Благосостояние Бейля рассеялось как дым. Он потерял все. С веселой улыбкой он подошел к зеркалу и посмотрел на себя как на явление прошлого: для него не существовало будущего. Он рассмеялся с той веселой беспечностью мужественного и понимающего события человека, которая отличала его всю жизнь. Он с величайшим презрением отнесся к тем недавним друзьям, которые с мышиной суетней забегали, нюхая воздух; вчерашние сторонники Наполеона, они делали все, чтобы отмежеваться от бонапартизма и сказать, что «и их копеечка не щербата» в деле свержения деспота и тирана.
Бурбоны вернулись в Париж в обозе интервенции. За последним казачьим маркитантом въехал в Париж в год царствования своего девятнадцатый его королевское величество Людовик XVIII. Так писал брат казненного Людовика XVI, считая, что ни одной минуты не прошло для него даром в брауншвейгской, лондонской и прочих отсидках за пределами Франции. А сын Людовика XVI считался Людовиком XVII, умершим в тюрьме. Недоразумение, именуемое империей Наполеона, окончилось. Николай Бонапарт, как о нем говорили, был свитский генерал его величества короля Людовика XVIII, взбунтовавший часть королевских войск. И этим кончилась информация о Наполеоне, изготовленная для подрастающей французской детворы.
Сам «Николай Бонапарт», которого злые языки называли императором Наполеоном I, в настоящее время был императором острова Эльбы. Он объезжал виноградники, серные источники, соляные варницы этого маленького острова, возвращался усталый, но очень довольный своим имением. Его беспокоило только одно: отсутствие писем от супруги и известий о сыне. Мария-Луиза сделалась герцогиней, владетельницей Пармы, Пьяченцы и Гвасталлы, но жила она в Вене, и благодаря заботам рачительного родителя, приставившего к ней вполне подходящего молодого генерала, она довольно быстро забывала о супруге.
Монархи, съехавшиеся после падения Наполеона в Вене на специальный конгресс, решили, что настало время ликвидировать опасные освободительные идеи во всем мире. Они поклялись во имя незыблемых основ религии и богом установленного монархического образа правления выработать такую систему европейского порядка, при котором народы вернутся в лоно церкви Христовой, рабы научатся снова повиноваться господам своим, и человеческий миропорядок, устроенный по образу божественного единовластия, будет незыблемой основой христианского государства.
Секретная организация иезуитов, всюду помогающая римско-католической церкви, была восстановлена в полной мере. Иезуитам во Франции были возвращены имения. Застучали кирки и заступы, откапывающие бочки с золотом и драгоценностями, зарытые орденскими братьями в дни Конвента и революционных казней. Семь иезуитских коллегий во Франции взяли в свои руки воспитание молодежи. Международная полиция в виде специального корпуса жандармских мобилей сформировалась в Австрии. Все секретные нити общеевропейской провокации, полицейского надзора и мракобесия тянулись в кабинет Меттерниха.
Король, въехавший в Париж по милости тех, кто победил Наполеона, должен был считаться с волей победителей, и когда Франции предложено было вернуться в пределы границ 1792 года, Людовик XVIII повиновался. Один хитроумный Талейран разыгрывал комедию протестов на Венском конгрессе, затягивал переговоры, составлял длинные декларации. Люди, практически настроенные вроде римского полицмейстера, из падения Наполеона делали простые выводы: они запрещали оспопрививание и освещение римских улиц, так как это было введено французскими якобинцами. Они объявили войну элементарной грамотности.
В качестве предохранения против народных волнений Людовику XVIII порекомендовали обзавестись хотя бы невинным представительством. Эта первая палата, избранная во Франции от ста тысяч богатейших буржуа и крупнейших землевладельцев, оказалась настолько послушной и раболепной, что получила прозвище «introuvable» («другой такой не сыскать»). Сто тысяч избирателей и вся Франция в качестве многомиллионного лишенца — это мало похоже на политическое равновесие… И Людовик XVIII не чувствовал себя спокойно в Париже. Он не любил этого мятежного города. Лишь изредка, в карете цугом, он проезжал по столице, стремясь сократить свое пребывание в ней и выехать куда-нибудь в королевские пригороды. Вялый, изможденный человек с дурной кровью, бычьими глазами, выпавшими зубами — он был трупом, долговременно гниющим на троне. Ему не хотелось ссориться с парижанами. Он не любил острых вопросов. Но вторая половина Тюильрийского дворца, именуемая Марсанским павильоном, была занята графом д’Артуа. Второй брат Людовика XVI был полон мистических мечтаний о восстановлении французского средневековья, французских рыцарей, сеньоров, вассалов, окружающих трон наследственного повелителя. Людовик XVIII царствовал девять лет, и все эти годы граф д'Артуа готовился к тому, что впоследствии он стал осуществлять, взойдя на престол Франции под именем Карла X.
