Ты часто, слушая стихи мои с раченьем,
Прочь гонишь от меня прельщающий туман.
Здесь рифмой оскорблен, там смысла опущеньем,
Свергаешь без чинов мной чтимый истукан.
Послушай: я еще являюсь с сочиненьем,
Чтоб случай дать тебе свой править важный сан.
Насмешник греческий, писатель остроумный,
Такую повесть нам оставил Лукиан,
Что будто в день какой-то шумный
Нептун, Минерва и Вулкан
Похвастать вздумали верховностью своею
В художествах: кто лучше из троих
Покажет образец способностей своих —
И Мома выбрали судьею.
Известно, парень вострый Мом:
Ума имеет он палату
И уж не спустит он приятелю, ни свату,
Лишь только бы блеснуть умом.
Условье сделано, и день суда назначен.
Вулкан к мехам, Нептун во глубину,
Богиня мудрости в Афинскую страну —
И ну трудиться. Труд удачен.
В условный день, лишь начало светать,
В какой-то роще отдаленной,
В низу Олимпа насажденной,
Изволили мои художники предстать
Суда во ожиданье.
Работу рук своих, Нептун вола привлек;
Минерва — на столпах великолепно зданье;
Вулканом изваян (возможно ль?) человек.
Приходит Мом. И что вы, добры люди,
Подумаете — он учтивость сохранит?
«Твой вол — прекрасный зверь, — Нептуну говорит, —
Но он бы был сильней, рога имев у груди».
Минерве: «Сей фасад
Сияющ и по всем он правилам построен;
Но ежели сосед и зол, и беспокоен —
Что сделаешь? Нельзя перенести палат».
Впоследок очередь дошла и до Вулкана:
«Вся хитрость во твоем труде истощена.
Но для чего в груди не сделано окна,
Чтоб правду отличать льзя было от обмана?»
Окончен суд, и участь всех равна.
Тогда мои узнали поздно боги,
Что трудно и богам на Мома угодить.
Зачем же критике, пииты! вас щадить?
К чему ваш крик и шум? Судьи должны быть строги.
1772, 1780-е годы
Был конь — добра лошадка,
И статен, и красив собой,
Одна в коне была повадка —
Махал частенько головой.
Хотелось отучить лошадку господину,
И так конюшему боярин приказал,
Чтоб от того коня он отучал.
Конюший рад тому и бьет себе скотину,
Да в голову — не в спину;
А конь головушкой поболе стал махать;
А конюх боле драть;
Из силы конь избился;
А конюх говорит: «Вот конь и отучился
И уж махать не стал».
То правда, что махать головкой перестал
И пал.
Головушка разбита.
Лошадушка зарыта.
Но дело мне не до коней.
Вы, коим поправлять досталося людей,
На пользу сей пример себе употребляйте:
Не силой — тихостью порочных исправляйте.
<1773>, 1780-е годы.
Полей и тучных жатв любитель,
Крестьянин некогда кузнечиков ловил.
Цыпляточкам своим копил их сельский житель,
И бил,
И крыл,
Их брил.
Тогда крестьянину попалася под руки
Невинна стрекоза:
Час ужаса настал, приближилась гроза
И люты стрекозе стоят готовы муки;
Она, глас жалостный насилу испустив,
Молила мужика явить свою щедроту.
«Когда я, — говорит, — плоды вредила нив
И поглощала вмиг вселетнюю работу?
Лишь то во весь мой век утеха мне и труд,
Что, с былия на стебль всходя и возвышаясь,
Во сладких песнях я неслась и восхищалась;
Увы! почто даешь ты мне толь строгий суд?»
— «Не обвиняй меня, — мужик рек на прошенье. —
Зачем в сообществе была ты таковом?»
О души, коих есть невинность украшенье!
Бегите общества с злодеем и врагом.
<1773>
Я басенкой хочу читателей почтить,
Да и немножечко их в ней попроучить;
Вы уши протяните,
Поведать предприял я вам то, как Козел
На дно колодезя глубокого сошел;
К себе сей случай примените
И тщитесь в пользу то себе употребить.
Он некогда с своею шел кумою,
Прехитрою на вымыслы Лисою;
Чему дивиться — вдруг им захотелось пить.
«Послушай, кум, а кум, — Лиса ему сказала,-
Послушай, куманек, какая мысль мне вспала:
Колодезь в стороне здесь недалёко есть,
Чтоб жажду утолить, в него мы можем влезть.
В бадью взмостимся мы, ей должно опуститься;
Спустившись, из нее мы выйдем там напиться;
Туда лишь бы нам влезть, нетрудно вылезть вон».
Наш рогоносец согласился,
Вскарабкались в бадью, и вместе поместился
С своею кумушкою он;
Сошли и, по ее словам, в нем напилися,
Но не всегда им пить,
И не в колодезе им жить;
Не зная, как вон лезть, они за ум взялися;
Лиса на вымыслы прытка,
В Лисе мысль глубока.
Увидев, что бадья ушла вверх из колодца, —
Бадья упрямей новгородца,
Лисе с ней не сбороться,
Да и нельзя повыше встать,
Чтобы ее достать;
Но как же быть? а вылезть надлежало,
И так уже они промедлили немало,-
Лиса, подумавши, сказала наконец:
«Куда как жаль — козлом не сделал мя творец;
Внемли, что я реку: уприся, кум, рогами
И цапкими ногами
И по тебе мне вылезть дай;
Когда же выйду я за край,
Тебя в колодце не оставлю
И так себя с тобой избавлю».
Лиса — разумный зверь,
И не теперь
В разумные он вбился;
Совет бородачу Лисицын полюбился.
Он стал,
Лисице вылезть дал;
Лиса изволила убраться.
Козел блеял,
Козел кричал,
На помощь звал,
Но уж Лисицы не видал;
И поздо клялся он в обманы не вдаваться,
Однако принужден в колодце оставаться.
Но что плодить нам слов?
Мы множество всегда везде узрим козлов;
Так иногда-то Красс в пески парфянски вкрался
И вечно там остался.
<1773>
Не ведаю того, в каком то было лете
И точно коего то месяца и дня;
Лишь ехал господин по улице в карете,-
То только знаю я.
На козлах кучер был с предолгими усами
И тамо управлял упрямыми конями.
Не так на небесах гордился Фаетонт
Иль Ахиллесов вождь коней Автомедонт
В то время, как то он без правил и закона
Скакал к стенам прегорда Илиона,
Как ко́зел с высоты, скиптр кучерский в руках,
Подобно как индейский шах,
Гордился кучер мой и так превозносился:
«Какая часть моя!
Где я?
В какой высокий чин на свет я сей родился?
Се подданны мои, на них мне власть дана,
Тварь бедна, для меня лишь ты сотворена!»
Но в час, плачевный час, как хвастал он надменно,
Неслыханное зло в то время совершенно:
Конь в брюхо брык,
Упал мужик.
Поднялся крик.
Кто прежде в высоте вверху был над конями,
Тот стал под коньими ногами.
О вы, великие и сильны на земли!
Толь страшну истину из уст моих внимая,
Страшитесь, чтобы не могли
Вы гордостью дойти погибели до края.
И вы, всевышнего подобие и вид,
Цари, я к вам мой глас днесь обращаю,
Простите мне, коль я воспоминать дерзаю:
Что не презрение любовь к вам в нас родит.
<1773>
Был-жил мужик
Зуб о зуб со своей женою,
Старинна леса кочергою;
Долгонек был у ней немножечко язык,
У муженька ее еще он был подоле.
В драчливый кой-то день рассорились дотоле,
Что за святые им пришло хватить власы.
Сомкнулися их лбы, сперлися их носы,
Взнесенны руки их главу превосходили,
И персты, впущенны в власы, их зацепили.
Подобно так или и меньше горячо
«Евстафий» с кораблем сцепилися неверным;
Подобно так они с усилием безмерным
Друг другу голову склонили на плечо.
Не знаю, для чего за волоса схватились, —
Не волосы бы им наказывать — язык;
Но видно, что сперва они не сговорились,
И говорят притом, мужик был так, как бык,
По-русски бык упрям. Поболе мы упрямы:
Мы часто не хотим и выходить из ямы,
В котору ввергло нас упрямство лишь одно;
Послушать не хотя, мы падаем на дно.
На крик, на вопль, на шум сосед один склонился;
На место мигом он сражения явился.
Три раза кашлянул и плюнул три раза
В глаза
Обоих сих героев,
Что уж по множеству начатых снова боев
Держали вырватых по клоку волосов.
Старинушки мои, его не слушав слов,
Друг с другом съединились
И, ссору позабыв, на друга воружились.
Тут разнимальщик мой насилу дверь нашел
И, спину понагрев, домой скоряй ушел.
Где двое ссорятся, тут третий не мешайся
И в ссоры сверх того супружни не вступайся.
<1773>
Что с Кошкой и Лисой, скажу, происходило:
Желанье странствовать идти их побудило;
Идтить,
Не говорить —
То б Кошке и Лисе, конечно, скучно было:
Ин ну т-ко говорить;
Но говорить об чем, как не других бранить
Или себя хвалить?
Напомни, муза, мне их горды разговоры,
Напомни, как то зверь, имеющ остры взоры,
Соперницу свою, Лисицу, победил!
Подобно как Улике с Аияксом в споре был,
Подобно Кошка так имела спор с Лисою,
Но, Кошка, ты в сей день вознесена судьбою,
И ваше счастие измерил сам Зевес:
Во преисподнюю лисицыно упало,
И мышеловкино взошло на верх небес.
Ах! счастье! ты в сей день Лисе неверно стало;
Иль так ты смертными играешься всегда?
Все хитрости свои Лисица исчисляла;
Пред Кошкою тогда,
Но Кошка на всё то: «Одно лишь я, — сказала,-
Имею средство ко всему».
Тут вдруг бегущих псов они узрели тьму;
Их лай, престрашный лай, их устрашал тем вяще.
Но Кошка, воспрянув на древо, близ стояще,
«Вот, — говорит она, — в чем средство всё мое;
Посмотрим, сделает искусство что твое?» —
Рекла и речь скончала.
Как быстрая стрела, Лисица побежала,
Но видя: переход собак к ней невелик —
Прыг
Лисица на сторонку;
А псы вдогонку
Плясать,
Скакать,
Хвостом махаться;
А в тот час дале убираться,
Скок
В норку.
Все псы пришли в задорку.
Но так судил уж рок:
Пришло псам отдаваться;
А Кошки не могли собаки докасаться.
Спасаться из беды — бери один совет.
И, к многим ты не прибегая,
Но постоянен лишь в едином пребывая,
Мужайся, не страшись, бреги его ты след.
<1773>
Ум не приходит пред годами,
А ум приходит с сединами;
Нет в колыбеле мудреца,
И молод всяк имел игрушки:
Лишь куколки и брякотушки
В те годы тешат молодца.
Без перьев птица не летает,
Ничто пред времем не бывает.
Послушайте-ка, господа,
К сему хочу приплесть я сказку
И к сказочке-то дать той таску.
Вы знаете вить, что вода
Пары густые собирает
И облака из них рождает.
В какой то было стороне,
Была река лишь там — какая,
Мала ль была, была ль большая,
Пожалуй, всё равно по мне:
Поднялся лишь при ней туманчик,
Но тонок был на нем кафтанчик,
И мало сил еще имел,
А уж в умишке засвербелось
И быть на небе захотелось.
Но как того он ни хотел,
Его туда мать не пускала
И всё его в руках держала.
Но молодость ли удержать?
Туман мой с ветром сговорился
И скоро на небе явился,
Свою пренебрегнувши мать.
Таков Икар, презрев Дедала,
Где дневная звезда блистала,
Туда направил свой полет.
Но как же облако ошиблось!
Оно упало вниз, расшиблось
И дало всем, что есть, совет:
Себе раненько не вверяться
И за высоким не гоняться.
<1773>
Собачка маленька на кресельцах сидела
И спать хотела,
Но там ли спят,
Где много есть робят?
Мальчишка к ней подсел, с собакой стал ворзаться;
Собаку он дразнить, собака — огрызаться;
И всё пошло на лад,
Унять их не велят:
Везде вой, лай и крик идет великой;
На шум толикой
Тут баба с розгами пришла
И их разогнала;
Собака завизжала
И поскорей под лавку убежала,
А кто ее дразнил
И бил —
За печкой спрятался робенок,
И более не смел дразнить он собачонок.
Таков-то завсегда душ подлых характер,
Что с низшими себя они не знают мер
И храбры перед тем, кто токмо им по паре;
Приди лишь кто постаре,
Они так сделают, в сей басне сделал как
Робенок с собачонкой.
Кто хочет взять еще в смысл тонкой,
То скажем, что таков конец всех в черни драк.
<1773>
Когда-то Корень так в себе сам говорил:
«Зачем мне истощать своих лишь токмо сил,
Чтобы Верхушку,
Такую лишь вертушку,
Кормить,
Поить
И на себе носить?
Затем ли сделан я, чтоб ей слугою быть?
Ниже́ она мой повелитель,
Ниже́ и я ее служитель:
Всегда ль мне ей оброк платить?
Вить
И без тебя, мой друг, могу же я прожить.
Ин сем-ка ей давать свои не стану соки,
Не ссохнут ли ее авось-либо широки
Боки,
На коих лишь сидят вороны да сороки».
Так страшно, в ревности своей, мой Корень рек
И с словом все пути к Верхушке он пресек,
Чрез кои он ей слал питательную воду.
Приблекло деревцо, свернулись ветви вдруг.
И наконец Верхушка бух;
И Корень мой с тех пор стал превращен в колоду.
Что ж?
Вить то не ложь,
И басенка моя не простенька игрушка.
Итак, какой же бы из ней нам выбрать плод?
Правительство — Верхушка,
А Корень — то народ.
<1773>
Когда-то половица
Изволила поднять носок
И вздвинуть свой бочок
Так, что другая уж сестрица
Высокородия ея
Была подножием сестрицы ног сея.
«Поди, — она ей говорила, —
И с нами не якшись;
Поди и побеги во всю досочью рысь,
Поколе будет сила».
Увидев господин то, что досочка взнялась,
Велел ее стесать: она с другой сравнялась.
Я, горделивец, баснь пишу тебе сию, —
Подобно унизят кичливость и твою.
<1773>
Стояла на Руси мужицкая изба;
Меж прочих жителей жила-была в ней Мышка.
Не так чертей боятся робятишка,
Судьи — столба;
Не так, мне мнится,
Боится
Подьячишка кнута,
Как опасается мышачий род кота.
Под тот час Мышь моя была небоязлива
И горделива
Затем, что Кошки тут не видела она,
Которая в тот час вкушала сладость сна.
«Собратия моя, о мыши! не страшитесь
И на мою теперь вы храбрость положитесь
(Таков-то Мышеньки был гордый глас):
От Кошки злых когтей обороню я вас;
Живите вы в своих пределах безопасны.
Все Кошки вымыслы вам будут впредь
напрасны».
Рекла, и вдруг, подъяв веселый Мышка клик,
Прыг,
В избушке поскакала,
В подпечку убежала
И, невзначай
Попав на кошкин край,
Изволила покласть и ножку
На Кошку;
А Кошка свой отверзла рот,
И Мышка кончила в зубах ее живот.
Слова без дел лишь тщетны
И часто могут быть нам вредны.
<1773>
Лисице может ли приятелем быть Волк,
О том неравный толк.
Но если сделать льзя по нравам заключенье:
Так тот, кто бедных куриц бьет,
Быть может дружен с тем, кто кровь овечек пьет.
По крайней мере так случилось в похожденье,
Которое Фонтень сказал передо мной.
В леску, поблизости спокойна сельска крова,
Волк встретился с Лисой.
«Здорово, Волк». — «Лиса, здорово.
Каков твой промысл?» — «Что! я бросить уж готова:
Опасности везде, а пользы никакой:
Всегда принуждена за курами скитаться.
Мне скучилось тайкам в курятники входить.
Вернее моего ты можешь пропитаться:
Пожалуй, научи меня овец ловить,
За милость я тебе потщуся услужить».
На просьбу Волк согласен.
Мето́д преподавать порядочен и ясен:
Всегда лисиц согласье и волков,
Невинность слабая, тебе готовит ков.
Не знаю, где в лесу находят волчью кожу:
Обнова делает Лису на Волка схожу.
И в перву ноченьку на стадо пырь Лиса.
Пастушка и пастух от Волка испужались
И кто куда лишь мог по полю разбежались.
Все скрылись, даже и до пса,
В глуши дремуча леса.
Не так в оружье Ахиллеса
Патрокл в злосчастный день страшил дарданский полк,
Как стадо наш притворный Волк.
Одна Овечка лишь, воспитанна пастушкой,
Нежалостной судьбы осталася игрушкой.
Она не ведала убийцыных когтей.
Злодей!
Что сделаешь ты с ней?
Но что? стоит она, стоит с ней и Лисица!
Неужто сжалился над бедною убийца?
Лиса достигнула желанья своего,
Да то беда: с Овцой не сделать ничего.
Затем что сил Лисе по злобе недостало,
Так и злодейское желание отпало.
Такие тщитеся желания иметь,
В которых можете успеть;
Но бойтесь суетно к предмету прилепляться,
Которым не судил нам жребий наслаждаться.
<1773>, 1780-е годы
Когда-то в иногдашне время
Жил-был в лесу Скворец.
И был по-птичью он прескаредный певец,
По-нашему сказать, препакостный творец.
Я сим не трогаю творцов всех наших племя:
Творцы
Вить не скворцы;
Да этот лишь Скворец в слагатели втолкнулся.
Но что же от своей я басни отшатнулся?
Ин пусть, положим так, к пенью он был охоч
И пел и день и ночь;
Что ж выйдет из того? Послушайте рассказу.
Понеже учинил, в противность-де указу,
С ним Ястреб имярек немалую проказу,
А именно-де-скать,
На лисий образец и на приказну стать:
Знав, что, как сих тварей ум рифмой заразите,
Нимало-де ума в главах не состоится
И рифм в последний слог тогда уходит он,
Он тако рек ему: «О стран сих Амфион!
Довольно долго ты уж мест сих был забава,
Другая ныне ждет тебя и больша слава;
Последуй по стезям великих тех мужей,
Которы пред тобой тем были одаренны:
Пустынный род подвиг во Фракии Орфей
И гласом Амфион возвысил Фивски стены;
От пенья твоего подвигнут стал днесь я,
Распалась вся, что есть, жестокость вдруг моя;
Жестокий ястребов подвигнуть нрав потщися,
Оставь сии леса и к нам ты преселися.
И коль угодно, я тебя могу провесть;
Какая ж возгремит твоя в потомках честь!»
Творцы умеют лгать, и ложь охотно внемлют,
И лживы похвалы за истинны приемлют.
Поверил молодец,
И в путь со Ястребом отправился Скворец.
Летит глупец;
Оставлен лес взади; тут вдруг застава.
«Стоп, — Ястреб мой сказал, — другая здесь расправа,
Не делают, мой друг, здесь шумных од герою.
Здесь Гектор поражен Ахилловой стрелою,
Здесь волки бьют овец,
И здесь тебе я дам конец».
Не ослепляйтеся пустыми похвалами
И знайте ястребов вы разнить меж льстецами.
<1773>
Не знаю, Столик где жил-был об одной ножке.
Коль спросите меня вы на сии слова:
Сей Столик маленький был свойства какова? —
Он сделан был не из лутошки,
Из коей делают лукошки,
А был из красного он сделан дерева.
Не знаю
И ведать не желаю,
К чему бы он способен был
И точно для какой потребы он служил:
Иль чтоб на нем сидеть собачке или кошке,
И для того ль, чтоб есть на Столике лепешки, —
То знаю, что на нем лишь Колокольчик был
И тако Столику сему он говорил:
«Что сделал нынче ты и сколько ты трудился?
Я целый день звонил, а ты лишь всё стоял».
— «Напрасно ты, мой свет. Я всё же работал,—
Мой Столик отвечал, — хоть я нигде не мчился,
Но боле я тебя людям полезен был.
И дела все на мне, что положат, служил».
В многоглаголаньи нет пользы ни малейшей,
И боле кто занят, не тот самоделейший.
<1773>
Не на брегах прозрачной Аретузы,
Но там, где Вологда медлительно течет,
В смиренну сень мою спустились кротки музы,
И прелесть некая с тех пор меня влечет
Их несть приятны узы.
Уже и Олешев внимал стихам моим
Средь сельских долов.
Теперь хочу я именем твоим
Украсить басенку, чувствительный Ермолов.
Когда-то (может быть, теперь)
Перо со Автором быть стало не согласно,
Сказало так ему: «Мой друг, себе не верь
И не хвали свое сложение прекрасно.
Напрасно
Ты стал бы без меня головушку ломать.
Тебе бы никогда стихов не написать;
Когда бы за меня не думал ты приняться,
Не стал бы ты со мной за рифмою гоняться.
А ты меня отнюдь не бережешь,
Раз со сто всякий час в чернила обмакнешь,-
Так, милостивец мой, ты скажешь сам, я чаю,
Чей тут
Поболе труд.
Спокойно ты сидишь, я только что черкаю —
И после то ж мараю.
Так потому стихи сии,
Без прекословия, мои».
Писатель, тронутый, сказал во оправданье:
«Неправедно сие, мой свет, твое желанье:
Орудьем было ты стихи сии писать,
Но я их сочинитель».
Сильнее можно бы сказать:
Невидимый в нас ум деяньям повелитель;
Льзя быть деятельным, хотя не хлопотать;
Победой славится не воин — предводитель.
<1773>, 1780-е годы
Был Пес,
И был со псами тот охотник Пес сражаться
А именно: был Пес охотник покусаться;
Он псам на горло лез.
Лес
Стал полн его чудес:
Иной был без ноги, хромал и волочился,
Другой без уха был, визжал и колотился.
Был Пес,
И Пес уж был другой, а был то Пес подьячий
Собачий;
Он Воеводою в том околотке слыл,
И с виноватых он и с правых равно брил.
Не у одних лишь псов такие воеводы,
И можно доказать чрез сильные доводы,
Что много инные имеют их народы,
Не псиной лишь породы.
Весть страшных тех обид его сразила слух,
От зверств тех стал смущен и Воеводин дух.
О чудо! в первый раз смутился Воевода!
Смущается ль когда приказная порода!
Разбойник пойман Пес;
Под тягостью желез,
При токе горьких слез
Бледнеющих очес,
Он взлаял горестно и вопиял к народу:
«Не мне судите казнь, не мне сонм тяжких мук!
Вы бейте Воеводу:
Он был пример и вождь преступничьих сих рук».
Тут все, кто были, псы престрашно забрехали,
Во гневе, обуяв, рвалися, топотали,
И спертый вскоре стогн от лаю застонал.
Во брани так Лукан Июлия с Помпеем,
С ревущим бурными усты злой вихрь Бореем
Прекрасных воинов мятущихся сравнял.
Как Оссы на холмах лесистых он застонет
И с треском вниз верхи древесные поклонит.
С размаху сринется его дуб, чуя гнев,
И, вспять колеблющись, воспрянет, загремев.
Сие я положил здесь очень больно кстати;
И в случае таком не худо и украсть;
А всё то сделал я, чтоб наконец сказати,
Что псы разверзли все на Воеводу пасть,
Не давши вымолвить ни разу
«Понеже», «якобы», «но в силу-де указу»
И прочих всех крючков непостижимый сбор,
Которыми есть полн приказных разговор.
О вы! которых власть поставила над нами
Расправы учреждать, повелевать полками,
Скрывайте слабости от подчиненных вам,
Стыдитесь: вашим вслед идут они делам.
И помните, что всех глаза суть устремленны
На ваши перемены.
<1773>
Зевес свой кинул взор на землю: развращенья
Явилася она наполненной ему.
«Ударю, — говорит средь горестна волненья,-
И мир небытия низринется во тьму.
А ты, виновный род, род столько мной любимый,
Предел твой положен, ты в сей погибнешь раз».
Так рек богов отец свой суд неумолимый,
И не был тщетен сей его всесильный глас.
Приемлет в мощну длань Зевес громовы стрелы,
И тренье началось погибельных огней.
Уже пустился гром вселенный в пределы,
И мир вострепетал, ждя гибели своей.
Я мню, что связь тогда разрушилась природы,
Упал несчастный род в разверстие земли,
И горы двигнулись, сошед с мест прежних в воды,
И вспять источники на горы потекли.
Но нет: на место гром упал непроходимо.
Род смертных невредим, спокойство возвратя:
Известно, что всегда падут удары мимо,
Как вздумает отец наказывать дитя.
<1773>, 1780-е годы
Курятничья хлева был некто гражданин,
А звание его и чин —
Петух индейской;
По нужде некогда житейской
Он позван был пред суд,
Который очагом в Руси у нас зовут.
Все люди Петуха старались приманить,
А он, и крылья подбирая,
И ноги подымая,
Домашних от богов спешил скорей уйтить,
Иначе взрютили Индея бы на блюдо:
Индеям не впервы, и им уж то не чудо.
И невелика честь,
Чтобы на блюдо взлезть;
Да в том-то штука есть,
Индею бы с двора скоряй как льзя убресть.
На дереве Сокол, зря оно похожденье,
Смеялся в заходы: «Колико глуп Индей! —
Сокол мой рассуждал в головушке своей. —
Какое твари сей со мною есть сравненье?
Когда зовут его, бежит из всех он сил;
А я, когда полет направлю скорых крыл
И быстрым бегом край воздушный пролетаю
И горлиц пред собой испужанных гоняю,
Едва охотничий лишь токмо внемлю глас, —
В тот час
Парю и на руку охотничью спускаюсь,
Господских ни на миг я слов не ослушаюсь».
Сокол! когда б ты зрел толико соколов,
Как есть на вертеле индейских петухов,
Не стал бы ты тогда Индея порицати:
Не должно по себе об инных рассуждати.
<1773>
Венецианского искусства труд чудесный,
Стояло Зеркало в палате золотой,
И прямо против точки той,
Где солнце из-за волн спешит на свод небесный.
Уж первый луч его взливался на буграх
И нежным горизонт румянцем багрянился.
Пастух, что мучим быв любовью, пробудился,
Бродил глухой стезей с овечками в полях.
Уже настал тот час, что солнце выходило
Из туч
И, луч
В пространство устремив воздушное, открыло
Во тьме лежавший свет.
За ним вослед
Такой же солнца круг и в Зеркале явился,
И золотом кристалл горящим воспалился.
Сиянье Зеркало в кичливость привело,
И вот какую речь оно произнесло:
«Вселенной взоры днесь я с солнцем разделяю
И всё то презираю:
На что я ни гляжу,
Сиянья равного ни в чем не нахожу».
Но туча мрачная закрыла солнце с краю.
Весь блеск пропал.
Кристалл
Сумра́чен стал.
Лучами милости вельможа осиянный
Мечтает, что пред ним преклонится весь мир;
Но только станет ветр дыхать непостоянный —
Льстецы бегут, один останется кумир.
<1773>, 1780-е годы
В деревне ль было то или в селе каком,
Молчит история о том,
Заживный Мужичок, крестьянин жил богатый, —
Лишь знаю, что Лиса, сей зверь замысловатый,
Хотела Мужичка на старости подъесть,
Цыпляток перевесть.
Уж целые три дни Лисица добывает
И целые три дни Лисица голодает.
Не позволяется Лисе в курятник вход:
Пес бодрый у ворот;
А Пес Лисе не доброхот.
Терпеньем должно взять, чего не можно силой,
Таиться долго за углом,
Питаться пищею постылой,
Чтоб только видеть Пса, обремененна сном.
«Во что ни станет мне, клянуся, Стикс, тобою, —
Лисица говорит, —
Добыча от меня моя не убежит.
И кто бы без того почел меня Лисою,
Когда уж не могу крестьянских кур достать?»
Итак, в ненастну ночь, минутой роковою,
Подметила Лиса, что начал Пес дремать.
И тотчас мой герой подвигнул сильну рать.
Я мню Улисса зреть с прехрабрым Диомидом,
Как разъяренным видом
Разил он Резов стан.
Подобно так Лисе курятник в добычь дан.
И солнце на восходе
Едва от ужаса не совратилось вспять,
Как прежде скрылося оно при непогоде,
Как боги Ромула к себе хотели взять.
В каком, Крестьянин, был ты горе,
Когда открыл злодейства нощи день!
Напал было на Пса ты вскоре
Со множеством престрашных пень.
Но Пес хозяину сказал довольно смело:
«Зачем желаешь ты, чтоб, сна себя лиша,
Я только то берег, в чем нет мне барыша?
Беречь свое добро — твое, хозяин, дело».
Ах! Сколько счастлив тот,
Кто, скуча жить в толпе, один жить может дома!
Пусть кроет дом его не злато, а солома.
Но сколько же за то и страхов и хлопот!
<1773>, 1780-е годы
Гора в родах
Стон страшный испускала
И причиняла смертным страх.
Вселенна представляла,
Что город та родит, поболе, как Париж, —
Она родила мышь.
Когда себе сию я баснь воображаю,
Рассказ в которой лжив,
Но смысл правдив,
Я стихотворца представляю,
Что в восхищенье восклицает:
«Пою, как поборал врагов Великий Петр!» —
То много обещать, что ж из того бывает?
Ветр.
<1773>
В недавных временах у Геллерта я чел,
Что некогда меж пчел
Раздор произошел.
Творца я сих стихов премного почитаю
И мню, что немец лгать не может никогда,
Но в том-то вся беда,
Что я на русску стать ту сказочку сплетаю.
Мне сил недостает с Вергилием гласить,
Вещая мастериц иблейска сладка сота,
Но всякого своя влечет всегда охота
И должно своея судьбины злость сносить.
Так пусть же ведомо то будет
(То век грядущий не забудет,
Ни настоящи времена):
Плачевны нам всегда раздора бремена.
Уж жатвы был зачин; косым железом персты
И радостью сердца исполнились селян, —
А Яновы врата во пчельнике отверсты:
Разрушилось в улье спокойство меж граждан.
Шумящие полки за первенство восстали,
Погиб порядок их с любезной тишиной;
Уж пчелы на цветы к трудам не вылетали, —
Иссяк сладчайший мед, почув военный зной.
Расторглись кельи их и связи восчаные,
И ниспроверглись их сосуды медовые.
Всяк первенства хотел. О! ненасытна страсть!
Когда спокойства нет, к чему нам служит власть?
Вопили пчелы так: «Не суть достойны трутни
Иметь степень меж нас и сладкий мед точить.
Известны нам их плутни,
Потщимся из числа граждан их исключить!»
А трутни так к своим собратиям вещали:
«Довольно рабства их мы иго ощущали,
И если нам еще не скучил свой живот,
Потщимся потребить сей сущий злобный род.
Ударим в их полки!» — «Ударим!» — отвечали, —
И обе стороны друг в друга буйство мчали.
Но рок их погубить еще не попустил:
Единую пчелу меж их он просветил.
Сия смущенье их внезапу прекратила,
Во рвение к трудам раздор их превратила,
Вещала им: «Никто не буди впредь пчела,
Когда не лучше суть других ее дела».
<1775>
Сказать ли сказку вам постаре, как «Бову»
И выдумки еще покойного Гомера?
Какому (вот рука) не только что в яву,
Да, полно, сыщешь ли и в сказке где примера.
Ну, слушайте ж. Был-жил царь, вольный человек
А именем Улисс, и, светик наш, весь век
Из города в другой изволил протаскаться,
Не знаючи своей отчизны доискаться,
Затем то был в нем толк.
А вкруг себя, как царь, имел народа полк.
Случилось стать ему по дальнем в море беге
У дщери Солнцевой Киркеи на ночлеге.
Киркея ли, Цирцея ли она,
Да только баба зла и зляй, чем сатана.
Ворожея-плутовка
И льстива, как торговка.
Улисс собою взял; дородство ль, рост ли, стан?
Всем на всё прямо пан.
