ПОЭМЫ

184. Песнь о Давиде Гурамишвили. Перевод В. Державина

В книге ты стоишь, как аист,

Молишься ты и рыдаешь,

Под ночным дождем скитаясь,

От скорбей не улетаешь.

Но ведь ты же был крылатым,

Ты принес весенней ранью

К украинским белым хатам

Судеб Грузии дыханье.

Как в степных ночах пылал он —

Стих твой, пламенем одетый,

Как перо в слезах стонало:

«Беды Картли мне поведай!»

Там звездою в новом мире

Вспыхнул светоч твой высоко,

Там ты душу отдал лире —

Книге памяти жестокой,

Врифмовал в ее шаири

Скорбное, живое око.

Беды Грузии повисли

На пере твоем, как слезы.

По равнинам мчатся мысли,

Будто с гор нисходят грозы.

Никнет мать в тоске, что ива.

Ива плачущая, где ж ты?

Там, где зов в ущелье сгинул,

Где порвал свои одежды,

Где вели тебя лезгины,

Заглушив бичом рыданья, —

Я прошел тропой пустынной

Безнадежного скитанья…

Бедно слово, чтоб глубины

Твоего раскрыть страданья!

Ты согрел мечтою книгу,

Облаком над ней пролился.

Жив твой стих, в степных зарницах

Вот он ливнем прокатился!

На живых твоих страницах

Я, как птица, опустился.

Где стоял ты одиноко

С опаленными крылами,

Я услышал издалека

Зов, бушующий как пламя,

И писал живого ока

Я кровавыми слезами.

Пересек я степи, реки,

Где ты пел с такою силой…

Я бы сжег слезами веки,

Плача над твоей могилой,

Если б черной тучей дыма

Не умчались наши беды,

Если б над землей любимой

Не настал он — час победы.

Как Гурамишвили был похищен лезгинами и бежал из плена

Жатвой дышали грузинские дали.

Горцы тебя у ручья захватили

И через тридевять гор перегнали.

И наглотался ж ты горя и пыли!

И убежал ты, но схвачен был снова,

В яму посажен, унижен жестоко.

Ночью ты видел со дна гробового

Жизни своей огонек одинокий.

Как от родного гнезда оторваться?

Как примириться с ямою темной?

Молвил ты: «Мимо миры эти мчатся,

Вне меня реют рекою огромной…»

Плесень могил одевала рассветы.

В небо глядел ты, неволей томимый.

Был под землей ты и грезил, что где-то

Лето и золото нивы родимой.

Яму минуя, не слушая пеней

Пленника, мимо шли дни и недели.

Слезы твои на крылах песнопений

К звездам высоким ночами летели.

Вспыхнул костром ты в своем заточенье.

Жаркие слезы катились ключами.

Думы, надежды твои и сомненья

К небу из ямы взлетали, как пламя.

Родины голос услышал ты скорбный:

«Время отрадной жатвы вернется.

Смерть лучше этой могилы позорной, —

Встань же, мой светлый, выйди на солнце!»

Вылез из ямы… От страха и счастья

Птицей душа трепетала живая,

Яма зияла раскрытою пастью,

Кашлянул сторож, спросонок зевая.

Щепотью пальцы сложил ты, как будто

Хлеба взял крошку, перекрестился

И по тропинке, змеившейся круто,

В горы скользнул ты и в сумраке скрылся.

Беглец в пути

В пору жатвы горячую

Был я схвачен лезгинами.

Народное

Ты брел устало в утреннем тумане,

Клубился над ущельем знойный пар.

Ты пить хотел.

Ты вспомнил берег Ксани

И тень прохладой веющих чинар.

Как звонок утром

жаворонок в небе!

Как весел в поле

крик перепелов!

Жнецы поют в волнующемся хлебе,

Кладут скирды тяжелые снопов.

И ты томился жаждой в жнецком стане.

Вставал во мгле багряной жаркий день.

За полем вдалеке сверкала Ксани.

От черных буков простиралась тень.

С лица отерши пот платком широким,

Ты к берегу беспечно зашагал.

Оружие оставил над потоком

И пересохшим ртом к воде припал.

Но рыскавшие

по лесу лезгины

К тебе подкрались

в тальнике густом.

Схватили и связали в миг единый

И рот заткнули потным кушаком.

От пажити,

где жатву не дожали

Серпы кривые

бедных поселян,

От родника родного оторвали

И за горы умчали в Дагестан.

И вот ты, бывший жертвой хищной птицы,

Бежишь; в горах погоня за тобой,

И стон любимой, и снопы пшеницы,

Увязанные ивовой корой…

Давид Гурамишвили под дождем

Буря затмила пути неисходные.

Дождь затопил их в полуночной темени.

Боже! Ты капля иль вервие водное?

Древо спасения дай, не убей меня!

Пенящаяся потоками бешеными,

Бурная ночь тебе стала прибежищем,

Выла она, словно мать безутешная.

Скрыться тебе от врагов было где ж еще?

Ни деревца под скалистыми кручами.

Долгие поиски были напрасны.

Падал ты, ливня веревками скрученный.

Видел я лик твой, и в муках прекрасный.

Капля была то иль гроздь виноградная?

Только за что, угнетенного горем,

Ливень казнил тебя лютый? Как жадно я

След твой искал по размытым нагорьям.

Минут несчастья, но пусть не изменится

Сердце, великой любовью не сытое.

Ночь бы с тобой просидеть мне на мельнице,

Полные ливня найти бы следы твои.

Звал я, искал тебя долгие годы,

В ночь погружался с горящей лучиной

Там, где ты пел, златоуст непогоды,

В шуме дождя над долиной пустынной.

Горе блеснуло в кудрях твоих проседью.

Перевязав песнопеньями раны,

Грузии розу вернул ты пером своим,

Схожую с вешней зарею багряной.

Дождь ли шумит, или, полны печали,

В песнях трепещут стихи белокустые?

Книгу читая, горю, как свеча, я.

Голос мой, странник, зовет тебя в Грузию.

Утерянный кусок

Дней двенадцать полз ты по ущелью,

Прятался, заслышав лай собак.

Камни были для тебя постелью,

Одеялом — полуночный мрак.

Жил ты диких яблонь скудным даром,

Падал, смертной мукою объят…

Ты во сне пришел к родным чинарам

И в траве услышал писк цыплят.

И проснулся.

Как предвестье счастья,

Дымно-алый наступал рассвет.

Понял ты — умчались восвояси

Хищники, твой потерявши след.

Груду огурцов найдя дорогой,

Радостный, к потоку ты сбежал.

Мыл ты огурцы и славил бога…

О, как много дней ты голодал!

Вдруг — не чудо ль? — колокола пенье!

Под зарей истаивала мгла,

И над мглой, как райское виденье,

Церковь белым голубем плыла.

И когда, в забытом этом звуке

Избавленья внемля языку,

Ты воздел трепещущие руки,—

Огурцы

посыпались в реку.

Снедь твою убогую умчала,

Пожрала волна, как алчный враг.

На устах молитва замолчала,

Горькая молитва натощак.

И, тоскуя, ты упал в бурьяне,

Лег, младенца малого слабей.

Что же колокол в рассветной рани

Звал тебя к заутрене своей?

Хула на бога

Дерзко возроптал на бога

Дух мой, полный возмущеньем:

«Если дал, зачем же отнял

И обрек меня мученьям?»

Давид Гурамишвили

Мучим голодом, влачился

Ты меж цепкими кустами

И, уже без сил, взмолился

Пересохшими устами.

Найденные на дороге

Огурцы вода умчала.

Не судьба ль кусок убогий

Отняла, послав сначала?

Истомлен лучами неба,

Падая от изнуренья,

Ты алкал хоть крошки хлеба,

Ты искал отрадной тени,

И изрек слова укора,

Гневом праведным объятый:

«Господи, вот — шел я в гору,

Что же вниз толкнул меня ты?

Темный смысл открой мне, боже,

Этой притчи непонятной:

Если ты мой пастырь, что же

Скудный дар свой взял обратно?

Вера сгинула в пучине,

Дар, что злата был дороже!

Жил я верой, но отныне

Как пребыть нам в дружбе, боже?

Взяты огурцы волною,

Как Торгваем — шлем и латы.

Вот лицом к лицу с тобою

Встал я, гибелью объятый.

Был бы бог в небесной тверди —

Сына б он в беде не бросил!

И плохой хозяин жерди

Для опоры ставит гроздьям!»

Как после бегства из плена Давид Гурамишвили увидел ток

Словно призрак, брел ты слепо,

Сквозь кустарник продираясь,

Не имея крошки хлеба,

Много дней травой питаясь.

Жалил гнус лицо и руки,

Жгло свирепым солнцем небо,

О, какие вынес муки!

И ни сладостного хлеба,

Ни глотка воды, ни тени

Для измученного тела…

Мнилось, будто запустенье

Всей землею овладело.

Пел ты. Песни безголосо

В пересохшем горле глохли.

Плакал, но живые слезы,

Как степной родник, иссохли.

«Где ж хранитель? Избавитель?» —

Возроптал ты, умирая,

И внезапно ток увидел,

Полный скирд, как берег рая.

Как на отнятый когда-то

Рай, чудесно возвращенный,

Ты глядел на ток богатый,

Изумленный, потрясенный.

Полный трепета и света,

Ток сиял, как мир счастливый.

Где ты, серп грузинский? Где ты,

Тихий шелест отчей нивы?

Скирдами уставлен тесно,

Это — ток иль только снится

Мир неведомый, чудесный,

Где как золото пшеница?

И лучился воздух, полный

Мглой зерна, как нимб янтарный.

И творцу воздал безмолвно

Ты молитвой благодарной.

И, снопы благословляя,

Молотьбы внимая грому,

Ты упал без сил, рыдая,

На пшеничную солому.

Приход на ток

Над тобой склонились люди,

Будто мать крыло простерла,—

О отчаявшийся в чуде! —

Освежили влагой горло.

И по-русски кто-то где-то

Крикнул: «Лазарь! Дай-ка хлеба!»

Задрожал ты, но за это

Осужден никем ты не был.

Сам, как Лазарь, ты из мрака

Смерти встал в другой отчизне,

Русский приютил беднягу

И насытил хлебом жизни.

Пожалел тебя, как кровный,

Отдых плоти дал усталой,

Обогрел тебя любовно —

И зимы в душе не стало.

Сердца своего богатство

Расточил тебе, развеял

Память рабства. Семя братства

Навсегда в тебе посеял.

Был неутомим в заботе,

Окрылил твой дух надеждой,

Снял с тебя твои лохмотья,

Дал тебе свои одежды.

Стол накрыл, хоть небогатый,

Для тебя в своем жилище.

Содрогнулся вновь тогда ты

От благоуханья пищи.

Ел ты русский хлеб, до дрожи

Братской радостью взволнован,

Новым чувством тем, что позже

Проросло могучим словом.

Величав был тихий вечер,

Свет очажный так беззлобен,

И цвели сердца, как свечи,

Истине был хлеб подобен.

Первый друг

Так один крестьянин русский

В эти дни за мной ходил.

Мой отец, когда был жив он,

Так едва ль меня любил.

Русский спас меня от смерти,

Слезы надо мною лил.

Давид Гурамишвили

К очагу тебя привел он,

Светоч дал в пучине мрака.

Отворил, участья полон,

Сердце, как амбары злака.

Ты, прошедший муки рабства,

Оросил очаг слезами,

Где впервые клятва братства

Прозвучала между вами.

Как родной, единокровный

Брат от матери единой,

Горцу оказался ровней

Русский пахарь — сын равнины.

Был ты им, как самым близким,

Обогрет, одет, утешен.

Стал ты ветром карталинским,

До России долетевшим.

Оба вы ярмо носили,

Оба — тернием язвимы,

Меж собой вы положили

Клятву дружбы нерушимой.

Освященный по́том честным

Хлеб, что ел ты в доме брата,

Дал начало вещим песням,

Стал как солнце без заката.