В Марсанском павильоне были составлены проскрипционные списки генералов и офицеров, которых собирались выбросить из армии, ибо они поддерживали Бонапарта, эти революционные вскормленники когорт Конвента, люди, вышедшие из ничтожества, не имевшие никаких пергаментов о «благородности» и обладавшие только одним свойством: они жизнь отдавали за спасение родной Франции.
Бейль ходил в театр на «Севильского цирюльника», писал письма к сестре, незначительные и бессодержательные. Он с любопытством вглядывался в лица проходящих; встречая знакомых, он регистрировал и растерянные взгляды и звериный оскал зубов. Он перечитывал «Дневник моего печального пребывания в Гренобле». Он датирован «Шамбери, 2 марта 1814 года». Нужно было что-нибудь предпринять, как-то устроить свою жизнь.
18 июля 1814 года он написал генералу Дюпону, военному министру, просьбу о том, чтобы за ним сохранили его ежегодную пенсию и оклад, полагавшийся ему по параграфу о пенсиях Гражданского кодекса в размере девятисот франков. Этим ограничились почтовые сношения Анри Бейля с представителями правительства Бурбонов.
Он с величайшей охотой перефразировал эпиграф из «Космополита» Фуэкре де Монброна (1753), взятый Байроном для первой песни «Странствия Чайльд-Гарольда»:
«Вселенная является книгой, в которой мы успеваем прочесть лишь первую страницу, живя в пределах своей страны и не видя ничего за ее пределами». Бейль считал себя обязанным перелистать все страницы этой книги вселенной. Это значило, что родина эпохи Конвента, родина, за которую не жалко было отдать жизнь, — для французов бейлевского типа уже сменилась подлым королевским гнильем, реставрированным интервентами.
В записи от 26 мая 1814 года с величайшей нежностью, недоступной для него ранее, Бейль говорит о встрече с молодым русским офицером, адъютантом какого-то князя Ваиссикова. Этот юноша, голубоглазой, с цветущим румянцем во всю щеку, скромный, простой и элегантный, произвел на Бейля удивительное впечатление в партере парижской оперы. Представители русской военной дворянской молодежи на территории Парижа 1814 года казались ему предвестниками какого-то нового возрождения варварской и грубой азиатской страны. Как это ни странно, Бейль, чуждый сентиментальности, был подвержен самым трогательным иллюзиям при виде того поколения, из которого впоследствии сформировались герои и героини 14 декабря 1825 года. Это был как раз тот период новых соприкосновений большой европейской Карбонады, когда Лунин виделся с Сен-Симоном и Базаре Буонаротти.
Мы находим в записях дневника тогдашнего времени следующие строчки:
«5 июня 1814 года. Я не нашел своего имени среди имен пэров.
К счастью, меня мало трогает роскошь. Она мне скорее мешает. Я приветствовал бы возможность жить в Париже в комнатке на четвертом этаже, опрятно одеваться и иметь услуги, обеспечивающие чистоту комнаты. Мне хотелось бы посещать Французский театр или «Одеон», которые я люблю» (в «Одеоне» играли итальянцы). Бейль заканчивает эту тираду словами, что необходимо бежать из Парижа, и 10 августа 1814 года он приезжает в любимый Милан, не испытывая никакой привязанности к «новой» Франции, к Франции Бурбонов, к этой феодально-дворянской монархии, которая, однако, не в состоянии уничтожить главного результата революции — победы буржуазного, капиталистического строя — и должна мириться с ним, примиряя с собой верхи буржуазии… (Ленин точно указал, что монархия 1815–1830 годов была шагом на пути превращения в буржуазную монархию)[48].
