Путешествие молодого поэта, затянувшееся на все его земное бытие, только начинается, но он уже обозначил цель — царства У, Чу в восточном и центральном Китае. Для него это не географические точки, не территории, на которых в древности находились эти царства, для него
это живое мифологическое пространство, в котором сегодняшнее настоящее без ощущаемых временны̀х границ сливается с лелеемым прошлым, с идеальной Изначальной Древностью, жившей по естественным законам Небесного Дао. Поэт рвется туда всем существом, своим воображением гиперболизируя и высоту корабельной мачты, и пройденное расстояние. Но земные реалии своей неизведанностью несколько страшат молодого человека, оторвавшегося от отчего дома, не вписанного ни в какую социальную структуру и лишь питающего надежду на блистательные карьерные начинания.
Я выдолбил ладью и в У да в Чу[31] поплыл,
Поставив мачту в сотню с лишком чи,
Рвет ветер парус из последних сил,
Я сотни ли до ночи проскочил.
Еще бурлит прощальное вино,
А я уже иных селений гость,
Лишь вспоминать отныне мне дано,
Лазурь воды рождает в сердце грусть.
725 г.
Ладья, подставив попутному ветру небольшой парус, плывет по Линцзяну, приближаясь к Юйчжоу (совр. г. Чунцин) на Вечной реке (Янцзы), слуга Даньша еще раскладывает поклажу в небольшой каютке, а перед глазами молодого поэта еще стоят милые сердцу пейзажи отчего края Шу. Он как бы живет в трех измерениях: вчерашнее, бледнея, цепляется за сегодняшнее, но из глубин души вырывается волнующее Завтра, словно бы озаренное лучами восхода. Эти три пласта с самого начала осмысленного бытия и составляли структуру его души. Даже в первом своем (известном нам) стихотворении пятнадцатилетний мальчик соединял призрачную, зыбкую видимость сегодняшнего с четким земным прошлым и ярким светом заоблачного неба.
715 г.
Свое путешествие Ли Бо воспринимает как восхождение, вкладывая в это не столько физический, сколько духовно-мистический смысл. Собственно говоря, эта антитеза оказалась ведущей для всего его творчества. Еще совсем недавно он описывал подъем на башню в городе как выход из ночи — в яркость дня, как очищение и духовное преодоление низменности земной плоскости.
Парчовый город солнцем озарен.
По башне поднимается рассвет:
Злаченое окно, резной проем,
За пологом — луны крючкастый след.
Ступени к небу сквозь листву летят,
С тоской я распрощался в вышине,
Вечерний дождь давно ушел к Санься[37],
Кружатся два потока[38] по весне.
Вот я пришел, на все это гляжу
Как по Девятым небесам[39] брожу.
720 г.
Наиболее полно идея восхождения воплотилась у Ли Бо в образе гор. Мифологическим сознанием они воспринимались как мистические каналы в иные пространства иных, Занебесных, измерений. Ценность горы, считал поэт, не в высоте, а в ее святости, как ценность воды не в ее глубине, а в живущем в ней драконе. Таким духовным центром юности Ли Бо в родной области Шу была Крутобровая Эмэй. Две ее вершины напоминают густые брови Небесной феи. Путь по крутой узкой тропке среди выглядывающих из туманной дымки диковинных цветов постепенно обретал характер мистического духовного преображения. Четыре года назад Ли Бо поднимался на Эмэй и так описал этот процесс:
Вершин святых немало в крае Шу,
Но с Крутобровой им сравненья нет.
Возможно ли познать ее, спрошу,
Тем, кто приходит только лицезреть?
Распахнутость небес, зеленый мрак —
Цветист, как свиток живописный, он,
Душой купаюсь в заревых лучах,
Здесь таинством я одухотворен,
Озвучиваю облачный напев,
Коснусь волшебных струн эмэйских скал.
В магическом искусстве был несмел,
Но вот свершилось то, что я искал.
Свет облака в себе уже ношу,
С души мирские узы спали вдруг,
И мнится мне на агнце возношусь
К светилу белому в сплетенье рук[40].
720 г.
