Рассказы

О чем рассказал берег Ганги Перевод А. Коваленко

Если бы события отпечатывались на камне, сколько старых историй прочли бы вы на каждой моей ступеньке!

Хотите послушать рассказ о прошлом? Сядьте ко мне на ступеньки и прислушайтесь внимательно к журчанию воды — вы услышите повесть о давно минувших днях.

Мне все вспоминается одна история… Стоял тогда такой же точно день, как и сегодня. До начала месяца ашшин оставалось совсем немного. С утра дул нежный прохладный ветерок, легким трепетом пробегал по молодым листочкам, вдыхая новую жизнь в оживающую после летнего зноя природу.

Полноводная Ганга! Всего четыре мои ступеньки остались над водой. Разлившаяся река, будто нежная подруга, ласкала своей волной берег. Она дошла уже до манговой рощи, где под деревьями росли кочу{107}. У поворота реки возвышались над водой груды давно готовых к обжигу кирпичей. Покачивались на высокой воде утреннего прилива рыбачьи лодки, привязанные к стволам акаций. Волны прилива, юные, непокорные, с плеском бились о борта лодок, шаловливо заигрывали с ними, ласково и задорно трепали их за уши-уключины.

На Гангу лило свои лучи утреннее солнце. Оно — будто червонное золото, будто яркий цветок чампа. Ни в какое другое время не увидите вы такого сияния, такой игры света! Вот лучи восходящего светила упали на отмель, на заросли камыша, который только что выбросил нежные белые метелки.

Пришли рыбаки и с возгласами: «Рам{108}, Рам!» — стали отвязывать лодки. Эти лодки казались мне гордыми лебедями, в радостном порыве устремившимися к голубому небу. Расправив паруса, словно крылья, уносились они в солнечную даль.

Как всегда в свой обычный час, господин Бхоттачарджо с двумя кувшинами в руках идет совершать омовение. Пришли по воду девушки.

Все это было так недавно, будто вчера, — хотя вам, конечно, может показаться, что это происходило давным-давно. Мои дни легко уплывают по Ганге, играя в ее волнах, сам же я всегда неподвижен и только провожаю их глазами, поэтому времени я не замечаю. Каждый день свет моих дней и тень моих ночей падают на поверхность Ганги и каждый день стираются с нее без следа. Поэтому, хоть я с виду и стар, сердце мое всегда остается молодым. Мох прошлого не закрывает от меня солнца. Порой приплывет откуда-нибудь кусочек водоросли, пристанет ненадолго к моим ступеням, и вскоре опять его уносит течением. Разумеется, и на мне есть следы старости. В моих многочисленных трещинах, которых не касается вода Ганги, растут лианы и водоросли. Свидетели моих лет, они нежно оберегают прошлое от разрушительной силы времени, сохраняя память об этом прошлом всегда молодой, вечно юной. Но с каждым днем вода Ганги отступает все дальше и дальше, обнажая мои ступени, с каждым днем все дальше и дальше уходит от меня молодость…

Вот, закутавшись в намаболи{109} и поеживаясь от холода, возвращается домой после омовения старуха Чоккроборти. Она перебирает четки и бормочет молитвы. А ведь в те времена, о которых я собираюсь рассказать, ее бабушка была совсем маленькой девочкой. Она очень любила, приходя к Ганге, пускать на воду листики алоэ. Справа от меня был тогда водоворот; попав в него, листик начинал кружиться, а девочка ставила на землю кувшин и с интересом наблюдала за ним. Прошло немного времени, девочка выросла, и вот вижу, пришла за водой уже со своей маленькой дочкой. Потом и у дочки появились детишки, они шалили на берегу и брызгались водой, а она, как некогда и ее мать, останавливала их и говорила, что это нехорошо. В такие минуты я вспоминал, как их бабушка в свое время пускала кораблики из алоэ, и умилялся.

Но что же это я? Говорю и говорю все время не то, о чем хотел рассказать. Начнешь об одном, а в памяти тут же всплывает другое. Воспоминания приходят и уходят, и я не в силах их удержать. Но одна история, подобно игрушечной лодочке, попавшей в водоворот, возвращается ко мне неизменно. Она кружится возле меня со всем своим грузом событий и, кажется, вот-вот утонет. Она так же мала, как та лодочка из листика алоэ, в которой не было ничего, кроме двух цветочков. И если бы сердобольная девочка заметила, что эта лодочка тонет, она бы лишь грустно вздохнула и пошла домой.

Видите, рядом с храмом стоит сарай Гоншаи, а у сарая — забор. Когда-то на этом месте (забора тогда еще не было) росла акация. Вокруг нее раз в неделю устраивали ярмарку. В те времена Гоншаи еще не жили здесь. И там, где стоит сейчас их молельня, был только навес из пальмовых листьев.

А вот посмотрите на эту раскидистую смоковницу. Ее корни, словно руки с длинными, жесткими пальцами, зажали в кулак мое разбитое каменное сердце, опутали и пронизали меня насквозь. Тогда это дерево было всего лишь маленьким прутиком. Но оно росло очень быстро, радуя взор молодыми, ярко-зелеными листочками. Неверная, дрожащая тень от них весь день танцевала на моем теле, а у моей груди, будто нежные детские пальчики, вились молодые корни. Сердце сжималось от боли, если кто-нибудь срывал хоть один листочек.

Лет мне в ту пору было немало, но выглядел я прямым и стройным. А теперь я совсем согнулся, стал горбатым, как святой мудрец Аштавакра{110}. Будто глубокие морщины, покрыли меня тысячи трещин, в недра мои забрались лягушки и проводят там в спячке долгую зиму. Тогда же я не был таким. Только с левой стороны, там, где у меня недоставало двух кирпичей, свила гнездо ласточка. Проснувшись чуть свет, она начинала деловито суетиться в своем жилье, а потом, задорно пошевелив раздвоенным, как у рыбы, хвостиком, с песней взлетала в небо. «Значит, скоро придет Кушум», — размышлял я.

Девушку, о которой я расскажу вам сейчас, подруги звали Кушум. Пожалуй, это и было ее настоящее имя. Когда на воду падала тень Кушум, мне страстно хотелось удержать ее, навсегда запечатлеть на своем камне — столько в ней было очарования. Мох на мне замирал от счастья, когда на камень ступала ее нога и легонько позвякивали бубенчики на обнимавших ее ноги браслетах. Кушум не любила подолгу играть, болтать или смеяться, и все же ни у кого не было столько подруг, как у нее. Без Кушум девушкам становилось скучно. Одни называли ее Куши, другие — Кхуши, третьи — Раккуши, а мать звала Кушми. Кушум часто приходила к реке и садилась у самой воды. Она очень любила реку и тянулась к ней всем сердцем, как к самому близкому человеку.