Не может на него она налюбоваться,
Не хочет расставаться.
А царь мой свой корабль велит уж оснастать.
Она кабы так-сяк, а он — такая ль стать?
«Постой же, — думает, — придет меня послушать».
Сама ему челом: «Пожалуй хлеба кушать,
Душа моя, мой свет,
И всех с собой возьми, пожалуй на обед».
От пиру царь не прочь, хозяйку посещает.
Она богатейшим обедом угощает,
И тамо прямо пир,
Слывет что на весь мир.
Хозяйка в суетах гостей покушать просит
И чашу спутникам Улиссовым подносит,
А в ней напиток будто мед,
Да только с ядом;
И чуть кто прихлебнет,
Ума уж нет,
И превращается тотчас скотом иль гадом.
Все стали волки, львы и в лес вдруг побрели,
А мудрый мой Улисс — рак будто на мели.
Сей басни разум тот:
Пошел в кабак мужик, оттуда лезет скот.
Вторая половина 1770-х годов
Однажды Соловей с большим искусством пел
И гласом все пленить окрестности успел.
Листочки на верхах древесных всколебались
И тайной прелестью влеклись,
На ветках птички пробуждались
И Филомелу внять пеклись.
Забылась утра мать на горизонте доле,
Затем что ей певца хотелось слушать боле.
Прекрасной Филомелы глас
Богов прельщает так, как нас.
Тогда богине в честь в другой раз Филомела
Еще и сладостняй пропела
И смолкнула, пропев.
К ней Жаворонок так вещает, прилетев:
«Пред нами ты, дружок, вспеваешь превосходно,
И песен всех в лесу твоя прелестняй трель;
Одно, коли сказать, в тебе мне не угодно:
Ты в целый год поешь лишь несколько недель».
Но Филомела ей, смеяся, отвечает:
«Твой горестный упрек меня не огорчает,
И честь моя чрез то не может претерпеть.
Немного я пою. Зачем? Чтоб славно петь.
Я следую в пеньё природе осторожно:
Доколь она велит, дотоле и пою;
Коль скоро воспретит, тотчас перестаю,
Затем что нам ее принудить невозможно».
Певцы! о соловье потщитесь вспомянуть
И пойте до того, покуда петь хотите.
Природа и сей жар, которым вы блестите,
Немного вам годов благоприятны суть.
Коль льститесь заслужить вселенной восхищенья,
Так пойте вы, доколь ваш дух приносит плод,
И, тщася произвесть бессмертные сложенья,
Откройте в вечность вход.
Вторая половина 1770-х годов
На Феба некогда прогневался Зевес
И отлучил его с небес
На землю в заточенье.
Что делать? Сильному противиться нельзя.
Так Аполлон тотчас исполнил изреченье. —
В простого пастуха себя преобразя,
В мгновение с небес свое направил странство
Туда, где пенится Пенеев быстрый ток.
Смиренно платье, посошок
И несколько цветов — вот всё его убранство.
Адмету, доброму Фессалии царю,
Сей кроткий юноша услуги представляет
И скоро царскими стадами управляет.
Находит в пастырях худые нравы, прю,
Сердец ожесточенье,
О стаде нераченье, —
Какое общество поборнику искусств!
Несчастлив Аполлон. Но сладостной свирелью
Старается еще открыть пути веселью,
Поет — и се уже владыка грубых чувств,
Влагает в пастырей незнаемую душу,
Учтивость, дружество, приятный разговор,
Желанье нравиться. К нему дриады с гор
И нимфы ручейков сбегаются на сушу.
Внезапу вкруг себя большой он видит двор:
Небесны боги сами,
Один по одному,
С верхов Олимпа вниз сходилися к нему,
И сельские поля сравнялись с небесами.
Зевес изгнанника на небо возвратил.
Искусства исправляют нравы.
Тот первый варваров в людей преобратил,
Который выдумал для разума забавы.
1786
Не сами ль музы мне внушают
Священный стих во ушеса?
Водой Кастальской орошают
Они мои днесь очеса.
Ударьте бурные перуны!
Взыграть готовы лирны струны,
Кагул! твой славный день поя;
Восторг мой разум ощущает,
Устами смертного вещает,
Великий Марс! душа твоя.
Бегут тьмочисленны народы
И аравийский лжепророк,
Бегут объять Кагульски воды
И ускорить паденья рок.
Какие страшны исполины!
Покрыты ими все долины,
Покрыты ими гор хребты.
Таков, ко страху человеков,
Шел Ксеркс на погубленье греков,
На показанье суеты.
Се под секирой янычара
Бугры упали в мрачный ров,
И вкруг объехали татара
Со разглашеньем буйных слов.
Тогда (о, роде дерзновенный!),
Надмен быв гордостью мгновенной,
Забыл ты срам свой, оттоман;
Луна не усрамилась веять,
И ты не устыдился сеять
С твоею злобой твой обман.
Собрав вождей, визирь вещает
Вождям, пришедшим в сень его,
Речет — и льсти не ощущает
У стен и сердца своего.
«Доколе солнце не восстанет, —
Речет, — под сим мечом увянет
И не спасется росс ничем!»
Исполн кичения, ругался,
На многу силу полагался,
Уснув в безумии с мечем.
Но солнце мрак не одолело
И не сиял еще восток,
А росско воинство гремело
И полился кровавый ток.
Румянцев рек: и только стали —
Уже срацины смерть сретали
На ложах, где вкушали сон;
Пустились долом янычары,
Но вопль и тщетны их удары
Предвозвещали их урон.
Стремглав срацины с их раскатов
Помчали свой с Магметом срам,
Палящи жерла сопостатов
Поколебались по буграм.
Рыкают чада Измаила,
Хотят, чтобы их поглотила
Земля, пиюща крови их;
Горит повсюда жарка сеча,
Падут окровавленны плеча
Далече от голов своих.
Постой, срацин: тебе достойно
Свою принять от россов казнь;
Но всё их воинство нестройно,
И кроет путь их мглой боязнь.
Дунай с Кагулом взволновались,
Куда предерзостны девались?
Их верх касался небесам;
В Дунай, в Кагул они вбежали,
Валов стремленье удержали,
И им примером вождь их сам.
Бугры в три яруса изрыты,
В три яруса изрыты рвы,
Раскаты жерлами покрыты, —
Свирепы войска таковы.
Но небо тучьми одеваяй,
На крыльях ангел почиваяй
Умеет стерть гордыни рог,
А росс кровей не пожалеет,
Положит жизнь иль одолеет,
И с ним его предыдет бог.
Коль ты велик в сей день явился,
Премудрый росских вождь полков!
Твоей мир славе удивился,
Восшедшей выше облаков.
И се священные судьбины
Со именем Екатерины
Тебя гласят, великий муж!
Твои дела пребудут громки,
И нарекут тебя потомки
В числе геройских славных душ.
1770, <1775>
Внемли, Тургенев, глас бесхитростных стихов.
Не сильну брань пою, не ссоры пастухов,
Вспеваю пред тобой я чувствие сердечно,
Которо нас пленит и пребывает вечно,
Сию сестру любви, небесну паче дщерь:
О дружбе пред тобой хочу гласить теперь.
Я вашего просить, о музы, стал внушенья,
Когда б не ощущал довольно поощренья
О дружбе возгласить, быв дружбою вперен, —
Она известна мне: я чувствовать рожден.
Исчезните навек вы, тщетны украшенья, —
Не нужны мне слова, мне нужны ощущенья:
Вы сделаны для льсти, а мне противна лесть;
Быв искренен, речей не знаю хитрых плесть;
Что сердце говорит, устами повторяю,
А сердце мне не лжет, ему я поверяю.
Умолкните вы днесь, клевещущи усты,
Гласящи дружбу быть подобием мечты,
Не ощущаю вас, сердца ожесточенны, —
Нечувственными быть они приобученны, —
Глаголете вы так: «Корысть всему предмет.
Она есть дружбы мать, без нужды дружбы нет».
1770(?)
Не раздающийся пою по накрам глас
Зовущия трубы на бранный ратей час,
Когда в противничьи полки смерть в ряд из ряду
Метал Еней, разил, кто представлялся взгляду,
Под острым как мечом ток крови. Турн излил
И негодующий из уст дух испустил.
Жизнь сельскую пою, пою лугов зеленость
И тучных гор верхов приятную пологость.
С небес склонися к нам, невинна простота.
Стихов моих ты будь едина красота.
Склонись, вещай: почто твоих чрез многи веки
Толь мало прелестей познали человеки?
Неподражаемых где нежностей собор?
Толь много может быть обманчив смертный взор!
Уже я пышности градские оставляю,
Которы чтит народ, а я днесь презираю;
Мне все, что мило там: забавы, пиршества —
Пред зрелищем всего постыло естества;
Я не в пространных тех палатах обитаю,
Где часто сам себя ищу, не обретаю.
Притворно всё там в них, стезей природы нет:
Светило красных дней не прямо внутрь падет,
Зима там не зима, и лето там не лето,
Средь самых хладных дней жилище их согрето,
И в пышных их домах среди тех толстых стен
Ни в осень, ни в весну там нет у них премен.
1770 (?)
Пастушьи прения впервые воспеваю
И сельски божества со страхом призываю.
Помедли, Вологда, останови на час
Поток поспешных волн, чтобы свирельный глас
Раздался, по твоим носясь струям прозрачным,
И чтоб живущие по рощам нимфы злачным,
Собравшися толпой ко брегу твоему,
Умолкли с кротостью, когда свирель возьму.
Вы юному певцу, о фавны, не мешайте
И прочь с сатирами отсюду поспешайте.
А ты, любитель рощ, владелец сих лугов,
Начальник и краса окрестных пастухов,
Будь юности моей советником и другом.
Ты музам жертвуешь и мудрости досугом.
Еще скрывались тьмой небесные красы,
Стада не сотрясли с себя ночной росы, —
Уже два пастуха, два юноши прекрасны,
Искусны оба петь и в песнях их согласны,
С горы высокой в дол овечек повели
На паства, где цветы весенни расцвели.
Уж птички, пробудясь, на ветвях воспевали
И ветви, тихо их качая, трепетали.
Аврора бодрая оставила свой сон.
Так Дафнис говорил, так после Коридон:
Послушай, как вокруг певцов древесных хоры
Соединились петь пришествие Авроры.
Почто и нам молчать? Отверст природы храм,
И дневный луч звезды играет по горам.
Смотри, как ключ здесь бьет, как дале в расширенье
Бежит из-под куста, где скрыл свое рожденье,
Приятность же потом на пользу пременив,
Стремится утолять струями жажду нив
И в рощу темную уходит прочь отселе
Журчаньем отвечать тоскливой Филомеле.
Пой, Дафнис, между тем как вол, оставив луг,
По черным глыбам нив влечет тяжелый плуг.
Здесь близко скромная фиалка расцветает
И влюбчивый зефир над розою порхает.
Чья лучше будет песнь, рассудит Палемон,
Свирели новыя испытывая тон.
Залог мой — агнец сей, что, стоя над волною,
Глядит на тень свою, колеблему водою,
И, ново небо зря и новые луга,
Желает испытать рождающись рога.
Из стада ничего закладывать не смею:
Я дома мачеху сердитую имею,
Которая овец считает дважды в день.
Вот чаша, коей край древес обходит сень:
Под нею пастушок, на травке протяженный,
Оплакивает гнев пастушки раздраженной.
На память Мелибей ее мне подарил,
Когда со стадом прочь с сей паствы уходил.
Не найдут ей хулы в суде и самом строгом.
Ее, коль хочешь ты, даю своим залогом.
Так пойте ж, пастухи, сидя в траве густой.
Теперь природа вся сияет красотой,
Теперь цветут древа, теперь весна златая, —
Гласите, череду друг с другом соблюдая.
Ты, Дафнис, зачинай, ты следуй, Коридон:
Угодно музам так, так любит Аполлон.
И ты был пастухом, делийский бог прекрасный,
И ты пастушек взор носил во мысли страстной:
Любимым лавром я алтарь украшу твой,
Коль равну песнь внушишь с Дорисиной красой.
О ты, пафийский бог, ты, коим я страдаю,
К внушенью твоему теперь я прибегаю.
Я сердце в дар тебе, могущий, принесу,
Когда поможешь петь Еглеину красу.
Дориса сладостней благоуханья розы,
Белее лилии и гибче юной лозы.
И гнев пленителен, горя в ее очах,—
Что ж, если явится улыбка на устах?
Еглея тишиной дню майскому подобна,
Невинна, как любовь, как агница, незлобна:
Все хитрости ее в смиренной простоте;
Мила собой — на что убранство красоте?
Недавно на лугу Дориса отдыхала.
Я к ней приближился — Дориса побежала;
Бежит — но на бегу ей хочется узнать,
Смотрю ли ей вослед, хочу ль ее догнать.
О, как со мной вчера Еглея говорила!
Ты, нимфа горная, слова те разносила,
И внемлющий Зефир красавицы словам
Их на криле своем переносил к богам!
Здесь ясны воды бьют, усыпан луг цветами,
Здесь пчел рои жужжат и холм покрыт стадами,
Дориса здесь живет, но прочь уйди она —
Луга завянут все и замолчит волна.
Еглея с паствы сей недавно отходила
К Эгону: тягость лет Эгона удручила,
Он коз своих пасет в пустыне, на скалах;
Еглея подошла — исчез пустыни страх.
Дориса каждый час является мне новой —
Веселой, томною; лишь только б не суровой!
Как зрелым дождь плодам, овечкам волчий зев
И мразы деревам, так мне Дорисин гнев.
Пока меня «своим» Еглея называет
И посох мой сама цветами увивает,
Не знают овцы глаз завистливых вреда
И небо для меня безоблачно всегда.
Скажи, под коими то было небесами,
Что корабли неслись по суше парусами
С вооруженными ко приступу людьми,—
Скажи мне, Коридон, и чашу ты возьми.
Ты, Дафнис, сам скажи, где кротки, нежны птицы,
Летающи впреди пафийской колесницы,
Огнь носят под крылом и сожигают град.
Скажи мне — и тогда пусть будет твой заклад.
Не мне, о пастухи, решить меж вами пренья.
Журчанья чистых вод приятней ваши пенья.
Прекрасно Дафнис пел, прекрасно Коридон:
Достоин агнца ты, достоин чаши он.
И счастлив тот стократ, кто часть имеет вашу.
Дай агнца Дафнису, дай Коридону чашу.
Уж солнце в небесах высоко поднялось.
Вы пели — а меж тем всё стадо разошлось.
1771, начало 1780-х годов
Осьмнадесятый ныне раз
Для счастья россов и покою
Настал желанный день меж нас,
В который ты нам дан судьбою,
Чтобы державой предков править
И с нами вдруг себя прославить.
Ликует росска днесь страна
И с ней большая часть полсвета,
Что ей столь сладка часть дана
В залог господнего обета,
Петрова к сохраненью племя
На позднее потомков время.
Се зрю: отверзлись небеса
И раздралась веков запона.
Предвечны там стоят веса
Всевышней воли и закона.
Там книга предлежит судьбины,
Где разных смертных суть годины.
Там Павла славные дела,
Рука господня всемогуща,
От века в век произвела
Твоя всех славы слава пуща.
В краи земные разнесется
И в все страны твой звук прольется.
Там новый ряд веков встает,
Подступит Ахиллес под Трою,
Там новый «Арго» преплывет
За кожей агнца золотою,
Кавказ на холмах воскурится,
Евфрат в России воскружится.
Тогда науки процветут,
Из тьмы невежества там греки
В свет прежний приходить начнут
И все страны, коль ни далеки,
Твою знать щедрость к музам будут,
Твоих хвал музы не забудут.
Но что средь мирных лет сей флот
Средь волн стремится парусами?
Природы где стоит оплот,
Там хощет ли плыть росс судами?
Туманы север где сбирает
И тьмой, мглой, смрадом покрывает.
В конце земли там влажный дол,
Где вечно Эола жилище,
На бурях там его престол,
В деснице держит ратовище.
Он им сокровища хранит,
И смертными он ввек претит.
1772
Что трачу время я? смеется мой мучитель.
Не сын богинин ты, не Дардан-прародитель.
Неверный! с ужасом Кавказ тебя родил.
В ирканских ты степях млеко злых тигров пил.
Ты первый свет узрел в пустынях непроходных.
Но что? и тамо нет с тобой в свирепстве сходных.
Нет, лютостей таких нельзя изобразить,
К которым бы тебя могла я применить.
Почто уж прибегать к притворствам бесполезным?
Могла ль я стон извлечь моим потоком слезным?
Могла ли я его на жалость преклонить?
И вздохи любящей могли ль его смягчить?
Чем жалобы начну? Еней отъемлет душу.
Я флот его спасла, поставила на сушу,
Его спокоила от ярости морей
И власти приняла в сообщество моей.
Ах! для чего тебя, в отчаянье пловуща,
Тебя изверженна, надежды не имуща,
Меж тем как вал, ревя, на берег извергал,
Не погружала я опять в шумящий вал?
Мне, мне тебя губить! — я жизнию моею
Еще пожертвую, коль ты спасешься ею.
Пускай бы плыл в свой путь, не стала б я держать,
Когда бы ты имел еще куда бежать,
Когда бы вражеской не пал Приам рукою
И не поверг бы рок на землю древню Трою.
Неверный! для чего, к мученью моему,
Как упованию всё спорит твоему
И злобствуют зимы дыханием пучины,
Ты хочешь гнев опять испытывать судьбины? —
Меня ль бежишь? Тебя я сим потоком слез,
Коль бедной мне уже надежды луч исчез,
Твоей десницею, любовью заклинаю:
Не оставляй меня погибели у краю.
Останься, я прошу, коль место просьбе есть.
Жестокий! Зри, чего твоя мне стоит лесть,
Зри, странник (ты других имен не позволяешь)!
Кому кончающусь Дидону оставляешь:
Уже Иарб идет, идут уже враги.
Ах! если жалость есть, останься, не беги.
1772 (?)
Уж два раза седмь лет прошло Херилу с роду,
И знал уж распознать свою Херил породу:
Умел по пальцам он всех предков перечесть,
Которых шумная гремела всюда честь;
Смеяться над людьми — он знал то в совершенстве,
О, коль великий ум имел Херил в младенстве!
В чужие краи наш готовится Херил:
О, коль достойный труд себе он в мысль вперил!
Тогда, иссохшие подъемля к небу руки
И правила, как жить, премудрыя науки
Преподавая, так рекла старушка мать:
«О сыне мой! потщись того не забывать,
Кем в свет ты сей рожден и кто тебе есть дедом;
Тебе трудом моим довольно род наш сведом,
Бывал ли стольника кто ниже предок твой.
Итак, за честь свою всегда упорно стой:
Знакомства не своди, кто ниже благородством;
Чти всё, кроме себя, невежеством и скотством.
Храни здоровье ты и сладко ешь и пей:
Быть знатной без того нельзя душе твоей.
На мягкой почивай постеле и пуховой,
Являй всем гордый вид, вид важный и суровый,
Некстати морщись, ври, брюзжи, повелевай,
Кроме романов, книг других ты не читай.
О, коль с сим знанием ты будешь в свете шумен!
Предвижу я: всегда ты будешь и разумен».
Слов несколько тогда французских проворчав
И буйною Херил головкой помотав,
Рад, вырвавшись из рук он матушки-болтушки,
Прыгнул и чуть, задев, с ног не свалил старушки.
Богини мощные! прорцыте новый глас,
Приемля труд велик, жду помощи от вас:
О музы! вы меня днесь взором ободрите
И к пению и мысль и разум мой прострите!
Уже Херил средь волн; младый Тифис, Херил,
Далеко от земли к чужим брегам поплыл;
Стопы свои Херил на оны направляет,
Херил уж мой в странах днесь чуждых пребывает,
В забавах, пиршествах Херил проводит век, —
Коль будет мой Херил премудрый человек!
Уже науки он все купно понимает,
Единым махом он вселенну обымает.
Народов повести Херил мой пробежал
И брани и труды геройские познал.
Течение наук Херил мой совершает,
С плодом в отечество великим поспешает.
Познал, как в свете жить, умел играть, плясать
И общество речьми своими забавлять.
Чего же моему Херилу недостало?
Жениться моему Херилу надлежало.
Женился; и потом, в награду всех трудов,
Достойных был Херил родителем сынов.
Покоился Херил, пил, ел и забавлялся,
И, к сожаленью всех, он с жизнию расстался;
С великолепьем был Херил мой погребен,
И. стих ему в хвалу надгробный соплетен:
«Се славных дел творец! Дела колики оны,
Крестины то гласят, женитьба, похороны».
<1773>
Где я! кто меня похитил?
Сном божественным насытил
Я свои днесь очеса:
Грозны тучи заревели,
И внезапу загремели
И отверзлись небеса.
Из земли встают раскаты,
Ископали сопостаты
Вкруг подземные пути;
Знамена по ветрам веют,
Громы грянуть лишь успеют,
Затрубят на бой идти.
Молньи молньям отвечают,
И полки полки встречают,
Подвизаяся во рвах;
Наступают осажденны,
И уходят спровожденны
Бывшие на их стенах.
О, коль долго не вершилась
И в сомненье не решилась
Пря, кипяща меж полков!
Победивши побеждались,
И мгновенно осаждались
Умышлявшие злой ков.
Под небесной высотою
Ухищренною чертою
Полетела в бомбе смерть;
Зашипела, запылала,
Вихрем огненным устлала
Вкруг трясущуюся твердь.
Бездна мглы на воздух взвилась,
Бурным громом изъявилась
Серна молния, сверкнув;
Медны жерлы с ревом блещут,
Раскаленны ядра мещут,
Рвут бугры земли, блеснув.
Что за вопли раздаются?
Звуки громки вопиются,
Победивших внемлю клик;
Средь покрытыя дороги
Здесь гремят единороги,
Причиняя страх велик.
Се кровавая долина
Обошла вкруг равелина,
Заграждая путь к нему;
Устремились на раскаты,
Но воздвигли сопостаты
Здесь на них подземну тьму.
Одолели град сей громы,
И сожгли прекрасны домы
Ополчившиеся нань;
Побежденны уступили,
Победители вступили —
И окончили их брань.
Тако, тако в Петрополе,
При Неве на бранном поле,
Росский воин гром метал;
Здесь Минерва председала,
Громы взором учреждала,
Как на стены росс летал.
1773
Младые воины, сберитесь
На сродный вам военный глас
И боле славой возгоритесь:
Не для других пою, для вас.
Для вас я лиру восхищаю
И в дерзких мыслях обращаю
Петра Великого дела.
Он мир наполнил громкой славой.
Мужайтесь, зрите под Полтавой
Паренье росского орла.
Ах! как мне петь дела Петровы?
О них я мало бы гремел,
Когда б мой глас был глас громовый
И перси б медяны имел.
Мне скудны силы препинают,
Но музы гласом ободряют,
Велят на лире петь Петра.
Отец российского народа!
Прости, что дерзостна свобода
К вещанью дел твоих скора.
Царей со знаменьем российских
Се ново войско, новый флот;
Нева несет до волн Балтийских
Врагов разметанный оплот;
Надменный Ругодев трепещет;
И только меч Петров возблещет —
Пылают мстительны огни!
Без пользы в росские пределы
Преносит Карл Громовы стрелы:
Погасли пред Петром они.
Петра мнил Карл дванадесятый
Наветом хитрым одолеть:
Отринут умысл предприятый;
Он пал, в свою уловлен сеть.
Напрасно льстит ему Мазепа:
Уже пылает брань свирепа
Перед полтавскою стеной.
В полки полки там ударяют,
И медны жерла огнь рыгают,
Сокрыв куреньем свет дневной.
Катятся смертоносны звуки
По облаку багровой мглы,
И Марс простер кровавы руки:
Несутся паки с ним орлы.
Зияет смерть, земля багреет,
Отсветом небо пламенеет,
И стоном богатится ад.
Герой удары направляет,
Победу к россам преклоняет
Его величественный взгляд.
О день, навеки незабвенный,
В который гордый готф упал!
Тверди собой во слух вселенной,
Что ков противных россам мал.
Что жизнь и вольность тот положит,
Кто мир священный востревожит
Твоих, Россия, тихих сел;
Что, крепок силою толикой,
Врага увидел Петр Великой —
И злобный враг оцепенел.
Кавказски холмы воскурились —
Стремится в знойных Петр полях.
От слуха персы ужасились
В дербентских жаждущих степях:
Белеет Каспий под кормами;
Полки, водимые орлами,
Вошли в Железные врата.
Огромна тень возникла Кира,
Когда другой владетель мира
Вступил в знакомые места.
Пребудьте, славные деянья,
Присутственны в очах вождей
И им от вашего сиянья
Своих доставьте часть лучей.
Герой! ты днесь творишь героев;
Зри, дух твой их ведет средь боев,
С небес приникни на сынов;
Воззри на труд Екатерины:
В архипелажские пучины
Гремит твой флот среди валов,
Простер скиптродержавны руки
Монарх к претягостным трудам,
И раздаются млатны звуки
По зюйдерзейским берегам.
Ты б петь, Вергилий, устыдился,
Что флот Енеев превратился
В богинь, живущих под волной.
Твой Иды древом флот спасался —
Здесь венценосец не гнушался
Священной строить флот рукой.
Велик был Петр на ратном поле,
Велик был Петр в морских волнах,
Как царь, седящий на престоле,
Иль как мудрец в чужих странах.
Ему в победах славы мало;
Его понятье обымало
Все нужды царств, весь долг царя.
Как бог, внушающий творенье,
В народ он свой вложил паренье,
Ко славе перед ним паря.
О! как я счастлив, что судилось
Гласить мне воинам младым!
Что в сердце мне давно твердилось,
Изрек я сверстникам моим.
Пылайте, юноши, пылайте,
Того часа и дни желайте,
Как Павел с нами загремит.
Он пойдет вслед делам Петровым,
Когда велением суровым
Война в пределах закипит.
Пойдем и мы, как наши деды
На жатву славных шли побед:
Пред ними пали персы, шведы —
Падет пред нами перс и швед.
Не се ль с путей своих склонились,
В пределах росских воскрутились
Евфрат, и Нил, и Еридан?
Восток и Запад изумился:
«Не паки ль с россом устремился, —
Рекут, — каратель готфских стран?»
1773, вторая половина 1770-х годов (?)
О вы, которых долг породы
Зовет в путь чести к знаменам,
Дерзайте в ваши нежны годы
Проникнуть в страшный Марсов храм.
Не бойтесь, что герои пали
В пути, где с гордостью ступали,
Взнесенны славой до небес:
Они упали как герои
У стен великолепной Трои;
Так Гектор пал и Ахиллес.
Погибнет жизнь одна средь бою —
Не может слава умирать.
Простой неведомы толпою
Пути учитесь выбирать.
Презрев тропу простонародну,
Имейте гордость благородну
Топтать геройский славный путь
Известный воинов— судьбою,
Ведущий к храму стремниною,
Откуда толь легко скользнуть.
Высокий храма верх восходит
Блистающих к пределу звезд
И основание приводит
До безотрадных, мрачных мест.
Врата Беллона обрегает
И ужас робких отвергает.
Се слава! вы стремитесь к ней.
Ее сияньем освященны,
Брегитесь рано быть прельщенны
Слепой горячностью своей.
Идите тихо, постепенно.
В преддверье видите ли вы
Сие согласие священно?
То муз небесные главы.
Ищите их вы обхожденья.
Средь шуму стана, в день сраженья
Несется их любимцам глас.
Они внушали Ксенофона
И были подле Сципиона,
Когда пожар Ливийский гас.
Урания своим размером
Морей, земель объемлет шар,
И Каллиопа льет с Гомером
В сердца младые брани жар:
Душою Ахиллеса полны,
В Скамандровы бросайтесь волны,
Но будьте жалостней его.
Енею следуйте в Вергилье:
По тщетном он в бою усилье
Отца спасает своего.
Но боле труд недовершенный
Внимайте росского певца,
Как, истиной одной внушенный,
Гласит отечества отца,
Онежски горы преходяща,
Ко граду войска предводяща,
Где волны ладожски шумят.
Им Шереметев воспрещает,
И краткость лествиц не смущает,
Голицын всходит на раскат.
Не руша с истиной союза,
Свидетельница древних лет,
Истории там важна муза
Свои уроки раздает.
Мужей великих исчитает
И их примером побуждает
Забыть себя для блага всех,
Позорной роскоши чуждаться,
Ударов счастья не бояться
И небу поручить успех.
Ко мне Евтерпа прилетает:
Я внемлю звук военных труб,
Лиясь по жилам, кровь пылает, —
Я ощущаю жар сугуб.
Бесстрашен вержусь в пасть раздора,
На бой предводит Терпсихора,
Полигимнии глас в полках.
И се священная Паллада
Величием священна взгляда
Лиет благоговейный страх.
Одета бранною хламидой
И потрясая копие,
Своею страшною эгидой
Градов спасает бытие.
Любимцами своими зрима,
Против врага необорима,
Дает в час бою свой совет;
Или меж тем как воин дремлет,
Во мраке полководец внемлет
Ее божественный полет.
Меж тем предстал пред наши взгляды
Сокровищ Марсовых собор.
Я зрю воинские снаряды:
Се страх врагов и ваш убор.
Мечи, и копья, и шеломы,
Орудья, кои мещут громы,
Погибель множества мужей!
На день кровопролитной брани
Сии метальные гортани
Застонут в ярости своей.
Но вы сперва приобучитесь
Сии громады управлять.
И после их не устрашитесь
Из рук противных извергать.
Имеет всё свою науку:
И огнь, производитель звуку,
Разит вдалече чугуном.
Со возгоревшимся пожаром
Грозит погибельным ударом
Из уст жерла летящий гром.
Преддверие прошедши храма,
Во внутренний войдешь чертог,
Где сердца мужественна, пряма
Не отвергает брани бог.
Каким объемлюсь восхищеньем!
Се неизвестным мановеньем
Разверзлась храма глубина:
Здесь слава, подвигов свидетель,
Увенчевает добродетель.
Героев храмина полна.
Не смертных персты начертали
Сии велики чудеса:
Искусство в том истощевали
Рукой держащи небеса.
Встают покрыты стены прахом,
И, мнится, подвигают страхом
Еще геройские сердца.
Я гибель зрю домов и храмов:
Богинин сын и сын Приамов —
Пылают злобой их лица.
Бегут полки, падут преграды,
Звучат трубы, мечи блестят.
На Марафоне Милтиады
Пошли на сильных сопостат.
Со Фемистоклом Аристида
Делит вражда, делит обида,
Дружит отечества любовь.
Эпаминонд с стрелою в ране
Внимает, что бегут спартане,
И с духом изливает кровь.
Не се ли римских стен зиждитель?
Близ той реки, где брошен был,
Тебе, Юпитер-покровитель,
Он храм и добычь посвятил!
Пред счастьем горда Аннибала
Громада Рима погибала,
Когда б ты не был, Сципион!
Помпей победами венчался,
Но слуха кесарска боялся
И кинул град без оборон.
Но здесь пред взорами затьмитесь,
О древни мира чудеса!
К победам росским устремитесь,
Мои плененны очеса.
Победы, коих не забудут,
Доколь сияти звезды будут,
Громада мира не падет.
Греми военною трубою
И двигни нашею судьбою,
О муза, удивленный свет.
Пред цареградскими стенами
На греков Игорь двигнул рать.
Олег по суше ладиями
Спешит коварных мочь попрать.
Спасался болгар с печенегом
От Святослава скорым бегом
И царь Цимисхий Иоанн.
Гремел Владимир за Дунаем
И колебал окрестным краем,
Премногих победитель стран.
О князь! почто свою державу
Ты разделил своим сынам?
Я зрю убийц, раздор, отраву
По сопротивничьим полкам.
Затем татарам покорилась,
Во узах варваров томилась
Сия великая страна.