И вот уже Крутобровая его юности осталась позади, а лодка плывет по реке Пинцян (сейчас она называется Циннун), еще в родных краях. Бесстрастно глядит на лодку лэшаньский Большой Будда, настолько огромный, что человек, примостившийся на ногте его ноги, кажется песчинкой. Прощается ли он с молодым поэтом, или ему ведомо, что они встретятся в Бесконечности? Ли Бо устремляется к Вечной реке Янцзы, к знаменитым Трем ущельям (Санься), где мифический Юй строил дамбы, спасая соплеменников от разрушительных наводнений. Оглядываясь, Ли Бо видит кусочек луны, его Небесного друга, выглядывающей из-за вершины Крутобровой, словно бы приглядывая за отчаянным юношей, устремленным в неизведанное — но столь знакомое по книгам. Он испытывает непонятное пока влечение к этому ночному светилу и не догадывается, что Небесный друг не оставит его даже тогда, когда земные друзья отвернутся.
Осенний месяц встал над Крутобровой,
А тень — со мной, в Пинцяновой волне.
К Ущельям в ночь уходит челн мой новый,
Тебя, мой друг, уже не видеть мне.
724 г.
Челн Ли Бо, петляя по речкам родного края, выносит его к Хань, окруженной горами полноводной реке, куда он много позже будет ронять горькие слезы разочарования, но пока течение ведет челн к бурному устью — выходу на просторы Вечной Реки, которая увлечет его на земли грез — в Чу, в У, в Юэ. По левому борту скоро встанет вознесенный на высокий склон живописный, вечно закутанный в чарующую поэтов облачную дымку город Боди (Ли Бо еще не знает, какой вехой освобождения станет для него этот город в конце земного бытия!), затем Колдовская гора, окутанная облачком романтической легенды, — челн поплывет по Трем ущельям, где он и отпишет оставшимся дома друзьям обо всем, что увидел и прочувствовал на этом начальном отрезке пути.
725 г.
Не случайно, видимо, он обратил внимание на небольшой городок Боди, распластавшийся по склонам высокой прибрежной горы и вечно окутанный дымкой облаков. По преданию, в городе находился колодец, в котором жил дракон, и потому покровителем города считали Белого Дракона, одного из пяти Небесных Владык, повелителя западного неба и духа звезды Тайбо (sic! Вы помните второе имя Ли Бо?). Тем не менее поэт даже не сошел на берег. Но через полвека именно тут, плывя на запад к месту далекой ссылки, он покинул лодку (еще ссыльным), в местном ямыне выслушал императорский указ об амнистии («смертники переводятся в ссыльные, ссыльные освобождаются»), вновь — уже свободным! — поднялся на свой легкий челн и, вознося хвалу Небу, повернул назад, на восток. Впереди лежал тот самый Цзянлин, где полвека назад мудрый даос предостерегал поэта от сближения с властями. Тогда он не до конца прочувствовал мудрость совета, поплатившись за это. И вот, наконец, высвободился из-под «тяжести гор» и летит к вечному Востоку под галденье суетных макак.
Покинул поутру заоблачный Боди,
К Цзянлину сотни ли челн мигом пролетит,
Макаки с берегов галдят на всем пути,
Но тяжесть тысяч гор осталась позади.
759 г.
Ранние сумерки настигли их уже в Санься — цепи из трех ущелий, протянувшихся вдоль Янцзы на 200 километров. На ночлег остановились у подножия легендарной Колдовской горы (Ушань), которую Сун Юй, знаменитый поэт и, как утверждают предания, младший брат великого Цюй Юаня, обессмертил своей одой о любострастных свиданиях феи этой горы с чуским князем Сяном. Приподнятый над вершиной камень, окутанный облачной дымкой, представлялся проплывавшим лодочникам феей-хранительницей, и они хотели видеть в фее сильный и романтичный образ. Действительно, согласился с ними Ли Бо, зачем этот Сун Юй очернил прекрасную благородную даму, дочь Небесного Владыки?
Поэт всматривался в облачко, которое, совсем как в оде Сун Юя, застыло на склоне горы, но фея не устремилась к нему струями дождя, а навеяла воспоминания об отчем крае, над которым легковейной тучкой она проплывала еще час-два назад, и глаза путешественника чуть заволоклись дымкой сентиментальных слез. И он тут же начал импровизировать стихотворение в защиту облачка-феи:
Царя Небесного Нефритовая дочь[44]
Взлетает поутру цветистой легкой тучкой —
По сновидениям людским бродить всю ночь.
И что ей Сян, какой-то князь там чуский?!
Луну запеленав своих одежд парчой,
Она с Небес сиянье славы источает.