Но вот Кушум исчезла. А однажды пришли к Ганге Бхубон и Шорно и стали плакать. Я узнал, что их Куши-Кхуши-Раккуши взяли в дом свекра. И еще услыхал, что там, где она теперь живет, нет Ганги. Все там другое: и люди, и дома, и природа, а сама она, будто лотос, который пересадили в сухую землю.

Шло время, и я стал забывать Кушум. Миновал год. Девушки, приходившие к гхату, лишь изредка вспоминали о своей подруге. Но однажды вечером я вдруг ощутил прикосновение знакомых ног. Неужели Кушум? Ну конечно, она, только на ногах у нее уже не звенели браслеты. Ее ноги больше не пели. А раньше их прикосновение неизменно сопровождалось мелодичным звоном бубенчиков. Сегодня же, не услышав знакомых звуков, печально вздохнула вечерняя река да ветер жалобно застонал в манговой роще.

Кушум овдовела. Я узнал, что ее муж работал в чужой стране далеко от родины и им очень редко случалось бывать вместе. Получив известие о смерти мужа, Кушум в восемь лет стерла с пробора синдур{111}, сняла с себя украшения и снова вернулась в родное село, на берег Ганги. Однако подруг своих она уже здесь не застала. Бхубон, Шорно, Омола вышли замуж и уехали к своим мужьям. Осталась одна только Шорот, но ходят слухи, что и ее в месяце огрохайон{112} выдадут замуж. Кушум оказалась совершенно одна. Но теперь, когда, в молчании опустив на колени голову, она сидела на моих ступенях, мне казалось, будто волны Ганги протягивают к ней свои руки и зовут: «Куши! Кхуши! Раккуши!»

Как Ганга в начале сезона дождей становится день ото дня все полноводнее и глубже, так расцветали молодость и красота Кушум. Но за вдовьей одеждой и скорбным лицом люди не замечали ни юности Кушум, ни ее очарования. Никто не замечал также, что Кушум стала взрослой. Даже я. Она навечно запечатлелась в моей памяти девочкой. На ее ногах теперь уже не было браслетов, но, когда она подходила к реке, я столь же отчетливо, как когда-то, слышал их мелодичное позванивание… Незаметно пронеслось десять лет.

Последний день месяца бхадро был точь-в-точь такой, как сегодня. Ваши прабабушки, проснувшись утром, увидели такой же ласковый свет солнца, какой вы видите сейчас. Набросив на голову покрывала и взяв кувшины, они направились ко мне по воду — казалось, сияние упавших на мою грудь солнечных лучей стало еще ярче. То скрываясь за деревьями, то вновь появляясь, они шли и весело болтали о чем-то. Им и в голову не приходила мысль о вас, людях, которым суждено было явиться на свет через несколько поколений. Воображаю, как вам трудно представить себе, что когда-то и ваши бабушки забавлялись играми, что их окружал такой же точно мир, какой окружает вас, что у них, как и у вас, были свои радости и свои печали. Так вот, и им казалось непостижимым, что когда-то наступит такой же, как сегодня, осенний день, а их уже не будет в живых, и солнечная ласковая осень будет радовать других, а от их счастья и горя не останется и следа.

В тот день с утра дул легкий северный ветер, он срывал лепестки цветов акации, и они падали на омытые росою ступени. В это самое утро пришел к нам откуда-то молодой саньяси, высокий, светлокожий, прекрасный лицом и душой. И стал он жить в храме Шивы, который стоит передо мною.

О саньяси заговорила вся деревня. Девушки, отправляясь по воду, заходили в храм поклониться ему. С каждым днем народу к саньяси приходило все больше и больше.

Саньяси привлекал людей удивительной красотой и приветливостью; увидит ребенка — приласкает, посадит к себе на колени; встретит мать семейства — расспросит о домашних делах. И женщины вскоре прониклись к нему глубоким уважением. Да и мужчин приходило немало. Саньяси читал собравшимся у него жителям села «Бхагавату»{113}, разъяснял «Бхагавадгиту»{114}, рассказывал о шастрах. Народ шел к нему и за советом, и за лекарством, и за мантрами. А девушки, собравшись у реки, говорили, вздыхая: «Ах, какой он красивый! Будто сам великий Шива решил посетить свой храм».

По утрам перед восходом солнца саньяси входил в Гангу и, обратившись лицом к Венере, начинал читать нараспев свои молитвы. Тогда до меня уже не доносилось журчание воды. Мне слышался только его голос, и, пока я внимал ему, алело на востоке небо, окрашивались багрянцем облака. Темнота расступалась — так раскрывается бутон перед появлением цветка, — и в небе-озере, как цветок, распускалась заря.

Когда этот необыкновенный человек стоял в Ганге и молился, мне казалось, что слова его молитвы разрушают колдовство ночи, луна и звезды опускаются на западе, на востоке поднимается солнце — весь мир преображался по воле этого волшебника. Совершив омовение, саньяси выходил из Ганги, — он был подобен языку пламени священного костра: облик его был полон святости, с волос каплями стекала вода, и весь он будто сверкал в лучах восходящего светила.

Прошло еще несколько месяцев. Во время солнечного затмения в месяце чойтро толпы людей устремились к Ганге, для того чтобы совершить омовение. Около акации раскинулся большой базар. Люди приходили сюда и для того, чтобы увидеть саньяси. Из деревни, куда была выдана замуж Кушум, тоже пришло много девушек.

Саньяси с утра сидел на моих ступенях и молился. Тут и увидели его девушки. И вдруг одна из них, взглянув на саньяси, толкнула подругу и воскликнула:

— Послушай, да ведь это муж нашей Кушум!

— О, боже! И в самом деле он, младший брат из семьи Чатуджей, — отозвалась вторая девушка, слегка приподняв рукою край сари, закрывавший ее лицо.

А третья, которая не очень-то прятала лицо, сказала:

— Конечно, и лоб его, и нос, и глаза.

Четвертая же, вздохнув и даже не посмотрев в сторону саньяси, промолвила, набирая в кувшин воду:

— Ах, да что вы, его давно нет в живых. Разве оттуда возвращаются? Такая, видно, несчастная у Кушум судьба.

Потом одна из девушек проговорила:

— И подбородок у него не такой.

— Он был полнее, — сказала другая.

— И ростом меньше, — добавила третья.

