Все тот же сон, живой и давний,
Стоит и не отходит прочь:
Окно закрыто плотной ставней,
За ставней – стынущая ночь.
Трещат углы, тепла лежанка,
Вдали пролает сонный пес…
Я встал сегодня спозаранку
И мирно мирный день пронес.
Беззлобный день так свято долог!
Все – кроткий блеск, и снег, и ширь!
Читать тут можно только Пролог
Или Давыдову Псалтирь.
И зной печной в каморке белой,
И звон ночной издалека,
И при лампадке нагорелой
Такая белая рука!
Размаривает и покоит,
Любовь цветет, проста, пышна,
А вьюга в поле люто воет,
Вьюны сажая у окна.
Занесена пургой пушистой,
Живи, любовь, не умирай:
Настал для нас огнисто-льдистый,
Морозно-жаркий, русский рай!
Ах, только б снег, да взор любимый,
Да краски нежные икон!
Желанный, неискоренимый,
Души моей давнишний сон!
А.С. Рославлеву [22]
Я знаю вас не понаслышке,
О верхней Волги города!
Кремлей чешуйчатые вышки,
Мне не забыть вас никогда!
И знаю я, как ночи долги,
Как яр и краток зимний день, —
Я сам родился ведь на Волге,
Где с удалью сдружилась лень,
Где исстари благочестивы
И сметливы, где говор крут,
Где весело сбегают нивы
К реке, где молятся и врут,
Где Ярославль горит, что в митре
У патриарха ал рубин,
Где рос царевич наш Димитрий,
Зарозовевший кровью крин,
Где все привольно, все степенно,
Где все сияет, все цветет,
Где Волга медленно и пенно
К морям далеким путь ведет.
Я знаю бег саней ковровых
И розы щек на холоду,
Морозов царственно-суровых
В другом краю я не найду.
Я знаю звон великопостный,
В бору далеком малый скит, —
И в жизни сладостной и косной
Какой-то тайный есть магнит.
Я помню запах гряд малинных
И горниц праздничных уют,
Напевы служб умильно-длинных
До сей поры в душе поют.
Не знаю, прав ли я, не прав ли,
Не по указке я люблю.
За то, что вырос в Ярославле,
Свою судьбу благословлю!
Давно уж жаворонки прилетели,
Вернулись в гнезда громкие грачи,
Поскрипывают весело качели.
Еще не знойны майские лучи.
О май-волшебник, как глаза ты застишь
Слезою радостной, как летом тень!
Как хорошо: светло, все окна настежь,
Под ними темная еще сирень!
Ах, пробежаться бы за квасом в ледник,
Черемуху у кухни оборвать!
Но ты – царевич, царский ты наследник:
Тебе негоже козликом скакать.
Ты медленно по садику гуляешь
И, кажется, самой травы не мнешь.
Глядишь на облако, не замечаешь,
Что на тебя направлен чей-то нож.
Далекий звон сомненья сладко лечит:
Здесь не Москва, здесь тихо и легко…
Орешки сжал, гадаешь: чет иль нечет,
А жаворонки вьются высоко.
Твое лицо болезненно опухло,
Темно горит еще бесстрастный взгляд,
Как будто в нем не навсегда потухло
Мерцанье заалтарное лампад.
Что милому царевичу враждебно?
На беззащитного кто строит ков?
Зачем же руки складывать молебно,
Как будто ты удар принять готов?
Закинул горло детское невинно
И, ожерельем хвастаясь, не ждет,
Что скоро шею грозно и рубинно
Другое ожерелье обовьет.
Завыли мамки, вопль и плач царицы…
Звучит немолчно в зареве набат,
А на траве – в кровавой багрянице
Царя Феодора убитый брат.
В заре горит грядущих гроз багрянец,
Мятеж и мрак, невнятные слова,
И чудится далекий самозванец
И пленная, растленная Москва!
Но ты, наш мученик, ты свят навеки,
Всю злобу и все козни одолев.
Тебя слепцы прославят и калеки,
Сложив тебе бесхитростный напев.
Так тих твой лик, тиха святая рака,
И тише стал Архангельский Собор,
А из кровавой старины и мрака
Нам светится твой детский, светлый взор.
Пусть говорит заносчивый историк,
Что не царевич в Угличе убит,
Все так же жребий твой, высок и горек,
Димитрий-отрок, в небесах горит.
