Богданович живет в нашем сознании как создатель «Душеньки». Все написанное им раньше, вся его многосторонняя поэтическая, журнальная и переводческая работа заслонены от нас его поэмой о Душеньке. И, разумеется, нет никакой надобности оспаривать это мнение полуторавековой давности. Интереснее установить, когда начала складываться эта традиция отношения к Богдановичу и какие исторические обстоятельства этому способствовали.
В год смерти Богдановича Карамзин написал о нем большую статью.[1]
В это время Карамзин и карамзинисты считали себя победителями в литературе. У осознавшего себя направления появилась потребность установить свое место в развитии литературы, создать в ней собственную генеалогию. Этой цели служил и «Пантеон российских авторов» (1802) Карамзина и его статья о жизни и сочинениях Богдановича.
Карамзин в творчестве Богдановича ищет отражения характера, «нрава», душевного строя его создателя-поэта. Самым значительным, самым важным и исторически ценным в Богдановиче для критика оказывается непосредственность, с которой отразилась личность поэта в его произведениях. То, что стало общим местом в русской романтической критике 1810—1820-х годов — поиски души автора в ее поэтическом выражении, — впервые было провозглашено с такой ясностью в статье Карамзина о Богдановиче. Но и самый облик Богдановича, человека и общественного деятеля, был выведен из «Душеньки», подменен образом рассказчика, веселого шутника, любезного балагура, охотника до нескромных шуток. Карамзин отделял психологическую истину в искусстве от правды социальной, и Богданович в его изображении превратился в поэта, погруженного только в свой внутренний мир. В действительности же общественный облик Богдановича не вмещается в его портрет, созданный Карамзиным и заживший в литературе своей самостоятельной жизнью. Поэтому, для того чтобы представить себе исторически появление «Душеньки», надо восстановить подлинный облик Богдановича, рассмотреть все виды его литературной деятельности.
Биография Ипполита Федоровича Богдановича скудна событиями и фактами. Когда в конце жизни он набрасывал нечто вроде автобиографии,[1] — она превратилась в послужной список, где с точностью до месяцев и дней указаны перемещения по службе, а факты литературной деятельности изложены сбивчиво и порой с грубыми хронологическими ошибками.
Родился Богданович 23 декабря 1743 года в местечке Переволочна на нижнем Днепре. По происхождению он, видимо, принадлежал к мелкой украинской шляхте. Во всяком случае у самого Богдановича никогда ни имений, ни крепостных душ не было, и в десятилетнем возрасте ему пришлось начинать службу в Москве, куда его привезли и определили юнкером в Юстиц-коллегию. Вскоре он начал учиться, и «в бывшем тогда при Сенатской конторе математическом училище считался между отличнейшими учениками» (автобиография). Однако не математика и не «приказная служба» привлекали его. Как он говорит в автобиографии: «Из детства любил чтение книг, рисование, музыку и стихотворство, которому особливо получил вкус чтением стихотворных сочинений Михайла Васильевича Ломоносова».
Интерес к поэзии, музыке, театру способствует сближению Богдановича с московскими литераторами. Карамзин так рассказывает о первом знакомстве юноши Богдановича с Михаилом Матвеевичем Херасковым, тогда уже известным писателем, ведавшим при Московском университете библиотекой, театром и газетой: «Однажды является к директору Московского театра мальчик лет пятнадцати, скромный, даже застенчивый, и говорит ему, что он дворянин и желает стать актером![1] Директор, разговаривая с ним, узнает его охоту к учению и стихотворству; доказывает ему неприличность актерского звания для благородного человека; записывает его в университет и берет жить к себе в дом».[2] По автобиографии Богдановича его приобщение к университетской науке произошло иначе. Михаил Иванович Дашков, один из покровителей талантливого юноши, выпросил у начальника Юстиц-коллегии разрешение Богдановичу «отлучиться от должности юнкерской и обучаться в университете», а уж затем последовало знакомство с Херасковым и приглашение к нему в дом на житье.
Так или иначе, но дорогу в литературу Богдановичу открыл Херасков. Об этом с чувством искренней благодарности вспомнил он через четверть века в «Стансах Михаилу Матвеевичу Хераскову».
Если верить рассказу Карамзина, где говорится о «пятнадцатилетнем мальчике», то начало знакомства поэтов можно отнести к 1758—1759 годам. К этому времени Херасков уже напечатал антиклерикальную трагедию «Венецианская монахиня» (1758) и ряд мелких стихотворений в «Ежемесячных сочинениях». Человек широкого литературного образования, Херасков обладал теми чертами характера, которые способствовали сплочению вокруг него молодых литераторов из числа студентов университета. Мягкость, доброжелательность, отзывчивость, строгость моральных принципов делали Хераскова почитаемым и любимым наставником университетской молодежи. Через литературное ученичество у Хераскова в университете прошли С.Г. Домашнев, отчасти братья Фонвизины — Денис и Павел, Я.И. Булгаков, В.А. Приклонский, А.Г. Карин. Всех их Херасков привлек в основанный им в 1760 году журнал «Полезное увеселение», который стал форумом для нового поколения русской дворянской интеллигенции, вступавшего в литературу в конце 1750-х годов. В этом журнале впервые появились стихи Богдановича.
29 октября 1761 года Богданович был назначен в университет с чином прапорщика «к надзиранию над классами, и тем же указом причислен в Навагинский полк» (автобиография). К этому же времени сам Богданович относит знакомство свое с Михаилом Федотовичем Каменским, позднее издавшим его поэму «Душенькины похождения» (1778). После вступления на престол Екатерины II, в связи с подготовкой в Москве коронационных торжеств, Богданович, вместе с М.И. Херасковым и А.А. Ржевским, был включен 19 июля 1762 года в «комиссию о сооружении торжественных ворот и отпущен обратно октября 22» (автобиография). Официальный документ так описывает деятельность московских литераторов — устроителей триумфальных ворот: «Надворный советник и Московского университета член Михайло Херасков, лейб-гвардии подпоручик Алексей Ржевский, армейский прапорщик Ипполит Богданович инвентовали на триумфальные ворота картины, эмблемы и надписи и были на смотрении над живописцами при работе оных».[1]
Заключительный этап этого мероприятия — маскарад «Торжествующая Минерва» — происходил в Москве в начале 1763 года. О нем Богданович упоминает в «Душеньке».
Общее оживление политической жизни в стране, последовавшее за переворотом 28 июня 1762 года, оказывает очень заметное влияние на Богдановича. Он отходит от Хераскова и его группы, в 1763 году начавших выпуск журнала «Свободные часы». Богданович теперь примыкает к группе дворян-либералов, добивавшихся от Екатерины II превращения абсолютной монархии в монархию конституционную, где власть императора была бы ограничена законом и дворянским парламентом. Главой этой группы был Никита Панин, талантливый дипломат и воспитатель будущего императора Павла I; близка к этой группе была и Е.Р. Дашкова. Совместно с Дашковой Богданович издает в 1763 году журнал «Невинное упражнение». В своей автобиографии он об этом пишет так: «...употреблен был к соучаствованию в издаваемом под ее покровительством журнале, названном «Невинное упражнение».
«Невинное упражнение» прекратилось в июне 1763 года: «по многим неотвратимым препятствиям, и в-первых потому, что как издатели, так и те, кои подписались брать наш журнал, из Москвы разъехались».[2] Как указывает П.Н. Берков, здесь имеется в виду окончание коронационных торжеств и отъезд двора в Петербург.[3]Это соображение подтверждает и Богданович в своей автобиографии, говоря о том, что по отъезде Дашковой в Петербург он занялся переводом военного сочинения «Малая война» и «дедиковал» (посвятил) его П.И. Панину.
Вскоре, в мае 1763 года, «по прошению его отослан в Военную коллегию, а того же майя 26 определен в штат к генерал-аншефу, графу Петру Ивановичу Панину в переводчики, по просьбе княгини Екатерины Романовны Дашковой» (автобиография). Таким образом, Богданович стал одним из сотрудников старшего из братьев Паниных, вполне разделявшего политические планы и убеждения своего брата Никиты Ивановича. Закончив перевод «Малой войны», Богданович вместе с П.И. Паниным в 1764 году переезжает в Петербург и в апреле переходит на службу в ведомство младшего Панина — в Иностранную коллегию переводчиком.
19 апреля 1765 года Богданович поднес наследнику Павлу Петровичу свою поэму «Сугубое блаженство», политико-философский трактат в стихах. В том же году он перевел прозою стихотворную комедию Вольтера «Нанина, или Побежденный предрассудок» (1748) и напечатал ее в 1766 году.
В 1766—1768 годах Богданович живет в Дрездене в качестве секретаря русского посольства в Саксонии. О круге знакомств и дружеских связей Богдановича в этот период ничего не известно. Мы не знаем, интересовался ли он русскими студентами, учившимися в это время в Лейпциге, сближался ли он с немецкими литературными кругами. В автобиографии он упоминает только о знакомстве с Федором Орловым (братом фаворита Екатерины II), останавливавшимся на некоторое время в Дрездене в конце 1768 года. Из написанного Богдановичем в Дрездене известен только полукомпилятивный обзор правовых отношений германских государств «Примечания о германских правах».[1]
В начале 1769 года Богданович по его просьбе был возвращен в Петербург и, «будучи оставлен в Иностранной коллегии, начал более упражняться в литературе» (автобиография).