На этом спор кончился.

Все в деревне уже видели саньяси, не видела его только Кушум. Она совсем перестала приходить ко мне, так как здесь собиралось слишком много народа. Но однажды поздним вечером, когда на небе взошла полная луна, она, наверно, вспомнила нашу старую дружбу.

В этот поздний час у гхата уже никого не было. Завели свою монотонную песню цикады. В храме только что пробил гонг, и его последние удары отдались эхом где-то на том берегу, в тенистом лесу, и замерли. Слабый ветерок едва шевелил листву. На меня падала тень сидящей на моих ступенях Кушум. Озаренная лунным светом, перед ней тихо несла свои воды светлая Ганга, а позади — в кустах, меж деревьев, под сенью храма, у порога полуразвалившегося домика, в пальмировой роще притаилась темнота. На ветвях дерева чхатим{115} покачивались летучие мыши. Всхлипывала на куполе храма сова. Со стороны деревни доносился по временам плач шакалов.

В это время из храма неторопливо вышел саньяси. Он подошел к гхату, спустился на несколько ступенек и, увидев одиноко сидящую женщину, хотел было повернуть обратно. Но в этот момент Кушум подняла голову и обернулась. С головы девушки упал край сари, и лицо ее озарилось лунным светом. В этот миг оно было подобно лотосу, устремившему свои лепестки к луне. На мгновение их взгляды встретились. Казалось, они узнали друг друга, как будто были знакомы в ином рождении.

Где-то над головой закричала сова. Кушум вздрогнула, натянула на голову сари и, припав к ногам саньяси, совершила пронам.

— Как тебя зовут? — спросил саньяси, благословляя ее.

— Кушум, — ответила девушка.

После этого она медленно направилась к своему дому, который находился совсем рядом. А саньяси долго еще сидел на моих ступенях. И, лишь когда луна склонилась к западу и тень саньяси уже ложилась прямо перед ним, он встал и направился к храму.

С этого времени Кушум каждый день приходила к саньяси и простиралась перед ним ниц. Если саньяси объяснял шастры, она, стоя где-нибудь в сторонке, внимательно слушала его. Окончив молитву, саньяси звал Кушум и рассказывал ей священные сказания. Не знаю, все ли понимала Кушум, но только слушала она его с благоговейным вниманием. Она точно и беспрекословно следовала всем его наставлениям. Кушум свято выполняла обряд служения богу, с большим усердием убирала в храме, приносила в дар божеству цветы, мыла храм водой из священной Ганги.

Каждое слово саньяси западало ей глубоко в душу. Постепенно взору ее открылся неведомый доселе мир, а душа распахнулась навстречу новой жизни. Она увидела и услышала то, о чем раньше не имела даже понятия. Тень печали не омрачала больше ее лица. Когда по утрам она в благоговении припадала к ногам саньяси, то казалась омытым росою цветком, принесенным в дар богу. Девушка вся светилась тихой радостью.

Был конец зимы, и вечерами с юга дул теплый ветер. Небо стало по-весеннему голубым. В деревне после долгого зимнего перерыва вновь заиграла флейта и полились звуки песен. Гребцы оставили свои весла и, пустив лодки по течению, запели гимн Кришне{116}. В неуемной радости перекликались друг с другом птицы. Пришла весна!

Весенний ветер вдохнул в мое каменное сердце молодость, мои лианы наполнялись радостью, ощущением юности, и каждый день на них появлялись все новые и новые пышные цветы. Все это время я не видел Кушум. Она перестала ходить в храм, не приходила к реке и не встречалась с саньяси.

Я никак не мог понять, что случилось. Но вот как-то вечером они снова встретились на моих ступенях.

— Пробху{117}, вы звали меня? — спросила Кушум, опустив голову.

— Звал. Скажи мне, что случилось? Ты совсем забыла всевышнего?

Кушум молчала.

— Открой мне свою душу.

Кушум слегка отвернулась и промолвила:

— Пробху, я грешная и потому не могу, как прежде, служить богу.

— Кушум, — очень ласково проговорил саньяси, — я чувствую, что тебя тяготит что-то.

Кушум вздрогнула, — может быть, у нее мелькнула мысль, что он сам обо всем догадался? Глаза девушки наполнились слезами, она бессильно опустилась на ступеньки к ногам саньяси и, закрыв лицо краем сари, разрыдалась.

— Скажи мне, что тебя тревожит, — проговорил саньяси, немного отодвигаясь, — я укажу тебе путь к покою.

— Я скажу, раз вы приказываете. Я не сумею рассказать все так, как нужно, но вы, я думаю, и так все знаете. — В голосе Кушум звучали беспредельная преданность и почитание. Она то запиналась от волнения, то совсем умолкала.

— Пробху, я поклонялась, как богу, одному человеку. Я молилась на него, и этой радостью почитания было переполнено все мое сердце. Но однажды ночью мне приснилось, будто он — хозяин моего сердца, будто он сидит со мною под деревом бокул, держит мою руку в своей и говорит мне слова любви. И я не видела в этом ничего странного, ничего невозможного. Я проснулась, но чары сна не исчезли. Когда на следующий день я увидела этого человека, то смотрела на него уже по-другому. Из головы у меня не шел тот сон. Полная страха, я старалась быть подальше от этого человека, но сон неотступно преследовал меня. С тех пор в моем сердце нет покоя, нет светлой радости, нет благочестия.

Когда Кушум говорила все это, вытирая катившиеся по щекам слезы, я смотрел на саньяси: он собрал все свои силы, чтобы подавить охватившие его чувства.

— Ты должна сказать, кого ты видела во сне, — проговорил саньяси, когда Кушум кончила исповедь.

— Не могу, — ответила Кушум, молитвенно сложив руки.

— От этого зависит твое счастье. Скажи мне, не таясь, кто он?

Кушум изо всех сил сжала свои нежные руки.

— Я непременно должна сказать это? — спросила она с мольбой.

— Да, непременно.

— Пробху, это ты! — воскликнула Кушум и, теряя сознание, упала на мои холодные колени. Саньяси словно окаменел.

Когда Кушум пришла в себя, саньяси медленно проговорил:

— Ты всегда следовала моим советам и на этот раз должна выполнить то, что я скажу тебе. Мы не должны больше видеться, и я сегодня же уйду отсюда. Забудь меня. Обещаешь?

Кушум встала и, посмотрев в лицо саньяси, сказала:

— Пробху, будет так, как ты хочешь.

— Тогда прощай!

Кушум не вымолвила больше ни слова, только простерлась перед ним ниц и, взяв прах от его ног, возложила себе на голову.

