Многие мои советские друзья и коллеги начали творческий путь еще до того, как великий Ленин в октябре 1917 года провозгласил установление в России Советской власти, открывшей новую эру в истории человечества. Я же сильно запоздал со вступлением в композиторскую семью, начав серьезные занятия музыкой лишь в девятнадцатилетнем возрасте. Только поздней осенью 1922 года, когда в нашей стране вовсю бурлили разнообразные художественные течения, когда на литературных вечерах и диспутах гремел могучий голос Маяковского, а в творческих лабораториях лучших русских композиторов той эпохи решались сложные проблемы обновления музыкального искусства, я робко переступил порог Московского музыкального техникума имени Гнесиных. Я попросил принять меня в класс виолончели — инструмента, на котором я никогда еще не пробовал играть, но который почему-то казался мне в то время особенно привлекательным. Так началась моя жизнь в музыке. И только четыре года спустя по инициативе замечательного композитора и педагога Михаила Фабиановича Гнесина я перешел в класс композиции.
Рассказываю об этом для того, чтобы читателю были понятны мои тогдашние представления о проблемах музыкального искусства. Напомню также, что в Москве я был новичком — лишь за год до поступления в Гнесинское училище приехал из Тбилиси, где родился и провел все детство. Теперь представьте себе: провинциальный юноша, только начавший изучать основы ремесла музыканта, велением судьбы сразу оказывается в самой гуще артистической жизни Москвы в период, когда в стране идет коренная ломка общественного и экономического уклада, появляется новая, массовая публика, выдвинувшая новые требования к театру, киноискусству, литературе, музыке.
Сейчас мне трудно сказать, достаточно ли ясно я отдавал себе отчет в том, что происходило в те годы вокруг меня. Но знаю твердо: мой рост как музыканта и гражданина совершался в ритме эпохи, под непосредственным воздействием окружавшей меня интенсивнейшей художественной жизни Москвы. Мне повезло. Благодаря старшему брату Сурену — режиссеру Первой студии Московского Художественного театра, я сразу же по приезде из Тбилиси оказался в театральной среде, Мои первые московские впечатления — это театры: Большой, Малый, Художественный, Камерный, четыре студии Московского Художественного театра; режиссеры — Станиславский, Немирович-Данченко, Мейерхольд, Таиров, Вахтангов; острые столкновения художественных тенденций, взглядов, вкусов, горячие дискуссии в аристократических клубах, на страницах газет и журналов. Множество ярких актерских индивидуальностей, смелые постановочные эксперименты, в результате которых возникали порой прямо противоположные трактовки одних и тех же пьес («Лес» Островского в Малом театре и у Мейерхольда, «Ревизор» Гоголя в Художественном театре и у Мейерхольда), попытки (правда, заранее обреченные на неудачу) переделок классических опер на новый, революционный лад. Чего только тогда не выносили на суд публики московские театры! Бывало это порой наивно и слабо, но бывали и замечательные открытия.
Может быть, в силу моих тогда еще не сформировавшихся художественных взглядов и вкусов, а может быть, из-за моей врожденной любви к острым контрастам эти смелые поиски нового, небывалого, неслыханного неизменно увлекали и втягивали меня в свою орбиту. Я тоже начинал стремиться к чему-то новому, еще не найденному в музыке. Однако мои знания музыкальной литературы и представления о композиторском труде тогда еще были туманны.
Огромное, незабываемое впечатление осталось от первой встречи с Бетховеном. Девятая симфония, прозвучавшая в тот вечер в Большом зале Московской консерватории, потрясла все мое существо. В том же концерте замечательный пианист Константин Игумнов играл Второй концерт Рахманинова. И это тоже было для меня «впервые в жизни» и тоже навсегда запечатлелось как одно из ярчайших воспоминаний.
Начало моей композиторской деятельности относится к 1927 году. Примерно с этой поры я ощутил себя членом большой композиторской семьи, участником музыкальной жизни страны.
Следует помнить, что в самые трудные времена становления Советского государства, в годы гражданской войны и послевоенной разрухи, в стране не прекращалась деятельность театров, концертных залов, музыкальных учебных заведений. 12 июля 1918 года Ленин подписал Декрет о переходе в ведение государства Петроградской и Московской консерваторий. Крупнейшие русские музыканты Александр Глазунов, Михаил Ипполитов-Иванов, Рейнгольд Глиэр, Николай Мясковский, Александр Кастальский, Сергей Василенко, Константин Игумнов, Леонид Николаев, Антонина Нежданова, Леонид Собинов, Борис Асафьев и многие другие приняли горячее участие в работе советских консерваторий и музыкальных театров. Рождались новые песни, произведения симфонических и ораториальных жанров.
Можно ли забыть эту замечательную эпоху в истории советской музыкальной культуры, встречи с крупнейшими музыкантами, пылкую молодежь, окружавшую меня сначала в Музыкальном училище имени Гнесиных, а затем в стенах прославленной Московской консерватории, где я учился композиции в классе Николая Яковлевича Мясковского. Огромное влияние на формирование моей творческой индивидуальности оказывали постоянные посещения московского Дома армянской культуры, а затем и работа в этом Доме, где я встречался с выдающимися армянскими музыкантами, художниками, артистами, где слушал обработки народных песен Армении, беседовал со старейшиной армянских композиторов, учеником Римского-Корсакова Александром Афанасьевичем Спендиаровым.
Сейчас, оглядываясь на этот период своего жизненного и творческого пути, порой задумываюсь о том, с какой стремительностью я, вчерашний начинающий ученик класса виолончели, втянулся в интересы московской композиторской среды, в которой развивались и соревновались различные творческие течения, идейные и эстетические принципы. После того как были изданы и неоднократно прозвучали в концертах мои ранние пьесы для скрипки, для фортепиано, песни (это было еще до моего поступления в консерваторию), я начал мечтать о создании более масштабных сочинений, в том числе и для симфонического оркестра.
К началу тридцатых годов советская музыка накопила значительный запас симфонических произведений, в которых можно было ощутить дыхание нового времени, отображение в оркестровых полотнах революционных событий недавнего прошлого, героики гражданской войны. Может быть, в свете сегодняшних завоеваний лучших мастеров советского симфонизма отдельные партитуры, писавшиеся в те годы, могут показаться несколько схематичными, но в истории советской музыки они останутся как первые попытки воплотить в музыке образы революции, новой жизни, воинские, трудовые подвиги советских людей. Вспоминаю услышанные мною тогда «Симфонический монумент 1905 — 1907 гг.» моего первого учителя композиции Михаила Гнесина, «Траурную оду на смерть Ленина» Александра Крейна, «Завод» Александра Мосолова.
Особое место занимают два выдающихся произведения той эпохи, ознаменовавшие выход молодой советской музыки на мировую арену. Это Шестая симфония Николая Мясковского — величественная симфоническая эпопея, воспевшая тему революции, — и ярко талантливая Первая симфония девятнадцатилетнего Дмитрия Шостаковича, впервые услышанная мною в 1927 году. Оба сочинения с первого прослушивания увлекли меня богатством мысли, острой конфликтностью образов.
Шостакович тогда жил в Ленинграде, и мое личное знакомство с ним состоялось несколько позже, в конце двадцатых годов. Мясковского же я не раз встречал на вечерах современной музыки в доме известного музыкального критика Владимира Держановского и в концертах. И, конечно, мечтой моей жизни стало поступление в его класс композиции. Для нас, молодых музыкантов-москвичей (а к тому времени я уже, безусловно, причислял себя к москвичам), Мясковский был не только общепризнанным главой советской симфонической школы, но и непререкаемым авторитетом во всем, что касалось музыки.
Однажды я поделился с Держановским своей мечтой. Вскоре после этого я заболел и попал в больницу. Трудно передать чувство радости и счастья, охватившее мое существо, когда один из посетивших меня товарищей принес добрую весть о том, что Мясковский принял меня в свой класс композиции! Эта новость оказалась самым действенным лекарством для больного и ускорила выход из больницы.
Занятия под руководством этого выдающегося композитора и редкого педагога остались в моей памяти как один из счастливейших периодов моей жизни. Мясковский учил нас не только сочинять музыку. Он учил нас отношению к искусству, пониманию высокого долга художника перед народом, перед своим временем. С первых же уроков, предоставляя каждому ученику полную свободу в развитии творческой мысли, он не уставал напоминать о том, что музыка — это средство общения с людьми. Мясковский напоминал нам о замечательном опыте всех великих композиторов мира, и прежде всего русских композиторов — Глинки, Мусоргского, Чайковского и своего учителя Римского-Корсакова, всегда черпавших вдохновение в народной жизни, служивших своим искусством людям, народу, передовым идеям своего времени. Он учил нас также трудному делу поисков нового в искусстве, нередко приводя в качестве примера художественный опыт своего друга и соученика по Петербургской консерватории Сергея Прокофьева.
Конец двадцатых и начало тридцатых годов в музыкальной жизни Советского Союза отмечены интересными достижениями в творчестве, исполнительском искусстве, в строительстве музыкальной культуры национальных республик. То было время, когда, наряду с бурным развитием музыкальной жизни в Москве и других крупных городах России, Украины, начался расцвет национальной оперной и симфонической музыки в Грузии, Армении и Азербайджане, когда начиналось строительство профессиональной музыкальной культуры в республиках Средней Азии. Усилиями многих музыковедов-фольклористов, проводивших самоотверженную работу в отдаленных районах нашего огромного многонационального государства, тогда были вскрыты богатейшие пласты народно-песенной культуры, отысканы и записаны десятки тысяч народных мелодий многих национальностей и народностей, проживающих на территории СССР. Если в царской России музыканты-профессионалы служили своим искусством, в сущности, относительно малочисленным представителям разных слоев русской интеллигенции, то теперь в орбиту воздействия искусства вовлекались все новые и новые миллионные массы народа.
Подобные сдвиги в социальном составе аудитории в масштабе всей страны, естественно, сказывались и на творчестве композиторов, выдвигая перед советскими музыкантами новые, подчас очень сложные проблемы. Я вспоминаю некоторые доходившие и до меня, начинающего композитора, отголоски острой борьбы различных творческих направлений в искусстве. Вспоминаю музыкальные собрания, организуемые Ассоциацией современной музыки, на которых исполнялись сочинения композиторов, объединенных устремлением к формальной новизне музыкальной речи. Другие, в большинстве представители младшего поколения, искренне считали, что новые революционные идеи надо выражать в музыке только при помощи «революционных» средств. Среди участников ассоциации было немало по-настоящему талантливых музыкантов, ищущих художников, которые впоследствии выдвинулись в первые ряды советских композиторов. Сегодня, в исторической перспективе, деятельность Ассоциации современной музыки, несмотря на отдельные ее ошибки и отсутствие четкой идейной позиции, представляется мне полезной для развития нашего искусства. Такие композиторы, как Николай Мясковский, Виссарион Шебалин, Лев Книппер, Гавриил Попов, Леонид Половинкин, каждый по-своему, но достаточно талантливо выражали в музыке дух нового времени, утверждали гуманистические принципы большого искусства. Здесь мне хочется назвать замечательную статью «Композиторы, поспешите» Бориса Асафьева, уже в 1924 году обратившегося к творцам советской музыки со страстным призывом преодолеть субъективистский характер творчества, выйти из своих кабинетов на улицу, сблизиться с народом, создавать музыку для широких масс — революционные песни, хоры, оперы, симфонии. Призыв Асафьева к композиторам поспешить навстречу советской действительности[1] если не сразу, то все же был услышан и правильно воспринят многими композиторами — и участниками Ассоциации современной музыки, и другими советскими музыкантами.
Как студент Московской консерватории (окончил я ее в 1934 году), я часто соприкасался с деятельностью другой музыкальной организации — Российской ассоциации пролетарских музыкантов — РАПМ, ориентировавшейся главным образом на молодежь. Руководители этой ассоциации, очевидно, ставили перед собой благородные цели — помогать строительству революционной музыкальной культуры, прививать музыкальные интересы широким массам трудящихся, давать им произведения, вдохновленные революционной тематикой. Но на практике деятельность РАПМ, носившая более административный, нежели творческий характер, была вредна для развития искусства. Вспоминаю бурные собрания, на которых рапмовские главари громили всех инакомыслящих и без разбора восхваляли своих членов прежде всего за выбор тематики, связанной с довольно примитивно понимаемой революционностью и демократичностью. Они могли пропагандировать всеми доступными им тогда методами какую-нибудь мало-мальски удачную массовую песню, пытаясь одновременно зачеркнуть действительно выдающееся симфоническое произведение такого мастера, как Мясковский, написанное во всеоружии мастерства. И все же я не могу целиком сбросить со счетов некоторые полезные начинания РАПМ в области демократизации деятельности ряда музыкальных учреждений, а также не сказать, что из рядов этой группировки вышло несколько талантливых композиторов, впоследствии занявших видное место в нашей музыкальной жизни. Это Александр Давиденко, Николай Чемберджи, Борис Шехтер, Виктор Белый.
Находясь в гуще событий артистической деятельности столицы, я, конечно, подвергался различным воздействиям окружавшей меня среды, прислушивался к спорам, иногда и сам в них участвовал. Шли годы, в моем, пока еще ученическом портфеле скопилось уже немало произведений различных жанров и масштабов (пьесы для скрипки, для фортепиано, Трио для фортепиано, скрипки и кларнета, Танцевальная сюита для оркестра и, наконец, Первая симфония, ставшая моей дипломной работой при окончании консерватории). Я должен был все чаще и чаще задумываться о своем творческом направлении, о выборе каких-то самостоятельных средств выразительности, о развитии национальных черт художественного мышления, раскрывавшихся во мне с каждым новым посещением Армении, с каждой новой встречей с музыкой Закавказья.
В этих поисках своего языка меня всегда очень крепко поддерживал Мясковский. Даже тогда, когда ему были не по душе некоторые мои композиционные приемы, связанные со стремлением передать в музыке звучание восточных инструментов (например, моя страсть к сочетанию остро звучащих больших и малых секунд), Мясковский, понимая мое естественное стремление к этим приемам, никогда не пытался навязать свое мнение, подавлять мою творческую индивидуальность. Он говорил: «Интересно заниматься со студентом, когда знаешь, чего он хочет. Я не могу решать за ученика. Важно, как он слышит».
За долгие годы моей жизни в искусстве в музыкальном мире произошли немалые перемены. Создано множество ярких, содержательных произведений и у нас в Советском Союзе, и за рубежом. Появилось много интересных композиторских индивидуальностей. На Западе еще больше, чем когда-либо, обострился конфликт между требованиями ши рокой публики и творческими тенденциями ряда композиторов, называющих себя «авангардом». Появилось множество тем сочинения музыки, часто взаимоисключающих друг друга, недолговечных, подверженных веяниям моды. Вместе с тем нельзя отрицать, что у наших слушателей за эти годы слух стал более утонченным, развились вкусы, появился живой интерес ко всему подлинно новому, подлинно передовому. То, что лет тридцать тому назад рядовому посетителю концертов казалось немыслимым, неслыханно дерзким, «формалистическим», как одно время у нас говорили, сегодня воспринимается вполне спокойно, даже с видимым удовольствием и одобрением. А многие сочинения, создаваемые в добротной академической манере, без проявления духа изобретательства, без смелого прорыва в мир новых звучаний, нередко ничего, кроме скуки в зале, не вызывают.
Мне думается, не многие из современных композиторов мира смогли с такой удивительной силой и убедительностью дать ответ на вопрос, что же такое подлинно новаторское искусство, как это сделали у нас Сергей Прокофьев и Дмитрий Шостакович.
Я познакомился с Прокофьевым в 1933 году. Это было на одном из уроков в классе Мясковского, который пригласил своего друга, недавно приехавшего в Москву, послушать сочинения учеников. Исполнялось и мое Трио. Нетрудно себе представить, как мы волновались, с каким трепетом ожидали суждений великого мастера. Прокофьев тепло отнесся к моему Трио и даже взял у меня ноты. Вскоре мне представился случай показать Прокофьеву эскизы фортепианного концерта...[2]
Неутомимое стремление к новизне сочеталось у Прокофьева с непоколебимым уважением к законам музыкального искусства. Каждая его новая партитура — это открытие. Всемирная слава этого гениального художника, исключительная популярность его симфонических, ораториальных, оперных, балетных сочинений, инструментальных концертов, камерных и фортепианных пьес снимает с меня обязанность давать им беглые характеристики и даже называть их. Мне хочется лишь привести здесь одно мудрое высказывание Прокофьева, которое должны запомнить все композиторы: «Сейчас не те времена, когда музыка писалась для крошечного кружка эстетов. Сейчас огромные толпы народа стали лицом к лицу с серьезной музыкой и вопросительно ждут... Массы хотят большой музыки, больших событий, большой любви, веселых плясок. Они понимают гораздо больше, чем думают некоторые композиторы, и хотят совершенствоваться» [3].
О том, с какой высокой ответственностью относился Прокофьев к своей миссии советского художника, лучше всего свидетельствуют его сочинения, созданные им в годы тяжелых испытаний, выпавших на долю нашей страны в период Великой Отечественной войны. Обширный список его «военных» работ возглавляют такие вдохновенные произведения, как замечательная патриотическая опера «Война и мир» (по Л. Н. Толстому) и богатырская Пятая симфония.
Рядом с Прокофьевым возвышается фигура другого замечательного композитора, чей творческий путь также определяет многие черты развития современной музыки. Я имею в виду огромный вклад в музыкальное искусство, сделанный моим другом и товарищем Дмитрием Шостаковичем. Среди пятнадцати симфоний, созданных Шостаковичем на протяжении его большого жизненного и творческого пути, есть несколько монументальных симфонических полотен, завоевавших широкое признание во всем мире как ярко впечатляющие художественные документы целой эпохи в жизни человечества. Не помню, кто сказал, что по произведениям советских композиторов можно изучать историю жизни и борьбы советского народа. Мне думается, что эти справедливые слова с полным основанием могут быть отнесены к циклу симфоний Шостаковича, в котором чуткий слушатель ощутит не только психологически тонкое отражение становления и духовного развития личности композитора, но и биение пульса времени, значительность событий нашей бурной эпохи. Как и Прокофьев, Шостакович служит для всех примером подлинно новаторского подхода к творчеству, к выработке новых, закономерно вытекающих из великой музыкальной традиции прошлого выразительных средств в области оркестра, полифонии (вспомним его замечательный полифонический цикл — 24 прелюдии и фуги для фортепиано), драматургии, формы.
На примерах восприятия Прокофьева и Шостаковича можно убедиться, с какой стремительностью развивались и продолжают развиваться художественные запросы и понимание музыки в нашей стране. На моей памяти еще времена, когда отдельные выдающиеся сочинения этих композиторов не встречали благоприятного отклика публики и критики. Далеко не сразу были поняты аудиторией многие сочинения молодого Прокофьева, резкой критике подверглась опера Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда» («Катерина Измайлова»); слушателей шокировали некоторые остро диссонирующие гармонические сочетания и полифонические эпизоды в Пятой, Шестой и Восьмой симфониях Шостаковича.
К счастью, эти недоумевающие слушатели по мере освоения музыкальной культуры должны были отказаться от своих отсталых взглядов на эволюцию музыкального искусства. И если говорить о широкой публике, то по отношению к творчеству Прокофьева, Шостаковича, Мясковского, Шебалина и многих других советских композиторов можно судить о том, как быстро идет у нас развитие музыкальной культуры, как люди, еще недавно с трудом выслушивавшие сочинения, написанные современниками, теперь заполняют концертные залы Москвы, Ленинграда, Киева, Тбилиси, Еревана, Баку и других крупных городов страны, когда там исполняются новинки советских композиторов.
Кстати сказать, то же самое относится и к современной западной музыке, которая за последние годы заняла весьма заметное место в наших симфонических и камерных программах. Сочинения таких выдающихся мастеров, как Артур Онеггер, Дариус Мийо, Андре Жоливе, Игорь Стравинский, Бенджамин Бриттен, Карл Орф, Пауль Хиндемит, Альбан Берг, Бела Барток, Аарон Копленд, постоянно звучат в филармонических концертах и по радио. Недавно было осуществлено концертное исполнение оперы Франсиса Пуленка «Человеческий голос». Большой театр Союза ССР поставил оперу Бенджамина Бриттена «Сон в летнюю ночь». Балеты Стравинского идут во многих городах Советского Союза.
Мне неоднократно довелось бывать за рубежом, встречаться с публикой многих стран, беседовать с крупнейшими композиторами, музыкальными критиками, исполнителями, участвовать в дискуссиях по проблемам современного музыкального искусства. В живом обмене опытом проявляется горячий взаимный интерес, искреннее желание по возможности глубоко разобраться в коренных вопросах современного творчества, понять внутренние причины, порождающие те или иные художественные явления в нашей стране и за рубежом.
На встречах с зарубежными коллегами и журналистами мне часто приходится рассказывать о том, как организована в нашей стране музыкальная жизнь, в какой обстановке живет и работает советский композитор, какими целями он руководствуется в творчестве. Конечно, моих собеседников в зарубежных странах многое удивляет в самой системе организации творческого труда и быта советских композиторов, музыковедов, деятелей смежных искусств — писателей, художников, архитекторов. Им кажется необычным, что в Советском Союзе труд композитора и других творческих работников пользуется широкой поддержкой государства, расценивается как важная общественно-полезная деятельность, помогающая духовному развитию народа.
Именно этим благородным целям призван служить Союз композиторов СССР, общественная и творческая организация, объединяющая около двух тысяч членов — композиторов и музыковедов. В состав Союза композиторов СССР входят композиторские организации всех советских республик и крупнейших городов. Созданные в 1932 году по всей стране, они ведут многообразную работу по сплочению композиторов и музыковедов.
В отличие от некоторых известных мне западных композиторских ассоциаций, занимающихся главным образом вопросами авторского права или другими делами, связанными с материальной стороной профессиональной работы композиторов, союзы композиторов советских республик и Союз композиторов СССР ставят во главе своей деятельности вопросы творческого порядка: организуют республиканские и всесоюзные фестивали новой музыки, проводят многочисленные и порой очень острые дискуссии по отдельным проблемам современной музыки, обсуждают в деловой, товарищеской обстановке новые сочинения, новые оперные, балетные и опереточные спектакли, новые труды музыковедов.
Почти с самого начала деятельности Союза композиторов мне довелось участвовать в руководстве его работой, сначала в качестве заместителя председателя оргкомитета по созданию всесоюзной композиторской организации, а затем в качестве одного из его секретарей. Мысленно оглядывая пройденный путь, могу сказать: много трудностей пришлось нам преодолеть — ведь мы строили такое творческое объединение впервые в истории музыки. Но все же задачи сплочения композиторов, организации их труда и быта были успешно решены.
Семья советских композиторов выдвинула за эти годы десятки талантливейших мастеров во всех жанрах музыки и — что очень важно — во всех наших республиках, в том числе и в тех, где до Октября 1917 года не было не только профессиональных композиторов, но и вообще не существовало профессиональной музыки.
Уже давно известно, что в искусстве, в частности в музыке, все решает не количество созданных за тот или иной период произведений, а их художественное качество. Я не музыковед и не критик. И не собираюсь подводить в этих беглых очерках какие-то итоги творческих достижений советских композиторов за десятилетия, истекшие со времени организации творческого союза. Но, думается, никто не станет оспаривать художественные масштабы этих достижений, их историческую роль в развитии музыкального искусства нашей Родины, их неоспоримое влияние на ход развития всей современной музыки.
В деятельности советских и зарубежных композиторов представляется очень важным сохранение линии преемственности в жанре симфонии — одной из самых высоких форм музыкально-философского осмысливания жизненных явлений, душевных переживаний человека. После величественных симфонических полотен Густава Малера, созданных еще на рубеже XX века, мне приходят на ум такие выдающиеся сочинения, как Вторая, Третья и Пятая симфонии Артура Онеггера, симфонии «Художник Матис» и «Гармония мира» Пауля Хиндемита, глубоко содержательные симфонии Ралфа Воана Уильямса, Андре Жоливе, Анри Дютийе. Возможно, я упускаю еще несколько ярких и значительных произведений этого жанра, созданных за последние годы за рубежом. Но все же, как мне кажется, в ряде стран Запада симфония постепенно уступает место иным музыкальным жанрам и формам. Внимание многих композиторов привлекают разнообразные оркестровые формы, рассчитанные на камерные составы, на новые, порой очень оригинальные инструментальные комбинации. Очевидно, отход от симфонии в известной мере связан с эволюцией музыкального языка в сторону атонализма, сериальности, алеаторики, то есть тех методов организации звуковой материи, которые по сущности своей не допускают симфонического развития.
Лично я глубоко ценю форму симфонии за возможности широкого выражения эмоционального мира человека, раскрытия в музыке больших общественно-исторических тем. Мне думается, такие композиторы, как Н. Я. Мясковский, С. С. Прокофьев, Д. Д. Шостакович, внесли много нового в развитие этого жанра, обогатив мировое музыкальное искусство произведениями глубокой мысли, по-новому раскрытой формы. Превосходные сочинения в жанре симфонии написали также В. Я. Шебалин, Д. Б. Кабалевский, Т.Н. Хренников, Р. К. Щедрин, А. Я. Эшпай. Богатый «симфонический урожай» скопился на Украине, в республиках Закавказья, в Латвии, Эстонии. Назову лишь несколько имен композиторов: Б. Н. Лятошинский, К. А. Караев, О. В. Тактакишвили, Ш. М. Мшвелидзе, Э. М. Мирзоян, Я. А. Иванов и др.
Во всех жанрах музыки у советских композиторов есть достижения, в одних большие (симфония, кантата, камерно-инструментальная музыка, песня, балет), в других меньшие (опера, оперетта, легкая танцевальная и эстрадная музыка). Во всяком случае, так мне представляется.
Многое зависит, конечно, от уровня требований, с которыми мы подходим к явлениям искусства. Время, переживаемое человечеством, проблемы эстетического воспитания молодежи — все это ждет достойного воплощения в прекрасных художественных произведениях, в том числе и музыкальных. Разве кто-нибудь из нас может успокаиваться на достигнутом, не видеть свои слабые стороны, не мечтать о новых путях искусства? Талант, помноженный на упорный труд, на дух высокой гражданственности, — вот великая сила, которая определила лучшие завоевания современной музыки и которая продолжает быть определяющей в творческой жизни крупнейших композиторов старшего поколения, в труде композиторской молодежи.
Уже многие годы я веду классы композиции в Московской консерватории и в Институте Гнесиных. Среди моих бывших учеников, вышедших из стен этих двух высших музыкальных учебных заведений, есть несколько талантливых композиторов, занимающих видное место в современной музыке. Это Андрей Эшпай — автор трех симфоний, скрипичного и фортепианного концертов, множества вокальных пьес; известный армянский композитор Эдгар Оганесян, перу которого принадлежат два балета, две симфонии, ряд камерных сочинений, очень интересный румынский композитор Анатоль Виеру, чей Виолончельный концерт был недавно удостоен премии на Международном конкурсе в Женеве.
Наблюдая за творческим развитием молодых композиторов, я с радостью отмечаю проявление самостоятельности в поисках выразительных средств. При этом я настороженно отношусь к любым попыткам внешнего заимствования — чужих, не выношенных самим художником приемов, готовых формул, будь то приемы традиционного письма или самоновейшие «открытия». Смелость, даже дерзость исканий — да. Но вряд ли можно считать новаторским шагом копирование чужих «дерзостей».
В педагогической практике я порой сталкиваюсь с опытами своих учеников, которые мне представляются чрезмерно нарушающими традиции и даже выходящими за пределы «дозволенного в искусстве». Естественно, что мое композиторское и внутреннее «я» восстает против этих экспериментов. И все же я не мешаю молодым и талантливым музыкантам искать новые приемы письма. Мне только хочется, чтобы ученик умел обосновать и объяснить, для чего он применяет тот или иной композиционный прием, ощущает ли он внутреннюю потребность так говорить в музыке, слышит ли он себя.
Если молодой человек живет интересами своей Родины, серьезно и ответственно трудится, если он понимает высокие задачи современного искусства, то любые его эксперименты с музыкальным материалом в конечном итоге пойдут на пользу, помогут становлению его творческой индивидуальности. Сегодня он в чем-то ошибается. Не страшно. Завтра поймет, в чем была его ошибка, и уже не повторит ее. Мне такие творческие ошибки ищущего художника, право, порой милее безошибочной «гладкописи» иных композиторов.
Поэтому я убежденно стою на позиции терпимости в отношении творческих исканий молодых композиторов и терпения в ожидании их успехов. Терпимость и терпение в отношении искусства молодых — вот, по-моему, чем должны руководствоватьсся мы, музыканты старшего поколения. Каждый молодой художник должен ясно осознать свою ответственность перед искусством, понимать большие гуманистические задачи художественного творчества. Поэтому, повторяю, нужно терпеливо ждать и терпимо относиться к тому, что делают в искусстве молодые, и не ставить им преград. Там, где они неправы, их ждет неудача, порой даже провал. Ну что ж, это будет для них хорошим и полезным уроком.
Наша задача, композиторов старшего поколения и педагогов, заключается не только в обучении молодых тайнам композиторского ремесла, но и в воспитании в них высоких моральных качеств, умения «слышать жизнь», сознавать свой гражданский долг. И я не хотел бы, чтобы мои мысли о творческих путях молодых композиторов были истолкованы как своего рода «отпущение грехов», оправдание всех их сегодняшних и завтрашних ошибок. Конечно, я имею в виду только талантливых музыкантов, художников оригинального, самостоятельного склада мышления. Перед ними должны быть широко распахнуты двери в будущее музыки, но именно с них и будет самый большой спрос.
По-моему, один из важнейших элементов творческого характера композитора — оригинальность творческого мышления. Ему невозможно обучить, но без него трудно себе представить композитора-новатора. Это понимают все, в том числе и начинающие композиторы. И, может быть, именно потому они чаще других обращаются к каким-то новым приемам письма не столько из органической в них потребности, сколько из стремления быть оригинальными, непохожими на своих коллег.
Можно ли стать оригинальным по заказу? Мне думается, на этот вопрос можно ответить только отрицательно. Как часто еще мы встречаем в жизни людей, пытающихся чем-то выделяться из общей массы — одеждой, поведением, манерами, высказываниями. Они ужасно хотят быть оригинальными, но, очевидно, одного желания мало. И наоборот. Порой (это гораздо реже) вашим собеседником оказывается человек весьма обычной, даже заурядной наружности, но в нем вы сразу распознаете натуру оригинальную, интересную своей внутренней сущностью.
Так и в искусстве. Чтобы стать оригинальным в музыкальном творчестве, вовсе не обязательно обращаться к каким-то необычным, сверхновым выразительным средствам. Можно быть оригинальным, сочиняя в тональной манере, используя самые обычные оркестровые средства, опираясь на фольклорный материал, и быть при этом «впереди» самых ультрамодерных композиторов, не умеющих связать двух тактов без какого-нибудь штукарского приема.
Если молодой композитор способен сочинить свежую, выразительную мелодию и найти к ней свежую и выразительную гармонию, есть вероятность того, что он станет оригинальным художником. Невозможно, да и никому не нужно быть новым обязательно во всех элементах письма. В чем-то новые приемы должны сохранять связь с существующей формой музыкальной речи. Иначе композитор рискует остаться в полной изоляции от слушателя, а его язык окажется обедненным, абсолютно непонятным. Самостоятельность композиторского мышления — это хорошо. Но каждый музыкант должен помнить, что до него тоже кто-то сочинял музыку и после него еще будут жить и творить композиторы. Без преемственности нет развития человеческой культуры, науки искусства.
Изобретательность художника — великая вещь. Но изобретательность должна из чего-то рождаться, иметь какие-то корни. Очень хорошо, если композитор проявляет выдумку в гармоническом и интонационном строении пьесы, в ритмике, общей структуре, приемах изложения (это я особенно ценю). Любую музыкальную форму можно решить по-своему свежо, оригинально, в соответствии с духом времени. Но ни один настоящий мастер не станет в угоду оригинальности во что бы то ни стало приносить в жертву свою творческую индивидуальность, свою естественную интонацию, свой стиль.
Для меня всегда высшим образцом творческой самобытности и неисчерпаемости художественной фантазии был и остается Сергей Прокофьев. Что бы он ни писал, к какому бы жанру музыки ни прикасался, даже в массовой песне или марше он всегда был оригинален, изобретателен и вместе с тем сохранял прочные связи с традицией русской школы. Характерна и самобытна интонация у Грига, у Скрябина, у Шостаковича. Огромный вклад в развитие современной музыки внесли Дебюсси, Равель, Барток, Стравинский — великий реформатор симфонического оркестра.
Мне хочется затронуть один из важнейших вопросов художественного творчества — вопрос о его народных корнях — о тех трудноуловимых, но всегда дорогих чертах, которые придают неповторимый облик и аромат национальному искусству и литературе, будь то памятники архитектуры, произведения живописи, стихи или музыка. Естественно стремление художника выражать национальную сущность и характер своего народа, подтверждаемое всей историей мирового искусства...
Для меня никогда не существовало вопроса — писать музыку в том или в ином стиле, быть близким к народу, к его музыкальной речи или выдумывать какие-то новые формулы и приемы письма. Стиль композитора, как мне представляется, есть неотъемлемое свойство его творческой индивидуальности, его восприятия мира, результат музыкальных впечатлений, впитанных с раннего детства, и пройденной школы жизни и школы искусства.
Задумываясь о своем творческом пути, я вспоминаю те многообразные художественные впечатления, которые получил в детстве и юности. Родился и вырос я в Тбилиси — городе богатых и своеобразных музыкальных традиций. С детства меня окружала атмосфера народного музицирования. Сколько себя помню, вокруг постоянно звучали армянские, грузинские и азербайджанские напевы, исполняемые народными певцами и музыкантами-инструменталистами. Эти впечатления, очевидно, и определили основы моего музыкального мышления, подготовили почву для воспитания композиторского слуха, заложив как бы фундамент той творческой индивидуальности, которая формировалась на протяжении последующих лет учебы и творческой деятельности. Как бы ни изменялись и ни совершенствовались на протяжении многих лет мои музыкальные представления и вкусы, первоначальная национальная музыкальная основа, воспринятая с детства от живого общения с народом, оставалась естественной почвой для творчества.
Каждое соприкосновение с народной музыкой — армянской, русской, украинской, грузинской, азербайджанской, африканской, испанской, шотландской, индийской — неизменно вызывает во мне чувство восхищения бесконечным многообразием и красотой форм, жанров, стилистических особенностей мелодий, ритмов, гармоний. До сих пор для меня остается неразрешимой загадкой: как возникали эти дивно прекрасные песни, выразившие чувства и мысли многих поколений людей, живших нередко в глубокой нищете, подвергавшихся социальному и национальному гнету, преследованиям иноземцев-завоевателей? Как сохранились они в устной традиции, восходящей порой к отдаленным временам средневековья? Наконец, какими таинственными нитями эти мелодии связаны с особенностями национальной жизни, с природой страны, с ее пейзажем? Мне думается, прочные и глубокие связи с родной почвой вызывают к жизни произведения искусства столь же самобытные и неповторимые, как неповторимы вкусовые качества винограда, выросшего на определенной почве, как неповторим аромат цветов, растущих в долине и на склоне горы, на лесной полянке и в саду.
Народная песня... Мне удалось побывать во многих странах, и, знакомясь с той или иной страной, с жизнью и культурой ее народа, я всегда стремлюсь как можно лучше и ближе узнать не только творческие достижения ее композиторов, но и народное искусство — песню, инструментальную музыку, танец. Живя в Советском Союзе, стране, объединяющей свыше ста различных народностей, я пытаюсь по мере сил приобщаться к истокам национального искусства этих народов. Разумеется, мои представления о народной музыке, мое понимание ее внутренних законов и особенностей глубже всего проявляются в отношении музыки моего народа, музыки, впитанной мной, что называется, с молоком матери. Задумываясь о часто обсуждаемой у наc и на Западе проблеме народности искусства, я, естественно, опираюсь прежде всего на свой композиторский опыт. А опыт этот вновь и вновь напоминает мне, сколь многим я обязан родной армянской национальной музыкальной культуре, так же как и музыкальной культуре других народов Закавказья, среди которых провел детство и юность.