Литературная деятельность Богдановича с середины 1760-х годов принимает новый характер. После поэмы «Сугубое блаженство» он усиленно занимается переводческой работой, которую сменяет период профессиональной журналистской деятельности в 1775— 1782 годах.
Переводил Богданович главным образом прозу. Отчасти его переводческая работа была выполнением служебных поручений. Об этом прямо говорится, например, в предисловии Богдановича к его переводу (с французского) трактата о партизанской кавалерийской войне. Обращаясь к П.И. Панину, которому посвящена книга, Богданович пишет: «Я почту себя весьма счастливым, если мой перевод найдется столько исправен, чтоб мог заслужить честь, которую ваше высокопревосходительство мне сделали, приказав перевести сию книгу на российский язык для пользы желающих предуспевать в военном искусстве».[1]
Уже по собственному выбору он переводит книгу аббата Сен-Пьера, пламенного поборника установления вечного мира, в изложении, сделанном Ж.Ж. Руссо,[2] и, наконец, обширное сочинение Верто «История революций в Римской республике» (1720).[3]
В 1775—1776 годы Богданович издает в Петербурге журнал «Собрание новостей», с января 1776 года по декабрь 1782 Богданович редактирует «Санктпетербургские ведомости», издававшиеся Академией наук. Приглашен он был на эту работу С.Г. Домашневым, с которым Богдановича связывало еще знакомство по Московскому университету. Обязанности редактора в журнале канцелярии Академии наук определялись следующим образом: «Выбирать же ему, господину Богдановичу, и вносить в российские ведомости как политические новости благопристойные к сведению, так и все известия о новых, к человеческому роду полезных, в науках изобретениях...». Вскоре Богданович взял на себя (с середины 1776 года) перевод материалов из французских газет, а с 1781 года и из немецких, отказавшись от помощи академических переводчиков.
«Санктпетербургские ведомости» были официальной газетой, издававшейся правительственным учреждением — Академией наук — и проходившей официальную академическую цензуру. Однако Богдановичу в какой-то степени удалось изменить казенно-деловой характер газеты, придать ей больше живости и разнообразия. Это относится прежде всего к иностранной информации, в которой основное внимание уделялось войне между Англией и восставшими американскими колониями.
Оживился при Богдановиче и отдел книжных объявлений, превращенный им в библиографическую хронику. Здесь давались отзывы на те сочинения или переводы, которые положительно оценивались редактором. Так, Богданович напечатал отзыв о переводной работе Радищева, правда не называя переводчика: «„Офицерские упражнения, состоящие в четырех частях, с 28 гравированными фигурами. Переведено с немецкого". Сочинение сие весьма полезно для военных людей и, чаятельно, тем более привлечет внимание читателей, что мы мало еще имеем на российском языке книг о военном искусстве, весьма свойственном российской нации».[1]
С большой похвалой отзывался Богданович о переводе «Илиады» Екимова,[2] о «Похвальном слове Марку Аврелию» А. Тома, в переводе Фонвизина: «Похвала Марку Аврелию» сочинения славного французского писателя г. Томаса. На российский язык перевел оную г. надворный советник фон-Визин, с особливой исправностью и чистотою языка, свойственною сему известному автору». [3]
Редакторская деятельность Богдановича, которой он уделял очень много внимания и сил, прервалась в конце 1782 года из-за случайных недоразумений.
Между редактором «Санктпетербургских ведомостей» и Академической конференцией начались трения. 19 июля 1782 года конференция Академии постановила: «...Приняв к сведению, что в публике ставят в вину всей Академии появление с некоторых пор статей худо выбранных и нередко детских в «Русских (то есть «Санктпетербургских». — И.С.) ведомостях», которые действительно стали посмешищем всего города, положила объявить настоящим протоколом, что Академическая конференция, то есть Академия в собственном смысле, нисколько не причастна к этим «Ведомостям», и представить его превосходительству господину директору (С.Г. Домашневу. — И.С.) о необходимости поручить редакцию этой газеты более разумным людям, дабы публика не имела повода жаловаться».[4]
Домашнев, защищая Богдановича, написал в ответ на это постановление, что «газета в том виде, как она издается, служит средством для образования многочисленной и наиболее здоровой части городского населения».[5] Академическая конференция не удовлетворилась таким ответом и перенесла дело в высшие инстанции. Как жаловался Богданович Домашневу в начале декабря 1782 года, «выисканные за пять и шесть лет типографские погрешности господами профессорами комиссии донесены высочайшей власти... и где случалось, чтоб газетная ошибка, не трогающая ничьего лица, но с других газет в числе странных и любопытных случаев внесенная, могла быть преступлением, о котором высочайшей власти непосредственно доносить должно было?»[1] Поднесенный высочайшей власти, то есть, очевидно, самой Екатерине II, список редакторских ошибок возымел свое действие. Богдановичу пришлось отказаться от редактуры, несмотря на поддержку Домашнева.
Скорей всего этот эпизод имел в виду Богданович, когда внес в свою автобиографию следующую нарочито туманную запись: «Между тем был оклеветан в обществе скопом и заговором недоброжелателей разными образами и оправдан после даже самыми своими гонителями, кои были коварствами обмануты».
Снисканию «высочайшей» благосклонности к Богдановичу помогла «Душенька», вышедшая в начале 1783 года, в которой Екатерина нашла недвусмысленные комплименты себе и враждебные выпады против не любимых ею сатирических журналов 1769—1774 годов. Уже в начале следующего, 1783 года по распоряжению нового директора Академии, княгини Е.Р. Дашковой, Академия наук купила у него весь тираж «Душеньки» и «Исторического изображения России».
Напуганный своим столкновением с Академией и его последствиями, Богданович идет на литературную службу к правительству.
Он избирается в члены вновь созданной Российской академии (11 ноября 1783 года); в «Собеседнике любителей российского слова» (1783—1784), журнале, призванном, по замыслу Екатерины и Дашковой, объединить всю благонамеренную литературу, Богдановичу расточаются комплименты, почти в равной с певцом Фелицы мере.
Богданович становится поставщиком салонно-развлекательных театральных пустячков, балетных либретто и одним из создателей в литературе 1780-х годов направления, приспосабливавшего русское народное творчество к официальным требованиям.
Интерес к русской сказке, проявившийся у Богдановича в «Душеньке», Екатерина II использует в своих целях. Ему поручают истолковать в духе легенды о добром русском мужичке, верноподданном и благочестивом, русские народные пословицы. В августе 1784 года работа была закончена, и «Собрание русских пословиц» куплено у Богдановича Академией наук.
В предисловии к этому «Собранию» народные пословицы характеризуются Богдановичем как выражение «благонравия и благоповедения». В таком духе сделан подбор, а в некоторых случаях и доработка текста.[1] Несомненным сочинением Богдановича является, например, такая «пословица»:
Добродетель, без битвы, без крови, без брани,
Владеет в народах, и платят ей дани.
В начале 1784 года Богданович получает чин надворного советника с оставлением на прежней должности в Государственном архиве, где он служит с 1780 года. В ноябре 1785 года он пишет просительное письмо Потемкину в надежде через него поправить свои денежные обстоятельства: «Покровительство ваше, милостивый государь! есть для меня самое счастливое приобретение, почему осмеливаюсь представить вашей светлости мое состояние. Место, какое ныне в Государственном архиве занимаю, приносит мне жалованья только 450 рублей; деревень, ни земель, ни дома не имею. Прежде состояние мое подкреплял разными литературными для Академии работами, пока лета мои, здоровье и случаи могли давать к тому способы, но такие способы подвержены самой зыблемой временности; с малым жалованьем задолжал я ныне более тысячи рублей. Ваша светлость обыкли соделывать людей благополучными: избавиться от долгу, получить здесь место с приличным жалованьем и прославить с чувствительнейшей признательностью ваши милости будет мое благополучие».[2]
Деньги ему дали сразу, а желаемую должность он получил только через три года — «в 1788 году определением сената 28 августа помещен в Государственном архиве... в должность председателя» (автобиография).
Это назначение Богданович буквально выслужил у Екатерины II, изготовляя по ее заказу театральные пустячки.
Так, по его собственным словам, он в 1786 году «по имянному монаршему повелению сочинил лирическую комедию «Радость Душеньки», которая удостоена высочайшей апробации, и в знак монаршего благоволения при сем случае пожалована ему от государыни табакерка, вскоре же потом пожалованы на заплату долгов деньги. По представлении же комедии на придворном театре пожалована еще табакерка» (автобиография). В следующем, 1787 году за пародийно-комическую драму «Славяне» Богдановичу был «пожалован перстень». «Радость Душеньки» и драматические пословицы, написанные в это же время, уже говорят об упадке поэтического дарования Богдановича. Следы таланта и остроумия автора «Душеньки» еще заметны в пародийной по замыслу драме «Славяне», в которой Александр Македонский помогает обиженной греками новгородской огороднице Потапьевне. Но по своей идейной направленности «Славяне» совпадают и с публицистическими статьями Екатерины II в «Собеседнике» и ее «Ответами» на «Вопросы к сочинителю «Былей и небылиц» Фонвизина.