— Он приказал забыть его, — проговорила Кушум и с этими словами медленно вошла в Гангу.

Девушка выросла у этой реки, кто же, если не Ганга, протянет Кушум руку помощи в трудный для нее час? Луна зашла за облака, и все вокруг окутал мрак. Послышался всплеск. Что случилось? Я не мог ничего понять. Подул ветер, словно желая погасить даже звезды, чтобы никто ничего не видел.

Никогда больше не придет Кушум посидеть у меня на коленях, она закончила свои земные игры. Она ушла навсегда, и я не знаю куда.

1884

Состязание Перевод В. Дьяконова

1

Царевну звали Опораджита. Шекхор, придворный поэт раджи Удойнарайона, никогда не видел ее. Однако всякий раз, когда поэт сочинял новые стихи и декламировал их в присутствии раджи и всего двора, голос поэта возносился настолько, что его могли слышать невидимые слушательницы, находившиеся за окнами верхних этажей огромного дворца. Он как бы пытался послать свое поэтическое вдохновение в какой-то недосягаемый звездный мир, где среди множества светил в незримом величий блистала неведомая счастливая звезда его жизни.

Иногда Шекхору казалось, что он видит ее тень, иногда до его слуха долетал мелодичный звон браслетов. Он сидел, погруженный в думы: «Что это за ножки, на которых золотые браслеты поют так стройно песню?! Какое счастье, какая милость, что эти две бело-розовые женские ножки касаются земли!» Поэт снова и снова возвращался к этим ногам, мысленно падал ниц перед ними и под мелодию, которую вызванивали обнимавшие их браслеты, слагал свои песни.

Преданным сердцем поэт чувствовал, чья была это тень, кому принадлежали браслеты с таким нежным звоном.

Отправляясь на омовение, Монджори, служанка царевны, непременно проходила мимо дома Шекхора и всякий раз одним-двумя словами перебрасывалась с поэтом. А утром или к вечеру, когда на улице было мало народу, заходила даже посидеть к нему в хижину. Ей вовсе не надо было так часто ходить к месту омовения. А если бы даже и возникла такая необходимость, то уж совсем непонятно, почему именно в это время она надевала самое нарядное сари, а в мочки ушей продевала бутоны цветов манго.

Люди посмеивались, перешептывались. И не без оснований. Шекхор чувствовал особенную радость, когда видел в своем доме Монджори, и не старался скрывать этого.

Ее звали Монджори, что значит «бутон». Для простого смертного это имя как имя; но Шекхор и к нему добавлял немного поэзии, называя ее Весенний Бутон, Блистательный Божественный Бутон. Слыша это, люди говорили: «Ну, пропал бедняга!»

То, о чем поговаривал народ, дошло до царя.

Весть о чувствах поэта доставила радже большое удовольствие. Он начал подшучивать, Шекхор отвечал тоже шутками.

Улыбаясь, раджа спрашивал:

— Неужели у шмеля только и дел, что петь при дворе Весны?

Поэт отвечал:

— Нет, почему же?! Он еще лакомится нектаром с бутонов.

Все смеялись. Наверное, в отдаленных внутренних покоях и Опораджита время от времени подшучивала над Монджори. Но это не вызывало неудовольствия у служанки.

Вот так и проходит жизнь человека, в которой правда переплетается с вымыслом: что-то от творца, что-то от самого человека, а что-то и от людей, которые его окружают. Жизнь — это сочетание различных противоположностей: естественного и неестественного, вымышленного и действительного.

Только песни, которые слагал поэт, были истинными, сама жизнь отражалась в них. В песнях его говорилось о Радхе{118} и Кришне — извечных мужчине и женщине, об извечном горе и извечной радости. В них поэт рассказывал правду о самом себе. И каждый — от раджи Оморапура до последнего бедняка — сердцем своим ощущал, что эти песни искренни. Их пели все. Как только всходила луна и начинал дуть легкий южный ветерок, тотчас же со всех концов страны — из садов и рощ, с дорог и лодок, доносились песни поэта. Его славе не было границ.

Шло время. Поэт слагал стихи, раджа слушал их, приближенные восторгались, Монджори ходила на омовения… В окнах отдаленных покоев время от времени мелькала тень, а иногда оттуда доносился нежный звон браслетов.

2

Но вот однажды во дворце появился Пундорик — поэт из Декана, ему не было равных. Он приветствовал раджу хвалебной песнью, которая ритмом своим напоминала прыжки тигра. На долгом пути из Декана он победил всех придворных поэтов и наконец появился в Оморапуре.

Раджа с большим почтением встретил его:

— Входи, входи и песню пой.

— Дай бой, дай бой! — самодовольно ответил Пундорик.

Нужно было поддержать честь раджи и принять бой, но у Шекхора не было четкого представления о том, что такое бой в поэзии. Волнение и тревога охватили его. Всю ночь он провел без сна. Перед глазами его стояло огромное крепкое тело прославленного Пундорика, его острый, как у ястреба, нос, гордо поднятая голова.

Утром с замиранием сердца Шекхор вступил на «поле боя». Едва взошло солнце, как место состязания двух поэтов заполнили толпы народа. Стоял невообразимый шум. Жизнь в городе замерла.

С огромным трудом изобразив улыбку радости на лице, поэт Шекхор приветствовал своего соперника Пундорика. Тот лишь пренебрежительным кивком головы ответил на его приветствие и, взглянув на своих поклонников, улыбнулся.

Шекхор на мгновение задержал свой взор на окнах отдаленных покоев и понял — сегодня черные горящие, как звезды, нетерпеливые глаза бросают оттуда сотни любопытных взглядов. И Шекхор помолился своей богине Победы, устремившись всей душой туда, к отдаленным покоям. Он мысленно произнес: «Если сегодня я одержу победу, о богиня, о Онораджита, о Непобедимая, это, значит, твое имя помогло мне!»

Заиграли трубы, забили барабаны, с возгласами: «Победа, победа!» — все поднялись. В светлых одеждах появился раджа Удойнарайон. Медленно, подобно белому облаку, плывущему по небу тихим осенним утром, подошел он к трону.

Пундорик поднялся и приблизился к трону. Толпа замерла.

Приняв гордую позу и запрокинув голову, великан Пундорик начал читать стихи в честь Удойнарайона. Огромный зал был тесен для его голоса — словно волны морские, ударялся он с глухим рокотом о колонны и своды. Уже один этот голос заставлял всех присутствующих трепетать. Какое мастерство, какое искусство! Сколько строк, восхваляющих самое имя Удойнарайона, сколько поэтических построений из букв, составляющих имя раджи! Сколько ритмов, сколько аллитераций!