О вешний цвет, на всех путях ты нужен,
И в мирный, и в тревожный, смутный миг!
Ведь каждая из маленьких жемчужин
Твоих дороже толстых, мертвых книг.
О убиенный, Ангел легкокрылый!
Ты справишься с разрухой и бедой
И в нашей жизни, тусклой и унылой,
Засветишь тихой утренней звездой.
Я вижу, в дворовом окошке
Склонилась к ребенку мать,
А он раскинул ножки,
Хочет их ртом поймать.
Как день ему будет долог,
Ночам – конца словно нет…
А год? это – дивный сколок
Будущих долгих лет.
Вот улыбнулся сонно
С прелестью милых котят…
Ведь всякая мать – Мадонна
И всякий ребенок свят!
Потом настанут сурово
Труды, волненье и страсть,
И где найти тогда слово,
Что не дало бы упасть?
Мудры старики да дети,
Взрослым мудрости нет:
Одни еще будто в свете,
Другие уж видят свет.
Но в сумрачном бездорожьи
Утешься: сквозь страстный плен
Увидишь – мы дети Божьи
У теплых родных колен.
Не знаешь, как выразить нежность!
Что делать: жалеть, желать?
Покоя полна мятежность,
Исполнена трепета гладь.
Оттого обнимаем, целуем,
Не отводим влюбленных глаз,
Не стремимся мы к поцелуям,
Они лишь невнятный рассказ
О том, что безбрежна нежность,
Что в нежности безнадежность,
Древнейшая в ней мятежность
И новая каждый раз!
Красное солнце в окно ударило,
Солнце новолетнее…
На двенадцать месяцев все состарилось…
Теперь незаметнее —
Как-то не жалко и все равно,
Только смотришь, как солнце ударяет в окно.
На полу квадраты янтарно-дынные
Ложатся так весело.
Как прошли, не помню, дни пустынные,
Что-то их занавесило.
Как неделю, прожил полсотню недель,
А сестры-пряхи[23] все прядут кудель.
Скоро, пожалуй, пойду я дорогою…
Не избегнут ее ни глупцы, ни гении…
На иконы смотрю не с тревогою,
А сердце в весеннем волнении.
Ну что ж? Заплачу, как тебя обниму,
Что есть в суме, с тем и пойду.
Какая-то лень недели кроет,
Замедляют заботы легкий миг, —
Но сердце молится, сердце строит:
Оно у нас плотник, не гробовщик.
Веселый плотник сколотит терем.
Светлый тес – не холодный гранит.
Пускай нам кажется, что мы не верим:
Оно за нас верит и нас хранит.
Оно все торопится, бьется под спудом,
А мы – будто мертвые: без мыслей, без снов,
Но вдруг проснемся пред собственным чудом:
Ведь мы все спали, а терем готов.
Но что это, Боже? Не бьется ль тише?
Со страхом к сердцу прижалась рука…
Плотник, ведь ты не достроил крыши,
Не посадил на нее конька!
Мы в слепоте как будто не знаем,
Как тот родник, что бьется в нас, —
Божественно неисчерпаем,
Свежей и нежнее каждый раз.
Печалью взвившись, спадает весельем…
Глубже и чище родной исток…
Ведь каждый день – душе новоселье,
И каждый час – светлее чертог.
Из сердца пригоршней беру я радость,
К высоким брошу небесам
Беспечной бедности святую сладость
И все, что сделал, любя, я сам.
Все тоньше, тоньше в эфирном горниле
Синеют тучи над купами рощ, —
И вдруг, как благость, к земле опустили
Любовь, и радугу, и дождь.
Под вечер выйдь в луга поемные,
На скошенную ляг траву…
Какие нежные и томные
Приходят мысли наяву!
Струятся небеса сиянием,
Эфир мерцает легким сном,
Как перед сладостным свиданием,
Когда уж видишь отчий дом.
Все трепетней, все благодарнее
Встречает сердце мир простой,
И лай собак за сыроварнею,
И мост, и луг, и водопой.
Я вижу все: и садик с вишнями,
И скатертью накрытый стол,
А облако стезями вышними
Плывет, как радостный посол.
Архангельские оперения
Лазурную узорят твердь.
В таком пленительном горении
Легка и незаметна смерть.
Покинет птица клетку узкую,
Растает тело… все забудь:
И милую природу русскую,
И милый тягостный твой путь.
