Стихи

Мы молоды. У нас чулки со штопками…

Мы молоды. У нас чулки со штопками.

Нам трудно. Это молодость виной.

Но плещет за дешевенькими шторками

бесплатный воздух, пахнущий весной.

У нас уже — не куклы и не мячики,

а, как когда-то грезилось давно,

нас в темных парках угощают мальчики

качелями, и квасом, и кино.

Прощаются нам ситцевые платьица

и стоптанные наши каблучки.

Мы молоды. Никто из нас не плачется.

Хохочем, белозубы и бойки!

Как пахнут ночи! Мокрым камнем, пристанью,

пыльцой цветочной, мятою, песком…

Мы молоды. Мы смотрим строго, пристально.

Мы любим спорить и ходить пешком…

Ах, не покинь нас, ясное, весеннее,

когда к нам повзросление придет,

когда другое, взрослое везение

нас по другим дорогам поведет.

От лет летящих никуда не денешься,

но не изменим первым «да» и «нет».

И пусть луны сияющая денежка

останется дороже всех монет.

Жизнь — наковальня. Поднимайте молоты!

На молодости — главные дела.

Мы молоды. Мы будем вечно молодо

смотреться в реки, в книги, в зеркала…

[1]

ОСЕНЬ

Все в природе строго.

Все в природе страстно.

Трогай иль не трогай —

То и это страшно.

Страшно быть несобранной,

Запутанной в траве,

Ягодой несорванной

На глухой тропе.

Страшно быть и грушею,

Августом надушенной, —

Грушею-игрушкою,

Брошенной, надкушенной…

Страсть моя и строгость,

Я у вас в плену.

Никому, чтоб трогать,

Рук не протяну.

Но ведь я — рябина,

Огненная сласть!

Капельки-рубины

Тронул — пролилась.

Но ведь я — как ярмарка:

Вся на виду.

Налитое яблоко:

Тронул — упаду!

Лес тихо охает

Остро пахнет луг.

Ах, как нам плохо

Без надежных рук!

Наломаю сучьев.

Разведу огонь…

И себя измучаю,

И тебя измучаю.

— Тронь!..

…Не тронь!..

1957

[2]

ДУРАКИ

Живут на свете дураки:

На бочку меда — дегтя ложка.

Им, дуракам, все не с руки

Стать поумнее, хоть немножко.

Дурак — он как Иван-дурак,

Всех кормит, обо всех хлопочет.

Дурак — он тянет, как бурлак.

Дурак во всем — чернорабочий.

Все спят — он, дурень, начеку.

Куда-то мчит, за что-то бьется…

А достается дураку —

Как никому не достается!

То по-дурацки он влюблен,

Так беззащитно, без опаски,

То по-дурацки робок он,

То откровенен по-дурацки.

Не изворотлив, не хитер, —

Твердя, что вертится планета,

Дурак восходит на костер

И, как дурак, кричит про это!

Живут на свете дураки,

Идут-бредут в своих веригах,

Невероятно далеки

От разных умников великих.

Но умники за их спиной

гогочут…

— Видели растяпу?

Дурак, весь век с одной женой!

— Дурак, не может сунуть в лапу!

— Дурак, на вдовушке женат

И кормит целую ораву!..

Пусть умники меня простят —

Мне больше дураки по нраву.

Я и сама еще пока

Себя с их племенем сверяю.

И думаю, что дурака

Я этим делом не сваляю.

А жизнь у каждого в руках.

Давайте честно к старту выйдем,

И кто там будет в дураках —

Увидим, умники! Увидим.

1963

[3]

На фотографии в газете…

На фотографии в газете

нечетко изображены

бойцы, еще почти что дети,

герои мировой войны.

Они снимались перед боем —

в обнимку, четверо у рва.

И было небо голубое,

была зеленая трава.

Никто не знает их фамилий,

о них ни песен нет, ни книг.

Здесь чей-то сын и чей-то милый

и чей-то первый ученик.

Они легли на поле боя, —

жить начинавшие едва.

И было небо голубое,

была зеленая трава.

Забыть тот горький год неблизкий

мы никогда бы не смогли.

По всей России обелиски,

как души, рвутся из земли.

…Они прикрыли жизнь собою, —

жить начинавшие едва,

чтоб было небо голубое,

была зеленая трава.

[4]

Любить Россию нелегко…

Любить Россию нелегко,

она — в ухабах и траншеях

и в запахах боев прошедших,

как там война ни далеко.

Но, хоть воздастся, может быть,

любовью за любовь едва ли,

безмерная, как эти дали,

не устает душа любить.

Страна, как истина, одна, —

она не станет посторонней,

и благостней, и проторенней,

тебе дорога не нужна.

И затеряться страха нет,

как незаметная песчинка,

в глубинке города, починка,

села, разъезда, верст и лет.

Отчизны мед и молоко

любую горечь пересилят.

И сладостно — любить Россию,

хотя любить и нелегко.

[5]

Будет дальняя дорога…

Будет дальняя дорога,

то в рассвет, а то в закат.

Будет давняя тревога —

и по картам, и без карт.

Юность, парусник счастливый,

не простившись до конца,

то в приливы, то в отливы

тянет зрелые сердца.

Нет, не строки — дарованье

и природы, и судьбы, —

этих смут очарованье,

опьянение борьбы.

Не оплатишь это небо,

где — с орлами в унисон —

чувствуешь, как грозно, нервно

пахнет порохом озон…

[6]

Лето благостной боли…

Лето благостной боли,

постиженья

печального света…

Никогда уже больше

не будет такого же лета.

лето, где безрассудно

и построили, и поломали.

Лето с тягостной суммой

поумнения и пониманья.

Для чего отогрело

все, что с летним листом отгорело?

Но душа помудрела,

и она, помудревши, узрела

кратковременность лета,

краткость жизни, мгновенность искусства

и ничтожность предмета,

что вызвал высокие чувства.

[7]

ПЕСЕНКА О ПАРУСЕ

М.Светлову

Веселый флаг на мачте поднят —

как огонек на маяке.

