Последняя ночь

Последняя ночь

Весна еще в намеке

Холодноватых звезд.

На явор кривобокий

Взлетает черный дрозд.

Фазан взорвался, как фейерверк.

Дробь вырвала хвою. Он

Пернатой кометой рванулся вниз,

В сумятицу вешних трав.

Эрцгерцог вернулся к себе домой.

Разделся. Выпил вина.

И шелковый сеттер у ног его

Расположился, как сфинкс.

Револьвер, которым он был убит

(Системы не вспомнить мне),

В охотничьей лавке еще лежал

Меж спиннингом и ножом.

Грядущий убийца дремал пока,

Голову положив

На юношески твердый кулак

В коричневых волосках.

…………………………

В Одессе каштаны оделись в дым,

И море по вечерам,

Хрипя, поворачивалось на оси,

Подобное колесу.

Мое окно выходило в сад,

И в сумерки, сквозь листву,

Синели газовые рожки

Над вывесками пивных.

И вот на этот шипучий свет,

Гремя миллионом крыл,

Летели скворцы, расшибаясь вдрызг

О стекла и провода.

Весна их гнала из-за черных скал

Бичами морских ветров.

Я вышел…

За мной затворилась дверь…

И ночь, окружив меня

Движеньем крыльев, цветов и звезд,

Возникла на всех углах.

Еврейские домики я прошел.

Я слышал свирепый храп

Биндюжников, спавших на биндюгах,

И в окнах была видна

Суббота в пурпуровом парике,

Идущая со свечой.

Еврейские домики я прошел.

Я вышел к сиянью рельс.

На трамвайной станции млел фонарь,

Окруженный большой весной.

Мне было только семнадцать лет,

Поэтому эта ночь

Клубилась во мне и дышала мной,

Шагала плечом к плечу.

Я был ее зеркалом, двойником,

Второю вселенной был.

Планеты пронизывали меня

Насквозь, как стакан воды,

И мне казалось, что легкий свет

Сочится из пор, как пот.

Трамвайную станцию я прошел,

За ней невесом, как дым,

Асфальтовый путь улетал, клубясь,

На запад — к морским волнам.

И вдруг я услышал протяжный звук:

Над миром плыла труба,

Изнывая от страсти. И я сказал:

— Вот первые журавли!

Над пылью, над молодостью моей

Раскатывалась труба,

И звезды шарахались, трепеща,

От взмаха широких крыл.

Еще один крутой поворот —

И море пошло ко мне,

Неся на себе обломки планет

И тени пролетных птиц.

Была такая голубизна,

Такая прозрачность шла,

Что повториться

Не может такая ночь.

Она поселилась в каждом кремне

Гнездом голубых лучей;

Она превратила сухой бурьян

В студеные хрустали;

Она постаралась вложить себя

В травинку, в песок, во все —

От самой отдаленной звезды

До бутылки на берегу.

За неводом, у зеленых свай,

Где днем рыбаки сидят,

Я человека увидел вдруг

Недвижного, как валун.

Он молод был, этот человек,

Он юношей был еще, —

В гимназической шапке с большим гербом,

В тужурке, сшитой на рост.

Я пригляделся:

Мне странен был

Этот человек:

Старчески согнутая спина

И молодое лицо.

Лоб, придавивший собой глаза,

Был не по-детски груб,

И подбородок торчал вперед,

Сработанный из кремня.

Вот тут я понял, что это он

И есть душа тишины,

Что тяжестью погасших звезд

Согнуты плечи его,

Что, сам не сознавая того,

Он совместил в себе

Крик журавлей и цветенье трав

В последнюю ночь весны.

Вот тут я понял:

Погибнет ночь,

И вместе с ней отпадет

Обломок мира, в котором он

Родился, ходил, дышал.

И только пузырик взовьется вверх,

Взовьется и пропадет.

И снова звезда. И вода рябит.

И парус уходит в сон.