Композитор — законный наследник всего духовного богатства своего народа, всех накопленных им музыкальных сокровищ. И не только наследник, но и хозяин, владеющий привилегией щедрой рукой черпать из этого могучего потока народных мелодий, ритмов, инструментальных красок, рассматривая их как драгоценный художественный материал для рождения своих образов, связанных с современностью.
Я упомянул здесь о современности образного мышления композитора для того, чтобы сразу же внести ясность в вопрос об опасности известной архаизации музыкального языка, опирающегося на интонационно-ритмический материал народной музыки.
Хотя я и не отрицаю метод цитирования подлинных народных мелодий для достижения определенных художественных задач (мы знаем, с каким блеском этот метод использовали в некоторых своих сочинениях русские и зарубежные композиторы-классики), мне все же дороже принцип смелого претворения элементов народной музыки в свободно, по воле художника развивающемся сочинении. Конечно, проблема эта должна решаться каждый раз по-новому, без всякой предвзятости, в зависимости от художественного замысла, темы, жанра, формы сочинения.
В моей творческой практике я не раз стоял перед задачей интонационного и ритмического переосмысления народных мелодий. В ранней «Танцевальной сюите» использованы несколько фольклорных армянских и узбекских мелодий, которые я развивал, наслаивая на них новые мотивные образования, придавая им новые ритмические контуры, соединяя их с темами, сочиненными мною. Не берусь судить, в какой мере мне удалось симфонизировать этот материал, то есть подчинить его принципу контрастного, диалектического развития материала. Но такова была моя цель.
Другой пример, также из моего творческого опыта, — основная тема второй, медленной части Фортепианного концерта. Эта лирическая песенная тема сочинена мною на основе коренной модификации популярной песенной мелодии, слышанной когда-то в детстве на улицах Тбилиси. Песенка эта — довольно легковесная по характеру — знакома каждому жителю Закавказья.
Положив эту мелодию в основу центральной части Фортепианного концерта, я, очевидно, рисковал тем, что будущие критики моего произведения, узнав первоисточник, подвергнут меня, молодого композитора, разносу за «дерзость». Однако в процессе сочинения я так далеко отошел от первоначального образа, столь решительно переосмыслил его внутреннее содержание и характер, что даже грузинские и армянские музыканты не услышали в этой теме ее народной первоосновы. Между тем простейший анализ указывает на интонационную общность этих двух мелодий.
Разумеется, это не единственный метод освоения национальной мелодики. В подавляющем большинстве произведений я создавал тематический материал без каких-либо заимствований из фольклорных источников. И все же (в этом, очевидно, сказывается особенность моего «музыкального характера») сочинения мои обладают ясно выраженной национальной окраской, несмотря на отсутствие народно-песенного тематизма или хотя бы намеков на него.
В поисках новых ладогармонических и колористических средств я не раз исходил из слухового представления о звучании народных инструментов Закавказья с их характерным строем и вытекающей отсюда шкалой обертонов. Я очень люблю, например, звучание тара, из которого народные виртуозы умеют извлекать удивительно красивые и волнующие меня гармонии. В них есть своя художественная закономерность, свой глубокий, еще далеко не раскрытый исследователями восточной музыки смысл.
Скажу попутно, задача подлинно научного исследования особенностей народного музыкального языка Армении, Грузии, Азербайджана, Узбекистана, Туркмении и других республик Советского Союза еще ждет своего решения. Перед нашими музыковедами и фольклористами здесь непочатый край работы. Целые пласты древнего профессионального и народного искусства ждут своих исследователей. Многие хорошо нам известные особенности народного музицирования, народной полифонии, манеры вокального и инструментального исполнения, восхищающие слушателей, еще не получили достаточно глубокого научного объяснения. Ряд ценнейших музыкальных находок, уникальных музыкальных документов далекого прошлого русской, украинской, армянской, грузинской, узбекской музыки не издан, не подвергнут научному анализу. Нужно ли напоминать о том, что без хорошего знания музыкальной истории, музыкального прошлого невозможно полностью выявить и раскрыть национальное своеобразие музыки современной. Исключительный интерес, с моей точки зрения, представляет проблема взаимодействия национальных музыкальных культур народов, веками живших по соседству друг с другом, например грузин и армян, армян и азербайджанцев, узбеков и таджиков, казахов и киргизов. Если бы у меня было достаточно знаний в этой области и если бы я располагал временем, то счел бы для себя долгом и интереснейшим делом углубиться в эти проблемы.
Вспоминаю свою юность. Сколько раз на улицах и дворах Тбилиси мне доводилось слышать пение армянских ашугов, которые наряду со своими родными песнями виртуозно исполняли грузинские мелодии. А народные праздники в Грузии, где нередко в потоке грузинских мелодий можно услышать азербайджанскую или армянскую песню, причем звучат они в своеобразном, несколько измененном варианте. И при всем этом как отличаются по своему интонационному рисунку, ритмике, манере подачи, колориту песни Грузии от песен Армении!
Сокровищница народной музыки неисчерпаема. А о том, как благодатна эта почва для роста профессионального композиторского творчества, ярко свидетельствуют замечательные успехи композиторских школ республик Закавказья. Я внимательно слежу за успехами молодых грузинских, армянских и азербайджанских композиторов, и меня неизменно радует смелость их обращения с элементами своей национальной музыки: разрабатывая их в оригинальной и очень современной манере, они извлекают из фольклорных зерен яркие и свежие ростки профессионального искусства большой мысли.
Наблюдаемая на протяжении последних лет значительная эволюция современного гармонического мышления, расширившая наше представление о современном музыкальном языке, вносит некоторые новые моменты в понимание национальной природы композиторского творчества. Я глубоко убежден, что правильное решение этих сложных проблем придет не через разработку каких-то теорий и методов, а через творческое «озарение» талантливого композитора, который сможет найти необходимый художественный синтез национального и современного. Богатейший, рожденный в извечном стремлении людей к правде, к счастью народный песенный фонд всегда был и, я убежден, всегда будет важным источником формирования композиторского творчества. «Просеянные», по выражению Бориса Асафьева, сквозь композиторское сознание, эти темы образуют новый ритмоинтонационный сплав, необходимый для выражения новых мыслей, новых эмоций, свойственных нашей эпохе.
Если обратить взоры к прошлому европейской профессиональной музыки, мы с неоспоримой ясностью видим, что все величайшие гении музыки писали о народе и для народа. Живые человеческие чувства, мысли и чаяния современников воплощали в своих произведениях Бах и Гендель (даже если они обращались к далеким темам Евангелия, Библии или греческих мифов), Бетховен и Моцарт, Глинка и Мусоргский, Шопен и Верди, Чайковский и Равель. Как бы ни менялись средства художественной выразительности современного музыкального искусства, очевидно, главное содержание и направленность творчества и в наши дни остаются прежними — служить людям, нести человечеству большую гуманистическую идею, правду о жизни.
Мне хочется вспомнить замечательные слова великого русского критика Виссариона Белинского, сказанные им в статье о Гоголе: «..народность есть не достоинство, а необходимое условие истинно художественного произведения, если под народностью должно разуметь верность изображения нравов, обычаев и характера того или другого народа, той или другой страны. Жизнь всякого народа проявляется в своих, ей одной свойственных формах, — следовательно, если изображение жизни верно, то и народно»[4].
Я коснулся вопроса правдивости, искренности высказывания художника. Художник — глашатай своего народа. Он выражает прежде всего думы и чувства соотечественников. Но значит ли это, что он должен замыкаться только в рамках национального, откликаться только на темы, волнующие его народ? История музыки дает отрицательный ответ на этот вопрос. Композиторы прошлого и настоящего часто обращались не только к темам и сюжетам, заимствованным из жизни своих народов, но и свободно пользовались элементами народного искусства других стран. Достаточно вспомнить об испанских страницах в творчестве Глинки, Римского-Корсакова, Бизе, об опере «Орлеанская дева» Чайковского, об американской симфонии «Из Нового Света» Дворжака, о многих аналогичных в этом плане сочинениях Дебюсси, Равеля, Бартока, Прокофьева, Стравинского. К счастью для нашего искусства — интернационального по самой природе своего языка — становление национальных музыкальных культур всегда протекало и протекает в тесной связи с развитием музыкальных культур других народов мира. И это прекрасно.
«Культура и жизнь», 1971, № 6
...В подавляющем большинстве своих произведений я стремился создавать тематический материал без конкретных заимствований из народных источников. Напомню здесь о своих двух симфониях, о Скрипичном и Виолончельном концертах, о симфонической «Поэме о Сталине». Почти все темы здесь оригинальны: они не связаны с определенными народными мелодиями. Однако, с моей точки зрения, тематизм этих сочинений близок армянской народной песне и пляске, в нем сохранен дух национальной музыки.
Порой бывает и так, что крупные эпизоды собственной, оригинальной музыки перемежаются с народными темами или народными попевками. Эти попевки рождаются порой бессознательно, как своеобразные отголоски слышанных когда-то и дремавших в авторском сознании мелодий.
Исключительно большое значение следует придавать верной гармонической окраске национальной мелодии; в этом одно из важнейших проявлений активности композиторского слуха. Каждая национальная мелодия должна быть верно понята с точки зрения ее внутреннего ладогармонического строения.
Как режут слух музыканта, чутко воспринимающего национальную музыку, ремесленные обработки восточных мелодий, в которых своеобразные и прихотливые народные интонации втискиваются в жесткое прокрустово ложе абстрактной и схоластической гармонической схемы! То же происходит порой с русскими народными темами, искажаемыми надуманно-произвольными гармонизациями...
...Понятие народности, конечно, включает в себя не только вопросы национальной формы. Ведь национальная форма может быть наполнена самым различным идейным содержанием. Известны примеры узкой, ограниченной трактовки национальной формы, когда композитор в погоне за неприкосновенностью национальных признаков мелодии, лада, ритмики забывает о том новом, современном, что внесла в народную музыку социалистическая эпоха. Такая ложно понимаемая, национально ограниченная трактовка народности нам глубоко чужда...
...Можно ли рассматривать становление национальной музыкальной культуры одного народа в отрыве от музыкальных культур других братских народов, вне связи и взаимодействия этих общественно-художественных явлений на протяжении многих исторических эпох? Мне кажется, что в музыке эти связи и взаимодействия проявляются гораздо сильнее и ярче, чем во всех других искусствах. Объясняется это, очевидно, самой спецификой музыкального языка, в своих основах общего для многих народов мира. И мне думается, что глубоко неправы те музыкальные деятели, которые пытаются во что бы то ни стало отстаивать «неприкосновенность» своей национальной музыкальной культуры, оберегать ее от влияний национальных культур других братских советских народов, охранять ее от проникновения новых, прогрессивных влияний только потому, что эти влияния исходят от другого народа. Эти ограничительные тенденции не только ведут к замыканию национального искусства в рамках одной культуры, но и нередко приводят к серьезным ошибкам националистического характера...
...Возвращаясь к своей музыкальной биографии, я не могу не рассказать о том огромном благотворном влиянии, которое оказала на развитие моего творчества великая культура русского народа, и в частности музыка Глинки, Бородина, Римского-Корсакова и Чайковского. Я поздно начал учиться музыке, поздно начал знакомиться с образцами русской и западноевропейской классической музыки. Весь слуховой опыт, бессознательно накопленный мной в детстве, был теснейшим образом связан с музыкой народов Закавказья. И вот здесь, в Москве, передо мной открылись новые музыкальные горизонты, новые формы и возможности художественного восприятия и отображения жизни.
Помню, как я был потрясен этими новыми огромными впечатлениями. Мой слух, воспитанный в атмосфере восточной музыки, мои сложившиеся музыкальные представления, определявшиеся интонационным строем музыкального искусства народов Закавказья, не могли сразу «приспособиться» к восприятию иного музыкального мира — величественного и могучего мира русской музыки.
Выдающийся русский композитор Николай Яковлевич Мясковский — мой незабвенный учитель — с необыкновенной чуткостью и глубоким пониманием направлял мою музыкальную мысль по пути познания всего богатства русской и западной классической музыки, по пути освоения профессионального композиторского мастерства, не стремясь при этом нарушить или изменить то живое ощущение национальной музыкальной стихии, которое было впитано мною с молоком матери. Наоборот, он всячески предостерегал меня от утери живого чувства ориентировки в ладово-интонационной и ритмической сфере музыки Востока.
Глубоко прогрессивным является воздействие русской классической школы на развитие творчества всех композиторов наших братских национальных республик и композиторов стран народной демократии.
Достаточно хотя бы обратиться к опыту композиторов Азербайджана, создавших на протяжении всего двух-трех десятилетий интереснейшую, яркую, богатую прекрасными талантами национальную школу. Разве могла бы появиться в Азербайджане такая блестящая плеяда молодых композиторов, если бы не было мощного и благотворного влияния передовой русской музыкальной культуры? Это нисколько не умаляло значения богатой и самобытной народной азербайджанской культуры, заслуг таких крупных ее деятелей, каким был замечательный композитор, основоположник азербайджанской оперы Узеир Гаджибеков.
То же можно сказать и о музыке многих других советских республик, в которых ярко расцветает новое искусство — национальное по форме, социалистическое по содержанию...
...Советские композиторы имеют такую аудиторию, о которой могли только мечтать композиторы прошлых времен. Советская музыка должна быть достойна своей замечательной аудитории. А в этом и заключается в конечном счете проблема народности.
«Советская музыка», 1952, № 5
Никогда еще, ни в какие времена жизнь не была столь волнующе прекрасной, столь интересной и богатой событиями всемирно-исторического значения, как в нашу эпоху, в эпоху строительства коммунизма. Никогда еще перед художниками не стояли такие увлекательные задачи, никогда они не имели такой грандиозной аудитории читателей, зрителей, слушателей. Можем ли мы, советские композиторы, сказать, что наше творчество отвечает возрастающим духовным запросам советских людей, что наши достижения соответствуют величию поставленных задач? Нет. Мы не можем этого сказать. Нужно честно и смело признать, что творческие достижения советских композиторов за последние годы далеко еще не соответствуют высоким требованиям, предъявляемым народом.
Опера, симфония, кантата, массовая песня, музыкальная комедия, легкая развлекательная музыка. При всех бесспорных достоинствах отдельных произведений в этих жанрах мы все еще не достигли соответствия композиторского «предложения» огромному, непрерывно возрастающему всенародному «спросу».
Всемерно удовлетворять непрерывно возрастающие духовные запросы народа — это великое требование некоторыми музыкальными деятелями порой понимается неверно, с позиций бездумного приспособленчества. Разве мало создается у нас произведений, рассчитанных на некий «среднеарифметический» вкус, произведений, в которых композитор, утратив собственную творческую индивидуальность, прикрывается серой, затасканной музыкальной фразеологией? Для чего он это делает? А он, видите ли, убежден, что народ приемлет только «хорошо знакомое», «бытующее».
Такое отношение к искусству я рассматриваю как попытку навязать народу подержанную вещь, приобретенную в палатке «Скупка вещей от населения». У населения, мол, приобретено, населению и возвращается.
Но народ отвергает подержанные товары. Он требует от нас нового, свежего, красивого, изящного и вдохновенного искусства.
Как часто, особенно на протяжении последних нескольких лет, мы были свидетелями явного приспособленчества! Сколько раз мы слушали «монументальные» произведения с привлечением огромных исполнительских средств, представлявшие собой громогласное композиторское пустословие, которое «приправлялось» важной, актуальной темой, выраженной преимущественно «программным заголовком». Сколько раз мы мирились с очевидными недостатками произведения только из-за его «обложки», на которой значилась большая и волнующая тема любви к Родине, борьбы за мир, дружбы народов. И как мало мы вдавались при этом в существо произведения, как невзыскательно относились к тем средствам, которыми композитор пытался выразить хороший замысел, не очень задумываясь над тем, в какой мере эти «взятые напрокат» средства отвечают большой художественной задаче.
Сама жизнь, сама практика нашей музыкальной жизни дала оценку таким сочинениям: они прочно забыты.
В связи с затронутой здесь темой о вольном или невольном приспособленчестве хочу коснуться глубоко волнующего меня вопроса о творческом новаторстве.
Вся история художественной культуры подтверждает непреложную истину, что только те произведения искусства, в которых глубоко и смело воплощены явления жизни, в которых бьется живая и страстная мысль, оставляют след в душе человека.
С какой силой страстного убеждения, с какой дерзновенной смелостью подходили великие классики прошлого к решению творческих задач, выдвигавшихся самой жизнью! Новаторами в искусстве были Бах, Бетховен, Мусоргский, Чайковский. Смелым новатором был Маяковский. Сила этих и многих других художников-новаторов в том, что они пробивали новые пути в искусстве, служа народу, исходя из требований жизненной действительности, повинуясь высокому вдохновению.
Мне представляется, что некоторые музыкальные деятели неверно понимают проблему новаторства, столь важную в развитии передового искусства. Они связывают новаторство с погоней за «оригинальной новизной». Подобное «новаторство» нам глубоко чуждо.
Мы должны стремиться к новаторству реалистическому, опирающемуся на великие и прогрессивные традиции классического искусства.
Новаторство художника-реалиста — это не чисто технологический процесс, заключающийся в поиске изощренных, вычурных гармоний и необычных полифонических наслоений. Я высоко ценю произведения, написанные технически изобретательно совершенно. Но техника, форма должны быть полностью подчинены идее произведения, его эмоциональному содержанию. Грош цена любым техническим ухищрениям, если они не помогают донести до слушателя идейно-художественный замысел автора или если этот замысел порочен. Нельзя отрывать технологию от живой музыки, которая должна затрагивать душевные струны слушателя, волновать и радовать его.
Существует неверная, но все еще бытующая «теория», что в искусстве важно не что, а как. Последователей этой «теории» интересует не содержание, не мысль музыкального произведения, а техника композиции. Они забывают, что бессмысленна и бесполезна самая первоклассная техника композитора, если содержание ничтожно. Произведения, полные пышной риторики, но лишенные глубокой мысли и живого чувства, оставляют слушателя холодным...
По моему мнению, техника хороша тогда, когда художнику есть о чем поведать слушателю, когда художник является вдохновенным и бескорыстным певцом своего народа, своей эпохи, которую он умеет отображать правдиво и ярко.
Раздумывая о путях развития советского музыкального искусства, не могу не обратиться мыслью к творчеству таких замечательных художников, как Сергей Прокофьев и Дмитрий Шостакович. Произведения этих композиторов волнуют меня, возбуждают мою творческую мысль, будоражат сознание, потому что они с большой художественной силой воплощают темы и образы нашей напряженной, насыщенной революционной энергией действительности. Я никому не навязываю своих ощущений. Знаю, что найдутся люди, несогласные со мной, но именно так я воспринимаю музыку Прокофьева и Шостаковича. Я слышу биение пульса революционной действительности даже в таких произведениях, как «Александр Невский», тема которого относится к далекому прошлому русского народа, как глубоко лирическая Пятая симфония Шостаковича.
Недавно советская музыкальная культура понесла тяжелую утрату.
Ушел из жизни Сергей Прокофьев — гениальный и вдохновенный художник-новатор в самом высоком смысле этого слова... Он создал много прекрасных произведений и по праву должен быть отнесен к числу крупнейших, величайших русских композиторов, творческим наследием которых законно гордится весь советский народ.
Прокофьев является художником-реалистом, поборником высокой идейности и народности в музыке. Его новаторство в таких замечательных сочинениях, как «Александр Невский», «Здравица», «На страже мира», «Ромео и Джульетта», «Золушка», Седьмая симфония, сонаты и концерты, всегда подчинено большим задачам демократического искусства нашей современности.
Служение своему народу, служение прогрессивному человечеству — вот чем руководствовался Прокофьев, советский композитор-патриот, создавая свои лучшие произведения последних двух десятилетий. Большой художник, он был смелым борцом за передовое искусство. Этой творческой смелости, этой кипучей энергии не хватает многим из нас. И мне хочется призвать наших композиторов, нашу молодежь к творческой смелости.
Чувство нового — одно из драгоценнейших свойств подлинно советского художника. И оно вовсе не обязательно проявляется лишь в сочинениях крупной формы. Можно было бы привести примеры подлинного новаторства и в жанре советской песни. Наш чуткий слушатель всегда горячо поддерживает именно то в музыке, что заключает в себе эти драгоценные зерна нового.
По моему глубокому убеждению, зерно художественного прогресса не может содержаться в произведениях, лишенных живой, ищущей мысли, в произведениях, внешне гладеньких, причесанных, обтекаемых до того, что их почти невозможно отличить одно от другого. Реализм в искусстве не терпит подобной нивелировки творчества; он предполагает свободу развития многообразных и ярких творческих индивидуальностей. Замечательные слова Маяковского «больше поэтов хороших и разных» в полной мере относятся и к советскому музыкальному творчеству.
...Невозможно представить себе произведение, вдохновленное горячей любовью к Родине, к человеку нашей эпохи, но написанное без творческого порыва, с осторожной оглядкой «как бы чего не вышло». А разве мало еще появляется у нас таких сочинений, где внешне как будто все благополучно — и программа вполне хороша, и темы носят народный характер, гармония складная, и оркестровка грамотная, — а художественное значение почти нулевое, ибо произведение лишено творческой смелости и вдохновения? Такое сочинение нередко получает положительную оценку в Союзе композиторов, в Главном управлении по делам искусств, на радио. Но слушатель остается равнодушным. Ибо программный замысел в подобном сочинении выражен поверхностно, музыка «информационно-эпического» характера не оставляет никакого следа в памяти даже у самых благожелательных слушателей...
Союз композиторов должен обязательно проводить обсуждения новых произведений. Пусть звучит самая острая, принципиальная, нелицеприятная критика, пусть товарищи критики дают советы и начинающим, и маститым композиторам. Но Союз композиторов не должен принимать на себя функции непогрешимого «оценщика» для музыкальных учреждений. Обсуждение того или иного произведения в стенах Союза должно носить характер свободного обмена мнениями, подлинно творческой дискуссии. Такое обсуждение очень поможет композитору определить направление развития собственного творчества. На обсуждении в Союзе могут быть отмечены достоинства даже несовершенного произведения, если оно имеет принципиальное значение для развития таланта данного композитора.
В спорах рождается истина. Надо смелее и решительнее отстаивать свою, конечно, принципиальную точку зрения. Я вполне допускаю, например, что то или иное сочинение, получившее даже отрицательную оценку в дискуссионных выступлениях на обсуждении в Союзе композиторов, может быть принято к печати или исполнению. Сама жизнь внесет поправку в первоначальную оценку, если эта оценка была ошибочной или односторонней, не учитывающей живых требований музыкальной практики. Как известно, история советской музыки знает немало таких примеров.
О национальном начале в музыкальном искусстве. На эту тему уже было сказано много слов, исписано много бумаги. И все же, мне думается, вопрос не совсем разъяснен. У некоторых товарищей существует неверное представление о национальном начале в музыке. Они сужают это понятие, придавая значение лишь интонационному строению мелодии. Причем первоистоком национального стиля они считают только народную песню, используемую в цитатном плане. Конечно, народная песня — богатейший источник для композиторского творчества. Конечно, народная по складу мелодия — важнейший признак национальной характерности музыки. Важнейший, но не единственный.
Понятие национального в музыкальном искусстве многогранно. Наряду с мелодической характерностью, оно включает также и самый склад музыкального мышления народа, ритмику его танцев, тембровое своеобразие его инструментов, манеру выражения данным народом своих эмоций (русский человек выражает в музыке чувство радости по-иному, чем грузин; француз выражает тоску по родному дому иначе, чем, скажем, негр).
Далеко не всегда в музыкальных произведениях, глубоко национальных по стилю и характеру, наличествует народно-песенная интонация. Можно привести множество примеров из русской музыкальной классики, со всей убедительностью подтверждающих это положение. Назову хотя бы Шестую симфонию Чайковского или Второй концерт Рахманинова. Разве может возникнуть сомнение в национальной принадлежности этих произведений, каждое из которых по-своему выражает русский национальный характер, душевный склад русского человека!
И наоборот, можно назвать множество произведений, разрабатывающих народные мелодии, уснащенных всеми внешними атрибутами фольклора и все же лишенных подлинной национальной характерности, не выражающих народного духа национальной жизни и культуры. Часто появляются массовые песни с претензией на народный крестьянский распев, но национальная характерность носит в них чисто внешний, показной характер. Немудрено, что такие песни оставляют народ равнодушным, не задевают струн его души. К проблеме национального стиля в музыке надо подходить широко, без предвзятых ограничений и талмудистских умствований.
Мы говорим и здесь: больше песен хороших и разных. А это значит — смелость творческого подхода. Песня должна быть искренней и вдохновенной. Она должна быть народной по идейно-эмоциональному содержанию, должна правдиво выражать мысли и чувства передового советского человека. Ее мелодия должна быть яркой, свежей, увлекательной. Ее национальный характер — не во внешнем комбинировании традиционных народно-песенных оборотов. Можно представить себе великолепную песню, вполне национальную по духу, но лишенную внешней, формальной народно-песенной характерности.
Сужение понятия национального в музыке обедняет наше искусство, ведет к национальной ограниченности, к опасным националистическим уклонам. Это проявляется в глубоко ошибочных попытках некоторых музыкальных деятелей советских республик создавать искусственные барьеры между музыкальными культурами братских социалистических наций. Нужно ли напоминать о необходимости плодотворного взаимодействия национальных художественных культур, о творческих связях композиторов разных народов?
Хочется сказать несколько слов о мастерстве композитора. Я полностью соглашаюсь с определением Д. Б. Кабалевского: «Художественное мастерство есть умение воплотить жизненно правдивый, идейно значительный замысел в совершенной художественной форме»[5]. Именно к овладению таким мастерством должны стремиться советские композиторы. А для этого прежде всего необходимо повысить критерии художественной требовательности к себе.
Критическая взыскательность и мастерство — взаимно связанные понятия. Повышая требовательность к себе, мы будем подымать уровень своего мастерства. Повышая уровень мастерства, мы будем ставить перед собой все новые и новые задачи. Воспринимая и развивая богатейший творческий опыт классиков, мы должны помнить и о той вечной неудовлетворенности собой, той бескомпромиссности, которая заставляла их всегда идти вперед, не останавливаясь на достигнутом.
Замечательный пример беспредельно строгого отношения к своему творчеству дал нам Николай Яковлевич Мясковский, один из основоположников советского симфонизма. Он был настоящим мастером музыки — в высоком смысле этого слова.
К сожалению, среди нас еще есть немало самоуспокоенных людей, предпочитающих предъявлять требования не к себе, но к другим: к Союзу композиторов, к Музфонду, к Музгизу, к критике и т. д. и т. п. Они готовы винить в своих творческих неудачах кого угодно, но только не себя. Нужно ли говорить, что подобная «требовательность» не только не помогает, но мешает развитию нашей музыкальной культуры?
За последние годы в стенах Союза композиторов было проведено несколько интересных дискуссий. Ряд умных и содержательных статей по творческим вопросам опубликован на страницах журнала «Советская музыка». Все же мне представляется, что наша критическая мысль по-прежнему обходит стороной самые острые, самые животрепещущие вопросы современности, поверхностно касается жизни музыки в нашей стране. Очень хорошо, что советские музыковеды углубленно разрабатывают отдельные теоретические проблемы, что они ведут споры по вопросам программности, народности, интонационного строения мелодии и т. д. Но мне почти никогда не приходится читать статьи, посвященные проблеме современного стиля, направленности наших творческих исканий.
Мы твердо стоим на позициях реализма и народности. У нас нет и не может быть споров по вопросам идейного содержания советской музыки. Здесь все ясно. Но разве можно себе представить, что творчество советских композиторов перестанет развиваться в стилистическом отношении, что новые жизненные задачи не вызовут поисков новых художественных форм, соответствующих вечно обновляемому содержанию? Как, в каком направлении, преодолевая какие трудности, следует развиваться нашему социалистическому искусству? Вот вопросы, на которые необходимо найти верные, глубоко обоснованные ответы.
Наши теоретики, анализируя проблемы современного музыкального искусства, критически разбирая отдельные произведения советских композиторов, должны обобщать, синтезировать свои наблюдения, для того чтобы смело звать композиторов к поискам нового.
Советский музыкальный критик обязан обладать той же творческой смелостью, страстностью, быть так же увлечен своей идеей, как и композитор.
Разрабатывая сложные эстетические проблемы, критик не должен забывать о музыкальном быте нашего народа.
Что поет народ? Что хочет слушать, петь и танцевать молодежь? Что ей предлагают организации, ведающие массовой музыкальной работой? Ведь музыка, как мы хороню знаем, — одно из могучих орудий эстетического воспитания масс. Но мы плохо знаем, как это осуществляется на деле, в повседневной практике.
Семья советских композиторов насчитывает много первоклассных музыкантов. Наряду с выдающимися русскими композиторами, работающими во всех жанрах музыкального искусства, в нашей стране выдвинулось немало талантливых композиторов союзных республик, развивающих богатейшие национальные традиции братских народов.
Советскую музыку строили такие крупные художники, как М. Ипполитов-Иванов, Н. Мясковский, С. Прокофьев, А. Александров, З. Палиашвили, А. Спендиаров, У. Гаджибеков, В. Косенко. Плодотворно продолжают работать старейшие мастера советской музыки Р. Глиэр, С. Василенко, Ю. Шапорин, Л. Ревуцкий. Велики заслуги перед родным искусством Д. Шостаковича, Д. Кабалевского, Т. Хренникова, В. Соловьева-Седого, В. Мурадели, А. Новикова, Г. Свиридова, В. Шебалина, И. Дунаевского, Кара Караева, Э. Каппа, Г. Эрнесакса, Ш. Мшвелидзе, А. Баланчивадзе, А. Скултэ, Г. Егиазаряна и многих других. Эти композиторы старшего поколения с честью несут знамя реалистического искусства. Успешно работают и представители более молодого поколения — Б. Чайковский, В. Чистяков, О. Тактакишвили, А. Бабаджанян, А. Арутюнян, С. Цинцадзе и другие многообещающие таланты.
Никто не сможет умалить большие и радостные достижения советской музыки на ее славном тридцатишестилетнем пути. Тем не менее мы не можем успокаиваться на достигнутом. Каждый новый день жизни выдвигает новые и новые задачи перед советскими художниками.
И задачи эти могут решаться только во всеоружии передовой идейности и высокого, вдохновенного мастерства. Развивать и совершенствовать советскую музыку — это значит развивать и совершенствовать традиции народного и классического искусства, чутко прислушиваться к требованиям нашей великой эпохи и при этом никогда не забывать о том, что развитие предполагает движение вперед и вперед.
Наша партия, наш народ создали все условия для успешного развития нашего родного искусства.
Наш долг — оправдать великое доверие, ответить новыми и новыми произведениями, воспевающими героику наших дней, славящими Родину.
Прекрасные по форме произведения должны воплощать дух нового, передового искусства, они должны быть смелыми, дерзновенными, в них должно быть беспокойство и волнение, а не «тишь, гладь да божья благодать».
«Советская музыка», 1953, № 11
Национальные культуры никогда не развивались изолированно друг от друга. На примере разных стран, в том числе стран Востока, мы можем наблюдать сегодня замечательный процесс взаимовлияния различных культур, своеобразной «диффузии» в области искусства, в частности музыки. Вот почему в наше время с особой остротой встает проблема национального характера искусства, его народных корней.
Проблема народности — одна из кардинальнейших в развитии современной музыки. Композитор — полновластный наследник художественных богатств, накопленных народом на протяжении веков. Если он знает и любит песенное наследие своего народа, если он живет одной с ним жизнью и в своей музыке выражает его мысли и чувства, его творчество будет обладать тем важнейшим достоинством, которое мы определяем как народность.
Музыкальное творчество должно иметь национальный аромат, национальную окраску. Это со всей очевидностью подтверждает история музыки всех европейских народов, так же как и народов Востока. Нужно ли искать доказательства принадлежности Баха и Бетховена к немецкой национальной культуре, Шопена — к польской, Сметаны — к чешской, Сибелиуса — к финской? Разве в музыке Рамо, Берлиоза, Сен-Санса, Дебюсси и Равеля мы не ощущаем Францию, характер ее народа, стиль его жизни на протяжении ряда столетий? А русская школа! Глинка, Мусоргский, Бородин, Римский-Корсаков, Чайковский, Рахманинов, выявившие своим творчеством глубочайшие пласты русской национальной культуры, народного духа и характера. Все это в полной мере относится к музыкальному творчеству народов Китая, Индии, Бирмы, Египта, к музыкальному искусству негритянского народа.
Через развитие национальных особенностей каждой культуры музыка не только обогащается большим духовным содержанием и неповторимым своеобразием формы, но и становится бесконечно привлекательной для других народов, для всего человечества. Казалось бы, все это бесспорная истина. Однако жизнь показывает, что в современной музыке существуют тенденции отрицания национальных корней творчества, идейной содержательности музыки.
За последние годы я много ездил по Европе, встречался со многими зарубежными композиторами, слушал их музыку, спорил с некоторыми из них о путях развития музыкального искусства нашей эпохи. Во всех странах я встречал талантливых мастеров, глубоко преданных своему народу, своей национальной культуре. Борясь против сухой академической рутины, против извращений модного кое-где «абстрактного» искусства, эти композиторы ищут свои, непроторенные пути в творчестве. Глубоко ощущая пульс современной жизни, духовное родство с народом, с его традициями и культурой, лучшие из них создают подлинно новаторские произведения, обогащающие современное музыкальное искусство.
Но мне также доводилось слушать и произведения иного рода. Существуют творческие направления, чуждые, на мой взгляд, действительному музыкальному прогрессу.
Оторванное от жизни, бессодержательное, построенное на холодных арифметических расчетах, непонятное даже квалифицированным музыкантам, это искусство не несет в себе никаких национальных признаков. Оно выдается за «музыкальный авангард», призванный ниспровергнуть подлинное искусство, великие принципы идейности и содержательности творчества, нетленные сокровища национальной культуры прошлых веков.
Касаясь хотя бы в общих чертах проблемы развития современной музыки, нельзя не сказать несколько слов о проблеме новаторства. Под новаторством представители так называемого «авангардного» искусства обычно понимают исключительно поиски новой формы, зачастую опровергающей установившиеся в веках художественные нормы и традиции. Новое в искусстве, в их представлении, — это прежде всего свободный эксперимент, направленный на утверждение неких новых, порой совершенно произвольных норм.
Подлинное новаторство художника, с моей точки зрения, заключается в том, чтобы по-своему выразить свое время, найти точные и убедительные формы для выражения нового содержания.
Я очень люблю творчество замечательного венгерского композитора Белы Бартока. Этот художник мне представляется одним из самых сильных и ярких выразителей подлинно новаторского начала в современной музыке. Его творчество, всеми корнями связанное с народной культурой, убедительно противостоит лженоваторским тенденциям многих композиторов-модернистов. Бела Барток был настоящим художником-гуманистом, и вся его жизнь, все его творчество наполнены борьбой за человечность искусства, за правду жизни. В музыке Белы Бартока живет душа его народа. Во многих его сочинениях — симфонических, камерных, вокальных, в его тонких обработках народных песен переливаются краски музыкального искусства не только венгерского, но и других народов Средней Европы.
Барток дает всем нам пример любовного, творческого отношения к народной музыке. Вместе с тем Барток принадлежит к числу композиторов-новаторов, чье творчество играет исключительно важную роль в общем развитии современного музыкального искусства.
Нельзя утверждать, что путь развития советской музыки всегда был совершенно гладок и прямолинеен, что мы, советские композиторы, в своих творческих устремлениях не знали противоречий, ошибок и заблуждений. Все было. Были и ошибки, были и заблуждения. Но сама жизнь, сама советская действительность раскрывала существо этих ошибок и подсказывала художнику верный путь их исправления.
Ярчайшим примером подлинно современного художника-новатора является Дмитрий Шостакович. В его музыке мы ощущаем горячее дыхание эпохи. Достаточно напомнить о его Седьмой («Ленинградской») симфонии, написанной осенью 1941 года в осажденном Ленинграде, о его Пятой, Восьмой, Десятой симфониях. Музыкальные образы этих сочинений запечатлевают чувства и мысли современников, и вместе с тем в них много новшеств в области формы, блестящих открытий в инструментовке. В лучших произведениях Шостаковича нет и одного такта, в котором новую форму не оправдывали бы идейный замысел, эмоциональное содержание, живое чувство.