И парус тонет,

и парус тонет

за горизонтом вдалеке.

А по воде гуляют краски,

и по-дельфиньи пляшет свет…

Он как из сказки,

он как из сказки,

таких на свете больше нет.

А море вдруг приходит в ярость —

такой характер у морей.

Куда ты, парус,

куда ты, парус,

вернись скорей, вернись скорей!

Но парус вспыхнул, ускользая,

и не ответил ничего.

И я не знаю,

и я не знаю,

он был иль не было его…

[8]

Постарею, побелею, как земля зимой…

Постарею, побелею,

как земля зимой.

Я тобой переболею,

ненаглядный мой.

Я тобой перетоскую, —

переворошу,

по тебе перетолкую,

что в себе ношу.

До небес и бездн достану,

время торопя.

И совсем твоею стану —

только без тебя.

Мой товарищ стародавний,

суд мой и судьба,

я тобой перестрадаю,

чтоб найти себя.

Я узнаю цену раю,

ад вкусив в раю.

Я тобой переиграю

молодость свою.

Переходы, перегрузки,

долгий путь домой…

Вспоминай меня без грусти,

ненаглядный мой.

1970

[9]

Ну и не надо…

…Ну и не надо.

Ну и простимся.

Руки в пространство протянуты слепо.

Как мы от этой муки проспимся?

Холодно справа.

Холодно слева.

Пусто.

Звени,

дорогой колокольчик,

век девятнадцатый, —

снегом пыли!

Что ж это с нами случилось такое?

Что это?

Просто любовь.

До петли.

До ничего.

Так смешно и всецело.

Там мы,

в наивнейшей той старине.

Милый мой мальчик, дитя из лицея,

мы — из убитых на странной войне,

где победители —

бедные люди, —

о, в победителях не окажись! —

где победитель сам себя судит

целую жизнь,

целую жизнь.

1972

[10]

ДВОЕ

У поезда, застыв, задумавшись —

в глазах бездонно и черно, —

стояли девушка и юноша,

не замечая ничего.

Как будто все узлы развязаны

и все, чем жить, уже в конце, —

ручьями светлыми размазаны

слезинки на ее лице.

То вспыхивает, не стесняется,

то вдруг, не вытирая щек,

таким сияньем осеняется,

что это больно, как ожог.

А руки их переплетенные!

Четыре вскинутых руки,

без толмача переведенные

на все земные языки!

И кто-то буркнул:- Ненормальные! —

Но сел, прерывисто дыша.

К ним, как к магнитной аномалии,

тянулась каждая душа.

И было стыдно нам и совестно,

но мы бесстыдно все равно

по-воровски на них из поезда

смотрели в каждое окно.

Глазами жадными несметными

скользили по глазам и ртам.

Ведь если в жизни чем бессмертны мы,

бессмертны тем, что было там.

А поезд тронулся. И буднично —

неужто эта нас зажгла? —

с авоськой, будто бы из булочной,

она из тамбура зашла.

И оказалась очень простенькой.

И некрасива, и робка.

И как-то неумело простыни

брала из рук проводника.

А мы, уже тверды, как стоики,

твердили бодро:- Ну, смешно!

И лихо грохало о столики

отчаянное домино.

Лились борщи, наваром радуя,

гремели миски, как тамтам,

летели версты, пело радио…

Но где-то,

где-то,

где-то там,

вдали, в глубинках, на скрещении

воспоминаний или рельс

всплывало жгучее свечение

и озаряло все окрест.

И двое, раня утро раннее,

перекрывая все гудки,

играли вечное, бескрайнее

в четыре вскинутых руки!

[11]

Из первых книг, из первых книг…

Из первых книг, из первых книг,

которых позабыть не смею,

училась думать напрямик

и по-другому не сумею.

Из первых рук, из первых рук

я получила жизнь, как глобус,

где круг зачеркивает круг

и рядом с тишиною — пропасть.

Из первых губ, из первых губ

я поняла любви всесильность.

Был кто-то груб, а кто-то глуп,

но я — не с ними, с ней носилась!

Как скрытый смысл, как хитрый лаз.

как зверь, что взаперти томится,

во всем таится Первый Раз —

и в нас до времени таится.

Но хоть чуть-чуть очнется вдруг,

живем — как истинно живые:

из первых книг, из первых рук,

из самых первых губ, впервые.

1972

[12]

Я не здесь. Я там, где ты…

Я не здесь.

Я там, где ты…

В парках строгие цветы.

Строгий вечер.

Строгий век.

Строгий-строгий первый снег.

В первом инее Нева.

Беспредельность. Синева.

Чьи-то окна без огня.

Чья-то первая лыжня.

Опушенные кусты.

Веток смутные кресты.

И, медвяна и седа,

вся в снежинках резеда.

Длинных теней странный пляс

и трамваев поздний лязг…

Сладко-талая вода.

Сладко-тайная беда.

Неразменчиво прямой

ты идешь к себе домой,

на заветное крыльцо,

за запретное кольцо.

Там тебя тревожно ждут,

электричество зажгут,

на груди рассыпят смех

и с ресниц сцелуют снег…

В ваших окнах гаснет свет.

Гаснет четкий силуэт.

Гаснет сонная волна.

Остается тишина.

Остается навсегда

в тихих блестках резеда,

строгий вечер,

строгий век,

строгий-строгий первый снег…

[13]

ПОМПЕЯ

В конце печальной эпопеи,

перевернувшей жизнь мою,

я на развалинах Помпеи,

ошеломленная, стою.

В нас человек взывает зверем,

мы в гибель красоты не верим.

Жестокость!

Парадокс!

Абсурд!

В последний миг последней боли

мы ждем предсмертной высшей воли,

вершащей справедливый суд.

Но вот лежит она под пеплом,

отторгнутым через века,

из огненного далека

с моим перекликаясь пеклом.

И, негодуя, и робея,

молила, плакала, ждала.