И поздней, под чуждым небом,

Память братского порога

Нес ты, как корзину с хлебом,

Другом данную в дорогу.

Эта память, всё чудесней

Век от века, год от года

Разгораясь, стала песней

В сердце нашего народа.

В чувствах разлилась, как море,

И, шумя живой листвою,

Расцвела над кровлей Гори

Персиковою весною.

* * *

Словно брат, тебя крестьянин

Встретил — русский настоящий,

Горем, как и ты, изранен,

В горне бед, как ты, кипящий.

Он грузинский май сладчайший

Угадал в тебе и понял.

Сердца высохшую чашу

Он живой водой наполнил.

Дал напиться из кувшина

На прощанье у порога,

Хлеба дал тебе корзину

И благословил в дорогу.

В дальний путь пошел ты смело,

Лапти пыль степей покрыла.

Память братства в ночь согрела,

В знойный полдень освежила.

Русский спас тебя, когда ты

Предан был предсмертным мукам.

Пашни чувств мудрец — оратай,

Стал навек тебе он другом —

Укрывал тебя в ненастье,

Озарял твой путь зарницей,

Был с тобою, полн участья,

И в пустыне и в темнице.

На перекрестке

Чаще думать стал над очагом собрата,

Как вернуться в Картли к дому своему…

Смертной тьмой стезя обратная объята —

Сеть на той стезе расставлена ему.

Как же царь Вахтанг? Немыслим путь обратный.

Сколько бед на плечи царские легло!

Турком сад его порублен виноградный,

Кров царя — чужбина, трон его — седло.

Одинок он был в годины роковые.

О, междоусобиц черная пора!

И решил Вахтанг пойти на зов России,

На приветный зов Великого Петра.

Вспомнил тут Давид прощание в Цхинвали,

Горе — словно уголь огненный в груди…

Воины в слезах Вахтанга умоляли:

«В этот грозный час от нас не уходи!»

Пред семьей своей коленопреклоненной

Поднялся властитель, скорбен и суров:

«Петр меня зовет — славнейший царь вселенной,

Брат мой, — он поможет мне изгнать врагов.

Я вернусь. И Картли будет вновь свободной,

С наших гор сниму я черную чалму!»

С плачем перед ним склонился сонм народный,

Невозможно было возразить ему!..

Удалился царь. А за Вахтангом следом

Преданнейшие из преданных пошли.

К счастью или бедам — дальний путь неведом.

Кони пыль отчизны на копытах унесли.

Царь в пути узнал, что умер Петр Великий.

Год идет за годом, нет царя домой.

Он в Москве томится; волосы владыки

В скорби убелились снежной сединой.

И решил Давид в Москву стопы направить —

Ведь сумел в России друга он найти! —

Чтоб к надеждам Картли сноп надежд прибавить,

Чтоб помочь царю опору обрести.

Снова в пути

Легкой поступью

Пошел он в путь далекий.

Ливень с полуночи

Пыль к земле прибил.

Шелком устелил

Рассвет ему дороги.

Русский друг припасом

Путевым снабдил.

Дал корзину хлеба

И свиного сала.

И, вздохнув, Давид

Покинул братский дом.

По тепле очажном

Сердце тосковало,

Шел он светлым Доном,

Верностью влеком.

Он идет. Пред ним

Равнина необъятна.

С небом степь слилась

В просторах голубых.

В пятнах сентября

Пленительный и статный

Пламенеет тигр

Левад тополевых.

Машут ветряки.

Белеют церкви мирно.

Но безбрежно море

Вянущей травы.

Марево степей

Безмолвно и обширно.

И когда ж, когда ж

Достигнет он Москвы!

Где дряхлеют в стойлах

Боевые кони,

Где пришлось царю

Седины приклонить?

Где б из рук его

Тепло принять в ладони,

Где бы с ним свои

Раздумья разделить?..

Износил в пути

Он лапти и одежды.

Месяцы в пути

Прошли, как караван.

Под огнем заката

Знаменем надежды

Строй берез бежит

В синеющий туман.

Ни беды, ни боли

Юность не боится.

Беспредельна степь…

И где ж пути конец?

Перекати-полем

Ковылями мчится

Юноша-изгнанник,

Воин и певец.

Вступление в Москву

Ты стал, на холм поднявшись. В дымке синей

Лежал великий город наяву.

Ты отряхнул с ресниц пушистый иней,

Как пилигрим, приветствуя Москву.

Сверкало куполов кремлевских пламя,

Белели башни в снежном серебре,

Перекликаяся колоколами,

Гудел российский город на заре.

Бесценными полярными песцами

Снега, снега сверкали вдалеке.

И расписные сани с бубенцами,

Красуясь, проносились по реке.

Из труб печных янтарными столбами

Над теремами подымался дым.

И в сердце, шелестя дубами,

Край отчий думам отвечал твоим.

И вот над морем алого тумана

Победно и торжественно поплыл

Могучий звон Великого Ивана,

И луч надежды душу озарил.

И, просветленный утром тем воскресным,

Раскаявшись в сомнении своем,

Ты зашагал по переулкам тесным,

Как жданный гость, к друзьям входящий в дом.

Шелест парусов

Для грузин как будто минули печали:

В Петербурге их надеждой ободрили,

Войском и оружьем помощь обещали,

И они по Волге в Астрахань отплыли.

Золотом осенним берега блистали.

Западали зори в поредевших чащах.

Паруса под свежим ветром трепетали,

Словно крылья белых птиц, на юг летящих.

Обнадежила грузин царица Анна —

В Астрахани встретят их войска царицы,

И светлей вставало солнце из тумана,

И сияла ярче им звезда денницы.

Чем к Хвалыни ближе, тем пышнее зори.

В далях забелели Жигулей отроги,

Волга катит волны, широка, что море,

И Гурамишвили думает в тревоге:

«Русь, не оставляй нас в деле предстоящем,

Встань бок о бок с нами братом-исполином.

Дай попутный ветер крыльям шелестящим,

На пути безвестном помощь ниспошли нам!»

На ночлег привалят, утром спозаранку

Снова в путь… Ветрила шепчутся над Волгой

Или это шелест дум царя Вахтанга,

Горьких дум, рожденных в ожиданье долгом?

Это паруса иль сердца упованье,

Что в беде, как снасти на ветру, окрепло?

Близко, близко, други, с родиной свиданье!

Братья, да восстанет родина из пепла!

Плач Давида Гурамишвили по усопшему Вахтангу Шестому

«О, хороним мы в Астрахани

Вахтанга Шестого,

Беззаветного труженика

И властителя слова!

Горе нашим надеждам,

Упованьям и чаяньям.

Ржут встревоженно кони, —

Стоном я отвечаю им.

Он, скитавшийся по миру,

Чтоб найти исцеленье

Ран отчизны,—

Он сам ее ран был скорбь и томленье.

Был моей обороною,

И моим был он знаменем.

Он в гробу, и свеча над ним

Брезжит трепетным пламенем.

Рой пчелиный покинул

Нашу ниву печальную.

Из чего отольем ему

Мы свечу погребальную?

Шелкопряд не дал пряжи

Для надгробного полога,

Нам сломали десницу,—

Как ударим мы в колокол?

Рухнул он, столп наш кровельный,

Ливню в жертву мы отданы.

Смертным сном спит во гробе он

Под знаменами родины.

И поют ему вечную

Память книги великие —

Слава Грузии, меч ее,

Дух ее и язык ее.

Руставели, „Жизнь Грузии“ —

У царя в изголовье.

Каждый стих и страницу их

Отстоял он с любовью.

И ревнителей родины

Строй вокруг сабленосный,

Чьи надежды погублены

Стужей ночи морозной.

Далеко залетел ты,

Уходя от судьбины,

Стерегла тебя гибель

И за гранью чужбины,

Догнала тебя за морем,

Не настигши в отчизне,

В вечный мрак унесла тебя,

Вырвав с корнем из жизни.

Не успел переплыть он

Каспийского моря…

Мир душе потерявшего

Путь в безбрежном просторе!

Сердце бьет, словно мельница,

Стонут шлюзы предсердий.

Что ж, укроюсь на мельнице,

Позабуду о смерти.

И, быть может, там дружеское

Встречу сердце горячее.

Судьбы Грузии, с тружеником

Севши рядом, оплачу я…» —

Так Давид над последней

Вахтанга обителью

Говорит —

И земле предает покровителя.

Печали Давида

Надо в горестях окрепнуть,

Словно каменный утес.

Шота Руставели

Ввысь устремляясь, как пламя свечи,

Плакал Давид в астраханской ночи.

В сердце твоем, как огонь горячи,

Дум об отчизне кипели ключи.

В дом наш чья зависть вражду заронила?

Жертвы ее — на чужбине могилы.

Слезы ты лил над могилою милой,

Землю печаль твоя испепелила.

Горе! Отчизна тобою утеряна!

Стонет под злыми цепами теперь она.

Стали там жатвою слезы собратьев,—

В горсть не собрать их, в снопы не связать их,

И облегла тебя степь несказанная, —

Где в ней скитанья твои неустанные?

Только на севере — в трауре всё еще —

Пели станки, по-грузински глаголющие, —

«Иамбико» в стуке друкарни старинное.

Пламенем дружеского камина

Озарено семилетье пустынное.

Длинною ночью тоскуют грузины.

Нет у тебя ни семьи, ни возлюбленной.

Путь твой в Москву или в отчие горы?

Рухнул грузинский трон наш, погубленный

В скорбную пору смут и раздора.

Мельничий жернов на Мтквари гудит,

В мельнице старец с внуком сидит:

Может, в ночи пастухи постучатся,

Буря с Гомбор им вослед прилетит,

Слезы на веках их — пересоленные,

Шкура овечья да меч обнаженный,

Горло омочат водою студеною,

Речь поведут о земле разоренной.

«Горе! — там вдовы несчастные вопят.—

Угнано стадо, и двор наш разграблен!»

Беженцев в горы старуха торопит,

Вместо клюки опираясь на саблю.

«Горе нам! Как устоим под лавинами?

Камень и в гору догонит бегущего.

Остановись же и меч наточи на нем

Именем отчего духа могучего…»

Вспыхнула в буре сомнений неистовых

Мысль о бессмертии солнечным блеском,

Жернов седой прогремел свою исповедь,

Чтобы вкушал спокойно ты хлеб свой.

И обуздать поспешил ты желания,

Путь ты избрал к полуночной столице;

Может быть, книгу создашь ты в скитании,

Выстроишь храм и в нем будешь молиться.

Давид Гурамишвили поселяется на Украине

Жил я в Картли, пел я над потоком,

Над осенним изобильным током.

Как плющом, теперь обвит я горем,

Стал я садом, срубленным под корень,

Одиноким стал я сиротой.

Знал я сладость пламенного лета,

Горной ежевики, гроздий Мцхета.

И земле я поклонился низко.

Ангел осенил меня кинцвисский,

Ибо я не предал край родной.

Жницу я любил с серпом блестящим,

В море нив тихонько шелестящим,

Ветерок вечерний придорожный,

Дым костра, овчарки лай тревожный,

И свирель, и оклик пастухов.

Я скитался долго на чужбине

И построил дом на Украине.

Поднял новь, засеял, как бывало,

Жег костры и пел — да не хватало

Слушателя у моих стихов.

Так кому ж я вверю сердца слезы —

Богу? Высоте облачно-грозной?

Соловей над розою долины —

Притча ль то? Не так ли Украина

Ныне петь заставила меня.

Сад люблю, весну в степном просторе.

Но душа пылает — факел горя.

Для кого, зачем я песнь слагаю?

Волен я, а радости не знаю.

Скорбь моя состарила меня.

Три голоса

Жуки гудели в воздухе, и вечер,

Густея, мглою степи заволок.

Примчался раненный в ущелье ветер

И на кургане, как казак, прилег.

А ты впивал кукушки зов щемящий,

Украинских и русских песен строй

И голос ливня, весело гремящий,

Навек залюбовавшись их игрой.