Дневник Бейля кончается 37-й тетрадкой, с 3 июня по 4 июля 1814 года. И если 36-я тетрадь 1813 года завершается восклицанием: «Наступит день, и австрийцы меня выгонят отсюда как карбонария», то 37-я тетрадь начинается мечтами о консульской должности в Италии[49].
Как это ни странно, и прозорливость и упорство воли у Анри Бейля были настолько остры, что и то и другое впоследствии осуществилось.
Три года провел Бейль в Италии. Милан был его штаб-квартирой.
В Милане он переживал тот пароксизм страсти, который овладевает человеком, потерпевшим крушение. Госпожа Анжела Пьетрагруа давала ему возможность испытать все упоение молодого любовного счастья, которому формы старинной конспирации придавали особую остроту. Она так ловко и хорошо, с таким тактом умела чередовать впечатления бурных встреч и долгих ожиданий, так хорошо умела убедить Бейля, что она совершенно не любит своего супруга, толстого негоцианта, и только ради него, Бейля, решается преступить законы женской морали, что он был наверху блаженства. Все чаще и чаще госпожа Анжела рассказывает о ревности супруга. Она, конечно, не говорит ни о ревности безыменного рыжеволосого приказчика, ни о других, милых и немилых, молодых и старых людях, которые приходят в разные дни недели в четыре условные квартиры в разных кварталах города Милана.
Анри Бейль принят в доме графа Порро. Этот миланский салон был в то время одним из немногих мест Европы, где встречались люди большого интеллекта и лучших талантов. У графа Порро бывали часто молодой Федериго Конфалоньери, миланский дворянин Сильвио Пеллико, автор «Франчески да Римини»; туда приезжали изгнанная Бонапартом мадам де Сталь, англичанин Девис, лорд Брегем, братья Шлегель; там бывал сын викария Брэма — сеньор Лодовико де Брэм, молодой бледнолицый дворянин, владелец ложи в театре «La Scala»; там бывал Пьетро Борсиери из Фаэнца, будущий карбонарий и мученик итальянской свободы.
Оронс Ганьон.
Виктор Жакмон.
Антуан Барнав
Барон Марест.
Проспер Мериме.
В этом доме проходили безоблачные дни и вечера Бейля. Интеллектуальная насыщенность бесед, прекрасный миланский балет, лучшие картины итальянского Возрождения, архитектура, «единственная и неповторимая в мире» музыка Чимарозы. Что может быть лучше? Бейль был убежден в вековечной прочности славы Чимарозы, которого постигла страшная смерть: возвращаясь из Прибалтики, он умер в Венеции, отравленный кубком венецианского вина, преподнесенным по приказанию неаполитанской королевы. Она боялась безумного бунтаря.
В этой обстановке Бейль жил как во сне, не имея лишних минут: радость ждала его утром, и веселье раскрывало объятия вечером. Проспер Мериме в 1855 году рассказал финал миланских дней. Горничная Анжелы Пьетрагруа, сжалившаяся, наконец, над чудаковатым французом, бескорыстно влюбленным в ее госпожу, сообщила ему, что Анжела принимает раз в неделю господина Бейля только потому, что все остальные вечера и ночи посвящены шести остальным любовникам. Бейль не верит. Тогда упорная итальянка подводит его к запертой двери, и сквозь замочную скважину Бейль убеждается воочию… Он сам рассказывал Просперу Мериме, как Анжела Пьетрагруа ползала на коленях по коридору и умоляла Бейля вернуться. Бейль упрекнул себя в отсутствии великодушия, но не вернулся. Так кончился роман, тянувшийся много лет.
В 1814 году в Париже вышла первая книга Анри Бейля, которую он написал в Милане. Она появилась под псевдонимом, с очень длинным витиеватым названием: «Письма, написанные из австрийской Вены о знаменитом композиторе Жозефе Гайдне, с приложением жизни Моцарта и размышлений о Метастазио, а также о современном состоянии музыки во Франции и в Италии». Автором был назван Луи-Александр-Цезарь Бомбэ. Датировано «Париж. Печатня Дидо-старшего. Улица Моста Лоди, 1814 год».
Бейль сконцентрировал все свои музыкальные переживания в этой книге, посвященной классически ясной, строгой музыке Гайдна, солнечным прозрачным и чарующим мелодиям Моцарта и четкому итальянскому стиху Метастазио.