Любовь, заложница, Помпея,

зачем, в стихи макая перья,

такой прекрасной ты была?

За хлестнута глухой тоской я.

Нет, гибнуть не должно такое!

Ах, если бы! О, если бы…

Но под ногами — битый мрамор:

обломки дома или храма,

осколки жизни и судьбы.

Вернусь домой к одной себе я,

найду знакомого плебея

по телефону, доложив,

что хороша была Помпея!

А Рим…

Рим, Вечный город, жив.

[14]

Становлюсь я спокойной…

Становлюсь я спокойной.

А это ли просто?

…Мне всегда не хватало

баскетбольного роста.

Не хватало косы.

Не хватало красы.

Не хватало

на кофточки и на часы.

Не хватало товарища,

чтоб провожал,

чтоб в подъезде

за варежку

подержал.

Долго замуж не брали —

не хватало загадочности.

Брать не брали,

а врали

о морали,

порядочности.

Мне о радости

радио

звонко болтало,

лопотало…

А мне все равно

не хватало.

Не хватало мне марта,

потеплевшего тало,

доброты и доверия

мне не хватало.

Не хватало,

как влаги земле обожженной,

не хватало мне

истины обнаженной.

О, бездарный разлад

между делом и словом!

Ты, разлад, как разврат:

с кем повелся — тот сломан.

Рубишь грубо, под корень.

Сколько душ ты повыбил!

Становлюсь я спокойной —

я сделала выбор.

Стал рассветом рассвет,

а закат стал закатом…

Наши души ничто

не расщепит, как атом.

1962

[15]

ПРЕДЧУВСТВИЯ

…И когда наступает пора

осознать непричастность,

умираю в глаголе —

протяжном, как жизнь:

«распроститься».

Потому что прощаюсь

еще до того, как прощаюсь.

Ничего нет больней и печальней таких репетиций.

Мы в плену у предчувствий,

что все же — увы! — не обманны.

Телепаты,

предтечи потомственных телепророков…

Ухожу от тебя —

как ребенок уходит от мамы,

от родного порога —

к речным норовистым порогам.

Знала: больно родить.

А теперь знаю: больно рождаться,

Только трижды больней оттого,

что в рождественской муке

расстаюсь до того,

как и вправду пришлось бы расстаться,

потому что разлука

и есть — это чувство разлуки.

Расстаюсь,

неизбежность конца проживая заране,

от безумного горя лишь яростней и бесшабашней.

А потом это будет —

как просто на белом экране

кадры жизни чужой,

прошлогодней ли,

позавчерашней.

Но одно меня греет,

как греет в землянке печурка,

и тогда я иду —

конькобежкою —

кругом почета:

может быть, ты поймешь,

к ритму сердца прислушавшись чутко,

что везде, где я буду, —

лишь мы,

неизбежно и четко.

Ты пойми меня, ту, оперенную, полную силы,

без школярской покорности, —

о, да простит мой наставник! —

все, что в сердце носила,

и все, что под сердцем носила,

обретет свою плоть,

наконец-то настанет, настанет!

Ощути этот мир, как твое и мое государство…

Как торопятся мысли,

как трудно прослеживать путь их!

И, еще не простившись,

готова сказать тебе:

— Здравствуй! —

Все, как было,

хотя все, как не было,

все так, как будет.

Но…

Собравшись в комок перед страшным прыжком

в непричастность,

замирает душа,

зная трезво, что ждет ее вскоре.

Не простившись с тобой,

я горюю, с тобою прощаясь,

Потому что предчувствие горя

и есть — это горе.

1972

[16]

Мой рыжий, красивый сын…

Мой рыжий, красивый сын,

ты красненький, словно солнышко.

Я тебя обнимаю, сонного,

а любить — еще нету сил.

То медью, а то латунью

полыхает из-под простыночки.

И жарко моей ладони

в холодной палате простынувшей.

Ты жгуче к груди прилег

головкой своею красною.

Тебя я, как уголек,

с руки на руку перебрасываю.

Когда ж от щелей

в ночи

крадутся лучи по стенке,

мне кажется, что лучи

летят от твоей постельки.

А вы, мужчины, придете —

здоровые и веселые.

Придете, к губам прижмете

конвертики невесомые.

И рук, каленых морозцем,

работою огрубленных,

тельцем своим молочным

не обожжет ребенок.

Но благодарно сжавши

в ладонях, черствых, как панцирь,

худые, прозрачные наши,

лунные наши пальцы,

поймете, какой ценой,

все муки снося покорно,

рожаем вам пацанов,

горяченьких,

как поковка!

1965

[17]

Россию делает береза…

Россию делает береза.

Смотрю спокойно и тверезо,

еще не зная отчего,

на лес с лиловинкою утра,

на то, как тоненько и мудро

береза врезана в него.

Она бела ничуть не чинно,

и это главная причина

поверить нашему родству.

И я живу не оробело,

а, как береза, черно-бело,

хотя и набело живу.

В ней есть прозрачность и безбрежность,

и эта праведная грешность,

и чистота — из грешной тьмы, —

которая всегда основа

всего людского и лесного,

всего, что — жизнь, Россия, мы.

Березу, как букварь, читаю,

стою, и полосы считаю,

и благодарности полна

за то, что серебром черненым

из лип, еловых лап, черемух,

как в ночь луна, горит она.

Ах ты, простуха, ах, присуха!

Боюсь не тяжкого проступка,

боюсь, а что, как, отличив

от тех, от свойских, не накажут

меня березовою кашей,

от этой чести отлучив…

А что, как смури не развеет

березовый горячий веник,

в парилке шпаря по спине…

Люби меня, моя Россия.

Лупи меня, моя Россия,

да только помни обо мне!

А я-то помню, хоть неброска

ты, моя белая березка,

что насмерть нас с тобой свело.

И чем там душу ни корябай,

как детство, курочкою рябой,

ты — все, что свято и светло.

1968

[18]

ГОМЕР

И. Кашежевой

Неважно, что Гомер был слеп.

