Непонятно

С цветами Асе все понятно: выпускают зеленые уши из семечка, сбрасывают с кончика листа шкурку, тянутся, распускают листья, набирают бутоны, потом из зеленого вдруг начинает такой цветной кусочек выбираться, потом разворачивается. Ася сидит над ними долго-долго, всматривается: как крепятся лепестки, где прячется нектар, как разложены семена по стручкам и коробочкам.

Про пчел ей тоже понятно: носятся, хоботом сосут, шерстью пыльцу собирают с тычинок, разносят по пестикам. Потом — семена и все сначала. Ей интересно, можно с пчелами дружить или покусают; кажется — можно, не кусали пока. Ася кормит пчел разведенным медом, воюет с осами и подбирает раненых бабочек. Поит их апельсиновым соком и рассматривает, как они сворачивают и разворачивают свой пружинный хоботок, в наручных часах тоже есть такая пружинка, она скручивается и раскручивается. Ася так часто открывает свои новые наручные часики — посмотреть, как крутятся шестеренки, равномерно дрыгается пружинка, блестят розовые камушки, — что крышка уже отстает сама собой. Зачем камушки, Ася еще не выяснила, но звучит красиво: на семнадцати камнях. Но про камни в часах в энциклопедии нет, а мама не знает. Ася спрашивала.

Про круговорот воды в природе понятно. Про ветер понятно — куда дует, откуда. Даже про раковину понятно, зачем так завернута.

Понятно ей и про взрослых: они по жизни натыканы, как столбы вдоль дороги. Вертикальные, бетонные и непреклонные. Они несут правила и порядок. На них дорожные знаки: обгон запрещен, качаться на стуле нельзя, упадешь (и упала). Бегать нельзя, слушаться можно. Слушаешься — хорошо, не слушаешься — плохо. Хорошо — похвалят, плохо — накажут. Если и неясно, то предсказуемо: не попадаться на глаза, вести себя тихо, тайн не выдавать, поорут и отпустят.

С котом тоже все понятно: будешь тискать — царапается, будешь чесать — мурчит.

А с Маринкой Вяльцевой Асе непонятно. Вот они играют во дворе. Ася Маринке мяч, а Маринка ей его обратно. Ася Маринке — привееет! А она в ответ — покаааа! А та ей — бонжуууур! А она — оревуааааар! А ей — хэлоооу! А она — гудбаааай! Ася — как его, по-немецки… гутен тааааг! А она Асе, тьфу, ёлки, — а-у-фидер-зеен! Хенде хох! Хальт! Дальше не придумали, стали мячик просто так пинать. Пинали-пинали, ржали-ржали, Маринка подошла, как ущипнет. И говорит: дура ты, Ася.

Засмеялась и пошла.

У Аси синяк, и Ася дура.

Ася думает: с Вяльцевой опасно. Может быть больно. Со взрослыми понятно когда опасно. С Вяльцевой непонятно.

Откуда Асе знать, что у Вяльцевой в голове. Вяльцева и сама не знает. Вскипело вот что-то — ходит тут такая Ася в красивом немецком свитерочке, маленькая, как куколка. А Вяльцева большая и нескладная. И придумывает эта Ася быстро и легко всякие трудные слова и странные игры. И настолько она во всех отношениях Маринки лучше, что хочется уже что-нибудь сделать, чтобы не умереть от ее совершенства. И Маринка говорит «Ася — дура», и громко смеется над паникой в ее глазах, и уходит отмщенная. Откуда это все Асе знать?

Мы же так хорошо играли, думает она, и слеза начинает течь по ее короткому носу. Конечно, Вяльцева такая большая, сильная. Захочет — вообще меня убьет. Нельзя с Вяльцевой играть. Опасно. Слеза капает с кончика на землю. Интересно, почему она такая соленая, у меня организм вырабатывает соль? А можно добывать ее из слез? А сахар вырабатывает?