Меж тем подымается рассвет.

И вот, грохоча ведром,

Прошел рыболов и, сев на скалу,

Поплавками истыкал гладь.

Меж тем подымается рассвет.

И вот на кривой сосне

Воздел свою флейту черный дрозд,

Встречая цветенье дня.

А нам что делать?

Мы побрели

На станцию, мимо дач…

Уже дребезжал трамвайный звонок

За поворотом рельс,

И бледной немочью млел фонарь,

Непогашенный поутру.

Итак, все кончено! Два пути!

Два пыльных маршрута вдаль!

Два разных трамвая в два конца

Должны нас теперь умчать!

Но низенький юноша с грубым лбом

К солнцу поднял глаза

И вымолвил:

— В грозную эту ночь

Вы были вдвоем со мной.

Миру не выдумать никогда

Больше таких ночей…

Это последняя… Вот и все!

Прощайте! —

И он ушел.

Тогда, растворив в зеркалах рассвет,

Весь в молниях и звонках,

Пылая лаковой желтизной,

Ко мне подлетел трамвай.

Револьвер вынут из кобуры,

Школяр обойму вложил.

Из-за угла, где навес кафе,

Эрцгерцог едет домой.

…………………………

Печальные дети, что знали мы,

Когда у больших столов

Врачи, постучав по впалой груди,

«Годен», — кричали нам…

Печальные дети, что знали мы,

Когда, прошагав весь день

В портянках, потных до черноты,

Мы падали на матрац.

Дремота и та избегала нас.

Уже ни свет ни заря

Врывалась казарменная труба

В отроческий покой.

Не досыпая, не долюбя,

Молодость наша шла.

Я спутника своего искал:

Быть может, он скажет мне,

О чем мечтать и в кого стрелять,

Что думать и говорить?

И вот неожиданно у ларька

Я повстречал его.

Он выпрямился… Военный френч,

Как панцирь, сидел на нем,

Плечи, которые тяжесть звезд

Упрямо сгибала вниз,

Чиновничий украшал погон;

И лоб, на который пал

Недавно предсмертный огонь планет,

Чистейший и грубый лоб,

Истыкан был тысячами угрей

И жилами рассечен.

О, где же твой блеск, последняя ночь,

И свист твоего дрозда!

Лужайка — да посредине сапог

У пушечной колеи.

Консервная банка раздроблена

Прикладом. Зеленый суп

Сочится из дырки. Бродячий пес

Облизывает траву.

Деревни скончались.

Потоптан хлеб.

И вечером — прямо в пыль —

Планеты стекают в крови густой

Да смутно трубит горнист.

Дымятся костры у больших дорог,

Солдаты колотят вшей.

Над Францией дым.

Над Пруссией вихрь.

И над Россией туман.

Мы плакали над телами друзей;

Любовь погребали мы;

Погибших товарищей имена

Доселе не сходят с губ.

Их честную память хранят холмы

В обветренных будяках,

Крестьянские лошади мнут полынь,

Проросшую из сердец,

Да изредка выгребает плуг

Пуговицу с орлом…

Но мы — мы живы наверняка!

Осыпался, отболев,

Скарлатинозною шелухой

Мир, окружавший нас.

И вечер наш трудолюбив и тих.

И слово, с которым мы

Боролись всю жизнь, — оно теперь

Подвластно нашей руке.

Мы навык воинов приобрели,

Терпенье и меткость глаз,

Уменье хитрить, уменье молчать.

Уменье смотреть в глаза.

Но если, строчки не дописав,

Бессильно падет рука,

И взгляд остановится, и губа

Отвалится к бороде,

И наши товарищи, поплевав

На руки, стащат нас

В клуб, чтоб мы прокисали там

Средь лампочек и цветов, —

Пусть юноша (вузовец, иль поэт,

Иль слесарь — мне все равно)

Придет и встанет на караул,

Не вытирая слезы.