Великим художником-новатором был Сергей Прокофьев, чье творчество оказало огромное, еще не всеми осознанное влияние на развитие не только советской, но и всей современной музыки.
Но, конечно, неверно представлять советское музыкальное творчество только именами Прокофьева и Шостаковича. В Москве и Ленинграде, в наших союзных республиках работает много интересных композиторов. Меня особенно радует, что в стране растет очень талантливая композиторская молодежь, от которой мы многого ожидаем.
Молодежь вносит в нашу музыку свою тему, свое восприятие жизни, юношескую энергию и задор. Я хочу напомнить здесь о таких превосходных сочинениях наших молодых композиторов, как «Эпическая поэма» и Фортепианный концерт Г. Галынина, Симфониетта Бориса Чайковского, балет «Конек-Горбунок» Р. Щедрина, Фортепианный и Скрипичный концерты А. Эшпая, две симфонии, Концертино для скрипки и Симфониетта О. Тактакишвили, «Кантата о Родине» А. Арутюняна, оратории В. Чистякова, В. Мухатова, Э. Тамберга, Д. Гаджиева, камерные сочинения С. Цинцадзе и многое другое.
Молодежь — наиболее чуткий барометр нашей творческой жизни. В процессе ее роста отчетливо проявляются все положительные и все отрицательные черты, характеризующие развитие советской музыки. Молодые музыканты с особенной остротой воспринимают и активно переживают споры о путях развития музыкального искусства современности. На творческих дискуссиях в Союзе советских композиторов, на обсуждениях новых произведений в стенах наших консерваторий нередко вспыхивают столкновения мнений, различных точек зрения на явления искусства. Прислушиваясь к этим страстным спорам, мы с радостью замечаем, что лучшие представители нашего молодого поколения — талантливые люди, активно воспринимающие жизнь, берущиеся за решение самых трудных творческих задач. Они не удовлетворяются пассивным следованием школьным канонам, но смело ищут самостоятельные пути воплощения интересных художественных замыслов. Пусть их ждут порой неудачи и срывы, но художник ищущий и смелый мне дороже, чем хорошо обученный ремесленник, слепо копирующий внешние приемы выражения у великих мастеров прошлого, иждивенчески относящийся к творчеству своих выдающихся современников, к богатствам народного искусства.
Мир является ныне свидетелем бурного возрождения национальных культур народов Востока, пробуждающихся к новой, свободной жизни. С радостным волнением наблюдаем мы ренессанс древних искусств Индии, Бирмы, Индонезии, Северной Кореи, Демократической Республики Вьетнам.
Современность требует от деятелей музыкальных культур стран Востока решения множества сложных проблем. Новая жизнь диктует новое содержание искусства, поиски новых форм. Одной из сложнейших проблем, стоящих перед музыкальными деятелями Индии, Бирмы и других восточных стран, является задача правильного творческого освоения всего богатейшего опыта европейской музыкальной культуры, органического синтеза замечательных традиций национального музыкального искусства этих народов с бесконечно богатой и плодотворной системой европейского музыкального искусства. Здесь встают и проблемы развития ладового мышления народов, воспитанных в иных традициях, здесь и поиски нового полифонического и гармонического языка, здесь и вопросы реконструкции и совершенствования национальных музыкальных инструментов. При всем этом, конечно, важнейшей целью остается дальнейшее развитие великих национальных традиций искусства, сохранение его неповторимого колорита.
Союз советских композиторов часто посещают наши друзья и товарищи по искусству — музыкальные деятели стран Востока. Знакомя нас с достижениями музыкальной культуры своих народов, они вместе с тем стремятся возможно глубже изучить опыт советских музыкантов, в частности композиторов республик Средней Азии и Закавказья. Со времен седой древности существует здесь своя музыкальная система, свои характерные лады, отчасти напоминающие музыкальные системы народов Индии, Египта, Сирии, Ливана. Но если до Октябрьской революции народы Азербайджана, Узбекистана, Таджикистана, Туркмении, Казахстана, Киргизии не имели своей оперной и симфонической музыки, то в настоящее время в этих республиках работают превосходные композиторы — авторы симфоний и опер; там имеются хорошие симфонические оркестры, оркестры национальных инструментов, оперные театры, консерватории, в которых получают высшее музыкальное образование кадры национальных музыкантов. Естественно, что советские музыкальные деятели охотно идут навстречу пожеланиям зарубежных друзей и делятся с ними накопленным опытом строительства музыкальных культур в национальных республиках Советского Союза.
Хочется выразить глубокую уверенность, что в недалеком будущем мировая музыка обогатится прекрасными сочинениями наших восточных коллег. И эти их успехи послужат утверждению принципов содержательности и народности искусства, столь нужного людям.
Обмен художественным опытом между народами — непременное условие развития искусства. Сегодня, как никогда прежде, мы ощущаем эту необходимость не только для того, чтобы творчески расти, но и для того, чтобы своим искусством помогать народам лучше узнать друг друга. Мы видим хорошие, радующие результаты творческого общения между музыкантами разных стран.
Весной 1957 года должен состояться Второй Всесоюзный съезд советских композиторов. В нем примут участие также и зарубежные музыкальные деятели. Я глубоко убежден, что наши встречи с ними будут по-настоящему плодотворными, ибо нам есть что сказать друг другу. Мне хочется надеяться, что наши контакты станут более тесными. А ведь это очень важно для дальнейшего развития современной музыкальной культуры.
«Культура и жизнь», 1957, № 1
Привычное подчас становится незаметным. Мы не видим ничего особенного в том, что каждое значительное наше произведение становится известным буквально миллионной аудитории...
...Великое счастье творить, зная, что твой труд нужен людям, творить для народа. Великое счастье это, но вместе с тем и великая ответственность!
Творить для народа... Я вновь и вновь ощутил всю глубину и силу этих слов, услышав их на Третьем Всесоюзном съезде писателей.
...Не пытаясь в одной статье рассмотреть все сложнейшие вопросы композиторского творчества, попробую остановиться лишь на одном из них — современной теме и ее художественном воплощении...
...Современность, окружающая действительность — неиссякаемый источник вдохновения для каждого истинного художника. Работа над современной темой играет важнейшую роль для укрепления связей с жизнью, овладения высотами мастерства. К сожалению, появляются сочинения, где современная тема выражена только в названии, в предпосланной литературной программе и составляет, по существу, если можно так выразиться, лишь «обложку» произведения. Конечно, подобная музыка не взволнует слушателя. Нельзя формально, пассивно, флегматично-равнодушно создавать произведения...
...Современны те произведения, которые глубоко волнуют массового слушателя, выражают его думы, чувства, помыслы и желания. Чтобы добиться этого, недостаточно предпослать сочинению архиактуальную программу. Ясно и точно представляя себе тему произведения, необходимо найти предельно простые, искренние, но отнюдь не обедненные выразительные средства, добиться мастерского воплощения своего замысла. Пора уже нам в решении проблемы современности не ограничиваться скольжением по поверхности явлений, а идти вглубь и вширь, стремиться к созданию произведений непреходящей художественной ценности.
Последнее мне хотелось бы особо подчеркнуть. Вопрос творческой требовательности, жесточайшего самоконтроля, тщательной отделки замысла, решительного повышения критериев оценки художественного произведения нашей общественностью становится сейчас весьма актуальным.
...Проблема мастерства — важнейшая проблема, решение которой потребует от нас полного напряжения всех творческих сил. Нужно писать так, чтобы каждое сочинение представлялось тебе крупнейшим событием в жизни, чтобы ты всегда мог с чистой совестью сказать и самому себе, и своим слушателям: я сделал все, что было в моих силах, отдал этому всю свою энергию, опыт и талант.
Проблема воплощения современной темы в музыке неразрывно связана с проблемой современного музыкального языка, отбора интонационных и выразительных средств. Архаичность языка, его нарочитая искусственность неминуемо приведут к тому, что произведение окажется холодным, безжизненным, мертворожденным. Нужно неустанно всушиваться в процесс интонационного обновления музыкального языка, обогащения его за счет находок народного творчества... Как мне кажется, в настоящее время отличительными чертами современного музыкального языка, близкого и понятного массовому слушателю, являются яркий эмоционально-впечатляющий мелодизм, все более и более утверждающаяся диатоничность мелодики и гармоний, многообразие форм полифонического изложения, красочность и богатство оркестрового колорита. Блестящие примеры тому — Седьмая симфония Сергея Прокофьева и Одиннадцатая симфония Дмитрия Шостаковича. В каждой из них по-своему проявились и неразрывность прочнейших связей с народным мелосом, и мелодическое богатство, и диатонизм мышления, строго тонального при всем своем модуляционном богатстве, и то блестящее владение оркестром, когда тембр из звуковой краски превращается в активный драматургический фактор. Много ценного с этой точки зрения представляют Четвертая симфония Дмитрия Кабалевского, его же кантата «Ленинцы», отличающаяся мужественным, энергичным эмоциональным тонусом, талантливые оперы Тихона Хренникова «В бурю», «Мать» и незаслуженно забытый «Фрол Скобеев»[6], а также последние сочинения Георгия Свиридова, где автору удалось найти ряд любопытнейших приемов предельно простого и яркого изложения глубоких, волнующих мыслей.
И еще одно крайне существенное замечание в связи с проблемой современного музыкального языка. Все наиболее художественно значительные произведения последних лет отличаются национальной окрашенностью музыкальной речи. Собственно, так было всегда, но сейчас понятие национального колорита музыкального языка стало гораздо более емким, многообразным, сложным и вместе с тем отчетливо ощутимым. Грядущие поколения с удивлением будут наблюдать, сколь стремительно развивались музыкальные культуры народов Советского Союза, как каждая из них за считанные годы расцветала и развивала свои неповторимо оригинальные черты.
Национальный колорит музыкальных сочинений — отнюдь не свидетельство их национальной ограниченности. Напротив, в музыке ярче и очевиднее, чем где-либо, мы наблюдаем процесс диалектического перехода национального в подлинно интернациональное. Москвичи любуются на спектаклях азербайджанской декады замечательным балетом Кара Караева «Семь красавиц». Этот высокий образец современного национального азербайджанского симфонизма интернационален по своему звучанию. Автор его развил элементы азербайджанской народной музыки, претворив достижения русской и мировой классики, многонациональной советской музыки, и создал свой, оригинальный стиль.
Вслушиваясь в современность, мы должны при этом неустанно учиться у классиков. Мы, советские композиторы, ни на миг не имеем права забывать о том, что на нашу долю выпала большая честь стать наследниками, преемниками славных традиций русской классики. Только при условии вдумчивого изучения богатства классического наследия можно овладеть композиторским мастерством, понять секрет создания произведений, по словам Глинки, «равно докла́дных знатокам и простой публике»...
«Советская культура», 1959, 2 июня
«Свободно ли творчество в Советском Союзе?» Как ни странно, но среди других вопросов, задаваемых на зарубежных пресс-конференциях, встречаются и такие. Отвечая на них, невольно улыбаешься, и перед тобой с особой отчетливостью всплывает все, что окружает нас дома, на Родине. Мне всегда хочется, чтобы люди, спрашивающие о свободе творчества, сами приехали в нашу страну. Любому из нас было бы чрезвычайно приятно познакомить этих удивительно неосведомленных людей с истинным положением дел. Ведь ответ, полученный журналистом на пресс-конференции или в интервью, все же не обладает той неопровержимостью, какая заключена в личных наблюдениях.
Мне хотелось бы захватить их с собой, этих интервьюеров, в одно из своих турне. Скажем, по Сибири. Приехав туда, они узнали бы, что всюду — от Новосибирска до Алтая — билеты на симфонические концерты бывают проданы задолго до начала гастролей. В городе угля Прокопьевске они увидели бы не только переполненный шахтерами концертный зал, но и детей, занимающихся в музыкальной школе. В семьях угольщиков тяга к музыке так велика, что эту школу родители ежегодно засыпают сотнями заявлений о приеме их ребятишек.
Мне было бы приятно пригласить гостей в села Армении на встречу с моими избирателями. Когда земляки послали меня в советский парламент, я обещал приезжать к ним с творческими рапортами. С тех пор мы часто встречаемся в клубах, построенных колхозами. А клубы эти таковы, что на их сценах свободно размещается симфонический оркестр Ереванской филармонии — все семьдесят пять человек, приезжающих вместе со мной.
Если же гости не захотят путешествовать и пожелают ограничиться «только» Москвой, то можно будет повести их в цех завода «Красный пролетарий», где со станками соседствуют мольберты художников, пишущих портреты рабочих. А вечером можно увидеть тех же рабочих на обсуждении вернисажей художественных выставок. Я готов представить гостям инженеров, рабочих, служащих Химического завода и уверен, что серьезность этих людей, их понимание музыки, их строгий и тонкий вкус покорят даже самого предубежденного собеседника. Между тем люди этого завода — всего-навсего участники музыкальной самодеятельности!..
И где бы мы ни были, куда бы мы ни отправились, переводчик чаще всего должен будет произносить слово «народный». Народный университет культуры. Народная консерватория. Народный театр... Эти слова давно вошли у нас в быт. Ценитель и судья искусства — народ. Тяга к культуре — небывалая. Потребность в прекрасном — огромная. Мы произносим такие фразы без тени патетики: ведь это всего только констатация фактов...
...Люди советского искусства — художники нового типа. В чем, на мой взгляд, состоят эти приметы нового облика человека искусства? Прежде всего — в искренности. Искренность — очень большое, емкое понятие. Это от сердца идущая влюбленность в свою землю, в людей, умение впитывать родные интонации, проникать в душу народа, стремление служить ему и быть достойным его уважения. Искренность — в приятии и прославлении всего Светлого, в страстном отрицании Зла, в борьбе с ним. Искренность — в неспособностать обывателем. Искренность — в творчестве, вдохновенном, трудном и бескомпромиссном.
Только сочетающий в себе все эти качества, действительно талантливый художник может стать созидателем советского искусства. И трудно найти среди них такого, который занимается лишь сочинением музыки или романсов, постановкой спектаклей и кинофильмов, зодчеством, ваянием или живописью... Их можно увидеть и в далеком колхозе и на международном конгрессе сторонников мира, на лекторской кафедре и в зале заседаний советского парламента. Наш художник — не узкий специалист в своей сфере творчества. Он активен и многогранен, а его кругозор и палитра непрестанно обогащаются благодаря широкой общественной и государственной деятельности. Может ли творчество человека, так органично связанного с общенародным делом, быть несвободным? По-моему, нет!
Глубочайшее, трепетное уважение к культуре всех народов — традиция советского искусства. Взять хотя бы нашу музыкальную школу. Вся ее история от Глинки до сегодняшнего дня — это история любовного и внимательного обращения к темам других народов. И в том, что традиция эта неуклонно развивается, в том, что художественная жизнь советских республик необычайно ярка и самобытна, в том, что существует живое взаимодействие и взаимообогащение национальных культур, я склонен видеть первый признак величайшей гуманности советского искусства.
Как бы ни были различны формы проявления и национальные особенности нашего творчества, ему свойственна общая идея служения народу. Недаром наши киноленты и стихи, симфонии и спектакли, изваяния и полотна как бы излучают мысль о добре, мире, свете.
Но любая идея, сколь бы прогрессивна она ни была, останется всего лишь благим намерением, если нет талантов, способных облечь ее в плоть и кровь искусства. Советская земля богата талантами. Так уж устроена наша жизнь, что мы привыкли радоваться всему хорошему, живому, яркому. Талант мгновенно привлекает к себе внимание. Одаренный человек не может остаться незамеченным — его поддержит и выдвинет сама масса, а жизнь не поставит на его пути сословных, цензовых, материальных препятствий. Напротив, все — от широко развитой самодеятельности до бесплатного высшего образования — способствует выявлению природных дарований человека.
Выращивая талант, государство и народ всегда заботятся о его будущем, о том, чтобы создать для совершенствования художника самую благотворную среду, включая и материальное обеспечение. Мы можем работать и отдыхать в специальных домах творчества, расположенных в тихих, живописных уголках страны. Мы пишем музыку, книги, картины, никогда не задумываясь о материальных результатах: потребность в талантливых произведениях поистине неограниченна.
Если бы надо было одним словом охарактеризовать наши взаимоотношения с народом, то этим словом было бы единение. А оно включает в себя и кровную общность целей, и взаимную заинтересованность, и умение спорить, искать истину в столкновении открыто выражаемых взглядов. Таким единением мы дорожим больше всего. Такая слитность особенно дорога и необходима сейчас, когда происходит безмерно сложная работа по воспитанию новой психологии, новой этики, нового духовного облика человека. И в этой работе — повседневной и поэтической, трудной и увлекательной— у нас один путь, одно оружие. Мы творим свободно, свободно избирая путь, по которому мы хотим идти и идем вместе с народом.
Вот почему на вопрос, свободны ли советские художники в своем творчестве, я с чистым сердцем отвечаю: да!
«Неделя», 1960, 5 ноября
Национальное и интернациональное... На эту тему мне часто приходилось выступать устно и письменно, на встречах с нашей молодежью и пресс-конференциях за рубежом, во время съездов и пленумов композиторов в Москве и в столицах братских республик. И всегда мне задавали множество конкретных вопросов, которые, очевидно, горячо волновали моих собеседников. Я тоже старался отвечать конкретно и в свою очередь волновался: правильно ли будут поняты и истолкованы мои слова? Ведь я не теоретик: говорю так, как подсказывает мне мой жизненный и творческий опыт, опыт моих товарищей. И сейчас я не возьмусь решать эстетические проблемы, но охотно поделюсь с читателями «Советской музыки» некоторыми своими мыслями.
За рубежом меня часто спрашивают, почему я всегда говорю о национальном характере музыки, в то время как язык музыки универсален и поэтому понятен каждому человеку любящему ее.
Да, действительно, язык музыки воспринимают без перевода. Но это только одна сторона вопроса. Другая — и здесь проявляется диалектика явления — заключается в том, что общепонятный, универсальный язык музыки на самом деле состоит из множества «языков». И то, что мы понимаем эти «языки» — русский или немецкий, армянский или французский, вовсе не должно ставить под сомнение само их существование.
Скажу больше: только потому и могла сложиться мировая музыкальная классика, что каждый по-настоящему большой художник вносил в нее свой вклад от имени того народа, культура которого воспитала и сформировала его как творческую личность.
Говоря так, я всегда думаю о Бахе. Он гениально воплотил и передал в совершенной форме дух своего народа, его национальный характер. Музыкальный язык его сложился из интонаций и ритмов немецкой крестьянской песенности, немало у него и процитировано подлинных народных мелодий. В этом одна из причин того, что его искусство принадлежит всему человечеству. Каждый находит в нем нечто глубоко созвучное своим чувствам, мыслям, душевным движениям.
А Бетховен? Его музыка тоже уходит своими корнями в родную почву. Он воплотил в музыкальных образах национальный гений своего народа. И как не сказать еще раз: ведь Бетховен, как и Бах, претворил в своих произведениях живую народную речь (не только немецкую) и, переосмыслив ее согласно со своей индивидуальностью, создал произведения, которыми гордится все прогрессивное человечество.
Очень интересно еще сравнить, как один и тот же сюжет, одна и та же тема по-разному претворяются художниками разных национальных школ. Вспомним, например, «Ромео и Джульетту» Берлиоза и Чайковского, «Орлеанскую деву» Чайковского и «Жанну д’Арк» Онеггера, «Карнавал» Шумана и Пуленка, «Реквием» Верди и Моцарта. Помимо всяких отличий, обусловленных разницей в эпохах, масштабах дарования, жанрах, везде ощутимо заметны различия прежде всего национальные.
Словом, какого бы крупного художника мы ни назвали — Шуберта или Глинку, Шумана или Бородина, Шопена или Мусоргского, Моцарта или Дюбюсси, Брамса или Римского-Корсакова, Гайдна, Верди, Балакирева, Вагнера, Грига, Сибелиуса, Дворжака, Сметану, Листа, — никогда не возникнет никаких сомнений в национальной определенности его искусства.
До сих пор я говорил преимущественно о музыкантах-классиках. Все это, конечно, относится и к моим современникам, и в первую очередь соотечественникам. Но прежде чем продолжить конкретный разговор, небольшое отступление.
Недавно я получил от одного молодого музыканта письмо, которое взволновало меня до глубины души. Оказывается, в республике, где он живет, некоторые «теоретики» вдруг стали твердить, что композиторы должны отказаться от претворения фольклора и искать «интернациональный» музыкальный язык, очищенный от элементов народной музыкальной речи.
А вот какова творческая практика, отражающая закономерности жизни. В Азербайджане национальной считалась когда-то только унисонная музыка. Но пришел Узеир Гаджибеков, а вслед за ним целая плеяда молодых азербайджанских композиторов, и от этой «теории» ничего не осталось. Находились и люди, которые объявляли «неприкосновенными» ашугские напевы: их-де нельзя обрабатывать, нельзя вводить в ткань крупных симфонических произведений. Меня глубоко трогают ашугские песнопения, я их очень люблю, так же, как любят их, наверное, и другие. Но ведь это вовсе не означает, что, кроме них, ничего не должно существовать и что ими исчерпаны возможности национальной культуры. Настоящие художники никогда так не думали: они смело преодолевали косные воззрения, создавали новые традиции, отражавшие потребности современников. То, о чем я говорю, хорошо можно проиллюстрировать в Азербайджане, скажем, на примере творчества Караева и Амирова. Каждый из них по-своему внес большой вклад в развитие своей национальной культуры, в сокровищницу мирового искусства.
Нам необходимо сегодня всемерно развивать все живые, совершенствующиеся элементы бессмертного народного национального творчества (что приведет, естественно, к возникновению новых его элементов) и одновременно всемерно усиливать взаимный обмен духовными ценностями. В этом смысле особенно большое значение приобретает тематика новых опер или балетов, программных симфонических произведений, ораторий, кантат, вокальных циклов. Сам выбор темы должен быть продиктован страстным желанием художника воплотить животворные идеи советского патриотизма, братства народов. Но стремление сейчас, в период строительства коммунизма, или даже тогда, когда коммунизм будет в основном построен, декларировать слияние национальных культур — преждевременно. Это может принести только вред развитию советского искусства. Кстати, сама наша творческая практика убеждает, что создать произведения интернационального звучания под силу только тем художникам, которые твердо стоят на своей родной почве.
Вас интересует, что думают по этому поводу наши зарубежные коллеги? Что ж, за истекшие годы я, как говорится, объездил весь свет, побывал в 97 странах, много повидал, послушал, неоднократно выступал на пресс-конференциях, по радио, телевидению, пропагандируя и отстаивая принципы советского искусства. Могу сказать со всей ответственностью: подавляющее большинство честных музыкантов относится к нам и к нашей музыке с горячей заинтересованностью и симпатией. Они порой плохо информированы, кое-чего не понимают, но сердцем чувствуют нашу правоту, величие наших идей.
Отказ от национального характера музыки, как и всякое механическое конструирование звуков — музыкальный абстракционизм — не имеет ничего общего с идеей интернационального искусства, это чистейший космополитизм. И он не встречает поддержки со стороны почти всех крупнейших композиторов буржуазного Запада и, главное, со стороны настоящей большой аудитории, о которой всегда мечтают подлинные художники. Я лично убедился в этом в результате многих частных бесед с крупнейшими музыкантами и другими деятелями культуры. Я сам видел пустующие концертные залы...
Правда, в последнем случае мне приходилось слышать возражения различных «реформаторов» и «новаторов». Один из них прямо сказал мне, что, по его мнению, художники всегда видят дальше и больше всех, всегда опережают эпоху и потому их всегда не понимают современники. Словом, мнение публики ничего, мол, не значит! Нет, ошибаются эти «реформаторы»!
Верно, было время, 100 — 200 лет назад, когда ценителями искусства выступала лишь аристократическая верхушка. Мнение такой маленькой и очень специфической аудитории часто шло вразрез с истинным значением того или иного явления искусства и поэтому не могло много значить для больших художников. Но ныне эпоха другая.
В нашей стране, да и в других странах, в первую очередь социалистических, выросла огромная армия просвещенных любителей искусства. Народ, все прогрессивное человечество стали аудиторией художника. Она не ошибается, она судит строго, нелицеприятно, справедливо. Каким успехом сопровождается исполнение в нашей стране и за рубежом лучших произведений К. Караева и Н. Жиганова, Д. Кабалевского и Т. Хренникова, А. Бабаджаняна и А. Мачавариани, Ф. Амирова и Э. Тамберга, Р. Щедрина и О. Тактакишвили, А. Эшпая, Э. Мирзояна, А. Николаева, не говоря уже о триумфальном шествии по всей земле музыки Прокофьева, Шостаковича, Мясковского! Люди высоко ценят лучшие сочинения не только советских авторов, но и таких художников, как Барток, Бриттен, Блисс, Вила Лобос, Барбер, Орф, Онеггер, Мартину, Гуарньери, Пуленк, Хуан-Хосе Кастро, Хиндемит, Стравинский, Энеску, Гершвин, и многих других.
Каким должно быть отношение композитора к фольклору? Национальное народное творчество — богатство неисчерпаемое, и тот художник, который не понимает этого, по крайней мере неумный художник. Но тут возникает вопрос. Как следует пользоваться фольклором? Убежден, что творческое, этическое право прикасаться к этому источнику нужно завоевать. Завоевать неустанным трудом, любовью к народному искусству, знанием его. Не представляю себе композитора, который бы не хранил в своей памяти сотни народных мелодий! Если же композитор прикрывает обращением к фольклору отсутствие мастерства, воображения, мелодической изобретательности, вряд ли он может называться творцом! Нельзя также просто находиться как бы на иждивении народной музыки — «фотографировать» ее! Это равносильно топтанию на месте. Такое «фотографирование» возможно лишь на самой ранней стадии профессионального искусства, но в процессе естественного развития национальной музыкальной школы такие пассивные методы должны отходить в историю. Я бы сказал так: нельзя «молиться» на фольклор и бояться его трогать; народные мелодии должны возбуждать фантазию композитора, служить поводом для создания оригинальных произведений. Убежден: если композитор знает и любит искусство своего народа, если он талантлив, профессионально подготовлен, если у него есть свои творческие мысли и идеи и если, наконец, он подлинный патриот, — то напишет хорошее произведение, отображающее нашу эпоху, напишет произведение народное в самом глубоком понимании слова. Разумеется, все это вопросы сложные, и одними лишь теоретическими рассуждениями их не решить. Тут должна сказать свое слово творческая практика. Но надо внимательно изучать ее и обобщать уже накопленный опыт.
Существуют ли конкретные приметы национального? Несомненно. И можно попытаться условно определить эти приметы. Одна из них, кажется простейшая, — цитирование фольклора, иначе сказать, непосредственное вплетение в музыкальную ткань народной мелодии. Но цитирование цитированию рознь. Оно может быть следствием иждивенческого отношения к фольклору, подлежащего решительному осуждению. Но, с другой стороны, наивно было бы думать, что всякое цитирование — показатель невысокого уровня художественного мышления. Напомню, что цитировать не гнушались Н. Мясковский и С. Прокофьев. Цитаты найдем мы также в произведениях Д. Шостаковича и Д. Кабалевского. Не чуждаются прямых реминисценций из фольклора Р. Щедрин и Э. Мирзоян, А. Эшпай и Э. Тамберг, А. Шнитке, Б. Чайковский[7] и многие другие.
Другая примета национального стиля — сам интонационный характер мелодики. Музыкальная ткань кажется совершенно оригинальной, но при внимательном рассмотрении видишь, что она словно соткана из зерен народных попевок. Непревзойденным остается для меня в этом смысле творчество Мусоргского.
Далее, я представляю себе случаи, когда тема-мелодия принадлежит целиком композитору, но гармонизация, приемы полифонии, манера изложения, ритмическая структура, наконец, тембр — что-нибудь да обязательно выдает национальную суть музыки.
Замечу попутно, что считаю необходимым для каждого композитора умение гармонизовать, именно гармонизовать народные мелодии. Без этого нельзя овладеть законами музыкальной речи. Почему? Потому, что в подобной гармонизации композитор как бы весь на виду, ему «некуда спрятаться» и его художническая точка зрения выявится со всей возможной полнотой. Вспомним, с каким мастерством гармонизовали фольклорные темы Балакирев, Чайковский, Римский-Корсаков, Прокофьев, Энеску и Барток!
Все это я подчеркиваю именно потому, что сейчас, мне кажется, появилась у некоторых молодых композиторов известная «стыдливость» в отношении национального колорита, эдакая стеснительность по отношению к своей родной народной почве. Будто обращение к фольклору умаляет самостоятельность их творческой личности и снижает их профессиональный уровень. Считаю нужным серьезно предостеречь молодежь от опасности потерять свое национальное лицо. Это особенно относится к композиторам тех братских республик, где пока не сложились устойчивые композиторские школы, где все находится еще в стадии становления. Творческий организм таких школ-подростков очень хрупкий, нежный, незакаленный, и любая «болезнь» может нанести им серьезный урон.
И наконец, отвечу на вопрос: может ли стать народным сочинение, в котором нет никаких элементов фольклора, нет совсем ничего от народного творчества, что могло бы указать, на какой почве выросла данная музыка (скажем, музыка Скрябина)?
Да, может быть народным произведение, в котором нет фольклорных мелодий, нет цитат! Может, потому что в реалистическом искусстве связи с народными первоисточниками выступают иной раз в очень опосредованном, обобщенном виде. И это вовсе не препятствует яркости выявления национальных черт.
«Это мог написать только русский композитор, — восклицаем мы, слушая, например, первую часть Седьмой симфонии Шостаковича. — Только русский советский композитор мог с такой силой передать чувства нашего народа в годы Великой Отечественной войны — волю к победе, ненависть к фашизму». Но чтобы объяснить, как возникает столь сильное эмоциональное ощущение, приходится нередко прибегать к очень скрупулезному анализу, хотя сердцем и душою мы это воспринимаем безоговорочно.
И так бывает не только в музыке.
Вот Мартирос Сарьян. Пишет ли он родной пейзаж или психологически углубленные портреты, он всегда остается национальным художником. Всегда безраздельно покоряет то удивительное сочетание суровости, сдержанности с необыкновенной эмоциональной щедростью, которое ощущается, кажется, в самой армянской природе, в ее людях.
А в общем, вопрос, на который я сейчас отвечаю, нежизненный. Прежде всего неверна его уже постановка.
Говоря, например, о русской, французской или армянской музыке, нельзя представлять себе дело так, будто национальные традиции ограничиваются традициями только народного искусства. Потому что на его основе за прошедшие века выросли уже многоэтажные здания профессионального музыкального творчества. Сегодня они наряду с фольклором — неотъемлемая часть духовной сокровищницы народов. И вне их немыслимо говорить о развитии национальных традиций, о выявлении национального начала в музыке. Здесь вступают в силу категории более общего, я бы сказал, философского значения — такие, как духовный склад нации, особенности ее мировосприятия, традиции мышления. Можно ли вне подобных национальных традиций рассматривать проблемы развития социалистической культуры? Разумеется, нельзя. Другое дело, что мы не всегда еще умеем показать, как преломляются такие общие традиции. Но к этому надо стремиться! А в конечном счете, какое талантливое, значительное произведение реалистического искусства мы бы ни взяли для профессионального разбора, в характере ли его тематизма, в складе ли его ладового содержания, в принципах ли симфонического развития или особенностях театральной драматургии всегда мы сможем распознать индивидуальный творческий почерк автора, в котором неизбежно скажутся элементы национального стиля. Об этом я уже говорил и не боюсь это повторить.
Каким будет коммунистическое искусство? Как я представляю себе перспективы его развития?
Убежден, что культура коммунизма будет необыкновенно полнокровной, многокрасочной, щедрой. Ведь в ней раскроются до предела лучшие качества ее творцов — людей завтрашнего дня. А что может быть прекраснее, увлекательнее, упоительнее, чем красота душевных порывов, деяний и помыслов совершенного, гармонично развитого человека! И искусство наше, которому мы служим, искусство тонкое, благородное, трепетно-нежное, принесет людям радость, расскажет им о счастье жизни, о торжестве добра, любви, об аромате виноградных лоз, блеске солнца, запахе земли, дыхании ветра, шуме морского прибоя, свежести дождевых капель. Искусство это будет синтетически-многонациональное.
Вероятно, к культуре коммунизма мы придем в исторически минимальный срок. Что дает мне основание для такого вывода? Опыт национальных культур Советского Союза. В условиях социализма они прошли за несколько десятилетий путь, на который при эксплуататорском строе ушли бы века. И никого не удивляет, что азербайджанский мугам звучит в симфоническом оркестре, а узбекский одноголосный напев — в многоголосном хоре или что пентатонная татарская народная песня становится основой оперы, симфонии. Так уже сегодня, на наших глазах рождаются черты будущей интернациональной культуры коммунизма.
У народов нашей страны одна судьба в жизни, в работе, в искусстве. А искусство — это труд, это производство духовных ценностей. И опытом этого труда, этими духовными ценностями советские люди обмениваются точно так же, как в любой другой области своей деятельности. Иначе и не может быть.
Сейчас уже всем ясно, что привычные для того или иного народа жанры и формы художественного творчества активно обогащаются, обновляются. Поучителен с этой точки зрения, например, рост симфонического творчества во многих советских республиках. И это понятно: симфонизм ведь не просто определенный вид музыки, это особый, высокоразвитый тип музыкального мышления. И потому не могут не радовать успехи в этой области не только композиторов республик с богатыми музыкальными традициями, но и представителей совсем молодых профессиональных культур. Здесь, уместно сказать и о республиках Закавказья и Прибалтики, и о Казахстане, Киргизии, Татарии, Бурят-Монголии и многих других. Я считаю эти успехи выдающимся показателем бурного роста нашего советского искусства.
Вместе с тем приходится иногда видеть, как молодые, еще не окрепшие авторы берутся за сочинение непременно симфоний, симфонических увертюр или поэм. Почему они это делают? Хочется попробовать свои силы в одном из самых крупных жанров? Да, конечно. И еще потому, что как-то негласно считается, что само обращение к симфоническим жанрам уже признак зрелости национальной культуры. Это глубокая ошибка. Кстати, по-настоящему симфоничной может быть и небольшая пьеса, и, наоборот, в иной пухлой партитуре не отыщешь и следа того, что называется симфонизмом.
Не может и не должно быть никаких предпочтений. Пусть крепнут и расцветают все жанры музыки: симфония и опера, балет и оратория, сюита и песня, квартет и инструментальный концерт. Пусть каждая культура по-своему обогатит их, насытит всем лучшим, чем владеет народ.
Сила, богатство, художественная выразительность интернациональной культуры целиком зависят от той щедрости, с которой каждый национальный характер выразит себя в искусстве.
Быть может, соображения, высказанные здесь, в чем-то спорны. Это неудивительно: проблемы сложные. Но я искренне хотел ответить на все вопросы. Буду рад, если другие музыканты (и не только они!) продолжат начатый разговор о национальном искусстве настоящего и будущего. О человеке, который придет завтра. О художнике, чья палитра объединит краски, рожденные всеми национальными культурами. О времени, когда зазвучит миллионоголосая музыка, в которой каждый знает себя и каждый будет понятен другим.
«Советская музыка», 1963, № 6
Не так давно, как раз в те дни, когда в Ереване — столице Армении — выступали лучшие музыканты России, в Москве с успехом гастролировал Государственный симфонический оркестр Армянской филармонии. Ереванцы познакомили москвичей с симфониями Александра Арутюняна и Эдуарда Мирзояна — очень одаренных современных армянских композиторов. Они интересно играли и произведения Петра Чайковского, 125-летию со дня рождения которого был посвящен фестиваль «Московские звезды». В общем, случилось так, что праздник русской музыки в Армении совпал с выступлениями армянских музыкантов в столице нашей страны.
Это в известной мере символично. Более того, закономерно. И вызвано не только давними дружескими связями Армении и России, но истинно братским содружеством искусства всех народов, населяющих Советский Союз.