А может, так и проще…

Когда стихи уже — как хлеб,

они вкусней на ощупь.

Когда строка в руке — как вещь,

а не туманный символ…

Гомер был слеп, и был он весь —

в словах произносимых.

В них все деянию равно.

В них нет игры и фальши.

В них то, что — там, давным-давно,

и то, что будет дальше.

Слепцу орали: — Замолчи! —

Но, не тупясь, не старясь,

стихи ломались, как мечи,

и все-таки остались.

Они пришли издалека,

шагнув из утра в утро,

позелененные слегка,

как бронзовая утварь.

Они — страннейшая из мер,

что в мир несем собою…

Гомер был слеп, и он умел

любить слепой любовью.

И мир, который он любил

чутьем неистребимым,

не черным был, не белым был,

а просто был любимым.

А в уши грохот войн гремел

и ветер смерти веял…

Но слепо утверждал Гомер

тот мир, в который верил.

…И мы, задорные певцы

любви, добра и веры,

порой такие же слепцы,

хотя и не Гомеры.

А жизнь сурова и трезва,

и — не переиначить!

Куда вы ломитесь, слова,

из глубины незрячей?

Из бездны белого листа,

из чистой, серебристой, —

юродивые, босота,

слепые бандуристы…

1970

[19]

Мне говорила красивая женщина…

Мне говорила красивая женщина:

«Я не грущу, не ропщу.

Все, словно в шахматах, строго расчерчено,

и ничего не хочу.

В памяти — отблеск далекого пламени:

детство, дороги, костры…

Не изменить этих праведных, правильных

правил старинной игры!

Все же запутанно, все же стреноженно —

черточка в чертеже, —

жду я чего-то светло и встревоженно

и безнадежно уже.

Вырваться, выбраться, взвиться бы птицею

жизнь на себе испытать…

Все репетиции, все репетиции,

ну а когда же спектакль?!»

…Что я могла ей ответить на это?

Было в вопросе больше ответа,

чем все, что знаю пока.

Сузились, словно от яркого света,

два моих темных зрачка.

1971

[20]

Быть женщиной — что это значит…

Быть женщиной — что это значит?

Какою тайною владеть?

Вот женщина. Но ты незрячий.

Тебе ее не разглядеть.

Вот женщина. Но ты незрячий.

Ни в чем не виноват, незряч!

А женщина себя назначит,

как хворому лекарство — врач.

И если женщина приходит,

себе единственно верна,

она приходит — как проходит

чума, блокада и война.

И если женщина приходит

и о себе заводит речь,

она, как провод, ток проводит,

чтоб над тобою свет зажечь.

И если женщина приходит,

чтоб оторвать тебя от дел,

она тебя к тебе приводит.

О, как ты этого хотел!

Но если женщина уходит,

побито голову неся,

то все равно с собой уводит

бесповоротно все и вся.

И ты, тот, истинный, тот, лучший,

ты тоже — там, в том далеке,

зажат, как бесполезный ключик,

в ее печальном кулачке.

Она в улыбку слезы спрячет,

переиначит правду в ложь…

Как счастлив ты, что ты незрячий

и что потери не поймешь.

1972

[21]

Прости, что непростительно…

Прости, что непростительно

груба, упряма, зла,

но соль была просыпана,

просыпана была.

Она лежала, белая,

странней цветка в грязи,

а я не знала, бедная,

чем это нам грозит.

Наветами опутанный,

сидел ты за столом, —

опутанный, окутанный

чужим далеким злом.

Чему ты верил, глупенький,

поспешный суд верша?

Душа моя обуглена,

ободрана душа.

Ободрана, оболгана

сверчок едва живой! —

оболгана, обогнана

лживою молвой.

Еще смотрю просительно,

еще не все — дотла, —

но соль была просыпана,

просыпана была!

Осталась снежной горкою.

Навеки? До весны?

Слезы мои горькие,

мои пустые сны!

Золою боль присыпана.

Зола, как соль, бела…

Но —

соль

была просыпана,

просыпана была…

1972

[22]

В какой-то миг неуловимый…

В какой-то миг неуловимый,

неумолимый на года,

я поняла, что нелюбимой

уже не буду никогда.

Что были плети, были сети

не красных дат календаря,

но доброта не зря на свете

и сострадание не зря.

И жизнь — не выставка, не сцена,

не бесполезность щедрых трат,

и если что и впрямь бесценно —

сердца, которые болят.

1978

[23]

Писатели, спасатели…

Писатели,

спасатели, —

вот тем и хороши, —

сказители,

сказатели,

касатели души.

Как пламя согревальное

в яранге ледяной,

горит душа реальная

за каждою стеной.

Гриппозная,

нервозная,

стервозная,

а все ж —

врачом через морозную

тайгу —

ты к ней идешь.

Болит душа невидимо.

Попробуй, боль поправ,

поправить необидимо,

как правит костоправ.

Как трудно с ним, трагическим,

неловким, словно лом,

тончайшим, хирургическим,

капризным ремеслом.

Чертовская работочка:

тут вопли, там хула…

Но первый крик ребеночка —

святая похвала.

На то мы руки пачкаем,

скорбим при ночнике,

чтоб шевельнул он пальчиком

на розовой ноге.

[24]

Под что-то, да, всегда под что-то…

Под что-то, да, всегда под что-то,

под чье-то будущее «да»

вершится жаркая работа,

мучительная, как беда.

Тот хмель уйдет, уйдет похмелье,

и будет пусто и светло.

Но если что-то мы посмели,

то, значит, что-то нас вело,

и, значит, что-то было в миге,

глухом и тесном, как тюрьма,

раз существуют в мире книги,

деревья, дети и дома.

[25]

Погода измениться может…

Погода измениться может,

пока же небу мой привет

за то, что и дождем не мочит,

и снегопада тоже нет,

за то, что не смиренный норов

покуда быть собою рад

и — ни заслуженных наград,

ни незаслуженных укоров…

[26]

Спасибо вам, елки зеленые…

Спасибо вам, елки зеленые,

зеленые елки мои,

веселые, озаренные,

в иголочках горькой хвои.