И песни те и вещий голос птицы,

Как звон и грохот тронувшихся льдов,

Подхватывал ты огненной страницей

Пылавших вдохновением годов.

И русских песен родники-глубины

С родными голосами ты сплетал,

России голос, голос Украины

Навек с судьбой грузина сочетал,

Дабы одной бессмертной вспыхнуть песней —

Чтоб радугой трехцветной жили в ней

И хоры дальних звезд в небесной бездне,

И след скитаний горьких юных дней.

Поистине постиг ты жизни недра

И в книге мудрой крылья развернул,

В ней с вешним трепетом степного ветра

Ты сочетал обвалов горных гул.

Три голоса зажег ты тростниковым

Своим пером и вместе их связал.

О братстве трех народов тихим словом,

О дружбе их впервые ты сказал.

Давид Гурамишвили ищет напевы и лад песни

Я звал тебя, — пропел полночный петел,

И голос твой из книги мне ответил.

Ты птицеловом звуков прожил в мире.

В тысячеустый песенный обвал,

В цветущий буйно сад своих шаири

Ты горести отчизны врифмовал.

Без счета звуков, сокровенных, полных, —

Жужжат ли ульи, ветви ль шелестят.

Ликует каждый голос, как подсолнух,

В густой листве зозуленьки грустят.

И свиста соловьиного услада

Гремит над купой каждого стиха.

Творец откроет утром двери сада,

Едва услышит песню пастуха.

И соловьиным щелканьем и звоном

Сияет ночь, как тысячей зарниц.

Одним лишь не позволено воронам

Наполнить криком светлый сад страниц.

А сам поэт скорбит. Он каждый листик

Здесь милосердной оросит слезой.

Родства он ищет в плеске, звоне, свисте,

Грузинский стих кладет на лад чужой.

Он одинок, а для души — безводье,

Коль у поэта слушателя нет.

Витают голоса, звучат в природе —

Для жизни нужен каждому ответ.

О, как он жаждет встретиться с собратом —

В сад повести, на ток его позвать,

Чтоб мысль грузина с родственным ей ладом

Великой песни русской сочетать.

И девушка из Зубовки протянет

Ему дорогой сорванный цветок.

Курганы туча низкая туманит,

На Каспий тянет свежий ветерок.

Но беды Картли в стих неудержимо

Врываются, чтоб ведал их народ…

Душа Сковороды проходит мимо

И славу миру светлому поет.

Как свечи, голоса горят высоко —

Свечам подобны, цвету миндаля.

И богоматери лазурный локон,

Звеня в душе, струится на поля.

И так ты сам врифмован в Украину,

Как крыльев шум в стоустый шум лесов,

Где, сокровенных чувств открыв глубины,

Поют, как пчелы, сонмы голосов.

Возвращение на родину

Сына лучше нет, чем юный —

Тот, что мной усыновлен.

Я десницею сыновней

От врагов оборонен.

Породил его я словом —

И певцом да будет он,

Лишь бы для меня не стала

Песня звоном похорон.

Давид Гурамишвили

Бренный мир тебя состарил,

Сделал яблоней безлистой,

Без плода твой ствол оставил

Вплоть до смерти ненавистной.

И усыновил ты книгу,

Назвал книгу сиротою,

Скорбью наделил великой,

В душу не внедрил покоя.

Крылья, как орел небесный,

Над тетрадью простирая,

Сердцем выкормил ты песню,

Колыбель страниц качая.

Книга пела, расцветала —

Хоть один ее ты слушал, —

Водопадом клокотала,

Обжигала стоном душу.

Подымалась над бескрайной,

Над глухой годиной горя,

Облекалась вещей тайной,

Рдела радугой в просторе.

Но один ты песню слушал,

С ней просиживая ночи,

Не было удела глуше,

Беспросветнее и жестче.

Старился ты… Так друг другу

Вы в ночах надоедали,

Далека дорога друга,

Бодрствовали вы и ждали,

Но птенца ты не покинул,

Дал созреть под отчей сенью —

И послал в отчизну сына,

Чтоб делил ее мученья.

Вырастил на Украине

И, в слезах, дорогой звездной

В Грузию направил сына.

Сын — твой сокол светоносный.

Горькие твои скитанья

В снеговой степи пустынной,

Смертные твои метанья

Мы прочли на крыльях сына.

Если б сына — человека —

Ты оставил, разве б смог он

Перенесть над бездной века

Повесть об отце далеком?

Духом сына окрылил ты,

Не пропал птенец на свете:

Долетел он — ран целитель —

В Грузию через столетье.

Сад

Давид развел сад.

Давид Гурамишвили

К звезде востока руки ты простер,

Тень родины была твоей иконой.

И трепетал твой дух — степной костер,

Холодной мглой и тьмою окруженный.

Ты славил родину, с горящих крыл

Со стоном отрясая дождь и иней,

На Украину стих пересадил,

Грузинский сад взрастил на Украине.

Был сердцем чист великий садовод.

И первым посадил ты древо притчи.

И вдохновенный сладкий вызрел плод,

И сад возрос в красе, в живом величье.

Не почвою питал, а сердцем ты

Чувств семена, что Картли заронила.

И кровь твоя окрасила цветы,

И сад родной бессмертье осенило.

В нем роз не опадают лепестки,

Плоды поющих яблонь не скудеют.

Сад, созданный трудом твоей руки,

Листвой неувядающею веет.

Тоска и горе были твой удел,

Народных бедствий горькое наследье.

Но, как корабль, твой сад зашелестел

И в Грузию поплыл через столетья!

Как буйно он шумит в родном краю,

Как в нем крылатый дух твой веселится!

И в сад твой мы вступили — и твою

Благословили мощную десницу.

Давид Гурамишвили уходит в поход

И я внезапно позван был в поход.

В тот день в лесу грибы ты собирала.

О сада юности цветущий свод,

Как я искал тебя, а ты не знала!

Достался жребий мне — идти в поход.

Взгляни мне вслед, о лютик мой медвяный!

Пусть мне вослед ветвями сад махнет,

Как твой платок узорный, из тумана!

Я оседлал походного коня.

Растащат мой шатер чужие руки…

Взгляни звездой далекой на меня

Сквозь сумрак ночи в горький час разлуки!

Коль суждена мне гибель на войне,

Склонись во сне над смертною постелью,

Вздохни, блесни, подобная весне,

Дай мне испить целительного зелья!

Мир мчит людей, как буря — желтый лист,

Как вихрь кружит, не даст промедлить мига.

Я — лишь названье и заглавный лист,

А век мой — ненаписанная книга.

Я гроздий не нарвал в тени твоей.

Когда паду под вражьими мечами,

Найди мой шлем и доверху налей

Твоих очей алмазными слезами…

Пусть мой собрат из шлема отопьет,

Пусть боль моя потомку станет благом,

И пусть он слезы надо мной прольет

И осенит меня грузинским стягом.

В магдебургской тюрьме

В Семилетней войне потрясли мы

Основание прусского трона.

Давид Гурамишвили

Ты не остался в стороне от брани:

Вновь у Кюстрина обнажил ты меч

И мчался первый в конном урагане,—

Приказ был: войско прусское рассечь.

В трясине твой скакун завяз внезапно,

Но, яростью пылая боевой,

Ты бился, полный силы неослабной,

Отваги дух вложил в клинок стальной.

Ты воин был поистине бесстрашный,

И, хоть гнедой твой конь потерян был,

Ты дрался пеший в схватке рукопашной,

Грузинского меча не посрамил.

Ты звал: «Ко мне, гнедой! Ко мне, мой милый!

И я тебя за Одер погоню!

Россия нас поила и кормила,

Дала нам меч, одела нас в броню!..»

А на тебя пруссаки налетали,

И был ты пеший против верховых,

И мощь твою, как ветви, обломали,

Лишили дуб ветвей его густых.

И ты истому смертную изведал:

Израненный, на берегу реки

Лежал ты, и никто напиться не дал,

Не протянул спасительной руки.

И небу поручил свой дух суровый,

И сердцем окрылился, как орел,

И, словно бы тенистую дуброву,

Прохладную обитель ты обрел.

И ты прошелестел, как нива хлеба,

Дождя бессонно ждущая в степи:

«О мать моя! Из вечной чаши неба,

Из чаши жизни грудь мне окропи!»

И вот твою молитву оборвали,

И подняли тебя, и понесли,

И мир через решетку показали,

И годы плена горькие пошли…

* * *

В холмах бесплодных Магдебург унылый

Садов ветвями пыльными поник.

Молитва на устах твоих застыла,

Иссякли слезы, твой живой родник.

Из крепости видна тебе пивная,

Но там веселья не заметит взор.

И лишь суровый, перемен не зная,

Чернеет хмуро башнями собор.

Плетутся клячи по дороге пыльной,

Без седока повозку волоча.

И скорбный вечер полн тоски бессильной

Бойца в цепях, лишенного меча.

И не спешит никто со снедью свежей

К тебе в тюрьму. И вечер тих и глух,

И меркнет день, зарею бледной брезжа,

Как будто с телом расстается дух.

Песком, мякиной хлеб тюремный полон.

О голод! голод! — Родина вдали…

Как пытка многодневная тяжел он.

О, дайте же вкусить плодов земли!

Он вспоминает: в Миргороде тесто

В печи взбухает, рвет свои бока.

И девушка, как светлая невеста,

В руках несет не хлебы — облака.

И облака, как хлебы золотые,

Смеясь, сияют ласково в окно.

Меч предков защищал поля святые,

И труженика пот питал зерно.

Ты слышишь ржанье твоего гнедого?

Но ты изранен, ты в плену навек…

Так думал он. Из дум родилось слово,

Могучее, горящее: побег!

* * *

И две зимы промчало время сонно,

Два лета худосочных пронесло.

Зима ковала ледяные троны,

А лето серп отточенный несло!

И видел пленник из окна: ненастье,

И, жалости не зная, в жажде власти,

Вдруг налетала на лето зима,

Засыпав снегом ветви и дома.

Очаг крылом косматым потушила,

И бедняков заботой сокрушила,

И птиц лететь заставила на юг,

На каждый сук повесив снега вьюк.

Тепло земное в глубь земли угнала,

И ледяные розы изваяла,

И, как разносчик леденцов, зима

Обвешала сосульками дома!

Когда же таянья свершилось чудо, —

Примчался май, и все зимы сосуды

Стеклянные безжалостно разбил,

И теплым ветром всходы защитил.

И радостное небо загремело.

И под рукою мастера умелой

Раскрыли почки влажные глаза,

И пролетела первая гроза.

И лето обновило лик природы,

И нивой стали молодые всходы,

И жимолость и липы расцвели

И новой жизни славу вознесли.

И плакал соловей, и, как бывало,

Вновь украинка юная вставала

Вдали и пела: «Весела весна»,—

И из цветов плела венки она.

* * *

И рана пленника зарубцевалась,

Но ведь и плен, как жернов, давит грудь.

Тюремным стенам недоступна жалость,

И сторож ночью не дает уснуть.

Ты узник за решеткою железной.

О, как прожить года в проклятой тьме?

Как душат стены одиночки тесной…

Нет, не привыкнешь ты к своей тюрьме!

А сердце словно льдами оковалось,

Но ключ поет горячий подо льдом…

На Украине рукопись осталась,

Написанная кровью и огнем.

«О, не сожгли б слезами окропленный,

Заветный свиток, житницу мою,

Мой труд, живым глаголом наделенный!

О жизнь! Я сохранить его молю!

Подобно житнице певца творенье,

В нем шелестят незримые поля,

И веют, и шумят, не зная тленья,

Любую боль дыханием целя.

Я слышу, как шуршит родное поле,

Я слышу песню жницы молодой.

Но как мне петь! Я — соловей в неволе…

Чу, ржет вдали, зовет меня гнедой!

Но как мне петь? Был чет, а стал я нечет.

Война еще бушует, мир — в огне.

О, вырваться бы вновь на поле сечи,

Я не последним был бы на войне!»

* * *

И ночь и день влачат унынья бремя.