Русская музыкальная школа — грандиозная и великая — веками формировалась, концентрируя в себе все лучшее, что было создано русским народом. Она не случайно занимает сейчас одно из самых почетных мест в музыкальной культуре всего мира. Естественно, что народы СССР (особенно те, которые до 1917 года не имели профессиональной музыки и музыкантов-профессионалов), формируя сегодня свою национальную музыку, прежде всего ориентируются на путь, пройденный русской музыкальной культурой. Плодотворные взаимосвязи русской музыки (да и не только русской, но и украинской, и грузинской и так далее) с музыкой других национальных республик развиваются на основе изучения богатого опыта русской музыки, и прежде всего того, как русские композиторы-классики со всем своим великим гуманизмом и страстным желанием создать национальную музыкальную школу подходили к русской теме.
На наших глазах, немногим более чем за сорок лет, происходит становление национальных музыкальных школ Закавказья, Средней Азии, автономных республик Поволжья (особенно Татарии) — это красноречивый, естественный и отрадный процесс. Вообще взаимный обмен культурными ценностями помогает формированию у разных национальностей общих черт духовного облика, порожденных новым типом общественных отношений и воплотивших в себе лучшие традиции народов СССР. Именно развитие национальных особенностей искусства приводит к общечеловеческому и интернациональному в процессе постоянного тесного общения, своеобразной музыкальной «диффузии». «Диффузия» затрагивает как вопросы широкой пропаганды музыки в нашей стране (многочисленные лектории, концерты, университеты культуры, вечерние музыкальные школы для взрослых), так и подготовку музыкальных кадров.
Среди преподавателей Московской и Ленинградской консерваторий — представители национальных республик, а в национальных консерваториях — множество музыкантов, приехавших из Москвы и Ленинграда. То же самое со студентами. Например, в моем классе в Московской консерватории были армянин Эдгар Оганесян, румын Анатоль Виеру, венесуэлка Модеста Бор, японец Терахара. Три года назад получил композиторский диплом мой ученик — грузин Нодар Габуния.
Это, сами понимаете, частный пример. Однако же типичный. Именно музыкальная учеба — один из старейших и самых плодотворных путей взаимосвязи национальных музыкальных культур. Так, основатель Рижской консерватории композитор и фольклорист Язеп Витол учился в Петербургской консерватории у Николая Римского-Корсакова.
А затем уже у Витола в классе композиции занимались Сергей Прокофьев и Николай Мясковский. Мне посчастливилось учиться в Московской консерватории в классе Мясковского, и благодаря ему я по-настоящему понял и оценил великую силу музыки Бородина, Мусоргского, Римского-Корсакова, ставших навсегда моими любимыми композиторами и учителями.
Впечатления моего детства и юности, связанные с восприятием стихии кавказского мелоса, наложились затем на глубокое изучение русской классической музыки в Московской консерватории. Я считаю, что как композитор я формировался, опираясь на эти две музыкальные культуры.
Педагогический путь — отнюдь не единственный в «диффузии» национальных музыкальных культур. Велико значение музыкальных дней дружбы, декад, музыкальных весен, систематических творческих рапортов и фестивалей, которые проводятся во всех без исключения республиках и краях Советской страны: украинцы едут в Узбекистан, литовцы — в Россию, белорусы — в Молдавию, татары — в Москву. Закавказье показывает в других республиках музыку Армении, Азербайджана и Грузии. В театрах национальных республик ставятся русские оперы и балеты, а в русских — национальные.
Велико значение и музыкально-пропагандистской работы русских композиторов в национальных республиках: Рейнгольда Глиэра и Сергея Василенко, Николая Пейко, Михаила Раухвергера, Владимира Власова и Владимира Фере. Такая же красноречивая картина — в концертных залах. Во время музыкальных фестивалей происходят интересные встречи композиторов-«хозяев» и музыкантов-«гостей», завязываются жаркие дискуссии, споры. Поздравления и похвалы сменяются острой принципиальной критикой, серьезным разговором о замыслах и воплощениях, путях и поисках национальной музыки. Этим же вопросам посвящаются пленумы и съезды композиторов СССР, Российской Федерации, национальных республик. Все это вместе способствует взаимному обогащению музыкальных культур и композиторских школ.
Но эта «диффузия», это взаимопроникновение музыкальных культур касается не только музыки народов СССР. Мы учимся у передовых композиторов других стран, и они тоже учатся у нас. Лучшие традиции зарубежного музыкального опыта мы стараемся перенять, но не сомневаемся и в том, что опыт наших лучших композиторов перенимают на Западе. Так, влияние на Западе Шостаковича, Прокофьева и некоторых других советских композиторов вне сомнений.
Вновь возвращаясь к взаимосвязям русской и армянской музыкальной культуры, мне хотелось бы отметить, что, наряду со значительным влиянием Чайковского, Мусоргского и Прокофьева на творчество армянских композиторов, весьма ощутимо изучение ими творческого опыта Белы Бартока, Леоша Яначека и других зарубежных композиторов (не говоря уже о классиках прошлого века). Так же естественно влияние Шостаковича-учителя на творчество его ученика — азербайджанца Кара Караева.
Конечно, говоря о всех этих влияниях, я имею в виду не мелодический строй, а композиционные приемы, характер развития материала, подготовки кульминации...
Мне казалось бы полезным вспомнить, например, и о благородной и бесценной в музыкальном отношении работе грузинского композитора Аракишвили — собирателя русских народных песен — в Музыкально-этнографической комиссии, о своеобразном претворении русских народных мелодий в произведениях Спендиарова. Можно было бы привести много примеров влияния интонаций Советского Востока на творчество крупных русских композиторов. Мне, например, кажется, что такое влияние можно ощутить даже в Восьмой симфонии Дмитрия Шостаковича.
Хочу привести несколько слов, написанных двадцать лет назад замечательным русским писателем Александром Фадеевым. Думается, они тоже в известной степени подтверждают основную мысль, которой посвящена эта статья. Познакомившись с музыкой моего балета «Гаянэ», Александр Александрович писал мне, что танцы из «Гаянэ» звучали для него уже как нечто такое, с чем он вырос и сформировался. Я, армянин, горжусь этим признанием.
«Советская Татария», 1966, 27 января
В этот год, исторический 1967 год, каждый день особенно весом и необычен. Каждый день поверяешь полустолетием жизни страны, жизни народа и, естественно, всем опытом своей жизни. Знаменательная дата заставляет внутренне подтянуться, еще и еще раз заглянуть в себя и спросить: чиста ли твоя совесть художника? Все ли сделано от тебя зависящее, чтобы оправдать доверие, внимание народа? Не отстаешь ли от темпа своей эпохи? И тогда не только вспоминаешь пройденный путь, не только подводишь итоги, но и намечаешь очередные рубежи и, начиная следующий день, мечтаешь, чтобы был он плодотворнее, насыщеннее предыдущего, чтобы принес он новые творческие достижения. Ведь время такое, что особенно остро чувствуешь его неумолимый бег, все глубже познаешь истинную меру вещей — радостей и горестей, все больше учишься ценить добрые человеческие побуждения, искренность чувств.
Но — не буду скрывать — бывает, что начинаешь «ворчать», когда видишь, что дело могло бы делаться значительно лучше, когда сталкиваешься с несправедливостью. Надеюсь, что меня правильно поймут: такое «ворчание» и такой гнев — не от раздраженности, а от стремления видеть утвержденными священные устои нашей жизни. А здесь неотделимо одно от другого: утверждая новое, хорошее, обязательно борешься с чем-то старым и плохим...
...Все время думаю: прав ли я, говоря, что у меня совесть нечиста, когда я держу ответ перед самим собой за свою творческую работу, когда в масштабах великого пятидесятилетия держат «экзамен на прочность» мои сочинения.
Пять театров страны, в том числе два всемирно известных — московский Большой и новосибирский Академический, а кроме них, ташкентский, бакинский, саратовский, ставят к юбилею Великого Октября «Спартака», считая, что героические образы его созвучны нашим революционным стремлениям. Торжественному празднику посвятил я и недавно завершенное сочинение — Концерт-рапсодию для фортепиано с оркестром. Музыка по характеру светлая, ритмически импульсивная. Запечатлены в ней и некоторые народные интонации.
В юбилейном сезоне впервые прозвучат в «оркестровом наряде» законченные мною двадцать с лишним лет тому назад «Три концертные арии» для высокого голоса (на слова армянских поэтов в переводах В. Брюсова, К. Бальмонта, Л. Уманца). Пишу два новых вокальных сочинения, в которых идеи нашей современности должны быть воплощены в лирических образах, картинах природы, через поэтику детского мировосприятия.
...Не буду продолжать перечень сделанного и задуманного. Может показаться, что я сам себя успокаиваю. А все-таки совесть моя неспокойна. Все кажется, что не успеваешь сделать то, что можешь, что хочется, что нужно. Объясняется такая авторская неудовлетворенность отнюдь не эгоцентрическими соображениями: просто очень высокие требования предъявляет нам жизнь. Повседневно, ежечасно, сиюминутно...
В чем сила советского художника? Думаю, прежде всего в его многогранности, в многообразии его интересов, ибо Революция сделала нас наследниками лучших традиций мировой цивилизации.
Тип советского художника, сложившийся в эру ленинизма, несет в себе неповторимые черты нашего века, и главная из них — гражданственность. Это значит, что, кем бы ты ни был — композитором, пианистом или певцом, какую бы сферу творчества ни избрал своей специальностью, ты не замыкаешься в ее рамках и, оставаясь профессионалом, мастером своего дела, ощущаешь свою кровную сопричастность к делам каждого советского человека, к делам партийным, народным, подчиняешь всю свою деятельность высшим интересам государства.
В этом смысле настоящий советский художник — агитатор-пропагандист. Он утверждает в своем творчестве советские принципы, советские идеи, критерии, мировоззрение. Он выражает дух времени потому, что он сам — сын этого времени. Особенно наглядно, зримо ощущаешь себя частью большого советского коллектива, когда непосредственно, лицом к лицу встречаешься с теми, для кого и о ком пишешь. А это случается с советскими музыкантами очень часто (и в этом тоже одна из неповторимых примет нашего времени).
Мне, одному из первых композиторов, довелось объездить множество районов нашей страны. Совсем недавно совершил я поездку по Донбассу. Побывал на металлургических заводах-гигантах, в цехах. И в этот раз, как и раньше, я был буквально потрясен масштабами свершений советских людей. Обыденный на первый взгляд факт. Советская сталь экспортируется ныне не только в недавно освободившиеся от колониализма страны Азии и Африки, но и в такие высокоразвитые государства, как Япония, Англия, ФРГ. Мое сердце наполняется гордостью и радостью. А сколько за таким фактом встает человеческих судеб, какой героизм, какой напряженный счастливый труд! Я близко познакомился со многими из этих людей, беседовал с ними. И, право, не знаю, что доставило мне большее удовлетворение — успех ли моих авторских концертов или встречи с людьми. Пожалуй, второе. А уж творческая польза от таких встреч вообще ни с чем не сравнима.
Я твердо убежден, что каждый советский художник должен заниматься общественной деятельностью, заниматься и в свободное, и в несвободное время (последнее подчеркиваю, ибо, как правило, свободного времени у нас почти не бывает). Это очень существенная сфера духовной деятельности, неотъемлемая от творчества, питающая художественную фантазию, возбуждающая воображение. Впрочем, наша жизнь такова, что сама вовлекает в свое стремительное течение людей искусства. А уж от их воли, таланта, мастерства зависит, понесет ли течение их вместе с собой или им удастся его ускорить, направить в еще неизведанные русла, умножить его энергию...
...Я уже говорил, что наша постоянная неудовлетворенность собой (совесть нечиста!) объясняется тем, что жизнь, народ справедливо многого от нас требуют. Но ведь не только требуют... Может быть, еще больше нуждаются в слове художника, в его произведениях. Нужда в искусстве как средстве самопознания, в искусстве как учителе жизни, советчике, друге могла появиться только в обществе, где миллионные массы получили возможность ощутить силу художественного творчества. Вот высокая мера доверия, которой наградил нас народ. Но ничто в мире не налагает, вероятно, на нас большей ответственности, чем такое доверие. И мы должны всегда придирчивым глазом осматривать свои «владения». Особенно придирчивым в дни юбилеев и празднеств, отмечать которые лучше всего так, как учил нас В. И. Ленин, сосредоточивая внимание на главных вопросах, на нерешенных задачах.
...Прибедняться не надо. У нас создано много хорошего, и во всех жанрах — в симфоническом не меньше, чем в песенном, в камерных и инструментальных не меньше, чем в вокально-хоровых или театральных (опера, балет). В гармоничности развития советской музыки — ее сила.
Выделяю эту мысль потому, что в результате прошлых ошибок в оценке отдельных произведений и творчества в целом нескольких крупнейших советских композиторов у некоторой части слушателей сложилось впечатление, будто успехи советской музыки заключаются преимущественно в песенном жанре. Действительно, советская песня добилась огромных успехов, международного признания. Но не нужно противопоставлять ее другим жанрам.
Сейчас, к счастью, время таких оценок далеко позади, а ошибки вскрыты и исправлены. Надо, однако, помнить, что предрассудки, ложные убеждения очень живучи и способны долгое время воздействовать на сознание людей. Поэтому настаиваю на мысли, что успехи у нас достигнуты во всех жанрах. Но и.. нет пока у нас обилия талантливых сочинений тоже во всех жанрах — от песни до оперы. Во всяком случае, голод по хорошей музыке далеко не утолен. И тут я позволю себе «поворчать»...
К сожалению, с некоторыми людьми, обязанными по своему положению содействовать развитию нашего искусства, произошло то, что я называю «утерять аршин». Приходишь в такое учреждение, показываешь сочинение и — иногда — определенного суждения не дождешься: все вокруг да около, с оглядкой...
Что я разумею под «аршином»? Когда настоящие музыканты встречаются друг с другом, они в общем оказываются единодушными в определении того, что хорошо, а что плохо. И это неудивительно. У нас есть с чем сравнивать наше творчество — с тем, что написано до тебя, с тем хорошим, что написано твоим окружением (твоими современниками), с тем хорошим, наконец, что написано самим тобой. Эта «триединая формула», на мой взгляд, и есть практически тот «аршин», которым мы должны мерить новые произведения, новые стили, новые манеры и т. д.
Если бы меня попросили назвать три составные части «аршина», я бы сказал так: то, что написано до нас, — это классика русская и западная; высший уровень нашего окружения — современников — это Прокофьев и Шостакович, Стравинский, Мясковский. Ну а уж своему творчеству каждый сам судья.
Но пусть и на этот раз меня постараются понять правильно и не упрекнут в метафизичности критериев. Дело в том, что «аршин» не застывшее понятие. Оно меняется вместе со временем, вместе с жизнью искусства, и в нем тоже происходят перемены: что-то уходит в прошлое, становится классикой, что-то новое начинает определять лицо современности, что-то переоценивается и т. д. У нас же теряют «аршин» часто именно потому, что все новое измеряют старыми мерками, а живая практика искусства не желает с этим мириться и мстит за себя.
Бывает и иначе. Из трех составных частей «аршина» оставляют только одну — личное творчество — и этой субъективной меркой пытаются мерить все многообразие творчества наших дней.
В этой связи хочу сказать о взаимоотношениях композиторов разных поколений.
Надо стараться не отставать от молодежи, быть в курсе ее исканий, ее находок и стремиться двигаться вместе с нею. Ведь, согласно «аршину», молодежь — часть твоего окружения.
В той же степени справедливо и другое. Молодежи надо стремиться «догнать и перегнать» старшее поколение. Например, пусть те, кто слишком уверен в себе и видит себя сегодня идущим «впереди прогресса», «догонят» хотя бы по жанровым масштабам Прокофьева или Шостаковича в соответствующие годы их молодости. Чтобы были у них, допустим, к 25 — 26 годам и песни, и романсы, и оперы, и концерты, и симфонии и т. д. и т. п. Много ли таких авторов наберется?
Мне кажется (я не раз говорил об этом), что единственно верный принцип нашего развития — «диффузия» — взаимный обмен творческим опытом, усвоение всего лучшего, что создается композиторами, независимо от их возраста, стилистических симпатий и антипатий, личных вкусов. Словом, взаимная учеба, взаимное влияние... И вообще я убежден: художник, который думает, что он не может ничему научиться у того, кто сегодня еще не достиг признания, или у человека менее опытного, — такой художник неумен и многого не достигнет, как бы высоко ни был одарен он от природы...
Надо уметь не только слушать и вслушиваться, но и вовремя услышать. Лишь в таком случае ты и сохранишь «аршин», и со всей честностью настоящего художника будешь измерять им и свое творчество, и творчество коллег...
В заключение — «немножко гневно».
С гордостью говорю: Московская консерватория — лучшая в мире. Я берусь это утверждать, ибо, во-первых, знаю характер и постановку музыкального образования в консерваториях Парижа и Вены, в лондонской Королевской академии, в прославленной «Санта Чечилии». Знаю и поэтому могу сравнивать. Во-вторых, сорок лет тому назад на Первом конкурсе пианистов в Варшаве первое место занял выдающийся музыкант, художник большого таланта и большой души Лев Оборин, чье исполнительское искусство внесло свои, новые черты в развитие советского пианизма. И на протяжении всех этих сорока лет наши воспитанники неизменно завоевывают лавры победителей. Какие бы недостатки мы ни находили в своей работе (а это очень хорошо, что мы их видим, это признак духовного здоровья нашей исполнительской педагогики), успехи очевидны, неоспоримы.
Но чем можно объяснить и оправдать, что у нас, по сути, почти никогда не обсуждают, не изучают, не утверждают опыт формирования советской школы композиции, давшей миру за истекшие десятилетия несколько поколений мастеров, прославивших искусство своей Родины, внесших неповторимый вклад в сокровищницу мирового искусства?
А ведь преподавание сочинения — особая дисциплина. То, что вложил педагог-композитор в сочинения своего студента, навсегда потеряно для него. Он уже никогда не воспользуется этими идеями в своем творчестве. Поэтому я глубоко убежден: ни в одной другой области педагогики учитель не отдает ученику больше, чем отдаем мы, композиторы, своим питомцам — будущим композиторам. Мы отдаем им не только сумму знаний, но часть самих себя, часть своей фантазии, своего воображения, своей души. Мы делимся с ними своей творческой рудой. И подчас не только ею, но и теми «граммами добычи», о которых писал Маяковский. Мы в известной мере опустошаем себя... И в наших учениках — без преувеличения — часть наших личных богатств. Но мы о ней не жалеем. Наоборот, чем больше вкладываем мы в студента, тем больше гордимся его успехами.
Я хочу сказать и о том, что давно пора обобщить принципы советской композиторской школы, воздать должное ее творцам — Н. Я. Мясковскому, Р. М. Глиэру, А. Н. Александрову, М. О. Штейнбергу, В. В. Щербачеву, П. Б. Рязанову, В. Я. Шебалину, композиторам, готовящим кадры нашего многонационального искусства. Все это требует, конечно, специального исследования. И совершенно ненормально, что музыковеды совсем не интересуются нашей педагогической деятельностью! А ведь мы не таимся от них. Наши классы всегда открыты...
...В думах о минувшем и настоящем, связанных с великим государственным, народным праздником, как-то очищаешься душой, возвышаешься над буднями и устремляешься мыслями в будущее. Вижу его еще более прекрасным и удивительным, еще более радостным, окрыленным. Вижу окончательное торжество ленинских идей. Буду счастлив, если окажется, что и я своим творческим трудом внес лепту в строительство музыкальной культуры нашей родины.
«Советская музыка», 1967, № 11
Я считаю одной из самых важных сторон современной музыки ее национальную принадлежность. От этого великого наследия отказываться никому из нас нельзя. А, между прочим, на Западе подчас старательно нивелируют черты национального в искусстве. Советское искусство противопоставляет этому национальное своеобразие, индивидуальность автора, эмоциональность и, естественно, страстную идейность, без которой вообще нет настоящего искусства...
Так вот, народная основа и страстная идейность... Мне часто, особенно за рубежом, приходится снова и снова напоминать эту истину, разговаривая с самыми разными людьми, отнюдь не только музыкантами. Художник — это человек, чутко воспринимающий и вбирающий в себя ярчайшие впечатления жизни. Потом все пережитое воплощается в музыкальных образах. Композитор не только сочиняет музыку. Он живет интересами общества...
Я люблю своих учеников и горжусь ими. Ученики — это ведь тоже моя жизнь. Конечно, композиции учить нелегко. Нужна творческая солидарность учителя и учеников, а ее достигаешь не сразу. Я всегда говорю ученикам: если хотите иметь свой стиль, свой почерк, будьте прежде всего достойными гражданами своей Родины, делайте для ее будущего то, что можете делать вы и только вы. Каждый из вас стоит в гражданском строю — со своим сердцем, умом, талантом и замыслами...
Моя мечта? Завоевать сердца слушателей. В наше время, когда к музыке, в том числе и симфонической, приобщены миллионы, завоевать сердца миллионов.
Музыка — моя жизнь, мой воздух. Я фанатически люблю ее. Когда нет возможности заниматься ею, таешь, как свеча...
«Комсомольская правда», 1971, 8 ноября
Мне довелось встречаться с самыми различными аудиториями, посетить сорок одну страну мира, объехать почти весь Советский Союз. И каждый раз убеждаешься, как тянутся к музыке люди, какую огромную роль играет она в их духовной жизни.
Для того чтобы хоть приблизительно обозначить диапазон понятия «слушатель», назову несколько людей из тех, с кем беседовал я о музыке: Пабло Неруда, Эрнест Хемингуэй, Чарли Чаплин, королева Елизавета Бельгийская, покойный папа римский Иоанн XXIII. А наряду с ними — молодежь Сибири и Воронежа, советские ученые, академики и школьники, рабочие и колхозники. Интересная дружба сложилась у меня на почве музыки с директором сельскохозяйственной опытной станции в селе Грозино на Житомирщине. Началось все с письма-отклика, посланного его женой на радио после одной из передач моих произведений. Я ответил ей, и завязалась многолетняя переписка между нами. А недавно по приглашению этой семьи и других тружеников села Грозино я побывал у них вместе с симфоническим оркестром УССР и выступил на открытии Дома культуры с авторским концертом. Радость общения с такой слушательской аудиторией незабываема!
Запомнилась одна встреча в городе Кирове. Пожилой электромонтер кировского завода пригласил меня к себе домой. Гостеприимный хозяин оказался любителем музыки, в его скромной квартире большая полка была заполнена редкой коллекцией граммофонных пластинок с записью музыки русских и зарубежных композиторов-классиков, современных авторов. (Между прочим, он являлся «поставщиком» музыкальной литературы для передач местного радио.) В этом, казалось бы, незначительном факте увиделась мне примета времени...
...И здесь мне хотелось бы поделиться некоторыми мыслями о проблеме традиций и новаторства, имеющей непосредственную связь с проблемой взаимоотношений композитора со слушателями. Использование в сочинении свежих, оригинальных красок — этого еще слишком мало для ее решения...
...Сошлюсь на творческий опыт одного из выдающихся представителей советской композиторской школы — Дмитрия Шостаковича. Как и Прокофьев, он служит для всех примером подлинно новаторского подхода к творчеству, к выработке новых, естественно выросших на почве традиций музыки великих классиков средств выразительности — в мелодии, гармонии, полифонии, форме, приемах драматургического развития образов, сопоставлении тембров, оркестровке. Его искусство тоже определяет многие черты развития современной музыки. Монументальные симфонические полотна, завоевавшие признание во всем мире, стали ярко впечатляющими художественными документами целой эпохи в жизни человечества. Чуткий слушатель может ощутить в них не только психологически тонкое отражение личности композитора, но и биение пульса времени, отголоски этапных событий нашей бурной жизни...
...Может, кому-то покажется, что в языке Шостаковича (в его симфоническом творчестве) недостаточно черт, выявляющих национальную природу его музыки. А вспомните прославленную «Ленинградскую» симфонию: такое мог создать только русский, вернее, советский человек. Дмитрий Шостакович рассказывает в своей Седьмой симфонии о тех, кто закрывал своим телом амбразуру, кто выстаивал несколько суток по пояс в болоте, защищая землю от фашистских захватчиков; о русских женщинах, что трудились на заводе, достойно заменяя ушедших на фронт мужчин. В Седьмой симфонии Дмитрия Шостаковича нет народных мелодий, интонаций, но в ней настроения, переживания людей, черты советского человека — самоотверженного, отважного, — преданного идеалам любви к Родине, перед которыми фашизм оказался бессильным.
Конечно, произведение может быть народным, хотя в нем не использована ни одна фольклорная цитата, и, напротив, народные мелодии, которыми инкрустирована партитура, не всегда свидетельствуют о национальной принадлежности музыки. Между прочим, тот же Глинка или Бородин писали восточную музыку и пользовались подлинными цитатами, оставаясь русскими композиторами и изображая «русский» Восток. А вспомним «Ромео и Джульетту» Чайковского и тот же сюжет у Берлиоза — один писал как русский, другой — как француз. Что отличает их? Эмоциональный ключ, интонационная сфера, методы развития образов.
Стиль композитора, его манера письма — неотъемлемое свойство его творческой индивидуальности, его мироощущения, видения жизни, результат художественных, музыкальных впечатлений, впитанных с детства. Убежден, именно атмосфера народного музицирования, окружавшая меня в раннем возрасте, определила в значительной степени основы моего музыкального мышления, подготовила почву для воспитания моего композиторского слуха, заложив фундамент той творческой индивидуальности, которая затем формировалась под влиянием педагогов, школы...
...Все средства правомерны, если они убеждают, если они увлекают, заражают. Да, да, заражают: в музыке, не сомневаюсь, самое главное — увлечь, заразить. Это ощущение испытываю я, когда стою за пультом и дирижирую собственными произведениями (а за последние полтора десятка лет это постоянное мое занятие), когда встречаюсь со слушателями в концертных залах, беседую с ними. Поэтому все мои выступления перед нашим зрителем, перед зарубежной аудиторией — это не просто гастроли, когда надел фрак, продирижировал, вышел на поклоны и на том кончилась твоя миссия. Для меня поездки, где бы они ни состоялись, — это прежде всего знакомство со страной, с людьми, с культурой, с музыкальным бытом, обогащающими мои художественные впечатления. Это пропаганда высоких идеалов, которыми живет наша страна, наш народ. И всегда — успех у аудитории, не лично мой успех, а прославление общего дела моей прекрасной Отчизны.
«Советская культура», 1973, 1 января
Я пришел в кино, совершенно не представляя себе, какое широкое поле деятельности оно открывает перед композитором. С тех пор миновало много лет, и должен признаться, что работа над фильмом и поныне знакомит меня с новыми сторонами этого исключительно интересного труда.
Наверно, маленькие «открытия», которые я делал для себя на первых порах, сейчас покажутся незначительными. Но мне хотелось бы проследить, как шло накопление опыта, и поэтому я вспоминаю о самом начале — о днях, когда я только приобщался к искусству кино.
Это было в 1934 году. Я только что окончил консерваторию, но считал, что некоторое практическое знакомство с музыкальной драматургией имею, так как писал для театральных спектаклей.
По моим тогдашним представлениям, работа композитора для кино мало чем отличалась от работы для театра. Видимо, меня дезориентировали некоторые общие требования, предъявляемые композитору: необходимость прямого подчинения музыки драматургическому замыслу, строгое ограничение времени и другие. Сходства, конечно, много, но в кино прибавляется своя специфика.
Напоминаю, что к этому времени советская звуковая кинематография вообще только что народилась. Опыта работы в ней, по существу, не было еще ни у кого. Студия, предложившая мне писать музыку к бытовой драме классика армянской литературы Сундукяна «Пэпо» (режиссер А. Бек-Назаров), готовила свой первый звуковой фильм.
Исходя из общих идей фильма, я должен был насытить музыку народными мелодиями, инструментальным и вокальным фольклором.
В процессе работы я обнаружил, что передо мной возникают еще и другие, причем весьма своеобразные задачи. Так, совершенно новой для меня оказалась зависимость композитора от быстрых смен планов, событий, настроений. Это было интересно, возбуждало фантазию, а дисциплинировал ее строгий хронометраж.
Далее я понял, что эмоциональное воздействие музыки возрастает в огромной степени при совпадении ее со зрительным восприятием. И затем, что я обязан учитывать это обстоятельство, поскольку буду «играть» вместе с актерами, добиваться одновременно с ними определенного контакта со зрителями и слушателями. И тут меня настигали совсем непривычные и неожиданные вопросы.
Возьмем, к примеру, хотя бы такой случай. Написана мелодия, выражающая человеческое горе. В это время на экране — лицо актера. И вдруг я ловлю себя на том, что в моем представлении музыка «тяжела» — не совпадает, не сливается с изображением страдающего человека. Она звучит трагично, но оторванно от интимного горя одного человека. Вместе с тем я понимал, что искать другую мелодию не нужно. Может быть, вопрос в правильном нахождении тембра, гадал я.
Когда музыкальная тема была поручена национальному инструменту — дудуки, все изменилось. Она вдруг заговорила, запела таким рыдающим человеческим голосом, что, кажется, зритель, не глядя на экран, мог бы догадаться, что герой плачет.
Я тогда заметил себе: как важен для работы в кино правильный выбор инструмента, тембра! В любом другом случае, без прямой связи с изображением, тема могла быть сыграна в ином исполнении без всякого ущерба для впечатления.
Таких мелких «открытий» я сделал множество, но никак не думал, что узнаю еще более важные вещи после того, как фильм сойдет с экрана. Между тем произошло именно так. Мне довелось вспомнить о «Пэпо» при следующих обстоятельствах. В одном из районов Армении на вечере самодеятельности исполнялись произведения народного творчества. Выступали инструменталисты и певцы. Каково же было мое удивление, когда ту самую песню, которую пел мой Пэпо, закидывая в море сеть, представили присутствующим как одну из народных песен!
Что же произошло? Люди полюбили эту мелодию, признали ее народной. Мог ли я получить лучшую награду за свой труд!
Тогда же я осознал, что кино представляет композитору кратчайший путь к самым широким массам, помогает ему говорить с ними, а следовательно, работа в кино важна и почетна.
Я позволю себе небольшое отступление, чтобы напомнить, какую неоценимую услугу звуковая кинематография оказала жанру массовой песни. Ведь именно через кино к народу проникли лучшие песенные произведения советских композиторов, до этого находящиеся под запретом аскетов из РАПМ, которые ставили искусственные преграды между музыкой и народом.
Простые, жизнерадостные и доходчивые мелодии «спрыгнули» с экрана, как с трамплина. И сотни тысяч людей запели песенку из «Встречного» Д. Шостаковича, «Марш веселых ребят» И. Дунаевского... Это были первые ласточки — пионеры целой армии популярных песен. А затем появились и продолжают появляться сотни других мелодий братьев Покрасс, Т. Хренникова, В. Соловьева-Седого, Ю. Милютина и других.
Песня, занимая особое место в общем музыкальном материале фильма, должна быть объектом отдельного обсуждения. Поэтому в дальнейшем я не буду касаться этой темы. Скажу лишь, что музыканты-песенники помнят, какую крепкую связь с народом помогла им установить советская кинематография, и очень ценят это.
Итак, имея уже небольшой опыт, я через некоторое время приступил к написанию музыки для нового фильма. Режиссер А. Бек-Назаров ставил «Зангезур» и снова пригласил меня.
Тема фильма сложная, историческая: надо было показать освободительную борьбу армянского народа во время гражданской войны.
Мне очень хотелось отразить в музыке боевой дух революционной решимости, создать ясный, зовущий к свободе марш.
Здесь национальный материал тоже был нужен, как и в первой моей работе, но мне казалось, что он должен звучать иначе, а именно: по своему настроению и целеустремленности быть не только национальным, но и интернациональным. Нужна была другая окраска (в отличие от бытового колорита «Пэпо»).
В своих творческих поисках я напал на мысль использовать уже существовавший в Азербайджане опыт и поручить часть музыкального материала исполнению смешанного оркестра национальных и европейских инструментов. Меня немного смущало только, возможно ли собрать такой редко практикуемый состав. Однако вскоре мне стало ясно, что в этом смысле композитор имеет в кино почти неограниченные возможности. Поскольку музыка записывается на пленку один раз, то композитор может предъявлять любые требования. Если бы мне понадобилось, скажем, десять арф (не мыслимое ни для одного большого симфонического оркестра явление!..), мне бы их дали.
Для той поры это было для меня приятным открытием, но, к слову сказать, и поныне, когда возможности оркестра в кино всем широко известны, мы еще пользуемся ими мало. А между тем какой простор для творческой фантазии!
Благодаря работе над «Зангезуром», я узнал еще одну принципиально важную для творчества вещь, которую проверил всеми последующими годами практики.
Музыка к кинофильмам делится на две категории. К одной относятся те произведения, которые нужны постольку, поскольку их слушают с данным фильмом. Назначение такой музыки, если можно так выразиться, утилитарное. Есть и другая музыка, получающая с момента выхода картины длительное, а иногда даже и самостоятельное существование.
И мне, и другим пишущим для кино композиторам приходилось наблюдать различные судьбы нашей киномузыки. Случалось, что фильм помнился долго, а музыка забывалась. Бывало, что и то, и другое обретало долгую жизнь. И наконец, происходило и так, что жила одна песня, а откуда она пришла, уже никто не знал.
Чем определяется длительность жизни киномузыки? Надо ли, когда пишешь, стараться перешагнуть рамки драматургического задания, пытаться «вырасти» из фильма?
Работая над музыкой к «Зангезуру», я еще не ставил перед собой этих вопросов, был еще далек от каких-либо обобщений и не видел никаких других целей, кроме одной — справиться как можно лучше с данной конкретной задачей. И тем не менее теперь, вспоминая свою прошлую работу в кино, я вижу, что ответ мной был получен давно, еще во время работы над «Зангезуром».
Как я уже говорил, мне хотелось написать марш — боевой, мужественный и светлый. Марш как будто неплохо прозвучал в фильме, но когда позднее я узнал, что он вошел в число современных военных маршей, и услышал его во время парада на Красной площади, я сделал для себя вывод: самые удачные произведения — те, в которых автор не думает выйти за рамки драматургической задачи, а, напротив, все свои помыслы отдает только ей. Он должен стремиться к своей «утилитарной» цели и как можно лучше выразить конкретное содержание. И если при этом условии работа окажется удачной, она будет носить и те общие черты, которые надолго делают произведение ценным.
Обогатившись новыми представлениями о музыкальной драматургии, я продолжал писать для кино.
В 1938 году я начал работать с режиссером Я. Протазановым, ставившим тогда фильм «Салават Юлаев». Позволю себе оговориться, что выражение «работал с режиссером» в данном случае не соответствует истине. Я его употребил в силу более поздней привычки к творческому контакту с руководителем постановки. Но в те времена композитор часто оставался за бортом съемочного коллектива. И произошел такой странный факт, что, написав музыку к фильму Протазанова, я так ни разу с ним и не повстречался.
Работа, связанная с «Салаватом Юлаевым», заставила меня заняться фольклором Башкирии, с которым я, возможно, никогда бы в обычной композиторской практике не столкнулся. Затем новой задачей для меня оказалась необходимость создания музыки батального характера и, что было чрезвычайно привлекательным, больших симфонических сцен. Как и в иных случаях, я извлек из труда для кино много полезного и делал свое дело с увлечением.
Этими тремя да еще несколькими другими картинами, которые я не буду анализировать, и ограничивается мой довоенный опыт работы в кино.
В 1943 году мне довелось впервые встретиться и начать сотрудничать с режиссером М. Роммом, который ставил тогда картину «Человек № 217».
Для этого фильма от музыки потребовалось выражение чувств гнева, борьбы и протеста, которыми жил тогда наш народ. Естественно, я сам был переполнен этими чувствами, и для моего душевного состояния не было ничего легче, как высказать именно их. Но следовало очень тщательно выбирать моменты, когда музыка прозвучит в фильме, чтобы достичь максимального воздействия на зрителя.