Но Александр и в самом бедстве
Рассеял страх в твоем соседстве,
Священна невская волна!
Донской Димитрий на Мамая
На берегах Непрядвы шел;
Ордынску мочь искореняя,
Он росский утвердил престол.
Куда, чета тезоименна,
Меня влечете, утомленна,
Венчанны славой дед и внук?
Вы язвы царства затворили,
Вы целый Север покорили
И распростерли в Запад звук!
Престол в междоусобье царской
Крепят геройскою рукой
Два мужа, Минин и Пожарской,
И ты, их общник, Трубецкой.
В царях кто Алексея боле
В советах и на ратном поле,
Когда бы Петр не превзошел?
Какой язык его прославит?
И само время нас оставит
Во изочтеньи славных дел.
От сильного Петрова духа
Родится новый ряд веков.
Исполнилась вселенна слуха
Вождей российских и полков.
Глаза сомкнув, Петровы други
Оставили свои заслуги
Преемникам, достойным их.
Сияет Миних, как Евгений,
И входит Ласси без сражений
В средину, Крым, полей твоих.
Среди торжественного клика
Какой внезапу вождь восстал,
Из рук который Фридерика
Две краты лавры исторгал?
То важный образ Салтыкова,
Которого рука готова
Твой гром бросать, Елисавет!
Се Чернышев из россов плену
Приводит помощь им в замену
Семи трудами полных лет.
Вождей какое ополченье,
Румянцев коего главой!
Луне навел он помраченье
И на Дунае стал пятой.
За ним какие исполины
С эгидою Екатерины
На турок вержут тучи стрел?
Готовит Панин стен проломы,
Репнин, Каменский — бранны громы,
Суворов — быстротой орел.
Дела пев росских полубогов,
Радею меньше Марса петь!
Вещал Петра средь сих чертогов —
Мне боле не о ком греметь.
Уже в очах мне всё здесь тьмится,
Однако муз собор стремится,
Велит начатый труд скончать:
«Тебе ль преслушаться веленью?
Иль мнишь: по своему хотенью
Ты можешь сей трубой звучать?»
Я муз прещенья устрашился,
Уже послушен воле их
И паки к лире устремился
Богинь велением моих.
А вы, грядущие со мною,
Готовьтесь смелою ногою
Со мной в святилище вступить.
Врата на петлях заскрыпели
Что чувства в нас освирепели?
Иль Марса хощет грудь вместить?
Се он! вы взоры уклоните:
Густой обымет очи мрак,
Когда их дерзко устремите
На бога браней грозный зрак.
Его любимцы при престоле
Подобно так, как в ратном поле,
Седят с владыкою своим.
Из первых Храбрость заседает,
Ее Искусство спровождает,
И быть нельзя в разлуке им.
В руках имея жезл начальства,
Седит со строгим взором Власть
И Твердость духа, враг нахальства,
Душ слабых страх, героев часть.
Там Силу зрю воображенья:
Ее мгновенные внушенья —
Спасенье войскам, честь вождям.
Уста спирает Тайна перстом,
И в будущем, всегда отверстом,
Читает Прозорливость там.
Великодушие прощает
Врагов своих среди побед,
И Труд покоя не вмещает
И всюду идет Марсу вслед.
Взирая любопытным оком,
Седит в молчании глубоком
За ними Опыт многих лет;
Благоразумье, Добродетель
И Честь, деяний всех свидетель, —
Се Марсов, юноши! совет.
Прошли мы бога громких боев
Теперь святилище и храм,
Стремясь в обители героев
По мрачным безднам и буграм.
А вам, богини сладка пенья!
За ваши кроткие внушенья
Да будет ввек моя хвала.
Вы робкий возраст мой вперили
И светом очи озарили
Воспеть геройские дела.
1773, вторая половина 1770-х годов (?)
Сокрыт во облаке багровом
Не храм ли Памяти я зрю?
Не росса ли в венце лавровом,
Ведуща с музульманом прю?
Се мудрый лик императрицын,
Се здесь Румянцев, здесь Голицын —
Я вас, герои, познаю.
Не се ли Бендер победитель,
А там Афин освободитель?
Украсьте, музы! песнь мою.
Иль паче песнь не украшайте,
Но разгоните сердца страх
И столько силы мне вы дайте,
Чтоб петь о славных сих делах.
То Петр или Екатерина:
Душа во обоих едина,
Одних исчадие небес.
Как Петр, россиян прославляет
И тот же круг возобновляет
Дотоль неслыханных чудес.
Представь, как Эол в волны свищет,
Как ставит в пропастях валы,
Как, между волн потерян, рыщет
Корабль средь молний блеску, мглы.
Как мал, как робок в океане, —
Так между россов агаряне:
И слабость их, и спешный бег,
И многих плен мужей плачевный,
И невозвратный рок их гневный,
Как тьмами взял их Стиксов брег.
Голицын первые удары,
Хотин, на твой возносит верх.
Переплывают янычары:
Во преисподню меч их сверг.
Врата хотински без защиты;
Поля молдавские открыты
Для торжествующих знамен.
Грядет Румянцев: всё покорно
И оттоманам не позорно,
Румянцев! твой прияти плен.
Душа невидимая войска,
Спокоен ты и движешь всех.
И духа каждый полн геройска:
Ты всем порукой за успех.
Твои везде достигли взоры,
Измерили поля и горы,
И сил движенье, и покой.
Меж тем как турок изумленный
В стране быть чает удаленной —
Уже он под твоей рукой.
Побед со слухом Салтыкова
Волна дунайска потекла;
На прутском бреге ветвь Лаврова
Тебе, Репнин, произросла.
Но что за громы ударяют?
Не се ль при Ларге низлагают
Несчетну россы рать врагов?
Румянцев грянул — и в пределы
Пустил молниевидны стрелы
И степь наполнил их голов.
Покрыт срацинскими полками,
Лиясь в Дунай, Кагул ревет.
Визирь, объявший горы тьмами,
Магмета в стан с собой влечет.
Уже трикратными стенами
И троекратными он рвами
Свой стан и горы оградил,
Но стан и горы он оставил,
Хоть силы к силам он прибавил
И мнил, что россов победил.
Подви́г Румянцев с полуночи
Не тьмами — сердцем страшну рать.
У янычар сверкают очи:
Не могут тверди разорвать.
Как буря, сила их пустилась,
Где темна рытвина таилась
Перед стопами росских чад.
Уже с железом устремленным
Явился видом изумленным
В средине строя сопостат.
О страх! се наши уклонились:
Румянцев здесь — и росс восстал.
И паки россы устремились,
И паки росс врагов попрал.
Их стерлись стены и преграды,
И сокрушились их громады,
И стал пленен их пышный стан.
Визирь бежит, бегут срацины
И, пад в дунайские пучины,
В валах со всех теснятся стран.
Но там туман луч солнца кроет
И вихри пламенны крутит.
Трепещут горы, берег воет:
То Панин Бендеры разит.
Подземны порох рвет заклепы,
И россы, так, как огнь, свирепы,
В мгновенье всходят на раскат:
К ногам их сыплются раскаты,
И ужасенны сопостаты
Герою свой вручают град.
Ужели взор мой заблуждает
Или несусь я меж валов?
Эгейским понтом обладает,
Пленяет Грецию Орлов.
Чесмесски волны запылали,
Кровавой пеной понт устлали,
Смешавшись с смрадом и смолой.
Достиг сей слух волны пермесской,
И возвеличен бой Чесмесской
Военной громкою трубой.
Победы греков были дивны;
Их выше римлянин сиял.
Но их пиитов песни льстивны
Размножили сей слух похвал.
Тебе, Россия, лести чужды:
И нет Екатерине нужды
Во громогласных похвалах.
Ее бессмертно имя будет,
Доколе россов не забудет
Дунай, Евксин, Архипелаг.
1773, конец 1780-х годов
Какая светлость озаряет
Мою отеческу страну?
Меня мой пылкий жар вперяет
Гласить любезну тишину.
Бряцати начиная в лиру,
Хощу вещать пространну миру,
Что может, боже, власть твоя;
На струнах глас мой извещайся,
С моей душою восхищайся
К отечеству любовь моя.
Блаженства росского причина,
Царица душ и наша Мать!
Ликуй, ликуй, Екатерина!
Сподобясь мир воспринимать.
Почувствуй наши восхищенья,
Вообрази те ощущенья,
Которых росска грудь полна;
Вообрази и успокойся:
Навеки брань кровава скройся,
Навеки буди тишина.
Гряди, гряди, блаженство наше
И услаждение держав!
Прекрасный мир, всего ты краше.
Ты дар небес, вина забав.
Тебя мы повсечасно ждали,
Когда противных побеждали,
Когда гремела наша рать;
И в час, как с нами разлучался,
Как Мустафой ты огорчался,
Мы все летели помирать.
И россов Матерь оскорблялась,
Жаленьем дух ее кипел,
Как брань жестока растравлялась
И Марс кровавый свирепел.
Ее душа славна войною,
Славней приятной тишиною
И милосердием своим;
Ее перун разил срацина,
А мудрость — далее Евксина
И всех градов, плененных с ним.
Но Мустафа, смущая царства,
Мечтал и веру попленить.
Исполн хищения, коварства,
Сарматов в греков пременить.
Он, сон оставя, раздражался
И, отягчаясь, погружался,
Дремля на троне, оттоман;
Оставив пратись янычаров,
Не разбуждался от ударов,
И очи скрыл его туман.
Надменным буйством быв, метались
На нас срацинские толпы,
Исшед, и тьмами сил скитались,
Стремя ко пагубе стопы.
Они невинных похищали,
И меч и пламень обращали
На безоружных поселян;
Завидя нас, на нас рыкали,
На нас погибель нарекали
И все злодейства агарян.
Узрев в народах распрей плевы,
Что хищный враг посеял в них,
И ухищрения царевы,
Алчбу его советов злых, —
Над польской сжаляся страною,
Богиня двинулась войною
На раздирающих покой;
Рекла: «Да молнии возблещут
И нарушати вострепещут
Исмаильтяне мир святой».
И се от Севера вспылала
Война, несущись на Восток,
Земля срацинска восстонала,
Пия кровей сыновних ток.
И что рекла Екатерина,
То нам исполнила судьбина
И ей подвластный росский род;
Он понт и сушу обтекает
И там противных посекает,
Где солнца запад и восход.
Седмь лет мы в их полях стояли
Со обнаженными мечьми,
Когда срацины обуяли,
Биясь с российскими людьми.
Седмь лет Румянцев торжествами
Над побежденными главами
Превозносился агарян;
Седмь лет срацины побеждались,
Но в давней злобе утверждались
Своих разгневанных племян.
Они средь молний, вкруг летящих,
Не зрели бедных дней своих,
Нас побуждая, не хотящих
Свершить над ними гибель их.
Поверх их бури порывались,
И искры в вихри завивались,
И разражался с треском гром;
Они, алкая буйством, мчались,
Когда их очи помрачались,
И опустел их скорбный дом.
Уже текли кровавы реки
И пленный их разился стан, —
Толико слепы человеки! —
Еще гордился оттоман.
Еще он тьмами понт покрыти,
Еще хотел нам ров изрыти
На задунайской стороне;
Над силистрийскими стенами,
Гордясь своими сединами,
Бунчук был припряжен к Луне.
Срацин метал свирепы взоры,
Когда рыкали росски львы,
Он шел — и вкруг обстали горы,
И вкруг его обстали рвы.
Он, гневен будучи, грозился,
Ревел и паче раздражился,
Когда, быв сперт, затрепетал;
Срацины, пад, оцепенели,
Когда вкруг громы загремели,
Что в них Румянцев с гор метал.
В ливийских так песках ярится
Сетьми запутавшийся лев,
Доколе сам не изнурится,
Свой тщетно разверзая зев.
Как путник пропасти над краем,
Визирь, бесчувствен за Дунаем,
Затрясся, став над стремниной;
Уже он гордость отлагает,
К мольбам поносным прибегает,
Прося об жизни лишь одной.
Преемник царска достоянья,
Преемник гордому царю,
Султан, людей зря обстоянья,
Винит неправедную прю.
Речет: «Не может смертный браться
И с тем народом препираться,
Кого всевышний сам пасет», —
Речет, и боле не дерзает,
Объемлет мир и лобызает,
Рукой оливну ветвь несет.
Града и села ликовствуют,
Благословляя небеса,
И безмятежно торжествуют,
Прияв сей слух во ушеса.
Земля уж боле не дымится,
И сын ко матери стремится,
И к брату разлученный брат;
И та, котора огорчалась,
Когда с любезным разлучалась,
С весельем мира ждет возврат.
Увидел друг любезна друга,
Которого влекла война,
И чает милого супруга
Узреть скорбящая жена.
И ратай не страшится боле,
Чтобы его пожала поле
Иноплеменничья рука;
Настала милая отрада,
Побегли брань и брани чада,
И не течет кровей река.
Нагбенный старец ликовствует,
Его вспалился хладный дух,
Еще он труд свой повествует
Стоящим юношам вокруг.
Там слезы радости лиются,
Повсюду клики раздаются,
Где есть российский человек;
Ее ты видя добродетель,
Годами нашими, содетель,
Умножь Екатеринин век!
1774
Не тот еще, мой друг, свободный человек,
Что, предан сам себе, ведет беспечный век
Без пользы для других, без плану и без дела,
Как мысль умом его внезапно овладела.
Я разных зрю его невольником страстей,
Под игом праздности стенящего своей.
Напрасно в свете он рассеянья желает:
Свет, зримый всякий день, его не забавляет.
И между тем как все в движенье вкруг него,
Он только осужден не делать ничего.
Напрасно бы жезлом какой всесильной феи
Он видел все свои исполнены затеи;
Вновь тысящи бы он желаний соплетал
И посреди воды был жажден, как Тантал.
Но тот, кто властвовать умеет над собою,
Один свободен тот. Не спорит он с судьбою,
Но всюду следует призванию ея
И знает, живучи, всю цену жития.
Без наслаждения минуты не проходят,
Раскаяний они и скуки не приводят;
Любовью истины, любовью красоты
Исполнен дух его, украшены мечты;
Искусства, вас к себе он в помощь призывает;
От зависти себя он в вашу сень скрывает.
Без гордости велик и важен без чинов,
Для пользы общия всегда служить готов;
Он чествует родства священные союзы
И, чтоб свободным быть, приемлет легки узы.
Внимательный супруг и любящий отец,
Он властью облечен по выбору сердец;
Счастлив, кто может быть семейства благодетель
Что нужды, дом тому иль целый мир свидетель.
Таков Эмилий Павл равно достоин хвал,
Как жил в семье своей иль как при Каннах пал.
Конечно, жребий тех достоин удивленья,
Что поприще честей прошли без умедленья:
Служить отечеству — верховный душ обет!
И долг стремиться всем, куда оно зовет.
Но коль во множестве ревнителей ко славе
Мне должно уступить, или я буду вправе
Пренебреженною заслугой досаждать?
Мне только что служить, правленью — награждать.
Из трёхсот праздных мест Спартанского совета
Народ ни на одно не выбрал Педарета.
«Хвала богам, — сказал, народа не виня, —
Есть триста человек достойнее меня».
Полезным можно быть, не бывши знаменитым:
Сретают счастие и по тропинкам скрытым.
Сей старец, коего Вергилий воспевал,
Что близ Тарента мак и розы поливал
И в поздну ночь, под кров склоняяся домашний,
Столы обременял некупленными брашны, —
Он счастье в хижине, конечно, находил
И пышности вельмож душой превосходил.
И счастью может ли способствовать богатство?
Желанье собирать есть более препятство,
Чем способ к счастию. «Ах! если б к куче той
Прибавить удалось еще мешок-другой!» —
Вот собирателя одно воображенье.
И расточителя не лучше положенье:
Для роскоши его отверстая душа,
Всечасно к новому веселию спеша,
От коей прочь бежит, ту скуку покупает
И хладно меж забав шумящих засыпает.
Богат, кто, знаючи своим достатком жить,
Желаниям предел умеет положить.
И словом, счастлив тот и тот один свободен,
Кто счастья в крайностях всегда с собою сходен,
В сиянии не горд, в упадке не уныл,
В себе самом свое достоинство сокрыл;
Владыка чувств своих, их бури утишает
И скуку жития ученьем украшает.
Ты, юность подвигам военным посвятив,
В училище трудов дни нежны проводив,
Приятны старости готовишь вопоминанья.
С тобою почерпать мы прежде тщились знанья:
Счастливы отроки, в возлюбленных местах,
Где, виючись, Москва в кичливых берегах
Изображает Кремль в сребре своих кристаллов,
Где музам храм воздвиг любимец их Шувалов,
Где, Ломоносова преемля лирный звон,
Поповский новый путь открыл на Геликон,
Где Барсов стал по нем ревнитель росска слова
И Шаден истину являет без покрова, —
Там дружбы сладостной услышали мы глас;
Пускай и в сединах обрадует он нас.
1774, 1780-е годы
Седины не возвращают
Нам потерянных годов;
Спокоенье возвещают
От заботы и трудов.
Сила жизни изнурится —
Пребыванье разорится
Некончающей души.
Всё оставим за пределом,
С сим что сродно бренным телом.
Смертный, ты сие внуши.
И, затем воспоминая
Скоротечность дней своих,
Не достигнувши до края,
О цене помысли их.
День, который улетает,
Крылий вспять не обращает
И скрывается навек.
Наша жизнь кратка довольно;
Что ж ее ты своевольно
Расточаешь, человек?
Пожалеешь, но напрасно,
Невозвратный свой урон.
Жизнь — мечтание прекрасно:
То минутный утра сон.
Протекло, что было прежде;
Ты живешь всегда в надежде
Быть счастливей, чем теперь.
Ах! живи, не медля мало.
Половина — дел начало,
И ты времени не верь.
Наше счастье к нам столь близко;
И Природа, нежна мать,
Положила дар сей низко,
Чтоб могли его достать.
Следуй ты ее внушенью,
Воспретив воображенью
Заблуждать сей верный путь.
Старость, дней твоих отрада,
Как вечерняя прохлада,
Успокоит томну грудь.
<1775>, 1780-е годы (?)
Сколько крат ни вспоминаю
Я в отсутствии тебя,
Столько крат я восстонаю,
Дни покойны погубя.
Брянчанинов! то неложно:
Мне уж боле невозможно
Муз прельщаться красотой;
Музы! вы меня прельщали,
Но в то время не смущали
Бранны громы суетой.
Лухта! ты своей волною
Мне вселяла жар к стихам,
Как прозрачной быстриною
Вал лила по мягким мхам.
Но волна та прокатилась;
Ах! когда бы возвратилась
И лилась бы паки вспять;
Льется там она, как прежде,
Но не буду я в надежде
Зреть брега ее опять.
Брянчанинов! я простился
И с стихами, и с тобой,
Богу браней посвятился
Неминуемой судьбой.
А пермесские богини
Стали днесь мои врагини,
Коль влекут еще меня;
Пожалей меня в отсутстве
И един, не в многолюдстве,
Ты посетуй, восстеня.
Наша жизнь полна превратов,
Наша жизнь — игра страстей:
Мало ль сих нам сопостатов,
Мало ль к смерти нам путей?
Или должно устремляться
По кончину утомляться
И не ведать, что покой?
К претекающему веку
Льзя ль прибавить человеку
Хоть часа черты одной?
Скоро, скоро, может статься
(И кто ведает когда?),
Час приблизится расстаться
Мне с тобою навсегда.
Мой любезный брат скончался
На брегах, где ополчался
На противников, возжжен;
Мы судьбы своей не знаем:
Гром метая за Дунаем,
Он пал, громом поражен.
<1775>
Смертный суетен родился
И навеки осудился
Суетой себя прельщать;
Он чувствителен, он страстен,
Он влияниям подвластен,
Быв рожден, чтоб ощущать.
Суета есть идол мира,
Выше нет сего кумира,
Им живут, им дышат все;
В суете нам нет упреки:
Чем бы стали человеки
Утешаться в тесноте?
Скорбный век препровождая,
В самом счастии страдая,
Горьку желчь всегда пием;
Дух мятется, тело страждет,
Страсть воюет, сердце жаждет
В колебании своем.
Земнородных обладатель,
Не судья — лишь оправдатель
Беззаконий наших ум;
Велеречивей Орфея,
Во скудели Промифея
Он вития наших дум.
Суета его учитель,
Смертный, сам, себе мучитель,
С суетою брань творит;
Льзя ль с рассудком воевати?
И возможно ль отмщевати,
Если ум наш говорит?
<1775>
Стихотворство нам открыло
Путь в лазурны небеса,
Стихотворство сотворило
И богов и чудеса.
Справедливые уставы,
Укротивши дики нравы,
Стихотворцев суть труды;
Земнородные стекались —
И мгновенно пресекались
Межусобные вражды.
Обуявши, подвизался
На природу исполин,
Но согласьем он стязался
Струн твоих, священный Лин.
Древни дубы изумлялись
И за лирой устремлялись,
В кою ты бряцал, Орфей;
Укротив свирепость дику,
Не возмог ты Евридику
Вывесть паки от теней.
Ах! супруг, супруг несчастный,
Ты, сидя на бережку,
Ты един на лире страстной
Извещал свою тоску.
Ты во льдах иперборейских,
Ты стенал в снегах рифейских,
На танайских берегах;
Кровь лиюща истощалась,
Евридика лишь вещалась
В хладенеющих устах.
Амфион ударил в лиру —
И составилась стена;
Он отторг млаты, секиру,
И бряцала лишь струна.
Камни звуком извождались
И в чертоги созидались,
Как содейством неких уз;
Но доколь мне стих влачити?
Можно ль в слабу песнь включити
Все благодеянья муз?
<1775>
Как яры волны в море плещут,
Когда Громовы стрелы блещут
И рассекают горизонт,
Корабль трещит и рвутся снасти, —
Средь неминуемой напасти
Пожрать пловца зияет понт.
Сей понт есть нашей жизни время,
И наша жизнь есть наше бремя,
Ревут, на нас несясь, валы;
Нас грозны громы поражают,
И вкруг беды нас окружают,
Как туча непрозрачной мглы.
Едва родимся мы, уж стонем
И прежде в бедствиях потонем,
Чем будем помнить мы себя;
А время, невозвратно время,
Бежит и косит смертно племя,
Их тлен и память потребя.
Напрасно смертный возгордился.
Он рек: «Затем я в свет родился,
Чтобы повелевати им», —
Но чуть лишь рок его погонит,
Чело он гордое уклонит
И слезы даст бедам своим.
Уничижи свою кичливость,
Прерви ленивую сонливость
И внидь в себя, о человек!
Какое мудрое строенье!
В тебе я зрю изображенье
Того, кто царствует вовек.
Ты мудр, ты можешь быть спокоен.
Затем в тебе твой ум устроен,
Чтобы повелевать собой;
Ты слаб, ты страстью колебаем,
Самим собой обуреваем,
Ты век караешься судьбой.
О смертный! смесь уничиженья,
Превыше ты воображенья,
И мал бываешь и велик;
Со кедром можешь ты сравниться —
Ты можешь так, как трость, клониться,
Хоть украшал геройский лик.
<1775>
Восприял я лиру в длани
И хощу гласити песни,
Песни громки и высоки.
Но мои незвонки струны
Не хотят бряцати песни,
Песни громки и высоки,
А хотят гласить природу,
Обновившуюсь весною.
Я, покинув звуки громки,
Не для вас пою, потомки.
<1775>
О вы, которые хотите
Вступить под бранны знамена!
Вы очи ваши обратите
На ваши трудны бремена.
Прелестно в виде нам ироя
Скакать впреди гремяща строя
И битвы чин устроевать;
Но прежде чем в сраженьях мчиться,
Довлеет, други! научиться
Собой самим повелевать.
Вождям своим повиноваться,
Уметь сносить и не роптать,
С свободной жизнью расставаться
Вам всё то должно испытать.
А срамный шаг исполнь позора,
Не дрогни вражеского взора,
Рази иль буди поражен;
Вокруг тебя перуны стонут,
В крови их ратоборцы тонут,
А ты будь храбростью возжжен.
На день военна неустройства,
Когда ты все дела сочтешь,
Явится более иройства,
Как сколько в повестях прочтешь.
В тот день, как бури завывают,
И пламень жерла изливают,
И устремится меч на меч,
Природа вся изнемогает,
А смертный храбрость собрегает
И не робеет в поле лечь.
Тщетна вся храбрость без науки
И без величия души:
Исправи ум, настави руки
И лишню буйность потуши.
Товарищ Фабиев гордился,
Но сам собою осудился,
Презрев диктаторскую власть;
Не ограждаясь боле валом,
Минуций шел за Аннибалом
Во неминуему напасть.
<1775>
Душой и сердцем сокрушенным
К тебе, владыко, вопию:
Умедли гневом совершенным
Сразити бедну жизнь мою.
Я согрешил, но зри: я каюсь,
Я признаю, что претыкаюсь,
И плачу, будучи столь слаб;
Во всем перед тобой виновен,
Во всем перед тобой бессловен
Тебе молящийся твой раб.
Ты дал мне от часа рожденья
Уведать путь твоих стезей;
Но, боже! я средь заблужденья
Чуждался истины твоей.
Наполнясь сердце срамотою,
Прельстилось мира суетою
И не воспомнило тебя;
Светильник чистоты блаженной.
Тобой в душе моей возжженный,
Погас, свой пламень потребя.
К тебе я длани воздеваю,
Мои покрылись очи тьмой,
Я колеблюсь, но уповаю,
Что ты всегда спаситель мой.
Мое я знаю преступленье,
Но зри души моей жаленье,
Мой бог! ты кающихся бог;
Одежды нет, и я лишаюсь
Той мзды, которой утешаюсь,
И затворился твой чертог.
Увы! я трачу безвозвратно
К отцу прибежище мое;
Ах! лучше, лучше бы стократно
Мое пресеклось бытие.
Твой образ, боже! осквернился,
И с бессловесными вменился
Студодеяньми человек;
Меня творец мой осуждает,
И кто пред ним мя оправдает?
Погиб, погиб уж я навек.
О, ужас скорби беспримерный!
Рази, великий бог, в меня, —
Я в горести моей безмерной
Еще молю тебя, стеня.
Внемли моления, создатель, —
Я раб, ты мира обладатель,
И буди воля в том твоя;
Должник твой в узах и в темнице,
Но славно ль то твоей деснице —
Разить толь малу тварь, как я?
<1775>
Весну хощу гласить я ныне
И Филомелиных подруг.
Взнесись, оставив море сине,
Владыко дней, земли супруг.
Нева, в струях своих откройся,
Варяжский паки понт устройся
И ощути приход весны;
Да будут лирны звуки внятны
И вам мольбы мои приятны,
Певицы сладкой тишины!
Не эхо ль гласы повторяет,
И мчится слух их по водам,
Нептун трезубцем ударяет
С Балтийских волн по толстым льдам?
Речет — и льды как пламем тают,
Вещанья бурных уст сретают
И их влекут в шумящий понт;
Брега волной своей поятся,
И всюда волны их струятся,
Как много объял горизонт.
Ключи шумят, заливы стонут,
И мшистый ил их тока полн,
Питаясь, в сладкой влаге тонут
Брега в своих разлитье волн.
Уже в полях потоки вьются,
Журча по камышкам биются,
Стократ свивающись, струи;
Исшед, им ратай рвы копает,
И влага силе уступает,
Лиющись в новые ручьи.
Замолкли вихри непогодны,
И бурны спер Борей уста,
Почув веленья неугодны,
Летит он в мрачные места.
И только лишь любовник Флоры
От всхода утренней Авроры,
Колеблясь, прохлаждает день;
Непостоянный! лишь коснется —
И вдруг уже он инде вьется,
Из сени прелетая в сень.
Из скучной хижины выходит
Пастух с пастушкою своей
И паки тьму утех находит,
Привыкши жить среди полей.
Опять свою свирелку ладит,
Опять своих овечек гладит,
Которы вкруг его блеют;
Он ищет тех лугов и речек,
Близ коих летось пас овечек,
И кои, с гор разлившись, бьют.
Дождевны капли оросили
Едва согревшиесь поля,
Луга в ночи росу вкусили,
И угобзилася земля.
А между тем как влага плещет,
Фаумантийска дева блещет,
Прекрасна спутница дождей;
И, ставши новою денницей,
Лазурь и злато с багряницей
Нам кажет в радуге своей.
Наполнен воздух стал парами,
И воздымилася земля,
И меж мельчайшими шарами
Туман снисходит на поля.
Эфир в объятия земные
Поверг частицы водяные,
Растений сельных семена;
И се с упитанной пылинки
Встают колеблющись былинки,
Почув прекрасны времена.
Зефир, меж листвий повевая,
Живит в влагалищах их сок
И, тучный прах их согревая,
Творит на стебле цвет высок.
Одушевляясь, ветви древа
Не ощущают ветров рева
И внемлют соловьиный свист;
Крутится влага под корою,
Замерзша зимнею порою,
И паки зеленеет лист.
Им паки жизнь их возвратилась,
А наших дней возврата нет,
Когда один раз прокатилась
Весна цветущих наших лет.
Престанет мраз, снега растают,
А седины не расцветают,
И не исчезнет в жилах мраз;
Помолодеют древни дубы, —
Не будут наши дни сугубы,
Когда один увянем раз.
Я, Майков! в лиру ударяю,
Котору мне настроил ты,
Звенящи гласы повторяю,
Поя весенни красоты.
Я прежде пел сраженья звучны,
А днесь гласил растенья тучны,
В полях биющие ключи;
Ты брани петь меня наставил,
А я тебе сей стих составил
Во знак чувствительной души.
<1775>
Когда небесный свод обымут мрачны ночи
И томные глаза сокрою я на сон,
Невольным манием предстанет перед очи
Мгновенье, в кое я из света выду вон.
Ужасный переход и смертным непонятный!
Трепещет естество, вообразив сей час,
Необходимый час, безвестный, безвозвратный, —
Кто знает, далеко ль от каждого из нас?
Как вихрь, что, убежав из северной пещеры,
Вскрутится и корабль в пучину погрузит,
Так смерть нечаянно разрушит наши меры
И в безопасности заснувших поразит.
Гоняясь пристально за радостью мгновенной,
Отверстой пропасти мы ходим на краю.
Цвет розы не поблек, со стебля сриновенный, —
Уж тот, кто рвал ее, зрит бедственну ладью.
На долгий жизни ток отнюдь не полагайся,
О смертный! Вышнему надежды поручив
И помня краткость дней, от гордости чуждайся.
Ты по земле пройдешь — там будешь вечно жив.
<1775>, <1802>
Внимая славный бой, Херасков, под Чесмою,
Который ты воспел военною трубою,
Восставши, гречески воскликнули певцы:
«Росс знает собирать и петь свои венцы!»
<1775>, вторая половина 1770-х годов
Я, Майков! днесь пленен твоей согласьем лиры,
С которой я свою учился соглашать.
Сей лиры звонких струн места не внемлют сиры,
И рок судил Москву их гласом утешать.
Ты счастлива, Москва! твои, веясь, зефиры
Прекрасну будут песнь со шумом рощ мешать,
Под осенением монаршеской порфиры
Главу твою древа пермесски украшать.
А бог Невы скорбит: не внемлет той он трели,
Что раздавали вкруг любимы им свирели
И коих сладку песнь он слушать толь любил;
Я мнил: на сих брегах я бранной пел трубою,
Так льзя и днесь... но то я, Майков, пел с тобою.
А без тебя боюсь, чтоб я не согрубил.
1775
Исчезните, меня пленявшие мечты!
Владычицы мои, а днесь мои врагини!
Мрачатся предо мной все ваши красоты, —
Оставьте ввек меня, пермесские богини!
Нельзя мне прославлять едиными усты
И бога браней гнев, и ваши благостыни,
И не довлеет мне едиными персты
Касатися меча и вашея святыни.
И како ныне мне взыграти на струнах?