Двуцветна жизнь печальных близнецов,

И узник взором прорезает время:

Проходят дни — вся жизнь в конце концов.

Минувших дней он вызывает тени:

Бой под Хотином, шведскую войну.

Он, жизнь начавший у лезгин в плененье,

Кончает дни у пруссаков в плену.

Как скорлупы яичные пустые,

Стоят в шеренге пять десятков лет,

Седеют кудри, падают, густые,

И, как свеча, скудеет белый свет.

В тюрьме подкралась незаметно старость.

Не проломать гранит стены глухой.

И хоть былая боевая ярость

Кипит в крови, нет сабли под рукой.

Но вот однажды утром, на молитве,

Он о победах русских узнает,

И словно слышит скрежет сабель в битве,

И словно видит всадников полет.

И снова Одер густо отуманен

От дыма пушек, бьющих за холмом,

И рассекает брат-однополчанин

Германский щит, украшенный крестом.

И трон колеблется державы прусской,

И Фридрих сам на взмыленном коне

Бежит бесславно перед силой русской,

Скрываяся в полночной тишине.

И сердце громко говорит Давиду:

«Ты полон сил! Ты седине не верь,

Бери свой меч, мсти за свою обиду!»

Но не сорвать окованную дверь.

И нет меча. И мечется в бессилье

По камере. «Нет, лучше смерть в бою!

Рубитесь, братья! Разверните крылья!

Исчерпайте со славой жизнь свою!»

А русским уж Берлина ключ вручают

И ключ от королевского дворца.

И сердце вновь, как быть ему, не чает:

И радость в нем — и мукам нет конца.

* * *

И снова годы рассекает око:

Хотинский бой, турецкая война,

И девушка из Зубовки далекой…

Увяла, знать, устала ждать она.

Как хлеб и воду, радости и беды

Ты с украинцем, с русским разделял.

Ты им о муках Грузии поведал,

В бою пред смертью ты не отступал.

Как русский, ты сражался в русском войске,

Конем ли землю прусскую топча,

В Финляндию ль отправившись геройски, —

Не посрамил грузинского меча.

И вспомнил ток ты, окруженный лугом,

Излучину реки, овинный дым

И хлеб, что дан тебе был первым другом.

И ты поешь о первой встрече с ним:

«Я душу отстоял родного края,

Я память Картли в сердце сохранил,

Я жил в мученьях, факелом сгорая,

И путь потомкам нашим озарил.

И если в дальнем будущем собрата

Дорога брани приведет сюда, —

Сын Картли, знай — я здесь прошел когда-то,

И помяни добром меня тогда!»

* * *

И, вестью растревоженный, в смятенье

Гудит весь город раннею зарей:

Мол, убежал из заточенья пленник,

Грузин, сидевший в башне угловой.

А он уже за Эльбой — сильной птицей

Несется к русским на коне чужом,

И с беглецом никто не смел сразиться,

Как с вырвавшимся из тенет орлом.

Так дух его разбил зимы оковы,

И снова в сердце лето расцвело, —

Он с армией соединился снова,

Живой волной влился в ее русло.

И песней вспыхнули души глубины,

И он воспрянул сердцем, полный сил.

Рукой коснулся он ключей Берлина

И радостные слезы уронил.

Возвращение из похода

Вражда подстерегла меня,

Сожгла усадьбу в пламени.

Давид Гурамишвили

Ты застал по возвращенье

Хутор свой дотла спаленным.

Ни зозуленьки, ни пенья

Соловья в саду зеленом…

На пустом сидел ты месте —

Нет ни сада, ни ограды…

Чьею злобой, чьею местью

Ты ограблен без пощады?

Сожжены твои амбары,

Жито вытоптано в поле.

Знать, развеял вихрь пожара

Рукопись в степном раздолье.

Вдаль страницы уносились,

Схожи с белым листопадом.

Мнилось — в грудь ножи вонзились,

Отравили смертным ядом.

Пусть враги рукою жадной

Твой последний хлеб отнимут,

Пусть твой бедный виноградник

Предадут огню и дыму.

Возрастишь ты новый колос,

Дом и сад устроишь снова.

Но как быть, коль отнят голос —

Осквернен источник слова?

Песню потерять — что сына!..

Сел ты в сень листвы осенней.

Цвета тигра — желть осины,

Шум ветвей — как песнопенье.

Пусть под шум их жажда мести

В жажду песни превратится.

Пусть из пепла стих воскреснет,

В очаге огонь родится.

Но укроется ли в доме

Дух от бури полуночной!

Нужен жернов, чтобы громом

Утешал твой слух немолчно.

Не дал мир тебе потомка,

Пусть же другом жернов будет,

Пусть в предутренних потемках

Он к труду тебя разбудит!

Пусть он доброю заботой

Брата заменит родного.

И взялся ты за работу —

Начал хутор строить снова.

Что ни день — в живой ограде

Дышат яблони всё выше,

Строчка теплится в тетради,

Дым печной валит над крышей.

Мечта о мельнице

Что ты имел, чтоб мельницу построить?

Ее нарисовал ты на полях —

Под песню вьюги зимнею порою

Перед огнем мечтал о ней в ночах.

Где жернов взять и цепи для навоя?

Кирпич, и тес, и бревна где найдешь?

Но станет легче с наступленьем зноя,

Потрудишься — волнение уймешь.

Ты пустишь мельницу живой водою,

Пусть в ней мечта пером зашелестит

И облак думы дымкой золотою

Над колесом гремящим заблестит!

Пусть живописью стены озарятся

И крылья вдохновенья зашумят!

Пусть рыбы говорящие родятся,

Форелями влетая в водопад!

Что мельница Давиду?.. Угадал я:

В ней песнь арбы, дитя в родных руках.

В ней думы, думы, как за дальней далью

Седые горы Картли в облаках.

Пусть не умолкнет жернов в дни засухи,

Гремя тебе и в смертном забытьи,

Пришли б к тебе, одетые в кольчуги,

Твои собратья, крестники твои.

И песню жизни с колесом зубчатым

Им пел бы жернов, пел и веселил.

А жита Картли ворох непочатый

У сердца б ты согрел и возрастил.

Мельник

Дай мне, господи, дождаться лета,

Смолотой на мельнице муки.

Давид Гурамишвили

В глазах всё гуще море темноты,

Ты плакал ивою в ночи туманной.

И ночью гул воды услышал ты

В плотине шумной мельницы желанной.

И колесо и жернов пели слитно,

Как скрип аробных медленных осей.

В плотине под луной сверкало хвито,

И никли ивняки в густой росе.

О бедах Картли колесо гремело…

То мельница иль сходбище друзей?

Свеча ль, живое ль чувство в ней горело?

Метался жернов или сердце в ней?

Вода ли, низвергаясь, бушевала?

Судьба ли воздвигала свой престол?

То мысль твоя иль мельница взывала,—

Гремя, зерна просила на помол?

А сумерки воспоминаний полны.

Грузинский пахарь в мельнице сидит,

Становится вселенной мукомольня,

И каганец внутри ее блестит.

Во тьме неслышно мышка пробегает,

Пока в глубоких думах ты сидишь.

Под гулким полом тайна обитает,

Шуршит в норе, незримая, как мышь,

И сплел паук густую паутину,

Как летопись страдальческих годов.

И в щель стены, в густую тень кувшина,

Уносит мышь кусок твоих стихов.

Возьми же вещий — миру незнакомый —

Творимой песни свиток разверни!

Укрой привычный к засухе и грому

Горячий стих в спасительной тени.

Разбуженный воды могучим звоном,

Ты встал среди глубокой тишины,

Ты сам стал судеб мельником бессонным,

Целителем скорбей родной страны.

Жизнь на мельнице

Мельница ночью не спит, словно друг,

Сторож испытанный,

Мелет, гремит она,

Будит мечты поутру

Бодрый, живой ее стук.

Дышит в запруде вода поутру,

Мыши свистят, убегая в нору,

А завязавшейся ночью беседы

Клочья умчала волна-непоседа.

Буйвол мычит. «Урмули» звучит.

Песню река говорливая мчит.

Стонет арба, запевает аробщик,

Жернов грохочет, а там — далеко,

В памяти, — Мтквари, Лиахва ли ропщет?

В мельнице мысль расцветает легко.

Запах овчарни в клетушку доносится.

Мокрые сети притащит рыбак,

Тени на гулкой стене перекосятся

Перед лучиной, вспугнувшею мрак.

В окнах горохом рассыпались звезды,

Пес твой залаял, степенный, бесхвостый.

И просыпаешься ты, хоть и ночь еще, —

В песню поток переходит рокочущий.

Полночь бормочет,

Жернов грохочет,

В строчке, зажженной

Мукой бессонной,

Дышит река, что на помощь пришла,

Пламенной песней с пера потекла…

Вот шелестит она, ширится вот…

У очага возникает, живет

И до скончанья веков не умрет, —

Славу ей даст благодарный народ.

Саба, Кремль и Горийская крепость

В Москве ждал я солнце…

Давид Гурамишвили

Старый мельник темноликий

Пишет книгу «Картлис чири».

Слышатся рыданья в книге,

Как в мирской бескрайней шири.

Вот — у Гори, в буре боя,

Над ордой иноязыкой,

Над турецкою ордою

Встал он — книжник наш великий.

А потом — отъезд из Гори.

Весь в пыли и прахе боя,

Саба мчался — бел от горя,

Словно облако седое.

Жизнь дымилась грудой пепла,

Шла как марево степное.

Солнце глаз от слез ослепло,

Росы высохли от зноя.

Он прошел моря и горы

И в скитаньях истомился,

В мире не найдя опоры,

У Кремля остановился.

Книгу нес он, как святыню,

Как Тамар-царица — церковь.

Как гремучий ключ в пустыне,

Речь отцов сберег он в сердце.

Дух могучий, в бездне бедствий

Рока ниспровергший иго,

И в твоей заблещет песне —

И бессмертной станет книга.

* * *

Кудри, словно листья граба,

Оборвала вихрей ярость.

Ты сидишь над книгой Сабы,

И тебя настигла старость…

Веет холод ночи близкой.

Потухают дни глухие.

Меч твой — в крепости Горийской,

Саба — близ Кремля почиет.

Нет ни друга, ни отрады.

Глохнет жизнь — струя степная.

Лишь волною водопада

Бьет из сердца речь родная.

Удаляется, как искры,

Меркнет брег мирского моря,

Но в твоих последних мыслях

Брезжут — Кремль и крепость Гори.

Тень Сабы

Цвет юности моей увял от бега времени.

Изнемогла душа от тягостного бремени.

Саба-Сулхан Орбелиани

Запас рассказов за зиму разросся…

Им друг внимал, на мельницу придя.

Арагвы рокот из-за рощ донесся.

Пылал очаг, Давида осветя.

Ты двинул мельницу водой бессмертья.

Произнося творящие слова,—

Не ты ли сам, могучий, полн усердья,

Как водопад, ворочал жернова?

Ты мудрость вымысла средь мглы и гула

Познал в гремучем мельничном кругу.

Тень Сабы в памяти твоей мелькнула —

В Москве, в косматом северном снегу.

Сквозь вьюгу нес он спелые колосья,

Держал в руках снопы грузинских слов,

И сердце сказку зимнюю спаяло с ним,

С поборником, щитом страны отцов.

В его груди Арагва бушевала.

Как урожай, он поднял ношу слов,

И полы шубы вьюга развевала,—

Он шел в снегу — седой, как Саваоф.

Какая стать, какая мощь была в нем!

С губ гордых не ронял он слов пустых.

Взглянул он — и очей огромных пламя

Глубь озарило скорбных дум твоих.

Зимой в ночах топили свой очаг вы.

Друзьям ты притчи Сабы открывал.

Река бы потекла бурней Арагвы

Из слез, что Саба в мире проливал.

Пусть слез река быстрее жернов кружит!

Пусть книга умирит сердечный жар!

Пусть притча Сабы людям вновь послужит —

Целитель ран, души великой дар!