Что мне приснится, что вспомянется
В последнем блеске бытия?
На что душа моя оглянется,
Идя в нездешние края?
На что-нибудь совсем домашнее,
Что и не вспомнишь вот теперь:
Прогулку по саду вчерашнюю,
Открытую на солнце дверь.
Ведь мысли сделались летучими,
И правишь ими уж не ты, —
Угнаться ль волею за тучами,
Что смотрят с синей высоты?
Но смерть-стрелок напрасно целится,
Я странной обречен судьбе.
Что неделимо, то не делится:
Я все живу… живу в тебе!
Господь, я вижу, я недостоин,
Я сердцем верю, и вера крепка:
Когда-нибудь буду я Божий воин,
Но так слаба покуда рука.
Твоя заря очам моим брезжит,
Твое дыханье свежит мне рот,
Но свет Твой легкий так сладостно нежит,
Что сердце медлит лететь вперед.
Я умиляюсь и полем взрытым,
Ручьем дороги в тени берез,
И путником дальним, шлагбаумом открытым,
И запахом ржи, что ветер принес.
Еще я плачу, бессильно бедный,
Когда ребенка бьют по щекам,
Когда на просьбу о корке хлебной
Слышат в ответ сухое: «Не дам!»
Меня тревожит вздох мятежный
(От этих вздохов, Господь, спаси!),
Когда призыв я слышу нежный
То Моцарта, то Дебюсси.
Еще хочу забыть я о горе,
И загорается надеждою взор,
Когда я чувствую ветер с моря
И грежу о тебе, Босфор!
Еще я ревную, мучусь, немею
(Господь, мое счастье обереги!),
Еще я легким там быть не смею,
Где должны быть крылаты шаги.
Еще я верю весенним разливам,
Люблю левкои и красную медь,
Еще мне скучно быть справедливым —
Великодушьем хочу гореть.
Какая белизна и кроткий сон!
Но силы спящих тихо прибывают,
И золоченый, бледный небосклон
Зари вуали розой закрывают.
В мечтах такие вечера бывают,
Когда не знаешь, спишь или не спишь,
И каплют медленно алмазы с крыш.
Смотря на солнца киноварный знак,
Душою умиляешься убогой.
О, в этой белой из белейших рак
Уснуть, не волноваться бы тревогой!
Почили… Путник, речью нас не трогай!
Никто не скажет, жив ли я, не жив, —
Так убедителен тот сон и лжив.
Целительный пушится легкий снег
И, кровью нежною горя, алеет,
Но для побед, для новых, лучших нег
Проснуться сердце медлит и не смеет:
Так терпеливо летом яблок спеет,
Пока багрянцем август не махнет, —
И зрелым плод на землю упадет.
Какая новая любовь и нежность
Принесена с серебряных высот!
Лазурная, святая безмятежность,
Небесных пчел медвяный, легкий сот!
Фонтан Верлена,[24] лунная поляна
И злость жертвенных открытых роз,
А в нежных, прерывающихся piano
Звенит полет классических стрекоз.
Пусть говорит нам о сиамских девах,
Далеких стран пленяет красота, —
В раздробленных, чуть зыблемых напевах
Слышна твоя, о Моцарт, простота.
И легкая, восторженная Муза,
Готовя нежно лепестки венца,
Старинного приветствует француза
И небывалой нежности творца!
Вина весеннего иголки
Я вновь принять душой готов, —
Ведь в каждой лужице – осколки
Стеклянно-алых облаков.
На Императорской конюшне
Заворковал зобатый рой…
Как небо сделалось воздушней,
Как слаще ветерок сырой!
О днях оплаканных не плачьте,
Ласкайтесь новою мечтой,
Что скоро на высокой мачте
Забьется вымпел золотой.
Ах, плаванья, моря, просторы,
Вечерний порт и острова!
Забудем пасмурные взоры
И надоевшие слова!
Мы снова путники! согласны?
Мы пробудились ото сна!
Как чудеса твои прекрасны,
Кудесница любви, весна!
Еще нежней, еще прелестней
Пропел апрель: проснись, воскресни
От сонной, косной суеты!
Сегодня снова вспомнишь ты
Забытые зимою песни.
Горé сердца! – гудят, как пчелы,
Колокола, и звон веселый
Звучит для всех: «Христос воскрес!»
– Воистину! – весенний лес
Вздохнет, а с ним поля и села.