Не обитает Феб в воинственных станах,
Здесь нет пермесских вод, ниже коня крылата.
Я к лире не коснусь дымящейся рукой,
Потребны для стихов и время и покой,
А мука мне моя — трудов одна заплата.
<1775>
Елизы боле нет!.. Я лью потоки слезны,
Для твоея, мой друг! утехи бесполезны.
Се радости твои!.. их нет уж для тебя,
Но ты чти божью власть, отрады погубя.
Вот чаемых забав какое совершенье!
Одна лишь грусть твоя твое днесь утешенье;
Воззри на тлен вещей: ум, юность, красота,
Увы! пред божиим величьем суета.
Удары, коими твою сразил он младость,
Преобратили в желчь всех удовольствий сладость.
Стени, и я стеню; но стон свой прекрати,
Коль можешь, так сие писание прочти.
Не плач твой унимать, не сетованье стану —
Я боле раздирать хочу твою днесь рану.
Плачь, плачь, слезами тщись то место омочить,
Где сердца часть ты мог от сердца разлучить,
Терзайся, говорю, и рвися над гробницей,
Отъятой от тебя всевышнего десницей.
Рыдай... но, жалуясь, брегися согрубить
Пред тем, кто восхотел тебя так оскорбить.
Любезный друг! мы все волнуемся, как в море,
И бурно житие свое окончим вскоре;
Достойна ль наша жизнь, чтоб нам ее жалеть,
Когда мы бед своих не можем одолеть?
И кая польза в том была б твоей любезной,
Скоряе иль поздей нить кончить жизни слезной?
Родяся, человек умрети осужден,
А век, отсрочки миг, в темнице провожден.
Не сетуй, коль того хотел так вседержитель, —
Душа жены твоей теперь небесный житель,
Подобием моря претекшего пловца,
Спокоилась она в объятиях творца.
Окончивши свой век и с ним младые лета,
Не зрела всех премен непостоянна света,
Цветок, что только цвел во утренни часы, —
Не оскорбил еще Борей его красы.
И лучше так увясть, как увядают розы,
Как нежель цвесть затем, чтоб претерпеть морозы.
Как ты ее любил, люби ее ты ввек
И помни, что к бедам родился человек.
<1775>
О вы, чей пылкий дух и несозрелы лета
Завистным именем пленяются поэта,
Которых к музам страсть есть страсть души моей, —
Позвольте, юноши, мне вам гласить о ней.
Как сыплет тучная земля произрастенья,
Горящая душа желает упражненья.
Коль тайным к пению влияньем побужден,
Пой смело: Аполлон не будет раздражен.
Но к испытанию возьми ты прежде время,
Какое рамена снести возмогут бремя:
Природою к тому поставлен всем предел,
И Гений в каждого свой выбор впечатлел.
Воспомните сих двух прославившихся россов:
Военною трубой Петра пел Ломоносов,
Златою лирою героев воспевал;
А Сумароков стон с Ильменой издавал,
Рассказывал лесам Тирсиса нежну пеню,
Беседовал с зверьми, подобно Лафонтеню.
Один красавицы умеет слух пленить,
Другой сердца мужей ко брани вспламенить.
Каких красот искать и убегать пороков,
Вам скажет Буало, Гораций, Сумароков.
Вникайте, тщательно учась в писаньях их,
Как можно образцов достигнуть вам своих.
Любите здравый смысл; пленяйтесь простотою,
Она должна стихов быть ваших красотою.
Бегите ложного искусства и ума:
Природа красоты исполнена сама.
Вкус должен избирать, но всё отверстно дару:
Он может по всему парить свободно шару,
Промчаться видимой вселенныя за край,
Низринуться во ад и вознестися в рай.
Любимец чистых муз всё вымыслить свободен,
Однако вымысл сей быть должен с правдой сходен,
И в своенравиях мгновенныя мечты
Явите истины великия черты.
Предметом полн своим будь прежде начинанья,
Обмысли всё и жди мгновения влиянья,
Потом стремлению предайся своему:
Священный пламень то, — не дай простыть ему.
С восторгом ощущай, но мысли беспристрастно;
Что явственно поймешь, то выразится ясно.
Умей располагать и бойся долготы:
Бывают иногда пороком красоты.
Ты помни цель свою, умей без сожаленья
Честолюбивые отбросить украшенья.
Излишества отнюдь красы не придают,
Слог здравый никогда ни пышен, ни надут.
Так корень дерева садовник орошает,
Вершину листвия роскошного лишает.
Всему свою чреду и чин определи,
Из всех частей одно составь и не дели.
Не только правилен и нравиться удобен, —
Слог должен быть реке прозрачнейшей подобен:
Стремителен, но чист и без разливу полн,
Носящий вид небес среди спокойных волн.
Будь ясен сверх всего. Беги туманов ночи,
Да мысль разит умы, как солнце наши очи.
Будь точен и радей с порядком размышлять.
Не должно праздных слов без мысли поставлять:
Пускай последует за мыслью выраженье
И с вещью сходствует ее изображенье.
Тщись в сердце проникать, чтоб нравиться уму,
И прежде пристрастись к предмету своему,
Будь полн приличности, разителен и внятен,
Без пышности высок и без прикрас приятен.
Страстей постигнуть глас и слогу душу дать,
Сердечны таинства старайся угадать.
Движенье — жизнь души, движенье — жизнь и слога,
И страсти к сердцу суть вернейшая дорога.
О, сколько счастлив тот трудом своим творец,
Который чувствовал и мыслил как мудрец,
Которого восторг, стихов его содетель,
Умел прелестною представить добродетель,
Воспламенял огонь, которым он пылал,
Заставил слезы лить, которы проливал.
Со всею красотой и силой размышленья
Брегитесь нанести вы слуху оскорбленья:
Противу силы их не принуждайте слов
Всходить неволею в сложение стихов.
Бегите жесткого стечения согласных
И мере нужных слов, для разуму напрасных;
И рифмы тщитеся упрямство победить:
За смыслом, как рабе, ей надобно ходить.
Кто укротил ее, того сама собою
С неожидаемой сретает красотою.
Но более всего, имея нежный слух,
Согласья прелестью чтецов пленяйте дух.
Прекрасный наш язык приял в свое участье
Италианского не мягкость, но согласье:
Он с Ломоносовым гремел и утихал,
Как в буре по валам понт пену расстилал.
Законы, языку природой сообщенны,
И в исступлениях да будут вам священны:
Невежества нельзя в писателе простить
И прежде, чем писать, умейте говорить.
Но хладен весь восторг и без души слова,
Коль в них не узнаю подобья естества.
В витийствах силы нет, пускай лишь сердце пишет:
Что пел Анакреон, теперь любовью дышит.
Не возглашением льзя чувствия вселить —
Молчанье иногда заставит слезы лить.
Свершившего удар, зри Оросмана сира,
Один в устах его твердится вопль: «Заира!»
Меропа в чувстве зол не внемлет ничего:
«Нарбас нейдет! узрю ль я сына своего?»
Затем, любимцы муз, в нежнейши ваши годы
Внимайте каждому движению природы,
Учитесь действиев сношенья обымать:
Премудрости она и стихотворства мать.
Любитель мудрости причины испытует —
Поэт, природу зря, ее живописует.
Толкует философ создание земли:
То ветры вещества горячие зажгли.
Но Этну зрит поэт горящу, воспаленну,
И тучу с пламенем и дымом устремленну.
Волнуется земля, мрачится солнца свет
И с треском рушится в рассеяньи комет.
Вдруг пламенный металл рекой течет в пучину
И мира, кажется, предшествует кончину.
Картезием страстей источник нам открыт,
И нравов начертал науку Стагирит,
Но Федру сотворил Расин виновну, томну,
Достойну жалости, хотя и вероломну.
Но зря в сердцах Мольер глазами мудреца,
Представил списки нам живее образца.
Великих сих творцов любите дарованья,
Они природы вам дадут истолкованья.
Их дар и чистый вкус, твердяся всякий час,
К соревнованью им приуготовят вас.
Достигли письмена изящества толика
В столетьях Августа, и Льва, и Лудовика,
Что сделались они потомству образцом
И должен ведать их, кто хочет быть творцом.
Красой напоено да будет выраженье,
И всюду видится поэта вображенье.
В повествованиях будь краток с простотой,
Во описаниях сияющ красотой.
Восторжен, коль поешь ты муз небесных в хоре,
И более всего естествен в разговоре.
Две разные страны вмещает Геликон:
В одной Гомеров зрим, в другой Софоклов трон.
Внушаем музою, Гомер пел славну Трою,
Богов и смертных труд эпической трубою.
В Софокловых стихах вздыхает Филоктет
И возвещает гром: «Эдипа боле нет!»
Брегитесь рано в путь пуститься эпопеи:
То верх поэзии. Ахиллы там, Енеи
С богами равное бессмертие делят
И, грозны ужасом, сражения кипят;
В чудесном образе является природа;
Там весит сам Зевес судьбины смертных рода
И души странствуют, забвение пия,
Которы свет потом увидят жития.
Трубою мог звучать великий Ломоносов
И тот, что проводил в Чесмесски волны россов.
Не празден дух его, и со Вергильем Тасс
Увидят своего соперника у нас.
В легчайших опытах себя вы испытайте:
Пастушке из цветов венок вы соплетайте
Или в элегии любви гласите власть —
Так сверстник ваш Тибулл свою прославил страсть;
Или с Горацием увенчевайте вина
Дышащей розою и белизною крина
И с ним же, отложив любовны суеты,
В посланьях мудрости рассыпьте нам цветы.
Но к драматической стремитеся ли сцене?
Имейте чувствия, угодны Мельпомене,
Иль дар веселости, чем Талия смешит.
Особенный ваш нрав пусть выбор сей решит.
Немного таковых любимцев щедра неба,
Которым все равно дары отверсты Феба.
Фонвизин вводит ряд комических личин,
С Дидоной слезы льет вздыхающий Княжнин.
В комедии хотим мы света зреть картину,
Черты, пристойные и возрасту, и чину,
Движенье общества, злоречья, суеты
И самолюбия изменчивы мечты.
Но трагик, общих сцен пренебрегая малость,
Со мрачным ужасом соединяет жалость:
Ореста посреди являет евменид
Иль Филоктетов стон и скорбен бледный вид.
Да будут твоего вниманья целью строга
Единства времени, и места, и предлога.
Лиясь по степеням смятение в сердца,
Пусть держит зрителя в незнанье до конца
И, рушив катастроф всех силой соплетенье,
Великой истины оставит впечатленье.
В театре страшное судилище творцов.
Как лестно получить плесканья знатоков,
Так грозно множества подвергнуться роптанью
И целью сделаться его негодованью.
Заблаговременно имейте вы друзей,
Которы б строгостью спасали вас своей
И слабые места бесщадно порицали,
Которы вы в свою защиту восприяли.
Так строгий Буало, полн древности начал,
Трудняе сочинять Расина научал.
Счастливы ваши дни, коль Гением внушенны
Иль созерцанию природы приглашенны,
Останетесь всегда любителями муз.
Предрассуждения свободны тяжких уз
И вещи малые оставив их волненью,
С собой жить будете другому поколенью,
И слава, распростря о вас свои уста,
Бессмертных посреди назначит вам места.
1775, 1780
Постойте, вобразим, друзья, бегуще время:
Недавно упадал без силы солнца свет —
Се, в нивах брошено, проникло в класы семя
И жателя зовет.
Я солнце проводил вчера в вечерни воды.
«Покойся; и тебе приятно в волны лечь», —
Вещал я; но оно, обшедши антиподы,
Умело день возжечь.
Однако, думал я, покоится мгновенье.
Уже за третий люстр два года я претек;
Счастлива жизнь! увы! ты бросилась в забвенье.
Не сон ли целый век?
Во времени одну занять мы можем точку.
Минута, кою жил, длинняе году сна,
И бабочка, чья жизнь привязана к листочку,
Не тесно включена.
Мгновенье каждое имеет цвет особый,
От состояния сердечна занятой.
Он мрачен для того, чье сердце тяжко злобой,
Для доброго — златой.
Все года времена имеют наслажденья:
Во всяком возрасте есть счастие свое.
Но мудрости есть верх искусство соблюденья
Утех на житие.
Раскаянье есть желчь, котора простирает
Во недро времени противну грусть свою.
Но время наконец с сердечной дски стирает
Ржу чуждую сию.
Коль сердце между волн ты спас от сокрушенья,
Пусть будет наконец угодно так судьбе
Дней ясность помрачить, коль много утешенья
Останется в тебе.
1775
Пускай завистники ругают
И плевы с ядом изрыгают
На труд моих младых годов:
Мое тщеславье забавлялось,
Когда ко лире устремлялось,
И я признаться в том готов.
Пусть я влиянья не имею,
Но то всегда сказать посмею,
Что я давно служебник муз.
Тринадцать лет не миновалось, —
Охотой сердце порывалось
К творцам стремитися в союз.
Влеком непобедимой страстью
Ко неминуему несчастью,
Влюбился в гибель я свою;
Стихи влекли меня насильно,
В устах я их носил обильно
И душу восхищал свою.
1775 (?)
Санковскому стремлюсь я ныне подражати,
Апреля первый день стихом моим сражати;
Химеру древнюю сразил Беллерофон,
Сразим и мы сие чудовище, как он.
И се воспосажден поверх коня крылата,
Несусь и зрю уже ужасна сопостата.
Нестройный изувер, змей, тигр и человек,
И боле, нежель всё, что ныне я изрек,
Блестящей чешуей слоистый хвост свивая,
Шипит, крутяся вкруг и жало сокрывая.
Едва неравный бой кипети зачинал,
Робел крылатый конь. Я сам в себе стонал.
При горизонте вдруг се тучи появились,
Внезапу небеса пред нами растворились,
Спустившися с небес, туман от глаз пропал,—
Богиня к нам снизшла — я Истину узнал.
Не так перед весной снега с полей катятся,
Не так перед зарей верхи гор пламенятся,
Как пред богинею исчез сей изувер.
Богинин луч очей моих преграду стер,
И видел я обман и кроющуся злобу,
Составивших сего чудовища утробу.
Притворство зрел я в нем и с хитростию лесть,
Что с легковерностью старались ложь соплесть.
Тогда богиня мне рекла: «О человек,
Обманываться так привык ты весь свой век».
1775 (?)
О, пагубная сеть страстей необоримых!
Вы всех причиною несчастий, нами зримых.
Я ваши иногда излишества хвалил,
Но паки сам в себе то мнение хулил.
И праведно сие мое сомненье стало,
Коль сердце бы мое о том не трепетало!
Я б мог спокоен быть, но в младости моей
Возможно ль быти мне спокойну от страстей.
Я зрю предолгий путь, путь, в коем преткновенья
Не могут нам вовек подать отдохновенья.
Я подвиг зрю велик, а буря настает,
Уж стонут берега, уж воздух вихри бьет,
Отверсты хляби вкруг, и правый путь уходит,
А туча серная от севера восходит.
Обманчива стезя, в распутиях виясь,
Колеблется нога, о камени биясь.
Непостоянная богиня вкруг летает,
Полет ее как вихрь: никто его не знает.
По безднам, по буграм и редко по пути
Льзя ищущим его по счастье вслед идти.
Ее щедрота нам лишь ока мановенье,
Но лестен есть сей час, он в нас сугубит рвенье.
Он множит жар страстей: тщеславие кипит,
И только в нас его довольство усыпит,
Корыстолюбие, и ненависть, и страх
Терзают сердце в нас, сверкающи в очах.
А зависть, ревность в нас, как червь неумирающ,
Влекут из тела дух, на чуждое взирающ.
Пылает человек, и гибнет слабый ум,
Преобратившися в хранилище злых дум.
1775 (?)
Всегда о суете Дамон лишь рассуждает.
Зачем? Дамон ее получше прочих знает.
Что ты не лжешь, Дорант, себя ты заклинал,
Но что ты и не лжешь, то первое солгал.
Скажите, для чего Полоний так гордится?
Породу показать он подлую боится.
Что хвалишь, Селимен, ты Цицерона так?
Все знают, что он был умен, а ты дурак.
Ты хочешь лишь со всех, Алкандр, бесчестья брать;
Зачем к бесчестию бесчестье прибавлять?
1775 (?)
Прохожий, воздохни в сем месте мимоходом:
Расстался Гарпагон здесь ввек с своим доходом.
Почтите хладный прах, который здесь лежит,
Насилу здесь уснул пресварливый пиит,
Он в весь свой век не мог ни с кем имети миру
И в ад затем пошел, чтоб написать сатиру.
Кому хочу я днесь надгробный стих сплести?
Тому, кто твердо знал по форме суд вести,
Кем ябеды устав подробно собрегался,
Кто с смертию одной лишь только не тягался.
Того ль хочу я петь, кто был в крючках горазд?
Счастлив! коль на меня он явки не подаст.
1775 (?)
В последний раз пустил дыханье Аквилон:
Служебники весны, прохладны дуновенья,
Берут Орифии любовника в полон.
Против приятности что служат дерзновенья?
Воздушны жители воздвигли сладкий стон.
Сбегают воды с гор, прияв свои теченья.
Роскошствуют струи, лияся без препон,
И сыплет нежные земля произрастенья.
Свирель пастушеска приемлет голос свой.
И свет, весенний свет, счетаясь с синевой,
Лиется, как река, в небесные долины.
Но в сердце пастуха весны приходу нет.
Твой, Ниса, хладный взор мрачит мой ясный свет.
Как всё приемлет жизнь, я жду своей кончины.
1775 (?), <1802>
Прекрасной всход зари
Всегда поутру зри,
Чтоб утром наслаждаться,
Как сходит мрачна тень
И возвещает день
Природе пробуждаться.
Тогда росой прохладной
Смочен цветочек жадный,
Вздымается с земли,
Кругом зефиры пляшут
И крылушками машут
В <лесочке> издали.
А солнца только часть
Еще на горизонте,
Другая — в тихом понте;
Стада уж гонят пасть
Украшенны венками
Пастушки с пастухами.
Прелестной Филомелы
В последний <лучший> раз
Просвищет в роще глас, —
Без ней все птички смелы,
Взлетев на древеса,
Ударят в голоса.
1775 (?)
Природа, склонности различные вселяя,
Одну имеет цель, один в виду успех:
По своенравию таланты разделяя,
Путями разными ведет ко счастью всех.
Глас трубный одному на бранном поле сроден,
Победы шумной клик и побежденных стон;
Другому сельский кров и плуг косой угоден
И близко ручейка невозмущенный сон.
Я, блеском обольщен прославившихся россов,
На лире пробуждать хвалебный глас учусь
И за кормой твоей, отважный Ломоносов,
Как малая ладья, в свирепый понт несусь.
Первая половина 1770-х годов (?)
Прости, спокойный град, где дни мои младые
В сени семейственной вкушали сны златые.
Я твой меняю кров на пышный Петрополь.
Но память мне твою с собой унесть позволь,
Ах! память жизни сей, толь сладко провожденной
С нежнейшим из отцов, с сестрою несравненной.
Уже церквей твоих сокрылися главы,
О Вологда! Поля, лишенные травы,
Являют сентября дыхание сурово, —
Но нас повсюду ждет друзей свиданье ново.
Тебе обязанных сердца, родитель мой,
И в путешествии сопутствуют с тобой,
В гостеприимный кров, кров сельский, приглашают
И старца седины цветами украшают.
Затьмила было скорбь твои цветущи дни,
Любезная сестра, но в дружеской сени
Небесно здравие с тобою рассмеялось.
Пространство новое пред нами разверзалось,
Где Ухра быстрая приносит дар Шексне.
День целый на ее мы странствуем волне,
Тяжелы неводы влекут там рыболовы,
И дым являет их в лесах таящись кровы.
Преходим, от валов теченье удаля,
Железом устюжским усеяны поля.
Ты принял нас в твоей сени благословенной,
Муж, важный твердостью, родством соединенный.
Ты, от волнения себя уединив,
Находишь счастие среди спокойных нив.
Оттоль лежал наш путь по холмам каменистым,
Дающим в недрах их озерам место чистым.
Сквозь темный свод лесов приходим в те места,
Где льет полезный ток величественна Мста.
Несчетной тьмой судов ее покрыты бреги,
Судов, к Петрополю свои стремящих беги.
Там к брату своему в объятия спешит
Родитель мой! и слез в восторге не щадит.
О старцы! вашего свидания свидетель,
В двух образах я зрел едину добродетель.
Так два источника, в начале разделясь,
Странами дальными друг от друга катясь,
Внезапу в ток един, щедротою судьбины,
Сливаются, журча и не страшась пучины.
Остаток нашего к Петрополю пути
Намереваемся водою перейти.
Носимы ладией средь влажныя дороги,
Мы видим, Мста, твои шумящие пороги.
Преградою их скал в пути раздражена,
Кипящая твоя свергается волна,
Но после, возвратясь к естественному чину,
Тиха, являет нам брегов своих картину,
Доколь, распространив течения свои,
Вливает в озеро прозрачные струи,
Прекрасно озеро, близ коего потоков
День Труворов затьмил в полудни Сумароков.
С восторгом, Новгород! к тебе кидаю взор
И зрю Софии храм и Ярославов двор.
Потом по той реке, где древний Волхв катался,
Где, Рурик, твоего жилища знак остался,
Дошли до ладожских неистовых валов,
Где тихий ход судам назначил дух Петров;
И се река его, славна его делами,
Нева пред алчными открылася глазами,
И скоро сбылися любимые мечты:
С своими зданьями предстал, Петрополь, ты.
Се ты, прекрасный сад, героем возращенный,
Се Марсов храм, се храм, наукам посвященный.
Здесь Ломоносов пел, Лосенков там писал.
Я чествую тебя, брег, к коему пристал.
Первая половина 1770-х годов
О вы, что первые моею страстью были,
Вы, коих я привык внимать прелестный глас,
Простите, музы, мне, я жалуюсь на вас,-
Ах! нет, я слезы лью, что вы меня забыли.
Жестоко хлад сносить от друга своего,
А зреть его от вас жесточее всего.
Кто в ваших не был ввек приятностях участен,
Так тот, лишаясь вас, не может быть несчастен.
Он вашим жаром грудь свою не проникал,
Не трогался до слез и к вам не привыкал.
Так что ему терять? Угрюм, он тем гордится
И, что прельщает всех, тем тронут быть стыдится,
А я... Мой слабый ум! где был ты отлучен,
Сей милой суетой в дни юны омрачен,
Со Федрою вздыхал, Оснельдою прельщался
И музам, их еще не зная, обещался.
Вы наполняли жизнь, вы, музы, лишь одне;
Но ваши милости теперь упрекой мне.
Упрямые! мой ум досада отравляет,
Скажите, что меня днесь с вами разделяет?
Не отвращались вы моих нежнейших лет,
Я льстился, что со мной и дух ваш возрастет.
Но скорые года без пользы прокатились,
С мечтами вы ушли и вспять не возвратились!
Ах! дайте зреть опять, свой дайте зреть возврат
Вы, младости мечты, я в вас паду назад.
Вы легкими меня толпами окружите,
И путь склоните мой, и очи превяжите.
Пусть буду с вами я и буду заблуждать,
Чем медленно идти и хладно рассуждать.
А ты, божественной десницы в нас возженье!
Ты, сила сотворить, пылай, воображенье!
Где я? иль это мной играет сладкий сон?
По рощам днесь меня священным водит он,
По коим и струи прохладные катятся
И ветры сладостным дыханьем тяготятся...
Но кая всходит вновь заря по высотам?
Не слышится ли ног бегущих топот там?
Находит трепет вдруг, с пресекшимись словами...
Вас, музы! вас я зрю и пасть лечу пред вами.
1776
Благополучие, которо нам толь лестно,
Любезный друг! оно с сей жизнью не совместно.
Вотще его умом объемлют мудрецы:
В благополучии подобны им глупцы.
Невольник, коего тягчат весь век железы,
Кичливец, что, стыдясь, вотще скрывает слезы;
Почто таиться нам? Таков есть человек, —
И счастья?.. Нет, его не знает он вовек.
Пускай мне спорит в том Сенека с Эпиктетом —
Немного человек утешен их советом.
Мне мнится, счастье то походит лишь на бред,
Которое всё в том, коль скажешь: я без бед.
B темницу ввержен быв, гласишь ты: я свободен.
Полезен вымысл сей и с правдой очень сходен.
Я в бедности стеню — будь беден и молчи:
Не то же ль быть впотьмах и видеть без свечи?
Ах! Зенон, ты вотще нам плакать запрещаешь,
Счастлив, коль ты в бедах и бед не ощущаешь,
Иль, ощущая их, и можешь счастлив быть!
Иль человечество возмог ты позабыть?
Ужели бедства нет и нет на свете счастья?
Хоть есть ли разность уж меж вёдра и ненастья?
Скажи мне только то и боле не внимай.
Так всё тебе равно, генварь ли то иль май?
Пускай свирепый мраз природу умерщвляет,
Пускай ее весна зефиром оживляет —
Тебе то всё равно: счастлив ты много раз!
Тебе не жарок зной, тебе не хладен мраз.
Уж яростный борей поля и понт терзает,
Из туч валится снег и грудой замерзает,
Мрачатся небеса, под льдом река молчит,
Лес воет, ветр ревет, вихрь вьется, мраз звучит.
Чудовище лесов, медведь сокрылся в яме.
Погнала всё зима, — один ты всех упряме.
Когда померзли все, гласишь: морозу нет,
И только весь тебе противоречит свет.
Ах! нет, мы рождены влияниям подвластны,
Мы чувствуем печаль, мы можем быть несчастны.
И то, что человек здесь счастием зовет,
Престало б счастьем быть, коль был бы он без бед.
День летний по дожде прекрасней становится,
Несчастье кто видал, тот счастию дивится.
Коль счастье льстит тебя, ты должен ждать его.
Что должен ждать, так нет с тобой еще того.
Которого ж не жду, то счастие не льстивно,
Что вижу я всяк час, то скучно и противно.
И если счастье в том, чтоб оным лишь скучать,
Не дайте ввек, судьбы! его мне получать!
Когда у немощных язык в сухой гортани
Не может собирать довольной вкусу дани,
Что в том, что станешь их сластями угощать,
Коль горечи они не могут ощущать?
Так, стало, счастья нет и ждем его напрасно...
Такое мнение поистине прекрасно.
Нет, друг мой, эдак ты скоренько заключил;
Так дай мне, чтоб теперь тебя я поучил:
То счастье для глупцов, ты кое проповедал,
Прямое же не то, и если ты не ведал,
В чем прямо состоит, так ты себе внуши:
Блаженство наше есть спокойствие души.
Его у нас ни тать, ни случай не похитит,
Им нищий и богач равно себя насытит,
И словом, кто душой спокойный человек,
Один тот мудр, богат и в узах волен век.
Приятель, признаюсь, я тем ошибся много,
Однако ты суди меня не очень строго;
Не может счастья нас никто лишить сего,—
А знаешь ли зачем? Затем, что нет его.
Найди мне понт такой, чтоб вечно не терзался,
Коль сильно б ветров зев над ним ни разверзался,
Тогда и я скажу: есть в свете человек,
Которого душа была спокойна ввек.
Еще ль мне повторять то старое сравненье,
Что наша жизнь всё то ж, что в море бурь волненье?
Там бури — страсти здесь, наш кормщик — этот ум,
Что правит нас без звезд и часто наобум.
Мятется путь его, изменчиво кормило,
И заблуждение свое лишь только мило:
Изрядный вождь — души спокойства досягнуть!
Иль мнишь: к нему прийти — довольно раз шагнуть?
Нет, долог этот путь, и как тут не упасти,
Где должно наперед преодолеть все страсти?
Сенека лишь того велит счастливым звать,
В ком добродетель есть отрады тихой мать;
Кто совести одной своей улик боится
И только чистотой ее же веселится,
Кого упрямством рок не взносит, не разит,
Кто, в честности ходя, вовеки не скользит,
Кто чуждых благ себе всю прелесть презирает,
Чья роскошь только в том, что роскошь попирает.
Довольно мне, сыщи такого одного —
Отстану я в тот час от мненья моего.
Однако ж ты не мни, что б, скучной предан злобе,
Хотел я доказать, что лучше быть нам в гробе,
Что самый счастья верх на свет сей не воззреть,
Потом, чтобы, родясь, скоряй как льзя умреть[1].
Нет, это уж чресчур. Погибни то ученье,
Которо божий дар нам ставит в злоключенье!
Довольно мне того, и не поспоришь ты,
Любезный друг, что всё здесь счастье суеты, —
Мудрец о нем твердит, однако ж не имеет,
Лишь лучше, может быть, спокоиться умеет.
Не спорю, чту его, но верю не тотчас
И собственных своих не отрицаюсь глаз.
Изящнейшим умам положены преграды:
Картезий вихри сплел и Лейбниц здал монады.
<1776>
С брегов величественной Волги
Пишу к тебе, любезный друг,
Где в самые дни летни долги
Едва писать к тебе досуг.
Так упоен своим я счастьем,
Что жить могу в семье своей, —
Доволен сердца беспристрастьем
К сиянью света и честей.
Живу простой природы в лоне,
Простой, но полной красоты,
В естественном моральном тоне
И забываю суеты.
Святое сердца наслажденье —
Зреть каждый день перед собой
Того, от коего рожденье
И жребий мы прияли свой.
Ты знаешь кроткий нрав и милый
Добрейшего из человек,
Который тихостью, не силой
К добру сыновне сердце влек,
Которому я всем обязан:
Не только жизнию одной,
Но чем и к жизни я привязан —
Ума и сердца правотой.
Ему любовью просвещенья
И сим служеньем чистых муз,
Ему я должен, без сомненья,
Коль письмен мне приятен вкус.
1776
Священный замысл порывает
Военный усугубить тон,
Меня бог брани призывает,
Меня взывает Аполлон.
О лавры! вкруг чела обвейтесь,
Но только прежде вы напейтесь
Волной, над коей возросли;
Направьте, музы, дерзки руки,
Чтоб струн златых не втуне звуки
Их громку песнь произнесли.
Ах! тщетно я гордиться смею.
Продерзкий! я себя забыл,
Греметь хочу и лишь немею, —
Когда б еще здесь Майков был!
Его здесь нет! Прервитесь, струны,
Ударьте, частые перуны,
На холм, где знал я чистых муз!
И только лиру лишь расстрою,
Пойду, свой срам в шелом сокрою,
Подъяв оружий бранных груз.
Так должно лиру мне расстроить!..
Расстроить должно — и в сей час;
Но дух свой прежде льзя ль спокоить,
Ах, льзя ль хотя в последний раз?
Жесток, жесток я безвозвратно,
Коль растерзаю, что приятно,
Что мило сердцу моему;
И много ль тем я обинуюсь,
Что ею только полюбуюсь
И, разлучаясь, обыму?
Вот, Майков, плод твоих советов!
Жалей питомца своего,
Преступник он своих обетов
И наставленья твоего.
Но ты мне склонным покажися
И на того не раздражися,
Сердечно любит кто тебя;
Услышь: коль ты меня не любишь,
Так знай, что тем меня ты губишь
И ненавижу я себя.
1776
Тревожится кипяща младость,
И рушится мой сладкий сон,
Весна вливает в чувства сладость,
И увлекает Аполлон.
Ты петь велишь, — зефир взвевает
И надо мною помавает
Зеленых ветвей нежну сень;
Здесь соловей подружки ищет,
Постой: пусть он еще просвищет,
Покуда не наступит день.
Он просвистал. Бряцайте, струны,
Вас внемлют тихи небеса,
Зефир, крутись, молчат перуны,
Кропят потоки древеса.
Повсюда мирные оливы,
Шеломы кроют горделивы,
И меч влагалище познал;
Обезоружен спит бог брани,
Окованы раздора длани,
И мир подруг его прогнал.