И ты запел, как древле пел Шавтели,

С народом сердцем связан навсегда,—

Ты проглядел глаза — они горели,

Глядя вперед и в прошлые года.

И Сабы тень за сказкой вслед явилась

И в мельнице с тобою поселилась.

Сомнение и песнопение

В яму кинул меня мир.

Теймураз Первый

Вот ты состарился. Гаснут глаза твои,

Канул ты в мир, как в колодец глубокий,

Бросил ты серп и хлеба недожатые,

Юность померкла зарницей далекой.

«Жизнь! Ты пучины морской темноводней!

В скорби о Картли доплыл до заката я…

Дымом истаяла слава господня,

Дух истомили сомненья проклятые…

Звезд отражение в росах играет.

Где же звезда, чтоб забрезжил ответно я?

Слезы унес я из отчего края, —

Пусть отразится в них синь предрассветная!

Плачу, сгорая, пылаю, как полымя.

Сладко я спал на отеческом сене…

Родина! Картли! Простри свои полы мне —

Дай целовать их в предсмертном томленье!

С горьким упреком пришла ко мне старость…

Горе! Кому же мольбы мои отданы?

Жаждущей мельницы грохот и ярость —

Это лишь воспоминанье о родине!

Вспыхнут сомнения время от времени,

Муки сомнений и с ними борения…

Путь укажи мне к юдоли блаженной!

Я только странник твой — странник смиренный…

Муки принял я великою мерою,

В мудрость твою, в справедливость я верую.

Но коль не сбросишь веревку надежную,

Как из колодца к тебе подымусь я?

Чей я слуга? Объяснишь ли мне, боже мой,

Кто я, пчелой прилетевший из Грузии?»

Грузинская песня

Под яблоней цветущей сел Давид,

А на коленях кобза, как ребенок.

Хорошим днем судьба его дарит,

Седины ветер шевелит спросонок.

Вот он достиг восьмидесяти лет.

Спина согнулась. Старость наступила.

И мирно ветхой кровли очерет

Вечерняя заря озолотила.

Весь двор в тени прохладной утопал,

Тихонько руки старца струн касались.

Но слух певец как будто потерял,

В мелодию созвучья не слагались.

Он словно карталинский лад забыл.

Настраивал, но всё не получалось.

Свой рот котенок рыжий лапкой мыл.

За садом поле тихое шепталось.

Вдруг до ушей его издалека

Грузинской песни стройный звук донесся.

Да что это? Иль вправду смерть близка,

Иль это на ветру поют колосья?

Нет, благодать родной забытой песни

Всё близилась, возникшая вдали,

Подобно водопаду с поднебесья,

Несущемуся в водяной пыли.

Да полно, это явь иль сновиденье?

И кто здесь по-грузински может петь?

Он слушает в глубоком изумленье,

Встает, идет к калитке поглядеть.

Подтягивает голосом дрожащим,

Спешит калитку сада отворить.

И впрямь, как видно, счастьем настоящим

Судьба его решила подарить.

И видит — в облаке дорожной пыли

На убранных богато скакунах

Грузины едут. Сразу осадили

Коней, его увидев в воротах.

Гости

Он появленьем их был потрясен,

В их лица вглядывался: неужели?

Нет, не виденье это и не сон,—

Они к закату жизни подоспели!

Они должны б сегодня в Кременчуг,

Застиг их вечер посреди похода.

На миг заедут, хоть и недосуг…

И все двенадцать въехали в ворота.

От Картли дальний путь прошел Давид,

Им ныне светит путь его примерный.

Меж ними сын Ираклия сидит —

Отцовской воли исполнитель верный.

Они пришли в Россию, чтоб опять

Искать защиты гибнущей отчизне,

Чтобы с собратом северным связать

Свою судьбу навек во имя жизни.

Давид от умиленья слезы льет,

Совсем забыл, что стар он и недужен.

Жену и домочадцев он зовет,

Хлопочет, бегает, готовит ужин.

И украинские восходят звезды

Над яблонями. Летний вечер тих.

Колыша ветви, мягкий льется воздух,

И меч покоится под сенью их.

Расставанье

Еще до света гости пробудились

И на заре с Давидом распростились.

И звуки песни замерли вдали,

Как тихий дождь предутренний затихли.

Ушли — и всё, чем жил ты, унесли,

Всё, что сберег ты в сердце… не для них ли?

Ты рукопись им отдал, чтоб она

Пустила корни там — под отчим небом.

Ночь напролет ты просидел без сна,

Делясь с гостями мыслями, как хлебом.

И вот далекий конский топот стих,

И смолкла песня в утреннем тумане.

Но светит им в пути далеком их

Твоих следов немеркнущих сиянье.

Они за тенью паруса пойдут

По Каспию на пасмурном просторе,

Летя вперед… А ты остался тут,

Печальный мельник, старый стихотворец.

К воспоминаньям обратился ты,

Чредой встают десятилетья, живы…

И в книге жизни шелестят листы,

И звоном кос звенит ржаная нива.

Беседа Давида Гурамишвили со смертью

«Смерть! Приходи, дохни, миротворя,

Плоть глиняная охладиться рада.

Не дотянуть мне и до сентября,

Не видеть больше сбора винограда!

Как я источен жизнью — погляди.

В иссохших жилах — ветер, словно в трубах,

Гудит в ушах, гудит в моей груди.

Влей чистой влаги мне в кристальный кубок!

О мир-предатель, мир глухонемой,

Что дал ты мне? Как я тобой утешен?

Что мне сказать еще, родитель мой?

Теперь ты прах. Посторонись. Я грешен!

Прохладный вход передо мной отверст

Блаженного спасительного крова.

Псалтырь листая, пожелтел мой перст,

Глаза давно ослепли для земного.

От чтения давно угас мой взгляд,

Простертая рука окостенела.

Не собирать мне новый виноград…

Смерть, свежим ветром остуди мне тело!

Я, грешная душа, пускаюсь в путь.

Кому доверю в этом мире сына —

Печаль, переполняющую грудь?

Кто окропит слезой мои седины?

Кому оставлю я моих сирот?

Кому вручу раздетых и разутых?

Кто их дорогой мира поведет —

Сирот моих, без хлеба и приюта?

Неверный, темный мир! Твой яд я пью.

Холодный пепел стал моим уделом!

Ты, враг, наполнил грудь мою,

И сердце дымоходом загудело».

Вторая беседа Давида Гурамишвили со смертью

«Смерть, уходи! Что ты ко мне пристала? —

Поет Давид с зарей, восстав от сна. —

Мой дух могуч, и сердце не устало!»

И смерть с косой ушла, посрамлена.

Но ждет она, сурово взгляды косит…

Пусть косит травы в росах на заре…

На клевере пусть испытает косу,

Чертополох снесет на пустыре.

«Прочь, смерть! Ты гасишь луч животворящий!

Я сам проверю сталь косы твоей, —

Я в зеркало взгляну косы блестящей, —

Навек себя запечатлею в ней.

Не искушай меня! Питайся сеном.

В твоей косе сверкает жизнь моя.

Знай, жизни мощь в душе моей нетленна.

Не иссушай источник бытия.

Оставь меня, проклятий тьмы глашатай!

За что меня ты гонишь на земле?

Я буду жить — на ниве недожатой,

В косе, в воде, в платановом дупле.

Скажи, кто разум вылепил из глины?

Был нужен труд, чтоб вылепить его.

Так вечной жаждою неутолимой

Мое палимо было существо.

Но если оживить умел я глину, —

Я ливнем песен землю окроплю.

Не подноси пустого мне кувшина!

Я сам потоком яростным киплю.

Не всколосилось поле золотое

Заветных дум. А вызреет — ну что ж,—

Ты на руки возьмешь дитя седое

И за реку меня перенесешь.

Теперь посеять новое зерно бы!

Но как, дитя, пойду я за тобой?

Я лягу в колыбель — не в темень гроба,

Ты песню колыбельную мне спой,

Чтоб колыбель дыханье дум качало,

Чтоб в колыбель — не в гроб — душа легла,

Чтоб мой конец похож был на начало,

Чтоб смерть и после смерти не пришла.

И в песню ту над зыбкою моею

Я всею жизнью прожитой вплетусь,

И вечный мрак, быть может, одолею,

И с песней в мир живущих подымусь».

Живая рука

Давид с печалью утром говорит:

«Вновь смерть, как лютый враг, мне предстоит!

Коль смерть косой мою десницу скосит,

Пусть без меня десницу сохранят,

Пусть на кладбище руку не уносят,

Водой живой пусть к жизни возвратят.

Я слепну, но рука не ослабела,

В труде живом по-прежнему крепка.

Пусть я умру, зароют в землю тело,

Но жить должна творящая рука.

Отрежьте в жизни руку мне десную,

Не дайте ей бесплодно умереть,

Пусть тень руки с собою понесу я

И с нею — боль, что заставляет петь.

Не суждена мне колыбель, я знаю:

Там, за порогом вечной темноты,

Землей мой гроб рука моя живая

Засыплет, надо мной взрастит цветы.

Иль ввысь меня подымет, как комету,

Мой лоб кудрявый тучкой осеня.

Надежду даст мне, как источник света,

Ворон отгонит палкой от меня.

Взнуздает буйный ветер лет крылатых,

Тепло живое в рукопись вдохнет,

Ладонь в страницах книги отпечатав,

Пред ней врата бессмертья распахнет».

Беседа Давида Гурамишвили с бренным миром

Еще источник слов не иссякает.

Сегодня горечь крепче, чем вчера.

Давид перед судьбой не отступает

И не кладет правдивого пера.

«Мир! Ты чудовище с душой кривою.

Тебе я верил, ты же — обманул.

Ты разорил гнездо мое родное,

Мой дух в кувшине глиняном замкнул.

В бесплодной кинул ты меня пустыне,

Мне тернием подошвы исколол.

Доверился твоей я благостыне —

И вот куда же ты меня завел?

Я стар… Где я найду приют свой ныне? —

Смерть должника потащит на ответ,

Казнит меня, и уподобит глине,

И скажет вслед: „Всё суета сует“.

Но так я не хочу тебя покинуть,

Назначь конец, какой мне хочешь ты,

Заставь нагорным ледником застынуть,

Но огради от вечной темноты.

Или на торге смерти ненавистной

Продай меня, ягненка. Но в руне

Оставь навек дыхание отчизны,

Бубенчик привяжи на шею мне,

Чтоб молвили: „Смерть лихоимцем стала,

Взяла ягненка в счет долгов чужих,

Хоть никого бегом не настигала,

Хоть не скосила даже яровых!“

Пусть мира злоба светоч мой гасила,

Не праздно в мире жизнь прошла моя.

Но жизнь, я вижу, — трапеза могилы.

Как о бессмертье мог подумать я?

Но по себе оставил я младенца,

Дал сыну сердце, голос, мысль свою,

Да встретит он счастливый дальний день свой

Средь будущих друзей в родном краю».

Последний день

Когда, как птица, песня возросла

И — сильная — перед тобой взлетела,

Смерть в самом деле к двери подошла,

Холодною полой прошелестела.

Тебе казалось — день, как полночь, глух,

Соломенное ложе — словно камень.

Вот — запоет за петухом петух,

Блеснет рассвет вослед за петухами.

Но не светало. Петел не пропел.

Глаза как будто застилали тучи.

И понял ты, что светоч догорел,

Что холодеет кровь, как ключ гремучий.

А за дверьми сад белых яблонь цвел,

Лучась, как облака над Зедазени,

И жернов жито новое молол,

И перед смертью ожило сомненье:

Перенесет ли сын через хребет

На юных крыльях ношу долгой жизни,

Воспоминания народных бед,

Что в книге сохранил Давид отчизне?

Хотел сказать ты: «Горе мне, о мать!

Кто обо мне вздохнет на целом свете?

Где мне на гроб убогий денег взять?

В кармане свищет ветер, пусто в клети…»

Хотел сказать: «Я хлеб у Мцхета жал,

Скитался я, трудился, пел безгрешно.

Я рифмой поле дум в снопы связал —

И гибну одиноко, безутешно!