С конца 1780-х годов литературная деятельность Богдановича почти прекращается, изредка печатает он стихотворения в журналах и главным образом деятельно участвует в работе Российской академии над ее словарем. В 1795 году Богданович покинул службу в Государственном архиве, а в 1796 году уехал из Петербурга и поселился с семьей брата Ивана Федоровича в г. Сумах. Любовь к молодой девушке, его дальней родственнице, и намерение жениться на ней вызвали противодействие родных и ссору с братом. В 1798 году Богданович, так и оставшийся холостяком, переезжает в Курск; живет на небольшую пенсию, распродает свою библиотеку. После вступления на престол Александра I Богданович вновь пытается принять участие в работе Российской академии, посылает оду новому царю, за которую, по словам Карамзина, он получает перстень, задумывает издание своих сочинений. Все это прерывается болезнью в декабре 1802 года, за которой последовала смерть 6 января 1803 года.
Как общественный деятель и поэт Богданович складывается на рубеже 1750—1760 годов. Творческая его деятельность, в сущности, заканчивается в 1783 году, после выхода «Душеньки». Эти десятилетия русской жизни характерны широким распространением просветительских идей, возникновение которых связано с именами великих деятелей французского Просвещения XVIII века. Однако просветительство в России не было единым; оно наполнялось различным социально-политическим и философическим содержанием. К началу 1760-х годов обозначились со всей определенностью, с одной стороны, официальный, показной либерализм Екатерины II и ее ближайшего окружения, с другой — движение дворянской либерально-политической мысли, представленное группой Панина — Сумарокова. Если Екатерине II ее дружба с французскими просветителями нужна была для создания видимости просвещенной монархии и в ее намерения не входило практическое претворение в жизнь идей сословного равенства, установления твердого правопорядка и конституционно-представительного строя, то группа Сумарокова — Панина, не помышляя об уничтожении крепостного права и самодержавия, все же всерьез добивалась ограничения прав помещиков, введения, согласно теории Монтескье, «монаршистского» правления (конституционной монархии), уничтожения системы придворного фаворитизма.
Рядом с этими направлениями серьезной силой русской общественной жизни уже к концу 1760-х годов стало собственно просветительское направление, представленное Новиковым, Фонвизиным, Козельским и другими, менее видными деятелями.
Богданович не остался чужд передовым идеям века, но глубоко просветительскими идеями он не проникся и потому довольно легко отказался от них в годы, наступившие после пугачевского восстания.
Начало литературной деятельности Богдановича приходится на последние годы правления императрицы Елизаветы. Это была эпоха политической и духовной реакции, насаждавшейся придворной камарильей, которая грабила страну системой откупов-монополий и сдерживала проявление всякой оппозиционной мысли Тайной канцелярией. Молодой Богданович примкнул к той группе дворянской интеллигенции, которая не хотела мириться с духовным гнетом святейшего синода и тиранией придворной бюрократии. Журнал «Полезное увеселение» (1760—1762), в котором сотрудничал Богданович, был одним из первых русских литературных журналов и органом прогрессивной мысли.
На страницах журнала молодые литераторы и поэты сообща трудились над выработкой принципов морали и нравственности.[1] Здесь противопоставлялись нравственное самосовершенствование и душевная чистота — невежеству нравов и корыстолюбивой устремленности подавляющего большинства дворянства.
В это время в сознании молодого поэта еще сильны традиционно-религиозные представления о жизни. Примерно одна треть его стихотворений, напечатанных в «Полезном увеселении», — это переложения псалмов или рассуждения на религиозно-философские темы вроде «Письма о бессмертии души» (1761, октябрь).
В этом стихотворном рассуждении Богданович вполне во власти представлений о земной жизни как подготовительной школе бедствий и испытаний к будущему, загробному блаженству. Постулат бессмертия души, таким образом, служит ему оправданием существующего на земле порядка и собственного невмешательства в этот порядок.
С этой проповедью невмешательства в жизнь связана и своеобразно преломленная стоическая точка зрения на соотношение между разумом и страстями.
В духе консервативно понятого стоицизма решает Богданович вопрос о взаимоотношении разума и страстей в стихотворении «Умеренность», в «Эпистоле».[1]
Блажен! кто в суете не даст себя в обман,
Владеет разумом, ему творцом что дан,
Бедою злость грозить тогда ему не смеет,
Владея разумом, и счастьем он владеет.
Один имеем путь к блаженству мы сему:
Желанья чтоб иметь покорными уму.
Тогда же творчество Богдановича питалось и другими идеями. В своих посланиях, сказках, баснях, стансах, сатирических стихах Богданович выступает как типичный рационалист, не нуждающийся в сверхразумном обосновании своих идей и жизненных представлений; как сторонник деистического свободомыслия, поэт ставит проблемы нравственного порядка и социального бытия вне какого бы то ни было их отношения к религии, хотя и не спорит с ней, привлекая для оправдания и обоснования существующего общественного порядка отвлеченно-разумные, внеисторические доводы. Он не видит необходимости общественных изменений; социальное неравенство, воплощенное в форме сословной иерархии, представляется ему естественно-разумлой формой общественной жизни; в этом вопросе он полностью разделяет взгляды Сумарокова и излагает их в своих стихах:
Причины есть тому, что все живут неравно:
Когда начало лишь покажется весны,
То земледельцы все, оставя сладки сны,
Оставя дом, идут с сохой еще в те поры,
Как соловей не пел приятностей авроры;
И вместе на поле они с зарей начнут
Определенный сей природою им труд.
Та водит светлые бразды свои на небе,
Те делают бразды, стараяся о хлебе;
Та темности ночной тем прогоняет мрак,
Тем счастливым нельзя быть инак, а не так.
Во весь трудяся год, труда не ощущают,
Как пользу от того себе воображают,
А прочие иной путь к счастью обрели...[1]
Всякая попытка самочинного изменения общественного порядка отвергается им как проявление невежества и дикости, как бунт против разумности. Так, в басне высмеивается Коза за неуместную и неприличную ее положению смелость:
Отменным счастием судьбина наградила
Того, кто взрос
И кончил век без храбрости в покое,
Кого не тронуло несчастье никакое,
А смелость только быть должна в прямом герое.[2]
Как видно по этим стихотворным декларациям Богдановича, он, среди учеников Хераскова, наиболее последовательно придерживается сумароковских позиций, стоит на точке зрения, утверждающей сословную иерархию и отвергающей всякую попытку ее изменения.
Смерть Елизаветы, недолгое царствование Петра III, новый дворцовый переворот привлекают внимание Богдановича к непосредственно политическим проблемам современности. Он выступает с одами — сначала Петру Федоровичу (ею открывается «Полезное увеселение» в 1762 году), а затем Екатерине, в которых повторяет одну и ту же мысль о необходимости установления в стране истинной законности:
Ликует добродетель ныне,
Коварну злость разносит ветр:
Мы паки в счастливой судьбине,
Когда владеет нами Петр;
Он так, как дед его, владеет,
Богатый бедного не смеет
Теснить за правду на суде;
За службу милости даются,
Слезами сироты не льются,
И правосудие везде.[1]
Как и в этой оде, которую позднее, по вполне понятным причинам, Богданович не перепечатывал, в следующей, уже посвященной «пришествию» (приезду) Екатерины II в сентябре 1762 года в Москву, развивается еще более определенная политическая программа и дается подробное освещение событий недолгого царствования Петра III:
Что прежде втайне, ныне въяве
Вещайте, музы, в честь ее:
Она идет в Москву во славе,
Ей дать другое бытие.
. . . . . . . .
Вообразя прошедше время
И тяжкое представя бремя,
Я трепещу во прахе сам,
Объятых видя россов страхом.
Смешав с Петровым слезы прахом,
Они взирают к небесам.
. . . . . . . .
Чье б сердце не пленилось ею,
И кто б не льстил ее злодею,
И кто б ей мог противен быть,
И кто б презрел ее законы?
Зря милости к России оны,
Кто б ей не мог услуг явить?[2]
А в «Оде на новый... 1763 год» Богданович почти буквально воспроизводит формулировки из своей оды Петру III, развивая программу отказа oт завоевательных войн и упорядочения жизни страны, программу первоочередных реформ:
Тобою добродетель блещет,
Обидимый не вострепещет
От сильных рук перед судом;
К тебе путь правда отверзает,
И лихоимство не дерзает,
Объято страхом и стыдом.