Родник забил в душе смущенной, —
И радостный, и обновленный,
Тебе, Господь, Твое отдам!
И, внове созданный Адам,
Смотрю я в солнце, умиленный.
Просохшая земля! Прижаться к ней,
Бессолнечную смену мертвых дней
Ясней позабывать и холодней!
О, твердая земля, родная мать!
Научишь мудро, просто понимать.
Отвыкнет бедная душа хромать.
Как сладок дух проснувшейся травы,
Как старые ручьи опять новы,
Какой покой с высокой синевы!
Раскиньтесь, руки, по земле крестом!
Подумать: в этом мире, в мире том
Спасемся мы Воскреснувшим Христом!
Кто грудь земли слезами оросил,
Кто мать свою о помощи просил,
Исполнится неистощимых сил.
Как матадоры красным глаз щекочут,
Уж рощи кумачами замахали,
А солнце-бык на них глядеть не хочет:
Его глаза осенние устали.
Он медленно ползет на небо выше,
Рогами в пруд уставился он синий
И безразлично, как конек на крыше,
Глядит на белый и нежданный иней.
Теленком скоро, сосунком он будет,
На зимней, чуть зелененькой лужайке,
Пока к яренью снова не разбудит
Апрельская рука весны-хозяйки.
Н. А. Юдину
Пропало славы обветшалой
Воспоминанье навсегда.
Скользнут в веках звездою шалой
И наши годы, господа.
Где бабушкиных роб шуршанье,
Где мелкий дребезг нежных шпор
И на глазах у всех свиданье,
Другим невнятный разговор?
Простой и медленной прогулкой
В саду уж не проходит царь,
Не гонит крепость пушкой гулкой
Всех франтов к устрицам, как встарь.
Лишь у Крылова дремлют бонны,
Ребячий вьется к небу крик,
Да липы так же благовонны,
И дуб по-прежнему велик.
Демократической толпою
Нарушен статуй странный сон,
Но небо светится весною,
А теплый ветер – тот же он!
Ты Сам устроил так, о Боже,
Что сердце (так слабо оно)
Под пиджаками бьется то же,
Что под камзолами давно.
И, весь проспект большой аллеи
Вымеривая в сотый раз,
Вдруг остановишься, краснея,
При выстреле прохожих глаз.
Но кто же знает точный час
Для вас, Амура-чародея
Всегда нежданные затеи?
Близка студеная пора,
Вчера с утра
Напудрил крыши первый иней.
Жирней вода озябших рек,
Повалит снег
Из тучи медленной и синей.
Так мокрая луна видна
Нам из окна,
Как будто небо стало ниже.
Охотник в календарь глядит
И срок следит,
Когда-то обновит он лыжи.
Любви домашней торжество,
Нам Рождество
Приносит прелесть детской елки.
По озеру визжат коньки,
А огоньки
На ветках – словно Божьи пчелки.
Весь долгий комнатный досуг,
Мой милый друг,
Развеселю я легкой лютней.
Настанет тихая зима:
Поля, дома —
Милей все будет и уютней.
Виденье мной овладело:
О золотом птицелове,
О пернатой стреле из трости,
О томной загробной роще.
Каждый кусочек тела,
Каждая капля крови,
Каждая крошка кости —
Милей, чем святые мощи!
Пусть я всегда проклинаем,
Кляните, люди, кляните,
Тушите костер кострами —
Льду не сковать водопада.
Ведь мы ничего не знаем,
Как тянутся эти нити
Из сердца к сердцу сами…
Не знаем, и знать не надо!
К. А. Большакову [25]
Красен кровавый рот…
Темен тенистый брод…
Ядом червлены ягоды…
У позабытой пагоды
Руки к небу, урод!..
Ярок дальний припек…
Гладок карий конек…
Звонко стучит копытами,
Ступая тропами изрытыми,
Где водопой протек.
Ивою связан плот,
Низко златится плод…
Между лесами и селами
Веслами гресть веселыми
В область больных болот!
Видишь: трещит костер?
Видишь: топор остер?
Встреть же тугими косами,
Спелыми абрикосами,
О, сестра из сестер!
В. В. Маяковскому
Чей мертвящий, помертвелый лик
в косматых горбах из плоской вздыбившихся седины вижу?
Горгона, Горгона,
смерти дева,
ты движенья на дне бесцельного вод жива!