(1932)

Человек предместья

Вот зеленя прозябли,

Продуты ветром дни.

Мой подмосковный зяблик

Начни, начни…

Бревенчатый дом под зеленой крышей,

Флюгарка визжит, и шумят кусты;

Стоит человек у цветущих вишен:

Герой моей повести — это ты!

…………………………

Вкруг мира, поросшего нелюдимой

Крапивой, разрозненный мчался быт.

Славянский шкаф — и труба без дыма,

Пустая кровать — и дым без трубы.

На голенастых ногах ухваты,

Колоды для пчел — замыкали круг.

А он переминался, угловатый,

С большими сизыми кистями рук.

Вот так бы нацелиться — и с налета

Прихлопнуть рукой, коленом прижать…

До скрежета, до ледяного пота

Стараться схватить, обломать, сдержать!

Недаром учили: клади на плечи,

За пазуху суй — к себе таща,

В закут овечий,

В дом человечий,

В капустную благодать борща.

И глядя на мир из дверей амбара,

Из пахнущих крысами недр его,

Не отдавай ни сора, ни пара,

Ни камня, ни дерева — ничего!

Что ж, служба на выручку!

Полустанки…

Пернатый фонарь да гудки в ночи…

Как рыжих младенцев, несут крестьянки

Прижатые к сердцу калачи.

Гремя инструментом, проходит смена.

И там, в каморке проводника,

Дым коромыслом. Попойка. Мена.

На лавках рассыпанная мука.

А все для того, чтобы в предместье

Углами укладывались столбы,

Чтоб шкаф, покружившись, застрял на месте,

Чтоб дым, завертясь, пошел из трубы.

(Но все же из будки не слышно лая,

Скворечник пустует, как новый дом,

И пухлые голуби не гуляют

Восьмеркою на чердаке пустом.)

И вот в улетающий запах пота,

В смолкающий плотничий разговор,

Как выдох, распахиваются ворота —

И женщина вплывает во двор.

Пред нею покорно мычат коровы,

Не топоча, не играя зря,

И — руки в бока — откинув ковровый

Платок, она стоит, как заря.

Она расставляет отряды крынок:

Туда — в больницу; сюда — на рынок;

И, вытянув шею, слышит она

(Тише, деревья, пропустишь сдуру)

Вьющийся с фабрики Ногина

Свист выдаваемой мануфактуры.

Вот ее мир — дрожжевой, густой,

Спит и сопит — молоком насытясь,

Жидкий навоз, над навозом ситец,

Пущенный в бабочку с запятой.

А посередке, крылом звеня,

Кочет вопит над наседкой вялой.

Черт его знает, зачем меня

В эту обитель нужда загнала!..

Здесь от подушек не продохнуть,

Легкие так и трещат от боли…

Крикнуть товарищей? Иль заснуть?

Иль возвратиться к герою, что ли?!

Ветер навстречу. Скрипит вагон.

Черная хвоя летит в угон.

Весь этот мир, возникший из дыма,

В беге откинувшийся, трубя,

Навзничь, — он весь пролетает мимо,

Мимо тебя, мимо тебя!

Он облетает свистящим кругом

Новый забор твой и теплый угол.

Как тебе тошно. Опять фонарь

Млеет на станции. Снова, снова

Баба с корзинкой, степная гарь

Да заблудившаяся корова.

Мир переполнен твоей тоской;

Буксы выстукивают: на кой?

На кой тебе это?

Ты можешь смело

Посредине двора, в июльский зной,

Раскинуть стол под скатертью белой

Средь мира, построенного тобой.

У тебя на столе самовар, как глобус,

Под краном стакан, над конфоркой дым;

Размякнув от пара, ты можешь в оба

Теперь следить за хозяйством своим.

О, благодушие! Ты растроган

Пляской телят, воркованьем щей,

Журчаньем в желудке…

А за порогом —

Страна враждебных тебе вещей.