Зеленые в зиму и в лето,

зеленые через года.

Я буду всегда молода!

Я с вами поверила в это.

Спасибо вам, елки зеленые,

за то, что вы — все зеленей.

За то, что счастливым масленочком

росла подле ваших корней.

И ты, моя первая елочка,

моя новогодняя елочка,—

в орешках и в дождике колком,—

киваешь большим этим елкам.

Спасибо вам, елки зеленые,

за вашу высокую вязь,

за то, что свои, не заемные,

и песни, и сказки у вас.

За вашу отзывчивость чуткую,

за то, что локтями я чувствую

стволов и надежность, и вес.

За то, что вы, милые, — лес!

Спасибо вам, елки зеленые,

за то, что ваш колер — не грим.

За то, что — эх, елки зеленые!—

по-русски в беде говорим.

Мы здесь не пичуги залетные,

мы этой земли семена.

И жизнь будет — елки зеленые!

такою, какая нужна.

[27]

Поляна, речка, лес сосновый…

Поляна, речка, лес сосновый

и очертания села.

Я по земле ступаю новой.

Я никогда здесь не была.

Иду дорогой — очень скверной,

где не однажды, зло бранясь,

шофер машину вел, наверно,

угрюмо проклиная грязь.

Россия-мать! По-свойски строги,

размытым трактом семеня,

мы все клянем твои дороги,

кого-то третьего виня.

Но, выйдя к деревеньке ближней,

проселочную грязь гребя,

вдруг понимаем: третий — лишний!

И все берем мы на себя…

[28]

Опять какая-то поездка…

Опять какая-то поездка…

На сколько верст? А может, лет?

Мне, как военная повестка,

в кармане руку жжет билет.

Уеду от своей избушки,

отрину, руки разомкну.

И это будет — как из пушки,

да, как из пушки на Луну.

Уеду от мальчишки с челочкой,

как будто он уже не в счет,

к узбекам, финнам, или орочам,

или куда-нибудь еще.

Уеду от тебя, подлесок,

средь подмосковной тишины,

и от тебя, смешной подвесок

наивно розовой луны.

От наших душ необоюдных,

нерасчлененных, как руда,

от этих добрых и занудных

пенсионеров у пруда.

А в том краю, ненужном вроде,

надавит небо на плечо,

и будет трудно, как на фронте,

и счастливо, и горячо…

И сын поверит: так и нужно.

Он сам узнает этот зов

железных рельсов, трасс воздушных,

дремучих душ, больших лесов…

[29]

САМОЛЕТЫ

Сколько их над планетой? Бессчетно.

И над тропиками, и над полюсом…

Но ни бога нет и ни черта,

и поэтому чуточку боязно.

Я сажусь в самолет,

я приятелям

так машу, чтобы видеть могли.

И эпоха моя термоядерная

отнимает меня у земли.

Отрывается тяжесть от тела.

Трепещу. Вспоминаю Антея.

Где вы, травки, козявки-милашки?

По спине пробегают мурашки!

Мы летаем,

Мы руки сплетаем.

С отвращеньем бифштекс уплетаем,

когда стрелка — тысчонок за пять…

Мы летаем. Таблетки глотаем…

Мы летаем.

Мы все отметаем.

На опасных высотах плутаем…

И когда не летаем —

летаем.

Потому что нельзя не летать.

Да, нельзя!

И пускай я, как девочка,

разреветься готова от страха,

я сама — самолет, самоделочка,

самокрылочка, певчая птаха.

Так хожу вот — по кромке, по краю.

Только верю еще в чудеса.

Только держат пока небеса.

Еще в эту игру поиграю!

Потому что моторы рокочут

и пространство прорезано трассами.

Потому что мне крылья щекочет

солнце, в небе особенно красное.

И наматываются обороты

на спидометры длиннорукие…

Самолеты мои, самолеты!

Очень крепкие.

Очень хрупкие.

[30]

Предчувствую полет…

Предчувствую полет

и жизнь свою в высотах,

как, может быть, пилот,

которому под сорок,

который — не босяк,

что носится с кокардой,

который в небесах,

как говорится, — кадры.

Предчувствую полет —

в предчувствии все дело.

Оно во мне поет,

пока не полетела.

Не веря чудесам,

но веря в веру, в чудо,

швыряю чемодан —

наземная покуда.

Рули, пилот, рули!

Наушники воркуют.

Везде —

вблизи,

вдали —

живут, поют, рискуют…

[31]

ПРИБАЛТИКА

1

…И приеду я в ту страну,

в ту булыжниковую старину,

в то черненое серебро,

что как вороново перо.

Вороненый металл ворот,

бухты матовый разворот…

Город готики, я твой гость.

Твой залив собираю в горсть.

А в заливе полно камней —

как купающихся коней…

Вспомню каменно и легко

все, что дорого и далеко.

Где-то теплые тальники,

детства добрые тайники…

Отрезвляюще — в пух и прах!—

Таллин — талинкой на губах.

2

Качается море, качается…

Я, как поплавок, на плаву,

а мне лишь бы знать, что плыву,

и не о чем больше печалиться.

Вливается в море моя

душа, поиссохшая что-то,

как в землю уходят болота,

как реки вбегают в моря.

А дюны, как море, бегут,

и суша, как море, покачивается,

и, значит, нигде не оканчивается

то море, которое тут.

И значит, еще ерунда,

не согнуто и не сломано,

когда тебя держит соломинкой

такая большая вода.

Чтоб впредь — на приколе, на якоре,

а знать, что живу, что плыву,

что, как поплавок, на плаву.

Шумит во мне море, как в раковине.

Чтоб — как со свечою внутри,—

вобрав это море мятежное,

носить по российским метелицам

медвяные янтари.

3

…Я вспомню майскую Литву,

внезапность соловьиной трели.

Меня, как птицу, на лету

воспоминание подстрелит.