Пундорик умолк, но зал словно оцепенел: он все еще был полон звуками его голоса и немого восторга тысяч сердец. Пришедшие сюда из отдаленных мест пандиты вскинули вверх правую руку и восторженно восклицали: «Браво! Браво!»

В этот момент раджа взглянул на Шекхора. Поэт ответил ему взглядом, полным преданности, любви, почитания; но во взгляде этом сквозили обида и печальная робость. Поэт медленно поднялся. Вот так же, наверное, смотрела Сита{119} на своего мужа Раму, стоя перед его троном, когда тот, желая доставить удовольствие толпе, хотел во второй раз подвергнуть ее испытанию огнем.

Взгляд поэта словно говорил радже: «Я твой! Ты можешь испытать меня, если тебе угодно, можешь заставить меня вступить в единоборство со всей вселенной, но…» И он опустил глаза.

Пундорик походил на льва. Шекхор — на оленя, затравленного охотниками. Совсем юный, стыдливый, как женщина, с бледным лбом, хрупкий — он, казалось, затрепещет и зазвучит всем своим телом, как струна вины, стоит лишь коснуться его.

Не поднимая головы, Шекхор начал декламировать. По-видимому, никто и не услышал первых строк его стихотворения. Но вот он медленно поднял голову. Под его взором, казалось, таяли люди и каменные стены дворца: они исчезали в далеком прошлом. Приятный и чистый голос дрожал, поднимался вверх, как яркое пламя огня. Сначала поэт говорил о предках раджи, принадлежащих к солнечной династии; затем поведал о войнах и походах, о героизме и жертвах, о множестве великих дел и довел историю раджи до настоящих времен. Наконец, поэт остановил свой взор на радже и воплотил в словах и стихах огромную невысказанную любовь всех подданных. Перед теми, кто сейчас слушал его, возник образ этой любви. Казалось, со всех сторон, из отдаленных мест и окраин, хлынул поток чувств тысяч подданных и переполнил великим гимном этот древний дворец дедов и прадедов раджи. Они как бы коснулись каждого камня, обняли его, поцеловали; затем, полные любви и преданности, поднялись вверх, к окнам внутренних покоев, коснулись ног божественной красавицы и, возвратившись оттуда, в величайшей радости закружились около раджи. Наконец Шекхор сказал:

— О махараджа! Слова мои несовершенны, я признаю, но кто сравнится со мною в любви и преданности?

Поэт сел, дрожа всем телом. Тогда, обливаясь слезами, подданные начали потрясать зал возгласами: «Слава! Слава!»

Пундорик снова встал, надменной улыбкой презрев восхищение толпы. Громовым голосом, полным высокомерия, он спросил:

— Что может быть выше слова?

Все мгновенно смолкли.

Тогда он в различных стихах продемонстрировал удивительную ученость. Приводя доводы из вед, шастр и других священных книг, он начал доказывать, что выше всего на свете — слово. Слово есть истина, слово есть знание. Брахма, Вишну, Шива подчиняются слову. Поэтому слово — выше их. У Брахмы четыре рта, и он не может высказать всего; у Шивы пять ртов, и, не найдя конца словам, он ищет их, погрузившись в молчаливое созерцание.

Так, из множества доводов и изречений из шастр он воздвигнул для слова трон, поднявшийся выше звездных миров, водворил слово на вершины земного и неземного царств. И снова громовым голосом он спросил:

— Что может быть выше слова?!

Исполненный гордости, он огляделся вокруг. Никто не ответил ему. Пундорик медленно сел. Пандиты воскликнули: «Браво! Браво! Слава! Слава!» Раджа был поражен, а Шекхор почувствовал себя совсем ничтожным перед такой ученостью. Так окончился первый день состязания.

3

На следующий день Шекхор спел чудесную мелодию, будто в священных рощах Вриндавана зазвучала флейта Кришны. Пастушки — будущие подруги его сердца — еще не знают, кто играет и откуда доносятся эти волшебные звуки. Казалось, они летят с юга; но вот флейта зазвучала на севере, на вершинах Говардхана{120}; затем почудилось, что кто-то стоит на востоке, там, где восходит солнце, и зовет к себе; в следующий миг звуки полились уже с запада: кто-то рыдал в разлуке. Казалось, звуки флейты доносятся с каждой волны Джамуны, с каждой звезды небосвода. Наконец флейта зазвучала повсюду: в рощах, на дорогах и спусках к реке, в цветах и плодах, на воде и на суше, вверху и внизу. Никто не мог понять того, что говорит флейта. Никто не мог решить, что хочет сказать сердце в ответ флейте. Только на глаза набегали слезы, и душа трепетала в стремлении к прекрасной неземной жизни.

Забыв о слушателях, о радже, забыв о себе и противнике, о славе и бесславии, о победе и поражении, забыв обо всем, Шекхор стоял один в безлюдной роще собственной души и пел песню этой флейты. В мыслях его был только идеальный неземной образ. В ушах звучали лишь браслеты на нежных ногах. Поэт смолк. Он словно лишился сознания. Беспредельная нежность и огромное всепоглощающее чувство разлуки, казалось, заполнили собой весь дворец. Никто не в силах был произнести ни слова похвалы.

Но вот все немного успокоились, и перед троном снова встал Пундорик. Он спросил:

— Что такое Радха? Что такое Кришна? — и посмотрел на всех окружающих. Затем, взглянув на своих поклонников, великан усмехнулся и снова спросил: — Что такое Радха? Что такое Кришна? — И сам стал отвечать на свой вопрос, блистая необычайной ученостью.

Он показал, какое множество значений имеют слова «радха» и «кришна». «Радха», — сказал он, — символ божества, «кришна» — система умосозерцания, а «вриндаван» — не что иное, как точка, находящаяся между бровями. Пундорик ничего не забыл: артерию с левой стороны спинного хребта, спинной нерв, трубчатую вену, пуповину, сердце, ноздри. Он показал, какое множество значений имеют слоги «ра» и «дха», сколько самых различных значений может иметь каждая буква — от «к» до «а» — в слове «кришна», и начал перечислять их. «Кришна», мол, означает жертву, приносимую огню, а «радха» — огонь. Он утверждал, что «кришна» — священное писание, а «радха» — философская система. Затем он заявил, что «кришна» — это обучение, а «радха» — наставление; «радха» — спор, ответ и возражение, а «кришна» — вывод, заключение и победа. Сказав это, он посмотрел на раджу и пандитов. Затем со злой усмешкой взглянул на Шекхора и сел.