Гайдн был объектом особенной привязанности Бейля. Как мы знаем, он присутствовал на похоронах его. Что же касается Моцарта, умершего в 1791 году, то Бейль не имел возможности лично его знать. Но он любил этого композитора той любовью ко всему ясному, прозрачному и лучезарному, которая так характерна для материалиста и основоположника реалистического романа — Бейля. Последняя часть книги содержит письма о Метастазио, первое из коих датировано «Варез, 24 октября 1812 года». Бейль называет Метастазио поэтом музыки. Метастазио Пьетро-Антонио Доменико Бонавентура принадлежит к числу итальянских классиков. Он родился в 1698 году, а умер за год до рождения Бейля, в 1782 году. Он эллинизировал из уважения к классической древности свою плебейскую фамилию Трапасси, чем отдал свою дань позднему увлечению итальянским эллинизмом.
Его первая стихотворная законченная поэма называется «Покинутая Дидона». Она была поставлена впервые в Неаполе приблизительно в 1724 году, и Трапасси получил приглашение в Вену, где продолжал свою работу над музыкальными либретто. Звучность итальянского стиха помогла ему сделаться подлинно лирическим поэтом-музыкантом. От писания либретто он перешел к кантатам, а затем с латинского языка перевел Ювенала и Горация, чем окончательно закрепил свою славу. Его либретто — числом 28 — остаются до сих пор непревзойденными по качеству стиха и по полноте соответствующих звуковым распределениям слогов: писать стихи, распределяя гласные для пения, — эту формальную задачу либреттиста Метастазио разрешил блестяще.
Не охватывая творчество Метастазио в целом, Бейль устанавливает его соответствие талантам Пер-голеэе, Чимарозы и других музыкантов. Второе письмо Бейля о Метастазио чрезвычайно интересно: оно перечисляет всех увлекавших Бейля итальянских поэтов — и Тассо, и Петрарку, и Данте, и Ариосто. Чудесные стихи о свободе, написанные Метастазио в Вене в 1733 году, Бейль превосходно перевел.
Почему он укрылся под именем Цезаря Бомбэ?
Затемнение политического горизонта или усложнение житейской и политической обстановки Бейля всегда заставляли его прятаться — не из трусости и личной боязни, а из стремления сохранить созерцательную способность. В дороге, при встрече с интересными и возбуждающими любознательность явлениями, в ресторане, на почте при получении письма, в картинной галерее, при осмотре скульптур Бейль мгновенно придумывал или фальшивое имя, или бытовую маску и в таком виде выступал в качестве пытливого, жадного, малоосторожного в словах собеседника.
Однажды в холодную осень, трясясь в дилижансе, он после полуторачасовой беседы со случайным спутником был спрошен о том, какого рода занятия определяют его житейское место. Бейль ответил просто:
— Я — наблюдатель человеческих характеров.
Спутник в ужасе отпрянул и надвинул на брови шляпу, думая, что перед ним обыкновенный сыщик.
Другая причина любви Бейля к псевдонимам разъяснена им самим так:
«Бейль был совершенно лишен и того элементарного чувства тщеславия, которое свойственно заурядным талантам, стремящимся всюду поставить свое имя».
К псевдониму «Бомбэ» он возвратился только раз, когда был представлен госпоже Виржинии Ан-сло. Но этот господин Бомбэ, вошедший с наглым видом в гостиную, вовсе не был автором книги о Гайдне. Это был просто интендантский поставщик, развязный нахал, толстый купчина. Перед лицом тридцати или сорока гостей он произнес нелепую тираду о преимуществе быть поставщиком нитяных чулок для армии по сравнению с господами литераторами, которые сидят здесь. Эта веселая выходка вначале привела в ужас госпожу Ансло. Но так как большинство ее гостей прекрасно знали господина Бомбэ — к этому времени довольно известного литератора Стендаля, — то все обошлось благополучно.
Бейль считал себя миланским гражданином и, быть может, поэтому утратил некоторую долю благоразумия и осторожности. У господина Бучинелли в Милане в 1812 году была напечатана господином Джузеппе Карпани биография Гайдна. Пренебрегая невероятно у всех тогдашних буржуа возросшим чувством собственности, Бейль использовал книгу Карпани, не указав на источник своих заимствований.