На фабрику движутся, — раздирая

Грунт, дюжие лошади (топот, гром).

Не лучше ль стоять им в твоем сарае

В порядке. Как следует. Под замком.

Чтобы дышали добротной скукой

Хозяйство твое и твоя семья,

Чтоб каждая мелочь была порукой

Тебе в неподвижности бытия.

Жара. Не читается и не спится.

Предместье солнцем оглушено.

Зеваю. Закладываю страницу

И настежь распахиваю окно.

Над миром, надтреснутым от нагрева,

Ни ветра, ни голоса петухов…

Как я одинок! Отзовитесь, где вы,

Веселые люди моих стихов?

Прошедшие с боем леса и воды,

Всем ливням подставившие лицо,

Чекисты, механики, рыбоводы,

Взойдите на струганое крыльцо.

Настала пора — и мы снова вместе!

Опять горизонт в боевом дыму!

Смотри же сюда, человек предместий:

— Мы здесь! Мы пируем в твоем дому!

Вперед же, солдатская песня пира!

Открылся поход.

За стеной враги.

А мы постарели. — И пылью мира

Покрылись походные сапоги.

Но все ж, по-охотничьи, каждый зорок.

Ясна поседевшая голова.

И песня просторна.

И ветер дорог.

И дружба вступает в свои права.

Мы будем сидеть за столом веселым

И толковать и шуметь, пока

Не влезет солнце за частоколом

В ушат топленого молока.

Пока не просвищут стрижи. Пока

Не продерет росяным рассолом

Траву — до последнего стебелька.

И, палец поднявши, один из нас

Раздумчиво скажет: «Какая тьма!

Как время идет! Уже скоро час!»

И словно в ответ ему, ночь сама

От всей черноты своей грянет: «Раз!»

А время идет по навозной жиже.

Сквозь бурю листвы не видать ни зги.

Уже на крыльце оно. Ближе. Ближе.

Оно в сенях вытирает сапоги.

И в блеск половиц, в промытую содой

И щелоком горницу, в плеск мытья

Оно врывается непогодой,

Такое ж сутуловатое, как я,

Такое ж, как я, презревшее отдых,

И, вдохновеньем потрясено,

Глаза, промытые в сорока водах.

Медленно поднимает оно.

От глаз его не найти спасенья,

Не отмахнуться никак сплеча,

Лампу погасишь. Рванешься в сени.

Дверь на запоре. И нет ключа.

Как ни ломись — не проломишь — баста!

В горницу? В горницу не войти!

Там дочь твоя, стриженая, в угластом

Пионерском галстуке, на пути.

И, руками комкая одеяло,

Еще сновиденьем оглушена,

Вперед ногами, мало-помалу,

Сползает на пол твоя жена!

Ты грянешь в стекла. И голубое

Небо рассыплется на куски.

Из окна в окно, закрутясь трубою,

Рванутся дикие сквозняки.

Твой лоб сиянием окровавит

Востока студеная полоса,

И ты услышишь, как время славят

Наши солдатские голоса.

И дочь твоя подымает голос

Выше берез, выше туч, — туда,

Где дрогнул сумрак и раскололась

Последняя утренняя звезда.

И первый зяблик порвет затишье…

(Предвестник утренней чистоты.)

А ты задыхаешься, что ты слышишь?

Испуганный, что рыдаешь ты?

Бревенчатый дом под зеленой крышей.

Флюгарка визжит, и шумят кусты.

1932

Смерть пионерки

Грозою освеженный,

Подрагивает лист.

Ах, пеночки зеленой

Двухоборотный свист!

Валя, Валентина,

Что с тобой теперь?

Белая палата,

Крашеная дверь.

Тоньше паутины

Из-под кожи щек

Тлеет скарлатины

Смертный огонек.

Говорить не можешь —

Губы горячи.

Над тобой колдуют

Умные врачи.