А я еще с мечом бы жить хотел,

Но скованы уста мои печатью…»

И вот, как горный ключ оледенел, —

Гурамишвили умер. Плачьте, братья!

Приписка к поэме

Я поднесу тебе кувшин,

Наполненный в источнике бессмертья.

Давид Гурамишвили

Когда б ты небосвод увидел ясный,

Смеющееся вёдро наших дней

И обновленной Картли сад прекрасный,

Как ликовал бы ты в душе своей!

И дружбу Автандила с Тариэлом

В содружестве народов ты б узнал,

И в Зубовке Арагва бы гремела,

И в Мцхета б русский друг тебе предстал.

И ты б позвал: «Стихи мои, летите!

Ко мне, птенцы, слетайтесь в добрый час!

Не лейте слез — и слезы мне отрите!

Ведь родина с любовью помнит нас.

Так молотите жито золотое,

Срывайте спелый плод в саду своем!

Народ нас напоил живой водою,

Благословил нас хлебом и вином.

России сердце, сердце Украины

С грузинским сердцем связаны навек.

Так дружески преломим хлеб единый,

В одно русло сольем кипенье рек.

На берегах Лиахвы сядем рядом,

Припомним на днепровских берегах

Форелей, борющихся с водопадом,

Пастушью песню на родных лугах».

Но русло песни жизни не вмещает,

В веках грядущих вижу я твой след.

А песня взор на землю обращает,

Не говорит: «Всё суета сует…»

Не скажешь ты: «О мир, несущий беды!» —

Хоть истомил тебя скитаний зной…

Встань! Воротись! Гнездо свое проведай!

В источнике бессмертья нас омой!

1944–1945

185. Ганджинский дневник

Главки «Первое послание любимой» и «На ложе твоем» переведены Е. Евтушенко. Перевод всех других главок поэмы принадлежит Д. Виноградову.

Предисловье

Я посетил в Гандже убогий твой приют,

Как будто прочитал незримые страницы:

Отсюда ты ушел, но здесь стихи живут —

Я с ними до утра не мог наговориться.

Мне голосом твоим поведали они

О горестной судьбе, о муках и печали,

Как в скорби и тоске твои сгорали дни,

Как юные мечты ночами умирали.

Услышанное здесь я точно записал,

За строки от себя суди не слишком строго;

Всю ночь в моей груди твой колокол звучал,

К рассветной синеве вела твоя дорога.

Оседлан конь и ждет, и помыслы чисты,

Родной земли простор зовет и вдохновляет.

Пусть сердцу моему достанет доброты,

Пусть гордый конь в пути усталости не знает.

Песнь сожаления

Не тревожь, Катина,

Ночь глуха и черна,

Не подвязывай гриву Мерани!

…Сон растаял, и сказка уже не слышна

Из далекой предутренней рани.

Чист, как мрамора срез,

Звук возник и исчез,

Но оттаяла памяти мука,

Народилась звезда, воссияла с небес

Продолженьем пропавшего звука.

Ты сказала: «Прощай,

Не кляня, вспоминай,

Утешайся, чинару лаская,

Не забудешь меня,

Не разлюбишь меня,

Не притронется к сердцу другая…»

В непроглядной ночи

Хоть молись, хоть кричи —

О, монашества злое заклятье!

Чаша горя полна,

Расплескай, Катина,

Легким сном пролети над кроватью!

В храме — пыльная мгла,

Запустенье, зола,

Запах ладана мертвенно-сладок,

Пусть свеча догорит,

Пусть надежда молчит,

Пусть царит в небесах беспорядок!

Здесь рассвет и закат

Друг за другом спешат —

Однолики, как волны прибоя…

Сердце рвется туда, где кладбищенский сад

Засыпает могилы листвою.

Шепчут листья: «Приди,

На колени пади —

Там, над кладбищем, звезды родные!»

Мне бы спрятать одну, как птенца, на груди —

Я забыл бы невзгоды земные.

Злобный дух, не гнети!

Сердце, мир обрети,

Будьте вечными, отчие стены!

Мчит Мерани меня,

Я по воле коня

Отдаляюсь и нощно и денно.

Я в иные миры

Мчусь быстрее Куры,

Звон Сиони меня провожает,

Купол неба влечет

В одинокий полет,

Ветер свечи мои задувает.

Из Картли гонимый…

Из Картли гонимый жестокой судьбою,

С израненным сердцем я прибыл в Ганджу.

Здесь спит Низами под могильной плитою…

Быть может, скитаньям конец положу?

Я верил в прекрасный цветок Цинандали —

Он сорван, я руки чужие кляну!

Есть роза в Ширазе, но только едва ли

К ее лепесткам я губами прильну.

Теперь я чиновник… Заботы, заботы…

Мне строить поручено башню и мост.

Усталой душе не осилить полета —

С ганджинских болот до сияющих звезд…

Тружусь, хоть и каркает ворон треклятый,

Что юность увянет в пустой беготне…

Мой дом обнищавший, пожаром объятый

Встает предо мной еженощно во сне.

Но дело меня увлекло понемногу,

Я стал понимать незнакомый язык,

Нашел я в Гандже и коня и дорогу,

Вот только к верблюдам пока не привык.

Я в бедном ганджинце увидел собрата —

И тоже пришелся ему по душе…

Здесь жил Низами. Здесь он умер когда-то.

Я, странник, приютом обязан Гандже.

Узник Ганджи

Я узник Ганджи, не правитель,

Мне власть тяжелее оков,

Я — бедный, печальный хранитель

Не читанных миром стихов.

Мне, грешному, даже не снится

Покоя святая вода,

А юность — лучиной дымится,

Погаснет вот-вот навсегда.

О, вера! О Нина святая,

На крест уронившая прядь!

Всё чаще Коран я читаю —

Здесь нечего больше читать.

Ко мне лихорадка пристала,

Заели работа и зной,

Как мошки над дубом усталым,

Несчастья кружат надо мной.

О Картли всё время тоскую.

Мне снилось: упал я с коня

И в жесткую землю чужую

Чужие зарыли меня…

Я вынес бы долю Фархада,

Я выгрыз бы сердце горы

За взгляд мимолетный в награду,

За рокот бессонной Куры,

Но помню недобрые взоры,

Насмешки в сердечном кругу…

Простите, картлийские горы,

Вернуться я к вам не смогу.

Вновь сожаление

Где горный мой родник? Я больше не могу!

Рассыпались мечты, вокруг тоска — стеной.

В рокочущей ночи на мткварском берегу

Чинарой быть бы мне, склоняться над волной…

Я вышел в долгий путь, когда миндаль зацвел,

Бессонный пономарь, в какую даль бреду?

В Тбилиси мне никто на помощь не пришел,

А здесь Нахичевань — и вовсе пропаду!

Неможется с утра — но я же не старик!

Со мною Лурджа мой, готовый поскакать

Хоть в горы Шамиля — как ветер, напрямик.

Низина мне вредна, как трудно здесь дышать!

Смогу ли одолеть к вершинам Картли путь?

На шее, как ярмо, род обнищавший мой…

До Анчисхати я дойду ль когда-нибудь?

Увижу ли туман Табори голубой?

Траву глухой тоски слезами орошу —

Под лезвием мечты пусть падает к ногам…

Со мной мои стихи, лишь ими я дышу,

Они — моя стезя, мой воздух, мой бальзам.

Амкари и джами в предание ушли —

На мткварских берегах не сыщешь больше их…

Как тает снег весной — ушел бы я с земли,

Когда б тбилисский гул в душе моей затих.

Ты помнишь ли меня, Священная гора,

Властительница дум, алтарь моих страстей?

Здесь сердце сожжено, растаял дым костра,

Отплакали ветра над юностью моей…

Тбилиси, ты в груди. Тоски не превозмочь,

Взор застилает мне дерев твоих листва,

К свече моей души летит за ночью ночь,

Сгорают мотыльки, свеча едва жива…

Отчаяние наследника

Отец скончался. Дрогнул старый дом,

Мы обнищали во мгновенье ока.

Самой судьбой — безжалостным врагом —

Я уязвлен, растоптан я жестоко.

Дворянство — звук, не кормит, не поит!

Ждать не хотят и часу кредиторы,

Наш виноградник им принадлежит,

И крест украсить нечем будет скоро!

Хозяйкой в доме стала нищета,

Все перед ней растерянно застыли…

Свободной птицей не парит мечта,

Свет заслонили вороновы крылья.

Я прикрутил надежды фитилек,

Теперь в Гандже пытаюсь прокормиться.

Мой отчий дом от этих мест далек,

Но дверь его мне каждой ночью снится.

Я привыкаю к лошади чужой —

Мой верный Лурджа будет продан вскоре…

Толпятся, зреют тучи над Ганджой,

Рокочет гром тревожным эхом горя.

Родное небо над родным двором,

Ограда, дуб — мне так вас не хватает…

Не ранен в битве — волей рока хром, —

Не болен я, — а боль не отпускает!

Первое письмо к Маико Орбелиани

Меня забыли все, в Гандже я одинок.

Страстей моих пожар пылает всё сильней,

Но сердца моего он закалить не смог,

Не меркнет синий цвет далеких юных дней.

Горячка извела, я ночью — как огонь!

Лягушки не дают уснуть в полночный час…

Лишь веки я сомкну — несет меня мой конь,

Над берегом Куры звучит ее отказ…

С достойными людьми я хлеб не разделил,

Корыстных болтунов друзьями посчитал…

Я лавров и цветов на гроб не заслужил,—

Отчизна, разреши, чтоб я тобой дышал!

Я всеми позабыт среди чужих болот…

Я бренный этот мир залью потоком слез:

К Сатаре я — во сне — обедать шел на плот,

Мтацминда снилась мне в убранстве синих звезд…

На выжженной бахче я всеми позабыт!

Судьбою пополам разорвана душа:

Живая часть ее в родной земле лежит,

Другой дала приют из милости Ганджа…

Такие, Маико, печальные дела…

Лукавый ангел мой успел меня забыть…

Тяжелая тоска мне на сердце легла,

Когда бы не стихи — не знал бы, чем и жить.

Осыпались цветы под ветром бытия,

Растаяла мечта, как ястреб в вышине…

Мтацминда снится мне — тоска и боль моя!

С коджорским ветерком беседую во сне…

Гонча-бегум

Здесь… одно новое стихотворение, о восемнадцатилетней девушке… Эту девушку зовут Гонча-бегум. Она дочь хана, очень красивая и обаятельная. Бедная, замучена своим мужем… Замуж ее выдали силою. Если бы Вы знали их историю. Это целый роман…

Из письма Н. Бараташвили

Спой мне песню, Гонча-бегум,

Как с ладони звезды сдуло,

Как лозу под черным небом

Вихрем бешеным согнуло.

Замуж выданная силой,

Ты была другим любима.

Оскорбляет муж немилый,

Жизнь твоя невыносима —

Сколько горя в нежном взоре,

Слез в душе многострадальной!

С высью неба, с далью моря

Сходен голос твой печальный.

В тишине творишь моленья —

В них забвенье и отрада,

Ты поешь в уединенье,

В уголке укромном сада:

«Сад тенистый, сад зеленый!

В прошлой жизни это было —

Юной девушке влюбленной

Здесь чинара тень дарила!

Скрипни, буковая дверца,—

Ждет пчелу цветок медовый,

Но тревожно бьется сердце:

Покарает муж суровый».

Слыша песню Гончи-бегум,

Ворон каркнуть не решится:

Под осенним черным небом

Ртвели твой не повторится,

Сад не станет прежним садом,

Обескрылевшая птица!

Роза, сломленная градом,

Знай: любовь не повторится!

____

Спой, татарка, спой, моя отрада,

На закате солнечного дня!

Ты столу накрытому не рада,—

Может быть, в обиде на меня?

Рвешь силки… Какая гибкость в теле!

Скушай персик, юная лоза,

Пусть в глазах запрыгают форели,

Заискрятся радостью глаза!