В журнале Дашковой и Богдановича «Невинное упражнение» (январь — июнь 1763 года) заявило себя полным голосом официально провозглашенное Екатериной «свободомыслие». В это время вольтерьянство сделалось модой, и к этому официально одобренному направлению примыкает Богданович своим переводом Вольтера «На разрушение Лиссабона» (1763), напечатанным в «Невинном упражнении». И все же от «Полезного увеселения» «Невинное упражнение» отличается приверженностью к материализму в разрешении некоторых вопросов этики. В «Письме о нежных, великодушных и бескорыстных чувствованиях» доказывается, что «самолюбие или любовь к себе и к своему благополучию есть... первое движение и главный подвиг всех наших действий».[1] Твердо придерживаясь этого положения о личном интересе и личном эгоизме, лежащем в основе всех человеческих поступков, анонимный автор «Письма» развивает и теорию эгоизма, то есть наиболее радикальную и общественно-прогрессивную часть мировоззрения Гельвеция.
По отношению к церкви и религии позиция журнала выражена совершенно недвусмысленно в самых различных жанрах.
В «диссертации» «О древнем китайском законе» ее автор или переводчик дает полную волю своему негодованию по адресу «бонз», их невежества, жестокости, корыстолюбия и обманов. Написанная с неподдельным жаром, «диссертация» эта метила в православную церковь и ополчалась против засилия духовенства, которое характерно было для недавней поры — конца елизаветинского царствования.
В вопросах социальных позиции журнала были гораздо менее определенными. Так, в переводной «Речи о равенстве состояний»[2]проблема имущественного и общественного неравенства получала разрешение только моральное: крестьянин-труженик оказывался нравственно здоровее богатого горожанина. Однако в статье (переводной) «О коммерции» утверждалось превосходство купца над дворянином: «...Я не знаю, кто больше нужен государству, господин ли, щегольски напудренный и знающий точно, в котором часу король просыпается, в котором часу ложится почивать, и приемлющий на себя величавый вид, исправляя должность невольника в передней у министра; или купец, который, обогащая свою землю, посылает из своего кабинета повеления в Сурат и Каир и вспомоществует благополучию света».[1]
На этом фоне приобретают значение основные переводы, помещенные в журнале Богдановичем и Дашковой. Ей приписывается печатавшийся из номера в номер перевод глав из книги материалиста Гельвеция «Об уме» (1758), подвергшийся во Франции преследованиям и королевскому запрещению. Ей же принадлежит в «Невинном упражнении» перевод «Опыта об эпической поэзии» Вольтера, а Богдановичу — перевод «Поэмы на разрушение Лиссабона» Вольтера. Это был, по-видимому, первый творческий успех Богдановича у современников. Во всяком случае, еще в начале XIX века этот перевод очень ценился. Карамзин писал о нем в 1802 году: «...перевел так удачно, что многие стихи... не уступают красоте и силе французских».[2]
Поэма Вольтера — страстный протест против мирового зла, против веры в божественный промысел, в оправданность человеческих несчастий божественным предопределением. По силе богоборческого протеста поэма Вольтера предвосхищает байроновского «Каина», где атеистическая свободная мысль уже торжествует полностью над всеми иллюзиями и самообманами прошлого:
Мы можем ли себе представить благ творца
Творцом напастей всех? И дети от отца
Возмогут ли иметь мученья повсеместны?
Кому, о боже мой! твои судьбы известны?
Всесовершенный зла не может произвесть,
Другого нет творца, а зло на свете есть...
Религиозное свободомыслие остается у Богдановича до самого конца его литературной деятельности. Не выступая против религии прямо, Богданович совершенно не касается религиозно-философских проблем и в ту пору, когда под влиянием масонства в русской поэзии 1780-х годов религиозная тема заняла очень видное место. Она получила своеобразное выражение и в творчестве Державина 1780-х годов («Успокоенное неверие», «Бог»), в переводах А.М. Кутузова и других поэтов, связанных с масонством. Но Богданович в этом вопросе не пошел на уступки времени.
В большой дидактической поэме «Сугубое блаженство» (1765) Богданович излагает свои взгляды на принципы государственного устройства, развивает свой взгляд на соотношение первобытного состояния и цивилизации, на происхождение общественного неравенства. В русской поэзии начала 1760-х годов в разработке этой темы у Богдановича были предшественники. В 1761 году его учитель в поэзии Херасков напечатал поэму «Плоды наук», адресованную наследнику. Точка зрения у Хераскова иная, чем у Богдановича. Он придерживается, так сказать, «ортодоксальной» теории просвещенного абсолютизма. Первобытное состояние, по его мнению, — это эпоха дикости и жестокости, от которого только наука и власть просвещенных ею монархов спасли человечество. В качестве примера он приводит деятельность Петра, который «воскресил» Россию:
Чрез многие труды он свой народ прославил,
И души и сердца в россиянах исправил.[1]
Движение истории и общественный прогресс зависят, по Хераскову, только от просвещенности монарха:
Монарх умеет путь чрез разум обрести,
Как ближе подданных к блаженству привести...[2]
В «Сугубом блаженстве» сначала изображается «естественное состояние», то есть человечество в первобытную эпоху, в период его безгосударственного существования, когда еще не было частной собственности и человеку незнакомо было корыстолюбие. Затем, сходно со взглядами Руссо, изложенными в его «Рассуждении о происхождении и причинах неравенства между людьми» (1754), Богданович говорит о прогрессе наук и промышленности, уже тут полемизируя с Руссо, указавшим на противоречивый характер прогресса цивилизации и винившего во всем науку:
Хоть строгий философ науки отвергает
И представляет нам последующий вред,
Но праведно ль за то он пользы обвиняет,
Когда причины их причины стали бед?
И если получить нельзя добра такого,
Ни совершенного столь счастья нам сыскать,
Чтоб в оном не было последствия худого,
То должно ль для того нам счастье презирать?
Виновен человек, виновно заблужденье,
Когда из добрых зрим причин конец худой,
Неправомыслие и злоупотребленье
Всегда выводит вред из пользы начатой.[1]
В итоге Богданович приходит к утверждению, что человечество нашло выход в установлении общественного согласия, государственной власти, прекратившей всеобщую вражду и создавшей господство законности взамен анархии и войны всех против всех:
О! коль приятны нам священны оны узы,
Которы общее согласие крепят;
Чрез них восставлены, утверждены союзы
И ими смертные сугубо счастье зрят.[2]
В отличие от Хераскова, Богданович полагает, что царская власть — это власть по происхождению выборная, ее назначение — служить интересам общества, нации, а не прихотям и страстям личности.
Свою приверженность либерально-дворянским идеям Богданович сохранял до середины 1770-х годов, до периода правительственной реакции, наступившей после подавления Пугачевского восстания. Эти либеральные настроения заметны в его переводах исторических сочинений и политических трактатов, отчасти в его журнально-редакторской деятельности. Переведенная им книга Сен-Пьера в обработке Руссо провозглашала необходимость создания конфедерации европейских государств, которая своим могуществом могла бы предотвратить любую попытку вызвать в Европе войну. Другой его перевод — «История о бывших переменах в Римской республике» Верто — принадлежал к тому же периоду французской историографии, что и «Древняя» и «Римская» истории Роллена, переведенные В.К. Тредиаковским в 1741—1769 годах. Этот довольтеровский период французской историографии характерен чисто литературным, «беллетристическим» подходом к историческим источникам. Историки начала XVIII века стремились воспитать в читателе гражданственные чувства и восхищение подвигами патриотов; они видели в истории лишь материал для красочных описаний и эффектных сцен, которыми усиливалась назидательность самого исторического материала. В предисловии Верто говорит (в переводе Богдановича): «Любовь к вольности была первым предметом римлян при основании республики...». Эта мысль проводится им через всю книгу. Сочинение Верто было одним из лучших в своем роде по живости описаний и эпизодов.
Закончив свой перевод «Истории о бывших переменах в Римской республике», Богданович пишет «Историческое изображение России» (вышло в конце 1777 года), в котором применяет манеру Верто к изображению Киевской Руси. В предисловии он отказывается от изучения и критики источников.[1] Свою задачу он видит в том, чтобы «возобновить и возвеличить память славных людей, споспешествовавших общему благу; представить во всем пространстве их добродетели; изобразить заблуждения и пороки с их бедствиями; напоследок вывесть из истории добрые примеры, полезные правила и нужные сведения».[2] Когда Брайко в своей рецензии на «Историческое изображение России» указал, что речь старого воина к Владимиру сочинена Богдановичем и не соответствует ни времени, ни «лицу простого воина», автор отвечал на это,[3] что, по его мнению, история должна быть украшаема «цветами красноречия», хотя бы действительно славяне времен Владимира «не нынешним, а тогдашним наречием говорили».
В целом же Богданович-историк — убежденный сторонник просвещенного абсолютизма; киевские князья в его книге идеализированы и осовременены, а все изложение в целом содержит частые обращения к современности и поклоны в адрес Екатерины.
В журнале «Собрание новостей» Богданович, помимо официальных материалов о деятельности правительства, помещает много переводов и информационных статей, в которых доказывается необходимость смягчения крепостного права и других крестьянских повинностей. В одной из переводных статей доказывается необходимость уничтожения барщины,[4] в статье Вольтера «О невольных крестьянских работах» объясняется, как тяжка для крестьян дорожная повинность и почему ее надо отменить. В этом же журнале он, одобряя усмирение Пугачевского восстания, все же ратовал за прогресс просвещения, за некоторую либерализацию режима.