Раджа был очарован необыкновенными способностями деканского поэта, удивлению пандитов не было границ. В новых и новых толкованиях слов «радха» и «кришна» совершенно исчезли песня флейты, шум Джамуны, величие любви; словно кто-то стер с земли зеленые краски весны и залепил ее всю священным кизяком почитаемых коров. Шекхору все песни, которые он сочинял до сих пор, показались ничтожными перед величием Пундорика. Он не мог больше петь их. Так окончился второй день состязания.

4

На третий день Пундорик продемонстрировал свое удивительное искусство манипуляции словами. Он делал различные словесные построения, блистая употреблением всякого рода синонимов, эпитетов, аллитераций, афоризмов, загадок. Приводил цитаты из разного рода сочинений и писаний. Он поразил всех своим умением пользоваться приемами риторики и знанием законов фонетики и морфологии.

Слова и художественные приемы в стихах Шекхора были совсем простыми. Люди употребляли их повседневно, в радости и горе, в праздник и в будни. Теперь всем было ясно, что Шекхор не обладает каким-то особенным мастерством, — будь у них время, они тоже могли бы сочинять, и не делают этого лишь потому, что не привыкли, не имеют свободного времени или просто не хотят. Слова в его стихах простые и привычные. Они ничему не учат, не обогащают. А то, что они услышали сегодня, — удивительно, в том, что слышали вчера, есть глубокие мысли и много поучительного. Перед ученостью и мастерством Пундорика их собственный поэт казался совсем заурядным человеком, мальчишкой.

Рыба ударом хвоста создает скрытое течение в воде, лотос на поверхности водоема чувствует каждый удар — так и Шекхор ощутил сердцем настроение людей, окружавших его.

Сегодня последний день состязания, сегодня будет решено, кто победил, а кто потерпел поражение. Раджа бросил взгляд на своего поэта, словно хотел сказать: «Сегодня нельзя не ответить. Ты должен приложить все усилия».

Шекхор устало поднялся.

— О богиня Сарасвати! — воскликнул он. — О белорукая! Если ты сегодня покинула свои божественные покои и присутствовала здесь, на арене битвы, скажи, какая судьба ожидает тех, кто почитает тебя, поклоняется твоим стопам, жаждет напитка бессмертия?

Он сказал это очень печально, глядя на окна царских покоев, словно там, потупив взор, стояла сама белорукая Сарасвати.

Тогда Пундорик громко рассмеялся и быстро сочинил каламбур из четырех последних букв в слове «шекхор». Он сказал:

— Что общего между лотосом и ослом?[4] И какие плоды пожала упомянутая персона, столь усердно занимающаяся стихами и песнями? К тому же обитель Сарасвати, как известно, — лотос. С разрешения махараджи, я хотел бы спросить, в чем провинилась богиня, за что оскорбили ее, заставив воссесть на осла.

Пандиты громко рассмеялись, услышав этот каламбур. Глядя на них, начали смеяться все присутствующие, хотя многие из них не поняли насмешки Пундорика.

Ожидая достойного ответа, раджа снова и снова поднимал взор на Шекхора. Он торопил его, пронзая острым, причиняющим нестерпимую боль взглядом. Но Шекхор не обращал на это внимания и продолжал неподвижно сидеть.

Тогда рассерженный раджа спустился с трона и, сняв с себя жемчужное ожерелье, надел его на Пундорика.

— Слава! Слава! — закричали все присутствующие.

Из отдаленных покоев на мгновение донесся звон браслетов, — услышав его, Шекхор тотчас же поднялся и медленно вышел из зала.

5

Черная, безлунная ночь. Южный ветер, щедрый друг всей вселенной, проникает через открытые окна, неся запах цветов.

Шекхор снял книги с полки, грудой положил их перед собой. Затем отобрал свои сочинения — обильные плоды многодневного труда. Многие из своих стихотворений он почти забыл. Поэт начал листать страницы и читать отдельные строки. Сегодня все это казалось ему незначительным.

Горько вздохнув, он сказал:

— И это плоды всей жизни! Несколько слов, размеров, рифм!

Сегодня он не увидел в стихах никакой красоты, не нашел в них вечной радости жизни. Ни отзвука песен вселенной, ни глубокого проявления своей собственной души не ощутил он в них. Он отбрасывал все, что попадало под руку, как отталкивает больной всякую пищу. Дружба с раджей, слава, порывы души, мечты — все в эту темную ночь казалось ему пустым и ничтожным.

Поэт начал рвать свои сочинения и бросать их в огонь. Вдруг его осенило. Горько усмехаясь, он проговорил:

— Великие раджи приносят коня в жертву огню{121}, а я приношу в жертву свою поэзию.

Но он тут же понял, что сравнение неуместно. «Коня приносят в жертву в честь победы, а я потерпел поражение. Уж лучше бы я раньше отдал стихи мои богу огня!»

И он одну за другой сжег свои книги. Когда пламя ярко вспыхнуло, поэт вскинул вверх руки и, потрясая ими, воскликнул:

— Отдал тебе, тебе, тебе, о прекрасное пламя! Я все отдал тебе и сегодня приношу последнюю жертву. Долго ты, в ком воплотилась богиня-волшебница, горело в моей груди! Будь я из золота, я засиял бы. Но, богиня, я всего лишь ничтожная травинка — и потому превратился сегодня в пепел!

Была поздняя ночь. Шекхор распахнул все окна. Еще вечером собрал он в саду свои любимые цветы, все белые — жасмин, бел и гандхарадж. Он положил их пучками на чистое ложе. В четырех углах комнаты зажег светильники.

Затем он смещал ядовитый сок растения с медом, выпил. Лицо его было спокойно. Поэт медленно подошел к ложу, лег. Тело замерло, глаза закрылись.


Зазвенели браслеты. Вместе с южным ветром в комнату проник нежный запах женских волос.

Не открывая глаз, поэт воскликнул:

— О богиня, прошло так много времени! Неужели ты смилостивилась к своему почитателю? Неужели наконец навестила меня?

И он услышал мягкий, ласковый голос:

— Поэт, я пришла.

Шекхор вздрогнул и открыл глаза. Перед ним стояла прекрасная юная девушка.

Он не мог ясно различить ее черты — приближающаяся смерть затуманивала глаза. Ему лишь почудилось, что в предсмертный час на него пристально смотрит та, чей призрачный образ жил в его сердце.

— Я Опораджита, — сказала девушка.