Гладят бедный ежик

Стриженых волос.

Валя, Валентина,

Что с тобой стряслось?

Воздух воспаленный,

Черная трава.

Почему от зноя

Ноет голова?

Почему теснится

В подъязычье стон?

Почему ресницы

Обдувает сон?

Двери отворяются.

(Спать. Спать. Спать.)

Над тобой склоняется

Плачущая мать:

— Валенька, Валюша!

Тягостно в избе.

Я крестильный крестик

Принесла тебе.

Все хозяйство брошено,

Не поправишь враз,

Грязь не по-хорошему

В горницах у нас.

Куры не закрыты,

Свиньи без корыта;

И мычит корова

С голоду сердито.

Не противься ж, Валенька.

Он тебя не съест,

Золоченый, маленький,

Твой крестильный крест.

На щеке помятой

Длинная слеза.

А в больничных окнах

Движется гроза.

Открывает Валя

Смутные глаза.

От морей-ревучих

Пасмурной страны

Наплывают тучи,

Ливнями полны.

Над больничным садом,

Вытянувшись в ряд,

За густым отрядом

Движется отряд.

Молнии, как галстуки,

По ветру летят.

В дождевом сиянье

Облачных слоев

Словно очертанье

Тысячи голов.

Рухнула плотина,

И выходят в бой

Блузы из сатина

В синьке грозовой.

Трубы. Трубы. Трубы.

Подымают вой.

Над больничным садом,

Над водой озер,

Движутся отряды

На вечерний сбор.

Заслоняют свет они

(Даль черным-черна),

Пионеры Кунцева,

Пионеры Сетуни,

Пионеры фабрики Ногина.

А внизу склоненная

Изнывает мать:

Детские ладони

Ей не целовать.

Духотой спаленных

Губ не освежить.

Валентине больше

Не придется жить.

— Я ль не собирала

Для тебя добро?

Шелковые платья,

Мех да серебро,

Я ли не копила,

Ночи не спала,

Все коров доила,

Птицу стерегла, —

Чтоб было приданое,

Крепкое, недраное,

Чтоб фата к лицу —

Как пойдешь к венцу!

Не противься ж, Валенька!

Он тебя не съест,

Золоченый, маленький,

Твой крестильный крест.

Пусть звучат постылые,

Скудные слова —

Не погибла молодость,

Молодость жива!

Нас водила молодость

В сабельный поход,

Нас бросала молодость

На кронштадтский лед.

Боевые лошади

Уносили нас,

На широкой площади

Убивали нас.

Но в крови горячечной

Подымались мы,

Но глаза незрячие

Открывали мы.

Возникай содружество

Ворона с бойцом, —

Укрепляйся мужество

Сталью и свинцом.

Чтоб земля суровая

Кровью истекла,

Чтобы юность новая

Из костей взошла.

Чтобы в этом крохотном

Теле — навсегда

Пела наша молодость,

Как весной вода.

Валя, Валентина,

Видишь — на юру

Базовое знамя

Вьется по шнуру.

Красное полотнище

Вьется над бугром.

«Валя, будь готова!» —

Восклицает гром.

В прозелень лужайки

Капли как польют!

Валя в синей майке

Отдает салют.

Тихо подымается,

Призрачно-легка,

Над больничной койкой

Детская рука.

«Я всегда готова!» —

Слышится окрест.

На плетеный коврик

Упадает крест.

И потом бессильная

Валится рука —

В пухлые подушки,

В мякоть тюфяка.

А в больничных окнах

Синее тепло,

От большого солнца

В комнате светло.

И, припав к постели.

Изнывает мать.

За оградой пеночкам

Нынче благодать.

Вот и все!

Но песня

Не согласна ждать.

Возникает песня

В болтовне ребят.

Подымает песню

На голос отряд.

И выходит песня

С топотом шагов

В мир, открытый настежь

Бешенству ветров.

(1932)

Загрузка...