В «Душенькиных похождениях» (1778) Богданович еще позволял себе сатирические выпады в адрес двора, но вскоре, в конце 1770-х годов, он отказывается от каких бы то ни было либеральных политических выступлений. Уже в «Душеньке» (1783) он порицает сатирические журналы 1769—1774 годов, тогда же пишет эпиграмму на фонвизинского «Недоросля», в «Славянах» (1787) пародирует свободолюбивые, гражданственные трагедии Княжнина и Николева.
Служение власти после «Душеньки» становится определяющим началом его литературной деятельности.
В русскую поэзию начала 1760-х годов Богданович входит как участник сплоченного поэтического направления. Он и его друзья по журналу «Полезное увеселение» были учениками Сумарокова и Хераскова, крупнейших представителей поэзии русского классицизма. В основе эстетики, созданной Сумароковым, находилось рационалистическое представление об отношении между поэзией и действительностью. Он считал, что все многообразие жизненных явлений может быть выражено логически расчлененной системой понятий. Поэтическое слово для Сумарокова было одновременно и категорией научно-логического мышления. Выдвигая в полемике с Ломоносовым понятия «простоты» и «естественности», Сумароков вкладывал в них особый смысл. «Простота» сводилась к логически четкому, расчлененному анализу жизненных явлений или психологических состояний; «естественность» в этой системе литературного мышления означала в действительности требование установить прямое соответствие между идейно-тематическим материалом произведения и его словесно-поэтическим воплощением. Слово не должно было, по Сумарокову, отделять читателя от постигаемой поэзией сущности жизни. При этом существенным элементом мировоззрения Сумарокова и сумароковцев была отвлеченная, антиисторическая точка зрения на законы истории и общественного развития.
Таковы были исходные пункты теории русского классицизма. Из нее выводились уже подчиненные положения, практически очень важные, особенно для начинающих, каким был в 1760—1763-х годах Богданович.
Одним из самых существенных положений литературной теории и практики русского классицизма была строгая жанровая иерархия. От эпопеи до басни каждому жанру соответствовал свой круг тем, свой стиль, своя система изобразительных средств. Басня и трагедия не могли писаться в одном ключе, так же как несоотносимы были между собой элегия и комедия. Для критических оценок эпохи классицизма характерна оценка поэтического произведения с точки зрения «правил», большего или меньшего им следования. Подражание образцам считалось необходимым и более важным, чем выявление творческой индивидуальности поэта.
Однако, наряду с этой господствующей в русском классицизме тенденцией выражать в частном по возможности только общее, в герое трагедии — его общечеловеческую сущность, в поэтическом слове — его понятийную основу, в нем существовала и другая тенденция, сильнее всего проявившаяся в творчестве самого Сумарокова. В противоречие с рационалистическим пониманием человека и поэзии, внутри сумароковского творчества явно ощутима индивидуально-лирическая струя. Она пробивала себе дорогу в разных жанрах его творчества и в разных формах. Таков, например, Сумароков-баснописец; в его баснях авторский сказ, авторская «болтовня» явно преобладает над повествовательно-драматическими элементами. Таков Сумароков-песенник, создатель, может быть, наиболее совершенных для всей поэзии XVIII века лирических песен, воссоздающих темы и образность народной песни. Таков, наконец, Сумароков в своих многочисленных переложениях псалмов, где звучит не голос ветхозаветного пророка-мстителя, а жалобы страдающего и несчастного человека. Это «лирическое» в собственном смысле начало сумароковского творчества не получило развития в творчестве поэтов «Полезного увеселения». Для творчества Хераскова, Ржевского, Нарышкина, отчасти и Богдановича характерно преобладание философствования и дидактизма.
В «Полезном увеселении» жанровое разнообразие соблюдается строжайшим образом. Более того: между одножанровыми стихотворениями Богдановича и Ржевского больше сходства, чем между разножанровыми стихами самого Богдановича. Но при всей строгости следования теории и правилам в творчестве поэтов «Полезного увеселения» заметна тенденция к нивелировке общего тона поэзии, к замене сумароковской патетики холодноватыми рассуждениями, к превращению поэзии в стихотворную дидактику.
Богданович, по-видимому, без труда усвоил себе механизм стиха и стилистику Хераскова. Во всяком случае, по количеству помещенных стихов он занимает в «Полезном увеселении» третье место, вслед за Херасковым и Ржевским. Богданович пробует свои силы в самых различных жанрах. У него есть переложения псалмов, стансы, письма, эпистолы, притчи, загадки, мадригалы, сказки, басни, эклоги, элегии, эпиграммы, идиллии. Нет только в это время похвальных и торжественных од. Однако и в этом Богданович не оригинален. При жизни Елизаветы весь кружок «Полезного увеселения» воздерживался от писания од, в которых необходимо было говорить о политических вопросах современной жизни. И стилистическая работа Богдановича не выделяет его из херасковского кружка.
Они все верны правилам, и жанровый принцип определяет стилистическую окраску стихотворения каждого из поэтов. Переложения псалмов Богдановича в этом смысле заметно отличаются от его же элегий. Но, при такой верности общему духу школы, в одном отношении Богданович ближе всего к Хераскову: в его стихах 1760—1763 годов очень заметно стилистическое сближение разножанровых вещей, уничтожение крайностей в языке, постепенное движение к созданию единого языка поэзии. Строки из любовного стихотворения Богдановича:
Где прежде лил прозрачный ток,
На месте том болото ныне;
Мутится там всегда песок,
И шум ключей умолк в пустыне —
очень сходны стилистически с его же стихами из переложения псалма:
Прости, творец, сию вину,
Что день рождения кляну,
Когда от мук ослабеваю.
Это говорит о том, что поэтическая практика молодого Богдановича вступает в противоречие с общепринятыми и им самим разделяемыми взглядами, хотя Богданович сознательно еще подчиняет свое творчество теории классицизма и практическим установкам «Полезного увеселения». Оставаясь последователем Сумарокова и Хераскова, Богданович в то же время испытывает известное воздействие поэзии Ломоносова, в частности его переложений псалмов. Это заметно в стилистике некоторых переложений псалмов, сделанных Богдановичем.
Итогом философско-дидактических стихотворных опытов Богдановича была поэма «Сугубое блаженство» (1765). Она оказалась творческой неудачей; не случайно через несколько лет Богданович сократил ее чуть ли не вдвое, желая, видимо, придать большую живость изложению и усилить лирическую ноту в этом сухом стихотворном трактате. О неудаче первой поэмы Богдановича говорят и очень сдержанные отзывы современников. Автор «Известия о некоторых русских писателях» (1768) хвалил поэму за «мысли» и плавность стиха. Новиков в «Опыте исторического словаря о российских писателях» (1772) отозвался о ней очень сухо. Карамзин, выражая общее мнение, писал: «Она, сколько нам известно, не сделала сильного впечатления в публике».
О том, что и сам Богданович довольно скоро понял свою неудачу с поэмой и осознал бесперспективность дальнейшей творческой работы в этом направлении, свидетельствует почти полное прекращение его поэтической деятельности в течение ближайших десяти лет. Между «Сугубым блаженством» (1765) и «Душенькиными похождениями» (1775) им было написано не более десятка стихотворений.
Поэтическое чутье подсказывало Богдановичу, что необходимо искать новые пути в поэзии, идти по неизведанным дорогам. Дидактико-философскую манеру «Сугубого блаженства» можно было применять в переводах, сходных с ним по цели и характеру, в «Песне Екатерине II» Джианетти, в стихах к ней же Вольтера и Мармонтеля. Для создания поэмы требовалось иное понимание поэзии вообще, чем то, какое усвоил Богданович за время работы в «Полезном увеселении».
На рубеже 1760—1770-х годов Богданович мог обдумать свой творческий опыт, присмотреться к новым явлениям русской поэзии, особенно в жанре поэмы. Именно в это время появляются новые поэмы Хераскова «Чесмесский бой» (1771) и Василия Майкова «Елисей, или Раздраженный Вакх» (1771). В каждой из них решалась по-своему проблема поэтического воспроизведения действительности вопреки канонам классицизма. Обе поэмы черпают материал из современности, но художественно они очень различны. Херасков на материале Чесменской битвы строит поэму о дружбе двух братьев и создает одно из первых, если не первое, поэтическое произведение в русской поэзии на тему, ставшую одной из главных в литературе сентиментализма.
У Василия Майкова своеобразно переплетаются в поэме литературная пародия и общественная сатира. В «Елисее» впервые становится предметом поэтического воспроизведения жизнь городских трущоб. При всем различии поэм, их авторы сходным образом шли от материала действительности к литературе; не заранее заданная идея жанра, а жизненное явление в значительной степени определило их творческие решения. Таким образом, не порывая до конца с классицизмом, оба поэта очень серьезно отступали от заветов Сумарокова.