Бездарный ученик гениального композитора оказался в высшей степени обидчивым собственником. Он не заметил блестящих, искрящихся умом замечаний, посвященных творчеству своего учителя. Он заметил только одно: его хронологическая схема жизни Гайдна и многие его материалы усвоены каким-то господином Бомбэ, и этому господину Бомбэ надлежит поплатиться за присвоение чужой собственности.
«Откуда он родом, этот господин Бомбэ?»
«Я из Космополита», — отвечает автор.
«Столицы мира? Но что это за гражданин мира, господин Бомбэ?»
Кто он таков? Что о нем известно? Ничего. А Карпани — известный человек. Он автор либретто для оперы учителя Паганини — Паэра «Камилла». Семнадцать писем Карпани, снабженных анекдотическими сведениями о Гайдне, в большей своей части имеют все признаки достоверности, так как Карпани непосредственно соприкасался с Гайдном.
Как Берлиоз трактует любую музыкальную фразу Гайдна? Очень просто: вот его высочество садится за стол — этому соответствует музыкальная фраза, построенная на крупно звучащих басовых тактах; его высочество поднимает фужер — этому соответствуют такие-то звуки у господина Гайдна… Одним словом, любую фразу композитора можно истолковать как прославление герцогского пищеварения — и больше ничего. Карпани недалеко ушел от Берлиоза в оценке своего учителя, с той только разницей, что он становится литературным Гайдном при его величестве композиторе Гайдне. Он так же истолковывает каждый шаг своего учителя, как, с точки зрения Берлиоза, Гайдн истолковывал обеденные жесты и процессы насыщения курфюрста, покровителя его композиторского искусства.
Дело Карпани — Бомбэ, возникшее в 1815 году и нашумевшее в газетах, сослужило службу литературной славе господина Бомбэ. Если бы господин Карпани умел молчать, книга Бомбэ прошла бы незамеченной. Но скандал, им поднятый и поддержанный Фетисом во «Всемирной биографии музыкантов», обеспечил Бомбэ славу. Фетис называет Бейля бесстыдным плагиатором, трижды перевирает даты рождения и смерти композитора Паганини и, наконец, будучи кривым царем слепого царства музыкальной критики, делает тысячу и одну ошибку в отношении всех объектов своего пера.
Письмо, помеченное «Vienne en Autriche ce juin, 1816», Карпани заканчивается так: «Во всяком случае, что бы вы ни говорили, я имею честь быть автором Ваших писем о Гайдне».
В ответ на это 26 сентября 1816 года брат господина Цезаря Бомбэ — Н. С. G. Bombet выступил в его защиту. Он прямо обвиняет Карпани в плагиате.
Игра становится веселой для одного — в силу отсутствия мелочности характера, и приобретает чрезвычайно трагическую форму для другого — в силу его мизантропии. Карпани начинает сомневаться в собственном существовании. Полемика тянется долго, до 1824 года, и чтение всех писем братьев Бомбэ (из коих один — «невинная жертва», а другой— его защитник, и оба объединяются в лице господина Анри Бейля) доставило бы читателю немало веселых минут.
Спор об этой книге окончательно разрешил в 1914 году Ромен Роллан в своем предисловии к ней. Он указывает, что чувства, выраженные в книге, являются чувствами Анри Бейля, а не Карпани. Со свойственной ему глубиной Ромен Роллан вскрывает перед читателем простую и ясную картину того, каким способом дилетант овладел тайнами музыки, а человек, считающий себя специалистом, не достиг даже и сотой доли его проникновения в эти тайны. Ромен Роллан причины успеха дилетанта находит в его темпераменте, в его чувствительности, нервной и эстетической. Чрезвычайно интересны наблюдения Ромена Роллана над языком книги Бейля. Карпани, автор «Итальянских писем», сделал все, чтобы великий, живой и прекрасный итальянский язык превратить в дубовый, канцелярский. Бейль в своих очерках обогатил французский язык. И неудивительно, что биография Гайдна была воспринята в трактовке Бейля, а не Карпани. Самое раннее произведение Бейля сохранило и для нас пленительную свежесть молодого увлечения итальянской музыкой тогдашних дней. Плеяда композиторов Милана, Неаполя, Венеции, Рима, Флоренции проходит перед нами. Освещая их музыкальное значение совершенно по-новому, книга осталась живым свидетельством о музыкальной жизни Италии начала XIX века. На английском языке она вышла в Лондоне в 1817 году одновременно со вторым французским изданием.