Поэт собрал все свои силы и приподнялся.

— Раджа поступил несправедливо. Победил ты, поэт. И я пришла отдать тебе гирлянду победы.

С этими словами Опораджита сняла с себя гирлянду из цветов, которую она сплела собственными руками, и надела ее на Шекхора. Сраженный смертью, поэт упал на ложе.

1892

Кабуливала Перевод Е. Алексеевой

{122}

Моя маленькая пятилетняя дочка Мини минуты не могла посидеть спокойно. Едва ей исполнился год, она уже научилась говорить, и с тех пор, если только не спала, была просто не в состоянии молчать. Мать часто бранила ее за это, и тогда Мини умолкала, но я не мог так поступать с ней. Молчание Мини казалось мне настолько противоестественным, что долго я его не выдерживал, поэтому со мной девочка беседовала особенно охотно.

Как-то утром сел я было за семнадцатую главу моей повести. Но тут вошла Мини и начала:

— Папа, наш сторож Рамдоял называет ворону — каува![5] Он ведь ничего не знает, правда?

Я хотел объяснить ей, что в разных языках все вещи называются по-разному, но она тут же стала болтать о другом:

— Знаешь, папа, Бхола говорит, что на небе слон выливает из хобота воду и от этого идет дождь. И как это Бхола могла такое сказать?! Ей бы только болтать. День и ночь болтает! — И, не ожидая, пока я выскажу свое мнение на этот счет, вдруг спросила: — Папа, а кто тебе мама?

«Свояченица», — хотел было я сказать но решил не шутить.

— Иди поиграй с Бхолой, Мини. Я сейчас занят.

Но она не ушла, а села у моих ног, возле письменного стола, и быстро, быстро стала нараспев приговаривать «агдум-багдум»{123}, похлопывая в такт по коленям. А в это время в моей семнадцатой главе Протапшинхо вместе с Канчонмалой темной ночью прыгнул в воду из высокого окна темницы.

Окна моего кабинета выходили на улицу. Вдруг Мини бросила свое «агдум-багдум», подбежала к окну и закричала:

— Кабуливала, эй, кабуливала!

По дороге усталой походкой шел высокий афганец. Одет он был в широкое грязное платье, на голове — чалма, за плечами — мешок, а в руках — штук пять коробов с виноградом. Трудно предположить, какие мысли зародились в головке моей проказницы, когда она позвала его. Я же подумал: «Вот теперь явится это злосчастье с мешком за плечами, и моя семнадцатая глава так и останется незаконченной».

Но когда афганец обернулся на зов Мини и, широко улыбаясь, направился к нашему дому, она со всех ног бросилась на женскую половину. Мини была убеждена, что в мешке у афганца можно обнаружить двух-трех таких же ребятишек, как она, стоит только немного порыться в нем.

Афганец подошел к дому и с улыбкой поклонился мне. Я подумал, что, хотя положение Протапшинхо и Канчонмалы весьма критическое, мне все же следует что-нибудь купить у человека, раз уж его позвали.

Я купил у него немного фруктов. Потом мы побеседовали. Поделились своими соображениями насчет политики Абдур Рахмана{124}, русских, англичан.

Наконец он поднялся, собираясь уходить, и спросил:

— Бабу, а куда убежала твоя дочка?

Я решил рассеять напрасные страхи Мини и позвал ее. Но, прижимаясь ко мне, трусишка подозрительно глядела на афганца и его мешок.

Рохмот достал из мешка горсть кишмиша и сухих абрикосов и протянул ей, но она не взяла угощения, еще подозрительнее посмотрела на него и крепче прижалась к моим коленям. Так состоялось их первое знакомство.

Как-то утром спустя несколько дней я вышел по своим делам из дому. Моя дочурка сидела на скамейке возле двери и оживленно болтала о чем-то. И рядом, на земле, я увидел того афганца; он с улыбкой слушал ее, вставляя время от времени свои замечания на ломаном бенгальском языке. За весь пятилетний жизненный опыт Мини еще не случалось иметь такого терпеливого слушателя, не считая отца. Тут я заметил, что подол ее полон кишмиша и миндаля.

— Зачем ты ей дал это? Больше не делай так, — сказал я афганцу и, вынув из кармана полрупии, протянул ему. Он не смутился, взял деньги и опустил их в мешок.

Вернувшись домой, я увидел, что эти полрупии подняли шум на целую рупию.

Мать Мини держала в руке белый блестящий кружочек и строго спрашивала девочку:

— Где ты взяла эти деньги?

— Кабуливала дал.

— Как ты посмела их взять?

Мини готова была расплакаться.

— Я не брала, он сам дал.

Спасая Мини от грозящей беды, я увел ее из комнаты.

Оказалось, это была не вторая встреча Мини с афганцем. Все это время он приходил почти ежедневно и взятками в виде миндаля и фисташек завоевал ее маленькое жадное сердечко.

Я узнал, что у них были свои забавы и шутки. Так, едва завидев Рохмота, Мини, смеясь, спрашивала его:

— Кабуливала, а кабуливала, что у тебя в мешке?

— Сло-он, — смешно гнусавил Рохмот.

Шутка была немудреная, но обоим становилось весело. Да я и сам радовался, слушая в осенние утра простодушный смех этих двух детей — взрослого и совсем ребенка.

Было у них еще одно развлечение. Рохмот говорил Мини:

— Смотри, малышка, никогда не ходи в дом свекра.

В бенгальских семьях девочки с самых ранних лет приучаются к словам «дом свекра», но мы, люди до некоторой степени современные, не знакомили Мини с этим понятием. Поэтому она не могла уразуметь просьбы Рохмота. Однако не в характере девочки было молчать, когда ее о чем-нибудь спрашивали, и она, в свою очередь, интересовалась:

— А ты пойдешь в дом свекра?

— Я его изобью, — грозил Рохмот воображаемому свекру увесистым кулаком. И, представляя себе, в какое смешное положение попадет незнакомое ей существо, называемое свекром, Мини звонко смеялась.

Осень. Чудесная пора! Цари древности в это время года отправлялись покорять мир. Мне никогда не приходилось выезжать из Калькутты, и я приучил себя мысленно бродить по вселенной. Словно узник, прикованный цепями, я постоянно тосковал до вольному миру. Стоило мне услышать название какой-нибудь страны, как я в мыслях своих переносился туда; стоило повстречать чужестранца, и в воображении моем возникала хижина у реки среди гор и лесов, рисовались картины радостной и привольной жизни.