Муж придет — безделица, пустое,

Не в новинку мне кулачный бой:

Я бывал за смертною чертою,

Омывал лицо живой водой, —

Пусть придет, кедровая дубина,

Грубияна живо проучу,

Ханского заносчивого сына

Отучу топтать мою бахчу…

…Но поет татарка молодая

Мне о горном срезанном цветке,

Что лежит на камне, увядая,

Пропадая в грусти и тоске.

Значит, поздно? Счастья быть не может?

Я, отшельник, беден и смешон,

Но твои глаза меня тревожат,

Как щемящий колокола звон…

Я с тобою жребий твои оплачу

И тоску по воле разделю,

За своей спиной от горя спрячу

И стихом тебя развеселю.

Я цветок от жадных глаз укрою,

Огражу бахчу от грубых ног…

Оба мы несчастливы с тобою:

Твой защитник тоже одинок.

Он вздохнул глубоко — и запел

Гончу-бегум всем сердцем жалея,

Катину он не вспомнить не мог.

Мрак, ингурской волны ледянее,

Горькой тяжестью на душу лег.

Показалось — дарбази дымится.

Хлынул в голову жаркий туман:

Он увидел — в неволе томится

Катина, как царица Нестан.

Он курил, он вставал и ложился,

Он пытался волненье унять —

То к Ингури в мечтах уносился,

То в Ганджу возвращался опять.

Боль внезапно ударила душу —

Словно бросили камень в окно,

Взял перо — а рука непослушна,

Расплылось по бумаге пятно.

Он сквозь слезы прочесть не пытался

Кровью сердца написанных строк,

Два листа исписал — и поднялся,

Скомкал письма и спичку зажег…

Горстку пепла держа на ладони,

Он вздохнул глубоко — и запел,

И ответила роща на склоне,

И рассвет над горой заалел.

Первое послание любимой

Писал он, что, когда твои глаза

Его души коснулись нежно-нежно,

Они внезапно стали цвета неба

И этот цвет переменить нельзя,

Что помнит он все муки, забытье

И за роялем пение твое.

И он писал: «Зачем тот синий цвет,

Песнь под сурдинку, бесконечность мигов,

Когда тобой в Ганджу отпущен с миром,

Но мира в мире мне отныне нет!

Так шелестеть деревьям удалось,

Как шепчешь ты, — бросаюсь я на шелест,

Как сокол с полувывернутой шеей,

Запутавшись в сетях твоих волос.

Да, твой манок меня зачаровал

И синевой глаза мои подернул!

И бьются соловьи в ночных потемках,

Друг друга убивая наповал.

Вокруг трава от крови их сыра,

Ты их бросаешь в бой движеньем перстня.

Со мной играет шальная твоя песня,

Как будто с тенью собственной серьга.

Сквозная алазанская лоза,

Жару и холод ты осилишь, стерпишь,

Твои глаза растут в траве на стеблях,

На дне ручьев лежат твои глаза.

А я, как дервиш, по земле хожу

И к истине дорогу проторяю,

Но по ночам с укором повторяю:

„Зачем тобой отпущен я в Ганджу!“

Среди чужой, крикливой толчеи

Ищу твой голос тихий и печальный.

Перебираю звезды машинально,

Как будто четки вечные мои…»

На ложе твоем

На ложе твоем прикорнули стихи,

Апрельских садов прикорнули метели.

Оденься туманом, как будто Метехи,

Созвездьями волосы туго стяни!

Но стягивать волосы не по тебе —

Тебе ни меня, ни тумана не надо,

Не надо ни рая, не надо ни ада,

Ни звезд, хоть останься всё небо во тьме.

Приданое ревности лучше сожги!

Пусть кончики пальцев легко и прозрачно

Ко лбу моему прикоснутся просяще

И скажут дрожаньем своим «помоги!» —

И я обыщу закоулки ночей,

Все руки о звезды себе исколовши,

И тихо приду к твоему изголовью

С охапкою хвороста лунных лучей.

Но каждый твой волос — как лунная нить.

Для этих волос мой подарок — он лишний,

Испевшейся птицей ночною, неслышной,

Из них я хотел бы гнездо себе свить.

Дорогу к тебе я найти не могу.

Но мягкой походкой, танцующей в листьях,

Ты бродишь в моем воспаленном мозгу,

Как будто по улочкам узким тбилисским.

На ложе твоем прикорнули стихи,

И радуги край за балкон зацепился.

И сам я сомнений своих застыдился,

Сомнения мне отпусти, как грехи!

Пускай на открытые раны мои

Прольются волос холодящие струи,

Пускай твое горло, свирелью воркуя,

Журчит, как журчат соловьи и ручьи.

Но это уже невозможно… В тоске

Я пел тебе песню блаженства и муки,

Но сумрак застиг меня на полузвуке,

И в ночи запутался я, как в силке.

Второе письмо к Маико Орбелиани

Ну, здравствуй, Маико, любимая сестра!

Нет писем от тебя — а я всё жду и жду.

Красавица моя, поведай, будь добра,—

Всё так же ли цветешь в родном своем саду?

Ты любишь виноград — он здесь уже созрел!

Орехи, турачи — базар в Гандже богат,

Но что тебе прислать, я выбрать не сумел…

Вот, может быть, стихи тебя повеселят?

Я шелку бы купил — но здесь шелка в цене,

Твой рыцарь обеднел — уж ты его прости…

Пошли свой ясный взгляд сквозь толщу мрака мне,

Узилище мое хоть в мыслях навести!

Как там Тбилиси наш? Поговорим о нем

И вспомним тех друзей, что смутною порой,

Бесстрашные, ушли сражаться с Шамилем.

Их, верно, нет в живых, лишь тени над Курой?

Язвящие шипы вонзила в грудь тоска,

Всё нет и нет письма — должно быть, неспроста…

Мтацминда, как и ты, так страшно далека,

Кругом такая мгла, такая пустота!

Я горлицу мою глазами проводил —

Вспорхнула в небеса, проститься позабыв.

Стреножил я мечту, мне белый свет немил,

Сплю долго по утрам, я скучен и ленив.

Три слова напишу о радостях моих:

Лаваш, пити, гранат… Чего еще желать?

Известно всей Гандже: приезжий — не жених.

Коптит моя душа, ей больше не пылать…

Я ближним помогал в далекой жизни той —

Теперь живу легко, бегу от суеты.

Сестрица Маико, откликнись, ангел мой!

Как это хорошо, что есть на свете ты.

Волшебная серьга

Твоя серьга приснилась ночью мне —

Порхающий над розой мотылек…

Я дверь свою успел закрыть во сне,

Чтоб сон волшебный улететь не мог.

Я с цинандальской розой говорил,

Я любовался гостьей дорогой…

Счастливец тот, кто губы остудил

В блаженный миг прохладною серьгой!

Вновь ранил душу дивный голос твой,

Хоть связь сердец распалась так давно!

…Бараташвили грустен над Курой —

Без Катины в душе его темно…

Движенье брови ранило меня,

Настигла взгляда ясная стрела,

Я в дикой скачке запалил коня —

Умчалась лань — она быстрей была!

Я неземным внимал колоколам,

Когда твои мне слышались шаги,

Гудела ночь — немолчный звездный храм,

Луна желтела отблеском серьги…

Коптит светильник… Встану погашу!

Лоб остужу стеклянным льдом окна,

Я тень твою остаться упрошу,

Укрою буркой — пусть уснет она!

Твоя серьга приснилась ночью мне —

Порхающий над розой мотылек.

Я дверь свою успел закрыть во сне,

Чтоб сон волшебный улететь не мог.

Жалоба на здешнюю жизнь

Третий месяц бесцельно брожу по горам…

Кто завидует доле такой,

Я тому и ружье и раздумья отдам,

Лишь надежда пусть будет со мной.

Без любимой, без друга невесело тут,

Быстротечны суровые дни…

Здесь лягушки древесные ночью поют —

Как же мне надоели они!

Здесь кругом тополя, как на ястреба сеть,

Что-то злое с утра шелестят,

На болота Ганджи неуютно смотреть —

Как здесь только растет виноград?

Я терплю, но терпенье — натянутый лук,

Может лопнуть его тетива,

Участились разбой и насилье вокруг,

И неправда нередко права.

Просит помощи всё потерявший бедняк,

Только чем я ему помогу,

Если сам, как и он, я бездомен и наг,

Сам от горестной доли бегу?

Но кого упрекнуть? Не моя ли вина,

Что двойная мне жизнь суждена:

И в колодце луна, и на небе луна —

Так воистину где же она?

Тяжки цепи земли. Холодны небеса.

Перезрело созвездье души.

Жизнь, ты видишь — устала и гнется лоза,

Время ртвели уйдет, поспеши!

Докладная записка о гибели гончара

Как верить воркованию Корана?

Воистину безжалостен Аллах:

Гончар погиб негаданно-нежданно —

Он был накрыт лавиною в горах…

Он не лепил — он создавал посуду!

Ходил к Горе, сырую глину брал,

Месил и мял бесформенную груду,

Потом в печи изделья обжигал.

В сосуд готовый крикнет для забавы,

И тот ответит звонко гончару.

Как журавли, наивно величавы,

Его кувшины славились в миру,

Вино, искрясь, плескалось в тех кувшинах,

О них звенела добрая молва.

Мечтал гончар о крыльях журавлиных,

Его манила неба синева!

Он не взлетел — земля не отпустила:

На гордеца обрушилась Гора.

Хранит мечту безвестная могила,

Грустит родник над сердцем гончара!

Мой брат гончар! И я лежу недвижен,

Как тяжела лавина бытия!

Горит заря — но я зари не вижу,

Шумит тростник — его не слышу я!

Нам не хватило силы и удачи,

Мы для полета крыл не обрели…

О гончаре родник хрустальный плачет,

Грустят о нем кувшины всей земли.

Низами

…Низами запретили сочинять стихи на родном языке, и он писал свои произведения на персидском.

Из биографии Низами

Здесь Низами покоится в могиле.

Я подошел над прахом погрустить.

Ночные тени камень окружили —

Хотя бы с ними мне поговорить!

Он был певец добра, любви и света —

Таких цари не терпят при дворе.

В земле Ганджи спокоен сон поэта,

О нем вздыхает нива на заре…

Гончар и жнец, не мог он не трудиться;

Владыка знал, как наказать певца,—

Мол, твой язык для песен не годится —

Петь по-персидски будешь до конца!

…Родные звезды мне светили в детстве,

Мне пела мать: «Гори, люби, живи!

В круговороте радостей и бедствий

Сложи молитву жизни и любви!»

Я свято чту источник вдохновенья,

Я не забыл грузинской «наны» слов,

Зажженная с ее благословенья

Горит над Картли радуга стихов!

Но Низами не слышал «наны» старой…

Судьба к нему неласкова была.

Он гордо спит под вечною чинарой,

Тень невесома — вечность тяжела…

Когда б века не стали между нами,

Язык картвелов он бы полюбил,

Я Низами осыпал бы стихами,

Я по-грузински с ним бы говорил!

Язык отцов! Он суть души и тела,

Я все невзгоды вынести готов,

Чтоб надо мной родное небо пело

На языке родных колоколов.

Пусть мал мой сад, жилье мое убого,

Не опечалюсь этим ни на миг:

Судьбою мне даровано так много —

Есть у меня грузинский мой язык!

Пред Низами я голову склоняю.

Шуршит листва, текут над ним века…

Не мог поэт — я это твердо знаю —

Забыть слова родного языка.

Запись

Просвета нет в моей судьбе —

Скитанья, слезы, маета,

И только память о тебе

Свежа, целительна, чиста.

Я утомлен, я изнемог,

Но не забыл тебя, поверь…

Мне жалкий бросили цветок —

В Гандже чиновник я теперь!

Как видно, звари мой заглох

И скорбный ветер бытия

Не донесет мой тяжкий вздох

В одишские твои края.

____

Здесь крутизна такая над Курой!

Чреда видений в памяти теснится:

Закатный час, рояль волшебный твой,

Похожий на взлетающую птицу.

Уснувших струн теперь не разбудить.