Светляе солнце здесь сияет,
И нет вокруг кровавой мглы,
Встает — и тихо озаряет,
И тихо клонится в валы.
Меж тучных там брегов томится
И плавно искрами струится,
Переливаясь, синева.
Но только мир свой образ скроет,
В пещерах север вдруг завоет
И задымится мурава.
И вдруг из дому теней, жадна,
Взвиваясь, мчит свой серный гром,
Любимица хаоса смрадна,
Богиня с медяным челом.
Но что за звуки раздаются?
Там два героя в гневе бьются,
Уже из них падет один;
С главы полн крови шлем валится,
И победитель веселится.
Бежит и зрит: его то сын.
Умчись, умчись, война ужасна!
Нам днесь любезна тишина.
Она мила, она прекрасна,
Она нам матерью дана.
Далече прежде бранных строев
Мы были люди без героев,
Героя прежде человек;
Для похищенья тленна злата,
Когда не ведали булата,
Тогда златой был в мире век.
1776
Бежит, друзья, бежит невозвратимо время;
Давно ль зефиры здесь смягчали лютый мраз?
Успело уж взойти в земле зарыто семя,
Настал и жатвы час.
Отсюда солнышко недавно закатилось,
И кажется оно сзад этого бугру,
А завтре посмотри: когда не очутилось
Не там, где ввечеру?
Проходит скоро год, — да скоро возвратится,
Увядший цвет теперь раскинется весной;
А смертный человек уж младостью не льстится,
Бел ставши сединой.
Вотще заржавит меч и возвратится в ножны,
Вотще от яростных укроемся валов,
Вотще от непогод мы будем осторожны:
Все снидем в мрачный ров.
Ах! правда то, друзья, и боле чем желаем.
Оставим землю, дом и милую жену,
Погаснут страсти в нас, которыми пылаем,
И склонимся ко сну.
Сон будет ли тогда иль вечно разбужденье?
Ах! пусть то будет сон, коль страшно нам восстать!
Но нет: похощет ли творец свое рожденье
В сон срамный отметать?
Не дайте вашего, судьбы, мне видеть гнева,
Коль дней своих еще не скучил я длиной,
И пусть еще того слаб будет корень древа,
Что в ров сойдет со мной.
Блажен я, коль главу власы покроют седы,
Коль доведется мне жезлом стопы блюсти
И вам, уж старикам, средь тихия беседы,
Друзья! сказать: «Прости».
Теперь нам мило то, чтоб буйным вихрем мчиться,
И псами, и коньми, и полем прельщены,
А после будет нам противно отлучиться
На час от тишины.
Однако ж, о судьбы! коль буду я порочен,
О милосердии к вам дланей не простру,
Да рок мой ни на миг не будет мне отсрочен,
Пускай я млад умру.
1776
Спокойствия пловец желает, бурю видя,
Желает и герой, войну возненавидя,
Спокойству уступить.
Но смутны души их того желают ложно,
Чего ни серебром, ни златом невозможно
Им, Хемницер, купить!
Мучитель убежать не может от тревоги
Ни в восходящие ко облакам чертоги,
Ни в Алциноев сад;
И целая толпа рабов его смущенных
Не может воспятить вкруг кровов позлащенный
Летающих досад.
С ним горькая тоска беседует всечасно,
И что приятно всем — ему лишь то ужасно:
И дружество, и сон.
Угрызы желчь лиют во снедь его любезну:
Он ярость в чаше пьет и видит тамо бездну,
Где прочи видят трон.
А тихий сон селян смыкает очи томны
И вносит на крылах в их домы неогромны
Ласкающи мечты;
Спокойна их душа подобием природы,
И лучше день один весенния погоды
Всей мира суеты.
Блажен, кто, лишь зарей поутру пробуждаем
И в сени собственной зефиром прохлаждаем,
Всходяще солнце зрит!
О, кто меня в страну восхитит вожделенну,
Где на руку главу склонил бы утомленну,
В древесной сени скрыт!
Примите вы меня тогда, сладчайши музы!
И дайте существа проникнуть мне союзы,
Природы вечну связь:
Какою склонностью миры одушевленны
К горящим солнцам их согласно устремленны,
Колеблются, катясь.
Я буду петь в свирель у сей волны священной;
Ты будешь спровождать на лире позлащенной
Глас пенья моего;
И пусть придет мой день: ты здесь меня спокоишь
И, может быть, еще слезами удостоишь
Прах друга своего.
Когда ж со Львовым вы пойдете мимо оба
И станут помавать цветочки сверху гроба,
Поколебавшись вдруг,
Я заклинаю вас: постойте! не бежите!
И, в тихом трепете обнявшися, скажите:
«Се здесь лежит наш друг».
1776
Твоею возбужден хвалою, воспаляюсь
Охотою вещать;
Ко лире я спешу и жадно устремляюсь
Восторги ощущать.
Лишь струны вдруг ее златые забряцают —
Яснеют небеса,
И воздух сладостны дыханья проницают,
И смолкнут древеса.
Лесбийский гражданин ходил в потоках крови
И волны преплывал,
Однако ж чистых муз и с Вакхом мать любови
Муж бранный воспевал.
Разлившаясь река глубокой быстриною
Рвет берег и кружит,
Так Пиндар, от очей взвиваясь, стремниною
С величеством летит.
Но кто ему вослед, бессмыслен, направляет
Свой дерзостный полет,
Тот крылия себе из воску соплетает
И с шумом в понт падет.
Я, слабый ученик любовника Глицеры,
С трудом сбираю сот
И, в мягких утаясь убежищах пещеры,
Склоняюсь от высот.
Там зыблющаясь тень и падающи воды
Прохладу мне дарят,
И с нимфами вдали сатиров хороводы
Прельщают и манят.
Со лирою моей взывают тамо рощи
И эхо при волнах,
Доколе снидет тень и мрак священной нощи
Умает в тихих снах.
1775
Узнаешь ли томну лиру,
Коей голос ты слыхал,
Зря отверженну и сиру
Ту, на коей я вздыхал?
Часто с ней я глас мятежный
Услаждал струною смежной,
В размышленье погружен.
Не угоден Аполлону,
Я лишился песней тону
И томлюсь уничижен.
Где девались те мгновенья,
Кои целы я вкусил,
Как таящиеся рвенья
Во груди моей носил;
Как в исходе тихой нощи,
Углубясь в распутья рощи,
Почерпал творенья дух;
Осязаем свежей тенью,
Ко Горацьеву ученью
Приклонял свой робкий слух?
Нет, тебя я не таился:
Снисходительно ты зрел,
Коей лестью упоился
Жадный дух мой и горел.
Как, чуждась сует общенья,
Эолийски восхищенья
Мнил я в перси восприять...
Миновалися надежды,
И не могут тяжки вежды
Слез завистливых унять.
Так не будет увязенно
Лавром век чело мое,
И мгновенье то бесценно
Не получит бытие,
Чтоб мои творенья чтущей
Девы, юностью цветущей,
Умилилися глаза.
И чтоб, сладко похищенна,
Со ланит ее священна
Уронилася слеза!
Я хочу, чтоб слезы лились,
Сам их чувствую урон!..
Музы, вы переменились,
Вы ушли из сердца вон.
Ты, в котором добрый Гений
Воспитал тьму ощущений
Для искусств и для друзей
И который, где ступаешь,
Путь цветами усыпаешь
В мудрой праздности своей,
Прииди во кров мой дальный,
Где, вдаясь во мрачный сон,
Стихотворец твой печальный
Искушает лиры тон.
Разговора сладким током
Ты созижди перед оком
Зданья блещущей мечты, —
Может быть, я возвращуся,
Может быть, достичь потщуся
Дальней поприща меты.
1776, 1777
Проникнув из земли, былинка жить не чает
И клонится, томна,
И кажется, сама природа примечает,
Что рушится она.
Вотще ей иногда ласкает день прекрасный,
Чтоб после обмануть;
Она уж, отступясь, свой видит труд напрасный
И хочет отдохнуть.
На листвиях цветов их нежны нити стерты,
Объемля стебли, мрут.
Матерых трупы древ на землю ниц простерты,
Младой природы труд.
Страдание земли зрит солнце потаенно.
Се суть Борея дни.
Во мрачны облака всё небо облеченно,
И ходят вкруг они.
Приди скорей, зима, и ветров заговоры,
Владычица, низринь;
Меж ними рождена решить их буйны споры,
Ослушных в бездны кинь.
Стели свой нежный пух воздушною тропою,
С зарею иней сей
И с играми спеши со пляшущей толпою
Со праздностью своей.
Поля их белизной луч солнца заражают,
К себе его сводя;
Воздушны шарики друг друга отражают
И скачут, с ним сходя.
О, как я, восхищен, влеку свое дыханье!
Сверши, зима, сверши!
Лишь крылья ты сплеснешь, пойдет их осязанье
По жилам до души.
Но что? не гласы ль мне сдаются вопиющих?
Не се ли рога звук?
Дианиных подруг я зрю, богинь бегущих,
Златой на раме лук.
Ты медлишь здесь, олень, а рок твой близко ходит;
Оставь свой сладкий мох.
Пугливый житель рощ напрасно след отводит:
Издаст последний вздох.
Любови не совсем отходят в заточенье
И дышат и зимой;
Не та же ль Хлоя днесь и граций ополченье
Опасно ей самой?
Блюди, чтобы на дни мои не искосился
Завистливый Сатурн,
Зима, чтоб твой певец спокоен покусился
Кичливый вздеть котурн.
1776
К приятной тишине склонилась мысль моя,
Медлительней текут мгновенья бытия.
Умолкли голоса, и свет, покрытый тьмою,
Зовет живущих всех ко сладкому покою.
Прохлада, что из недр пространныя земли
Восходит вверх, стелясь, и видима в дали
Туманов у ручьев и близ кудрявой рощи
Виется в воздухе за колесницей нощи,
Касается до жил и освежает кровь!
Уединение, молчанье и любовь
Владычеством своим объемлют тихи сени,
И помавают им согласны с ними тени.
Воображение, полет свой отложив,
Мечтает тихость сцен, со зноем опочив.
Так солнце, утомясь, пред западом блистает,
Пускает кроткий луч и блеск свой отметает.
Ах! чтоб вечерних зреть пришествие теней,
Что может лучше быть обширности полей?
Приятно мне уйти из кровов позлащенных
В пространство тихое лесов невозмущенных,
Оставив пышный град, где честолюбье бдит,
Где скользкий счастья путь, где ров цветами скрыт.
Здесь буду странствовать в кустарниках цветущих
И слушать соловьев, в полночный час поющих;
Или облокочусь на мшистый камень сей,
Что частью в землю врос и частию над ней.
Мне сей цветущий дерн свое представит ложе.
Журчанье ручейка, бесперестанно то же,
Однообразием своим приманит сон.
Стопами тихими ко мне приидет он
И распрострет свои над утомленным крилы,
Живитель естества, лиющий в чувства силы.
Не сходят ли уже с сих тонких облаков
Обманчивы мечты и между резвых снов
Надежды и любви, невинности подруги?
Уже смыкаются зениц усталых круги.
Носися с плавностью, стыдливая луна:
Я преселяюся во темну область сна.
Уже язык тяжел и косен становится.
Еще кидаю взор — и всё бежит и тьмится.
1776, 1785 (?)
О превосходное души орудье, Око,
Благословенно будь! Ты взносишься высоко
Над тучи, коими одеты небеса,
Испытывать творца несчетны чудеса.
Ты холмов и долин объемлешь окруженье,
Где, может быть, мудрец живет в уединенье.
Не кроется Сатурн в небесной синеве,
И слабый червячок, ползущий по траве,
Ты зришь в огромности, ты зришь природу в малом,
Равно сияющу премудрости началом.
Вселенной живопись ты носишь на себе,
Изображенья всех предметов по чреде.
Со светом сродственно отверстие зеницы,
Где перст напечатлен всесильныя десницы,
Всечасно льющися пьет солнечны лучи
И их, сквозь влажностей кристаллы несучи,
На сеть, сплетенную из нервов, низлагает,
Где, скрытый зритель, дух вселенну созерцает.
Отвсюду он берет понятья о вещах,
И нет того в душе, что не было в очах.
Но тем ли кончится весь долг и подвиг зренья,
Что внешние душе приносит впечатленья?
Нет, искренней еще присвоено оно
И чувства изъяснять ему поручено.
Во глубине души сокрытые движенья
Особые в очах находят выраженья.
Брегущим иногда молчание устам
Сказали очи всё взирающим очам.
Язык, как молнья, скор и силен без искусства,
свои передает другим живые чувства;
Полета быстротой огонь души своей
Вспаляет он в душах взирающих людей.
Как искра, бодрый взор приемлется сердцами,
Всё может нежный глаз, сияющий слезами:
И радость, и печаль, любовь, и гнев, и страх
Изображает глаз мгновенья на крылах.
Понятий нежные оттенки представляет,
Природной чистоты он их не умаляет;
Души ближайший друг, в согласье тесном с ней
Перебегает он бесчисленность вещей
И, зря всевышнего руки произведенья,
Восторженной души готовит наслажденья.
Коль многих радостей лишиться суждены
Те, кои в вечну ночь, живя, погружены!
Которых тяжка скорбь зеницы погасила.
Не зрят они лучей всходящего светила,
Ни зелени лугов, ни розы багреца,
Ни, смертный, твоего величия лица.
Какая для тебя, Гомер, безмерна трата —
Не зреть природы сей, чем мысль твоя объята;
И ты, другой слепец, чувствительный Мильтон!
Еще несется твой сквозь веки жалкий стон.
Но если зрения толь тягостно лишенье,
Какой небесный дар внезапное прозренье!
Надежная рука искусного врача,
Орудием плену со глаза совлача,
Рожденному слепцу природы вид дарует.
Небесна благодать ему вспомоществует.
Таков был юноша осьмнадесяти лет
Во граде, где свои Тамиза волны льет,
Дарами юности и счастья пресыщенный,
Но кроме зрения. Душе его прельщенной
Вотще сияющи мечтаются цветы:
Не может славимой понять их красоты.
Он знает прелести небесныя музыки
И Бетси сладкий глас. Ее знакомы клики
И речь вполголоса, дыханье уст ея
Дают ему вкушать всю цену бытия.
Но солнце, но сии небес лазурны своды...
Закрыто перед ним позорище природы.
Случилось, что один из тщательных мужей,
Употребивших жизнь к спасению людей,
Над ним целения всю хитрость истощает.
Он зрит: уж луч его небесный освещает.
Уже он руку зрит (которую держал,
Покуда врач свое целенье совершал),
Подруги своея возлюбленныя руку.
Приобретаючи видения науку,
Уже он познает стан Бетси, и уста,
И очи, где блестит умильна красота.
Он видит — и вместить толь много восхищенья
Бессилен дух его. Поли нежного смущенья,
Врач добрый принужден больного огорчить:
Из храмины его свет дневный исключить.
Исчезло счастие с возлюбленным призраком:
Ему казалося — объят он прежним мраком.
Но Бетси милыя присутство, нежна речь
Умели дни его ко счастию сберечь.
Привычку делая ко свету постепенно,
Благодаря любви он видит совершенно.
1776, 1785 (?)
В деревне мальчик рос, Олешей звали.
Полугода отца и матери отстал,
Безроден, у чужих в опеке возрастал,
Но разум в нем блистал.
Невинность и краса с ним вместе представали
И милость зрителей сиротке доставали.
Не медлил он свое сиротство угадать,
Робенком разумел искусство угождать,
Не смел поморщиться, не то чтобы рыдать.
С годами блеск души в нем делался явнее,
Благообразней стан и взор лица важнее,
Вид нежной жалости во образе его,
Простое действие, глас, полный изъясненья,
И более всего
Два глаза огненных, которым нет сравненья, —
Таков Олеша был. Он все искусства знал,
Искусства нужные, известные в деревне,
Которые во время древне
Народ даянием бессмертных почитал.
Он правил плуг, коня он укрощал,
На легком челноке пускался он в погоду,
Не унывал ни в чем
И ничего не баивался сроду.
И Фирс, богатый Фирс, души не знает в нем
И хочет взять Олешу вместо сына.
Вверяет он ему несчетные стада,
Которыми покрыта вся долина.
Под стражею его овечки без вреда.
У пастухов других, бывало, вечно волки
С хозяином в части;
Теперя у волков другие толки:
Олеша не заснет, овцы не унести,
И сердце Фирсово в великом восхищенье.
Олешу любит он для самого его,
Но также и затем, что любит он именье:
Богатым быть неможно без того.
В один прекрасный день (весною это было)
Олеша вспоминал сон детских дней своих,
И сердце у него тоскою сладко ныло.
Приходит вечер тих,
И стадо медленно выходит с ним на реку.
Откуда ни взялась пастушка перед ним.
О красота, ты в поле без примесу
Сильна сиянием своим:
Пятнадцать лет, и шляпка, и корзина
С цветами, свежими не столько, как сама,
И граций гибкий стан — вот вся моя картина.
Пастушка говорит: «Меня застала тьма.
Боюся, чтоб медведь не вышел из берлоги.
Ты сжалься надо мной
И покажи, куда мне выйти на дорогу.
Ее лишь мне найти, сама дойду домой».
Хотел он показать, но, на нее взирая,
Остался взор его на взорах у нее,
И, робкие шаги пастушки провождая,
Он стадо позабыл свое.
Прошло мечтание. О, бедственно мгновенье!
Бежит с гор в долы впопыхах
И видит стадо всё в рассеянье, в волненье
И агниц кровь, текущу на стезях.
Куда не бегал он, последуя блеянью
Испужанных овец!
Проводит целу ночь и к дневному сиянью
Сбирает слабые остатки наконец.
Приходит Фирс, и может всяк представить,
Как принял он питомца своего,
Олеше более стадами уж не править,
Не ожидать от Фирса ничего.
Олеша потерял всё счастие мгновеньем.
Подумайте о том,
О вы, которых всё невинность украшенье,
Сколь много важности в мгновении одном.
1776
Прелестная и резва Нина
Поссорилась с товарищем своим,
С Имером, и причина
Я думаю, была безвестна им самим:
Играя, побранились.
Но подозренье льзя на друга возыметь?
Быть может, Нину он заставил покраснеть?
Довольно, что они друг со́ другом чинились.
Представьте ж, каково
Быть вместе каждый день с знакомым человеком,
Быть в принуждении, считать упреком
Холодный взор его.
Коль тяжко то везде, тягчай стократно в поле,
Где заключается вселенная во двух.
И наконец пастух
Вещает ей: «Прости, я не могу снесть боле,
Чтоб Нина мучилась присутствием моим.
Имер тобою не терпим.
Имеру всё противно в этом доле,
В котором дышащу природы прелесть зрим,
Где более тобой природа украшалась
В Имеровых очах,
Когда пастушка не гнушалась
Забавы находить в Имеровых речах,
Во обхождении несмелом и слезах,
От коих дружба в нас росла, не погашалась.
Еще дыхание весны
Цветами сеет луг и воздух проницает
Своею сладостью; еще у сей волны
Тоскливый соловей согласно восклицает,
Но ненавистна мне природы красота,
Которая сии места
Присутством услаждать еще не отрицает,
Когда не чувствуешь ты больше ничего.
Пойдем, овечки, прочь от паства своего».
— «Изволь себе идти, куда тебе угодно, —
Вещает Нина вслед. — Ты чаял, верно, злой,
Ты чаял быть упрашиваем мной.
Пастушкам сожаленье сродно,
Но ты обманешься. Я здесь пасла с тобой, —
Зачем же без тебя пасти овец не можно?»
— «Ты можешь, верю я, — ответствует Имер, —
Но твой пример
Мое уж сердце ввек не переймет тревожно.
Всегда мечтатися мне будет счастье ложно,
Которо я вкушал,
Когда сидел с тобой у сей волны прозрачной,
Когда власы твои цветами украшал
И не видал в полях приходу ночи мрачной.
Тогда сей холм, сия долина
Казались мне жилищем всех отрад.
Переменилася теперь сия картина,
Я вижу в ней отверстый ад.
Я сени сей бегу, тебе котору строил,
Бегу источника, которого струи
Являют мне черты твои,
Бегу сей муравы, где сон меня покоил,
Как овцы вкруг тебя теснилися мои.
Я не хочу напоминаний
Благополучия, которое прошло.
Тесьму, которую из разноцветных тканей
Твое искусство соплело,
Снимаю с шляпы я. Вот эта роза ала,
Котору я неделю берегу.
Вот ленточка... Ее отдать я не могу:
Она власы твои прекрасны украшала,
Как я узрел тебя на этом берегу.
Со мной она пойдет во скорбно заточенье,
Свидетельница слез,
Которы извлечет противно разлученье.
Но что я вижу... Для небес...
Ты, Нина, слезы льешь, ты знаешь сожаленье.
Несчастный, что соделал я?
Тебе ли приключить дерзнул малейшу муку!
У ног твоих я жду, что будет часть моя».
— «Жестокий, — говорит пастушка, давши руку, —
Ты знал то наперед, что я прощу тебе.
Моей ты слабостью играешь,
Но так уж быть моей судьбе,
Что, прав иль виноват, ты мною обладаешь».
В любви всё водится: брань, мир, и брань опять,
И перемирия, и мрачны подозренья.
Терпенья никогда не надобно терять —
И сладостней еще по ссоре примиренья.
1776
Рассеявалася зарею темнота.
В поре был сенокос, деревня вся пуста.
Прохладный ветерок едва что ощущался,
Где вкруте косогор к востоку обращался;
Склоняясь вдоль его, созрелые бразды
С серпами поселян сзывали на труды.
Пастух в свирель играл, сгоняя стадо в поле,
И несся далеко в отзывах глас оттоле.
Уже и тонкий дым по кровлям восставал
И, плавно поносясь, на воздух улетал.
Нет хижины в селе, котора б не топилась.
Одна лишь дочь твоя, Эгон, не торопилась.
Ты, быстро шествуя, с косой преходишь луг,
А Зилу в томном сне удерживает пух.
Для ней и сны свои картины истощают
И, виючись над ней, ее отягощают.
Зефир, касался, до завес доходил
И тихо колебал, но Зилы не будил.
Спи, Зила, сладко спи: мне мил твой образ спящей,
Мил образ юности, заботы не терпящей.
Пусть медлит долее румянец на щеках,
У ног твоих любовь пребудет на часах.
Ты видишь, может быть, что ты с подружкой в поле
И возле вас пастух. Обманывайся доле:
Тебя ждет тяжкий труд. Зри полны вретена,
Зри: нити твоего смешались полотна.
Но скоро сон с собой мечтания уводит.
Скрыпит на петлях дверь, и мать пастушки входит,
И розы утренни сокрылися с ланит.
Уж Зиле слышится, что мать ее бранит.
Возводит к ней глаза, пощады вопиющи,
Склоняются глаза, виновность признающи,
И мать ей говорит: «Ты спишь, а солнца зной
Во старости отец испытывает твой;
Ты утро целое свои покоишь члены,
А рамена, трудом и старостью согбенны,
Отдохновения не знают целый день.
Увидишь ты его, как снидет с неба тень,
Влачащего стопы, работой изнуренна,
Точаща пот с чела. О юность, негой пленна!
Не знаешь ты, чего нам стоит каждый год
Неблагодарныя земли доставить плод».
Так мать вещала ей, и тронутая Зила
Проступок скоростью поправить поспешила:
Кров легкий на плечах, и обувь на ноге,
И спящий возбужден огонь на очаге.
1776 или 1777
Се пастырь Феофан, что клира чин устроил
И лик учителей российских освятил;
И Петр его жезлом святительским почтил
И тайною своей и дружбой удостоил.
Апрель 1777
Сей, в лоно росских муз младенцем восприят,
Родителева был изгнания наследник.
Со лирою мудрец, венчанных глав посредник,
Знал правду, пел ее и рано небом взят.
Апрель 1777
Таков Поповский был, что Попом быть родился:
Он первый путь в Москве открыл на Геликон.
Ах! если б рок его жестокий отвратился,
Гораций был бы он!
Апрель 1777
В сем виде Рафаил узрел в России свет.
Еще в очах его дух творческий блистает,
Но Живопись вотще его желаньем тает
И ждет к себе вотще. Лосенкова уж нет!
Апрель 1777
Здесь видом грации любуются того,
Кем столько раз они прекрасней становились;
Но, Чемезов! они и боле бы дивились,
Когда б и сей пера был образ твоего.
Апрель 1777
Дашь ли свободный мне вход под тихо колеблющись тени,
Роща!.. Святыни твоей стихотворец нарушить не может.
Прочь злодейство отсель! да ввек неповинного кровью
Древние корни сии обагренны без мести не будут!
Да не почиет здесь ввек преломивший темничные узы,
Бледный, несущий злодейства, написанный в образе смутном!
Дай лишь в лоне своем убежище мыслящей музе;
Скрой в себя ты ее в те полны чувствий мгновенья,
В кои с небес дарованье снисходит и душу колеблет.
Здесь я буду вперед собой наслаждаться и мыслить.
В темной прохладе здесь бодрствовать буду я утренню стражу:
Зритель безмолвный, поникну в явлениях сельския жизни;
Взором внимательным буду шаги спровождать земледельца.
Месяц спускается ниже и, кажется, падает с неба;
Свет вливается в воздух; волны востока зарделись...
Ах! я видел мгновенье, в которо заря выходила.
Прелестьми юной бессмертной чувства мои обновленны.
Тихая светлость объемлет мою умилившуюсь душу
Так, как прозрачное облако, в коем покоится солнце,
Только омывшись в волнах... Но кая внезапная сила
Вдруг вливается в жилы и их трепетать заставляет?
Кажется, ветви беседуют; кажется, некая влага
Воздух собой проникает и землю покоящусь будит,
Землю, котора дремала, тенью своей покровенна.
Се содрогается чистой росой пробужденна, и всеми
Сродными ей ощутилось телами ее пробужденье.
Спящи дыханья проснулись: се дня рожденье младого.
Зрите в небесных долинах шествие солнца с востока.
Шествие, жизнь в природу вливающе, кое свершает
Мира картину. Так оживляются души народов,
Если помазанник вечного, если ими любимый
Царь на среду их исходит, величеством кротким одеян.
Зрите лице его чисто, безоблачно и веселящесь
Радостью мира. Счастлив сегодня, счастлив ты, ратай.
Целый тебе я светлым сей день предвещаю. Мне солнце
Так открывает. Кто солнце назвать осмелится лживым?
Бейте крылами, зефиры, и зной умеряйте биеньем,
Чтоб не тягчил он нагбенных рамен земледельца трудящась,
Чтобы к горящим ланитам прохладнее он прикасался...
Се и зефиры томятся и крылышком машут единым.
Властвует солнце в природе, и вся природа без действа
Празднует то мгновенье, в кое солнце достигло
Свода небес средоточия. Кончи, о ратай! работу,
Много сегодняшним утром успел ты возделати нивы.
Зри, как, луч отметая, ральное блещет железо.
Се ярмо совлекает со дмящась коня земледелец,
Сам уклоняется к зыблемой тени сучистого дуба.
Платом с чела своего отирает струи потовые,
Шляпу бросает и грудью ложится, к земле прижимаясь;
А между тем как покоится плуг, на ниве вонзенный,
Конь, свободен от ужищ, катается, преобращаясь,
Гриву свою на траве расстилая; воздух, сраженный
Ржащего гласом, спустя мгновенье, ответствует против.
Се насыщенный резвостью бодро главу восхищает;
В землю упертый коленом, еще другое копыто
Силится тщетно поставить, чтоб тем подвигнуть всю тягость,
И дотоле приподымается, ежели сразу
На ноги вскочит: волосы с выи на спину спадают,
Движутся ноздри округом, и пар рассыпается в воздух.
Зрелища в поле друг за другом следуют и помрачают
Все взаимно себя. Какая меня ожидает
Там картина вдали? Бугорок, освещенный лучами,
Вдруг покрывается облаком тихо носимого праха.
Или сюда кто-нибудь, отдаленного города житель,
Тенью прельщенный, заходит почить в мгновение зноя?
Пусть он придет, сей путник уставший: здесь мягкие травы,
Здесь и журчащий ручей вливает сон в очи. Здесь нимфы
Шепотом тихим весь вечер прохожего слух удивляют.
Нет, не прохожий идет: это ратая нежна супруга,
Ествы полдневны несущая, ествы, варенные ею,
К этому смуглому юноше, коего первые взоры,
Нервы похитить умела желания хитрою лаской,
Узы его на себя наложила она своевольно,
Ставши супругой, быть хочет рабою, любимой им только.
3рите умильные очи ее, устремленны к супругу,
Столь вображающи живо всё то, что сказать она медлит.
Нежность в них изъявляется с робостью, с этим смущеньем,
Кое тем сладостней зреть, чем более скрыть она хочет.
Ах! сей взор награждает его за труд его с лишком
И наперед наслажденье дает его собственну сердцу;
Будто взошли семена, как будто поспела уж жатва.
В черные очи его проникает пламень внезапно,
Руки простерты его: единое их прикасанье
Млеющу вержет на перси к нему; ах! он ощущает
Сердца биенья, которым его ответствует тотчас.
Как заблуждаюсь я, кисти моей поверяя толь много?
Можно ль подслушать супругов и тайны, одним им известны?
Только небесный певец, единый Мильтон то умеет:
Все восхищенья представить, и в самой их страсти безвинны,
И серафимов собор показать Адаму вкруг Еввы.
1777
О ты, чей гордый дух и мужественный слог,
Подобно Дрейдену, Вергилья выражают,
Прими стихи сии почтения в залог,
Которое в меня дары твои внушают,
Сии разительны черты,
Чем бы прославился и на Тамизе ты.
Тамизы любят брег аттические музы
И сладость льют свою в британские слова.
Слепец, другой Гомер, свергает смертны узы
Мильтон, чтоб созерцать сиянье божества
И матерь смертных рода
Облечь твоей красой, всесильная природа!
Колоссу равен, там выходит исполин.
Как некий сильный волхв, он действует над миром.
Неправильно велик, мечты любимый сын,
Владыка бритских сцен, зовомый Шекеспиром.
Природы дар его устав,
И им сотворены Отелло и Фальстаф.
А там пиит-мудрец природу испытует
И цепи зрит существ несчетные звена.
Всё благо то, что есть, и смертный слепотствует,
В очах которого природа — зол вина.
Престав быть мизантропом,
И Тимон горестный утешен был бы Попом.
Что есть прекраснее Томсоновых картин,
Где видим рай весны или стихий раздоры
И ту счастливу сень, где с тайною один
Любовник зрителем пловущей Мусидоры.
Ты знал, о Томсон, зной,
Что девы росские внушают и зимой.
Ты чтитель их, Петров, участник той же мощи,
Которою они творили чудеса,
Со снисхожденьем зришь моей мечтанья «Рощи»,
Сии убежище дающи древеса,
Сии прохладны своды,
Где я хочу внимать учению природы.
1778
Любовник прелести, где я ее найду?
Я чествую ее в творениях природы:
Приемлют сердца дань искусства в их чреду
Они, что радость льют в мои цветущи годы.
Счастлив, что я могу лить слезы и дрожать,
В Вергильевых стихах учуся знать Дидону,
Душой ответствую Дмитревского я стону
И льзя ль, Белинду зря, ее не обожать?
1778
Ириса! ты в слезах, стыдясь того лишиться,
Что будет днесь тебе столь много потерять;
Когда бы мой совет хотела ты принять,
Сегодня бы тебе уж нечего страшиться.
1778
Искусства красотой ты зришь меня прельщенна.
Из храма выхожу, искусствам посвященна,
Искусствам сродственным, но более тобой,
Всемощна живопись! восторжен разум мой.
Природу видел я под кистию Лосенка,
Жива Левицкого малейшая оттенка,
Российских вижу вкруг художников труды.
Стремитесь, образцов достигнете среды.
Да будет красоты идея вами зрима.