Я обнаружил, что эти моменты могут быть по внешнему виду и довольно будничные. Вот на экране кадры, показывающие, как наша советская девушка работает на фашистской каторге. Актриса показывала лишь непосильную тяжесть этого труда, еще не проявляя своего гнева.
Но какова здесь задача композитора? Вызывать сочувствие, жалость к измученной девушке? О чем я должен был говорить: о труде, об усталости? Нет! Речь могла идти только о чувстве возмущения, негодования, протеста. Я был обязан высказать свое отношение к факту вместе с драматургом и режиссером. Музыка должна была привести зрителя в состояние большого душевного волнения и гнева.
И вот в прозаической, казалось бы, сцене стирки белья и рубки дров я дал выход всем накопившимся во мне патетическим чувствам... Так я учился «играть» разные партии с актером во имя скрытой эмоциональной нагрузки тех или иных сцен.
В то же время эпизод более трагический (героиня в карцере) я не счел возможным вести все время на напряженных тонах. Нельзя злоупотреблять драматическими красками очень длительно. Это утомляет зрителя и снижает впечатление. Пользуясь тем, что сидящая в карцере девушка вспоминает свою светлую жизнь на Родине, я создал музыку контрастного характера: переходы от лирического к мрачному здесь оказались более уместными, чем сплошной темный фон.
Есть в фильме и такой эпизод: доведенная до отчаяния девушка берет кухонный нож и тихо крадется вверх по лестнице, в комнату, где спит фашист.
Напряженно, но все тише и тише, словно замирая, звучит музыка. Когда же возмездие свершилось, хотя обстановка еще та же и декорации те же, музыка вдруг вспыхивает мажорно и торжественно. Она говорит не только о том, что справедливость восторжествовала, но обобщает тему, переносит от конкретного события к более важным общим: на этот раз звучит вера в конечную победу над мраком фашизма — обобщение, подсказанное всей идеей фильма. Работа над этим фильмом научила меня переходам от частного к целому, а владение этим приемом оказалось необходимым для работы в кино.
Много давшее мне сотрудничество с М. Роммом, который очень чутко относился к музыкальной стороне фильма, на первой картине не прекратилось. Через некоторое время он предложил мне писать музыку к «Русскому вопросу».
Интересный для меня симфонический отрывок был написан для сцены гибели Мэрфи на самолете. Постепенное нарастание здесь приводит к вспышке — произошла катастрофа... И тогда в тишине, наступившей как полный контраст, звучит скорбная музыка.
Но, пожалуй, самым для меня интересным оказалось то, что впервые в моей практике режиссер применил новый прием: речь героя была заменена музыкой.
Я имею в виду эпизод, когда американский босс уговаривает журналиста Смита написать антисоветскую книгу и угрозами как будто заставляет его согласиться. В следующем кадре зритель видит Смита диктующим своей стенографистке. Видит, но... не слышит. Лицо артиста взволнованно, но мы слышим не слова его, а музыку, выражающую его чувства. И мне кажется, все зрители поняли, о чем говорил в своем страстном выступлении Смит.
Из этого пусть небольшого, но все же значительного эпизода видно, как широко можно использовать эмоциональную силу музыки в киноискусстве. Убедившись в этом на деле, я обрел некоторую смелость и несколько позже сам предлагал режиссеру дать музыке возможность договорить то, о чем в силу тех или иных обстоятельств не было сказано на экране.
Я попросил у режиссера хотя бы несколько секунд для музыки. Мне нужно было вызвать возмущение у зрителя гнусным поступком человека, ударившего ребенка... С тех пор мне не раз приходилось обращаться с подобными просьбами. Бывало, что и в готовый фильм вставляли новые куски, чтобы дать слово музыке.
Совершенно особое место в ряду всех картин, над которыми мне доводилось работать, занимает документальный фильм «Владимир Ильич Ленин» (1949).
Сильное волнение я испытал, когда узнал, что мне надо написать музыку для сопровождения исторических съемок похорон Ленина. Я помнил чувство безграничного горя, пережитого мною в морозные дни 1924 года, когда я медленно шел по озаренным кострами улицам Москвы. Бесчисленные потоки таких же пораженных страшным несчастьем людей двигались, как и я, в Колонный зал... Не раз, вспоминая народ, охваченный глубокой скорбью, я думал о том, что надо сделать попытку выразить эти чувства. Но, признаюсь, у меня не хватало смелости...
Теперь фильм поставил меня перед необходимостью сделать это. Собранные в нем воедино материалы жизни великого вождя дали такой острый душевный толчок, что внутренняя решимость созрела.
Писал я эту музыку с максимальным творческим напряжением. Трудно было судить на просмотре, насколько справился я с задачей, ибо независимо от музыки демонстрация самих кадров похорон слишком взволновала всех присутствующих, и меня в том числе.
Надо было послушать музыку отдельно, чтобы судить, достойна ли она темы. Я решился вынести ее на суд слушателей — «Траурная ода памяти В. И. Ленина» исполняется в концертах симфоническим оркестром.
Я продолжал сотрудничать с М. Роммом и дальше. Последние его три фильма, в которых я принимал участие, — это «Секретная миссия», «Адмирал Ушаков» и «Корабли штурмуют бастионы».
Как я уже говорил, на всем протяжении моей работы в кино каждый фильм заставлял меня решать новые задачи.
В «Секретной миссии» героиня гибнет во вражеском стане. Далее шли кадры, показывающие могучее наступление советских войск. Но я попросил, чтобы перед этим показали высокое небо, несущиеся по нему облака... Это давало минуту раздумья, возможность как бы мысленно преклонить колена перед павшей патриоткой, женщиной большого мужества. Я говорю об этом далеко не новом приеме еще раз потому, что он, видимо, имеет право на существование, а между тем до сих пор входит в практику только случайно и с запозданием.
В большом двухсерийном кинопроизведении, посвященном создателю русского флота адмиралу Ушакову, передо мной встали задачи самых различных планов.
Стоит только вспомнить материал картины: становление ее героя, образ народа, сцены во дворце, бедствие в Херсоне, праздник спуска первых кораблей, крупные бои, лирические сцены, снова бои (на этот раз на чужбине), наконец, реквием павшим бойцам...
Именно из-за этой многоплановости я решил музыкальное содержание почти монотематически. Чем разнообразнее материал, тем большего внутреннего единства он требует...
Уже в увертюре, начинающейся с мелодии, характеризующей Ушакова, возникает тема матросской маршевой песни «Вражья сила, расступайся!». Мне хотелось отразить в ней могучий, непобедимый дух русских матросов.
После увертюры во всех эпизодах, связанных с доблестью народа, встречается та же тема, иногда венчаемая торжественным соло фанфар.
Симфоническая картина херсонского бедствия, переходящая в монотонное и заунывное звучание одинокого колокола, прерывается вторжением матросской песни, исполняемой с лихостью, с присвистом и топотом. Эта песня здесь должна контрастировать с состоянием безнадежности, в которое она ворвалась, потому что люди, поющие такую песню, победят безнадежность.
Сцена торжественного спуска кораблей идет на мелодии той же песни. Но она звучит уже без лихости и даже без пения. Большой симфонический оркестр сообщает ей новую эмоциональную приподнятость.
Не буду прибегать к подробному перечислению эпизодов, где по-разному возникает мысль о матросах, о народе. Скажу лишь, что в очень ответственном для композитора и совершенно противоположном бодрому духу песни моменте — в реквиеме — сквозят ее же интонации, только в скорбном звучании.
Все это, конечно, не означает, что я стремился ограничить себя в выборе красок, требуемых для исключительно богатого материала картины. Я писал с большим увлечением музыку к батальным сценам. Искал нужную для иных случаев музыкальную натуру, то есть такие звуки, какие могли быть слышны в конкретной действительности. В одном случае это был, скажем, колокол, в другом — балалайка, в третьем пришлось обратиться к архивам времен «политеса» Екатерины II, вспомнить о существовавшем тогда придворном композиторе Козловском и поискать правильный колорит для дворцовых сцен (впрочем, что уже, разумеется, не «натура», а скорее историческая реставрация).
Очень ответственной я считал работу над реквиемом. В этих кадрах, сделанных режиссером, по-моему, с большой впечатляющей силой, дана разноликая скорбь; вся она соткана из отражений разного понимания смерти, разного восприятия ее. Я не мог не задуматься над этим... Да, конечно, по-своему провожали в последний путь русских моряков освобожденные ими греки; по-своему — боевые товарищи, по-своему — сам адмирал, на которого равнялись его солдаты и в бою, и у свежих могил друзей. Все это вместе со своим, свойственным советскому человеку отношением я и хотел передать в реквиеме так, чтобы в большое человеческое горе не прокрадывался ужас перед вечным безмолвием смерти. Ибо он не свойствен русскому народу вообще, а советским людям тем более. Именно потому здесь и оказались возможными цитаты из матросской песни, о которых я говорил выше.
Работа над фильмом об Ушакове была слишком велика, и осветить ее целиком значило бы сильно углубиться в подробности. Я выделил только то, что казалось мне принципиально важным.
Я должен сказать и о большой работе с режиссером В. Петровым по фильму «Сталинградская битва».
Героическая тема Сталинграда бессмертна в искусстве и не раз еще послужит художникам кисти, пера и музыкантам источником творческих исканий.
Величие этой эпопеи в ее подлинном масштабе можно отразить в различных аспектах. Героика Сталинграда может быть передана через два-три эпизода — скажем, бои за вокзал, дом Павлова, переправа через Волгу. Представление о том, как советский народ защищал свою твердыню, можно создать, показывая личные судьбы людей, боевой путь какой-либо одной воинской части.
Две серии фильма решали эту задачу в широком плане. Перед зрителями развернулась вся картина небывалого сражения. Следовательно, мой труд состоял в создании батальной музыки, очень мало оттененной (как это чаще всего бывает в кино) другими настроениями. Тут не нужно было ни лирики, ни песни, ни отступлений от главной темы. Только очень большое напряжение.
Материал такого размаха встал передо мной впервые. Два часа батальной музыки! Все, что приходилось делать в этом роде до сих пор, не шло ни в какое сравнение с нынешним заданием, как и сама битва превосходила по своим масштабам все известные до сих пор в истории.
Я не могу пожаловаться на то, как был встречен этот фильм (да и моя работа, в частности). Но мне жаль, что музыка, написанная для эпизодов, связанных с Гитлером и его ставкой, в фильм не вошла и что прием контраста, помогавший мне выделить героику советского народа, применен был недостаточно последовательно.
Надо сознаться, что после выхода в свет всякой новой работы меня не оставляют в покое мысли о том, что можно было сделать ее лучше. Но тут — и это еще одно специфическое качество кино! — исправлений уже не внесешь, вторую и третью редакцию не предложишь. С момента записи твой труд уже отделен от тебя, переделывать поздно. Это накладывает огромную ответственность за качество работы.
Единственное, что может в этом обстоятельстве утешить автора музыки, — это создание на ее основе (если, конечно, такая основа более или менее удачна) произведения для самостоятельного исполнения симфоническим оркестром.
Стремясь улучшить и разработать созданный для кино материал, я иногда так и поступаю. По музыке к двум сериям «Сталинградской битвы» я написал сюиту для большого симфонического оркестра.
Фильм толкнул меня к этой теме, помог сделать программное произведение, по-своему откликающееся на историческое событие.
Эта работа служит примером того, как фильм помогает композитору организовать программный материал, и поэтому я предпослал каждой части сюиты свое название:
1) «Город на Волге» (часть, посвященная мирной жизни Сталинграда);
2) «Нашествие» (угловатый, скрежещущий марш фашистов с отражением фанфаронской, фальшивой уверенности);
3) «Сталинград в огне» (драматическая картина города, задыхающегося в варварской осаде; гибель детей, слезы матерей);
4) «Враг обречен» (трагедия германского солдата, посланного на смерть безумным полководцем; тут есть ноты сочувствия к попавшим в безнадежное положение людям, которые должны были подчиниться воле фашистского диктатора);
5) «В бой за Родину» (начало части рисует ночное затишье над Волгой перед боем; после сигнала — ожесточенная битва, батальная сцена);
6) «Вечная слава героям» (воспоминание о погибших друзьях, об их бессмертном подвиге);
7) «Вперед к победе» (торжественный марш; Советская Армия развивает наступление, подобное лавине, все сметающей на своем пути);
8) «Есть на Волге утес» (повторение мелодики из первой части с использованием народной песни и с торжественным финалом, утверждающим славу Сталинграда в веках... Да, есть на Волге утес. Стоял, стоит и будет стоять как символ великой победы свободного народа над черными силами фашизма).
Повторяю, организовать мысль вокруг такой серьезной политической темы — исторически важного для всего мира этапа Великой Отечественной войны — задача очень трудная. Но труд композитора, протекающий вообще в кабинетных условиях и часто не требующий прямого контакта с художниками других сфер искусства, в кино получает поддержку сильного, одаренного и опытного коллектива мастеров: писателя — автора сценария, режиссера, художника, актеров, операторов. Такую поддержку получил и я.
Все эти особые условия, помогающие композитору работать в кино, иногда продолжают помогать ему и вне процессов, связанных с заданиями по фильму. Ибо комплекс художественных впечатлений, полученных от плодов труда кинематографического коллектива, продолжает воздействовать на творческую фантазию.
Из всего сказанного уже можно сделать выводы. В моем представлении они распадаются на две самостоятельные группы. Первая отвечает на вопрос: чем ценна работа в кино для композитора? Вторая: чего она требует от него?
Для себя и исходя из собственного опыта я следующим образом отвечаю на поставленные вопросы.
Работа в кино для композитора ценна тем, что она является одним из кратчайших путей общения с самыми широкими массами; помогает ему выражать гражданские чувства в конкретных сюжетах; как всякое подлинное искусство, всегда ставит новые задачи и дает неисчерпаемые возможности решить их; связывает с творческим коллективом мастеров из других сфер искусства; учит драматургически мыслить; дисциплинирует жесткими рамками точного времени; заставляет обращаться к самым разнообразным истокам музыкального творчества — начиная от фольклора (в силу самого характера советской кинематографии), кончая архивами истории; развивает творческую фантазию благодаря разнохарактерности материала и острой динамике его движения.
Работа в кино требует от композитора очень многого.
Он должен быть мыслящим человеком; свободно владеть самыми различными музыкальными формами — от монументальных симфонических до жанровых, маршевых, танцевальных, песенных и других, включая специфическую для кино «форму» — «музыкальную натуру»; уметь создавать конкретные музыкальные образы, дополнять характеристики людей и событий; всегда оставаться под контролем основной идеи произведения, то есть писать не просто «хорошую музыку», а музыку, точно попадающую в драматургический фокус каждого кадра; ориентироваться, в каких случаях следует добиваться полного сочетания с изображением и когда можно контрастировать с ним; находить моменты, когда только музыка способна делать большие обобщения и когда, кроме нее, уже исчерпаны все средства воздействия; уметь пользоваться возможностями, предоставляемыми широким составом оркестра для записи; хорошо знать технику записи, которая, как всякий процесс исполнения, способна усиливать и ослаблять впечатление; помнить, что переделка, дополнения и улучшения после записи невозможны.
Хочу оговориться, что свои выводы об обязательствах, которые накладывает на композитора работа в кино, равно как и о пользе, приносимой ею, я не считаю полными. Они, безусловно, могут быть расширены. Точно так же я ни в коем случае не могу считать, что сам полностью удовлетворяю всем требованиям, предъявляемым композитору работой в кино.
«Искусство кино», 1955, № 11
Звуковое кино, приобщив композитора к творческим работникам кинематографии, открыло перед ним совершенно новую область деятельности, которую я считаю не только весьма интересной и полезной, но и почетной: во-первых, кино дает композитору такую многомиллионную аудиторию, какую не могут ему предоставить все концертные и оперные залы, вместе взятые; во-вторых, кино особенно активно привлекает его к созданию произведений, трактующих острые вопросы современности.
Я целиком согласен с Д. Шостаковичем, который в одной из статей писал, что кино — школа для композитора. В этой же статье, весьма удачно перефразируя известные слова М. Горького о том, что для детей надо писать, «как для взрослых, только лучше», композитор советовал писать для кино с той же серьезностью и внимательностью, с какой создаются наиболее значительные произведения, но только еще лучше.
Бесспорно, что, работая для кино, мы обязаны быть особенно требовательны к себе. Наша музыка должна быть предельно экономна, выразительна, доступна и понятна самым широким массам. Мы не имеем права ни на одну «безразличную» фразу, ни на один безликий переход. Все должно быть предельно конкретно, выпукло, я бы сказал, скульптурно.
Работа композитора в кино таит немало специфических трудностей. Если в опере, оратории, симфонии мы довольно свободно располагаем временем, нужным для выражения главной музыкальной идеи, для обрисовки центрального образа произведения, то в кино мы находимся в постоянном «цейтноте». Мы обязаны выразить самые сложные мысли и чувства в строго определенный секундомером и большей частью довольно жесткий срок. Здесь мы не хозяева даже в пределах минуты, а, как известно, писать короче, укладываться в сжатые рамки времени всегда труднее.
Но это еще не основная трудность, возникающая перед композитором, пришедшим в кино.
Ни в какой другой области музыкального творчества не требуется столь свободного владения самыми различными формами — от монументальных симфонических до жанровых, песенных, маршевых, танцевальных и других.
Кроме того, в кино, помимо музыки, часто немалую роль играют шумы. Перед композитором, таким образом, возникает необычная задача — организовать их гармоническое звучание, отобрав самые нужные, характерные, выразительные, чтобы у кинозрителя создалось впечатление подлинной правды жизни.
Естественно, что при решении творческих задач такого размаха композитор обязан мыслить остродраматургически, постоянно думая о том подтексте, который вложен авторами фильма в каждый эпизод. Иногда этот исполняемый музыкой подтекст подчеркивает происходящее на экране, в прямом содружестве с изображением увеличивает силу его воздействия на зрителя. Иногда, напротив, задача заключается в том, чтобы музыка контрастировала с действием, а бывает, что она выступает самостоятельно и произносит «речи» за героя фильма, как, например, в финале картины «Русский вопрос», да и во многих других фильмах.
Список «ролей», исполняемых музыкой в любом художественном фильме, достаточно велик.
Я готов выслушать от работников кино любую их претензию и упрек в адрес композиторов. А сейчас мне хотелось бы поделиться возникающими у меня недоуменными вопросами, высказать свои, подсказанные опытом соображения насчет участия композитора в творческом процессе создания фильма.
Я исхожу из того, что музыка — необходимый и важный компонент каждого художественного произведения киноискусства, что ей принадлежит в нем значительное и ответственное место. Это дает мне право утверждать, что композитор — равноправный участник творческого киноколлектива, и, надо сказать, теоретически это утверждение еще никто и никогда не оспаривал.
Как же это равноправие выглядит на практике?
Я позволю себе рассказать о собственном опыте, на основании которого можно сделать некоторые выводы. Должен сказать, что неполадкам во взаимоотношениях киноработников и музыкантов я придаю большое значение, так как они неминуемо отражаются на общем качестве фильма.
Итак, то ли потому, что композиторы позже всех присоединились к творческому коллективу киноработников, то ли по какой-нибудь другой причине, но равноправия для музыкантов в кинематографии еще не существует.
Правда, ушли те времена, когда режиссер, обращаясь к композитору, заявлял примерно так: «Мне тут в одном месте нужно еще подбавить музычки минутки на три...»
Анекдотично звучит теперь и давно происшедший со мной случай, когда я написал музыку к кинофильму («Салават Юлаев»), ни разу не увидев режиссера.
Безусловно, все меньше становится композиторов, которые считают, что работа для кино — дело не «настоящей», серьезной и высокой музыки. Но если сторонники такой точки зрения еще есть, то некоторым кинематографистам следует задуматься, не сами ли они дают повод для подобного отношения к работе композиторов в кино.
Бывают, к великому сожалению, и такие случаи: наступает день просмотра фильма, и вдруг оказывается, что звуки выстрелов заглушают симфоническую картину, ведущей мелодии отведена роль аккомпанемента громко идущего разговора, какого-то куска музыки нет совсем, а другой почемуто звучит три раза кряду...
Я вовсе не собираюсь рассказывать о том, как чувствует себя композитор, когда слышит, что одна музыкальная фраза обрывается задолго до своего естественного конца, другая таинственно исчезла вовсе, а третья (причем часто несущая наименьшую эмоциональную нагрузку) «подается» с неуместной назойливостью. Конечно, в таких случаях автор музыки не может оставаться спокойным. Но дело не в его переживаниях. Речь идет о том, как нужно обращаться с музыкой, чтобы наши фильмы обладали максимальной силой художественного воздействия.
Прежде всего я хотел бы узнать: почему в ряде случаев композитора включают в работу над фильмом последним? Почему к нему обращаются тогда, когда все не только решено в режиссерской экспликации, но часто и отснято?
К чему приводит подобная система? Режиссерская разработка сценария без учета музыки в общем творческом замысле искусственно снижает силу воздействия всего произведения.
Несколько раз мне приходилось обращаться к режиссерам с просьбой доснять или переснять какой-нибудь эпизод, переделать уже готовую сцену, потому что завершение ее так и просилось на музыкальный язык.
Во время работы над фильмом «У них есть Родина» я предложил продлить сцену, когда притаившийся за портьерой мальчик получает пощечину. Здесь нужно было усилить впечатление от страшного оскорбления и насилия над ребенком. Это могла сделать музыка, но кадров, под которые она должна была бы звучать, не существовало: эпизод кончался на пощечине. И тогда к готовой сцене стали искать новое завершение, чтобы дать композитору возможность рассказать о том, что переживал ребенок.
Подобных примеров можно привести много. Но, мне кажется, и так ясно, что, если бы режиссер и сценарист своевременно привлекали композитора к работе над фильмом, если бы они учитывали роль музыки заранее, это, несомненно, принесло бы пользу.
Пусть никто не поймет меня ложно — я не призываю режиссеров и сценаристов получать у композитора указания, как им нужно работать. Напротив, я считаю, что музыка должна быть максимально подчинена общей драматургии произведения. Но не следует ли отсюда, что режиссер и сценарист, не вовлекая композитора в творческий процесс с самого начала, отделяют драматургию фильма от музыкальной драматургии и тем самым, может быть, обкрадывают и зрителя, и себя?
Печальнее же всего обстоит дело с музыкой при завершении работы над картиной. И тут кинематографисты предпочитают обходиться без композитора.
Понятно, что режиссер иной раз вынужден выбросить или сократить какие-то эпизоды. Но естественно ли при этом механически вносить изменения в музыку? Смещать акценты, резать живую музыкальную ткань, чтобы, отсекая ее в одном месте, «приращивать» в другом?
Разве нельзя во всех этих случаях решать вопрос творчески? Почему режиссеру не обратиться к композитору с вопросом: «Как быть? Выброшена такая-то сцена... Придите, разберитесь в своем хозяйстве!» И композитор обязан либо сам сократить, добавить, либо пересочинить музыку. Как можно допустить, чтобы все это делал кто-то другой?!
Недавно мне пришлось пережить большое огорчение.
Я написал музыку к фильму «Адмирал Ушаков», поставленному М. Роммом, режиссером, тонко чувствующим музыку и бережно относящимся к ней, творческое общение с которым мне доставляет большое удовлетворение. И вот на просмотре фильма я был поражен тем, что в одной из последних сцен, когда адмирал целует «немого» матроса Ховрина, то есть в той самой сцене, где я особенно чувствовал свою ответственность как музыканта именно потому, что матрос «нем», кульминационный момент кадра пришелся не на кульминационный момент музыки. Возможно, зритель сочтет, что это место звучит и так достаточно хорошо, но я-то не могу не знать, что должно было быть гораздо лучше!..
Почему же композитор лишен законного авторского права и авторитета в тех случаях, когда эти права и авторитет не подлежат никакому сомнению?
Разве мыслимо себе представить, чтобы в концертном зале заключительный хор в симфоническом произведении не был исполнен по той простой причине, что певцы в этот вечер заняты другим выступлением? А вот в кино такие случаи имеют место. Когда записывали финал картины «У них есть Родина», хор действительно был занят, но, поскольку того требовал план, от записи не отказались: сойдет, мол, и так...
Впрочем, меня заверили, что это только пока, потом финал обязательно перепишут заново. Понимая необходимость считаться с планом, я не возражал. Но... картина так и вышла на экраны с обезглавленным хоровым финалом.
Рядом с такими потерями можно считать пустяковым огорчением «замикшированные», превратившиеся в «исчезающе малую величину» музыкальные материалы.
Никто не вправе без участия композитора «накладывать» на музыку различные натурные шумы — выстрелы, взрывы и т. п. Их нельзя наслаивать в любом количестве и порядке. Режиссер должен обращаться к композитору и как к «шумовику», тогда и взрывы заиграют не хуже иных музыкальных инструментов.
Вспомним хотя бы превосходную сцену передвижки церкви в фильме «Композитор Глинка»: воедино слиты рабочий гул, отдельные голоса, стук топоров, колокольный звон. Все это жизненно правдиво, музыкально организовано и даже по соседству с гениальной музыкой Глинки нисколько не оскорбляет слуха, как это случается в других, слишком натуральных эпизодах фильмов, не корректированных рукой музыканта.
Я уверен, что все «посторонние», то есть не производимые оркестром, звуки должны вводиться в фильм с учетом партитуры композитора и с его участием.
Совершенно особо следует обсудить вопрос о самом процессе звукозаписи, поскольку он имеет прямое отношение к художественному качеству произведения. Я не буду говорить о чисто технических дефектах звукозаписи — ее уровень оставляет желать много лучшего. Но мне хочется обратить внимание на творческую сторону процесса.
При этом не могу удержаться от еще одной параллели между обычаями музыкального и кинематографического мира: мыслимо ли себе представить, что оркестровые партии, впервые данные артистам оркестра, будут исполнены набело перед публикой без предварительных репетиций? Конечно, нет!
А в кино и оркестр, и дирижер, и композитор поставлены в самые жесткие условия: за каждый «вызов» оркестр обязан отрепетировать и тут же записать довольно большую норму музыки, партитуру которой оркестранты только что увидели у себя на пюпитрах. А партитуры часто бывают довольно сложные — такие, для которых в любом другом оркестре, кроме кинематографического, предоставляется больше времени на черновые репетиции. Почему же в кино установлены такие заниженные нормы? Я считаю, что должен быть индивидуальный подход к каждой партитуре в зависимости от ее сложности.
Кроме того, в процессе записи звукооператорам о многом следует позаботиться, многому поучиться. Нельзя, например, одинаково расставлять микрофоны для различных авторов. Звукооператор должен уметь судить о творческих особенностях композитора и ориентироваться в партитуре. А композитор в свою очередь должен разбираться в технике записи, знать предел, до которого можно насыщать пленку. Я до сих пор иногда грешу преувеличенной звучностью, что мешает хорошей записи моей музыки. Не мешало бы музыкантам пройти некоторый «техминимум» по вопросам звукозаписи.
Не знаю, удалось ли мне достаточно убедительно изложить свои соображения о работе композитора в кино. Думаю, что затронутые мною вопросы уже давно нуждаются в деловом разрешении.
«Искусство кино», 1953, № 8
— Какое место занимает, по Вашему мнению, кино в жизни современного общества? Сохранит ли оно в связи с возрастающей конкуренцией телевидения свою роль в будущем?
— В силу своей массовости и доступности современное кино — незаменимый проводник высоких идей, неиссякаемый источник информации. В этом — огромное социальное значение кинематографа.
Однако не менее важна и другая сторона — эстетическое воздействие его как вида искусства, призванного воспитывать художественный вкус у массового зрителя.
Что касается «взаимоотношений» кино и телевидения, то думаю, что как теперь, так и в будущем они будут мирно сосуществовать.
Если кино — искусство, которое до известной степени может заменить живое оригинальное зрелище, то телевидение представляется мне в этом смысле компромиссом — удобным, полезным, очень нужным в быту, но — компромиссом.
Не так давно в Лос-Анджелесе мне довелось побывать в ультрасовременном доме моего коллеги музыканта. В какой-то момент, желая предоставить мне минуты отдыха, гостеприимный хозяин уложил меня на некое «устройство», которое могло принимать любое положение, соответствующее наиболее удобной позе, выбранной мной. Устроив меня наилучшим образом, хозяин нажал последнюю кнопку... раздвинулся потолок, и ко мне приблизился... экран телевизора! Таким образом, меня, лежащего в идеальной позе, приобщили к зрелищу!.. Я же хочу приобщаться не к зрелищу как таковому, а через зрелище — к искусству, и приобщаться не между прочим, лежа в чудо-устройстве, а психологически подготовившись к посещению театра, концерта, цирка или того же кинематографа. Только там найдут выход рождаемые зрелищем эмоции!
Я — за телевизор! Но в разумных дозах и в столь же разумных ситуациях.
— Какие фильмы, просмотренные Вами за последнее время, произвели на Вас наиболее сильное впечатление и почему?
— Мне не хотелось бы проводить границы между фильмами «последних лет» и фильмами «прошлого».
В свое время огромное впечатление оставила «Баллада о солдате» Г. Чухрая. Поэтическое отношение авторов фильма к серьезной и даже суровой теме, полная искренних чувств игра актеров — все это не может оставить зрителя равнодушным.
Навсегда запомнились фильмы с Верой Марецкой «Она защищает Родину» и «Член правительства». Эти фильмы воспринимаются через игру Марецкой, ибо главное в них — сила созданных ею женских образов, концентрация сложнейших и высоких чувств.
— Как Вы относитесь к тому, что секс, жестокость и насилие в последнее время занимают большое место в западном кино? Не находите ли Вы, что это отвлекает его от насущных и актуальных проблем современной жизни?
— О порнографии в любых ее проявлениях в зарубежном кино говорить не стоит. Все порнографическое создается людьми с больной психикой и предназначается для таких же больных.
Что же до жестокости, то, показывая ее, всякий художник обязан позаботиться о том, чтобы в конечном итоге это зрелище породило добро.
— Что Вы думаете о возросшем за последнее время интересе к политическому кинематографу? Не считаете ли Вы, что его успехи за рубежом связаны с ростом массового политического движения за мир?
— Мне не очень понятно конкретное определение «политический кинематограф».
На мой взгляд, неполитического кинематографа вообще не может быть. Искусство аполитичное — это попросту неполноценное, плохое искусство. Политика сейчас вторгается во все области жизни, а значит, и искусства. Здесь важно не только «что», но и «как»: хроникально-документальная лента «Владимир Ильич Ленин» — фильм политический, а разве высокохудожественная кинокартина «Ленин в Октябре» — не политический фильм? А та же «Баллада о солдате» или фильмы с Верой Марецкой?..
— Какой фильм Вы сами хотели бы снять, если Вы режиссер, и какую роль хотели бы сыграть, если Вы актер?
— Очень хотелось бы писать музыку к экранизациям романов Достоевского — в частности, к «Униженным и оскорбленным».
Мне близки и лирика, и человеческие страдания. Охотно участвовал бы в создании фильма о неразделенной любви, любви, прошедшей через жестокие испытания.
— Как Вы представляете себе отношения кино и литературы? Не находите ли Вы, что в этих областях художественного творчества происходят некоторые изменения в построении сюжета, композиции, характеров?
— Со своих композиторских позиций скажу лучше о значении музыки в кино.
Музыка в фильме должна быть во всем равноправным компонентом. Она может и подчеркнуть игру актера, мобилизовать его творческие силы, и помочь режиссеру с большей убедительностью выразить свой замысел. Поэтому считаю, что композитор непременно должен участвовать в работе над фильмом с самого начала, то есть с момента зарождения сценария.
Композитору не нужно стремиться к тому, чтобы музыка звучала в фильме сплошь, постоянно. Ее значение велико, но она должна быть в этой значительности и заметной, и незаметной: зритель должен воспринимать ее как художественное средство, необходимое в данный момент.
— Каким Вы представляете себе характер героя современного фильма? Какими качествами он должен обладать и каким должно быть его воздействие на зрителей?
— Мне всегда хочется видеть на экране многогранно охарактеризованного человека, со свойственными человеку достоинствами и недостатками, и всегда неприятно встречаться в фильме с схематичными, «идеальными» героями...
— В последнее время на Западе раздаются голоса, что массовый характер кинематографа становится для него помехой, что нужно «кино для масс» и «кино для элиты». Можно ли сказать, что история мирового кинематографа свидетельствует: лучшие его фильмы всегда имели одинаковый успех у массовой аудитории и избранных зрителей?
— Кино может дифференцироваться по жанру, степени серьезности сюжета, сложности поставленных в нем проблем, но как вид искусства оно, конечно, служит безраздельно всем.
— Если бы Вы могли начать сначала, выбрали бы Вы профессию кинематографиста?
— Думаю, что, начав сначала, кинематографистом бы я не стал, а остался бы музыкантом. Работу над музыкой в кино считаю очень полезной и нужной, так как, во-первых, кино требует от композитора высокого профессионализма, а во-вторых, развивает в нем чувство музыкальной драматургии. Но все-таки мне кажется, что деятельность эта для композитора должна выражаться примерной пропорцией 1 : 3, то есть на три крупных сочинения в другом жанре — одно сочинение киномузыки.
«Литературная газета», 1973, 1 мая
— Объясните, пожалуйста, Арам Ильич, почему 25 раз в жизни Вы выбирали кино?
— Я считаю работу в кино — особенно для молодого композитора — очень полезной. Кинематограф — колоссальное поприще для эксперимента, для поисков. Именно в кино я часто находил очень интересные звукосочетания.
Дальше. Киномузыка, я думаю, также и театральная музыка — воспитывает в композиторе драматурга, потому что он пишет «под кадр» и должен изобразить ту сюжетную ситуацию, которая существует на экране, должен рассказать о происходящем музыкальным языком.
— А нужна ли вообще музыка в кино?.. Вы знаете тенденции кинематографа последних лет...
— Безусловно, нужна. Но, конечно, есть и могут быть кинокартины, где по сюжету все так «устроено», что музыка не нужна.
Например, последние фильмы выдающегося режиссера М. Ромма очень разговорные. Их чрезвычайно серьезный текст не должен, мне кажется, звучать на фоне музыки: ни одна фраза не должна пропадать.
В большинстве современных фильмов музыки очень мало. Поражает и бедность изложения мысли.
Подобная скупость музыки — влияние моды, пришедшей с Запада, где это часто продиктовано экономическими причинами: просто сочинение музыки дорого стоит.
Это лишь одна из причин появления подобной музыки, но печально, что «тощая» музыка все же существует. Еще более грустно, что она находит приверженцев среди некоторых композиторов. А художник должен быть щедрым. Он не должен быть худосочен в творчестве...
— Что, музыканты и кинематографисты должны быть «взаимно грамотны»?
— Если этот вопрос адресовать музыкантам, то следует сказать, что большими знаниями в вопросах кинопроизводства, актерского и режиссерского искусства и т. д. они, говоря откровенно, не всегда могут похвастаться. Но если брать в среднем, то композиторы все же больше знают кинематограф, чем режиссеры — музыку. Хотя знание музыки для кинематографистов надо считать обязательным.
Говоря о киномузыке, я не могу не вспомнить одного из тех, кто советское киноискусство поднял на высочайший уровень, — Михаила Ильича Ромма. Я писал музыку к шести его фильмам, и каждый раз для меня это было праздником.
Михаил Ильич был потрясающим человеком! Удивительного образования и эрудиции, умный, интеллигентный, музыкальный... Он даже немного играл на рояле... По поводу каждого фильма мы встречались только дважды: первый раз обговаривали все за 30 — 40 минут, второй — уже когда записывалась музыка. Так он мне, с одной стороны, доверял, а с другой — знал, чего хотел от композитора, и был необычайно точен.
Однажды постановщик картины о войне говорил мне: «Здесь в кадре немецкая тяжелая пушка идет, а потом — танк. Я хочу, чтобы это было понятно из вашей музыки». Я сказал: «Слушайте, если нарисовать, то зрительно пушка — нечто длинное, а танк — нечто сравнительно короткое. Но в музыке я не могу это изобразить. Для меня главное, что и то и то — оружие уничтожения, лязг, шум, стрельба...»
...Бывают случаи, когда без ведома композитора что-то прибавляют к его музыке или выбрасывают. Это — преступление против искусства. Это неинтеллигентно. Позволять такие вещи ни в коем случае нельзя.