Не лучше и с сестрами Байковыми. Зовут играть в резиночку, им вдвоем скучно прыгать. Они вдвоем дерутся все время. Прыгали на первой, нормально, на второй Оля вдруг говорит: ты вообще все не так прыгаешь, погоди, пусти, у нас не так, у нас вот как. Поставила Асю на свое место и стала сама прыгать, и никакой разницы. Таня говорит — Оля, сейчас вообще моя очередь. Ася говорит: вообще-то моя, я сейчас прыгала. Оля говорит: ты все не так делаешь! Таня говорит: Оля, ты вообще заткнись! Оля говорит: это ты перед Аськой выделываешься, а она вообще прыгать не умеет, я ее просто так позвала, постоять. А ты, дура, думала, тебя играть зовут? Тебя вообще никто никогда не зовет, поняла?

Ася думала, ее играть зовут. Откуда ей знать, что из семейного скандала надо бежать? Она понимает: когда зовут играть — это может быть не играть. Опасно. Будет больно.

Ася жалуется маме, а мама говорит: не надо с ними вовсе играть, раз они такие. А с кем играть? Ася сидит у клумбы и смотрит, как шмель лезет в львиный зев. Шмель, весь перемазанный, улетает, Ася отрывает цветок и делает пастью ам, ам! Пасть мягкая, бархатная, в нее влезает палец.

Непонятно про Никитько. Они вместе играли, у Аси заяц Шуричек, у Насти мишка Костик. Шили своим зверям одежки, Настя вязать умеет, она связала Шуричку шарфик. Шуричек с Костиком дружили, Ася с Настей тоже. Строили им секретные жилища из картонных коробок. Рисовали полосатые обои фломастерами, оклеивали стены — у кого красивее. Настя Костику комодик склеила из спичечных коробков, Ася обзавидовалась. А потом услышала в школе, в столовке, Никитько думала, Ася не слышит, сидит и Гале Палей говорит с деланным таким смехом:

— А прикинь, Николаева еще в зайчиков играет. Она его в кармане носит и с ним целуется. И строит ему дом с утра до вечера, прикинь, унитаз ему бумажный вырезала.

Никитько сама Костику унитаз вырезала. И раковину, и ванну. Но у нее плоские и к стене приклеены полосками бумаги, а у Аси объемные, Ася сложила коробочки, как их учили в первом классе на трудах, и из коробочек все сделала.

Откуда Асе знать, что Никитько обидно, потому что она первая унитаз придумала, и еще она хочет дружить с Галей Палей, но ей кажется, что Палей не одобряет зайчиков с унитазами, а одобряет, не знаю, жувачку американскую? И Никитько хочет знать, как Палей отнесется к унитазам у мишек и можно ли ей выдавать такую секретную тайну, но про мишек не расскажет ни за что, и поэтому жертвует зайчиком, и если Палей сейчас скажет — а что такого, у меня тоже зайчик есть, — то Никитько будет любить обеих. Но Палей говорит «фу, позор какой, унитазная». И Никитько хохочет и повторяет «унитазная», и Ася бежит прочь, не разбирая дороги, слепая от горя, и втыкается головой в толстый живот завуча, и плачет на чтении, и Ольга Евгеньевна спрашивает, что ты плачешь, Ася, а она говорит привычно «голова болит», и ее отпускают домой, а за спиной Палей шепчет «по унитазу соскучилась», и Никитько хихикает. И она бредет домой, еще не понимая, что на нее такое упало, и дома рвет Шуричков домик, и рвет коробочки, и спускает их в унитаз, в унитаз, и берет Шуричка в ладони, лезет с ним под одеяло и плачет там, поливая его слезами и шепча «никто меня не понимает, только ты», и сворачивается клубком вокруг Шуричка, вокруг своей боли — в груди болит, в животе болит, — и засыпает, и мама приходит — Ася, ты заболела? Да, привычно врет Ася, у меня еще в школе голова болела, и живот еще сейчас…

И мироздание, сжалившись над Асей, посылает ей температуру и рвоту, и она три дня не ходит в школу, читает Андерсена, пьет бульон, ест рисовую кашку и шьет Шуричку полосатый халат, и быстро, безропотно делает русский и математику, и даже читает учебники вперед, почти до конца, и забывает о своем горе, только больше не может слышать про Настю Никитько.