Явите чудеса Венеции и Рима,
Черты Рафа́еля и Тициана тень.
Представьте древние деянья, как Пуссень,
И, граций оживив в изображенье свежем,
Что живописцы вы, почувствуйте с Коррежем.
1778
Питомец Рюбенсов, гласит повествованье,
Такой, в котором сам учитель открывал
Всечасно новое таившесь дарованье,
Во граде, коего запомнил я названье,
Свое жилище основал
И кистию своей пленял и сам пленялся,
В художестве своем прекрасном упражнялся.
Одною он чертой красавиц оживлял.
Здесь мать свирепую любовей изъявлял,
Вкруг резвятся любови.
Там бога Фракии грядуща представлял —
Лиются токи крови.
Цари любуются зреть кисть в его руках,
Дивятся мудрецы, и знатоки толкуют,
Завистники в углу и шепча критикуют,
Богач, на Гектора взираючи в очках,
Едва жалеет о мешках.
Нет девушки, собой хотя немножко страстной
(Не ставлю этот пол я подле богача,
Но всё ль бы я сказал, довод сей умолча?),
Нет девушки, на это несогласной,
Чтоб кистью мастера подоле быть прекрасной.
В таком-то счастье дни катилися его.
Владычества того владетель,
Наполнен чувствий сам, художеств благодетель
И, может быть, таков, как первый Медицис,
По гласу коего науки родились,
Не мнил унизиться, влеченью повинуясь
Предупрежденныя души своей к нему,
И, кисти нежныя твореньями любуясь,
Творца их пригласил к общенью своему,
В свои чертоги ввел: дал место в приближенных,
Где тысящи уходищ потаенных
Служили, кажется, всем прихотям его,
Уединения не руша самого.
Сначала мнил свою он душу омраченну.
Ее к самой себе возврату ожидал.
Оставив часто речь в средине пресеченну,
Уединялся, кисть без пользы утруждал:
Но дар упрямился, когда он. принуждал.
Покинула его сия волшебна сила,
Котора на платно все чувства преносила.
Исчез художник в нем — остался человек,
Всех прелестей лишен; тем боле в униженье,
Что дарованья он терпел изнеможенье.
И се уж разум гас, и цвет лица поблек,
И медленно его ко гробу влек
Недвижимости сон и чувствие упадка.
В своих рисунках взор питает каждый день,
И с ним задумчивость. Там почерк, свет иль тень
Становится виной воспоминанья сладка.
Однажды, вшед к нему во храмину, сей князь
Пред собственной его картиною сретает,
Не зряща, сладостной тоской обременясь,
Вкушающа слезу, что вдоль ланиты тает:
Завидующего руки своей чертам.
Когда же, разлиясь, отрады упоенье
Прешло в успокоенье
И душу забавлять оставило мечтам,
Он князя зрит; его колена он объемлет:
«И ежели твой слух несчастных стону внемлет,
Неблагодарного ты жалобы прости,
Над коим погубил ты столько даров счастья,
Не могши ничего чрез них произвести,
Как только бедного лишить его пристрастья.
Оно вся жизнь моя.
Ты дал мне злато, честь, пожаловал досугом,
Из низкой хижины извел и назвал другом.
Но в хижине писал сию картину я.
Воззри, какая разность!
Сокровища пришли — и дар меня убег!
Послушался чресчур я роскошей и нег
И к сердцу допустил отмщающую праздность.
Ах! я за то плачу!
Другим веселья, честь и общества угодны —
Мне труд, и легка кисть, и зрелища природны.
Зачем я жребия другого захочу?
Коль смею, государь, твою воспомнить нежность —
Возьми сокровища сей блеск, сию мятежность,
Возьми прочь роскоши, от коих, признаюсь,
С жаленьем расстаюсь.
Отдай мне бедность ты, отдай мою прилежность.
Все пышности сии — не буди прогневлен —
Сравняются ль чертой с малейшею корыстью,
Я кои похищал из недр природы кистью?
И их вкусил ли я? был только удивлен.
Ах! есть ли кто-нибудь, кто б не был ослеплен?»
Скончался разговор обоих умиленьем,
Простерты руки их друг друга обняли,
И слезы их текли.
И не поставил царь сих чувствий преступленьем.
Повествование сказует нам потом,
Что в хижине нашел художник дарованье,
Что часто царь к нему украдывался в дом
И живописец ввек не сожалел о том,
Что дара своего исполнил он призванье.
1778
В горящей юности любови волнованье
Из усыпления выводит дарованье
И, прелестью маня питомца своего,
Являет вдруг ему все способы его.
Мгновенье, в кое нас приготовляют годы
И дополняется творение природы,
В которо чувствуешь, что толь приятно жить,
Что сделано затем, чтоб нас обворожить,
Не мчись ты от меня, едва успев родиться,
И дай мне от твоих мечтаний насладиться, —
Иль жребий от меня мой будет похищен?..
Любовь! я не умру, тобой не насыщен.
1778
Ты лаской мне манила;
Здесь май был в ноябре.
Но ты мне изменила —
Я в мае здесь топлю, как будто в декабре.
Любовь мне горницу во храм переменила —
Теперь мне горница, что храм был в той поре.
1778
О милое мечтанье,
Родись в душе моей
И тайно обитанье
Создай себе ты в ней.
Из розы неопадшей,
Коль можешь, живость вынь,
Из граций самой младшей
Чертами вид накинь.
Что в свете есть прекрасно,
Похитить поспешай
И, чтоб представить ясно,
Все виды вдруг смешай.
Нас светлость дня ласкает
И зрению мила.
Меня здесь привлекает
Твоя приятна мгла.
Случается, скрывает
Нева свой пышный ход
И тонким одевает
Туманом зыби вод.
Я с Тагом чту совместной
Ее; оцепенясь,
Пройду: уж зрю, прелестной
Во сумрак притаясь.
Пусть тщетно я гоняюсь
И осязаю тень;
Я ею наполняюсь:
Душа моя ей сень.
Не знаешь, что вздыхаю
Я, Ниса, по тебе,
Но то я открываю
Едва ли и себе.
Не внидет нагла дерзость
В то сердце, в коем ты.
Бежит порока мерзость
Соседства красоты.
Где может начертаться
След зрака твоего,
Не может там остаться
Дурного ничего.
Клянусь, не покраснеешь:
Тебя ль мне оскорбить?
Но в том уж не успеешь,
Тебя чтоб не любить.
Я жизнию доволен,
Ходя твоей тропой,
Оставить приневолен —
Ты следуешь за мной.
Сама не зная, входишь
Во храмину мою.
По сонму, кой ты водишь,
Тебя я познаю.
Затем, что при движенье
Одной твоей стопы
Бегут в препровожденье
Приятностей толпы.
Потом не предаются
Они уж никому
И верным остаются
Отсутству твоему.
1778
Внимая ветров грозны споры,
С крутых Балтийских берегов
К тебе я обращаю взоры,
Сестра, предмет моих стихов,
Предмет нежнейшего союза,
Природы драгоценный дар!
Ты будь моя в отсутстве муза,
Явись, как легкий утром пар,
Взносящийся от невских токов
Под свод небесный, голубой,
И сладостных своих уроков
Меня в сем замке удостой,
В сем замке, или просто мызе,
Меж ревельских и нарвских стен,
Где я, последуя Елизе,
Семьей почтенной угощен.
Меж тем как сна ленивы маки
Содержат пленных наших дам,
Через долины, буераки
Мужчины ездят по лесам
Того часа во ожиданье,
Когда нас к чаю позовут, —
Я здесь один, в спокойном зданье,
Прелестных несколько минут
Тебе и музам посвящаю,
Дорогу в Питер нахожу,
Тебя внезапу посещаю,
Между подруг твоих сижу —
Меж той, котору бог любови
Своим сам именем крестил,
И между той, которой брови
Он важным хладом воружил;
Благодеяньем рифмы, с вами
Делю я быстрые часы
И тщусь изобразить словами
Природы здешния красы.
Мне кажется, что я вещаю:
Вообразите брег крутой
И море, где не видно краю;
Над той наш замок высотой.
Но берег, унижаясь скатом,
Меж нас и моря стелет луг,
В убранстве Флора где богатом
С Зефиром резвится вокруг.
Отважны парусы летают
По синим яростным волнам,
Явятся мельком, убегают,
Стремятся к дальним берегам.
Вокруг роскошныя природы
Пленяет разностию вид.
Долины, холмы, чисты воды,
Что проседают сквозь гранит
И с гор, шумя, бегут в ущелья,
Несут форели и жемчуг,
Эстонским нимфам ожерелья,
Причину зависти подруг.
Вблизи свой верх возносит дерзкий
Остаток древности седой,
Старинный замок кавалерский;
Во стены плещет вал морской.
Мне кажется: на них взирая,
Выходит витязь с корабля,
Что с добычью из дальня края
Приплыл в эстонские поля;
За той решеткой увядает,
С чужих брегов увезена,
Никем не слышима, вздыхает
Боярска дщерь или княжна.
Сих нравов нет меж нами боле —
Дверей железных, ни темниц;
Не похищаем в чистом поле,
Не запираем мы девиц.
У нас они во всей свободе,
И в мызе барышень пять-шесть,
Которы самой новой моде
Собою могут сделать честь.
И с ними милая, живая .
Вдова осьмнадцати годов,
Котора, скорбь позабывая,
Не думает в супружний ров
Вослед за скучной Артемизой
Влачить печальные стопы;
Не отгоняет мрачной ризой
Любовей и забав толпы,
Но остроумными словами
Забавит наши вечера;
По струнам бегает перстами,
Как записные мастера;
Из Виланда и Гагедорна
Стихи читает наизусть;
Резва, свободна, беспритворна,
Не знает, что такое грусть.
Но что сказать вам о дороге?
Как вихрь, летя на почтовых,
Мы очутились на пороге
Желанных теремов своих,
Не думавши о наблюденье
Земель, и жителей, и трав:
Как будто в тонком сновиденье,
Верст боле двухсот проскакав.
Эстонов, финнов мы встречали
В соломой крытых шалашах,
Которы все свои печали
Топили в чашах и ковшах.
Мы зрели ямбургски палаты
Близ быстрой лужския волны,
Где овцы дань несут косматы
Ткачей в стучащие станы.
Мы зрели древний град, носящий
Напечатление времен,
С хребтов ивановских висящий,
Соперник ругодевских стен;
В ногах его, быстра, сурова,
Свергаясь с каменной скалы,
Бежит, шумя еще, Нарова
В морские броситься валы;
Насупротив его раскаты
Искусством новым созданы,
Петром и русской грудью взяты —
И прежни траты отмщены.
Но мы опять бы зреть желали
Великий город у Невы,
Где пребыванье основали
Искусства, грации и вы.
1778 или 1779
Дай, небо, праздность мне, но праздность мудреца,
И здравие пошли, и душу, чувствий полну,
И слезы радости, как, став за волжску волну,
На персях лучшего спокоюся отца.
1779
Товарищи, наставники, друзья,
О книги! к вам украдываюсь я
Мгновенье скрыть оставшейся прохлады,
Вкушая в вас полезные отрады.
Я наслаждатися меж вами прихожу
И время течь скоряе обяжу.
Ах! несмотря, что время скоро мчится,
Мгновенья есть, когда оно влачится,
Коль числит их душа, в бездейство впад.
Единый труд отъемлет скуки хлад.
1779
Успех твой первый возвещая,
Питомец Талии Хвостов,
Меж тем как ты далек от края
Прекрасных невских берегов,
Среди семьи, в Москве пространной,
Готовишь, может быть, другой, —
Жалею, что в сей день желанный
Не зрел ты труд увенчан свой.
С какой бы радостью безмерной
Ты слышал плески знатоков,
Когда твой вышел Легковерный,
Поверить каждому готов,
Не зная, чем решить сомненья,
Как с древа легкая кора,
Ниспадша в бурные волненья, —
Зефира резвого игра.
Комедии пространно поле,
Где новых тысячи цветов
Ты можешь собирать на воле
С своею Музою, Хвостов.
У нас теперь один Фонвизин,
Который солью острых слов
И меткой силой укоризен
Срывает маску с шалунов.
Княжнин кичливой Мельпомене
Дарует бдения свои.
Известен той и этой сцене,
Любимец целыя семьи
И муз, и граций, и амуров,
Он любит более Дидон,
Енеев, нежель балагуров,
И Сганарелей, и Мартон.
А я любил бы чрезвычайно,
Когда бы дар позволил мой,
Входить в сердца, хранящи тайны,
Быть зрителем минуты той,
Как склонность первая зачнется
Во всей невинности детей
И сердце юное проснется
<Под колереттою> своей.
Привел бы я тогда Линдора
Алины робкия к стопам
И, скрывши их от прочих взора,
Наперсник страсти был бы сам.
Прелестных этих ситуаций
У вас бы занял мастерство,
Творец «Оракула» и «Граций»
И ты, друг женщин, Мариво.
Но мне осталось удивленье —
Вся участь в вашем ремесле;
Доволен, видя на явленье
Со Флоридором и Мишле.
Не уступает Флоридору
Театра русского Ле Кень:
Дмитревский знает разговору
Придать приличный свет и тень.
Умеет рваться он в «Ревнивом»,
В «Честно́м преступнике» вздыхать
И в Лорде страстном,горделивом
У ног Евгении стонать.
Но где стыдливый Нанины?
Твой, Юлиана, жребий сей:
Любови, грации кончины
Не могут позабыть твоей.
Творец, достойный Аполлона,
В театре вкуса властелин,
Мольер воспитывал Барона
И Шанмеле учил Расин.
Когда б Синава Сумароков
Не сделал Трувору врагом,
Дмитревский бы у невских токов
Не возбудил плесканий гром.
Вы только бдений не жалейте,
Вы, слышащи таланта глас,
Пристрастьем общим овладейте —
Родятся Росции у нас.
Осень 1779
С какою ревностью бежим мы зреть картины,
На коих плавный скат простертыя долины
Иль изобильный ток глубокий реки
Живописала кисть художника руки!
Отъемля красок блеск и вымысла свободу,
Мы чувствуем еще, что любим мы природу.
Мы склонны похвалы художнику давать,
Который в лоно к ней нас хочет призывать.
Что может нас вовлечь приятней в восхищенье,
Как сладких перемен природы ощущенье,
Безмолвие ночей, полудня тяжкий зной
И пременяющись погоды с тишиной!
Но страсти зрелище природы взволновали,
Отъяли светлость душ и грады основали.
Возмнили напрерыв с природою творить,
Труднейшие пути ко счастью отворить.
Умножили себе мы средства наслажденья,
Но горестей толпы им вместо спровожденья.
Забавы мы нашли, но во скудели мук.
В чертогах скорбь живет и входит в сень наук.
Сей труд, к которому нас скука обращает,
Сей труд веселым быть жизнь целу поглощает.
Какие могут нас препятства удивить,
Чтобы вельможи взор незапный уловить,
Иль сделаться толпы кумиром и игрушкой,
Или, томяся дни, богатей стать полушкой?
Неумолимая меж тем приходит смерть
Различия, людьми поставленные, стерть.
За гроб сокровища, ни честь не спровождают,
Но душу вечности там недра ожидают,
А здесь — почтение потомков иль хула.
Пристрастье замолчит, возопиют дела.
Однако жизнию не будет тот терзаться,
Чье сердце радости удобно отверзаться —
Небесной радости, что образ есть тоя,
Котору бог имел, творенье создая, —
Кто дарования не погашает ленью
И чувствует, что он влечется к размышленью.
Счастлив с избытком он, когда Софии свет
Во та́инственный мрак природы призовет!
И к чтенью естества великой книги зрея,
В писаньях учится Бюффона и Линнея!..
Но чтобы строк моих суровость умягчить,
Хочу их басенной чертою заключить.
Во древности герой, вливая свет в народы,
Едва исшедшие из дикия природы,
Отправил несколько из юношей своих
Во грады гречески занять искусства их:
Во Спарту множество и одного в Афины.
Сей прожил там за срок назначенной годины,
И так он, возвратясь, царю отчет свой дал:
«В Афинах, государь, я сладко ел и спал;
И мню, что было бы чему там почудиться,
Когда бы я себя принудил потрудиться.
Пространство города такого обозреть,
Их стогны посещать, их здания смотреть,
Казалось, что себя без пользы там состарю.
Такому труд, как ты, приятен государю;
А мне на свете сем приятнее всего,
Насытясь, отдыхать, не делав ничего.
Их нравов, их наук узнать я не труждался,
Я вина их вкушал, плодов их наслаждался
И, чтобы снов моих никто не разорил,
Кроме, что сам с собой, ни с кем не говорил».
И мы в Афинах все: и столько ж о причинах
Мы знаем всех вещей, как этот об Афинах.
1779
Какое зрелище, самим собой сраженный,
Даешь ты, Рим, земле, тобою побежденной?
Земли пределами владеющий народ,
Ты днесь сражаешься о выборе господ.
Куда стремишься ты, Асканиев потомок?
И ты, Помпей, и ты, с дней юных славой громок!
Преградой бывший вам, несчастный Красс упал:
Сражайтесь, рок того мгновенья ожидал.
Давно кичлива страсть обоих сердце гложет.
Сей вышнего терпеть, тот равного не может.
В Фарсальски прю свою преносите поля,
Пускай решат, кому подвергнется земля.
Полки, победами бесчисленными дивны,
Несут с обеих стран орлы, орлам противны.
С обеих также стран, законам вопреки,
Предходят консульски с секирами пуки.
И там и здесь главы почтенные Сената,
И тот же рати чин, и брань без сопостата;
Виновная родня со обоих сторон
И боги — с Цесарской, с Помпеевой — Катон.
Ты, величайшая из фурий, адска сила,
Вражда, к сраженью знак, свой страшный вопль пустила.
Продерзки множеством, надменны похвальбой,
Взвилися всадники Помпеевы на бой.
Как вихрь крутящийся, который дубы клонит,
Мнят: тяжкий их удар строй Цесарев погонит.
Но Цесарь повелел молчание своим,
И воин ждет к себе ударов недвижим;
Дождавшись, копий лес противу поставляет,
Начально всадников стремленье притупляет.
Кипит кровавый бой, жесточее родством,
И горестнее смерть междоусобья злом.
Единой матери сыны вооруженны
Льют в чуждой ниве кровь, друг с другом протяженны.
Конь бодрый, прободен, свергается назад,
И, им низринутый, нисходит всадник в ад.
Сей юношества блеск, убранства, попеченья,
Чем римски всадники искали отличенья,
Преобращаются им в пагубу самим.
Меж тем как Цесарем быв воин предводим,
К трудам, к опасностям в походах приученный
И ранами в бою одними отличенный,
Не знает роскоши, ни неги, ни красы
И прямо зрит на смерть в решительны часы.
Предвидел Цесарь, где начаться должно бою,
И твердь полков своих поставил он с собою:
Испытанный в войнах десятый легион,
Которым победить еще желает он.
Помпей, которого прельщает конных сила,
Мнит: тьмами окружив врагов, ударить с тыла.
Но скрытые в боку когорты, отразив,
Явили, сколько сей Помпеев замысл лжив.
Бегущих трупами покрылось поле вскоре,
И Цесарь чувствует среди победы горе,
Что кровью римскою становится велик
И осуждающий веков внимает клик.
Раздор возликовал над жертвой потребленной.
Фарсала римлянам отметила рок вселенной,
И кровью их потек смущенный Енипей.
Меж тем оставленный победою Помпей
Едва зрит конницу, бегущу и разбиту,
Отчаясь, небесам вручает Рим в защиту
И, обратив коня, взади оставив бой,
Безмолвен, поражен, бежит сквозь стан пустой,
Один и ничего с собою не имея,
Кроме минувшего величия Помпея.
Спешит к Корнелии, чтобы в очах ея
Вкусить бесславную кончину жития,
Усекновенну быть невольником презренным
И на брегу морском лежать непогребенным.
Свершился суд богов — и рушилась собой
Громада, бывшая вселенныя главой.
Вторая половина 1770-х годов (?)
Воззри, вселенная, на Лавровы венцы,
Снесенны россами во все земны концы:
К Алфею с Невских струй, от Селенги до Истра —
И, меряя полет их шествованья быстра,
Познай преемников и римлян и ахей.
Россию приучись красою чтить своей.
Россия нив своих плодами изобильна,
Она народа мать великодушна, сильна,
Который чуждых уз неволю разорвал,
Из зол волнения величествен восстал;
Ей чада смелые Олеги, Святославы,
Ее Владимир тот, чьи мудрые уставы
Во тьме язычества явили веры свет.
Ее сей Ярослав, чье имя не умрет.
К спасению ее от гибели избранны,
Сияют Александр, Димитрий, Иоанны.
Исчезли грозы волн, утих свирепый ветр:
Кормило корабля воспринимает Петр.
Великий именем, делами выше славы.
Из чуждых государств зовет он новы нравы,
Искусства новые и мира и войны;
Как животворный дух преходит все страны
И силою своей приводит всё в движенье.
Скончался, — но душа осталася в правленье.
С тех пор величию российских храбрых чад
Не полагается ни меры, ни преград.
Европа новое давленье ощущает.
Россиянин брега вечерни посещает:
Его отважный взор изображает Рен.
Очаков с Хотиным дымится раздроблен.
Встают, чтоб ниже пасть, разгневанные шведы;
Из прусских сильных рук исторжены победы,
Луны бледнеет свет: уже ее рога
Ломает сильная Румянцева рука.
Кагул со ужасом в Дунай вливает волны,
Неверных трупами, неверных кровью полны.
Российски корабли, оставив град Петров,
Несутся по зыбям Эгейских островов,
И огнь, свирепствуя над мрачной глубиною,
Парение Орла являет над Луною.
Но звук оружия — один ли славы звук?
Россия стала днесь убежищем наук.
На чести утвердить правления пружины,
Сердца образовать есть часть Екатерины.
Вторая половина 1770-х годов (?)
В тот день, как солнцева горяща колесница,
Оставив область Льва, к тебе, небесна Жница,
Стремится перейти в прохладнейший предел,
Как ратай точит серп и желтый клас созрел,
Уж солнечны лучи вселенну освещали,
А над главой моей сны легкие летали.
И вдруг мне видится прекрасная страна,
Где вечно царствует прохладная весна,
Где извиваются между холмов долины
И смотрятся в водах высоких древ вершины.
Близ рощи зрел себя: лавровый лес то был,
Откуда старец мне навстречу выходил,
Со взором огненным и со челом открытым,
В руке он свиток нес. С сим мужем знаменитым
Я, робость отложив, вступил во разговор.
«На сей священный холм взведи свой жадный взор, —
Сказал он. — Здесь живут тобою чтимы музы.
Доколе сон свои с тебя не снимет узы,
Ты можешь в тайное жилище их войти.
Пойдем, мои следы потщися соблюсти».
С благоговением я руки простираю
Ко старцу мудрому и воздух осязаю.
«Ты видишь только тень, — вещает старец мне,-
Со смертным телом в сей не можно жить стране.
И я был некогда во тленном вашем свете,
Царицы бодрыя участвовал в совете,
Ученьем услаждал труды гражданских дел,
За то мне был отверст по смерти сей предел.
Ты мест сих насладись видением мгновенным».
Вещая так, пришли к пределам сокровенным,
В которых странствуют тьмы сча́стливых теней,
Что лирным славились согласьем в жизни сей.
Там неразлучные Тибулл с Анакреоном.
Там сладкий Феокрит беседует с Вионом.
Там Сафу мне Лонгин указывал рукой
(Так именуется путеводитель мой).
Как пчел шумящий рой, погодою прельщенный,
Собравшись на лужок, цветами испещренный,
Летает, сладкою добычей отягчен,
Так зрится в рощах сих пиитов сонм стеснен.
Стезею тайною приближась, мы узрели
Великолепный храм. Коринфски капители
Высокий с легкостью поддерживали кров.
Изображения пиитов меж столпов
Служили красотой пространных переходов.
«Здесь, — вождь мой говорил, — пииты всех народов.
Все современники верховные умы,
И новых с древними не знаем распри мы.
Расинов образ здесь зришь возле Еврипида,
С Эсхилом — Шекеспир неправильного вида,
Истолкователь мой со мною Буало,
И Попа к нам в союз бессмертье привело.
Те, кои в жизнь свою внушались Аполлоном,
Все удостоены сим общим Пантеоном,
И часто музы зреть приходят их черты,
Сбирая для венцов им свежие цветы».
Беседуя, вошли во внутренность мы храма,
Где разносилися куренья фимиама,
Который на верху треножного стола
В одежде жреческой бессмертна нимфа жгла
Пред алтарем твоим, даров даятель, Гений!
Четыре лика вкруг со тьмой изображений.
По правой стороне твой лик был изваян,
Божественный певец ахеев и троян,
Мелесов сын, Гомер: сияющ красотою,
Не связан взор его телесной слепотою.
Как пламень, сильный дар и слово, как река.
В подножии его из адаманту дска,
В которой Ахиллес является с раскату
И взор его побег влагает сопостату;
В глубоку нощь Приам приходит, сокрушен,
Ту руку лобызать, которой сын сражен.
Насупротив сего величественна лика
Вергильев лик стоит: почтенья полн велика,
Он внемлет, кажется, Гомеровы уста.
Одушевляет взор небесна красота,
Сей — вкус приличности, любезная стыдливость
И Августовых дней сиянье и учтивость.
Внизу на дске златой пылает Илион,
Енеев зреть побег Дидона рушит сон,
И тени сильные, днесь тихи, после громки,
Анхизов слышат глас Енеевы потомки.
С Гомеровой страны, на третией чреде,
Четыре лебедя, Олимпа посреде,
Торжественную вверх взносили колесницу.
В ней Пиндар превышал всходящую денницу,
Когда героев он хвалами восхищал,
Премудрости учил, гордиться воспрещал.
Противу Пиндара являлся Пиндар россов,
Краса отечества, бессмертный Ломоносов.
Превыше облаков, скоряй летящих стрел,
Со молнией в когтях взвивался с ним орел,
И лился глас рекой с верхов Рифейских снежных.
В щите представлен Петр среди стрельцов мятежных,
В полях, морях герой и первый из царей.
Виденьем насладясь чудесных сих вещей,
Мой слух ко пенью муз, казалось, отверзался,
Уже в святилище вступить я покушался,
Как вдруг: «Остановись», — сказал мне Аполлон,
Сказал — и храм исчез, оставил очи сон.
1770-е годы
Порока иногда успехом раздражаюсь
И дерзкия стихом сатиры воружаюсь,
Сорвать с обманщика личину я хощу
И в сердце принести коварного свещу,
Совлечь с торжественной неправду колесницы
И клевету прогнать вселенной за границы.
Горящей краскою описываю зло,
Которое на мир подвластный налегло,
Заразу роскоши, ничем ненасытиму
И расточением несчастию служиму,
Что целы области съедает до конца
И портит негою народные сердца.
Пишу и сам с собой сужу свои зачины.
Но мне не нравятся толь мрачные картины.
Порок один суров в вещаниях своих,
А добрый глас души, и порицая, тих.
Что в том, что Ювенал кричал, как проповедник?
Гораций нравится: он милый собеседник.
Умеет слабостьми играться, не озлясь,
И в сердце друга влить все правды, веселясь.
О муза, я тебе кисть мрачну возвращаю,
В прекрасном виде зреть природу поспешаю.
Погибни мрачна кисть, когда ее черты
Бессильны выражать душевны красоты.
Лишь только что тогда природе подражают,
Коль черные тона ее уничижают.
1770-е годы
К какому божеству с мольбой вздымаю длани,
Когда в груди моей страстей внимаю брани?
Благоразумие, ты будь светильник мой
И предводи меня, густой покрыта тьмой.
Даяние небес, ты опытностью зреешь
И действуешь тогда, как чувства одолеешь.
Кто ж будет юности неопытной вождем?
Не с другом ли с небес невидимым идем,
Который тщательно отводит нас от бездны,
Меж тем как нас влекут мечтания любезны?
Отца и матери вздыханья и мольбы
Не отвергаются от вышния судьбы.
Их наставления в младенцев впечатленны
И в юношах еще совсем не истребленны.
Хоть пагубный пример заразу в сердце льет,
Привычка добрым быть от нас не отстает.
Благоразумие, по коем воздыхаем,
Угадываем мы, хотя не постигаем.
И страх прельщения нам служит так, как щит,
Которым посреди сраженья воин скрыт.
Что делает Улисс средь волн, вокруг биющих,
Плывя меж островов, жилище нимф поющих,
Опасных так, как смерть, и сладостных сирен?
Улисс, премудрости богинею вперен,
Пловцам, ни самому себе не доверяет,
Воск мягкий приложив, их слухи затворяет
И, руки вервию скрутить себе веля,
Стоит привязанный у древа корабля.
Такие меры взяв, спасается от бездны
И посрамляет нимф прельщенья бесполезны.
Хотите ль ваш покой, о юноши, спасти? —
От искушения старайтеся уйти.
1770-е годы
Не слава, о мой друг, не шум оружий бранных —
Жизнь сельская зовет согласия мои,
В долинах, муравой цветущею устланных,
Где Лухта льет тебе прозрачные струи.
Где ты из терема, куда ни кинешь взоры,
Повсюду мирное свое владенье зришь.
Тебе окружные желтеют жатвой горы,
Поля, где шествуешь, присутствием живишь.
Спешат кругом тебя прилежные селяне,
И нимфы вьют тебе венки из васильков.
С зарею восстают восхода солнца ране,
Железом воружась блистающих серпов.
Ах! счастливы стократ, свое коль счастье знают!
Трудятся, суетно свой ум не бременя,
Гуляньем летни дни иль пляской заключают
И песенки поют у зимнего огня.
Что нужды, что зима, — еще им лето длится,
И счастье годовых не ведает времен.
Работы и забав единый круг катится,
Без скуки долги дни, здоровье без измен.
Такие дни текли вселенныя в начале,
Когда не ведали обманов, ни вражды,
Никто не странствовал знакомой сени дале
И всяк возделывал отечески бразды.
Не заблуждались их смиренные желанья
В исканье пагубных сокровищ и честей,
И связи родственны, и нежны воздыханья,
И нужда добрым быть спасали от страстей.
Так, Брянчанинов, ты проводишь дни спокойны,
Соединяя вкус с любовью простоты,
Из лиры своея изводишь гласы стройны
И наслаждаешься хвалами красоты.
1770-е годы
Ах, может быть, мой рок той чести не судил,
Чтоб верх мой увенчан был листвием лавровым
И чтобы поздний род меня произносил
С певцами наших дней Херасковым, Петровым.
Представлю жребий сей —
И слезы зависти катятся из очей.
1770-е годы
Душою сильною и жаждой просвещенья
И прелестью стихов
Тебя благоволил украсить в час рожденья
Твой Гений, Ханыков.
Мне жребий менее сияющий и лестный
Достался от небес:
Дни праздны в тишине вкушати неизвестной
Под сению древес.
1770-е годы
Я был на зрелище: какие ощущенья
Во глубину души прельщенныя влились!
Почто я вас узнал, минуты восхищенья,
Когда вы от меня так быстро унеслись?
За вами поневоле
Душа моя бежала
И, вас не видя боле,
Хладела и дрожала.
1770-е годы
Кому собранье сих писаний посвящу,
В которы стаскивал с трудом немножко знаний.
Усилья чувствовать, черты воспоминаний,
В которых сам себя, но тщетно я ищу?
Хранилище идей, в котором я ласкался,
Что, быв писателем, я буду почерпать,
Где сердца рвением невольным увлекался,
Во сокровенности дерзал его вступать.
Кому, как не тебе, сестра моя дражайша,
О ты, в которой чту я лучший дар небес,
Чья чистая душа, душе моей ближайша,
Мне держит общество и радостей и слез.
Я столько умствовал, и, может быть, напрасно,
К порокам, может быть, еще я побегу.
Ты, друг мой, ты зови к добру меня всечасно —
Из вежливости я свой разум сберегу.