Сто дней нового владычества Наполеона ни на одну секунду не увлекли Анри Бейля. Он читал газеты в Венеции на Пьяцце в кафе Флориани и спокойно убеждался, что был прав, не веря ни в какие легенды о маленьком капрале.
Теперь, после страшнейших разочарований, этот созерцатель, когда-то в Милане обещавший себе проверить на людях теорию доктора Кабаниса, был тонким и хитроумным наблюдателем, нисколько не зависящим от перемены житейских обстоятельств. Однако, услышав о трагическом исходе Ватерлоо и ссылке Наполеона на остров Святой Елены, он вспомнил, как Бонапарт, слушая Крешентини в «Ромео и Джульетте», неожиданно залился слезами, а потом послал в подарок артисту железную корону. Он вспомнил также и то, что герцог Фриульский, генерал Дюрок, до конца своих дней, даже за несколько минут до смерти в бою, говорил Наполеону «ты». И все же он записал: «Но ведь мировая история и формация человеческого общества вовсе не кончаются со ссылкой Наполеона на остров Святой Елены».
Большие записки Бейля-Стендаля о Наполеоне до сих пор не опубликованы даже во Франции, и поэтому приходится пользоваться частично редакцией, опубликованной по текстам Проспера Мериме, частично текстами, опубликованными Жаном де Митти, который писал:
«Просматривая рукопись, испытываешь впечатление какой-то скверной школьнической работы, яростно искаженной учителями, приведенными в отчаяние. На полях — отметки педагога в форме сентенций, целый ряд слов автора, зачеркнутых раздраженным пером. Ошибки, по существу, оказываются восстановленными с терпением, заслуживающим лучшей участи. А в одном месте, начиная со слов Стендаля: «Наполеон сказал маршалу Бертье: «У меня сто тысяч человек доходу», — капризная черта зачеркивает страницу. Мериме зачеркивает трагические и великолепные слова Стендаля, своего учителя, и под ними пишет: «Эти слова не делают чести ни тому, кто их произнес, ни тому, кто их передал». Не предвосхищая анализа отношений Проспера Мериме к Стендалю, мы должны оговориться, что Проспер Мериме, сенатор Наполеона III, был чрезвычайно плохим текстологом, когда обрабатывал разрозненные замечания Бейля в первой и второй редакциях текста «Жизни Наполеона». Первая редакция относится ко времени отречения в Фонтенебло, вторая — ко времени после Ватерлоо. Они существенно разнятся между собою, а Проспер Мериме стремился обезличить и ту и другую.
Бейль писал: «Одним из главных средств понравиться императору было уменье уничтожить до последней вспышки «социальный разум», который в те дни, как и теперь, назывался якобинством.