О новом понимании поэзии, складывающемся у Богдановича, свидетельствует уже его сборник «Лира» (1773), в котором он подвел итог первому десятилетию своего творчества.
При подготовке сборника малые стихотворные жанры подверглись самому строгому авторскому отбору. Из 70 произведений, напечатанных в «Полезном увеселении» и «Невинном упражнении», в сборник «Лира» вошло меньше половины. Большая часть введенных в сборник вещей была подвергнута переработке и сокращению. Из поэмы «На разрушение Лиссабона» была включена только заключительная часть (под названием «Философические мысли г. Вольтера»), поэма «Сугубое блаженство» была переработана, сокращена и переименована в «Блаженство народов». Эта переработка, равно как и сборник в целом, дает основание говорить о движении поэта вперед. С этой точки зрения уже очень показательна композиция сборника Богдановича, если сравнить его с предшествующими ему сборниками Сумарокова, Хераскова и одновременным сборником В. Майкова «Разные стихотворения» (1773). В «Разных стихотворениях» (1769), самом большом прижизненном сборнике Сумарокова, строго соблюдена иерархия жанров. Вслед за духовными и торжественными одами идут в порядке убывающей важности лирические жанры. За пределами сборника остаются притчи (басни) и песни, как правило, вообще Сумароковым при жизни не печатавшиеся. Сборник Хераскова «Философические оды или песни» (1769) содержит только дидактико-философские стихи. «Лира» по разнообразию своего содержания ближе к «Разным стихотворениям» Сумарокова, чем к сборникам Хераскова, но конструкция и композиция сборника у Богдановича совсем иные, чем у Сумарокова. Богданович открывает свой сборник декларативно-публицистическими стихами, а затем под общим заголовком «Разные сочинения» помещены без подразделения по жанрам все стихотворения: идиллии, эклоги, элегии, песни, мадригалы, духовные оды, басни. Обращает на себя внимание, что «оды духовные» помещены на предпоследнее место, гораздо ближе к концу, чем песни. А сборник в целом, по несомненному замыслу автора, должен был нести на себе отпечаток авторской индивидуальности даже в композиции, в прихотливом и как будто беспорядочном расположении разных по жанру стихотворений в разделе «Разные сочинения».
При всем сходстве его поэтических интересов и устремлений с творчеством учителя-Хераскова и других соратников по журналу, в стихах Богдановича этого периода уже заметно некоторое своеобразие. Он с особым интересом разрабатывает такие стихотворные жанры, в которых находит больше свободы для авторской интонации. Богданович пробует себя в переложениях псалмов, эпистолах, «сказках», наконец в стихотворениях без ясного жанрового обозначения, но с ощутимой установкой на авторскую оценку и авторскую личность, отделяющую себя от материала, от предметного содержания стихотворения.
Иногда это прямое обращение к читателю:
Читатель! сказку ты читая,
Жалей о тех, жалей со мной,
Которы гибнут клеветой,
Безвинно жизнь окончевая...[1]
Иногда эмоционально-взволнованные обращения:
Когда сливается у вас струя с струей,
Не разлучается она уж после с ней.
Вы неописанно благополучны реки;
Колико жизнью мы своей от вас далеки! [2]
Но ощутительнее всего эта авторская интонация у Богдановича тогда, когда в основе ее лежит ирония. На иронической интонации построены такие стихотворения, как «Понеже» и «Деньги», и оба они были перепечатаны в сборнике Богдановича «Лира». В стихотворении «Деньги» каждая строфа начинается и замыкается рефреном:
Тужи, что денег нет: свет бедность презирает,
Богатство у людей уму предпочитает.
Он больше чтит того, кто в золоте одет.
И ты бы был таков, — тужи, что денег нет.
Вместо логически закономерного заключения о «вреде» богатства, следует ироническое заключение автора.
В стихотворении «Понеже» заглавное слово проходит сквозь все стихотворение, оно повторяется в десяти строках из двенадцати. Здесь сатирическое задание осуществляется не прямым обличением, не называнием взяточника — взяточником, а скупого — скупым, как сделано в стихотворениях «Пословица» («Змея хоть умирает») и «Притча» («Пускай скупой людей дурачит»), напечатанных вместе с «Понеже» в одном номере «Полезного увеселения». Ироническое отношение поэта к характерному словечку приказно-чиновничьего жаргона дает ему возможность вскрыть разные смысловые оттенки слова «понеже», повернуть его разными гранями.
Живая индивидуальная интонация с трудом пробивается в стихах Богдановича сквозь привычные стихотворные формы и не находит в них ясного выражения, звучит намеком на его нереализованные поэтические возможности. По-видимому, желание дать больше простора авторской интонации привело Богдановича к отходу от малых стиховых жанров, в которых он был еще стеснен и традициями школы и собственными представлениями о природе жанров.
Богданович ищет новых возможностей для своей поэтической работы. В «Лире» его новые устремления еще не обрели художественного воплощения. Наименее индивидуален здесь отдел «разных стихотворений», где представлен уже пройденный период литературного ученичества. Облик поэта в «Лире» еще как бы раздваивается, раздел публицистических стихотворных переводов по общему тону нисколько не похож на отдел малых интимно-лирических стихов. В сборнике нет единства авторской личности, видимо потому, что творческие поиски Богдановича еще не завершились.
«Душенька» явилась завершением двадцатилетней поэтической работы Богдановича, и после создания ее первой редакции он продолжал упорно работать над текстом, изменяя его от издания к изданию.[1]
Когда Богданович обратился к сюжету истории Амура и Психеи, на русском языке уже существовал перевод лафонтеновского романа,[1] переводчик сохранил манеру повествования оригинала — чередование стихов и прозы.
Вскоре после выхода «Душенькиных похождений» появился русский перевод Апулея. Богданович и не ставил перед собой задачу знакомить русских читателей с «Историей Амура и Психеи», за него это сделали переводчики Лафонтена и Апулея. Его цель была иной. Богданович в самом начале поэмы говорит, что в его задачу не входило подражание Апулею или Лафонтену:
Но если подражать их слогу невозможно,
Беру в свидетельство писателей я сих,
Что в вольных я стихах моих
Писал за ними вслед историю неложно.[2]
Иными словами, Богданович обещал следовать фабуле Апулея — Лафонтена, но не их художественной форме. В таком своеобразном творческом соревновании, в желании поэта по чужой сюжетной канве выткать свой новый узор, сказалась характерная черта литературного мышления эпохи классицизма, когда соревнование с признанными образцами считалось естественным способом достижения поэтического мастерства. Но в самом решении этой задачи Богданович во многом явился новатором, одним из разрушителей литературной системы, с которой крепко было связано его творчество начальной поры.
Богданович не сразу нашел определение жанровой природы своей поэмы. «Душенькины похождения» (1778) он назвал «сказкой в стихах», «Душенька» (1783) имела уже подзаголовок «Древняя повесть в вольных стихах». Эти колебания автора в определении жанра характерны. Только завершив работу над «Душенькой», Богданович сам в полной мере мог оценить значение своей работы, ее новаторский характер и поэтическую силу. В 1778 году, когда вышла в свет только первая книга поэмы, Богдановичу казалось, что, несмотря на новизну и смелость ее творческих принципов, для нее можно найти место в существующей системе жанров. Мог помочь и авторитет Сумарокова, у которого в кодексе правил русского классицизма, в «Епистоле о стихотворстве» (1748), упоминается сказка как нечто близкое к басне.
Жанр сказки разрабатывался в русской поэзии 1760-х годов. Так, например, сборник «Сказки и басни» (1769) выпустил Аблесимов. Но, понимая сказку как жанр пo преимуществу комический, с элементами общественной сатиры, русские стихотворцы-сказочники разрабатывали ее как комическую новеллу, основанную на ходячем анекдотическом сюжете. Такие сказки есть и у Богдановича. Отличие, и очень существенное, «Душеньки» от комической сказки русских поэтов 1760—1770-х годов в том, что Богданович взял для разработки не комический, а поэтический сюжет. История любви Амура и Психеи — один из самых поэтических мифов греческой литературы, в котором очень ясна, прозрачна его народно-поэтическая, фольклорная основа. Противоречие между материалом и способом его разработки еще очень заметно в «Душенькиных похождениях» 1778 года. В них есть целый ряд мест, которые по своей установке на комическое, снижающее и пародирующее изображение перекликаются с незадолго до этого вышедшим «Елисеем» (1771) Майкова, например в речи Венеры к Амуру:
Когда бы ты гонял помене голубей
И боле б помышлял об участи людей,
Но между тем как ты проводишь дни в игрушках,
Оставил мать свою у Душеньки в прислужках...
Все эти места поэмы, как и ряд других, подчеркнуто-комических, отброшены совершенно автором уже в издании 1783 года. В это же время смягчена авторская формулировка, объяснявшая сочетание лирики и комизма в поэме. Обращаясь к Гомеру, Богданович говорил:
Прости вину мою,
Коль я не в правилах пою
И лиру вместе с дудкой строю.