Я прекрасно понимаю, что в готовом фильме эпизод может оказаться короче, чем планировалось, в результате в музыке требуются сокращения. Но тут не ножницами надо орудовать, не топором отрубать: нужно сократить творчески, а это может сделать только композитор.
«Советский экран», 1973, № 13
Задачи легкой музыки в нашей стране весьма важны и многообразны. Я имею в виду музыкальное воспитание масс, воспитание хорошего вкуса у сотен тысяч людей. Тут нетрудно ошибиться. Легкая музыка может расширить кругозор человека, возбудить в нем аппетит ко всякой хорошей музыке, но она может также влить в сознание человека яд, который отвратит его от серьезного искусства. Поэтому мы должны следить за развитием советской легкой музыки с особым вниманием.
В легкой музыке наблюдается теперь некоторое оживление, это верно. Но в свете тех задач, которые выдвигает перед нами жизнь, существующее положение вряд ли может удовлетворить. Работать надо больше, и требовать надо гораздо больше.
В сознании многих людей живет странное понятие, будто легкая музыка — это музыка без содержания, будто ей доступен только узкий круг тем и эмоций. Этот взгляд на легкую музыку как на беззаботное чириканье просто вреден.
Кавычки в словах «легкая музыка» надо снять. В этой области возможно колоссальное разнообразие: разные темы, сюжеты, жанры; разные составы исполнителей; разные формы произведений — от самых малых до больших.
Некоторые композиторы говорят, что в легкой музыке нечего мудрить, нечего искать, нужно брать существующие приемы и писать, «как принято». Вот здесь-то и лежит источник многих бед! У нас слишком часто пишут, «как принято», не вдумываясь, хорошо это или плохо.
Я призываю наших талантливых композиторов серьезно заняться легкой музыкой. Нужно стремиться писать ее свежо, изобретательно. Нынешнюю нашу слабость я вижу в том, что мы чаще «переписываем» уже созданное, нежели пытаемся найти новое, ответить на запросы сегодняшнего дня.
«Советская музыка», 1956, № 11
Как я отношусь к джазу? Положительно. Больше того, считаю, что все жанры музыкального искусства должны находиться в одинаковых условиях и быть равноправными. Как симфонический оркестр имеет право на существование, так имеет это право и джаз, и духовой оркестр, и оркестр народных инструментов, и все остальные ансамбли, независимо от того, большие они или малые. Главное, повторяю, чтобы эти оркестры, ансамбли были хорошие. Причем эпитет «хорошие» следует понимать и в смысле профессиональной квалификации, и главным образом по репертуару. Всякие коллективы: и симфонический оркестр, и джаз, и другие музыкальные исполнительские коллективы — могут играть и хорошую музыку, и плохую. Дело не в том, кто играет, а дело в том, что играют и как играют. Если бы меня спросили, какой положительный пример я мог бы привести из джазовых коллективов, то я назвал бы эстрадный оркестр Утесова. Он исполняет легкую музыку, но очень хорошую, богатую красками и оттенками, музыку благородную, реалистическую, в чем-то соприкасаясь с народной музыкой.
«Звезда» (Пермь), 1970, 27 февраля
Когда в Москву на гастроли приезжал оркестр Дюка Эллингтона, он выступал в Театре эстрады. Там небольшой зал. Я шел на концерт с предубеждением, но когда услышал, как великолепно звучат их саксофоны, трубы и ударные, меня джазовая музыка очаровала. Не хочу отнести это на счет помещения — ведь играли виртуозы, — но и акустика кое-что значит в таком тонком искусстве, как музыка!
«Комсомольская правда», 1972, 4 июня
В «мемуарный» возраст я вступил уже давно. Однако решение приняться за писание воспоминаний о прожитом пришло ко мне не сразу и не без внутреннего сопротивления. Я никогда не вел дневников, не собирал документов, в которых отражены события моей жизни. Сама задача правдиво рассказать о пройденном жизненном пути мне представляется очень трудной и даже рискованной. И все же взвалить на себя неблагодарный труд мемуариста меня побуждает желание поделиться с читателями длительным опытом участника строительства музыкальной культуры нашей страны, рассказать о встречах с крупнейшими музыкантами нашего времени, коснуться ряда творческих проблем, стоящих перед советской музыкой и передо мной как композитором, педагогом, общественным деятелем. Все это, как мне кажется, выходит за пределы личного, хотя, конечно, мне не обойтись без автобиографических подробностей.
Итак, воспоминания, творчество, встречи.
...Начало жизни. Вспомнить его не дано никому. Порой мне мучительно хочется поглубже заглянуть в прошлое, вспомнить себя в младенческом возрасте, приблизиться к самому началу своей жизни. В моей памяти оно живет в смутных образах, связанных с какими-то тревожными переживаниями моих близких... Непонятная суета вокруг, плачущие женщины, меня уводят со двора в комнату, запирают ворота, опускают занавески, с улицы доносятся крики...
Позже я узнал — эта тревога и страхи были вызваны событиями, происходившими не только в непосредственной близости от нашего дома, не только в городе, где мы жили, но и во всей России. Шла революция 1905 года. Стало быть, мне тогда было два с половиной года, и я себя помню с этого раннего возраста. Конечно, эти «кадры», запечатлевшиеся в моей памяти, вызванные чрезвычайными событиями и треволнениями в нашей семье и вокруг, являются в какой-то мере изолированными от иных детских впечатлений.
Революционные «беспорядки», как их тогда называли в обывательской среде, выливавшиеся в забастовки, уличные демонстрации, стычки рабочих и студентов с полицией, обыски, аресты, — все это проходило где-то стороной, на улицах и площадях Тифлиса, и, насколько я знаю, непосредственно нашей семьи не коснулось. Однако я могу себе представить, что в своей массе национальные группы трудового населения — грузины, армяне, азербайджанцы, испытывавшие постоянный гнет со стороны царских властей, — не могли не относиться сочувственно к антиправительственным выступлениям рабочих тифлисских заводов и фабрик. Очевидно, такие же настроения царили тогда и в нашей семье.
О семье. Отец мой, Егия (Илья) Хачатурян, происходил из крестьян, издавна проживавших в деревне Верхняя Аза Нахичеванского уезда (ныне Нахичеванская Автономная Советская Республика), расположенной вблизи города Ордубад, у самой границы с Ираном. По соседству с Верхней Азой находилась деревня Нижняя Аза, откуда родом моя мать. Думаю, тоже потомственная крестьянка.
В конце семидесятых годов прошлого века мой отец тринадцатилетним пареньком уехал из родной деревни в поисках заработка в Тифлис. В ту пору Тифлис был уже крупным городом, торговым и культурным центром Закавказья. Рядом с коренным грузинским населением в Тифлисе находились обширные колонии армян, азербайджанцев и русских. Сюда тянулись предприимчивые люди со всех концов Кавказа, здесь имелись все возможности для развития торговли и ремесел.
Отец приехал в Тифлис в крестьянских лаптях, имея в кармане несколько медных монет, но с самыми радужными надеждами на будущее. В городе у него оказались земляки, которые помогли деревенскому пареньку устроиться учеником в переплетную мастерскую — маленькое кустарное заведение, в котором ученики-подмастерья не только осваивали переплетное ремесло, но и помогали хозяину и хозяйке в домашних делах. По всему видно, что Егия Хачатурян отличался редким трудолюбием и способностями. Очень скоро, овладев всеми тонкостями переплетного дела, он стал выполнять наиболее ответственные работы. Увеличились заработки, и к двадцати пяти годам он уже накопил небольшую сумму денег.
Размышляя о своем отце, я прихожу к выводу, что он был по-настоящему талантливым человеком. Неграмотный крестьянин из глухой деревни, он смог в короткий срок не только освоить профессию переплетчика, но и завоевать себе прочную репутацию в цехе тифлисских ремесленников, привлечь солидную клиентуру, в частности среди русского населения. В начале девяностых годов ему удалось приобрести в рассрочку приходившее в упадок дело своего хозяина, к тому времени сильно постаревшего и уже не имевшего возможности руководить мастерской. Так Егия Хачатурян стал владельцем переплетной мастерской, в которой работал не покладая рук вместе со своими старшими сыновьями и родичами. Прошло несколько лет, и успешно развившееся дело позволило ему открыть при мастерской небольшую лавку писчебумажных товаров.
Родственники со стороны отца и матери продолжали жить в родном краю, в деревнях Верхняя и Нижняя Аза. Мне было лет пять, когда отец повез свою семью погостить в Азу. Дедушка и бабушка уже умерли, в деревне оставались сестры отца и родные моей матери. От этой поездки в памяти сохранились смутные, но весьма приятные воспоминания — катание на маленьком ослике, которого я очень полюбил, добрые лица баловавших меня теток, изобилие фруктов, особенно вкусного, душистого винограда.
Отец мой отправлялся в путь уже как солидный горожанин — в европейском темном костюме, при галстуке, с часами на серебряной цепочке. Хорошо были одеты мать и мы, дети. Несомненно, наши родители хотели показать своим деревенским родичам, сколь многого они достигли, живя в Тифлисе. До Ордубада мы ехали поездом. Очевидно, опасаясь холеры, грозившей тогда Закавказью, отец взял с собой пульверизатор с раствором карболки, которым он тщательно опрыскивал все вокруг в вагоне...
Мои родители были обручены, еще не зная друг друга, когда матери было девять лет, а отцу на десять лет больше. Это заглазное обручение оказалось очень счастливым. Взяв в жены шестнадцатилетнюю Кумаш, отец привез ее в Тифлис, где и появились на свет все пятеро детей — самая старшая Ашхен (она умерла в возрасте полутора лет) и четыре брата: Сурен, Вагинак, Левон и я, Арам, единственный из оставшихся сегодня в живых членов семьи Егии Хачатуряна. Моя мать — очень красивая, стройная женщина — была до конца своих дней (она скончалась в 1956 году) заботливой хранительницей семейного очага, пользовавшейся неизменной любовью и уважением мужа и сыновей.
Мне нетрудно рассказать о доме, в котором я провел раннее детство. В конце 1969 года я побывал в Тбилиси со специальной целью — посетить родные места, восстановить в памяти обстановку, в которой протекали мои детские годы, атмосферу города, с которым у меня связано так много воспоминаний. Конечно, в Тбилиси произошли огромные перемены. Город гигантски вырос, украсился новыми великолепными постройками, в корне изменилась общественная атмосфера, темп жизни, на неизмеримую высоту поднялась культура. И все же многое в этом удивительном городе сохранилось в былом своеобразии. Сплошь каменный, он сохранил почти все свои старые здания, уцелели и те, в которых когда-то жила наша семья, где я бывал ребенком, где учился.
Вот дом номер 3 по Арагвинской — довольно крутой улочке, сбегающей с отрога Давидовой горы. В этом доме провел я первые восемь лет своей жизни. Как и многие тбилисские дома, построенные на склоне, он выходит на улицу тремя этажами. Если подняться по крутой лестнице во двор, то дом предстанет двухэтажным, а если выглянуть с верхнего этажа в окно, выходящее на противоположную от улицы сторону, то мы окажемся на первом этаже — до уровня земли не больше полутора метров.
Вот здесь, в этом небольшом доме, окнами во двор, на втором этаже, жил Егия Хачатурян со своей семьей. Три небольшие комнаты, где размещались родители и четыре сына, крохотная кухонька и чулан, из которого есть лаз на чердак — место, где я любил уединяться для своих первых «музыкальных занятий». Все это ярко всплыло в памяти, когда я недавно вновь побывал на Арагвинской улице и посетил бывшую нашу квартиру.
Поднявшись по ступенькам во двор, я вижу сегодня ту же картину, которая окружала меня в детстве: каменные плиты, прикрывающие тесный квадрат двора, балкон-галерею, идущую вдоль второго этажа, одинокий платан, распластавший свои могучие ветви над домом. Вот только телевизионные антенны на крыше свидетельствуют о новом да новые жильцы нашей бывшей квартиры, приветливо встречающие меня и охотно показывающие мне комнаты, в которых я провел свои детские годы.
Могу ли я найти слова, чтобы выразить все многообразие чувств, охвативших меня при этой встрече с далекими образами детских лет? Здесь, в углу, стояла моя кроватка, напротив — кровать брата Левона. Вон там находился обеденный стол, а в этой комнате была спальня родителей... Смотрю на платан, и передо мной возникает во всех подробностях небольшое происшествие, «героем» которого оказался я. Мальчишкой я не любил спускаться с балкона во двор по лестнице, предпочитая сползать вниз по стволу платана, ветви которого вплотную касались балкона. Один из таких спусков закончился плачевно — я грохнулся на каменные плиты и порядком рассек себе затылок. От более серьезных последствий меня спасли густые волосы. След этого ушиба я могу нащупать на затылке и сегодня...
Я рос, подобно всем своим сверстникам-мальчишкам, на дворе и на улице. Здесь мы неутомимо носились табунами в веселых прятках и ловитках, бегали наперегонки, играли в «чилька чжохи» — игру, напоминающую русского «чижика», в «лахты». Поскольку я очень увлекался последней игрой, попробую рассказать о ней: на земле чертится круг, по границам которого укладываются два-три пояса. Играющие разбиваются на две партии. Задача одной партии — вытащить из круга брошенные в него пояса, задача другой партии — не допустить этого. Способ защиты мальчиков, стоящих внутри круга, — наступать на ноги атакующих. Тот, кому наступили на ногу, выбывает из игры. Но зато, если нападающему удалось схватить пояс, он немедленно пускает его в дело, лупя по ногам защитников, естественно, пытающихся увернуться от удара. Игра веселая, живая, требующая от участников немалой ловкости и смелости.
Помню, что лет десяти, благодаря подвижности, гибкости, азартности натуры, я стал одним из чемпионов «лахты» на своей улице.
Посещение дома, в котором мы когда-то жили, восстановило в моей памяти повседневный быт нашей семьи. В эти годы дела отца шли на подъем. Очевидно, переплетная мастерская в то время имела достаточно заказов, и в доме было относительное довольство, хотя ежедневное меню наше не выходило за пределы простых национальных блюд — храмули, лобио, баранины, вяленой рыбы, мацони.
Отец, слишком занятый в своей мастерской, мало участвовал в нашем воспитании: мы видели его только по вечерам. Занималась детьми мать, в меру строгая, но при этом всегда мягкая, душевная, справедливая. Брат Левон — старше меня на два года — был робким, легкоранимым мальчиком, в отличие от меня, бойкого, умевшего постоять за себя. Мать учитывала эти особенности характеров младших сыновей и особенно нежно оберегала Левона.
Она была религиозной и регулярно посещала армянскую церковь неподалеку от нашего дома. По воскресеньям мать водила меня туда с собой, наряжая в праздничный костюмчик. Не могу сказать, что мне нравились эти посещения церкви, где приходилось подолгу стоять зажатым в душной тесноте, среди чьих-то юбок.
Любила мать ходить в гости. Знакомых и родных в городе было много. Чаще всего она брала с собой меня, как самого младшего. В гости я ходил охотно, особенно если знал, что в доме, куда мы идем, есть мои сверстники. Пока матери наши вели беседу, мы с новыми приятелями отправлялись во двор, где затевали «французскую борьбу» — кто кого положит на обе лопатки. Я очень любил борьбу, перегонки и всякие иные «состязательные» игры...
Мне исполнилось шесть, когда отец откуда-то привел во двор маленького, необыкновенно грациозного козленка. В течение нескольких недель он был моим самым большим увлечением. Я добывал для него вкусные травы, скармливал ему хлебные корки, часами играл с ним. Потом пришли печальные времена: козленок заболел, перестал есть. Помню, что я водил его на берег Куры, искал для него какое-то лечебное растение. Но, очевидно, ничто не могло исцелить моего любимца. Однажды скрытно от меня его увели. Гибель козлика нанесла мне тяжелую травму. А когда на следующий день у нас на обеденном столе появилось обильное мясо, я догадался о его происхождении. Мое детское горе приняло такие формы, что меня пришлось на несколько дней уложить в постель...
Как я уже говорил, отец мой был человеком незаурядным, талантливым. Помимо огромной энергии и поразительного трудолюбия, его отличали быстрый ум, острое восприятие действительности, живой юмор.
Я уже упоминал, что мой отец приехал в Тифлис, не имея никакого, даже первоначального школьного образования. Живя в городе, он самоучкой научился немного читать и писать по-армянски, разбираться в русских шрифтах, поскольку ему приходилось иметь дело с русскими книгами и подписывать свою фамилию по-русски.
В годы первой империалистической войны отец мой даже выписывал газету «Мшак». Нередко, когда он приходил с работы домой, вокруг него собирались знакомые и соседи и, будучи, видимо, более осведомленным, чем они, он комментировал события на фронтах, рассказывал об Антанте, Германии, Англии, об армянских проблемах.
Отец отлично понимал необходимость образования для своих сыновей и делал все, чтобы дать нам серьезные знания, подготовить нас к профессиональной деятельности. Строгий с детьми, требовательный во всем, что касалось работы и учебы, он вместе с тем был любящим, заботливым отцом готовым к любым трудностям, только бы помочь сыновьям «выбиться в люди». Все четыре сына Егии Хачатуряна получили среднее образование, а Сурену, Левону и мне удалось профессионально приобщиться к искусству.
Мне было около восьми лет, когда отец определил меня в частный пансион княгини Софьи Васильевны Аргутинской-Долгорукой. В этой школе учились дети местной аристократии и состоятельных людей. Сама директриса, запомнившаяся мне как высокая, представительная женщина с аристократическими манерами, была фребеличкой с определенными педагогическими принципами. Основанная ею школа занимала отличное помещение на Великокняжеской улице (в настоящее время — улица имени Камо; в этом здании сейчас находится музыкальное училище).
Сегодня я спрашиваю себя: каким образом отцу удалось тогда устроить меня — сына переплетчика — в это привилегированное учебное заведение? В течение многих лет переплетная мастерская отца обслуживала школьную библиотеку пансиона и личную библиотеку С. В. Аргутинской, и директриса хорошо знала и уважала моего отца. По-видимому, это обстоятельство и способствовало тому, что я был принят в руководимую ею школу. Ко времени моего поступления в пансион С. В. Аргутинской-Долгорукой наша семья переехала на левый берег Куры, на Великокняжескую улицу, заняв четырехкомнатную квартиру на втором этаже дома, расположенного поблизости от моей школы. И здание пансиона, и дом, в котором я прожил с 1911 года до отъезда в Москву, хорошо сохранились, в чем я смог убедиться во время посещения Тбилиси в декабре 1969 года.
Школа, естественно, внесла большие перемены в мой мальчишеский быт. Кончились дни беззаботной уличной вольницы, пришли новый распорядок дня, школьные обязанности и заботы, необходимость подчиняться определенной дисциплине. В пансионе все мы, приходя на занятия, надевали синие фартуки ниже колен и завязывали их сзади. Эта обязательная школьная одежда, очевидно, служила для защиты домашних костюмчиков от чернильных пятен и всяких иных случайностей. У меня появились новые товарищи и подруги. Вспоминаю девочку Аню. Она была чуть постарше меня, и ей, видимо, нравилось опекать новичка, записывать для меня домашние задания, собирать мои тетради, укладывать в пенал ручку и карандаши.
Наша директриса Софья Васильевна Аргутинская-Долгорукая запомнилась мне необычайно величественной, всегда подтянутой, суровой дамой, каждая встреча с которой в школьном коридоре внушала нам страх. Однажды она застала меня в группе учеников, наблюдавших, как я довольно ловко крутил поставленный на одну ножку стул.
— Пойдешь домой и сделаешь то же самое в присутствии своих родителей, — сказала она мне строго. Вряд ли я тогда понял педагогическую направленность приказания, но воспоминание об этой встрече с сурово-недоступной начальницей у меня осталось на всю жизнь.
В нашей школе были заведены уроки пения. Ими руководил Мушел Лазаревич Агаян — сын известного писателя Хазароса Агаяна. Уроки пения давались раз в неделю и заключались в разучивании русских, армянских и грузинских народных песен, которые мы с большим удовольствием распевали под аккомпанемент старенького пианино, на котором играл наш учитель.
Преподавание в школе велось на русском языке, которым я уже тогда владел свободно. Дома у нас говорили по-армянски. Когда родители хотели поговорить по секрету от детей, они переходили на азербайджанский, который знали хорошо, так как оба выросли вблизи Азербайджана. Русским языком я овладел на улице, а затем в школе.
В пансионе я проучился два года, после чего поступил в первый класс Коммерческого училища, которое находилось на улице Пески (сейчас в этом доме помещается районный Совет и ряд других учреждений). Здесь я учился до седьмого класса включительно, то есть до отъезда в Москву.
Конечно, сквозь призму времени многое в жизни моей и моих близких той далекой поры видится, наверное, значительно романтичней и одновременно проще, чем это было в действительности. Был ли я хорошим, послушным сыном? Не доставлял ли я своим уже тогда строптивым характером неприятных минут родителям и школьным учителям? Думаю, на этот вопрос следует ответить: да, доставлял. И все же со всей объективностью должен сказать здесь, что и в семье, и в школе, и на улице общепринятые правила поведения я выполнял без особых нарушений. В Коммерческом училище, как и ранее в пансионе С. Аргутинской-Долгорукой, я учился с охотой, в основном на «пятерки». Проказничал, но в меру, участвовал в школьных шалостях и драках, но до хулиганских поступков дело не доходило. Вспоминаю, когда к власти пришли меньшевики, уже в старших классах мне приходилось быть свидетелем довольно неприятных сцен: великовозрастный ученик, услышав от педагога оценку «двойка», преспокойно вытаскивал револьвер и демонстративно начинал его чистить. Перепуганный преподаватель поспешно исправлял «двойку» на «тройку».
Из школьных похождений запомнился случай, когда по сговору мы, ученики пятого класса, однажды встретили учителя немецкого языка коллективным мычанием. Так мы стояли с закрытыми ртами и гудели на одной ноте, пока взбешенный педагог не вылетел пулей из класса, а через несколько минут вернулся в сопровождении директора. Всем нам порядком досталось...
Был я драчуном-петухом, нередко приходил домой с фонарем под глазом. Однако среди моих сверстников это считалось в порядке вещей, и никто ни на кого всерьез не обижался. Один из моих соклассников, восемнадцатилетний силач Махарадзе, «шефствовал» надо мною в стычках с ребятами.
Русский язык у нас преподавал учитель по фамилии Смирягин, который явно недолюбливал «туземцев» и поэтому ставил мне «четыре» по устному и «три» по письменному. По остальным предметам я получал «пятерки».
В период моего учения в Коммерческом училище дела в мастерской моего отца шли все хуже и хуже. Объясняется это, очевидно, общим снижением жизненного уровня в связи с начавшейся первой мировой войной. Еще за несколько лет до того отцу пришлось ликвидировать писчебумажную лавку, сильно сократилось количество заказов в переплетной мастерской. Один из основных помощников отца — старший брат Вагинак уехал из Тифлиса в Екатеринодар (ныне Краснодар), где обзавелся собственной семьей. Брат Сурен, окончивший в 1908 году Тифлисскую русскую гимназию, в том же году уехал в Москву.
Беззаботный мальчуган, каким я был в ту пору, я все же не мог не замечать следы постоянной тревоги на лице моего отца, не мог не ощущать признаки нужды, надвинувшейся на нашу семью.
Еще в разгар первой мировой войны, когда при молчаливом согласии кайзеровской Германии правительство Оттоманской империи организовало варварское массовое уничтожение армянского населения Западной Армении, многие армянские семьи бежали из Тифлиса на север, в Россию. Весной 1915 года, гонимые паническим страхом, наши отец и мать вместе с двумя младшими сыновьями, бросив на произвол судьбы квартиру со всей обстановкой и переплетную мастерскую, пустились в долгий путь, на Кубань, в Екатеринодар, где жил Вагинак. Это были страшные дни, полные тревоги, морального и физического напряжения. Достаточно сказать, что почти весь путь, в том числе через всю Военно-Грузинскую дорогу, мы прошли пешком, неся на себе какой-то жалкий скарб...
Перед моими глазами встают картины бесчинств на улицах Тифлиса немецкой солдатни, прогуливающихся по Головинскому проспекту надменных офицеров вильгельмовской армии.. Позже, когда немцев сменили англичане, на Великокняжеской улице, неподалеку от нашего дома, в здании мужской гимназии расположился отряд индусских сипаев, с которыми мы, мальчишки, вели своего рода «обменные операции».
Какие бы трудности ни приходилось переживать моему отцу, какие бы испытания ни обрушивались на нашу семью, в моих воспоминаниях о годах детства и юности и отец, и мать живут сильными, волевыми людьми, жизнелюбивыми и радушными. В доме у нас даже в трудную пору всеобщего недоедания, когда мы уже забыли о существовании сахара и могли только мечтать о кукурузном хлебе вволю, не переводились гости, часто слышалось пение, звучали народные инструменты.
По вечерам отец и мать иногда уходили в гости. Вернувшись домой, они потом рассказывали: «Было так хорошо там, так весело провели время, столько плакали...»
Плакали — потому что пели грустные песни. Так уж повелось — поют и плачут, наслаждаясь красотой поэзии и музыки.
Я вырос в музыкальном окружении, хотя понимание того, что это была по-настоящему музыкальная среда, ко мне пришло много позже. С раннего детства я слышал пение моей матери, которая знала великое множество армянских и азербайджанских песен. Музыка окружала меня на улице, она звучала со всех сторон, внося постоянный контрапункт в обычный шум города.
Старый Тифлис — звучащий город, музыкальный город. Достаточно было пройтись по улицам и переулкам, лежащим в стороне от центра, чтобы окунуться в музыкальную атмосферу: вот из открытого окна слышится характерное звучание хоровой грузинской песни, рядом кто-то перебирает струны азербайджанского тара, пройдешь подальше — наткнешься на уличного шарманщика, наигрывающего модный в ту пору вальс. Южный город живет кипучей уличной жизнью, встречая каждое утро музыкальными выкриками торговцев фруктами, рыбой, мацони и завершая свой день сложной, многоголосной полифонией несущихся со всех сторон армянских, грузинских, русских напевов, обрывков итальянских оперных арий, громоздких военных маршей, доносящихся из городского сада, где играет духовой оркестр... Нередки встречи и с хранителями древней народной культуры, певцами-сказителями, ашугами, аккомпанирующими себе на народных инструментах — сазе, таре, кеманче.
Эта насыщенная атмосфера народного музыкального быта, эта многотембровая пестрота звуковых образов, интонаций, ритмов, окружавшая меня с самого раннего детства, оставила глубокий след в моем сознании, а вернее, в подсознании. Ранние впечатления глубоко запали в душу, они определили основу моего музыкального мышления и, думается, сыграли важную роль в воспитании моего композиторского слуха. Как бы ни изменялись и ни совершенствовались впоследствии мои музыкальные вкусы и знания, первоначальная национальная основа, которую я воспринял с детства в результате живого общения с народным искусством, остается естественной почвой для моего творчества.
Конечно, когда я рос в музыкальной атмосфере старого Тифлиса, я ничего этого не понимал, возможно, даже не всегда мог определить национальную принадлежность звучащей мелодии. Народная армянская, азербайджанская, грузинская, русская песни, широко бытовавшие тогда «жестокие» цыганские романсы, популярные мелодии бальных танцев — все смешивалось в пестрой звуковой картине и неудержимо влекло к себе.
Сколько себя помню, я всегда любил петь. Пел я обычно под ритмические постукивания пальцами или ладонью по столу, стулу, ящику, коробке. Это занятие мне доставляло особое удовольствие, и, музицируя так, я мог подолгу просиживать где-нибудь в полном одиночестве. Если напеваемые мной мелодии были народного происхождения, то ритмы, которые я выстукивал, представляли собой свободную импровизацию довольно сложного, как я вспоминаю сейчас, рисунка.
Следующим и чрезвычайно важным событием на моем пути к музыкальной профессии стал видавший виды рояль, за гроши приобретенный вместе с некоторыми предметами обстановки у старого владельца квартиры по Великокняжеской улице, куда наша семья переехала в 1911 году. Этот инструмент, в котором не работали многие клавиши, доставлял мне большую творческую радость и очень помог в постижении музыкальных тайн. Вначале, просиживая часами у рояля, я старался освоить закономерности в построении звуковой шкалы на клавиатуре, подбирал знакомые мелодии, отыскивал приятные на слух сочетания одновременно звучащих тонов. Затем последовали неуклюжие попытки подбирать аккорды в левой руке, как-то созвучные мелодии в правой руке. В этом мне, по-видимому, помогал слуховой опыт, связанный с традиционным многоголосием грузинской народной песни, со звучавшими вокруг армянскими и азербайджанскими песенными и инструментальными пьесами, наконец, с бальными танцами, вальсами, маршами, которые можно было услышать в городском саду. Сегодня мне уже трудно установить последовательность этого процесса самостоятельного освоения музыкальных азов, но хорошо помню, что, едва научившись подбирать по слуху какие-то песенки и танцы, я уже пытался варьировать эти мотивы, присочинять к ним новые. Эти наивные и неуклюжие опыты «композиции» доставляли мне истинное наслаждение.
Рояль помог мне не только развить слух и приобрести какие-то творческие навыки, но и научиться довольно бойко играть популярные танцы и песни. Годам к пятнадцати я уже настолько овладел техническими приемами игры, что мог относительно свободно чувствовать себя за клавиатурой и не без эстрадного шика исполнять свой репертуар. В кругу товарищей по Коммерческому училищу я слыл «пианистом» и был желанным гостем на ученических балах и вечеринках.
Еще одним источником музыкальных впечатлений и музыкального опыта стал для меня духовой оркестр при нашем училище; руководил им опытный музыкант польского происхождения Гансиорский. В ту пору многие учебные заведения Тифлиса имели свои ученические оркестры, преимущественно духовые, которые состязались друг с другом в исполнении маршей и бальных танцев. Усилиями Гансиорского оркестр Коммерческого училища добился, как мне помнится, известных успехов и числился среди лучших школьных духовых оркестров города.
Я был в шестом классе, когда Гансиорский, ознакомив меня на нескольких уроках с приемами игры на теноре и начатками нотной грамоты, принял в свой оркестр. Долгое время мои функции в ансамбле ограничивались выдуванием нескольких нот, входивших в аккорды, либо исполнением коротеньких «с-та, с-та» в маршах и «с-та-та, с-та-та» в вальсах. По мере приобретения опыта я постепенно осмелел и начал «обогащать» партии третьего тенора незамысловатыми импровизациями и ритмическими контрапунктами. Иногда это проходило гладко и капельмейстер не замечал или делал вид, что не замечает моей дерзости. Но, вспоминаю, однажды, выведенный из себя моей слишком смелой импровизацией, Гансиорский остановил репетицию и выгнал меня из класса. Впрочем, гнев его скоро прошел; к следующему занятию я был прощен.
Среди учеников — участников нашего оркестра — выделялся некто Яров, игравший на корнете. Этот юноша однажды пришел на очередное занятие и принес с собой сочиненный им вальс. Я был поражен — оказывается, один из моих товарищей может не только играть написанную кем-то музыку, но и сочинять свою! Строго говоря, Яров сочинил только мелодию двух «колен». Гармонизация, фактура и инструментовка выпали на долю Гансиорского. Но тем не менее мы с большим энтузиазмом играли Вальс Ярова, гордясь «своим композитором». А у меня тогда, возможно впервые, зародилась мечта сочинить что-либо свое. К сожалению, моих знаний нотной грамоты никак не доставало для того, чтобы записать свои импровизации.
Игра в оркестре, несмотря на весьма скромную роль, выпадавшую на долю третьего тенора, все же была очень полезна для моего музыкального развития, и я с благодарностью вспоминаю нашего руководителя пана Гансиорского. В оркестре я приобрел практические сведения о многих духовых инструментах, научился слышать гармонию, возникающую от соединения разных голосов, различать тембры инструментов. Опыт Ярова, как я уже сказал, впервые навел меня на мысль о сознательном композиторском творчестве. Однако до решения посвятить себя музыке было еще очень далеко.
Мои представления о музыкальном искусстве в ту пору ограничивались впечатлениями от встреч с различными формами фольклорного музицирования да опытом игры в духовом оркестре, репертуар которого состоял из нескольких маршей и бальных танцев. В среде, окружавшей меня, не было уважительного отношения к профессии музыканта. Мой отец, горячо любивший народную музыку, тем не менее, узнав о том, что я, уже живший тогда в Москве, собрался поступать в Музыкальный техникум имени Гнесиных, с горькой иронией спрашивал меня: «Ты что, собираешься стать сазандаром?», — то есть представителем профессии уличных музыкантов, играющих на рынках, на свадьбах и похоронах.
Отец мечтал увидеть меня врачом, юристом, инженером. Труд музыканта-профессионала в его глазах выглядел не слишком почетно и не сулил ничего хорошего в отношении материального благополучия. А он страстно желал вывести своих сыновей «в люди».
В шестнадцать лет я впервые в жизни попал в оперный театр. Давали оперу классика грузинской музыки Захария Палиашвили «Абесалом и Этери». Это был один из первых спектаклей только что поставленной оперы. Не могу передать словами силу художественного потрясения, глубину волнения, охватившего меня с первых же тактов оркестрового вступления, когда открылся занавес и началось действие. Развитие драматического сюжета, завершающегося гибелью обоих героев, захватило меня, всем своим существом я переживал каждую сцену спектакля, наслаждался красотой декораций, великолепием массовых сцен и плясок. Но, конечно, наисильнейшее впечатление на меня произвела музыка — звучание оркестра, выразительность вокальных образов, стройность хоровых эпизодов. Знакомые с детства интонации и ритмы народной грузинской музыки, преображенные и смело развитые рукой мастера, предстали предо мной в новом, прекрасном воплощении. И еще не забыть мне — кто-то показал на сидевшего в партере человека и сказал: вот он, автор «Абесалома и Этери». Так состоялась моя первая встреча с большой музыкой, с живым композитором.
Период, о котором я рассказываю, был отмечен бурными политическими событиями в жизни народов Закавказья (захват власти грузинскими меньшевиками, установление режима антинародной диктатуры во всех краях Закавказья, оккупация Тифлиса немецкими войсками, а после окончания первой мировой войны — англичанами). Восстание грузинского, армянского и азербайджанского рабочего класса положило конец существованию власти меньшевиков и иностранных оккупантов. Весной 1921 года в Грузии установилась Советская власть и одновременно возобновились прерванные связи с Россией, с Москвой. В истории народов Закавказья открылась новая страница.
Понимал ли я все значение происходящего? Радовался ли я приходу нового? На первый вопрос не могу ответить с уверенностью. Но зато на второй отвечаю: да, радовался, да, всем своим существом ощущал рождение нового мира.
Это новое буйно ворвалось в мою жизнь, когда я, не помню сейчас, при каких обстоятельствах, стал активным участником группы деятелей армянской культуры, выехавшей из Тифлиса в Ереван со специальным агитпоездом. Перед нашей группой стояла задача — разъяснять населению городов и сел Армении великие идеи Октября, распространять листовки и брошюры, организовывать митинги и концерты-лекции. Один из товарных вагонов был превращен в концертную эстраду с пианино, стоявшим перед открытыми дверями. Когда поезд останавливался на запасном пути какой-нибудь станции, я начинал играть бравурные марши. Члены нашей бригады при помощи рупоров принимались созывать публику, немедленно собиравшуюся перед вагоном. Начинался митинг, сопровождавшийся песнями, несложными концертными номерами, раздачей пропагандистских материалов.
Эта поездка состоялась летом 1921 года, а осенью того же года в Тифлис приехал мой брат Сурен со специальной миссией — набрать способных молодых актеров для недавно созданной в Москве драматической Армянской студии.
Брат, Сурен Ильич, был на четырнадцать лет старше меня. После окончания тифлисской гимназии, осенью 1908 года, Сурен уехал в Москву, поступил там в университет на филологический факультет, на котором проучился два года, а затем перешел на историко-филологический факультет. Еще в стенах университета Сурен начал увлекаться театром. Занятия в университете он совмещает с работой в режиссерской группе Московского Художественного театра под руководством К. С. Станиславского, Вл. И. Немировича-Данченко, Л. А. Сулержицкого. В 1913 году, когда при Московском Художественном театре была организована студия, во главе которой встали Л. А. Сулержицкий, Е. Б. Вахтангов и М. А. Чехов, Сурен начал работать в молодом театре помощником режиссера, заведующим художественно-монтировочной частью и секретарем художественного совета.
