Поиск алгоритма

Подсел и обнял, а она и не возражала: как в укрытии, в норе, тепло и надежно, век бы не вылезала.

Другой вопрос — что это не кто-нибудь обнял, это Левченко, а она еще не решила вообще, как относиться к Левченко. Левченко был опасен.

Она не могла себе объяснить, чем опасен — просто лампочка мигала над головой красным: опасность! Опасность! Опасность! — а лампочке она привыкла доверять.

Но подсел и обнял по-медвежьи, и это было так хорошо, что она растерялась и прижалась, и сидела тихо-тихо, замирая от блаженства.

А про Ивана она и не думала совсем, потому что ну ничего не выходило у них с Иваном, отчаянно ничего. Он просто не понимал — что, когда, почему, гнул свое и ее не слышал, и обижался: ты не слышишь меня, ты не понимаешь меня, так и кричали дуэтом на два голоса: ты совсем меня не слушаешь, ты вовсе меня не понимаешь, ты думаешь только о себе. Он вроде и добрый, и умный, и хороший, но просто хоть кол на голове теши, как он ничего не понимал, даже и объяснять нет смысла.

Она и этого себе объяснить не могла: у нее ни принципов, ни убеждений тут никаких не было. Принципы и убеждения у нее были в области «вы не имеете права запрещать мне высказывать свое мнение», тут были, да, и про свободу личности были, и даже что-то там брезжило со свободой экономики и открытым обществом, а тут — ровно никаких принципов, пустое место, табула раза. Было зато смутное чувство, что чего-то тут не так. Был набор фамильных истин, истрепанных долгим наследованием и школьным курсом литературы: умри, но не дай поцелуя без любви! А понимать про любовь она тоже не могла, потому что истины были, метафоры были, а четких определений не было.

Она целовалась с Иваном, замирая от неклассифицируемой слабости и бегающего огня, а в мозгу шла работа — весь мыслительный цех вышел на внеплановый субботник: ездил крюк на рельсе, поднимался, опускался, взвешивал опыт; крутились шестеренки, лился раскаленный металл, застывая в формах воспоминаний; их обмеряли и выстукивали на наличие пустот, проверяли на годность в качестве эталона. Грохотало, скрежетало, вращалось и щелкало; распахивались двери, выкатывали на колесиках контрольные образцы из хранилищ. «Любовь — это лотерея, в котором выигравшему достается смерть». Чушь какая, увозите. «Любовь — солома, сердце — жар, одна минута — и пожар». Спишите на свалку. «Ятаган? Огонь? Поскромнее, куда как громко. Боль, знакомая, как глазам — ладонь, как губам — имя собственного ребенка». А если не боль? И не ребенка? То не любовь? Укатывайте. «Любить — это ночью с простынь, бессонницей рваных, срываться, ревнуя к Копернику», укатывайте, и без Коперника не высыпаюсь. «И все-таки что ж это было, чего так хочется и жаль? Так и не знаю, победила ль, Побеждена ль».

Оставьте контрольный образец. В том, для чего не знаю слова — была ль любовь?

Она не знает, и я не знаю, и никто не знает — была ль любовь? Никаких внятных алгоритмов, ничего не понятно, как тут решать? Как делать выбор? Как разобраться — уже оно или еще нет?

А если он не дороже жизни? А если и жизнь не особенно дорога? А если не хочу за него замуж и кучу детей? Если не хочу ждать с работы и слушать, слушать, слушать, какой был тяжелый, тяжелый, тяжелый день, хочу сама приходить с работы, и чтобы чаю горячего, и ноги на теплый ковер, и кота чесать, и главное, молча.

Говорят, это нельзя не узнать, но вот — не узнаю, значит — не люблю? Значит, встать и уйти — и остаться одной под снегом и ветром? А там февраль и темно. И никто не поцелует, не обнимет, не пожалеет — я не люблю, меня не любят, все честно. И не с кем ржать, не с кем гулять, до свиданья, мальчики?

А если люблю — то моральные обязательства, и знакомиться с его друзьями, и я — его девушка, и визит к родителям, и все серьезно? А если нет — то не люблю? Только пакетом, да?

А если с Иваном ржать хорошо, и выкрикивать глупости, и сочинять стишки? А с Левченко обниматься и молчать? То где любовь? Иван говорит — ты меня любишь? И Левченко говорит — пойдем со мной? А я молчу, я не знаю ответа, я не готова его дать.