Смятенная до той поры,

там позабыла бред недужный.

Чужие боги к нам добры,

а может быть, и равнодушны.

И было весело горстям,

в которых плоть воды дышала.

И темный, кислый хлеб крестьян

не просто ела я — вкушала.

Все говорило мне: забудь

грусть дней, бесцельностью дробимых!

Довольно принимать за путь

разнообразие тропинок…

И, ветку отводя рукой,

себя отдав зеленой чаще,

вновь обретала я покой,

к себе вернувшись настоящей.

Я вспомню майскую Литву —

и будет чище мне и проще

плести те сети, что плету,

плестись своим путем средь прочих.

Я вспомню майскую Литву —

и словно я — на крепко сбитом,

бедой испытанном плоту,—

не по зубам любым обидам.

И надо мной, как небеса,

глаза весны, летящей в лето,

глаза, зеленые глаза —

листвы, травы, твои, рассвета.

4

Ты приходишь, Прибалтика,

как корабль из тумана,

от петровского ботика,

от пустынь океана.

Простираешься, сизая,

смутно и непогоже.

Не моя, не российская,

но российская все же.

Перепутались в давности

даты — кипою веток,—

где к твоей первозданности

прикоснулся мой предок.

В этой давности — разное,

как твоя Калевала,

где — с любовью и распрями

время правит кроваво.

Только помнить ли сечи нам,

у вражды ли учиться?

Колыхайся, посвечивай

молчаливо и чисто…

Что нам мелкие мелочи

в век, вопящий о братстве?

Как счастливая девочка,

говорю тебе: «Здравствуй!»

Припадаю, как к матери.

Словно финские сани,

мчат меня по Прибалтике

руны, дайны и саги.

[32]

ВОРКУТА

…Мало солнца в Воркуте.

Мой товарищ с кинокамерой

морщится: «Лучи не те,

что в столице белокаменной!»

Нам начальство выдает

обмундированье летное.

Скоро ночь. Программа плотная.

Обживаем вертолет.

Ловим солнце, чтоб успеть

север разглядеть попристальней,

к буровой, как к теплой пристани,

и к оленям долететь.


Мало солнца. Не храню

память крымскую, кавказскую.

Здешнее, с короткой ласкою,—

как теперь его ценю!

И повернут шар земной

к солнцу буровыми вышками,

снега матовыми вспышками,

вертолетом, чумом, мной.

И в сердечной простоте

мы, народ не твердокаменный,

из столицы белокаменной,

кто — пером, кто — кинокамерой,

служим службу Воркуте.

[33]

ПАМИРСКИЕ ЗАМЕТКИ

Г. Сафиевой

1

Есть сходного много на свете,

и я домоседу не вру:

те земли — почти что как эти,

похожа гора на гору.

Облазила, может, полмира,

смешавши «туда» и «сюда»…

Но круглые горы Памира

не спутать ни с чем никогда.

Взирала залетная пташка:

их склон, освеженный весной,

как грудь материнская, тяжко

себя возвышал надо мной.

Так страшно и так незнакомо

дорога вилась в никуда…

Но было здесь что-то от дома,

от теплого духа гнезда.

Попутчик, заезжий молодчик,

увидел дома среди гор

и голову долго морочил

подруге моей, Гулрухсор.

Расспрашивал длинно, подробно

к прославленной ГЭС по пути.

«Так жить, — говорил, — неудобно,

по-птичьи, на небе почти…»

Гортанно и высокогорно

слетали слова с языка.

Таджичка смеялась задорно

и высокомерно слегка.

И вдруг — этот взгляд, как кресало.

Привстала, забыла про смех.

И

— Родина!—

строго сказала,

ответив на все и за всех.

2

По дороге в Нурек

Этот страх перед горами —

как благоговенье в храме.

Он не страшен, страх высокий.

В небесах — его истоки.

Это страх неодолимый

за себя, за дух долинный.

Там, внизу, долина скрылась…

Одолеем ли бескрылость?

Где орлы парят, как Илы,

вдруг прибудет странной силы.

И на мир острей и зорче

поглядишь — созревший зодчий.

Донесешь ли до долины

высоты закон орлиный?

Этот страх перед горами,

перед строгими дарами

высоты, особой меры

откровения и веры,—

этот честный страх не страшен,

небом бережно окрашен,

разгибающим колени,

в лучший цвет — преодоленья.

[34]

Я похожа на землю…

Я похожа на землю,

что была в запустенье веками.

Небеса очень туго,

очень трудно ко мне привыкали.

Меня ливнями било,

меня солнцем насквозь прожигало.

Время тяжестью всей,

словно войско, по мне прошагало.

Но за то, что я в небо

тянулась упрямо и верно,

полюбили меня

и дожди и бродячие ветры.

Полюбили меня —

так, что бедное стало богатым,—

и пустили меня

по равнинам своим непокатым.

Я иду и не гнусь —

надо мной мое прежнее небо!

Я пою и смеюсь,

где другие беспомощно немы.

Я иду и не гнусь —

подо мной мои прежние травы…

Ничего не боюсь.

Мне на это подарено право.

Я своя у березок,

у стогов и насмешливых речек.

Все обиды мои

подорожники пыльные лечат.

Мне не надо просить

ни ночлега, ни хлеба, ни света,—

я своя у своих

перелесков, затонов и веток.

А случится беда —

я шагну, назову свое имя…

Я своя у своих.

Меня каждое дерево примет.

1960

[35]

ПАЛЬМА ПЕРВЕНСТВА

Пожалуйста, возьмите пальму первенства!

Не просто подержать, а насовсем.

Пускай у вас в руках крылато, перисто

возникнет эта ветвь на зависть всем.

А вы пойдете, тихий и небрежный,

как будто не случилось ничего.

Но будете вы все-таки не прежний —

все прежнее теперь исключено.

У ваших ног послушно море пенится.

Кошмарный зверь, как песик, ест с руки.

От палочки волшебной — пальмы первенства —

расщелкиваются хитрые замки!