Страстная, увлекающаяся натура, Сурен обладал большими способностями к литературе и другим видам искусства. Крупный театральный деятель, высоко ценимый корифеями русского театра, знаток русской и армянской литературы, он хорошо пел, разбирался в живописи. Его квартира в Москве была своеобразным артистическим клубом, где собирались многие видные деятели искусства.
Одновременно с занятиями в университете и работой в Первой студии МХТ Сурен Ильич Хачатуров (он русифицировал свою фамилию) стал одним из основателей и руководителей драматического отделения Армянской труппы, существовавшей в Москве при Кавказском землячестве. После Великой Октябрьской революции Сурен Хачатуров работает в культурно-просветительной комиссии Моссовета, а затем переходит в театральный отдел Наркомпроса РСФСР, где занимается организацией в Москве театральных студий — Украинской, Белорусской, Еврейской, Грузинской и Армянской.
Весной 1919 года начала свое существование Армянская драматическая студия во главе с С. И. Хачатуровым. И здесь перед ним возник ряд задач — завязать тесные связи с армянской интеллигенцией, проживающей в Закавказье, собрать лучшие произведения армянской драматургии, материалы по истории армянского театра, фольклора, музыки, изобразительного искусства. И, конечно, привлечь к занятиям в студии молодые творческие силы из Армении и других республик Закавказья. Вот с этой целью и приехал в 1921 году в Тифлис С. И. Хачатуров, имевший широкие полномочия, подтвержденные мандатом за подписью наркома просвещения А. В. Луначарского.
Вспоминаю появление брата Сурена — красивого, подтянутого, по-своему элегантного. Почтительный и нежный с родителями, он с видимым интересом присматривался к своим младшим братьям. Как бы ни были далеки моему отцу вопросы строительства профессионального армянского театра, он все же не мог не гордиться сыном, прибывшим из столицы России с важным государственным поручением. Вместе с Суреном в Тифлис приехали и другие работники студии, и среди них преподавательница ритмики Ашхен Мамиконян.
С необычайной энергией Сурен занимался организацией приемных испытаний для будущих студийцев. Ему удалось привлечь для участия в приемной комиссии виднейших деятелей армянской культуры, в том числе поэта Ованеса Туманяна, писателя Дереника Демирчяна, артистку Арус Восканян. В результате этих испытаний список студийцев пополнился именами нескольких талантливых молодых актеров, впоследствии занявших видное положение на профессиональной армянской сцене.
Затем Сурен со своими коллегами направился в Ереван, где также провел набор учеников для Армянской студии в Москве. Теперь перед моим братом встала нелегкая по тому времени проблема — отправить всю группу в Москву. После долгих хлопот ему удалось получить от железнодорожного начальства в Тифлисе наряд на два товарных вагона-теплушки, которые и стали временным пристанищем на колесах для всей ватаги будущих студийцев. Вместе с ними в Москву выехали брат Левон и я.
Взять нас двоих с собой в Москву на свое иждивение и ответственность — это был смелый и благородный поступок старшего брата. Очевидно, он заметил нашу страсть к искусству, горячее желание учиться. Думаю, не без тревоги и глубокой печали отпускали нас в далекий путь родители. Однако забота о будущем своих сыновей и твердая вера в мудрое руководство старшего брата решили нашу судьбу. Осенью 1921 года мы стали москвичами.
Поездку в Москву, длившуюся двадцать четыре дня, я запомнил на всю жизнь. Наши теплушки больше стояли, чем ехали. Не было ни одной крупной станции, где бы вагоны не отцепляли от поезда и не загоняли на далекие запасные пути. Пока староста группы, режиссер Степан Капанакян, бегал к начальнику станции для переговоров, другие пассажиры успевали договориться с руководителями ближайшего железнодорожного клуба об устройстве концерта. Импровизированные выступления студийцев неизменно встречали горячий отклик местной публики и одновременно служили важным подспорьем для пополнения нашего «котла». Взятые с собой из дома продукты закончились на третий день, денег у нас было в обрез. Поэтому даже весьма мизерная оплата за наши выступления в рабочих клубах оказывалась весьма кстати. Так мы и ехали, простаивая сутками на больших станциях, ехали дружной семьей, с песнями, шутками, веселыми приключениями.
Во время наших клубных концертов на мне лежали обязанности пианиста-аккомпаниатора, руководителя хоровых номеров, а порой и просто тапера, лихо выстукивавшего польки, вальсы, падеспани, под звуки которых кружились парни и девушки.
В этой «концертной деятельности» весьма пригодился недавний мой опыт работы в агитпоезде, выезжавшем в Армению, а также умение быстро схватить по слуху звучащие вокруг мотивы и склонность к импровизации. Именно на это, как я узнал позже, обратила внимание Ашхен Мамиконян получившая образование в Московском институте ритма, где искусству импровизации — музыкальной и пластической — придавалось большое значение. А. Мамиконян еще по пути в Москву говорила мне о необходимости серьезно учиться музыке.
Проводив наши теплушки, Сурен Ильич сам выехал в Краснодар, где жил брат Вагинак. Здесь по предложению дирекции местного армянского театра он поставил драму Левона Шанта «Старые боги», после чего возвратился в Москву, прибыв туда почти одновременно с нами.
Прямо с вокзала я с братом Левоном отправился в Староконюшенный переулок вблизи Арбата, на квартиру Сурена Хачатурова, где нас ждал радушный прием и подлинно отеческая забота со стороны старшего брата и его жены Сарры Михайловны Дунаевой — художницы, высокообразованной женщины, незадолго до того ставшей матерью очень симпатичного мальчишки по имени Карэн. Сейчас это хорошо известный московский композитор, заслуженный деятель искусств РСФСР, автор многих симфонических, камерно-инструментальных и вокальных произведений, превосходного балета «Чиполлино» — Карэн Суренович Хачатурян.
Вспоминая о начале моей московской жизни, о приобщении к русской культуре, я не могу без чувства глубочайшей благодарности думать о брате моем Сурене, об этом ярком и светлом человеке, которому я столь многим обязан. Сурен для меня — это не просто личные, семейные воспоминания, не только близкий и дорогой человек, сыгравший огромную роль в моей судьбе, но и образ артиста, с именем и деятельностью которого связаны многие важные страницы в художественной жизни Москвы начала двадцатых годов. О чем бы мне ни захотелось рассказать — о своих первых годах жизни в Москве, о начале моей музыкальной карьеры, об увлечении театром, о первых встречах с советской литературой, живописью, музыкой — ни одна из этих тем не существует для меня вне деятельности Сурена Ильича. Он — мой учитель в самом полном, самом человечном смысле этого слова. Он учил меня жизни, учил любить и понимать искусство, учил самостоятельности суждений и действий.
Чтобы лучше понять значение духовной «реформы», которую осуществил в моей жизни Сурен Ильич, нужно вспомнить, каким провинциалом я приехал из Тифлиса в Москву. Мне было восемнадцать лет, за душой у меня было только семь классов Коммерческого училища. При врожденной любви к музыке полностью отсутствовали какие-либо систематизированные знания в области ее истории, теории, не было понимания ее истинной эстетической сущности. За исключением единственного посещения оперного спектакля «Абесалом и Этери», я еще не соприкасался с профессиональным музыкальным и театральным искусством, ни разу не слышал игры настоящего пианиста, звучания большого симфонического оркестра.
И вот этот тбилисский паренек попадает в Москву и поселяется в доме известного театрального деятеля, где постоянно бывают виднейшие столичные актеры, музыканты, писатели, художники, где ведутся жаркие споры о новых спектаклях, о театральных и поэтических течениях. Перед ним открывается мир большого искусства, новые интересы овладевают его сознанием, заставляют его жадно вслушиваться в биение пульса окружающей артистической жизни. Огромный интерес возбуждает в нем Москва — ее архитектура, памятники старины, музеи, неповторимые черты московской социальной жизни начала двадцатых годов...
В этот сложный, переломный период моей жизни брат Сурен заботливо руководил моим воспитанием, делал все для того, чтобы ввести меня в атмосферу трудовой жизни, в которой не было бы серости и заурядности бездумного обывательского существования. По его совету я поступил на подготовительные курсы при Московском университете, а через некоторое время рискнул направить свои шаги в Музыкальный техникум имени Гнесиных.
В доме брата было хорошее пианино — звонкий, вполне исправный инструмент, игра на котором доставляла мне неизъяснимое наслаждение. Когда я порой оставался один в квартире, для меня не существовало большей радости, чем бесконечные импровизации за клавиатурой, подбирание и варьирование услышанных мотивов. Иногда я импровизировал в присутствии друзей Сурена Ильича, и тогда мне со всех сторон твердили: ты должен серьезно учиться музыке.
Первая студия МХТ, одним из основателей которой являлся С. И. Хачатуров, позднее была преобразована во Второй МХАТ. Кроме того, как я уже рассказывал, он руководил Армянской драматической студией, работавшей тогда в помещении бывшего Лазаревского института восточных языков. В числе его близких друзей были артисты Е. Б. Вахтангов М. А. Чехов, Е. М. Сушкевич, В. С. Смышляев, Б. М. Афонин, С. Г. Бирман, Р. Н. Симонов, С. В. Гиацинтова, художники В. А. Фаворский, Г. Б. Якулов, М. В. Либаков. Разговоры и споры, которые велись в его доме, касались вопросов, связанных с постановками К. С. Станиславского, Вл. И. Немировича-Данченко, Вс. Э. Мейерхольда, А. Я. Таирова, К. А. Марджанова, молодых режиссеров А. Д. Дикого, В. В. Готовцева, Б. М. Сушкевича. Нередко затрагивались литературные темы, упоминались имена и произведения Александра Блока, Владимира Маяковского, Сергея Есенина, Андрея Белого, Валерия Брюсова.
Вместе с новыми товарищами по университетским курсам я с азартом аплодировал Маяковскому, выступавшему с чтением новых стихов в Большой аудитории Политехнического музея. В его творчестве меня захватывали и остросовременное содержание, проникнутое дыханием революции, и поражающе смелая форма стиха, и удивительное мастерство «агитатора, горлана-главаря» — остроумнейшего полемиста, безжалостно расправлявшегося со своими литературными врагами.
В сентябре 1922 года, после окончания подготовительных курсов, я поступил на физико-математический факультет Московского университета, на биологическое отделение. Посещение лекций и лабораторий, новые знакомства, шумные студенческие собрания — все было интересно и ново. Однако мысль о серьезных занятиях музыкой меня не оставляла ни на день.
Однажды преподавательница Армянской драматической студии А. Мамиконян взяла меня с собой в Институт ритма — очень известное тогда в Москве учебное заведение, во главе которого стояла Нина Георгиевна Александрова, ученица Жак-Далькроза и активная пропагандистка его системы ритмического воспитания и художественной гимнастики. Институт помещался в старом особняке в одном из арбатских переулков. Когда мы пришли туда, небольшой зал института был переполнен до краев. Люди сидели на подоконниках, толпились в проходах и в раскрытых дверях. На эстраде стоял большой черный рояль с поднятой крышкой.
Впервые в жизни я присутствовал на концерте. Играл Николай Орлов — один из крупнейших русских пианистов того времени, играл произведения Шопена и Листа, и с каждой пьесой передо мной открывался новый, неведомый мир музыки... Мое воображение было захвачено необыкновенным богатством звучаний, красотой гармонии, поражающим совершенством пианистического искусства. Разве мог я, пианист-самоучка, предполагать, что наши десять пальцев обладают такой магической силой, беглостью, точностью, способностью к извлечению такого безграничного разнообразия тембров, ритмов, блистательных пассажей?
Музыкальный вечер в Институте ритма послужил еще одним стимулом к тому, чтобы врожденная страсть к музыке привела меня к пониманию необходимости серьезных занятий. Осенью 1922 года я не без робости переступил порог старого деревянного дома на Собачьей площадке, где в те годы работало одно из лучших музыкальных учебных заведений нашей страны — Московский музыкальный техникум имени Гнесиных.
Основанное в 1895 году сестрами Гнесиными, музыкальное училище было крепко связано с традициями русской музыки. Здесь вели неустанную музыкально-просветительную и педагогическую работу многие видные московские композиторы, пианисты, скрипачи, вокалисты. В 1925 году училище преобразовали в Музыкальный техникум, во главе которого стояла замечательная музыкантша, ученица В. И. Сафонова, Елена Фабиановна Гнесина.
Ее сестра, Евгения Фабиановна Гнесина, на долю которой выпала задача определить мои музыкальные данные, возможно, впервые столкнулась с таким странным феноменом, каким был тогда я: никакой музыкально-теоретической подготовки, лишь самые смутные представления о нотах, нетронутая целина в области музыкальной литературы и истории музыки. При проверке навыков игры на фортепиано я бойко сыграл несколько танцевальных пьесок.
Вместе с тем, вспоминаю, я легко справился со всеми испытаниями слуха, чувства ритма и музыкальной памяти, несмотря на то, что такие задания мне приходилось выполнять впервые в жизни. Вскоре после окончания экзамена мне сообщили, что я принят в Музыкальный техникум, но неизвестно, по какой специальности.
Начинать учиться игре на фортепиано в девятнадцать лет было поздно. Поскольку с начала учебного года в техникуме открылся новый класс виолончели и была необходимость пополнить его учащимися, я с охотой согласился начать свою музыкальную карьеру с изучения искусства игры на виолончели.
Моим первым учителем стал С. Ф. Бычков. Под его руководством я освоил основы виолончельной техники. Уже на следующий год меня взял в свой класс профессор А. А. Борисяк — опытный педагог, который положил немало сил для развития моих исполнительских данных. Одной из моих забот тогда было достать инструмент. Для этой цели мне пришлось зимой поехать в город Ковров, где жили родственники жены старшего брата, у которых где-то в чулане хранилась виолончель фабрики Циммермана. Этот очень удачный инструмент, обладавший неплохим звуком, и передали мне во временное пользование.
Запомнился обратный путь из Коврова в Москву. Ехал я четвертым классом, иначе говоря, в товарном вагоне, оборудованном нарами. В вагоне было нестерпимо холодно. Все пассажиры лежали на нарах, тесно прижавшись друг к другу, ехали в полной темноте. Когда наш поезд уже приближался к Москве, я проснулся в объятиях какого-то бородатого мужичка, которому, так же как и мне, подушкой служил футляр виолончели...
Начав систематические занятия музыкой в двадцатилетнем возрасте, я хорошо сознавал стоявшие передо мной трудности. Я понимал, что без напряжения всех сил, без упорного повседневного труда мне никогда не удастся овладеть техникой игры на виолончели настолько, чтобы почувствовать себя профессиональным музыкантом. Параллельно с занятиями по специальности я должен был усиленно заниматься по музыкально-теоретическим дисциплинам, по которым в первые месяцы пребывания в Техникуме имени Гнесиных безбожно отставал от своих соучеников. Работать приходилось много. Сверх всего у меня были весьма серьезные обязательства перед биологическим факультетом, где я проучился около трех лет. Я изучал химию и сдавал экзамены по зоологии, морфологии растений, остеологии, анатомии человека и многое другое.
Беспокоили мысли о заработке. Бюджет семьи С. И. Хачатурова был ограничен, и мы с Левоном вносили в него свою долю. Первое время я работал грузчиком в Государственном винном подвале Армении. Таская тяжелые тюки и ящики с бутылками, я однажды так сильно порезал палец о разбившуюся в мешке в моих руках бутылку, что это происшествие едва не положило конец моей карьере виолончелиста. Во всяком случае, пришлось на несколько недель прервать занятия.
Позже (мне думается, это было уже на третий год обучения в техникуме) я по рекомендации Елизаветы Фабиановны Гнесиной, преподававшей игру на скрипке и сольфеджио, начал вести репетиторскую работу. Усвоив метод обучения элементарной теории музыки и сольфеджио, я применял педагогические приемы Елизаветы Фабиановны, готовя к экзаменам отстававших учеников. Эта деятельность приносила небольшой заработок.
Наконец, вместе со студентами Армянской драматической студии я и брат Левон пели по воскресеньям в хоре, обслуживавшем армянскую церковь, получая за каждое выступление по червонцу. Руководил этим хором один из студийцев по фамилии Мазманян. В 1924 — 1925 гг. я уже был в состоянии не только прокормить себя, но и приобрел кое-что из одежды.
Оглядываясь сегодня на этот период моей жизни, я не могу не признать, что работал я тогда с фанатическим увлечением, находя время и для музыки, и для биологии, и для развлечений, не говоря уже о работе ради хлеба насущного. Прекрасная пора молодости, жадного постижения жизни, искусства, людей!
Литературная запись Г. Шнеерсона.
«Советская музыка», 1973, № 6
...По-моему, просто ужасно, когда композитор ограничивает себя каким-либо жанром. Он должен, обязан владеть всеми жанрами! Таких примеров у нас много. Прежде всего Сергей Сергеевич Прокофьев, который писал все, включая массовые песни, марши для духового оркестра и песни для детей. Дмитрий Дмитриевич Шостакович тоже сочинял во всех жанрах. Да и среди классиков было немало композиторов, успевавших писать все. Достаточно вспомнить Чайковского, оставившего нам неувядаемые оперы, балеты, симфонии, романсы, инструментальные концерты, множество камерных сочинений...
Нужно уметь писать все. Конечно, жизненные обстоятельства подчас складываются так, что чему-то отдаешь предпочтение. Я, например, всегда был очень увлечен советскими исполнителями, меня со многими из них связывает тесная личная и творческая дружба. И это обстоятельство в значительной степени определило мой интерес к жанру инструментального концерта. Я написал шесть концертов — три трехчастных концерта-рапсодии — и бесконечно благодарен выдающимся музыкантам, которые помогли мне в работе над этими произведениями. Горжусь тем, что в числе первых исполнителей моих концертов были Давид Ойстрах, Лев Оборин, Святослав Кнушевицкий, Леонид Коган... А с первым исполнением моего нового Фортепианного концерта выступил молодой талантливый пианист Николай Петров. Но внимание к жанру инструментального концерта отнюдь не означает, что я пренебрегаю другими жанрами. Я остаюсь сторонником многогранности композиторского творчества. Мне приятно думать, что сейчас, например, выходит сборник, содержащий 35 моих песен.
«Музыкальная жизнь», 1970, № 3
Первая моя симфония посвящена установлению Советской власти в Армении и написана к 15-летию республики. Уже само слово «Армения» было для народа, сыном которого я являюсь, величайшим даром, величайшей радостью — за многие века впервые наша родина наконец обрела независимость и стала называться Советской Арменией. В своей музыке я и стремился передать горе, грусть прошлого, воплотить светлые образы настоящего, веру в прекрасное будущее. Вообще-то я не люблю, когда прямолинейно переводят язык музыки на язык слов. Но в данном случае, пожалуй, верно: прошлое и настоящее — вот что составляет содержание симфонии. Вторую симфонию я писал во время войны, писал ее с чувством гнева, протеста против несправедливости. Сейчас мне очень приятно сознавать, что в финале симфонии, который я сочинял еще в очень тяжелые и тревожные дни 1943 года, звучат оптимистические настроения и, по-моему (впрочем, это отмечали и критики), отображена уверенность в нашей победе. Третья же симфония создавалась после войны, и, естественно, в ней доминируют светлые, торжествующие настроения. Это апофеоз радости, уверенности, это гимн труду. Таковы, говоря в самом общем плане, мысли и чувства, выраженные в моей симфонической музыке. Но бывают, конечно, и более конкретные ассоциации, когда какая-нибудь страница партитуры, какая-то музыкальная тема или даже оборот связаны с теми или иными образами людей, с событиями, порой с мелкими, казалось бы, жизненными деталями.
«Музыкальная жизнь», 1970, № 3
Моя новая, Вторая симфония не имеет литературной программы; создавая ее, я стремился воплотить в обобщенных музыкальных образах те думы и чувства, которыми живет сегодня наш народ. Если мне это удалось хотя бы в какой-то мере — я буду считать свою задачу выполненной.
Первая часть симфонии концентрирует в себе наибольшее напряжение, суровость и драматизм борьбы. Колокольные удары во вступлении (встречающиеся и в конце симфонии) подчеркивают значительность происходящего, заставляют сосредоточиться. Несколько необычно соотношение музыкально-тематического материала сонатного аллегро: первая тема — медленная, сосредоточенная, вторая — отличается легкостью, стремительностью. Замечу, кстати, что вторая тема, состоящая из двух контрастирующих образов, играет большую роль в тематических связях различных частей симфонии. В разработке участвуют обе темы — в отдельности и в одновременном звучании (в момент кульминации). Медленный эпизод перед репризой, окрашенный в тона суровой печали, основан на трансформированной второй части второй темы: он словно предваряет скорбные образы следующей части симфонии.
Вторая часть[8] — Анданте — носит характер траурного шествия. В качестве второй темы использован мотив, напоминающий известный средневековый хорал «Dies irae» («День гнева»). Скорбные рыдания, доходя до предела, перерастают в яростно звучащие голоса гнева и мести.
Мне не хотелось, чтобы слушатели искали здесь конкретных иллюстраций нечеловеческих страданий, причиненных советским людям фашистскими извергами. Но я не могу не признаться, что, когда писал это Анданте, предо мной вставали трагические картины фашистских зверств.
Третья часть — Скерцо — вносит некоторую разрядку после драматического напряжения первых двух частей. Однако жизнерадостная музыка прерывается пронизывающим все Скерцо характерным мотивом, говорящим о настороженности. Средний эпизод третьей части, написанный в импровизационной манере, отличается напряженным мелосом.
В финале (четвертая часть) художественный замысел произведения находит свое завершение. Идея утверждения жизни, ее светлого начала воплощена здесь в своеобразной симфонической оде.
Я придаю Второй симфонии большое значение в своей творческой биографии. Если Первая симфония, написанная десять лет назад, завершила ранний этап моего творчества, то новая симфония как бы обобщает тот период творческой деятельности, который начался сочинением Фортепианного концерта. В ней появился целый ряд новых черт как в интонационном отношении, так и в манере письма, структуре и инструментовке.
«Литература и искусство», 1944, 8 ноября
...Фуги для рояля — это, пожалуй, мой первый опыт. Хронологически он уходит... в глубь двадцатых годов. В то время я еще учился в Музыкальном техникуме у Михаила Фабиановича Гнесина, и меня очень занимала проблема, которая, кстати, не оставила моего воображения до сих пор, — как вместить в строгую баховскую полифоническую форму всю гамму чувств народов Востока. Я написал тогда семь фуг для рояля. Весьма возможно, они были несовершенны. Но сейчас, обратившись к ним снова спустя четыре с лишним десятилетия, присмотревшись к ним, так сказать, глазами зрелого музыканта, я пересочинил кое-что и не без удовлетворения ощутил, что в некоторых фугах очень явственно проходят облюбованные мной в жизни интонации. К фугам я написал семь речитативов и должен вам сказать, что к такой форме я еще не обращался.
«Вечерняя Москва», 1972, 28 мая
Моей ближайшей задачей в 1944 году является сочинение концерта для виолончели с оркестром.
С этим инструментом связаны для меня и некоторые биографические моменты: когда я начал учиться музыке, первое знакомство с ней я получил через виолончель. Особая трудность создания концерта для виолончели (по сравнению со скрипичным концертом) связана с низким регистром этого инструмента и необходимостью его выделить как солирующий на фоне оркестровой звучности. Возможно, здесь следует искать новых тембровых возможностей и оркестровых красок.
В наступившем году я буду работать также над новым балетом по заказу Комитета по делам искусств.
Если бы мне удалось найти хорошее либретто на актуальную тему, я бы охотно поработал над созданием советской оперетты.
В мои творческие планы входит и сочинение нескольких массовых песен и произведений для духового оркестра.
«Литература и искусство», 1944, 1 января
Я уверен, что советский художник всегда стремится идти в ногу с временем. Его всегда волнуют грандиозные свершения нашей эпохи, когда самые прекрасные мечты становятся реальностью. Именно таких произведений, в которых были бы отражены наши героические будни, ждут от композиторов слушатели. Мне кажется, неправильно считать, что современность может быть отражена только в программной музыке. Нет! Суть во внутреннем содержании, в жизненности мыслей и чувств, которыми согрето то или иное произведение.
Недавно я закончил два сочинения, очень различных по своей форме, но близких по духу и настроению. Одно из них — «Баллада о Родине». Надо сказать, что не так-то просто найти стихотворный текст, который можно органично слить с музыкой. Ведь часто бывает, что стихи сами по себе хороши, но не ложатся на музыку. Тем отраднее было обнаружить в журнале «Огонек» стихотворение ростовского поэта Ашота Гарнакеряна, привлекшее меня своим патриотическим пафосом, широким дыханием, напевностью. Поэтому я трудился над «Балладой» с настоящим увлечением: хотелось выразить в музыке гордость за славные дела нашей великой Родины; хотелось, чтобы слушатель вместе со мной окинул единым взглядом героический путь побед, пройденный нашим народом под руководством ленинской партии. Когда я работал, передо мной возникали и картины прекрасной природы моей родной Армении, ее горы и озера, освещенные ярким солнцем.
«Баллада» — произведение гимнического характера для баса и симфонического оркестра. Другое произведение, законченное недавно, — Фортепианная соната в трех частях. Несмотря на академичное название этого сочинения, мне кажется, что и в нем переданы какие-то характерные черты нашей советской современности, прежде всего жизнерадостность, целеустремленность. Я искал здесь новые, острые ритмы, которые составляют для меня живой пульс музыки. Но по своей фактуре Соната несколько отличается от других моих произведений большей прозрачностью и легкостью звучания.
О том, что уже создано, будут судить слушатели. Передо мной же — новые работы. Сейчас инструментую Рапсодию для скрипки с оркестром, одновременно пишу Рапсодию для виолончели с оркестром. Мое заветное желание — создать произведение, посвященное подвигу первого космонавта Юрия Гагарина. Помню, что в знаменательный день 12 апреля я находился в Берлине, в Государственной опере, среди своих немецких друзей. Все кругом поздравляли меня как советского художника — представителя великой державы, осуществившей вековую мечту человечества. Волнующие переживания этого дня я надеюсь отразить в музыке.
«Музыкальная жизнь», 1961, № 15
Мне особенно близок стиль красочно-виртуозного письма, в котором преобладает импровизация, свободное соревнование солиста-виртуоза и симфонического оркестра. Поэтому я так охотно в свое время работал над тремя инструментальными концертами — для фортепиано, скрипки и виолончели. Они посвящены первым исполнителям — Льву Оборину, Давиду Ойстраху и Святославу Кнушевицкому. А несколько лет назад я решил вновь создать подобную триаду, избрав на этот раз форму одночастных концертов-рапсодий, и посвятить их новому поколению виртуозов. Как известно, два первых концерта уже исполнялись, а третий я только что написал.
Много трудных и радостных минут довелось мне пережить при постановках моих балетов «Гаянэ» и «Спартак».
Я стою за симфонизацию балета. Этот принцип отстояли в нашем искусстве и Чайковский, и Глазунов. Однако некоторые балетмейстеры считают возможным в соответствии со своими режиссерскими планами кроить музыку либо требовать дополнений. Чаще всего это резко нарушает цельность произведения и логику симфонического развития. Но должен сознаться, что одним из таких «дополнений» оказался «Танец с саблями».
«Культура и жизнь», 1967, № 9
Балет сначала производил на меня такое же впечатление, какое он производит на тех обывателей, которые не видят в нем настоящего искусства, настоящих чувств. Так было до того, как я в первый раз увидел Галину Уланову в «Бахчисарайском фонтане». Кажется, это произошло в 1935 году, в ложе против сцены сидел Ромен Роллан. Тогда Уланова потрясла всех, в том числе и меня. Несколько позже я смотрел ее в «Жизели», и в сцене сумасшествия у меня на глазах появились слезы — до того она была трогательна. Вскоре после этого мне предложили писать балет для Кировского театра. Сначала я колебался, но когда попал за кулисы и вошел, если так можно выразиться, в лабораторию балетной жизни, то проникся еще большим уважением к артистам. Я понял, что это огромное искусство, очень большой и сложный труд. Они, балерины и танцовщики, любезно и безмятежно улыбающиеся публике со сцены, напряжены порой до предела, пульс у них доходит почти до двухсот. Я знаю, как им трудно!
Постепенно я убедился, что балет — глубокое, выразительное, красивое и облагораживающее искусство, вызывающее прекрасные, добрые чувства. И — полюбил балет. Первая моя работа в этом жанре называлась «Счастье» и была написана к декаде армянского искусства в Москве в 1939 году, вторую — «Гаянэ» — я закончил уже во время войны, а третий балет — «Спартак» — завершил в 1955 году.
«Музыкальная жизнь», 1970, № 3
— Ваш излюбленный жанр?
— Инструментальная музыка и балет. Меня привлекают большие полотна. В них есть возможность больших построений и широкий простор для мечты, фантазии. А балет нравится мне еще и тем, что это наиболее выразительное, на мой взгляд, искусство, позволяющее передавать малейшие нюансы человеческих переживаний. Это как в немом кино. Будучи бессловесным, оно требует от актера исключительного мастерства, чтобы зритель мог понять его, потому что в титрах всего не скажешь.
Свой первый балет «Счастье» я написал к декаде армянского искусства в Москве в 1939 году. За это произведение получил высокую награду — орден Ленина. Через некоторое время ленинградские либреттисты К. Державин и И. Анисимова предложили мне интересный сюжет. Новый балет я назвал «Гаянэ». Мне нравится это имя. В нем слышится музыка, оно олицетворяет для меня женственность, внутреннюю красоту и силу.
Музыка балета — вещь очень сложная и тонкая. Она должна быть весьма концентрированной, скульптурно-осязаемой. О ней можно тоже сказать: нотам тесно, а мыслям просторно. Балет призван говорить ярким, выпуклым музыкальным языком. От композитора, взявшегося за этот жанр, требуется богатая фантазия, большое мастерство и понимание законов музыкальной драматургии.
— Ваш балет «Спартак» пользуется огромным успехом. Что побудило вас взяться за эту тему?
— Героический образ человека, поднявшего рабов против угнетателей, волновал меня еще в юности. Ведь в этом возрасте всегда ищешь идеалы. Позднее, умудренный опытом жизни, я по-другому смотрел на Спартака, видел его силу и слабость как народного вождя, человека и полководца. В одном из писем Энгельсу Маркс писал о Спартаке: «Великий полководец... благородный характер». Это органическое сочетание величия и благородства стало для меня как художника главным в образе Спартака.
Мой интерес к Спартаку объяснялся еще и тем, что события многовековой давности перекликались с сегодняшними днями. Народы колоний, вдохновленные победой нашей страны, сбрасывают оковы рабства, освобождаются от экономической и политической зависимости...
Я хотел, чтоб «Спартак» прозвучал как апофеоз борьбы за свободу и национальную независимость, которая ширится и крепнет на всех континентах Земли.
«Советская Россия», 1973, 6 июня
Жил я в Перми на пятом этаже в гостинице «Центральная». Когда я вспоминаю то время, я снова и снова думаю, как трудно тогда приходилось людям. Фронту требовалось оружие, хлеб, махорка. Хлеб, тепло — тылу. А в искусстве, пище духовной, нуждались все — фронт и тыл. И мы, артисты и музыканты, это понимали и отдавали все свои силы. Около семисот страниц партитуры «Гаянэ» я написал за полгода в холодной гостиничной комнатушке, где стояли пианино, табуретка, стол и кровать. Мне тем более это дорого, что «Гаянэ» — единственный балет на советскую тему, который не сходил со сцены почти четверть века.
«Вечерняя Пермь», 1969, 16 декабря
Что касается «Танца с саблями», то я уже много раз говорил об этом. Он написан в 1942 году, когда фашисты были под Сталинградом. Я сел в три часа дня и кончил в два часа ночи — не отрывался от стола; у меня в это время «разыгралась» язва желудка, а я писал. На днях должна была состояться премьера балета «Гаянэ», а этого необходимого номера не было. Я работал в Перми над балетом пять месяцев, почти не выходя из дому. Крутился в своей маленькой комнатке между пианино и столом. Вот так я написал этот балет, посадив самого себя, что называется, под домашний арест. Нужно было обязательно успеть к сроку. Ведь все мы горели тогда желанием доказать, что хотя идет война, хотя враг и наступает, но культурная жизнь продолжается, создаются художественные ценности, дух народа крепок.
«Музыкальная жизнь», 1970, № 3
...Есть в моем музыкальном семействе одно непокорное и шумливое дитя — это «Танец с саблями» из «Гаянэ». Честное слово, если бы я знал, что он получит такую популярность и начнет расталкивать локтями остальные мои произведения, я бы никогда его не написал! Кое-где за границей меня рекламируют как «мистера Сэйбрданс» — от английских слов sabre — сабля и dance — танец. Это меня даже злит. Я считаю это несправедливым.
А между тем «Танец с саблями» родился совершенно случайно. В 1942 году в Перми, в эвакуации, я написал «Гаянэ». Начались репетиции. Вызвал меня директор театра и сказал, что в последнем акте надо бы добавить танец. Я считал, что балет закончен, и наотрез отказался. А потом пришел домой, сел за рояль, стал раздумывать. Танец должен быть быстрым, воинственным. Руки словно в нетерпении взяли аккорд, и я начал вразбивку играть его, как остинатную, повторяющуюся фигуру. Нужен был резкий сдвиг — я ввел вводный тон наверху. Что-то меня «зацепило» — ага, повторим в другой тональности! Начало положено! Теперь нужен контраст... В третьей картине балета у меня есть напевная тема, лирический танец. Я соединил воинственное начало с этой темой — ее играет саксофон, — а потом вернулся к началу, но уже в новом качестве. Сел за работу в три часа дня, а к двум ночи все было готово. В одиннадцать утра танец прозвучал на репетиции. К вечеру он был поставлен, а на следующий день была генеральная.
«Неделя», 1963, 12 октября
Для советского композитора огромная радость, когда его произведение звучит в таком театре, как Большой, который по праву считается одним из лучших театров мира.
Осуществилась моя долгожданная мечта. Спектакль поставлен выдающимся советским балетмейстером И. Моисеевым на либретто Н. Волкова, декорации сделаны талантливым художником Константиновским, дирижирует балетом народный артист СССР Ю. Файер.
Тема восстания, от которого содрогался могущественный Рим, оказалась очень сложной для воплощения на сцене чисто хореографическими средствами. Много сил и любви вложили в постановку все — и создатели балета, и его исполнители. Конечно, работа над спектаклем еще не окончена. Она будет продолжаться.
Теперь о музыке.
В искусстве театра и кино меня как композитора всегда увлекают героические образы, большие социальные конфликты. В этом смысле в моей музыке к фильму «Отелло», к спектаклю «Макбет» и особенно к балету «Спартак» есть много общего.
Балет написан современным языком, с современным пониманием проблем музыкально-театральной формы. Основные персонажи в балете обрисованы особыми, повторяющимися музыкальными темами. Кроме индивидуальных характеристик, есть общие, народные, так как именно народ является главным и ведущим героем спектакля. Таковы тема Рима, тема угнетенных рабов.
К созданию «Спартака» я готовился три с половиной года. Непосредственное написание музыки заняло восемь с половиной месяцев. В работе над балетом встретилось много трудностей.
Каких-либо музыкальных документов эпохи Спартака, фольклора почти не дошло до нашего времени, и я не мог воспользоваться ими, да и не хотел бы стилизовать музыку под ту эпоху.
Музыку «Спартака» я создавал тем же методом, что и композиторы прошлого, когда они обращались к историческим темам. Рассказывая о прошлом, они сохраняли свой творческий почерк, свою манеру письма.
Главной моей задачей было раскрыть в музыке трагедию Спартака во времена рабовладения, его порыв вперед, его исторический подвиг во имя свободы угнетенных.