Эта очень важная декларация была отброшена в издании 1783 года. Во-первых, Богданович стремился освободить поэму от травестийной стилистики, и потому «дудка» была уже неоправданна; во-вторых, развитие литературы сделало ненужным ссылку на «правила». Теперь Богданович уже не желал вспоминать о каких бы то ни было правилах и ограничениях.
За пять лет, отделяющие издание 1778 года от издания 1783 года, для поэта прояснилось многое в жанровой природе и в стилистике его поэмы. Теперь он назвал «Душеньку» «повестью», отказавшись, таким образом, от термина «сказка»: установка на комический рассказ была заменена установкой на повествование, на рассказ как таковой.
Работая над «Душенькой», Богданович как бы соразмерял свой метод с опытом Хераскова и Майкова. На сходство с «Елисеем» в характере комического уже указывалось. С Херасковым Богданович ведет скрытую полемику в самом начале поэмы, отказываясь следовать Гомеру или иронизируя над пирами его героев, так как ему несомненно памятно было обращение к Гомеру Хераскова в начале «Чесмесского боя»:
Учи меня вещать, Гомер! Чесмесску брань.
Но в самом существенном вопросе, в обращении к материалу действительности, к русской жизни, как это ни парадоксально, Богданович двигался в том же направлении, что и Херасков и Майков. Но первый ограничился батальной темой, второй провел своего героя по задворкам Петербурга, показал изнанку столичной жизни. В поэме Богдановича, с ее «руссифицированным» сюжетом, от условной лафонтеновской Греции почти не осталось следов.
Сквозь лафонтеновскую переделку и стилизованную передачу старинного сказания у Апулея Богданович верно почувствовал народную, фольклорно-сказочную природу истории Амура и Психеи и потому сделал смелую для своего времени попытку ввести в свою поэму некоторые мотивы из русских волшебных сказок, известных ему, очевидно, и по изустной передаче и по литературным обработкам.
Из русских народных сказок появились в «Душеньке» ее «службы» Венере; на это указал еще Карамзин: «Русская Душенька служит только трудные, опасные службы богине, совершенно в тоне русских старинных сказок и прекрасно; идет за живою и мертвою водою, к змею Горыничу, и так хорошо, с женскою хитростью, ублажает его...»[1] Живую и мертвую воду, кисельны берега, сытовую воду, Змея Горынича, Царь-Девицу, Кощея — как указывает сам Богданович — «по сказкам знают все». Одним из литературных источников сказочного материала мог послужить Богдановичу сборник В. Левшина.[2] Однако в работе над «Душенькой» Богданович мог пользоваться только I—IV частями «Русских сказок», так как его поэма вышла в начале 1783 года, а V-X части «Русских сказок» — в августе 1783 года. Русское сказочное окружение «Душеньки» отвечает общему тону поэмы в изображении героини — Душеньки. Во всяком случае, для Ксенофонта Полевого, одного из самых страстных проповедников романтической народности, еще в 1832 году народность «Душеньки» была неоспорима. Он писал: «Немногие из поэтов наших и даже современников так хорошо знают и чувствуют прелесть старинных русских рассказов, как знал и чувствовал ее Богданович. Он понял, что в легком рассказе единственное спасение русского поэта — наши старинные были и небылицы, где отсвечивается и, как луч солнца на волне, играет поэтический дух народа».[1]
Движение от отвлеченности и литературной условности к воспроизведению действительности шло в творчестве Богдановича по различным путям. Одна из дорог шла через изобразительные искусства. Богданович не только воспроизводит в поэме триумф Венеры, по хорошо известной в России одноименной картине Буше. В описании дворца и садов Амура он дает конкретное и точное описание Царского села в его тогдашнем состоянии, до перестройки старого, построенного еще Елизаветой, дворца. Роща «пальмовых и миртовых древес» действительно окружала этот дворец, над входом с золоченой лестницей поднимался золоченый купол, уничтоженный при перестройке 1779—1783 годов, и т. д. Словом, один из сказочных элементов поэмы на деле оказывается лишь поэтически воспроизведенною реальностью. Но Богданович не ограничился воспроизведением реальных чудес дворцово-парковой архитектуры Царского села.
Античная легенда была пересажена Богдановичем на русскую почву и прочно в ней укоренилась. Это произошло не только потому, что в «Душеньке» появились русские сказочные персонажи. Богданович смело ввел в свою поэму быт, русский дворянский быт своего времени. Так, перед отправкой Душеньки в путь, по указанию Оракула:
Велели сухари готовить для дороги.
Душенька, прощаясь с родней, говорит:
Чтоб только в путь ее прилично снарядили
И в колесницу посадили,
Пустя по воле лошадей,
Без кучера и без вожжей...
В дороге за Душенькой несут вместе с «хрустальной кроватью» все необходимые предметы дамского дворянского обихода той эпохи:
Шестнадцать человек, поклавши на подушки,
Несли царевнины тамбуры и коклюшки
Которы клала там сама царица-мать,
Дорожный туалет, гребенки и булавки
И всякие к тому потребные прибавки.
У Душеньки всегда готовы были:
В минуту для ее услуг
Полки духов...
С водами, спиртами, из разных краев света...
Изгнанная из дворцов Амура Душенька увидела себя
Лежащу в платьице простом и ненарядном,
В какое Душеньку, в несчастье бесприкладном,
Оставив выкладки и всякие махры,
Родные нарядили...
Собираясь покончить с собой, Душенька
Пошла, заплакала, с платочком на глазах...
Когда Душенька голодна —
Потребно было ей, ко укрепленью сил,
Ломотик хлебца скушать.
В грамоте, объявлявшей о Душенькиных преступлениях, говорится о ее одежде:
Богиней рядится и носит хвост в три пяди...
Сестры Душеньки, собираясь по призыву Амура,
В богаты платья нарядились;
Не прочили белил, ни мушек, ни румян,
Опрыскались водами,
Намазались духами...
Все эти черты быта и домашней обстановки, модные безделушки и наряды придают поэме своеобразную реальность. Все в ней происходящее перестает быть только сказкой, а приобретает какие-то черты действительности; отвлеченные персонажи эклог и идиллий заменяются живым, пленительным и человечным образом Душеньки. Поэма Богдановича не только из-за обилия бытовых черт и подробностей разрывает с поэзией классицизма, ломает жанровые каноны и условности. Большее значение, чем поэтическое воспроизведение жизненной бытовой прозы, для развития русской поэзии и литературы имел центральный образ поэмы — сама Душенька. Важна была заслуга Богдановича, который опоэтизировал «булавки» и простые «платьица» Душеньки, увидел эмоционально значительное, поэтическое в «мелочах жизни», окружающих его героиню. Но еще важнее то, что удалось ему вдохнуть жизнь в условную фигуру лафонтеновской Психеи, сделать ее живой, современной русской девушкой из дворянской семьи средней руки. Душенька с ее наивным любопытством, любовью к нарядам, простодушием и верностью, с множеством живых черт характера и поведения была большим достижением русской поэзии 1780-х годов.
В поэме Хераскова «Чесмесский бой» вообще не было женского образа, у Майкова в «Елисее» женщины только предмет комического изображения; кое-что могла подсказать Богдановичу комическая опера М. Попова «Анюта» (1772), но в основном Богданович должен был действовать самостоятельно, не опираясь ни на какую традицию. Его Душенька в смысле живости и определенности своего характера несомненно превосходит все созданное в русской литературе до «Светланы» и «Руслана и Людмилы», в том числе и фонвизинскую Софью и карамзинскую Лизу. Пушкинская Людмила во многом сходна с Душенькой. То сочетание простодушия и любопытства, которое характеризует Людмилу, уже очень полно дано Богдановичем в Душеньке. Русские критики 1820 года в спорах о первой поэме Пушкина часто вспоминали «Душеньку». Так, в одном полемическом ответе «Вестнику Европы» говорилось: «Старику не нравится выражение Руслана:
Я еду, еду, не свищу,
А как наеду, не спущу!
Что же скажет он о Богдановиче, у которого греческая (!!!) царевна плачет, как дура, едет на щуке шегардой, называет дракона Змеем Горыничем, чудом-юдом и проч.».[1]
И дело не только в прямом влиянии Богдановича на молодого Пушкина, хотя и оно могло быть.[1] Важнее несомненная художественная преемственность в разработке живого образа русской девушки-современницы. А заслуга первого, еще во многом условного, но все же поэтического воплощения такого образа в русской поэзии принадлежит Богдановичу.
Суждение современников о «Душеньке» было единодушно в указании на ее художественную новизну. Успех ее был большой и всеобщий. Одно из наиболее ярких выражений этого успеха — рецензия в «Прибавлениях к «Московским ведомостям». Анонимный рецензент писал: «Сия книжка заслуживает всякое уважение от почтенной публики, ибо приятность содержания, удачливость в выражениях, легкий и непринужденный слог в стихах и многие другие достоинства соделывают ее первою еще в сем роде стихотворений на российском языке».[2] Он особенно выделил «легкий и непринужденный слог в стихах». Ржевский свое предисловие к «Душеньке» (1783) начал с похвалы «непринужденной вольности стиля». В самом тоне и характере авторского рассказа в «Душеньке» была новизна, удивлявшая ее первых читателей. Уже в «Елисее» Майков прерывает действие для обращений к музе, к Скарону; это придает живость и разнообразие изложению, но только в «Душеньке» Богданович осмелился вступить в прямой разговор с читателем:
Но можно ль описать пером
Царя тогда с его двором,
Когда на верх горы с царевной все явились?