В 1811 году маленькая деревенская коммуна захотела после уплаты шестидесяти франков использовать бракованный булыжник, выброшенный наполеоновским инженером, коему был поручен ремонт большой дороги. Для этой простой операции понадобилось четырнадцать утверждений префекта, супрефекта, инженера и министра. После невероятных трудов и проявления чрезвычайной активности получено было, наконец, необходимое разрешение одиннадцать месяцев спустя после подачи прошения, а булыжный брак за это время был уже израсходован на починку каких-то дорожных ям. Невежественный наполеоновский чиновник в силу централизации власти в Париже за двести лье от заинтересованной коммуны решал дело, которое требовало самое большее двух часов обдумывания и проверки на месте…
Главное стремление Наполеона было унизить гражданское достоинство человека, а еще более главное— помешать ему разумно мыслить, — отвратительная привычка французов, коренившаяся в них со времени Якобинского клуба…
Чиновничье бытие неминуемо влечет людей к отупению. В первый момент дебюта в канцелярии — это проявление красивого почерка и талантливое применение сандарака. Все остальное при Наполеоне состояло в том, чтобы уметь следить за внешностью. Человек, напустивший на себя многозначительный вид, обеспечен будущим. Интересы этого человека сводятся к тому, чтобы болтать языком без предварительных знаний. Так и получается явление: живой свидетель подлейших интриг — чиновник Наполеона I соединяет придворные пороки со всеми подленькими привычками, корни которых гнездятся в ранней нужде, определяющей биографию чиновника первые две трети всего срока его существования. И вот этим людям император Наполеон предоставил Францию как жертву. Себе он оставил право презирать людей…
Если что может живописать эпоху, так это бумагомарание и отчеты министерств. Они невероятны. Показателем их является исполинская, ненужная и поневоле плохая работа, которую делали эти несчастные министры и их жалкие префекты. Примером больших дел тогдашнего времени было собственноручное писание отчетов и многочисленных копий этих отчетов для разнообразных министерств, и чем больше работали эти люди, тем больше разрушали дело, им порученное…
Любые министерские решения, выходившие из Парижа, достигали адресата только через год. Они были смешны незнанием подробностей и всегда отличались полным безразличием. Однако есть страна, называть которую я не хочу, — там ни один мировой судья не может вывести решение, не совершив дикой несправедливости против бедного в пользу богатого…
Государственный совет императора прекрасно сознавал, что единственно разумной системой является оплата каждым департаментом своих префектов, своего духовенства, своих судей, своих расходов на областные и коммунальные дороги, а что в Париж следует посылать только то, что полагается монарху, армии, министрам, и, наконец, общие сборы.
При Наполеоне эта система стала тяготить министров, ибо император не смог бы больше обворовывать коммуны».
Бейль писал: «Чтобы быть хорошо принятым у императора, надо было всегда быть готовым разрешить задачу, волнующую его в момент вашего прихода. Например: какой суммой выражается сейчас стоимость оборудования всех военных госпиталей. И если министр не сумел ответить искренне, как человек, который целый день посвятил только подготовке ответа на этот вопрос, такого министра уничтожали, даже если он обладал прозорливостью Фуше — Отрантского герцога».
Бейль отмечает чрезвычайную беспощадность Наполеона к своим сотрудникам. Крете, министр внутренних дел, умер от специфической болезни, происшедшей по вине Наполеона, не отпускавшего своего министра за элементарной человеческой нуждой. Бонапарт ответил: «Это только справедливо. Человек, которого я сделал министром, должен отвыкнуть мочиться».
Бейль записал фразу Наполеона по поводу спора с римским первосвященником:
«Вам легко говорить все это. Но если римский папа явится ко мне и скажет: «Нынче ночью меня посетил архангел Гавриил и объявил мне нижеследующее…», ведь я же принужден буду ему поверить».
Бейль точно передавал слова Наполеона в годы, когда Франция изнывала от рекрутских наборов:
«Да сидите же вы сложа руки. Полицейские префекты все сделают за вас, и, как награду за ваш сладкий отдых, я прошу у вас только одного: производите детей. Как можно больше детей. И зарабатывайте деньги, как можно больше денег, в отличие от моих генералов, которые разбогатели только воровством»[50].
Прочитав все это, мы можем понять, почему Анри Бейль спокойно ел лимонное мороженое, когда площадь перед храмом Св. Марка в Венеции оглашалась выкриками газетчиков: «Лев сломал клетку — Наполеон снова в Париже».
«Сколько низости и трусости в генералах империи! — думал Бейль. — Вот в чем истинный недостаток гения Наполеона: он давал высшие должности по признаку храбрости, невзирая на то, что в гражданской службе его люди становились подлецами».
Анжела Пьетрагруа внезапно разрушила все представления Бейля о верности женского сердца. В венских и французских газетах шумит синьор Карпани. И над всем этим — фигура огромного неудачника Бонапарта, который после скандального боя при Ватерлоо бесславно проводит свои дни на острове Святой Елены.
Нет никакой надобности связывать свою судьбу с чьим бы то ни было персональным авторитетом. И если сейчас во Франции господин Жозеф де Местр хлопочет о полной реставрации принципа авторитета католической церкви, то для Анри Бейля по-прежнему единым авторитетом остается упорное искание истины путем опыта и наблюдения, путем математического анализа. Никакой веры. Он вспоминает слова Дантона:
«Правда. Пусть бесконечно горькая, но только правда».