Им клады от нее таить нет смысла,—

и пальмочка, в ладонь впаявшись твердо,

подрагивает, как коромысло,

когда полны до самых дужек ведра.

Тот — еще мальчик, та — качает первенца,

тот — в суету гвоздями быта вбит…

Берите же, берите пальму первенства!

Черт шутит, пока бог спит…

Что? Говорите: «Не хочу. Успеется. И вообще

почему вы решили, что именно я? Сейчас мне

некогда. Да отстаньте же в конце концов! Все.

Пока. Обед стынет…»

Эй, кто-нибудь, возьмите пальму первенства!

Пожалуйста, возьмите пальму первенства.

Берите же, берите пальму первенства!

Глас вопиющего в пустыне.

1965

[36]

КРЫМСКИЙ МОСТ

Город мой вечерний,

город мой, Москва,

весь ты — как кочевье

с Крымского моста,

Убегает в водах

вдаль твое лицо.

Крутится без отдыха

в парке колесо.

Крутится полсвета

по тебе толпой.

Крутится планета

прямо под тобой.

И по грудь забрызган

звездным серебром

мост летящий Крымский —

мой ракетодром.

Вот стою, перила

грустно теребя.

Я уже привыкла

покидать тебя.

Все ношусь по свету я

и не устаю.

Лишь порой посетую

на судьбу свою.

Прокаленной дочерна

на ином огне,

как замужней дочери,

ты ответишь мне:

«Много или мало

счастья и любви,

сама выбирала,

а теперь — живи…»

Уезжаю снова.

Снова у виска

будет биться слово

странное «Москва».

И рассветом бодрым

где-нибудь в тайге

снова станет больно

от любви к тебе.

Снова все к разлуке,

снова неспроста —

сцепленные руки

Крымского моста.

1972

[37]

Мальчишки, смотрите, вчерашние девочки…

Мальчишки, смотрите,

вчерашние девочки,

подросточки — бантики, белые маечки —

идут, повзрослевшие, похудевшие…

Ого, вы как будто взволнованы, мальчики?

Ведь были — галчата, дурнушки, веснушчаты,

косички-метелки… А нынче-то, нынче-то!

Как многоступенчато косы закручены!

И — снегом в горах — ослепительно личико.

Рождается женщина. И без старания —

одним поворотом, движением, поступью

мужскому, всесильному, мстит за страдания,

которые выстрадать выпадет после ей.

О, будут еще ее губы искусаны,

и будут еще ее руки заломлены

за этот короткий полет безыскусственный,

за то, что сейчас золотится соломинкой.

За все ей платить, тяжело и возвышенно,

за все, чем сейчас так нетронуто светится,

в тот час, когда шлепнется спелою вишенкой

дитя в материнский подол человечества.

Так будь же мужчиной,

и в пору черемухи,

когда ничего еще толком не начато,

мальчишка, смирись, поступай в подчиненные,

побегай, побегай у девочки в мальчиках!

[38]

Не ходи за мной, как за школьницей…

Не ходи за мной, как за школьницей,

ничего не сули.

И не хочется, и не колется —

не судьба, не суди.

Я еще ничуть не вечерняя,

я пока на коне.

Я еще такая ничейная —

как земля на войне.

Не держи на леске, на поводе,

на узде, на беде,

ни на приводе, ни на проводе,

ни в руках и нигде!

Все, что вверено, что доверено,

разгоню, как коня.

Ой, как ветрено,

ой, как ветрено

в парусах у меня!

Не кидайся лассо набрасывать —

я тебе не мустанг.

Здесь охота — дело напрасное

в этих вольных местах.

Сквозь вселенную конопатую —

чем бы ты ни смутил —

я лечу, верчусь и не падаю

по законам светил.

У меня свое протяжение,

крупных звезд оселки…

Ну а вдруг

твое притяжение —

не узлы, не силки?

И когда-нибудь мне, отважась, ты

скажешь так, что пойму, —

как тебе твоя сила тяжести

тяжела одному…

[39]

ОЖИДАНИЕ

Кто-то ночью хлопает, лопочет…

То ль сверчки настроили смычки,

то ли это, вылупись из почек,

листья разжимают кулачки?

У природы есть свое подполье —

как людей, ее не обвиню:

то девчонкой принесет в подоле,

то дурнушкой сохнет на корню.

Жаль травы, которая завязла

в страхе, чтоб метели не смели.

Жаль травы, которая завяла,

слишком рано выйдя из земли.

Слишком рано или слишком поздно…

Но, ни в чем природу не виня,

не хочу ни мудрости обозной

и ни скороспелого огня.

Побывав в дозоре и в разведке,

испытав судьбу на сто ладов,

лето, подожги зеленым ветки!

Безгранично. Прочно. До плодов.

[40]

Люби меня!…

Люби меня!

Застенчиво,

боязно люби,

словно мы повенчаны

богом и людьми…

Люби меня уверенно,

чини разбой —

схвачена, уведена,

украдена тобой!

Люби меня бесстрашно,

грубо, зло.

Крути меня бесстрастно,

как весло…

Люби меня по-отчески,

воспитывай, лепи,—

как в хорошем очерке,

правильно люби…

Люби совсем неправильно,

непедагогично,

нецеленаправленно,

нелогично…

Люби дремуче, вечно,

противоречиво…

Буду эхом, вещью,

судомойкой, чтивом,

подушкой под локоть,

скамейкой в тени…

Захотел потрогать —

руку протяни!

Буду королевой —

ниже спину, раб!

Буду каравеллой:

в море! Убран трап…

Яблонькой-дичонком

с терпкостью ветвей…

Твоей девчонкой.

Женщиной твоей.

Усмехайся тонко,

защищайся стойко,

злись,

гордись,

глупи…

Люби меня только.

Только люби!

[41]

Не сегодня и не завтра…

Не сегодня и не завтра

и не послезавтра…

Это будет — вроде залпа,

коротко, внезапно.

Это головокруженье,

это вознесенье,

это — точно в центр мишени,

жгучее везенье.