Можно не словами, можно жестом — и она сидит, скукожившись, не зная ответа. Или, хуже того, прижимается крепче, потому что тепло и уютно, — а это принимается как ответ.

И хуже того, приходит Иван, приносит нелегкая именно тогда, когда она сидит, прижавшись к Левченко, в кольце его рук, и решает задачу о текущем положении, стратегии и тактике, и шестеренки хрустят, и срывает резьбу, и мозги плавятся и текут, а задача не решается, слишком мало вводных, слишком велика погрешность, огромно отклонение от контрольных величин, да и те заданы произвольно.

Ответ дать нельзя.

Она сидит в параличе, как неживая.

— Ась, ты чего?

— Ничего.

— Ась, я тебя чем-то обидел?

— Нет.

— Ась, иди сюда.

— Не могу.

— Да что с тобой такое?

— Я не знаю.

Идти туда — это ответ «да». Исключено.

— Может, ты уйти от меня хочешь?

Уйти — ответ «нет». Исключено.

— Нет.

— Ась, вот чего ты хочешь, а?

— Не знаю.

— Ты издеваешься, что ли?

— Нет.

— Ты вообще человек или кто?

— Не знаю.

— А что я должен сделать, чтобы ты узнала?

Он мог бы выгнать ее, и появились бы новые вводные. Она пошла бы обиженная и стала размышлять, что потеряла. Он мог быть поцеловать, и тогда она не стала бы упираться и драться (ответ «нет»), но и не впилась бы страстно (ответ «да») — она покорно терпела бы, прислушиваясь к гудению и щелканью датчиков, пока их не зашкалило бы, не сбило бы стрелки прихлынувшей волной, новые вводные, гормональный фон повышается, ответ «да». Он завтра был бы ревизован и отозван, но сегодня был бы дан.

— Ты сама знаешь, чего ты хочешь?

Она хочет вот так сидеть, прижавшись к теплому надежному боку, спрятавшись за него от мира, в уюте и тишине, целую вечность, и чтобы ничего не решать, и чтобы ни о чем не спрашивали. Чтобы любили, укрывали и согревали. Молча.

А они теребят вопросами, тянут в койку, в загс, в кино, к Ленчику на день рождения, тянут к ответу, расстреливают вопросами: ты можешь, ты хочешь, ты будешь, ты готова? Ты будешь меня любить, целовать, терпеть, слушать, ждать? Гнать, дышать, держать, обидеть, слышать, видеть, ненавидеть, зависеть, терпеть, смотреть и вертеть?

Ответ — не знаю.

И тут, как назло, приходит, как уже было сказано, Иван. И он, конечно, видит диван. А на диване, конечно, композиция «Ася в домике имени товарища Левченко». Он, конечно, думает, что это декларация. Что это не просто ответ «нет», а ответ «накося-выкуси», белилами по красному кумачу растяжкой через все помещение.

Нет, Ася тихо сидит в домике и наслаждается покоем. Но товарищ Левченко уже вынимает кумач и белила, отсель грозить он будет шведу, и он наклоняется, конечно, и целует Асю.

И в мыслительном цехе, уже истощенном субботниками и воскресниками, и ленинской вахтой, и стахановским месячником, и пятилеткой в четыре года, — в мыслительном цехе полный уже аврал и свистать всех наверх, прорвало дамбу, сорвало башенный кран. Счетчики зашкаливают, показатели прыгают, гормон скачет, контрольные образцы сорвались с крепежей и колесят по цеху с резвым чугунным грохотом, и качка девять баллов, и красная лампочка орет: опасность! Опасность! И сирена воет, не затыкаясь: Ася, нельзя, Ася, нельзя, Ася, нельзя, Ася, нельзя!

И Ася упирается в Левченко, отодвигает его подальше, и говорит:

— Нет.

— Что нет? — удивляется Левченко. — Тебе нехорошо со мной?

— Хорошо.

— А что тогда?

— Нет.

— Почему?

— Не надо.

И Ася встает и выходит в февральский колючий снег и темноту, в тонкой куртке, гордо замерзать без объятий, чая и дурацких шуток. Поманили, примерещились и рассеялись: ответ «нет».

Не любовь.

Загрузка...