Ее ль познать за сокровенной пустотой?!
Напрасно люди стих Сун Юя почитают.
725 г.
Маленькая гостиничка была вся пропитана духом близкой Колдовской горы: феи, облачка над вершиной, набухшие дождем, взволнованно ожидающим мига, когда сладострастными струями он прольется на нетерпеливого князя, ширма у изголовья, перечерченная Вечной Рекой, уходящей к верхней кромке изображения, словно и она откликнулась на зов феи с небес. Через десяток лет совсем в другом месте, в другой гостинице, прислушиваясь к шуршанию опадающих листьев, поэт увидит похожую ширму и вспомнит начало своего путешествия.
На ширме нарисован пик крутой,
Осенний лес у города Боди
И тучка — ее спрячет мрак ночной,
Река недвижно в небо улетит.
736 г.
Ночь у подножия Колдовской горы не оказалась какой-то необычной. Прошедший день так утомил и физически, и духовно, что никакая соблазнительная тучка не смутила крепкий сон, разве что громко ревели беспокойные обезьяны. И ясным утром Ли Бо другими глазами взглянул на знаменитую гору, увидел на ее вершине залитую восходящим солнцем террасу, столь высокую, что напоминала башню, и укорил себя, что, может, зря так непочтительно отозвался о великом Сун Юе, младшем брате еще более великого Цюй Юаня.
Я ночь провел под Колдовской горой,
Вой обезьян в мои врывался сны,
А персики наряд цветастый свой
Роняли к дамбе Цуй[45] в лучах луны.
Порывом тучку унесло на юг —
Там чуский князь когда-то ждал ее.
Высокий холм… Сун Юя вспомнив вдруг,
Слезой я платье омочил свое.
725 г.
Колдовская гора еще долго околдовывала экзальтированного поэта, и он возвращался к ней мысленно и поэтически. Даже находясь достаточно далеко от нее, в районе современного Нанкина, он, провожая знакомца в долину Лютни, что лежит рядом с Колдовской горой, ностальгически вспоминал об ушедших и невозвратных временах.
Осень. Ночь. И ветер над водой.
Тех времен уж рядом нет со мной,
Отдалился зыбким сном Чанъань[46]…
Где же день, когда вернусь домой?!
747 г.
А через два с лишним десятилетия Ли Бо вновь оказался у этой горы. Он уже не порывистый юноша с романтическими мечтаниями, а умудренный горьким опытом земной жизни человек, который понимает, что в этот искореженный мир, лишенный «свежего дыхания» (в переносном смысле — «чистых нравов»), феи не прилетают, да и сластолюбца-князя никто не вспоминает, разве что пастухи, погоняя баранов, перекинутся парочкой насмешливых слов.
И снова я под Колдовской горой,
У Башни солнца, где ищу преданье,
Но тучки нет, чист небосвод ночной,
Даль принесла нам свежее дыханье.
Волшебной девы и в помине нет,
Где чуский князь, никто сейчас не знает,
Давно уж канул блуд в пучину лет…
Лишь пастухи о них тут и вздыхают.
759 г.
Головокружительные водовороты в Трех ущельях были созвучны юному задору поэта, хотя встреча с мудрым даосом, вселившим в него уверенность в своих силах, была еще впереди. Возможно, именно на эту встречу с подспудной горечью и намекнул поэт, когда, уплывая на исходе жизни в ссылку, миновал Санься и в стихотворении об этом вечность Неба противопоставил суетности и тщетности человеческих страстей и усилий (гора Хуанню, вершина которой показалась стареющему поэту недостижимой, находится как раз рядом с г. Цзянлином, где в 725 г. и произошла знаменательная встреча со старцем). Челн кружил, обходя водовороты реки, а поэт задумчиво смотрел в сторону северного берега, где, скрываясь за горным массивом ущелья Силинся, из Великой Древности угадывались родные места Цюй Юаня и 11 могильных курганов, в одном из которых похоронен великий поэт, а остальные сооружены для того, чтобы преследовавшие его царские клевреты не смогли отыскать подлинный и разрушить его.
Зажато небо в пиках Колдовских
Там, где шумит башуйская волна.
Когда-то люди не увидят их,
А неба — не коснутся времена.
Три утра огибаю Хуанню,
Еще три ночи… Бесконечен путь
Три раза прибавляю день ко дню[47],
Тоска такая, что и не вздохнуть.
758 г.