Читатель сам себе представит то умом.
Я только лишь скажу, что с нею все простились...
Иногда такое обращение включает в себя и вопрос к читателю:
Но как представился тогда его очам
Предмет любови постоянной?
Несчастна Душенька, в печали несказанной,
Не ела, не пила, не зрела света там.
Читатель должен знать сначала,
Что Душенька тогда лежала;
Но боком иль ничком,
Спала или дремала,
Не ведаю о том...
Но и помимо прямых обращений к читателю, устанавливающих особую непринужденность, интимность отношений между поэтом и читателями, Богданович как будто рад любому случаю, чтобы отойти, отвлечься в сторону, завести разговор на постороннюю тему. Иногда это развернутое сравнение:
Зефиры, в тесноте толкаясь головами,
Хотели в дом ее привесть или принесть;
Но Душенька им тут велела быть в покое
И к дому шла сама среди различных слуг,
И смехов и утех, летающих вокруг.
Читатель так видал стремливость в пчельном рое,
Когда юничный род, оставя старых пчел,
Кружится, резвится, журчит и вдаль летает,
Но за царицею, котору почитает,
Смиряяся, летит на новый свой удел.
В других случаях — это пространное отступление, как, например, «рассуждение» об удавке в Турции, вставленное в текст в связи с намерением Душеньки повеситься.
Чередование подобных отступлений, обращений, сравнений придает авторскому рассказу в «Душеньке» очень заметное своеобразие. Но и чистое повествование в поэме Богдановича оригинально по своей форме. Б.В. Томашевский очень интересно определил характер повествования в «Душеньке»: «Гиперболизм рассказывания выражается в гипертрофии сказовых деталей, имеющих характер гротеска».[1]
Действительно, лафонтеновская канва испещряется у Богдановича многочисленными и прихотливыми узорами. Так, вместо невидимых слуг во дворце, описанном Лафонтеном, у Богдановича обслуживает Душеньку очень много народу. Почти каждый из эпизодов «Любви Амура и Психеи» в «Душеньке» развит и распространен в авторском рассказе за счет подробностей, отступлений, авторских замечаний и сентенций. И потому, действительно, можно говорить о «гиперболизации» сказа.
Богдановича в «Душеньке» как будто увлекает не то, о чем он рассказывает, но самый процесс рассказывания. Автор не торопится привести читателя быстрее к цели, а вдается в подробности и охотно отвлекается в сторону. Так, триумф Венеры у Лафонтена описан в 18 стихах, у Богдановича он занимает 92 стиха!
У Лафонтена в одной строке говорится о тритоне, который «держит перед ней (Венерой. — И.С.) зеркало, сделанное из горного хрусталя». У Богдановича это лаконичное указание превращается в маленький самостоятельный эпизод:
Другой, из краев самых дальных,
Успев приплыть к богине сей,
Несет отломок гор хрустальных
Наместо зеркала пред ней.
Сей вид приятность обновляет
И радость на ее челе.
«О, если б вид сей, — он вещает, —
Остался вечно в хрустале!»
Но тщетно то Тритон желает:
Исчезнет сей призрак как сон,
Останется один лишь камень,
А в сердце лишь несчастный пламень,
Которым втуне тлеет он.
У Лафонтена отношение зефиров, тритонов, волн к Венере лишено какой-либо эмоциональной окраски. У Богдановича — все они объединены любовью к ней и взаимной ревностью, и вся картина путешествия Венеры не только рассказана, но и пронизана чувством.
Носителем этого эмоционального отношения в поэме становится рассказчик истории Душеньки — автор поэмы. Элегическое настроение этих строк —
Останется один лишь камень,
А в сердце лишь несчастный пламень —
дается как авторское заключение, как авторская оценка событий, действующих лиц и их психологии.
Таким образом, автор не воздвигает между собой и читателем никаких преград, не прячется за персонажей, не скрывает своего отношения за объективным тоном рассказа. Наоборот, он всячески стремится подчеркнуть свое существование, обнаружить свое присутствие, высказать свое отношение к событиям и героям поэмы.
Характер освещения событий и происшествий в поэме определяется ясно выраженным авторским отношением. Чаще всего — иронией. Очищая поэму от элементов грубого комизма, Богданович усиливал и уточнял ироническое освещение событий и персонажей. Ирония не оставляет автора и тогда, когда его героиня находится в опасности или попадает в трудные положения. Так, когда Душенька, решив в отчаянии покончить с собой, ищет у себя какое-либо оружие и не находит, автор замечает:
Но не было у ней кинжала,
Ниже какого острия,
Удобного пресечь несчастну жизнь ея.
Читатель ведает, без всякой дальней справки,
Что Душенька пред сим,
Летя с горы на низ, повытрясла булавки,
Чудесным действием иль случаем простым.
Мягкая ирония автора-рассказчика, улыбка, с которой он рассказывает о радостях и горестях Душеньки, — все это создает в представлении читателя образ поэта, образ «Душеньки писателя». В этом качестве и вошел Богданович в русскую поэзию. Реальная авторская личность с ее действительными чертами и свойствами была заслонена литературным обликом ее автора, «вычитанным» в «Душеньке». Решающее значение в этом смысле имела статья Карамзина, в которой условно-литературному образу была придана одновременно и художественная законченность и видимость исторической правды.
Богданович, публицист и журналист, оказался совершенно заслоненным образом легкомысленного поэта-эпикурейца. «Он жил тогда на Васильевском острову, в тихом уединенном домике, занимаясь музыкой и стихами: в счастливой беспечности и свободе; имел приятные знакомства: любил иногда выезжать, но еще более возвращаться домой, где муза ожидала его с новыми идеями и цветами... Мирные, неизъяснимые удовольствия творческого дарования, может быть самые вернейшие в жизни!»[1] — так описывал Кармазин <Карамзин> образ жизни Богдановича в эпоху работы над «Душенькой».
Создание образа «певца Душеньки» означало окончательный разрыв Богдановича с классицизмом и выход его в сферу предромантического искусства. Ни Херасков, ни Майков этого сделать не смогли. Творческая победа Богдановича может быть соотнесена только с достижениями нового великого поэта — Державина, в творчестве которого с еще большей силой проявилось личностное начало, а быт приобрел совершенно конкретные исторические черты. В то время как Державин ввел в свою поэзию самого себя с конкретными чертами своей личности и биографии, свою жену, своих друзей и недругов, Богданович отразился в своей поэме только как поэт, как певец прекрасного и гармонического. Но этому поэтическому пафосу Богдановича и образу автора-поэта не хватало бытовой конкретности и исторической перспективы. Автор «Душеньки» живет только в мире красоты и поэзии, отстраняясь от реальных противоречий действительности.
Из поэтов 1770—1780-х годов только Богданович сохранил значение для предпушкинской эпохи. И Херасков и Василий Майков, не говоря уже о Сумарокове, ушли в прошлое, а творчество их стало историей, в то время как «Душеньку» читали, и у Богдановича учились молодые поэты 1800—1810-х годов. В 1816 году Батюшков говорил о «Душеньке»: «Стихотворная повесть Богдановича — первый и прелестный цветок легкой поэзии на языке нашем, ознаменованный истинным и великим талантом».[1] Дипломатично отдавая должное Ломоносову и Державину, Батюшков указывал на Богдановича как на зачинателя «легкой поэзии» в России. И далее, назвав вслед за Богдановичем Дмитриева, Хемницера, Карамзина, Нелединского и Жуковского, Батюшков объединяет их общим, как ему представляется, отношением к поэзии: «Все сии писатели имеют истинный талант, испытанный временем; испытанную любовь к лучшему, благороднейшему из искусств — к поэзии, и уважают, смею сказать, боготворят свое искусство, как... истинный дар неба, который доставляет нам чистейшие наслаждения посреди забот и терний жизни...».[2]
Богданович, выступивший в начале 1760-х годов как талантливый ученик, сумел сказать новое слово в русской поэзии. И потому его поэма, несмотря на заимствованность сюжета, стала одним из первых явлений русской предромантической поэзии. Свободная от абстрактно-логических норм, от правил, поэма Богдановича в искусстве, в мире красоты провозглашала свободу от обветшавших эстетических предрассудков. То, что Жуковский выразил через сорок лет после появления «Душеньки», сказав «жизнь и поэзия — одно», Богданович осуществил творчески в своей поэме, заставив читателей поверить созданному им живому образу поэта. Его поэма сохранила значение живого литературного явления до начала 1840-х годов.
К этому времени все, чем была значительна и интересна «Душенька», стало общим достоянием литературы, а время произнесло свой приговор над Богдановичем, отведя ему видное место в ряду зачинателей русской предромантической поэзии.
И. Серман