Это будет ненадолго —

вспышка, всполох света.

Это будет, будет — только

надо верить в это.

Торопясь, скучая, плача,

помнить, что маячит,

жить, предчувствуя горячий,

сладкий миг удачи…

[42]

Был день прозрачен и просторен…

Был день прозрачен и просторен

и окроплен пыльцой зари,

как дом, что из стекла построен

с металлом синим изнутри.

Велик был неправдоподобно,

всем славен и ничем не плох!

Все проживалось в нем подробно:

и каждый шаг, и каждый вздох.

Блестели облака, как блюдца,

ласкало солнце и в тени,

и я жила — как слезы льются,

когда от радости они.

Красноречивая, немая,

земля была моя, моя!

И, ничего не понимая,

«За что?» — все спрашивала я.

За что такое настроенье,

за что минуты так легли —

в невероятность наслоенья

надежд, отваги и любви?

За что мне взгляд, что так коричнев

и зелен, как лесной ручей,

за что мне никаких количеств,

а только качества речей?

Всей неуверенностью женской

я вопрошала свет и тень:

каким трудом, какою жертвой

я заслужила этот день?

Спасибо всем минутам боли,

преодоленным вдалеке,

за это чудо голубое,

за это солнце на щеке,

за то, что горечью вчерашней

распорядилась, как хочу,

и что потом еще бесстрашней

за каждый праздник заплачу.

[43]

Отечество, работа и любовь…

Отечество, работа и любовь —

вот для чего и надобно родиться,

вот три сосны, в которых — заблудиться

и, отыскавшись, — заблудиться вновь.

[44]

Не оглядываюсь в прошлое…

Не оглядываюсь в прошлое

и не мучаю мечты.

Знаю я, что ты хорошая

и единственная ты.

Но не правило, не истина,

не разгадка и расчет,

а строка, что не написана,

что, как ток, в крови течет.

И поведанная вроде нам

до былиночки любой,

все же ты безмерна,

родина,—

как искусство и любовь.

Ни былыми рукопашными,—

память сердца теребя,—

ни засеянными пашнями

не ответишь на тебя.

Ни заздравными под горькую

в годовщины красных дат,

ни наивною подгонкою

под какой-нибудь стандарт.

Ты — к открытию открытие,

первозданная моя.

Ежедневное отплытие

в незнакомые моря.

Не готовое решение,

не остывшее литье,

а свержение,

свершение,

завершение мое.

[45]

Прозрачно Подмосковье, как росинка…

Прозрачно Подмосковье, как росинка

на крохотном березовом листе.

В росинке отражается Россия

во всей своей прозрачной чистоте.

Прозрачно елок синее сиянье.

Проталины прозрачны и ручьи.

И песни, что слагают россияне.

И первые весенние грачи.

Идешь ли по грибы или на лыжах,

прямым путем или тропинкой вкось,—

рябинника, снежинка, каждый рыжик

просвечивают стеклышком насквозь.

И человек, что был глухим, незрячим,

становится вдруг светел и прозрачен.

И я сама былинкою свечусь,

бесстрашию открытости учусь.

Гляжусь, как в речку дерево,

в Россию,

где у лугов и вод — как у огня,

где я пройду сквозь каждую осинку

и каждая осинка — свозь меня.

И, словно это я леса растила,

луга косила, ставила дома,

во мне Россия, будто я — Россия,

и я в России — как она сама.

[46]

ЛЕСНЫЕ СТИХИ

1

Вспоминаю лесные палы —

и по сердцу стучат топоры.

Лес — как жизнь, крепкостволен и свеж.

Лес, затишье мое и мятеж.

Я люблю вас, как сына, леса.

У мальчишки лесные глаза.

С малахитинкой, зеленцой,

среднерусскою хитрецой.

Городская ушла дребедень,

как лесничество, тянется день.

И в лесах — в этой летней суши —

ни пожарники — как ни души.

Прячу спички. Опасно, как шок.

Это хуже убийства — поджог.

Знаю кровью — так знают врага,—

как, мечась, выгорает тайга.

Я вас буду беречь, как дитя,

пастушонком тревогу дудя.

Тьму листов и иголок сменя,

положитесь, леса, на меня.

Лес, мой донор, и я — из ветвей

с хлорофилловой сутью твоей.

Вся — к земле я. Так к ней приросла,

многопало припала сосна.

Скачут белки, орешки луща…

Чистый лес! Ни змеи, ни клеща.

Ель макушку уперла в звезду…

Утро. Лесом, как жизнью, иду.

2

Я буду жить вовсю —

как прет весной вода,

как елочка в лесу,

как в небе — провода.

Как птица, ноткой зябкою

на проводе вися…

Оно бывает всякое,

но я еще не вся.

И пусть по всем ладам

пройдется жизнь по-всякому,

но я не дам, не дам,

не дам себе иссякнуть.

И медленно, с колен,

от утра голубая,

я воду, как олень,

из речки похлебаю.

Я зацеплюсь за плечи

осин незнаменитых.

Я знаю, как ты лечишь,

лесная земляника.

И столько я узнаю,

тобою, лес, спасенная,

что стану я лесная,

как пеночка зеленая.

Глаза мои — с хрусталинкой

от звезд и вод весной.

А кровь моя — с русалинкой,

с зеленинкой лесной.

[47]

Я полюбила быт за то…

Я полюбила быт за то,

что он наш общий быт,

что у меня твое пальто

на вешалке висит.

За тесноту, за тарарам,

где все же мы в тепле,

за то, что кофе по утрам

варю лишь я тебе.

За то, что хлеб или цветы,—

привыкла я с трудом!—

приносишь вечером и ты,

как птица в клюве, в дом.

Пускай нас заедает быт,

пускай сожрет нас, пусть,—

тот, где в твоих ладонях спит

мой очумелый пульс.

Тот, где до нас нет дела всем,

где нет особых вех,

где по-московски ровно в сем.

он будит нас для всех.

[48]

Загрузка...