У нее в блокноте черная фигура, похожая на смерть — это нарисована Никитько и зачеркнута вся, с головы до ног, замалякана черным, Ася пытается вычеркнуть Никитько из своей жизни, а не может, и пытается замалякать черным медведя Костика, но он-то чем виноват? И ни туда, ни сюда, ни принять, ни забыть, теперь эта Никитько со своим Костиком торчит в ней, как заноза в пальце.

— Мама, — говорит Ася, — а про меня Настя всякие гадости рассказывала Гале Палей.

— Какие гадости? — спрашивает мама.

— Ну что у меня зайчик, и что я ему унитаз сделала из бумаги.

— Так это разве гадости? — удивляется мама.

— Так они теперь смеются! — восклицает Ася.

— А ты не обращай на них внимания, — советует мама. — Они глупые, вот и смеются.

— Мама, как я могу на них не обращать внимания?

— Ну просто — игнорируй, и все, — говорит мама. Ей кажется, что это очень просто — игнорируй, и все.

Мама не понимает.

— Мама, они же дразнятся.

— Не обращай внимания, — говорит мама.

— Они меня называют унитазной, — шепчет Ася и краснеет.

— Глупости какие, — сердится мама. — Скажи учителю.

— Нельзя, — говорит Ася. — Они тогда меня побьют.

— Ну тогда я сама с ними поговорю.

— Нет! Мама! Нет! Не надо! — Ася пугается и вцепляется в маму. Она ясно представляет, что будет дальше.

— Сейчас я поговорю с Настиной мамой.

— Мама, не надо! Мама! Пожалуйста!

— Елена Викторовна? Это мама Аси Николаевой. Тут наши девочки поссорились…

— … мама, не надо!

— …да… Ася говорит, ее теперь дразнят…

— … мама, пожалуйста…

— да, поговорите, пожалуйста, с Настей, меня тоже очень огорчает, что они поссорились, мы всегда рады Настю видеть у себя…

— … мама, нет!

— Ася, что такое? Не дергай меня.

— ТЫ НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЕШЬ! ТЫ ВСЕ ИСПОРТИЛА!

Наутро класс встречает Асю дружным воплем «ябеда унитазная».

Шуричек в портфеле дрожит от страха. На перемене его достанут и понесут топить в унитазе. Ася не понимает, что это очень взросло — смеясь, расставаться с детством. Это очень коллективно — обличать ябеду. Собственно, Ася Николаева тут вовсе ни при чем, Асю Николаеву они знают, любят и просят списать математику. Но они станут взрослыми, утопив зайца и опозорив ябеду.

Асе непонятно, почему на нее так внезапно упал весь мир. Она так смешно дрожит, так хлопает глазами, так плачет о своем зайчике, что третий «б» наливается силой и мощью. И видит новую игрушку. Жмешь кнопку — пищит. Другую — плачет. Третью — ныряет в унитаз.

После звонка, когда все уже убежали на урок, Ася вылавливает зайца из унитаза. Унитаз забит, смыть в него Шуричка не удалось. Давясь соплями, дергаясь от спазмов, отворачиваясь, Ася шарит рукой в грязной воде и вытаскивает мокрого, вонючего Шуричка. И шепчет: пусть никто не войдет, пусть никто не увидит.

И стирает его в раковине раскисшим земляничным мылом. И моет руки по локоть. И стирает рукава с манжетами, прямо на себе. И сидит весь урок на батарее в коридоре, греет на ней холодные руки, сушит рукава и Шуричка. Вчера дали тепло. Батарея еще не горячая, теплая. За окном бегает на физре десятый класс; мотают головами, как лошади, изо ртов валит пар.