Посинелый язык
из пустой глубины
лижет, лижет
(всплески – трепет, топот плеч утопленников!),
лижет слова
на столбах опрокинутого, потонувшего,
почти уже безымянного трона.
Бесформенной призрак свободы,
болотно лживый, как белоглазые люди,
ты разделяешь народы,
бормоча о небывшем чуде.
И вот,
как ристалищный конь,
ринешься взрывом вод,
взъяришься, храпишь, мечешь
мокрый огонь
на белое небо, рушась и руша,
сверливой воронкой буравя
свои же недра!
Оттуда несется глухо,
ветра глуше:
– Корабельщики-братья, взроем
хмурое брюхо,
где урчит прибой и отбой!
Разобьем замкнутый замок!
Проклятье героям,
изобретшим для мяса и самок
первый под солнцем бой!
Плачет все хмурей:
– Менелай, о Менелай!
не знать бы тебе Елены,
рыжей жены!
(Слышишь неистовых фурий
неумолимо охрипший лай?)
Все равно Парис белоногий
грядущие все тревоги
вонзит тебе в сердце: плены,
деревни, что сожжены,
трупы, что в поле забыты,
юношей, что убиты, —
несчастный царь, неси
на порфирных своих плечах!
На красных мечах
раскинулась опочивальня!..
В Елене – все женщины: в ней
Леда, Даная и Пенелопа,
словно любви наковальня
в одну сковала тем пламенней и нежней.
Ждет.
Раззолотили подушку косы…
(Братья,
впервые)
– Париса руку чует уже у точеной выи…
(впервые
Азия и Европа
встретились в этом объятьи!!)
Подымается мерно живот,
круглый, как небо!
Губы, сосцы и ногти чуть розовеют…
Прилети сейчас осы —
в смятеньи завьются: где бы
лучше найти амброзийную пищу,
которая меда достойного дать не смеет?
Входит Парис-ратоборец,
белые ноги блестят,
взгляд —
азиатские сумерки круглых, что груди, холмов.
Елена подъемлет темные веки…
(Навеки
миг этот будет, как вечность, долог!)
Задернут затканный полог…
(Первая встреча! Первый бой!
Азия и Европа! Европа и Азия!!
И тяжелая от мяса фантазия
медленно, как пищеварение, грезит о вечной
народов битве,
рыжая жена Менелая, тобой, царевич троянский, тобой
уязвленная!
Какие легкие утром молитвы
сдернут призрачный сон,
и все увидят, что встреча вселенной
не ковром пестра,
не как меч остра,
а лежат, красотой утомленные,
брат и сестра,
детски обняв друг друга?)
Испуга
ненужного вечная мать,
ты научила проливать
кровь брата
на северном, плоском камне.
Ты – далека и близка мне,
ненавистная, как древняя совесть,
дикая повесть
о неистово-девственной деве!..
дуй, ветер! Вей, рей
до пустынь безлюдных Гипербореев.
Служанка буйного гения,
жрица Дианина гнева,
вещая дева,
ты, Ифигения,[27]
наточила кремневый нож,
красною тряпкой отерла,
среди криков
и барабанного воя скифов
братское горло
закинула
(Братское, братское, помни!
Диана, ты видишь, легко мне!)
и вдруг,
как странный недуг,
мужественных душ услада
под ножом родилась
(Гибни, отцовский дом,
плачьте, вдовые девы, руки ломая!
Бесплодная роза нездешнего мая,
безуханный, пылай, Содом!)
сквозь кровь,
чрез века незабытая,
любовь
Ореста[28] и его Пилада!
Море, марево, мать,
сама себя жрущая,
что от заемного блеска месяца
маткой больною бесится,
Полно тебе терзать
бедных детей,
бесполезность рваных сетей
и сплетенье бездонной рвани
называя геройством!
Воинственной девы безличье,
зовущее
к призрачной брани…
но кровь настоящая
льется в пустое геройство!
Геройство!
А стоны-то?
А вопли-то?
Проклято, проклято!
Точило холодное жмет
живой виноград,
жница бесцельная жнет
за рядом ряд.
И побледневший от жатвы ущербный серп
валится
в бездну, которую безумный Ксеркс
велел бичами высечь
(цепи – плохая подпруга)
и увидя которую десять тысяч
оборваннных греков, обнимая друг друга,
крича, заплакали: «ΰαλασσα»![29]