Незримый ворон каркает угрюмо.

Молю тебя: позволь мне разлюбить!

Освободи мечты мои и думы!

Прорвись, рыданье, душу просветли,

Закат сквозь слезы кажется алее.

Шуми, Ганджа, забытый край земли,

Срывай листву с деревьев, не жалея!

Там крутизна такая над Курой…

В груди остывшей пламя не родится.

Молчит рояль, рояль волшебный твой,

Похожий на подстреленную птицу.

Песнь любви

Погасла заря, в небесах над Курою унынье,

Ликует Ингури, волной ледяною звеня:

Там муж твой и дом, там твой жребий счастливый отныне,—

Судьбе повинуясь, ты скоро забудешь меня.

Умолк соловей, цинандальскую розу сорвали,

И горной реке за твоим не угнаться конем —

Он скачет по ниве моей безысходной печали.

Как в сердце темно, сколько боли и горечи в нем!

Ты мчишься по роще, твой ястреб ревнивый с тобою,

Немым изваяньем застыл у тебя на руке.

Что письма мои? Не надеюсь, не спорю с судьбою.

Как сердце болит, как темно от тебя вдалеке!

Умчался скакун — даже топота больше не слышу,

Тебя не догнать — мы с тобою как нечет и чет.

Твоя красота мне на гибель ниспослана свыше —

В ней счастье и мука, и ранит она и влечет.

* * *

Мост висячий рухнул в бездну,

В роще трель не раздается,

Ждать и грезить бесполезно:

Нет любимой. Не вернется.

Горечь яда, вкус шербета —

Всё узнать придется ныне.

В бурку ночи даль одета,

Нет луны и звезд в помине —

Ревность, ревность!

Нет просвета

В чернотканой паутине.

…Роща, старая чинара,

Конь стремительно несется,

Твой платок — язык пожара —

Вместе с гривой Лурджи вьется.

Мочка уха розовеет —

С нею роза не сравнится!

Ястреб — как он только смеет! —

На плечо твое садится.

Ты его ласкаешь нежно —

Я от ревности немею…

Беззаботна, безмятежно

Едешь ты тропой своею,

Все привычны повороты,

Все шелковицы знакомы,

Заждались тебя с охоты,

Без тебя тоскуют дома!

Вниз с холма тропа сбегает,

Всё вокруг — любовь, цветенье!

Дома розу окружают

Поклоненье, восхищенье!

Ты желанна, ты любима…

Ты — Нестан? Этери? Кто же?

Весела, неутомима…

Прядь волос — на дождь похожа.

Дома — взоры бирюзовы,

Сколько ласки в них таится!

Лишь в меня они готовы,

Словно жала пчел, вонзиться.

Бровь — стремительнее лани,

Губы — алый сок кизила!

Твоего очарованья

Искра — песней в небо взмыла!

Не пришелец я безродный!

Тень твою обнес оградой —

Хочет быть она свободной!

Ты не даришь даже взгляда…

Значит, вновь тоска и бденье,

Снова боль, стихи, разлука.

Сердце жаждет исцеленья —

С каждым часом горше мука.

Ночь надеждой не согрета,

Навсегда прощай отныне!

Горе, горе! Нет просвета

В чернотканой паутине.

Мечта о Тбилиси

Мне приснился Кабахи прохладный,

В узкой улочке дом рыбака,

Над Метехи простор неоглядный,

И звезда, и под кручей река.

Та же тонэ в низине пылала,

Был хабази знакомо усат,

Только песня дрозда не звучала —

Почему-то безмолвствовал сад.

Вдаль река бриллианты катила,

Гиацинт был приветлив со мной;

И еще мне приснилась могила —

Вожделенный приют над Курой.

Эти горы, созвездий цветенье —

Лик Тбилиси, черты божества!

Слышу родины благословенье,

Повторяю молитвы слова:

Я увижу тбилисские зори —

Упрошу на коленях судьбу!

Будет травами ветер Коджори

Шелестеть у Мтацминды на лбу!

Дай, Тбилиси, покой и прохладу,

Туч отару развей, размети,

Одари пестротой листопада,

Лавашом от души угости!

Напиши надо мной послесловье —

Скоро кончатся странствия дни…

Посади гиацинт в изголовье,

Добрым словом меня помяни.

Прогулка за город

Думал, думал, снова думал…

Лурджу в луг пустив зеленый,

Сел в густой тени под дубом,

Как Спаситель утомленный.

Оросил совсем недавно

Теплый дождик травы в поле.

Он вздремнул легко и славно,

Незаметно, поневоле.

А когда проснулся — дали

В тень ушли. Угрюм и черен,

Дуб над ним поник в печали,

Меж ветвей виднелся ворон…

Захотелось ежевики;

Поискал вокруг на ощупь —

Пусто. Глухо. Дали дики.

Рядом — призрак синей рощи.

Снова мысли — в темя, в темя:

Встать, вернуться в дом убогий!

Свистнул Лурджу — ногу в стремя

И помчался по дороге.

Вот и липа, а за нею

Край селенья — всё в порядке!

К людям? Поздно, не успею…

И — свалился в лихорадке.

Лихорадка

Жар больного застал нераздетым…

Сплел бесенок из пряди волос

Узкий мост между тьмою и светом

И в сознанье сумятицу внес.

Мир оделся в цветастые ткани…

Он подумал сквозь жар и озноб:

«Мне б воды в запотевшем стакане

И возлюбленной пальцы на лоб…

Значит, жизнь сиротливо дотлеет?

Кто прогонит несносный кошмар?

Гонча-бегум войдет, пожалеет,

Капель даст — и понизится жар.

Стала комната душной парильней…

Как же имя ее? Маико…

Как велик этот камень могильный —

Сдвинуть с места его нелегко!

Хоть бы каплей воды причаститься…»

И вошел, как священник, рассвет,—

Может быть, наконец прекратится

Невозможный горячечный бред,

Он оближет иссохшие губы,

Лбом почувствует ласку росы…

Каркнул ворон с далекого дуба,

Возвещая забвенья часы.

Плач в Гандже

Опять лихорадит. Тетрадка упала,

Тоску навевает убожество стен,

Еще и не осень, а роза увяла,

До времени жизнь превращается в тлен.

Душа — словно сад после адского града…

Как жарко… Но утро белеет в окне —

Евфимия, мать! Исцеленье, прохлада,

Войди, наклонись надо мной в тишине.

Мне снится — на родине нива не сжата

И Грузии раны клюет воронье…

Стократной любовью разлука чревата —

Не выдержит бедное сердце мое!

Прощайте, прощайте, Атени и Ксани,

Тропы недоуздок над пеной реки,

Навеки скрывается Картли в тумане

И прячутся в недра земли родники.

Душа наполняется звуками «наны»,

Я слышу шаги Маико за дверьми…

Кончается жизнь до нелепости рано —

Я столько бы мог, я в долгу пред людьми!

Где милые лица? Чадры надоели —

Кружат мотыльками в ночи за окном…

Как жестко, как душно, как Страшно в постели —

Что шепчет чинара, тоскует о ком?

Я прожил недолго. Я старым не буду.

Куру завалил, заглушил листопад…

А утро бледнеет, свершается чудо —

Евфимия! Мать! Я блаженством объят.

Нино

Полегчало ему на мгновенье, —

Но недуг спохватился — и снова

Подозренья, тревоги, прозренья

В полутьме обступили больного.

Забытье исцеленью равнялось

И — пришло…

К вечереющей выси

По тропинке Нино поднималась,

Под горой расстилался Тбилиси.

Без креста из лозы виноградной

Шла она — воплощенье печали,

Овевал ее ветер прохладный,

Листья, с вишен слетая, встречали.

Плющ разросся, плиту обнимая,—

Здесь бы впору пернатым гнездиться!

Что она говорила, живая,

Чем пришла с неживым поделиться?

Листья падали, тень наползала,

Уступала Мтацминда захвату —

Обреченно гора остывала,

Склонов жар отдавая закату,

Пал туман на владения тени…

Плющ могильный Нино приласкала.

Преклонив перед мужем колени,

Что ему по-грузински сказала,

Что поведала, в чем укорила?

Был в Гандже тихий голос не слышен,

Только солнце на миг озарило

Сад с последними каплями вишен…

Сон растаял к досаде больного,

Явь и жар подступили к постели,

Но присутствие жара иного

Ощутил он в измученном теле,

Он подумал: «Что слава земная?

Дай, Мтацминда, мне место на склоне,

Там, где плющ и свеча восковая,

Я усну у тебя на ладони,

Пусть Нино приведет на закате

Катину в одеянии вдовьем.

О, достоин ли я благодати —

Слез ее над моим изголовьем?»

Всё было синим в этом сне

Всё было синим в этом сне:

И липа у ворот, и храм,

Я на лазоревом коне

Хотел подняться к облакам,

Я слышал зов, но конь стоял,

И я стегнуть его не мог,

И синий вечер наступал,

И путь лежал еще далек.

Я не пошел молиться в храм,

Мне липа тени не дала.

Прильнула скорбь к моим губам,

Дыханьем сердце обожгла,

Я дальше брел, в груди больной

Неся губительный ожог,

Лазурный омут надо мной

Сиял, спокоен и высок,

Он звал, но я взлететь не смел —

Коня давно со мною нет.

Со старой липы лист слетел.

Мой сон утратил синий цвет.

Последняя ночь

Постель? Или жизни и смерти весы?

Безводным колодцем ганджинская мгла

Казалась больному… Тянулись часы,

Тетрадка ладонь ослабевшую жгла.

За медом пчела прилетела к душе —

Напрасно, ей нечего было собрать…

Пустыня, шурша, подступала к Гандже,

С деревьев листва поспешала слетать.

Глухое безмолвье царило вокруг,

Зияла гнетущая пропасть окна.

Пастушья собака залаяла вдруг,

Но лаем своим поперхнулась она.

Луна непохожа была на луну —

Лучом, словно когтем, царапала грудь…

Но колокол храма разбил тишину.

Мерани! Еще не закончился путь!

В верийском саду над туманной рекой

Глядел он парому отплывшему вслед,

И новые строки рождались для той,

Что ворона камнем спугнула… Но нет —

К больному в постель этот камень упал,

Зажат он в руке, как пустой кошелек.

С чинары серьгу ветер смерти сорвал…

Как горный родник безнадежно далек!

Хотел приподняться, но силы ушли.

Как исповедь, имя ее прошептал.

Умолкли стихи, под подушку легли —

Он камнем могильным подушку считал.

Приблизились стены жилища к нему,

На миг ослепив, почернело окно.

Спокойно сходя в беспредельную тьму,

Он знал, что увидеть зарю не дано.

Прощание

Он, праздности чуждый, не ведал покоя,

Но сердце устало гореть и страдать,

Он умер в Гандже, и осталась тетрадь —

С тоскою о Картли, с последней строкою.

Он сам подбирал по порядку листы,

Обвязывал думы тесьмою печали,

Безжалостно пальцы ему обжигали

Любовь и страданья, тоска и мечты.

Как будто молебен закончился в храме —

В груди замолчали стихи навсегда.

С деревьев текла дождевая вода.

Стук сердца казался твоими шагами.

В бессонном борении с грозной судьбой

Как ждал он рассвета! Но тьма победила.

Он тихо в Гандже опустился в могилу,

Оставив тебе небосвод голубой.

Останки его приютила чужбина…

Рыдала ли ты над ингурской волной?

Забытый тобою, смертельно больной,

Тебе он молился в минуту кончины!

Он предан земле. Но стихи не молчат!

Стихи о разлуке, о небе отчизны,

О сломленном дубе, о смерти и жизни —

Пусть гордое сердце твое обвинят:

Ты душу его обрекла на мученья,

У Злобного духа не став на пути,

Могла только ты исцелить и спасти —

Его погубило твое отреченье!

В Гандже подвела лихорадка итог

Невзгод и страданий в земной круговерти.

В наследство тебе он оставил бессмертье —

Как нежную рану, как робкий упрек.

Загрузка...