Вокруг школы опадают тополя, и ветер носит по тротуарам маленькие смерчи листьев. И небо очень синее. Очень. Как вчера. Но это уже сегодня.

Когда звенит звонок, Ася идет в класс, берет портфель, собирает тетради и уходит.

— Николаева, куда собралась?

— В унитаз, — весело гудит Вяльцева, и весь класс заливается.

Ася молчит.

— Николаева, я тебя не отпускала.

Ася молча выходит за дверь и идет прочь.

— Николаева, я с тобой разговариваю.

Ольга Евгеньевна берет Асю за плечи и силком разворачивает к себе. Ася, не глядя ей в глаза, — она не хочет, чтобы видно было слезы, опухшие веки и красные пятна — молча бьет ее по цепким рукам, вырывается и убегает.

Она ударила учителя. Она сбежала с урока.

Она не может пойти домой и рассказать это маме. Она вообще никуда не может пойти. Ей нет места на свете.

Ася бродит по улицам с тяжелым портфелем, и вокруг нее плавают в синем воздухе желтые листья. На клумбах доцветают последние сентябринки, по последним цветущим репьям ползет последний павлиний глаз, его полустертые крылья общипаны по краям. Дворовая рыжая Гайка, маленькая и кудрявая, думая, что Ася ее погладит, тащится за ней полквартала и надрывает ей последние остатки сердца своим мучительным взглядом.

Ася садится за деревянный стол, но ее оттуда сгоняют доминошники. Ася садится на траву у детсадовского забора, но чужая тетя кричит «девочка, не сиди на земле, придатки застудишь». Ася кладет под попу портфель, на нем теплее. И смотрит, как облако проползает слева направо, а выше него и поперек другое облако. И люди идут один за другим, проползают, как облака, бесконечно. И солнце, спускаясь ниже, косо смотрит сквозь листья, и они загораются, как витражи.

Ася думает, что надо умереть, но не знает, как. Тогда бы она ползла вверху по горькому воздуху, прозрачная, как облако, и смотрела бы сверху, как идут из школы великолепные, полные презрения Иванова, Палей и Бирюкова, и Вяльцева с ними, и вокруг бегает, как рыжая Гайка, Никитько, и заглядывает им в глаза.

Или нет, она смотрела бы, как несут ее гроб, и она в нем, в длинном белом платье, принцессном до невозможности, которое мама не стала ей покупать, — ну что ты, Ася, это ужасное платье, все ацетатное, и какой дурной вкус! — и все плачут, потому что им попало, наконец, потому что нельзя так с людьми, и Ольга Евгеньевна плачет, и мама плачет… нет.

Облако расползается и растворяется в темнеющем небе, Ася падает на землю и понимает, что мама плачет. Ася сжимает мокрого Шуричка и, сцепив зубы, твердым шагом идет домой, а вокруг уже клубятся сумерки, уже давно холодно, а рукава так и не высохли. И воздух режет, и звезды тычут иголками.

Она, холодея от ужаса, слушает, как мама беседует по телефону с Ольгой Евгеньевной. Она молчит, когда мама кричит. Она идет спать, не пожелав маме спокойной ночи и не попросив прощения, нераскаянная и непрощенная. Во сне она скрипит зубами.

Она не спрашивает с утра «можно я не пойду в школу».

Она сажает Шуричка на полку шкафа и говорит «тебе туда нельзя».

Она не прощается с мамой и молча уходит.

Она идет в школу, и воздух режет горло, и вверху тянутся лентами облака.

С облаками понятно, они состоят из пара, но надо выяснить, почему лентами. С листьями понятно, они упадут и сгниют, и станут землей. С пчелами понятно, они спрячутся в ульи и собьются в теплый шар. С павлиньим глазом понятно, он умрет.

Ася поднимает с земли узкий ярко-алый лист кленового куста — клен Гиннала, или приречный, — и, сжав его розовый черешок белыми пальцами, медленно входит в школу.

Загрузка...