Очень много для создания музыки дало мне путешествие по Италии. Я изучал античные картины, скульптуры, видел сооружения Древнего Рима, триумфальные арки, созданные руками рабов, казармы гладиаторов, Колизей, часто проходил по тем местам, по которым когда-то шел Спартак со своими товарищами. Все это вызывало музыкальные образы. Об их достоинствах будут судить слушатели.
И еще хотелось бы добавить, что, несмотря на, казалось бы, далекое прошлое — более двух тысяч лет тому назад, — тема восстания Спартака кажется мне актуальной.
В. И. Ленин писал: «...Спартак был одним из самых выдающихся героев одного из самых крупных восстаний рабов около двух тысяч лет тому назад. В течение ряда лет всемогущая, казалось бы, Римская империя, целиком основанная на рабстве, испытывала потрясения и удары от громадного восстания рабов, которые вооружились и собрались под предводительством Спартака, образовав громадную армию»[9].
И сейчас, когда так обострилась борьба народов колониальных стран за свою свободу и независимость, вспомнить имена тех, кто еще на заре человечества поднимался на борьбу с рабством, важно и нужно.
И если сегодняшний зритель, смотря спектакль, будет вспоминать героическую борьбу, которую ведут сейчас народы Африки, Азии, и ее зачастую безвестных героев, — это будет лучшей наградой мне как композитору...
Да! Герой не умирают. Они остаются жить в сердцах людей и помогают им бороться и побеждать.
«Московский комсомолец», 1958, 29 марта
...За последнее время я побывал во многих странах, видел разные фильмы, в том числе и такие, где правильно использована музыка и достигнуто гармоническое сочетание изобразительных средств с музыкальными. Хочу сказать об американском фильме «Спартак», тема которого мне, как автору одноименного балета, близка. В этом фильме хороши массовые сцены. Авторы добились объемности и масштабности постановки в целом. Но при всем этом не совсем точно передается образ эпохи, когда Древний Рим содрогался под ударами восставших рабов. Кровожадные патриции, их отношение к рабам представлены в идиллическом свете. Чересчур современная внешняя «красивость» героев нарушает историческое правдоподобие. Поэтому фильм не волнует по-настоящему. А искусство должно волновать, должно рождаться вдохновением и стремлением к правде. Ведь художнику важно не только что сказать, но и как сказать.
«Советский экран», 1961, № 13
Писать театральную музыку и киномузыку[10] очень интересно и полезно. Это много дает композитору, тренирует его мышление как музыкального драматурга. Если композитор овладел вокальным и хоровым жанрами и после этого написал музыку к разным пьесам и кинокартинам, причем такую музыку, которая органично вписалась в сюжет, помогла подчеркнуть его драматургическое развитие, — если всего этого композитор добился, то он смело может браться за оперу.
Должен сказать, что мне очень везло. Я работал с превосходными режиссерами: в Малом театре — с К. А. Зубовым, в Театре Моссовета — с Ю. А. Завадским, в Вахтанговском — с Р. Н. Симоновым. Да и в кино тоже. Здесь самое полное взаимопонимание устанавливалось у меня с Сергеем Юткевичем и особенно с Михаилом Роммом. Это удивительно четко мыслящий человек, он отлично знает, чего хочет, и ставит точные задания перед композитором. Он может подойти к роялю, наиграть, показать. Я писал музыку к нескольким его художественным фильмам. Прежде чем начать работать, мы с ним подробно обсуждали задачу, а потом я приносил готовую партитуру.
Как передать в музыке колорит и дух эпохи, в которую переносит слушателя действие пьесы или фильма? Такой вопрос всегда встает перед композитором, пришедшим в театр или кино. Решать эту задачу приходится всякий раз по-разному. Перед тем как сесть писать музыку к «Макбету» для Малого театра, я ездил в Англию, посмотрел «Макбета» в театре «Олд Вик», видел домик Шекспира, дышал воздухом Стратфорда-на-Эйвоне. Это много значит. А созданию музыки к «Маскараду» предшествовали свои обстоятельства. Приступая к работе, я очень тревожился, понимал, что я в столице России сочиняю музыку к русской классической пьесе после Глазунова. Кстати говоря, насколько мне известно, Глазунов не написал к «Маскараду» вальса, а вместо этого использовал «Вальс-фантазию» Глинки. Этот спектакль, поставленный Мейерхольдом, я видел; роль Арбенина в нем исполнил знаменитый Юрьев. Впечатление осталось огромное. Словом, я ощущал, сколь велика моя ответственность. Очень помог мне Николай Яковлевич Мясковский. Я поведал ему о своей тревоге, и он дал мне какой-то редкий сборник музыки доглинкинской поры. Благодаря этому я смог проникнуть в музыкальную атмосферу эпохи. Ну и, конечно, вчитывался в Лермонтова, который мне необычайно близок.
«Музыкальная жизнь», 1970, № 3
Я жил этой драмой, с трепетом писал музыку. А как она во мне рождалась, это уже сказать словами трудно... Впрочем, помню возникновение второй темы вальса. В это время художница Евгения Пастернак писала мой портрет. Позируя ей, я думал о своем — о «Маскараде». И вдруг во мне как-то внезапно прозвучала эта мелодия. Я перестал позировать, стал записывать музыку. Но такое «наитие» бывает далеко не всегда. Одно несомненно для меня — настоящая музыка театра и кино, при всей ее специфике, должна быть написана так, чтобы она могла звучать и на симфонической эстраде, чтобы это были не крохи, музыкальные кусочки, а нечто цельное, объединенное одной идеей. Мы знаем со времен Глинки и его «Князя Холмского» немало таких примеров, когда музыка, созданная к определенной постановке, продолжала жить как самостоятельное сочинение. Вспомните Прокофьева, у которого, если можно так выразиться, ничего не пропадало, все звучит.
«Музыкальная жизнь», 1970, № 3
— Судя по Вашей библиотеке, вы много читаете. Назовите, пожалуйста, своего любимого героя.
— Не задумываясь, скажу — Хаджи Мурат. Несмотря на все противоречия его характера, хотел бы сделать его героем своего произведения.
«Вечерняя Москва», 1969, 11 февраля
Работать могу только за городом, вдали от всех заседаний и телефонных звонков. Когда пишу, нужна тишина. Музыка — это нечто огромное, к чему нельзя подойти между прочим, вприпрыжку и насвистывая. В общении с нею нужны страсть, ясность и чистота мысли.
Несколько лет назад журнал «Пионер» попросил меня написать статью о том, как композитор сочиняет. Я сел за стол и уже на первой странице понял, что рассказать о творческом процессе не могу.
Это до того индивидуально, это такой неуловимый процесс, причем каждый раз, в каждом сочинении разный! Одно могу сказать: композитор сочиняет не тогда, когда садится за рояль или берет карандаш в руки. Намного раньше! Музыка вызревает в композиторе, как хрупкий и нежный плод. И приходит время, когда она должна родиться и уже ничто этого не остановит.
В городе я иногда делаю наброски, заготовки, правлю рукописи.
Но когда вырываюсь в Снигири, на дачу, уж там засиживаюсь! Когда-то я мог писать по четырнадцать-шестнадцать часов в сутки. Теперь сижу десять, не больше. Вы говорите — вдохновение. Вдохновение приходит только во время работы. Это не я первый сказал, это общеизвестно. Но на себе я хорошо это проверил. Чайковский говорил, что композитор должен писать музыку, как сапожник тачает сапоги, — ежедневно, упорно. Только тогда приходит вдохновение.
У меня все устроено так, что приехал — и через пять минут могу садиться за работу. Порядок идеальный, все под рукой, то есть порядок только для меня, а постороннему кажется, что просто на рояле навалена нотная бумага.
...Скрипач Цимбалист рассказывал мне, что он хорошо знал Эйнштейна, был своим человеком в его доме. Но в одну комнату его никогда не пускали. Однажды Цимбалист все-таки тихонько прошел туда. Большего беспорядка он в жизни не видел! Это был кабинет великого ученого.
Не устану повторять: наше искусство должно быть источником радости, воспевать добро, нести людям счастье. Каждый художник в меру своих сил и таланта должен быть подобен солнцу. Даже в горе, в глубочайшей трагедии нужно видеть впереди свет и надежду, звать людей к прекрасному будущему.
«Неделя», 1963, 12 октября
— Сколько длится Ваш рабочий день?
— С небольшими перерывами 10 — 12 часов.
— Есть ли у Вас любимое время, когда Вам легче работается?
— Пожалуй, ранней осенью. Зрелость природы, щедрая гамма красок всегда настраивают меня на рабочий лад. К этому же времени обычно накапливаются материалы, привезенные из поездок, «отстаиваются» впечатления.
«Вечерняя Москва», 1969, 11 февраля
Я за новаторство... Меня не смущает, если вы выйдете за пределы известного в искусстве. Но новое будет оправдано, если оно подсказано потребностью говорить именно таким музыкальным языком. Мне важно знать, чувствовать, что вы слышите при этом себя. Моя задача — научить вас творчески развивать мысль и привить вам чувство гражданственности. Но не ждите вдохновения. Работать надо не разгибая спины...
«Культура и жизнь», 1967, № 9
— Как Вы относитесь к славе?
— Когда под славой понимается всенародное — пожалуйста, подчеркните это слово — признание итога упорного труда художника, служащего своим искусством народу, к ней надо стремиться. Долг каждого из нас, в какой бы области мы ни работали, — создавать произведения, глубоко партийные по своему духу, высокохудожественные, нужные и понятные всем людям. Я не понимаю тех, кто утверждает, что их творчество оценят в далеком будущем. Настоящее всегда пробивает себе дорогу и в настоящем. Для этого не надо ждать века. Особенно теперь, когда произведения искусства становятся достоянием одновременно миллионов слушателей, зрителей. Раньше приговор творению художника выносили единицы. Теперь судит и оценивает сам народ. И тут ошибки быть не может.
«Вечерняя Москва», 1969, 11 февраля
— Вы работаете в разных музыкальных жанрах. Какой из них наиболее близок Вам?
— Современный композитор должен уметь писать во всех жанрах, как это делал Прокофьев, как делает Шостакович. Существуют жанры, в которых, увы, я не писал. И это меня расстраивает. Я не создал ни одной оперы. И представьте себе, что это меня озадачивает, ведь я очень люблю театр...
— А как Вы сами относитесь к тому, что написали?
— Люблю все свои сочинения и ни от одного не отрекаюсь. И все-таки ни одно из них не приводит меня в восторг. Некоторые думают, что Хачатурян успокоился и упивается славой. Нет, хочу надеяться, что со мной этого никогда не произойдет. Свое лучшее произведение я еще напишу. Обязательно!
— Что Вы можете сказать о современной музыке, в частности грузинской?
— Это очень сложный вопрос. Скажу только об одном направлении в современной музыке — симфонизме. Симфонизм в нашей стране продолжает лучшие традиции, заложенные творчеством Чайковского, Глинки, Рахманинова. Это Прокофьев, Мясковский и, наконец, наш современник Шостакович, являющийся, на мой взгляд, крупнейшим симфонистом мира. Приятно отметить, что в Грузии можно назвать несколько имен композиторов, чьи произведения являют высокие образцы симфонизма. Пользуясь случаем, хочу сказать, что в Тбилиси существует прекрасный симфонический оркестр. Я благодарен этому коллективу за бережное исполнение моих произведений. Думается, что у этого оркестра прекрасное будущее, потому что во главе его стоит замечательный педагог и блестящий дирижер Д. Кахидзе.
«Заря Востока» (Тбилиси), 1973, 11 декабря
Много лет назад президент Академии наук Сергей Иванович Вавилов баллотировался в депутаты Верховного Совета СССР и должен был встретиться с избирателями. Областная филармония устраивала концертную часть этого вечера, который проводился в огромном лекционном зале какого-то института. Мне позвонили и сказали: «Арам Ильич, мы даем в честь Вавилова концерт и просим Вас продирижировать оркестром. Леонид Коган будет играть вторую часть Вашего Скрипичного концерта, и еще надо исполнить три танца из „Гаянэ”». Это было совершенно неожиданно, я стал отказываться. Но меня долго уговаривали: «Вы хотя бы приходите на репетицию. Оркестр отрепетировал, все сделано, и даже если Вы будете дирижировать наоборот, музыканты все равно будут играть правильно». Уговорили. Я пришел на репетицию, вспоминая, как на уроках сольфеджио нас учили: четыре четверти — взмах вниз, потом налево, потом направо, потом наверх; на три четверти — вниз, потом направо, потом наверх, рисуешь треугольник. Вот по этому принципу я и стал дирижировать на репетиции, а вечером надо выступать. Весь день волновался: как буду стоять на подиуме, что буду делать, куда девать руки, ноги? Все прошло хорошо, был даже большой успех. Ко мне за кулисы заходил Вавилов, поздравлял, благодарил.
Вот с этого-то весеннего дня я и был отравлен дирижированием. Уже летом у меня было девять концертов на разных открытых площадках в Москве. Газеты публиковали солидные рецензии; но потом, когда я стал дирижировать гораздо лучше, писать перестали...
Вы спрашиваете, почему я дирижирую. Прежде всего потому, что считаю это полезным для композитора, и даже советую всем своим коллегам заняться дирижированием. Ведь композитор по роду своей деятельности и образу жизни обычно человек кабинетный. Сочиняет, сидя за письменным столом, в редких случаях придет на премьеру, послушает свое произведение, поклонится и уйдет. А тут он сразу входит в гущу живой музыки.
Вероятно, я некоторые свои сочинения изложил бы несколько иначе, удобнее, если бы в пору их создания занимался дирижированием... Я вспоминаю разговор с одним моим другом — композитором. Он мне сказал как-то: «Завидую тебе: ты дирижируешь, а я нет. А вот скажи: ты дирижируешь или машешь?» Я говорю: «Машу, машу...» «А скажи — продолжал он, — как ты разговариваешь с артистами оркестра? Мне вспоминается, как один дирижер остановил оркестр, обратился к кларнетисту и сказал: «Дорогой друг, вы не так играете свое соло; здесь, знаете ли, шелест леса, вокруг облака плывут, герой встречает героиню — это такая идиллическая картина...» И долго в таком духе рассказывал. А кларнетист смотрел на дирижера, вытаращив глаза, и, когда тот кончил, спросил: «Так, значит, маэстро, mezzo forte?» Скажи, — добавил мой друг, — ты тоже так разговариваешь с оркестрантами?» Я ответил: «Вот уж извини. Насчет того, что машу, так это уж ладно. Но разговариваю я на профессиональном языке: говорю, какой частью смычка играть, какими приемами и штрихами, и даже показываю, какая аппликатура должна быть у медных духовых, потому что сам когда-то играл».
Мне кажется, что не случайно меня потянуло дирижировать, что от рождения во мне была заложена потребность к исполнительству, тяга к артистической деятельности, и это нашло выход в дирижировании. Мне довелось выступать с лучшими симфоническими коллективами Европы и Америки, встречаться с многотысячными аудиториями. Каждая такая встреча приносит огромную радость и профессиональную пользу. Я счастлив, что музыка позволяет мне находить общий язык с моими коллегами-оркестрантами и со слушателями. Я продолжаю дирижировать с большим удовольствием.
«Музыкальная жизнь», 1970, № 3
Творчество — это состояние. Сравнить его нельзя ни с чем. Это величайшее наслаждение — нравственное и физическое. Полная обнаженность мысли и чувства. И изнурительный труд... Присутствовать при этом не должен никто.
Оркестр — любовь моя! В нем заложены могучие возможности. Это организм, который может выразить грандиозную амплитуду чувств и эмоций.
Музыку можно рисовать. Если музыка образная, выпуклая, ясная и вдохновенная, контрастная — она сама рассказывает о сюжете, о мыслях...
Почему я дирижирую только свое?.. Не думаю, что Бетховена или Чайковского я смог бы исполнить лучше, чем другие дирижеры. А свое исполняю так, как слышу, и от раза к разу открываю даже в давнишнем произведении что-то новое...
Выступил. Удачно. И заболел болезнью дирижирования. За лето дал девять концертов.
Оркестр должен быть хорошим, как хороший инструмент. Настоящего музыканта нельзя заставить работать. Его можно только увлечь.
Да, увлечь. И установить такой взаимный контакт, когда я могу — а я должен это сделать — подчинить их всех вместе и каждого в отдельности своей художнической воле... Они тоже хотят меня понять, почувствовать, разгадать... Они хотят и ждут от меня движения вперед, инициативы в музыкальном сказе.
Тот, от кого ты требуешь, должен понимать задачу. И смыслово, и технически. Мне очень помогает то, что я играл сам и на духовом инструменте, и на виолончели (а отсюда— знание смычкового квинтета).
Вообще дирижирование чрезвычайно полезно. Я бы всех композиторов заставил учиться дирижировать. Знать оркестр необходимо не только теоретически. Да и эрудицию это дает огромную. Продирижировать произведениями композиторов разных эпох, стилей — значит постигнуть всю глубину их мастерства, проникнуть в творческую лабораторию, ощутить дух времени. Это же вторая консерватория!
«Огонек», 1971, № 43
«Сделать» композитора нельзя. Да это и не входит в задачу преподавателя композиции. Я должен учить студента законам музыки. Но не только. Я, педагог, отвечаю за его формирование и как художника, и как гражданина. Это самое главное.
Больше всего люблю работать с молодыми. Они умеют искать — упорно, ненасытно. Конечно, иногда «закидываются» — ради оригинальности. Но вообще-то молодежь никогда не была такой свободной, как сейчас у нас. У нее совершенно неограниченные возможности для творчества. Наша задача — дать им как можно больше знаний, передать то, что накоплено. Я — за терпимость и терпение к молодым. Я им всегда говорю о том, где опасность. Помогаю ее обойти... И стараюсь, чтобы они не боялись чувства ответственности.
Категорически не приемлю стремления подладиться под современность. Больше всего ценю в молодых искренность и горячее отношение к действительности, гордость Родиной, радость от ее успехов и горечь от неудач — все то, что объединяется одним понятием — патриотизм. Это истинные ценности. Только обладая этими качествами, талантливый мастер может стать настоящим художником.
Главный недостаток у современной творческой молодежи, по-моему, излишний практицизм. Они заранее рассчитывают на блага. Мне кажется, что это немного принижает существование художника. Привносит в их творчество толику утилитаризма, иногда рождает скороспелки.
Я никогда не считал себя гастролером: надел фрак, сыграл, уехал. Всегда стараюсь знакомиться максимально — вникать в жизнь страны, города, куда приехал. Мне всегда хочется как можно ближе узнать людей, чьими руками строится наш сегодняшний, завтрашний мир. Все великие стройки — это апофеоз человеческого труда; рабочий управляет природой так же, как опытный дирижер ведет оркестр. Никогда не забуду перекрытия Енисея в Красноярске. Симфония труда! А лица рабочих — творческое вдохновение. Мне приходится много выступать перед самыми различными аудиториями, и я не считаю это своей обязанностью — для меня это необходимость. Происходит диффузия: я отдаю и получаю.
Считаю, что советский человек не может находиться вне общественной жизни, а она, в моем представлении, равна интересам партии, государства.
Я встречался со столькими интересными людьми. Очень хочется, чтобы о них знали больше.
«Огонек», 1961, № 43
— Арам Ильич, говорят, что молодежь отворачивается от музыки. Действительно, есть такие, что считают: можно интересно и насыщенно жить без музыки. Есть и такие, что оправдывают это: однажды-де я пытался слушать музыку (и пусть даже не однажды), но не смог в ней разобраться; классика — это, мол, не для меня; вот еще эстрада, джаз — это куда ни шло. Не стоит, мол, тратить на музыку время — оно и так заполнено до предела. И если я не понимаю музыки, поищу себе что-нибудь иное, тем более что любимая профессия, работа не оставляют мне обильного досуга... Таким образом, проблема приобщения молодежи к музыке стоит остро...
— Если говорить об интересе молодежи к музыкальному искусству, о воспитании и стимулировании этого интереса, прежде надо разобраться: а что мы делаем для того, чтобы молодежь действительно проявляла постоянный (а не время от времени) интерес к музыке? Достаточно ли музыкальной пищи предлагаем мы сегодняшней молодежи? И сколь убедительными средствами мы преподносим музыку молодым? Здесь, мне думается, хоть и сделано многое, но не все еще обстоит благополучно. Что я имею в виду? То, что мы далеко не исчерпывающе используем огромное влияние музыки на совсем юных. Воспитание вкуса к музыке надо начинать еще в детстве. Затем в средней школе — на уроках пения. Пение — обязательная дисциплина, включенная в план школы. Не случайно же в самые первые годы нашего государства вопрос о введении пения во всех трудовых и общеобразовательных школах был поставлен специальным постановлением Совнаркома. Но часто, к сожалению, мы еще пренебрегаем воспитательной ролью пения. Нередко эти уроки остаются на бумаге, превращаясь в своего рода повинность, особенно для тех учеников, кто не обладает специальными музыкальными данными. А здесь, пожалуй, дело прежде всего упирается не в нежелание ребят знакомиться с музыкой, а в недостаточно профессиональную (или попросту скучную) работу иных преподавателей. Проблема педагогических кадров стоит и по сей день необыкновенно остро. Сколько школ в Советском Союзе? Сотни тысяч! А педагогов не хватает. И еще: не используются широко возможности уроков пения, где ребята могли бы не только петь, но и получать какие-то первоначальные, слушательские начатки музыкальных знаний. Педагог не только должен учить петь: он должен суметь вызвать интерес к пению, к музыке.
Говорить, что музыка облагораживает душу человека, возвышает человека, — этого мало. Надо практически делать все, чтобы ребята это сами поняли и почувствовали. И делать это не только на словах (нужны и слова!), но в первую очередь самой музыкой. Есть, разумеется, прекрасно поставленные уроки пения и новая форма — уроки слушания музыки, но это пока что еще явления единичные. Нужна подлинная массовость, всесоюзный охват. Мне могут сказать, что у нас широчайшая сеть музыкальных школ — и в городе, и в сельских местностях — и сеть эта постоянно растет, расширяется. Да, это так. Но музыкальные школы — они для ребят, имеющих все-таки специальные музыкальные способности. А обычная школа? Ее-то задача — первоначальное музыкальное воспитание. И здесь вопрос о кадрах встает с особенной остротой. Большой государственный вопрос, большой и сложный, — воспитание воспитателей. С этого, на мой взгляд, начинается широкое приобщение молодых к музыке. И чем скорее и успешнее это будет решаться, тем больше появится людей, для которых музыка станет необходимой частью жизни, хотя и не будет их профессией.
— А как у Вас, Арам Ильич, начинался путь в музыку? С какими «музыкальными моментами» он связан, с какими впечатлениями детства?
— Прежде всего большую, если не основополагающую роль сыграли народные песни — армянские, грузинские, азербайджанские. И те, что пела мне мать. И те, что звучали на улицах старого Тбилиси, где я родился. Уже сама по себе атмосфера вокруг была наполнена музыкой — надо было только ее слушать и впитывать. Затем — это было чуть позже — неизгладимое впечатление произвело на меня посещение оперного театра, музыка Палиашвили... Но, быть может, особенно помогало лично мне входить в музыку и то, что в школе, где я учился, был учитель пения (правда, он приходил только два раза в неделю). Это был очень хороший учитель. Мы садились вокруг него и распевали с ним песни, ставили разные музыкальные постановки, он увлекательно рассказывал нам о музыке, хотя все мы не знали нот... А потом — участие в духовом самодеятельном оркестре училища, куда я поступил десятилетним мальчишкой... Как видите, и здесь (хотя, не признаваясь себе в этом, я и мечтал стать профессиональным музыкантом) большую роль сыграл чисто воспитательный процесс — умение и страстное желание учителей обратить наши сердца к музыке... Потому я отвожу такую важную роль урокам пения в школе, потому и постановка этих уроков может во многом оказаться основой музыкального становления молодых.
— Но вряд ли только чисто педагогическим путем, в рамках школьного учебного плана, что ли, решается этот серьезный вопрос?
— Не только. Но важнейшие, если не первостатейные истоки его здесь... Конечно, есть масса возможностей музыкального воспитания и за пределами школы. Однако я убежден: основа — в детстве, в школе да и в осознании самими родителями необходимости музыки в жизни детей, в музыкальной атмосфере семьи, в разумном и умелом использовании многочисленных возможностей, которые предлагают и предполагают радио, телевидение, филармония.
— Видимо, Вы имеете в виду то, что нельзя игнорировать такие воспитательные факторы, как радио, телевидение, грамзапись, и еще — разветвленную сеть художественной самодеятельности, наконец, университеты культуры, лектории?..
— Бесспорно, здесь делается много интересного и полезного — нужно только умело распорядиться всем этим. Нужно отдавать делу музыкального воспитания больше заинтересованности, страстности, собственной увлеченности и брать на вооружение все возможности, которые нам предлагает государство, выделяя на это огромные средства.
— Арам Ильич, Вы уже восьмой год возглавляете один из народных университетов культуры. Расскажите, пожалуйста, о нем...
— С удовольствием... Я общественный ректор Народного университета культуры молодого мастера, который находится в Москве на Дербеневской набережной[11]. Один из факультетов этого университета — музыкальный. Учащиеся профессионально-технических училищ и молодые рабочие приходят сюда по воскресным дням и с интересом слушают курсы истории музыки, истории искусства, эстетики, слушают музыку, с которой знакомят их лучшие наши исполнители. Есть здесь и практические занятия, не только лекции. А в будни наши слушатели часто посещают концерты, музыкальные театры. В специальных альбомах, которых у них уже немало, на стендах и выставках они рассказывают о том, что услышали, что узнали, что открыли для себя в музыке, устраивают своеобразные и интересные творческие отчеты. Поразительно увлеченные люди! И, каждый год подписывая дипломы об окончании Народного университета, я убежден, что эти молодые люди пройдут теперь всю свою жизнь в содружестве с искусством. И наверняка будут увлекать своей любовью и тех, кто сегодня почему-то убеждает себя, что музыка так и останется для них чем-то непонятным, если однажды они не сумели в ней чего-то понять... Все мы, кто постоянно встречается со слушателями этого университета (то же говорит и Тихон Николаевич Хренников, возглавляющий Народный университет культуры Автозавода имени Лихачева), не сомневаемся, что в ближайшей перспективе наши воспитанники и сами будут активными пропагандистами музыкального искусства в широких кругах молодежи. А значит, хоть часть задачи, но выполнена, первоначальные пути намечены... И не случайно же и наш университет культуры, и многие другие не могут принять всех желающих — стало быть, интерес велик, и его нужно всячески поддерживать и развивать.
— И не случайно, видимо, народные университеты, музыкальные лектории для молодежи, создаваемые Союзом композиторов, филармониями, энтузиастами оркестрами и дирижерами, в первую очередь тремя крупнейшими московскими симфоническими оркестрами, и, конечно же, прекрасная педагогическая деятельность Дмитрия Борисовича Кабалевского пользуются такой популярностью среди молодых слушателей.
— Да, они думают не только о тех, кто уже пришел в зал, но и о тех, кому еще предстоит сюда прийти впервые. Вот в чем соль...
Знаете, если б меня спросили, с чего бы я начинал посвящение в музыку «непосвященных», я бы прежде всего обратился как раз к народным песням. Причем сначала показывал бы их ребятам, так сказать, в первозданном, фольклорном виде, чтобы потом показать, как эти песни в различных трансформациях претворяются в классической опере, классической и современной симфонической музыке. Например, «Во поле береза стояла» в финале Четвертой симфонии Чайковского, у него же во Второй «Повадился журавель» или «Сидел Ваня на диване» в Первом квартете. Протяжная «Из-за гор, гор высоких» в «Камаринской» Глинки, там же плясовая песня о «камаринском мужике»... «Жаворонок» в Первой рапсодии Энеску... Народные песни в обработках Бартока — для скрипки, оркестра, ансамблей... Частушки «Семеновна» и «Балалаечка гудит» в финале Первого фортепианного концерта Щедрина...
— ...Грузинская народная песня в Вашем, Арам Ильич, Фортепианном концерте... Кстати, здесь, видимо, можно было бы аналогично поступить и с песнями не только народными в чисто фольклорном их понимании. Например, революционные песни — «Варшавянка», «Беснуйтесь, тираны» — в Одиннадцатой симфонии Шостаковича, «Полюшко-поле» Книппера в его Четвертой симфонии «Памяти героев-комсомольцев», «То березка, то рябина» Кабалевского в его Третьем фортепианном концерте... Тут примеры можно продолжать долго... Я уж не говорю об опере...
— Бесспорно, можно и должно так использовать и народную песню, и авторскую... А получается в результате — от знакомого к новому. Многие начинающие слушатели хорошо относятся к вокальным жанрам, но избегают чисто инструментальной музыки, даже временами боятся самого слова «симфония». А вот тут-то, идя от песни, от шире понятой песенности в симфонии, можно убедиться, что этот жанр вполне доступен каждому. А когда интерес к симфонии повысится благодаря и песне, и песенности, то серьезно пошатнутся и предубеждения. А поэтому станет возможным слушать симфоническую музыку глубже, ассоциативнее, а вместе с тем и активнее. Согласны?
— Конечно, Арам Ильич. Но этот путь, мне кажется, нуждается в педагогах-музыкантах и просто в педагогах. А все-таки... Ведь молодежь хочет и самостоятельно искать и находить свои пути в музыку. Что бы Вы могли посоветовать им здесь?
— Здесь надо прежде всего понять, что искусство, которое хочешь узнать, не разложено по полочкам и, взяв музыку «с полочки», ее тотчас не сумеешь читать, как книжку. Бывает, конечно, открытие с первого раза, но далеко не всегда. Нужно не только слушать (и много слушать!) — надо еще читать о музыке, о композиторах. А необходимых популярных книг еще недостаточно, хотя немало интересного есть. Тут еще, разумеется, большую роль может и должна сыграть общая пресса, неспециальные журналы и газеты. Спорту повезло куда больше. Конечно, хорошо, что много пишут о спорте, но надо популярно рассказывать и о музыке. Когда мне пишут или говорят о непонимании музыки, я обычно отвечаю так: наберитесь терпения и побольше слушайте. Не нервничайте, если поначалу чего-то не поняли. Постарайтесь, слушая музыку, услышать в ней какие-то присущие ей красоты — пусть это станет началом вашего вхождения в музыку. Без процесса постижения, в сущности, ничего не бывает. Слушайте не по одному разу одно и то же произведение: с каждым прослушиванием оно будет открываться перед, вами все глубже и щедрее — так постепенно придет и понимание. Ходите в концерты, слушайте музыку по радио и телевидению, слушайте грампластинки... Прежде всего необходимо искреннее желание понять; без этого желания никакая пропаганда музыки вам не поможет. Желание — это необходимое условие!.. Я вспоминаю, как однажды, когда я выступал с концертами в городе Кирове, ко мне подошел средних лет человек, представился (он оказался электромонтером) и пригласил меня к себе в гости. Ему очень хотелось показать мне свою фонотеку, которой он гордился, и гордился по праву. Большая стенка в комнате была сверху донизу заставлена стеллажами с грампластинками классической и современной музыки. Кстати, уже потом я узнал, что местное радио постоянно пользуется этой фонотекой, особенно когда необходимы лучшие записи классики. У этого электромонтера были поразительное лицо и глаза — озаренные, светлые, яркий, устремленный вперед взгляд... Этот человек не обладал специальными музыкальными знаниями — это просто один из настоящих любителей, который целеустремленно изучал музыку, по многу раз слушал ее, и теперь музыка — неотъемлемая часть его жизни...
— Вот Вы говорите, Арам Ильич, что прежде всего надо слушать и слушать музыку...
— Именно так...
— Но, быть может, надо подсказать, с чего начинать совсем неопытному слушателю? Вы говорили о песнях, о разных вокальных формах. А еще?
— Здесь, признаться, трудно давать рецепты. Многое зависит от особенностей характера того или иного человека, от обстановки, в которой он обычно слушает музыку или собирается ее слушать. Одним, быть может, стоило бы начать с программной музыки (то есть музыки, которой сам автор «задает» определенный сюжет). Другие, например люди с развитым ассоциативным мышлением, могут начинать и с непрограммной музыки. Система вырабатывается трудом и временем, когда появится постоянная потребность человека в музыке. Но что бы я хотел сразу порекомендовать — это все-таки, используя огромные возможности такого всеохватного университета культуры, как радио и телевидение (отмечу, в частности, телециклы «Музыканты о музыке», «Путешествие в страну Симфонию», «Искусство дирижера»), стараться при этом слушать значительное количество произведений современных авторов в «натуральном звучании», в концертном зале. Дело в том, что микрофон не все принимает и не передает предельно четко, особенно весьма сложные сочинения, такие, как у Прокофьева или Шостаковича и других нынешних авторов, пользующихся в своей музыке непростыми современными выразительными средствами. И слушать, читать о музыке систематически, терпеливо. Тут, мне кажется, и пропагандистам музыки, и слушателям необходимы такие качества, как терпение и терпимость. Терпение и терпимость при таланте и труде побеждают все — я это часто повторяю ученикам и слушателям...
— А как понимать это терпение и терпимость в деле воспитания молодого слушателя?
— Даже если молодые люди публично или в письмах продолжают утверждать, что они не могут понять и воспринять музыку, все равно надо, упорно изыскивая новые пути, опровергать эти скороспелые утверждения, продолжать вести слушателя к музыке.
— И это терпение и терпимость, видимо, в равной мере относятся и к слушателям, и к тем, кто приглашает их к музыке?
— Совершенно верно...
— Что бы Вы, Арам Ильич, сказали нашим читателям — а ведь они и слушатели! — в заключение нашей беседы.
— Наш прекрасный, увлеченный слушатель в свою очередь стимулирует и творчество композитора, музыканта, ибо истинная муза художника — это связь с жизнью, и писать музыку о народе и для народа — это высшая цель советского, композитора. Мир музыки — нашим молодым современникам. Доброго пути им в этот чудесный мир!..
Беседу вела Наталья Лагина
«Юность», 1973, № 12
Спорт — явление прекрасное. Людям спорта присущи многие замечательные качества. Они красивы телом и душой, настойчивы, смелы и закаленны.
Люди никогда не были равнодушны к прекрасному. Вот почему трудно найти человека, который бы не любил физическую культуру и спорт во всех его видах и формах.
Я тоже не исключение из этого правила. Частенько, когда позволяет время, я прихожу на стадионы и наблюдаю за соревнованиями. Вполне понятно, больше всего я интересуюсь состязаниями по футболу и волейболу, борьбе и боксу, лапте и городкам, то есть по тем видам спорта, которыми занимался сам. А мой сын Карэн — поклонник других видов спорта. Он умелый пловец, к тому же он неплохо ходит на лыжах.
Да, спорт — это чудесно. Даже зритель получает огромное удовольствие и удовлетворение от перипетий спортивной борьбы, а что говорить о ее непосредственных участниках!
На мой взгляд, ценность спорта заключается не только в том, что он укрепляет здоровье человека, закаляет его физически, но и в том, что он воспитывает духовно. Не знаю, как выглядит это с научной точки зрения, но я твердо убежден: если человек крепок и здоров физически, то и мысли и взгляды у него оптимистические и сильна вера в прекрасное будущее.
И еще одно. Для того, кто занимается спортом, труд становится радостью, вдохновением, творчеством. Из этого, да и из собственного опыта, я делаю вывод, что немалое значение занятия физкультурой и спортом имеют для людей интеллектуального труда.
Среди нас, композиторов, много друзей спорта. Д. Кабалевский долгое время очень увлекался волейболом. Страстным поклонником спорта, в особенности футбола, был Д. Шостакович.
Нужно стремиться к тому, чтобы близкими спорту становились новые и новые представители разных возрастов и профессий, в том числе творческие работники.
Спортсмены — люди могучие, волевые, целеустремленные. Именно в таких людях нуждается наша стремительная, великая эпоха. Пусть же больше будет у нас спортсменов, пусть каждый подружится с физкультурой!
Победы советских спортсменов на международной арене наряду с нашими достижениями в других областях науки и культуры служат делу мира во всем мире, поднимают на еще большую высоту престиж Страны Советов.
Желаю спортсменам новых замечательных успехов, новых больших побед!
«Советский спорт», 1959, 31 июля