1770-е годы
Знали ль нежную Елену
Лучших лет ее в цвету
С стариком совокупленну,
С безобразьем красоту?
Покрывают нежны газы
Шитый брачный положок,
И везде горят алмазы,
Но далек ее дружок.
Часто старец заблужденный
Мнит, что молод стал он вновь,
И улыбкой принужденной
Прогоняет он любовь.
Около его пролазы
Собираются в кружок,
Их манят его алмазы,
Ей сердечный мил дружок.
Счастье, коль поедет старый
На охоту с соколом.
Вечерком одна с гитарой
Пела, сидя под окном.
«О противные заразы, —
Так поет, — о злобный рок,
Вы достали мне алмазы,
Отнят вами мой дружок.
Что отрады в пышном доме,
Если нет того со мной,
С кем бы в поле на соломе
Мнила царской быть женой.
Мне на что кристальны вазы,
Золоченый потолок?
Мне не надобны алмазы,
Милый надобен дружок».
Перестала петь Елена,
Слышит голос под окном:
«Не забыла ты Пармена,
Вот вздыхаешь ты по ком.
Вспомни ты любви проказы,
<Ров>, что видишь, не широк.
Покидай свои алмазы,
Милый ждет тебя дружок».
Вы, которые любили,
Вы скажите мысль свою,
Как бы строго осудили
Вы любовников вину.
Я так знаю те проказы,
Что творит любви божок,
Покидаются алмазы,
Коль потребует дружок.
Из дому только, что за встреча:
Не мужа ль старого несут,
Взложив рабов его на плеча?
Не много жить ему минут.
Кричит: «Простите. Смерти мразы
Пересекают крови ток.
С тобой теперь мои алмазы,
С тобой и миленький дружок».
1770-е годы
Ходатай юной музы,
Нарышкин, моея!
Признательности узы
Взложил ты на меня.
За колесницей счастья,
В рассеяньях двора
Не бросил ты пристрастья
И нежного пера,
Которым воздыханья
Ты Хлое изъяснял
И радость и стенанья
Стихами прославлял.
Моей военной лиры
Предстателем ты был,
Под славну сень порфиры
Ты дар мой положил.
Ты к кроткому вельможе
Хвалой мне доступ дал, —
Что может быть дороже
Вниманья и похвал?
Коль не совсем не сроден
Мой Марса глас поя,
Так тем, что я угоден,
Тебе обязан я.
С твоим я прежде братом
Жил лето у Двины,
Где солнце и закатом
Не сходит сверх волны.
Пловущих зреть наряды
И слушать звук рогов
Всплывали вверх наяды
До влажных берегов.
Народов дальних флаги
Там веют на судах,
Что стран теплейших благи
Преносят и во льдах.
Ни смокв, ни абрикосов
Не знают там сады;
Но письмен Ломоносов
Там вырастил плоды.
Мне время средь веселья
Златое там текло
Во чтении Корнелья,
Расина, Буало...
Но я воспоминаю
Мне милы суеты,
Тем их лестней вкушаю,
Что мне доставил ты.
1770-е годы
Мерсьер и ле Турнер и кавалер Ретлидж
Стоят за Шекеспира;
А де ла Гарп и латинистов спира
Против Вилиама на стогнах кличут клич.
И в этой Франции умы не одинаки:
В политике, в войне и у Парнасских гор —
Везде раздор,
Разноголосица и драки.
Но если нравиться должны какие враки,
Так Шекеспиров то величественный вздор!
Конец 1770-х или начало 1780-х годов
Итак, опять убежище готово,
Где лености свободно льзя дышать.
Под сень свою, спокойное Берново,
Позволишь мне из Твери убежать.
Мне кажется, что древние пенаты,
Не отягчив морщинами чела,
Вошедша гостя зрят. Они мне святы,
Хранители прекрасного села,
Где тишина не знает грозной бури,
Где по́д вечер при пении подруг
На мураве младая пляшет гури
И зрителей обворожает круг.
Не вижу ль в них хозяина почтенна
Со скромною улыбкой на устах,
Которому забава драгоценна,
Пускай она и в детских суетах.
Прекрасны дни — увы — одно мгновенье,
Потщимся их остановить с собой.
И наша жизнь — зефира дуновенье:
Нет боле игр за мрачною волной.
Но кто идет из терема знакома
С веселостью и лаской на лице?
Не госпожа ль гостеприимна дома
Гостей своих встречает на крыльце?
По древнему российскому поверью
Не из чинов, а <в прямоте> души:
Обряды все оставили мы с Тверью —
Пусть там они, а здесь нехороши.
О милый друг, чувствительный и нежный,
Сестра моя, ты в руки к ней спешишь,
Ты здесь себя в сей жизни безмятежной
Дыханием свободным оживишь.
Ты любишь сень безмолвную Бернова,
И древний дом, и плодоносный сад,
И этот холм, что рощи глыбь сосновой,
И мельницы шумящий водопад.
Смиренна Тьма, какой своей прослугой
Названье ты сие приобрела?
Вияся сей прекрасною округой,
Ты льешь струи прозрачнее стекла.
Иль для того, что, кроясь своенравно
В подножии высокия горы,
Меж берегов крутых струишься плавно.
Маня к себе нимф сельских для игры;
Кидая темь, как плещутся пастушки,
В кустарниках скрываешь пастухов.
Узнавши то, завистные старушки
Сказали: «Тьма течет средь сих брегов».
Но мы пойдем в убежище зверинца,
Где наш чудак, как новый Сведенборг,
Внимаючи внушениям мизинца,
Нечаянный почувствовал восторг
И наяву увидел пред собою
Трех нежных нимф в одежде так, как снег,
Воздушною спустившихся тропою, —
Он видел их по травке легкий бег.
Конечно, то живущи здесь дриады
Иль феи здесь свой держат хоровод.
Летайте вкруг, мечтания, отрады,
В охране древ, у падающих вод.
Зачем стеснять пределы вображенья?
Нам мал тот мир, что видим каждый день,
В невидимый мы любим посещенья,
Прелестных снов мы осязаем тень.
Где можно спать спокойнее и доле,
О храмина, сокровищница снов?
Здесь, нега, всё твоей послушно воле:
И мягкий пух, и свет уйти готов.
И красота, свежее став покоем,
Пред зеркалом свою улыбку зрит.
Окружена забав и смехов строем,
Любови мать ей пояс свой дарит.
Но, раза два прошедши<х> по аллее,
Не ждет ли нас обремененный стол,
Во светлой сей большой оранжерее
Оставленный гостям на произвол?
Здесь персики румянятся пушисты,
И розы здесь теряют позже цвет,
Там птички вкруг порхают голосисты,
У коих всё, — одной свободы нет.
Пускай идет общественная чаша .
От одного к другому вкруг стола.
Здоровье пью твое, мой друг Любаша,
Будь счастлива ты столько, как мила,
Пускай тебе божок соименитый
Не изменит, летая за красой,
И ямочки румяныя ланиты
Улыбкою украсят образ твой.
Сентябрь 1780
Видали ль вы небесную Аглаю,
Когда, спустясь Аврориным путем,
Сестер своих оставив легку стаю,
Является в подлунном мире сем
С улыбкою, что небо отверзает,
Со взорами, где кротость и любовь.
17 ноября 1780
Тревожится кипяща младость,
И рушится мой сладкий сон.
Опять земле приносит радость
Из волн спешащий Аполлон,
Предвозвещаемый денницей,
С своей горящей колесницей
Поверх является валов.
В востоке злато разлиянно,
И вещество благоуханно
Лиется в воздух со цветов.
1780
Счастливый век, ты был зарею Просвещенья,
Ты зрел великие вещей преобращенья,
Вселенная, свои пределы распростря,
Дотоль незнаемы увидела моря,
Ей земли новые, чад новых приносящи.
Светилы в небесах открылися висящи.
1780
Любовь — отрада душ, коль юность посещаешь,
Любовь — отрава есть, коль старость обольщаешь.
Ты мещешь мрачный огнь на снежны седины,
Нет боле прелестей близ Стиксовой волны.
В Афинах так Эгей, любовью поздней млея,
У ног твоих вздыхал, коварная Медея.
Ты, дом родительский Язону посвятив,
Оставивши отца и брата погубив,
Сама оставлена изменником подобно,
Сильна волшебствами, вкусила мщенье злобно:
Сожгла соперницу невидимым огнем
И, на змеях несясь подоблачным путем,
Дрожащи члены чад Язону показала,
Которы мать сама — о, ужас! — растерзала.
Кто мог бы зреть злодейств виновницу таких?
О сила красоты! ты уменьшила их.
Воззрела — и, твоей повержен красотою,
Эгей клялся, что ты гонима клеветою,
Что вероломством ты была раздражена
И что красавица не может быть винна.
Уже Медея с ним чертоги разделяет,
Богини чистыя присутство оскорбляет.
1780
О юность! зрелище явившая мне света,
Преддверье, может быть, ненастливого лета,
Исшед из области волшебной твоея,
Угрюмой странствую пустыней жития
И, робко преходя к явленью от явленья,
Всей траты моея питаю сожаленья.
Неудовольствия из сердца льется ток,
И каждый час родит роптание на рок.
Вотще ко мягкости я сердца прибегаю,
Печали терние с усильем исторгаю,
Но умиления не нахожу того,
Что сердца счастием бывало моего.
Во узничестве негр ожесточенный, дикой,
Став европейскою добычей и уликой,
Безжалостно в страны чуждые преселен
Из отческих дубрав и вечно ясных сцен,
Во мраке гор свои воспоминает степи
И, потрясаючи звена тяжелой цепи,
Запекшимись усты струящись слезы пьет,
Во узах движется и ими воздух бьет.
Воспоминания отечества, семейства
И вображение, что жертвой он злодейства,
Съедают мужество в убежищах его,
Доколе наконец не станет ничего,
Что б человечества являло хоть упадок.
Но, затмеваючи мечтаньями порядок,
Куда неровный слог мою заводит речь,
Нетщательным стихам дая свободу течь?
Во юности моей сколь было мне удобно
Стихосложения красами мысль облечь,
Из сердца полного подобие извлечь,
Природу в целом зреть и зреть ее подробно,
Раденье чествовать ее благоутробно!
Во всё вступалася чувствительность моя,
И, боле живучи, был боле счастлив я.
Желанье славы знал: желание незлобно
И душу возбудить к деяниям способно.
К бессмертным очи я картинам пригвождал,
В которых через Стикс Енея спровождал
Твой пастырь, Мантуа, чувствительный, стыдливый,
Когда согласную свирель он надувал,
Но грозный, как Гомер, с трубою горделивой
Над оставляемой отеческою нивой.
Я помню, что тогда, без сил, без образца,
Нетерпеливое познал я побужденье
В служенье чистых муз истратить жизни бденье
И, песньми воспален российского певца,
Со тщаньем воспитал душевно заблужденье
Услышать гордое название творца.
Пекущейся потом воззрением судьбины,
Как некий слабый злак, проникнувший из тины,
Что пахаря рукой или отлитьем волн
Живяе прозябет, дыханьем чистым полн,
Свободен окончать в далеких ве́сях странство,
Петрополь я узрел, и радостей пиянство
Из чаши полныя, счастливый отрок, пил.
Мнил розы попирать, где только я ступил,
На каждой находил стезе очарованья,
Дань сердца низлагал пред стопы дарованья.
Надежда, что в сердцах у юношей живет,
Мечтаниями мне наполнила весь свет.
Всех другом быть хотел, со всеми соглашался,
Всё чувствовать, всё знать и делать покушался.
Со откровением дотоль нечувствованных сил
На что свой алчущий я взор ни преносил,
Знаменовалось всё присутством восхищенья.
Надежды счастия, надежды просвещенья,
Искусства здания, знакомства, суеты
И добродетели высокие черты
Глубокие в душе влиянья оставляли.
Все действия мои восторг знаменовали.
Я плакал сладостно, Дмитревский, в первый раз
Твой сердцу сродственный, волшебный слыша глас,
Трепеща, спровождал твое рукодвиженье,
Всесильно быстрое делил обвороженье
Неудовольственной и ропщущей любви
Иль стужу ужаса, лиющусь по крови.
Вливались по чреде во чувства обольщенны
То Метастазьевы творения священны,
Точащи сладостна витийствия соты,
В которых таяла, о Бонафини, ты!
То Колтелиньевы разительны черты,
Восторга полными согласьями одеты,
<Заченьшимись> в душе премрачного Траеты.
Наставлен чтением, иль лучше — обольщен,
При слове «отчество» я зрелся восхищен
И образ оного мечтательный составил
Из черт, которые в душе моей оставил
Певец величия, героев и заслуг,
Что был Шувалова любимец или друг.
Могу ль здесь посвятить жаления той тени,
Котора, в злачные сходя блаженных сени,
Прекрасной музою была спровождена
И, жизни видя нить, скользящу с вретена,
Не возлагаючи на очи покрывала,
Влияния души своей начертавала.
Изобретатель игр и резвых чертежей,
Где им рисованы игрок и Елисей,
Являющий черты, изъяты из Вергилья,
Он быстро преходил и будто без усилья
К восторгам, коими дух Пиндаров горел,
И лирою его Екатерину пел.
Обильные красы, в душе его хранимы,
В стенаньях сладостно лились Иеронимы.
Под кистию его Овидий оживал.
И что бы письменам еще он даровал,
Когда б, не похищен нечаянной волною,
Он юность превзошел премудрой сединою.
Итак, уж сотворял себе он кисти вновь
И песнью посвящал небесную любовь
И граций нравственных, которых прелесть зрима
Тобой иль равными тебе, о Диотима!
Ах! он не воспрещал исканиям моим
Без хитрости ему пред очи представляться,
Стеснятися толпой, чтоб к сердцу устремляться, —
Он делал более и, чувствием водим,
Со снисхождением ответствовал он им.
Вообразите же, коль можно, ощущенья
Пиита-юноши, которому во слух
Катятся радости и гласы ободренья.
Усилен, осиян сей честью защищенья,
Во полноту свою тогда восходит дух
И совершаются златые сновиденья,
Тогда подъемлются безропотные бденья
И оставляется во полночь льстящий пух.
Творишь, восторга полн, и сладки изумленья
Влекут перед тебя готовы умиленья.
Но, юноши, чтоб огнь сей в персях не потух,
Блюдитесь пагубных начал прикосновенья.
Такая ж быль и мой недолог славы сон,
И дар я чувствовал, чтоб знать сговор.
Еще пристрастие к искусству сохраняю,
И кажется, что дух восторгом наполняю,
Твоей священныя внимая звук трубы,
Увенчанный певец казанския судьбы!
С твоей прелестною Сумбекою в изгнанье
Я слышу волжских нимф безгласное стенанье
И верю каждому волшебству чудеси,
Когда до третьего взлетаю небеси;
До преисподнего спускаешься помоста —
Ты вырываешь кисть из рук у Ариоста,
Животворящу кисть, которыя черты
И в своенравиях не тратят красоты;
Но дух мой твоего внушенья недостоин:
В сени знамен твоих последний самый воин,
Меж тем как за тобой идти боюсь,
В бесславной праздности я ныне остаюсь.
Ах, долго, долго ль так и мне себя томить,
Теряя дни мои во праздности поносной?
О размышление, приди ты жизни косной!
1780
Стыдяся праздности, ее оковы рушу,
Желаю чувствовать, что я имею душу.
От продолжающась сего небытия,
Во бездну коего уходит жизнь моя,
Желаю, трепетный, спастись в твои объятья
И именем твоим рассеять мглу понятья.
Вопль сердца моего услышишь ли в своем
И слогу моему дашь чувствия взаем?
Нет, красок мрачности такой не существует,
Котора жизни вид моей изобразует.
Во скудном круге чувств и мыслей огражден,
Ко побуждению животных приведен,
Без жалости на жизнь взираю преходящу.
Всё трогает тоску, едину в сердце бдящу.
Но, пишучи моих последованье пень,
Я света более употребляю тень
И потому, что все признания жестоки,
Чертою заключить стараюсь все пороки.
Сей дар, который я не смею называть,
Искусство тихие свирели надувать
Ушло. И так оно пороком угнеталось.
Ах! добродетели едва ли мне осталось
И столько, чтоб жалеть лишения е.я.
О, если б ложною нашлася кисть моя!
1779 (?) или 1780 (?)
Во ослаблении томящейся души
Вообразиться мне, Феона, ты спеши
И сердце, коего ты голос разумела,
Которое в своем владении имела,
Присутствием своим потщися озарить,
Терпи, что я с тобой днесь буду говорить.
Бывало, что, стихов писатель неоскудных,
Я вольно странствовал в стезях и самых трудных,
И, смертных к сладостной неволе приманя,
Я сам заставить мог, чтоб слушали меня.
Теперь, о милая, себя тем забавляю,
Что будто мышлю я, коль стопы составляю.
Снедается всё то, что памяти вверял,
И, всё теряючи, я слезы потерял;
Но в трате сей меня что более терзает —
Прекрасный образ твой из сердца исчезает;
Понятий, склонностей и чувствий страж моих,
Из сердца моего я зрел бегущих их.
Со добродетелью они лишь обитают.
Со добродетелью и музы отлетают!
От коих прочь она ушла во облака,
И «Россиада» тем без живописи дска.
Феона! твоего молю я возвращенья!
Прибавь глубокость мне и силу ощущенья
И в памяти моей возобнови черты,
В которых в лучши дни являлася мне ты.
Довольно ль, что ко мне ты нежность ощущаешь,
Коль счастья чувствовать ты мне не сообщаешь?
Порочный человек! Какая часть моя?
Вздыхания мои суть дики так, как я.
Сильнейшее во мне рождающесь понятье
Едва ль в душе твоей есть чувствия начатье.
Люблю, но мне любовь не есть сладчайше чувство,
Нетронут прехожу творения искусства,
И чувство зависти во мне не столько живо,
Что славы поприще оставил я лениво.
Нравоучение, коль есть во мне оно,
Своих небесных черт, мне зрится, лишено,
Не столько для того, чтоб сделался я злобен,
Но ум к прекрасному стал менее способен.
Надежда, слабый друг несчастливых людей,
Забвенной хижины преходит праг моей.
Но дружба, но родство, как ты их ощущаешь,
Бесценны нежности, ты кои освящаешь,
Не отвращаются несчастного оне.
Пристрастия свои присвоила ты мне.
В отсутствии со мной, заемлешься ты мною;
Ты мыслишь о Неве над волжскою волною;
И, с нежным целый день родителем деля,
Тьмой маленьких услуг дух отчий веселя,
Не забываешь ты отсутственного брата,
Желаешь каждый день его к себе возврата;
В дышащих нежною душой твоей листах
Ты пишешь мне мой долг — ах! во твоих устах
Все добродетели спасительной уроки!
Приди — и не дерзнут приближиться пороки.
1781
За кусточком девица
Горько плачет и рвется:
Темна ночь наступает,
Милый друг не приходит.
Милый друг обещал ей
Поздно под вечер быть тут,
Чтобы клясться Полелю
И при месячном свете
В путь отправиться вместе
В чужу дальну сторонку,
Прочь от Твери любезной.
В ней оставила бедна
Мать, отца, род и племя.
Друг оставил несчастну,
Чтобы ехать на службу
Против злых бусурманов
Ко великому князю.
Плачет бедная, плачет
Тихо... В полночь не стало
Боле плакати силы,
И терзания стали
Сердце рвати девицы.
Милосердый небесный
Дух помог ей кончаться
И убавил мученья,
Бедной, ей половину.
Тень возвеялась девы
В рощи добрых усопших.
Тело усопшей осталось
Бездыханно, покойно
И нестрашно, хоть бледно.
Возвратилась улыбка
Беспорочности знаком,
И легли так одежды,
Как быть должны девицы.
Между тем не находит
Друг дороги из Твери,
И запутали тропки
Всюду лешие ждущи.
Совы, филины страшны,
С человеческим гласом
И со очи горящи,
С сука на сук летают
И крылами своими
Бьют изменничьи плечи.
И, бросаясь, объемлет
Мать сыру землю странник,
Зарыдав, залившися
Горючими слезами.
Ему метилось: тряслася
И земля, и послышал
По спине он колесы
Громовой колесницы.
Пораженный, скитался
Девять дней и ночей он.
Со десятой зарею
Набежал на любезну.
Совершил он ей тризну,
Совершил — и тут умер.
1781
Пленен приятностьми твоих невинных лет,
Вкушаю сладость
Направить за тобой мечтания полет,
Твой образ в сердце звать и вкупе с ним же радость,
Котору бог любви из глаз твоих лиет.
Ты сердца простоту в поступках возвещаешь
И, мнится, всех любя, не любишь никого.
Но ты, Алзора, ощущаешь
Сладчайший сердца миг биенья твоего.
Спешит уж время то, что сладостным присутством
Ты будешь юношей толпы остановлять.
Тогда, знакомый твой, я буду с многолюдством,
Но их счастливее, их вздохи разделять.
1781
Любезный человек и живописец граций,
Скажи мне, кто тебя учил:
Албан или Гораций, —
Когда ты живопись с поэзиею слил
И мать любви великолепно
Заставил с негою носиться по волнам
Или велел несчетным женихам
Вздыхать и Душеньке молиться раболепно?
Твой Гений так хотел,
Душою мягкой одаренный,
И стихотворец, им вперенный,
Писал, что друг его невидимый велел.
В сии минуты восхищенья,
Конечно, Богданович, ты
Имел перед собой понятье красоты
И бытия живейши ощущенья,
Конечно, счастлив был дыханием мечты.
Ах, некогда и я, хоть не с твоим талантом,
В обманах сладких вел свои спокойны дни
И, уклонялся военныя брони,
Во пиитической сени
Мечтал Авзонию с Евандром и Паллантом,
Ентеллом брошены в средину кистени —
Мечты Вергилия, боготворенна Дантом
И подраженного Ринальдовым певцом.
Я предлагал себе быть их учеником,
Ко добродетели имел благоговенье.
Пороком менее влеком,
Прекрасного почти я видел откровенье;
Я был величествен: я был в повиновенье
Моральныя души, и чувством, языком<...>
11 июля 1782
Доратом быть! какое заблужденье
Творить стишки, сияющи умом.
Сей легкий смех, сей вкус во обхожденье
Кто даст мне их? Доратовым пером
Амур писал свое изображенье.
Он снял с него одиножды шелом
И граций дал ему в повиновенье;
И жрец его, ушедший в преселенье
На Стиксов брег, живет в приосененье
С Овидием и Тейским стариком,
Душ легких сонм их слушая во мленье.
Мне быть нельзя его учеником.
Принадлежа по случаю ко скопу
Медлительных, безогненных особ,
Которые рифмуют, сморща лоб, —
В сердитый час я видел Каллиопу.
Свирель моя, служившая Циклопу,
Приводит нимф испужанных в озноб.
Сношенья нет от кедра ко иссопу.
Мгновенья плод, приятные стишки
Рождаются в большом прекрасном свете
И так, как он, свободны и легки;
Как бабочки в роскошном лете,
Летают вкруг, садятся на цветки,
Но на одном не могут быть предмете.
Счастливы те, которы цвет ума
Соединить умели с рассужденьем:
Знаток на них взирает с снисхожденьем,
Красавица читает их сама.
1782
Иной бы стал непостоянством
Тебе, Клариса, попрекать,
А я гнушаюся тиранством,
Красавиц знаю почитать.
Я уважаю ваше право
Любить, покуда вам кто мил,
И, рассуждая очень здраво,
Не спрашиваю свыше сил.
Счастлив, кто нес твои оковы,
Что нужды, месяц или день,
Пусть он приемлет узы новы,
Твоих красот не найдет тень.
Где сыщет эти своенравья,
Улыбку, гнев и гордый взор,
Сии внушения тщеславья,
Злословья полный разговор?
Все эти злости, столь любезны,
Твою непостижиму власть,
Твои оплошности, полезны
Рассудок наш и сердце красть.
Клариса, ставши постоянной,
Была бы меньше хороша:
Самой Киприде изваянной
Недостает еще душа.
1782
Когда бы откупиться
От смерти мы могли,
Льзя было бы скупиться,
Чтоб денежки спасли.
Но бедно иль богато
Коль должно умирать,
На то сребро и злато,
Чтобы его мотать.
Премудрость нас приводит
Ко счастью тишиной.
Но к нам она приходит
С жезлом и сединой.
Дней наших половина
Еще не перешла:
Пускай заморски вина
Обходят вкруг стола.
Любовны подлипалы,
Смотрите, как смешно:
Алкид у ног Омфалы
Крутит веретено;
Но Нисы томны взоры,
И Хлои нежна трель,
Аглаи разговоры...
Подайте нам кудель.
1782
Темире ленточка! подарок в именины!
А что ж? Когда она в Темириных власах,
Простая ленточка тогда в моих глазах
Дороже, нежели все перлы и рубины.
1782
Любови, грации, простите
И за подругою летите,
За Ниной вашей и моей.
Ах, вашей, вашей несомненно,
Затем, что здесь уединенно
Я только слезы лью по ней.
Но вы стократ благополучны:
С своею милой неразлучны,
Как воздух, зыблетеся вкруг,
Как ветер, веете власами,
Ее играетесь красами,
Как вами Душенькин супруг.
Играйте осторожно с Ниной
И берегите над стремниной
<Раскат> ее бегущих ног,
Смотрите козней и препятья,
Чтоб не схватил ее в объятья
Какой-нибудь бегущий бог.
1782 (?)
Воспоминаю дни, с тобою провожденны,
Мечтами заняты и ими услажденны,
Как в мыслях суетных мня сердца слышать глас,
Любили мудрость мы, бежавшую от нас;
Воспоминаю те счастливые мгновенья,
Как, делая себе взаимны откровенья,
Со жаром юности, со искренностью лет
Друг другу добрых дел показывали след.
Спокойно, при огне хлад зимний умягчая,
Сретали счастие, найти его не чая.
То бритский муж [1] в «Нощах» изображал нам свет
Картиной, в коей мрак снедает слабый свет,
Возлюбленных детей оплакивая тризны;
То Беренису чли, творящу укоризны
Герою, кой себе лишь был немилосерд.
Судили, что Расин превыше мрачных черт
Пиита, кой для слез оставил брег Тамизы.
Мы льстились ощущать вздыханья «Гелоизы»;
Сниспосылали дань почтения и слез
Туда, где лучших зрит позорища небес
И наслаждается премудрых разговором
Руссо, проникнувший грудь смертных тайным взором.
Сии мечтания, чувствительности глас,
Приидут ли опять и усладят ли нас?
Не прокатились ли в сердцах они однажды,
Источник осушив спасительныя жажды
Быть тронуту, вздыхать, позабывать себя
Во состраданиях, существовать любя?
Те трепетания, что чувствуешь в шестнадцать,
Вместишь ли в сердце их, переступивши двадцать,
Когда уже, с мечты бросаем на мечту,
Ты видел мрак и волн измерил высоту,
И душу чувствовал, скользящу в бездну смерти,
Когда действительность сердечну дал ты стерти
Насильным чувствиям и яростным страстям,
Сим добродетели и счастия татям?
Без добродетели где сердце успокоить?
Без счастья рушишь всё, что думаешь ты строить.
И подлый эгоисм, тобою овладев,
Все чувствия любви во свой поглотит зев.
Без восхищения ты узришь лучша друга,
И нежных дней твоих прекрасная подруга
Простой девицею предстанет пред тобой.
Ты умер, — и почто во сердце длится бой?
Не остановит кровь во жилах обращенья, —
Но красота прости, любовь и восхищенья!
Ты будешь зреть еще, но всё, что зришь, мертво,
И всюду грубое ты встретишь вещество.
Приди, чувствительность! и воскреси несчастна
Ты, оживления даятельница властна,
Воспламени в нем жизнь, биенья возврати,
Отверзи чувствия заросшие пути.
Пусть бедный отдохнет, еще узнав природу,
И плачет с радости, причтен ко смертных роду;
Он будет сын, отец, любовник и супруг, —
Расскажет чадам он минувший свой недуг,
Свое отторженье, чувствительности трату
И будет их просить, любви своей в уплату,
Чтоб юные сердца не отлучались ввек
От чувствий, чем одним и счастлив человек.
Блажен, мой добрый друг! что, сам себе подобен,
Строг только для себя, ко всем другим незлобен,
Свободно носишь ты налоги жития,
Чувствительности страж ревнивый своея.
<1783>
Любовных резвостей своих летописатель,
Моих нежнейших лет товарищ и приятель,
Что делаешь теперь у Северной Двины?
Совсем ли погружен в Фемидины ученья,
Дедала ябеды проходишь кривизны
И пишешь заключенья,
Отрекшись рифм и муз
И бросив навсегда любовны приключенья?
Или, не скинувши еще сердечных уз,
Вздыхаешь и еще любовны песни пишешь,
Богат любовию, которою ты дышишь?
Какою хитростью содержишь ты союз
Меж смуглой красоты и между белокурой,
Обеим верен быв?
Клянешься ль их красой пред умницей и дурой,
Во увереньях тщив?
И занимайся еще литературой,
Возводишь ли ты их стихами в лестный чин
И Лезбий и Корин?
Послушай моего раскола толкованье:
Какими средствами хочу,
Чтобы досталось рифмачу
Любви достойного писателя названье.
Два титла разные — «любовник» и «пиит» —
Сливаются в одно и могут разделиться.
В Кифере более Гомера знаменит
Вздыхающий Мимнерм [1]: он лучше знал любиться.
Нет, Муза не бежит сообщества любви.
Охотно странствует она ее стезею
И наслажденья длит приятностью своею, —
Счастливый спутник их! цветы весною рви.
Таков сей Колардо, исполнен чувством счастья,
Которым он в руках Глицеры упоен,
Слагал стихи, вдыхающи пристрастья
И сыплющие огнь, которым был он сжен;
Таков Дорат, Бернис, быв маленьким игумном,
Бессмертью предали их юную любовь.
За ними тысящи являющихся вновь
Творцов, сияющих в народе остроумном.
Меж наших баричей зачем я меньше зрю
Произведеньями хотящих удостоить
Российския поэзии зарю?
Кому ко вкусу нас удобнее настроить,
Как не судьям рожденным щегольства
И собеседникам при столиках уборных?
Ваш легкий разговор наполнен мастерства,
Вы не скудаетесь в речениях отборных;
Зачем не уделить от ваших дел придворных
Немножко праздности, чтоб слова два
Стишков бесхитростных набросить на бумагу?
Французски рыцари с пером счетали шпагу
И не были смешнее от того.
Пезей недавно жил — живет Буфлер — Овидий:
В стихах и на платне он пишет нежных Лидий
И в обществе не тратит ничего.
Какое счастие! какое заблужденье
Достойно заменить прямое наслажденье!
Во сокровенности внимать обмана глас,
Что письмен в области считают люди нас;
От наших разумов желают славной дани
Картин, согласия и чувствия утех;
Во начертаньях нашей длани
Старинных витязей желают видеть брани,
Вверяют править свой в явленье плач и смех.
Я был тщеславнее, когда я был моложе
(Признанье, видите, гораздо с правдой схоже):
Я зачал было вдруг два разные пути,
Во расстоянии идущие далеком:
Хотел способности себе я запасти,
Чтоб стихотворцем быть и светским человеком
И удержать в согласье неком
Со философией рассеяния вкус.
Обоими забрел в непроходимы степи.
Порядки общества суть мыслящему цепи,
А тот, кто в обществе свой выдержал искус
Зевает в обхожденье муз.
В науке нравиться учу я основанья
И, старый ученик, не знаю и аза;
И не задремлется со мной лоза,
Которой свет дает свои увещеванья.
Меж тем умедлены успехи дарованья,
Которо льстился я в поэзии иметь.
Умедлены?.. я выражаю мало:
Их уничтожено в душе моей начало.
Прелестна лень поставила мне сеть,
Из коей я не выду:
Не быв Ринальдом, я нашел свою Армиду
И, обленяяся, забыл искусство петь.
Пиитом трудно быть, полегче офицером.
С Доратом я успел сравняться в том,
Что он был мускетером.
Но пусть я напишу урывков том —
Не буду чтом:
Не удостоюся Дората взять примером
В его фантасиях, посланьях, «Холостом»,
Ни во «Ельвириной ошибке» за кустом.
Или в сем воздухе отягощенном, сером
Не можно стать Буфлером,
Не можно красоты быть сладостным певцом
И вместе ревностным ее же кавалером?
Не хладным воздухом стесненна голова:
Причиной то, что мы вне общества коснеем.
Мы этих не имеем
Болтанья и шпынства:
Робчае испускать слова мы остры смеем,
Которы с лихвою уходят в общества
И упражняют злобу
Голов сияющих, не занятых ничем,
Которые зевают от систем
И слышать чувствия не могут без ознобу.
Творцы, далекие от общества госпож,
Самодвигалища, в искусстве жить невежи,
Готовы впасть во вертопрашьи мрежи,
На коих дамы взор наводит дрожь, —
Напишут ли они в своих посланьях то ж,
Что щегольский Дорат и школьники Волтера,
Сего чудесного столетнего шалбера,
По превосходству мудреца,
Который говорил прекрасными стихами,
К которому стихи в уста входили сами.
Его приветствия не чувствуют писца,
Но просвещенного и тонкого маркиза.
С той разностью, что тот не мог воспеть бы Гиза,
Не мог бы написать — шестидесяти лет —
Вступающа в Китай великого Чингиза,
Унизить свой потом трагический полет
К маркизу де Вильет,
И во власах седых бренчать еще на лире
Младые шалости, и растворять в сатире
Свой лицемерный слог,
И философствовать с величеством о мире,
О мироздателе — Волтер всё это мог.
И славну старость вел, со завистью у ног,
Превыше хвал, превыше порицаний.
В Париже сколько восклицаний,
Когда явился он к принятию венца!
Изящные умы, боярыни, вельможи,
Придворных легкий рой из королевской ложи
Плескали долго в честь великого творца.
За ними вся толпа плескала без конца.
Неподражателен во легоньких твореньях,
Каков величествен в мудреческих пареньях,
Писал безделицы и сказочки точил
Друзьям своим, начинены соблазном,
Всегда смышлен, сияющ, мил,
Являя истину во одеянье разном.
Такой-то нравится во обществе творец,
Перебегающий все чувствований струны,
Который изжил бы во свете лета юны
И сделался мудрец
Волненьями Фортуны,
Открывшими ему излучины сердец.
Умеет строить он свой голос важно, резво,
И верный вкус и рассужденье трезво
Хранят его пути,
На высоту ли он иль хочет вниз идти.
Затем, что вить совсем другое балагурить,
Другое — умствовать в стихах.
В издевошном письме, не мысля о вещах,
Касаются их вскользь: и воля бедокурить
Двойными рифмами, на свой, однако, страх,
Чтоб скуки через них не вышло удвоенья.
Под защищением словца
Проходят молнией пустые выраженья,
Полурисованны чертой изображенья,
Уподобленья без конца.
Таким-то тоном
Пиянствуя, Шапелль, поддержан Башомоном,
Описывал свой путь
В Шампанью.
Но должно тростие свое перевернуть,
Коль обратим его к учебному писанью.
Желает философ,
Чтоб столько весу, сколько слов,
Вмещалося в стихах простых и благородных,
С своим предлогом сходных.
Чтоб слог исполнен смысла тек,
От возглашения надменного далек;
Чтоб мыслей правильны все были переходы
И в полном виде их представлены доводы.
Но суд удобен всем: искусство тяжело.
Посудим-ка себя, нахмуривши чело.
Увы!.. я не сорвал без терний розу.
Мое достоинство — писать на рифмах прозу,
Без вображения, противу языка,
Всечасно падая под критикову лозу.
Осталось ли со мной сравненье виртуозу,
Пленяющему слух движением смычка?
Его художество прекрасно, благородно;
Мое — удобно всем и слуху неугодно.
Чтобы возвыситься, поэзия должна
Из живописи быть с музыкой сложена.
Достоин Ариост идти с Паизиеллом,
Но сельский скоморох достался мне уделом,
Который, на гудке заставлен поскрыпеть,
Мешает мужикам согласно песню спеть.
За чувствование, вселяющесь глубоко,
За полный мыслей слог, за живописно око,
За прелести ума и мастерство писать
Должна пиитов честь в веках не угасать;
Но не за то, что рифм обилие имели
И ими вещь облечь нестоющу умели.
В стихе изломанном мысль добрая падет,
Но стих есть только звук, когда в нем мысли нет.
Писать есть обще всем — писать, как мастер, редко.
Затем-то видим мы, что мелочи умов,
Каков Гораций был, суть прелестью веков;
Меж тем как книги в лист сжирает время едко
Иль оставляет жить для сраму их творцов.
Пишите, коим кисть дала природа в руки
И взор, чтоб облететь безмерной круг науки,
Пишите, не боясь, что зависть станет грызть, —
Восторги ваши вам успехов суть поруки,
Вселенной красота — для ваших черт корысть.
1783
Алины здесь ты зришь изображенье,
За коей вслед идет обвороженье
И нежные смущенья льются в кровь.
Ребенок злой, прелестный как любовь,
Которой всё убранство в небреженье,
Которая, сводя людей с ума,
В безумстве всех спокойствует сама.
1784
Ты мне делаешь приветства,
Пляшешь весело со мной,
И во всех забавах детства
Я всегда товарищ твой.
Ты со мной не умолкаешь,
Песни мне свои поешь,
Мне отсутство попрекаешь
И со мною в пяльцы шьешь.
Но когда язык отважный
Станет страсть изображать,
Вдруг ты сделаешься важной —
Я не смею продолжать.
А, Розана, ты плутовка,
Ты уж вышла из детей.
Хладный вид — одна уловка,
И Амур смеется ей.
Между 1779 и 1784 (?)
Воздыхати приученно,
Сердце может ли мое,
Не прервавши бытие,
Зреть, о небо! пресеченно
Упражнение свое?
Я могу тебя, сурову,
Без надежды обожать,
Слезы в сих глазах держать
И оставить жизнь по слову,
Не преста<вши> воздыхать.
Между 1779 и 1784 (?)
Взор сияющ, очи ясны,
Сладок голос уст твоих —
Все черты твои прекрасны,
Нина, — лучше сердце их.
Мы сперва к тебе влекомы
Внешней вида красотой.
Более с тобой знакомы —
Забываем образ твой.
Удивленье наше данью
Добродетелям твоим.
Дух, отверстый состраданью,
Тьмою прелестей ценим.
Разум твой, небесный Гений,
Из стыдящихся ланит,
Сладких гласа наклонений,
Из улыбки говорит.
Крылья время низлагает
У твоих, драгая, ног,
И в объятья прибегает
Твой питомец — нежный бог.
Мнит, что видел он Киприду,
Но Киприду без вины,
Как предстала смертных виду,
Только вышед из волны.
Как весна твоя прекрасна,
Будет осень хороша.
Старость прелестям опасна,
В вечной юности душа.
Между 1779 и 1784 (?)
Боги! всё, что злее в муке,
Всё то в сердце сем брегу:
Я с Еглеею в разлуке,
Быть несчастней не могу.
Я чувствителен был ею,
Для нее я трепетал.
Вы похитили Еглею,
Я теперь бесстрашен стал.
Я бегу приятной неги,
Мрачну зреть желая твердь,
В море слышать ветров беги,
Ощущать пришедшу смерть.
Между 1779 и 1784 (?)
Любимцы гения от самой колыбели
Прекрасного заемлют нежный вкус,
И водят граций хор, и слышат песни муз.
Тьмой разных он путей ведет их к славной цели
И расточает тьму даров:
И плески множества, и почести дворов,
И душ отменных дружбу.
Дыханьем гения тревожится пиит,
И умствует мудрец, и рвется сибарит
Из рук отчаянной любовницы на службу,
И в двадцать лет уже победой знаменит.
Но менее сердит,
Сей гений резвости влагает в пустомелю,
Который при дворе на службе ту неделю
С Темирой томною на арфе он звенит,
Внушает сказку Мармонтелю
И с Бомарше смешит.
Не может тяжкий труд и хладно размышленье
Мгновенным гения полетам подражать,
И сокровенную печать,
Которая его дает благоволенье,
Нельзя искусству похищать.
Сей огнь божественный, сие одушевленье,
Которое творит, —
Он, он его своим возлюбленным дарит;
Он обращает им все средства в наставленье.
Вергилиев, Корреджев колорит,
Иль поражающий и живописный вид
Природы дикой, мрачной,
Иль сердце нежное, которо тонко спит
Под дымкою прозрачной, —
Всё служит гению. Малейшие черты
Источником ему бывают красоты,
Но со счастливейшим души образованьем,
Когда бы льстился мирт со лавром соплетать,
Сердечный терн быть может дара тать;
Душевно здравие владеет дарованьем.
Ах! если дух тесним страстей обуреваньем
И свет покрыт густою тьмой,
Тогда и гений сам светильник гасит свой.
Воспитанник его, оставленный и сирый,
С расстроенною лирой,
Заросшей странствует тропой.
Соперник дерзостный Албана
Иль Тассов ученик,
Произведет ли он дышащий граций лик
Или Армидин сад в средине океана?
Услышит Духа бурь во песнях Оссиана
Иль с Юнгом, может быть,
Он будет слезы лить.
Но сей покров волшебный,
Который для него природу одевал,
Рукою снят враждебной,
И мир без своего очарованья стал.
Не будет боле он в сени уединенной,
У тока чистых вод,
Взирати, восхищен, на ясный неба свод
И жить с природою, потерян во вселенной.
Без нужды воздыхать, возможно ль петь любовь?
И между тем как томна кровь
Влачится тягостно Меандром,
Изобразит ли он любимую Леандром,
Уединенную священницу любви,
Прекрасну Иро, во крови
У башни, где вела счастливейшу неволю,
С возлюбленным своим делящу горьку долю?
Изобретет ли он волшебный островок
И посреди его лиющийся поток,
Над коим зыблются древесные вершины,
Остановляющий журчание свое
Для восприятия стыдящияся Лины,
И шорох листвия, пужающий ее?
Ах! до́лжно быть природы милым чадом,
И слышать глас ея,
И в полноте вкушать всю сладость бытия.
Коль беден тот, что скорби хладом
Зрел юности цветы поблекши своея;
Неосторожно свел две сцены жития,
Со утром сумерки, надежды с сожаленьем,
И, чашу роскоши стремительно пия,
Все выпил радости и вместе с вожделеньем!
Счастливый юноша! прекрасной музы друг!
Питомец грации моральной!
Будь доле в обществе небесных сих подруг;
Довольно времени для истины печальной.
Ах! юношества цвет
Уносит резвости, стыдливость, воздыханья,
Как роз благоуханья,
Которые зефир по воздуху лиет.
Не разгоняй сей рой сияющий и звучный
Веселий резвых, легких снов,
Которых общества желал бы философ
В своей пустыне скучной,
Желал бы суетно; меж тем как весь их строй
Сегодня учится в уборной
У Нины непокорной,
Которой рабствует и пастырь и герой.
1785, <1797>
Красноречивою печалью напояя,
Ты сердце растерзал мое,
Одновременник мой, которого смерть злая,
Завистница духов, пресекла житие.
О <Дюсис>, нежный, мрачный,
Покоящийся днесь в долине злачной
Промеж учителей своих,
Любовников трагическия Музы,
Друзей в бессмертии, хоть греки, хоть французы, —
Различье стран, веков исчезло между их.
С Расином ты и Шекеспиром
Во Еврипидову приходишь сень.
Струи забвения, колеблемы зефиром,
Унесши прочь от вас воспоминанья пень,
Питают лавров ваших тень.
Софокл заемлется Жюльеттою и Лиром,
И Шекеспирова восколебалась тень
О слепотству́ющем Эдипе сиром.
18 мая 1786
Черта, как молния, незапна и сильна,
Блеснув по разуму, во сердце ускользнула,
Изнемогающе под тягостию сна.
Шенстона, Колардо она воспомянула.
Мое отчаянье влачится по следам
За ними
<К потомственным> родам, —
Не без отличия меж старшими моими.
Воспоминание минувшия мечты,
Зачем приходишь ты
В сем сердце пробуждать желанья бесполезны?
Из смертных кто дерзнет восхитить дар небес,
Сии движения, всесильны и любезны,
Которых ты, рождаясь, не принес?
Другие излиют душ нежных ощущенья
Под сенью миртовых дерев,
Других вздыхания составят восхищенье
Чувствительных прекрасных дев.
И дарование согласий иногда
Бывает отнято от духа недостойна,
Дичает лира стройна,
И стоит тяжкого труда
Согласье разбудить в струна́х ее заснувших.
Отяжелевшая и грубая душа
Едва сквозь облако вспомянет дни минувши,
Когда для красоты, для чувствия дыша,
Жила природы в лоне
И в хижине своей быть чаяла на троне.
Воспоминания ей силы не дают,
С ней музы не поют,
Не собеседуют так тайно, как подруги,
И восхитительных не открывают снов.
Пиит скрывается: печальный философ
Бессилен врачевать, зря собственны недуги.
1786
Богиня сильная согласия и лиры!
Ты, коей лишены, сердца томятся сиры;
Приди, чувствительность иль резвая мечта,
Во одыхаемы от Севера места.
Из рощей, зыблемых во океане Юга,
Приди и прикоснись, о нимфа! персей друга:
Да обаяния Любови воспою,
Другой волшебницы. Предай их бытию
Картины счастия... Какое положенье,
Когда, оставив свет и всё его движенье
Тем легким разумам, которых вечно зрим
Другими скученных и скукой мстящих им,
Во обиталище задумчивости входишь —
Простертие лесов — и, млея, препроводишь
Дня светлые часы, раб сердца своего!
Меж тем как ни одно биение его
Без ощущения в груди не исчезает.
Никая мрачна мысль тебя не угрызает.
Ты предан весь себе, природе и драгой,
Тебе единому присутственной, златой,
И гибнешь в красоте, и зришь души сиянье,
Которой красота есть только одеянье.
Сие мечтание прелестней бытия.
Всё зрится в образе любимой твоея,
На сретенье к тебе спешаще отовсюду
И новы красоты влекуще из-под спуду,
Которым без того природа кроет их,
Ненадлежащий взор чтоб оных не постиг.
Влюбленного очам ясняе день сияет:
Волшебства смутные природа исполняет,
Душа величится, и силы, спящи в ней,
Восходят в полноту деятельности всей.
Легчайша воздуха, другого мира житель,
Тобой приемлет жизнь окрестная обитель:
Плавнее льется ток, лияся близ тебя,
Вздыхающий Зефир вздыхает, полюбя,
И после жизнь твоя вся прейдет в восхищенье.
Армидин остров что, когда не ощущенье,
Не повесть зиждимых любовию чудес,
Котору Тасс нашед, нам в басню перенес?
Чье твердо сердце, зря Ринальда в заблужденье,
Стоически ему предпишет осужденье?
Какой на свете есть враг граций и нахал,
Кто в первой красоте, по коей воздыхал,
Не видел всех приятств? Чего ты смертный боле?
Искусства! у Любви воспитаны вы в школе.
Любовь, я думаю, всех первее была,
Которая с небес согласья принесла
И дарованию давала наставленья.
Она безоблачно представила явленья,
Которых существо для прочих туне есть,
Но живописец зрит и может произвесть.
Она-то головы Албана рисовала,
К Расиновым словам пристрастье приковала,
Дидоне в ярости велела умереть,
Соперницу ее дала в Сумбеке зреть.
Не зрите ли, что тем искусства и прекрасны,
Чем сходства их черты с любовью боле ясны,
Чем боле красоты в них виден образец,
Чем легче отверзать умеют путь сердец?
Но света ль и теней согласное слиянье,
Тибулловы ль стихи иль Фидия ваянье
Единую мечту любови заменят?
Ах, сколько есть таких, которы их винят?
Наставник Юлии изрек им осужденье,
Любови — нет. Она природы насажденье,
Орудие ее, нерушимый обет,
Отрада, нужная для равновесья бед.
Не только что сердец любви не затворяет,
Он воздыханий их невинность одобряет,
Он жилу счастия не хочет отвратить,
Котора в сердце бьет и коей сильна нить,
Вселенну обходя и движа все пружины,
Всеобща племени связует половины.
Не рушит прелесть он и бережет обман,
Которым человек быть любит обаян
И коим ты его, природа, обаяешь.
Ты сладостью любить все вещи напояешь;
Дыханье мощное, преходишь небеса,
Глубоко дно морей, и долы, и леса,
И целая тобой колеблется громада.
Любовью дышит всё: от небеси до ада.
Но что я говорю? Во хладный дом теней
Любовью не был ли препровожден Орфей,
Когда уврачевать боления сердечны
Бесстрашен снисходил во мраки бесконечны?
Любовь свещу несла. За нею он ступал,
Могущество любви на лире воспевал.
Рассеявалась мгла, и чувствованья страстны
Неволею лились в сердца их непричастны,
Сердца жестокие ужасных Евменид,
И чаял царствия лишитися Аид.
Уже несчастными вкушалася отрада,
Еще мгновение — и не было бы ада,
Но жалость чувствует вовремя бог теней.
Не милосердствуя и жалостью своей,
На возвращение Орфею Евридики
Дает согласие: бегут подобий лики,
Выводят из толпы оплаканну жену,
Супругу отдают в объятья; но в цену
Великодушия условье налагают:
Ему да следует — да взоры не дерзают
Орфея бедного воскинутися к ней,
Покуда не прейдут всё царствие теней.
Скупые, что обман в любви употребили!
Скажите вы, сердца, которые любили:
Возможно ль было сей исполнити завет?
Уже на Праге тьмы, уже вступал на свет —
Взглянул: и стопы вспять несчастной покатились,
И девы за нее свирепы ухватились.
Се очи плавают во хладном сне ея.
«Прости, Орфей! — гласит. — Се паки гибну я».
Вина, достойная избегнуть этой пени,
Когда бы извинять умели строги тени.
1784 или 1787
Ты, к которой толь приятно обращаться сим словом выразительным, от которого любовь и дружество умеют отнимать грубость, — ты не знаешь в своем ненарушимом спокойствии, счастлива простотою и ясностью непорочной души, что дерзкий друг твой, который молчит в твоем присутствии от робости, вызывает на себя самовластные порицания публики, предстая пред суд ее с какими-то произведениями своей неистовой музы. Он извинителен; он тебя не видит. Один посреди множества, не разумеем сими сияющими особами большого света, не разумея их сам, он отдается первому своенравию, которое так его заблуждает. Отсутственному от тебя какое счастливое намерение может представиться? И честолюбие, и стихотворство, и остроумие, и знания стоят ли улыбки, которою ты восхищаешь?
Да, Гловера читать, Томсона, Шекеспира,
С сей стаей агличан соединить Омира, —
То стоит пышностей и городских сует
И взоров ласковых придворного кумира.
Но сердце их мое с охотой отдает
За непорочный твой, невинный взор, Темира.
1780-е годы
Во друге истинном какое наслажденье!
Выводит нужды он из сердца твоего,
Предупреждает униженье
Открытья самого.
Его смущает сновиденье,
Безделка, ничего,
Когда касается любимого его.
1780-е годы
Кто эту написал «Дидону»,
Не должен попрекать погрешности Прадону.
1780-е годы
Я, по Горацию, в счастливцы не гожусь:
Смеюсь, толстею, сплю; не мышлю, не тружусь.
1780-е годы
Княжнин окончил жизнь. Умолкни, Мельпомена, —
Неутешимые так скорби говорят.
Но, слава! мертвых друг! ты буди ей замена;
Пускай уста твои урон ее гласят.
Пускай почувствуют свою глубоку рану
Герои, коих он воздвигнул от теней,
И кроткий дух творца, подобно Владисану [1],
Да снидет восприять жаления друзей.
Начало 1791
Протекай спокойно, плавно,
Горделивая Нева,
Государей зданье славно
И тенисты острова!
Ты с морями сочетаешь
Бурны росски озера
И с почтеньем обтекаешь
Прах Великого Петра.
В недре моря Средиземна
Нимфы славятся твои:
До Пароса и до Лемна
Их промчалися струи.
Реки гречески стыдятся,
Вспоминая жребий свой,
Что теперь в их ток глядятся
Бостанжи с кизляр-агой;
Между тем как резвых граций
Повторяешь образ ты,
Повергая дани наций
Пред стопами Красоты.
От Тамизы и от Тага
Стая мчится кораблей,
И твоя им сродна влага
Расстилается под ней.
Я люблю твои купальни,
Где на Хлоиных красах
Одеянье скромной спальни
И амуры на часах.
Полон вечер твой прохлады —
Берег движется толпой,
Как волшебной серенады
Глас приносится волной.
Ты велишь сойти туманам —
Зыби кроет тонка тьма,
И любовничьим обманам
Благосклонствуешь сама.
В час, как смертных препроводишь,
Утомленных счастьем их,
Тонким паром ты восходишь
На поверхность вод своих.
Быстрой бегом колесницы
Ты не давишь гладких вод,
И сирены вкруг царицы
Поспешают в хоровод.
Въявь богиню благосклонну
Зрит восторженный пиит,
Что проводит ночь бессонну,
Опершися на гранит.
1794
Вчера красавица, сегодня ангел света,
Прах чистый, почивай легко, Елисавета.
Горда для радостей единого часа,
Ты только зрела их, спеша на небеса.
Не держит смерть тебя в уединеньи строгом,
Жила с невинностью — живешь, конечно, с богом.
1795
На крыльях времени мои прекрасны
С собой похитили и смехи, и забавы,
И нежные мечты, и обещанья славы:
Ты, Муза скромная, урон их замени.
Вернее их в своих щедротах
Отдай мне суеты ребячества; доставь
Еще мне счастье зреть старинны басни въявь
И воздыхать еще о нимфах и эротах.
Кому ты в юности сопутницей была,
Того и в охлажденны леты,
Когда суровый ум дает свои советы,
Ты манием зовешь волшебного жезла
В страны роскошны и прелестны,
Страны, одной тебе известны,
Послушные тебе где льются ручейки,
Где сладостной твоей улыбкой
Яснеют небеса, вздыхают ветерки
И вьется виноград с своей лозою гибкой.
Но где равно, когда нахмуришь бровь,
Во основаниях колеблется природа,
И меркнет свет, и стынет кровь,
И потрясаются столпы небесна свода.
Игры мечтания, которых суета
Имеет более цены и наслажденья,
Чем радости скупых, честолюбивых бденья
И света шумного весь блеск и пустота!
Любимцам, Муза, ты Елизий сотворяешь
И щедро сыплешь вкруг сокровища весны!
Где ты присутствуешь, там счастье водворяешь
И украшаешь все страны.
От греков уклонясь Ионии роскошной,
От сени тайныя, где твой Гораций пел,
Ты посещаешь днесь край западный, полнощный
И зиждешь граций там удел,
Где дики племена вели кровавы ссоры.
Приступна всем равно и смертным и странам,
Не уважаешь ты народов перекоры
И благосклонствуешь враждебным берегам.
Делясь меж Галлии и между Албиона,
Внушаешь Валлеру и Лафонтену ты
Неподражаемы черты,
Которым нет ни правил, ни закона.
Влагаешь чувство красоты
И в резвое дитя мечты
На берегах Авона,
И в гордого певца,
Который убежал из хижины отца
От влажных берегов архангельского града,
Чтоб всюду следовать, дщерь неба, за тобой
И лиру смешивать с военною трубой.
Тобою внушена бессмертна «Россиада»,
Тобою «Душенька». Ты с бардом у Невы
Священны истины вливаешь смертным в уши
Иль водишь сладостно в окрестностях Москвы
За бедной Лизою чувствительные души.
И мнe с младенчества ты феею была.
Но, благосклоннее сначала,
Ты утро дней моих прилежней посещала.
Или рассеялась густая мгла
И ясный полдень мой своей покрыла тенью?
Иль лавров по следам твоим не соберу
И в песнях не прейду к другому поколенью?
Или я весь умру?
1790-е годы
Замолчала многих слава
И героев и царей;
Ты содержишь Болеслава,
Польша, в памяти своей.
Посреди верховной власти,
Верен дружбе и любви,
Сохранял он сильны страсти
В воскипающей крови.
Счастлив, ежели бы брата
Не имел Збигнея он,
Что глазами сопостата
Болеславов видел трон.
Не давал он мщенью места,
И виновного любя;
Ах! Збигнеева невеста!
Для чего он зрел тебя?
Как лелеет в осененье
Розу нежная весна,
Так цвела в уединенье
Ты, воллинская княжна!
Зреть, любить тебя Збигнею —
То мгновение одно.
Приступить ко Именею
Было слово уж дано.
Раздались внезапу бубны,
В поле прах столпом стоит,
К бою звали гласы трубны, —
Побежден, Збигней бежит.
Так, как ангел-покровитель,
Входит в город Болеслав,
Зрит княжну — и победитель
Просит уз, пред ней упав.
Со Збигнеем обрученна,
Во слезах гласит княжна:
«Хоть навеки разлученна,
Буду ввек ему верна!»
Две луны прошло теченья;
Полн любовныя тоски,
Царь забыл свои раченья,
Позабыл свои полки.
Между тем не без успехов
Злобный дух Збигнеев был,
И с огромной силой чехов
Под Воллин он подступил.
Тщетно всё: от Болеслава
Побежала чехов тьма,
Взят и вождь свирепа нрава;
Не снимает он шлема.
Пленна витязя сретает
Царь у ног княжны своей;
Меч во грудь его вонзает,
Шлем валится — то Збигней.
Где возьму я выраженья,
Чтобы горесть описать,
Коею лишась движенья,
Царь не знает, что начать.
Обратил, жестокосердный,
Меч он к сердцу своему:
Приближенных сонм усердный
Воспротивился тому.
Свой оставив трон высокой
И во рубищах простых,
Ходит в горести глубокой
По обителям святых.
Предо всеми, кто б случились,
Исповедует свой грех,
Просит он, чтоб помолились
За него владыке всех.
Должно думать, что спокойство
Наконец сошло с небес.
Ах! ни чести, ни геройство
Не спасают нас от слез.
1790-е годы
Величие души, заслуги, добродетель,
Военно счастие, которым мир гремит, —
Всё смерти покорил вселенныя содетель.
Смиритесь, смертные: Суворов здесь лежит.
6 мая 1800
Лес священный помавает
Со крутых своих вершин.
Кажется, что он взывает:
«Оссиан, Фингалов сын!
Встань, возьми шелом пернатый
И златую булаву.
Здесь стоя, твой конь крылатый
Ронит слезы на траву».
Ты взываешь — сын Фингала
Зву не внемлет твоего;
Смерти хладно покрывало
Не сорвет рука его.
Ах, несчастная Мальвина,
Здесь в полночные часы
Ищешь друга, но судьбина
Не снисходит для красы.
Сник, как утренней росою
Оживленный только цвет
Пожинается косою,
Так упал он в цвете лет.
Здесь невидима ограда
Держит друга твоего.
Слезы — вот твоя отрада, —
Слезы дойдут до него.
Или лучше взор слезящий
Возведи на горний круг:
Зри со облаком парящий,
Зри его блестящий дух —
Так, как некогда с полночных
Устремлялся брегов,
На горах гремел восточных
Посреди своих врагов,
Как советы витязь юный
Старцам мудрым подавал
Или арфы стройны струны
Гласом сладким провождал.
Он окончил дней теченье —
Нас волнует жизни ток.
Бейтесь, струны, в небреженье;
Всё уносит лютый рок.
<1804>
Декарт, которого премудрое сомненье
Разрушило мечты, что разум соплетал,
От злобы убежать не мог в уединенье;
Он в хладном севере убежища искал.
Но только восприят в сообщество царицы
Железный смерти сон сковал его зеницы.
Твой остров ждал тебя, о Беринг! средь пучины,
Когда ты отделил две света половины.
Сердитый океан шумит в твоих ногах:
Твоя огромна тень ему наводит страх.
В спокойствии природы
Луны приятен свет,
Когда молчат погоды
И туч на небе нет.
Теперь утихли страсти,
Движение людей:
Душа одной лишь власти
Покорствует своей!
Приди, в сии явленья
Со мной перенесись,
Эмилий! размышленья
Мгновеньем насладись.
Единым манием вселенну управляет
Источник правды, бог, всесильный, всеблагой;
Но добрых иногда несчастье оскорбляет
И злобою своей корыствуется злой.
Кто знает, может быть, в руках твоих, содетель!
Несчастье способ есть возвысить добродетель?
Какие громы ударяют,
Мне ужас в перси водворяют,
Висящему над стремниной?
Густой покрыто небо мглою,
Разимый яростной волною,
Разносит брег унылый вой.
Один, стихий в грозящем споре,
Не зрю ли я вселенной горе?
Не се ль ее последний вздох?
К кому прибегну я, несчастный?
Никем не слышим вопль напрасный:
Далеко все — со мною бог.
Со мною бог, не страшны громы;
Его десницею несомы,
Они вещают власть его:
Его на землю сыплют благи;
И колебанья буйной влаги
Не прейдут брега своего.
Не бойтесь, смертны, грозной бури.
Ничем не движим свод лазури
Превыше грубых облаков.
На все страны, на все творенья
Отверсто око провиденья.
Земля! не в небе ль твой покров?
Возвысьте, земнородны, глас,
Леса, ликуйте, горы, волны:
Грядет всевышний между вас.
Все вышнего пределов полны.
Повсюду бог, где кинем взоры,
И сердце чисто — храм его.
К его подножью мысли скоры
Падут с полета своего.
Не гибнет доброе деянье,
Ни мысль добра, ни сердца вздох.
Готово в небе воздаянье,
И близко нас свидетель — бог.
Вселенной жизнь — присутство бога;
Не умрет ввек душа моя.
Могилы хладная дорога
Ведет в обитель жития.
Очей не можно здесь отверсти,
Чудес не видя естества.
А там, свободен грубой персти,
Увижу славу божества.
Сиянье внешнее отличий и честей,
Души тщеславной пища,
Благополучия не доставляют ей,
Коль нет внутри ее спокойствию жилища.
Для добрыя, незлобивой души
Минуты счастия текут во всяко время;
Не вне, а в нас самих и бед и счастья семя,
И дни прекрасные лишь нами хороши.
Сие отверстое пространство ясна неба,
В котором плавают прозрачны облака,
Озлащены лучом вечерня Феба;
Сия кристальная, покоящась река,
Сии кустарники, ее что осеняют,
И словом, все черты и тон картины сей
Тогда лишь нас пленяют,
Когда мы счастие храним в душе своей.
Мои стихи, мой друг, — осенние листы:
Родятся блеклые, без живости и цвету,
И, восхищаемы дыханий злых усты,
Пренебрегаемы разносятся по свету,
Не чтомые никем. Но дух во мне кипит
И слезы зависти катятся по ланитам,
Что, указуемый гражданами пиит,
Не достигаю я в сообщество к пиитам,
Биющим верные удары во сердца,
Со воздыханьями влекущим слезы сладки.
Все прелести увидишь в этом взоре,
Какие глаз вмещает голубой;
И ежели не дорожишь собой,
Зри подлинник: узнаешь, что есть горе.
Благодарен вам, друзья.
Сладко ем, живу беспечно
И любим еще сердечно, —
Сколь завидна часть сия!
Но какой ворожея
Или бог, явясь мгновенно,
Мне докажет несомненно,
Что любим взаправду я?
Знать, что в сердце сокровенно,
То-то было бы бесценно,
То-то прелесть жития!
В сладости сего питья
Утоплю я сожаленье
И за ваше поздравленье
Благодарен вам, друзья.