Но я так привык ко всему, что меня окружало! Казалось, обрушится весь мой небольшой мир, если я покину свой угол. Вот и теперь беседы с афганцем, которые мы вели по утрам в моем маленьком кабинете, вполне заменяли мне путешествия. Низким раскатистым голосом на нескладном бенгальском языке рассказывал он о своей стране; и перед моими глазами, как в калейдоскопе, возникали высокие, почти неприступные горы, бурые, обожженные солнцем; меж волнами этих громад протянулась узкая пустынная дорога, медленно движется по ней караван верблюдов, купцы в тюрбанах и проводники — кто на верблюде, кто пешком, одни с копьями, у других старинные кремневые ружья.

Мать Мини боялась всего на свете. Услышит шум на улице, и уже ей кажется, что на наш дом нападают толпы пьяных бродяг. Всю жизнь (правда, не очень долгую) ей мерещились воры, разбойники, пьяницы, змеи и тигры, ядовитые насекомые, тараканы и солдаты и еще малярия, не менее опасный враг.

Тревожили мать Мини также частые посещения Рохмота. Не раз просила она меня получше присматривать за ним. Я смеялся над ее подозрениями, но она не уступала.

— Разве не похищают детей? Разве в Афганистане нет рабства? Разве не может этот великан афганец украсть ребенка?

Я соглашался с ней, но говорил, что в данном случае страхи ее совершенно напрасны. Однако убедить ее было трудно. И все же я не мог запретить Рохмоту приходить к нам.

Каждый год в средине месяца магх Рохмот отправлялся на родину. К этому времени он спешил собрать все долги. У него не оставалось ни одной свободной минуты, но он никогда не забывал заглянуть к Мини. Во время этих встреч оба они принимали вид заговорщиков. Если Рохмот почему-либо не мог прийти утром, он заходил вечером. Бывало, увидишь при сумеречном освещении комнаты высоченную фигуру в длинной рубахе и широких штанах, всю увешанную мешками, и в самом деле становится не по себе. Но прибегала Мини, смеясь и крича: «Кабуливала, а кабуливала!», начинались бесхитростные шутки, веселый смех, и на сердце у меня становилось светлее.

Однажды утром я сидел в своем кабинете за корректурой. Последние зимние дни выдались особенно холодными, стояла настоящая стужа. Через окно в комнату падали лучи солнца и ложились под стол мне на ноги. Мягкое тепло их приятно согревало.

Было около восьми часов. Почти все люди, которые еще на заре, повязав голову шарфом, вышли на утреннюю прогулку, уже вернулись домой.

Вдруг на улице послышался шум. Я посмотрел в окно и увидел, как двое стражников ведут связанного Рохмота. За ними бежала толпа любопытных ребятишек. На одежде Рохмота были следы крови, а в руках у одного из стражников — окровавленный нож. Я вышел из дому, остановил стражника и спросил, что случилось.

Сначала от него, а затем и от самого Рохмота я узнал, что наш сосед задолжал Рохмоту за рампурскую шаль, но потом отказался от своего долга. Разгорелась ссора, во время которой Рохмот всадил в лгуна нож. И вот теперь он шел и ругал лжеца на чем свет стоит.

В это время из дому выбежала Мини.

— Кабуливала, эй, кабуливала!

Мгновенно лицо Рохмота расцвело радостной улыбкой. Сегодня за плечами у него не было мешка, поэтому между ними не могло произойти обычного разговора. Мини лишь спросила:

— Ты пойдешь в дом свекра?

— Да, да. Как раз туда я и иду! — засмеялся Рохмот.

Но ответ его не рассмешил Мини. Тогда Рохмот сказал, показывая взглядом на свои руки:

— Я бы побил свекра, да вот руки связаны.

Рохмота обвинили в убийстве и на несколько лет посадили в тюрьму.

За обычными, повседневными делами я забыл о нем и ни разу не вспомнил, что все это время Рохмот, свободный житель гор, томится за решеткой.

А поведение Мини (это приходится признать и ее отцу), непостоянной Мини, было просто позорно. Она легко забыла своего старого друга, сменив его на конюха Ноби. Но чем старше она становилась, тем чаще друзей заменяли подруги. Теперь ее нельзя было увидеть даже в комнате отца. Мы отдалились друг от друга.


Минуло несколько лет. Снова наступила осень. Пришла пора выдавать Мини замуж. Свадьбу решили сыграть во время праздника Дурги. Вместе с обитательницей Кайласы{125} радость моя должна была покинуть родительский дом, погрузив его во мрак, и уйти к мужу.

Утро занялось прекрасное. Умытое дождями, солнце сияло, как расплавленное золото. Даже грязным, облупившимся домишкам, которые теснились в переулках Калькутты, его лучи придавали особую прелесть.

Уже с рассветом в доме зазвучала флейта. Казалось, стоны ее вырываются из моей груди. Печальная мелодия и боль предстоящей разлуки заслонили собою весь мир, так чудесно озаренный лучами осеннего солнца. Да… сегодня Мини выходит замуж.

С самого утра дом был полон шума, говора, одни приходили, другие уходили. Во дворе строили навес из бамбука. Звенели люстры, которыми украшали все комнаты и веранду.

Я сидел у себя в кабинете и просматривал счета, когда вошел Рохмот.

Сначала я не узнал его. Мешка за плечами не было, длинные волосы острижены, не чувствовалось в нем и былой бодрости. Только улыбка осталась прежней.

— О, это ты, Рохмот? Откуда ты явился?

— Вчера вечером меня выпустили из тюрьмы.

Сердце мое болезненно сжалось. Я никогда раньше не видел так близко убийц, и мне не хотелось, чтобы в такой счастливый день этот человек был среди нас.

— Сегодня мы все заняты, Рохмот. Мне некогда разговаривать с тобой.

Он тотчас повернулся и пошел из комнаты, но в дверях остановился и нерешительно спросил:

— А можно мне повидать девочку?

Рохмот, очевидно, думал, что Мини все такая же, как раньше. Казалось, он даже ждал, что она сейчас вбежит с криком: «Кабуливала, эй, кабуливала!» — и все будет так, как во время их прежних веселых встреч. В память о старой дружбе он даже захватил корзинку винограда и немного кишмиша и миндаля, завернутых в бумагу. Наверно, выпросил все это у приятеля-земляка, — своего-то у него ничего теперь не было.

— Сегодня все в доме заняты, — повторил я.

Ответ мой, видно, огорчил Рохмота. Он постоял некоторое время молча, пристально глядя на меня, и наконец произнес:

— Салам, бабу!

На душе у меня стало как-то нехорошо. Я хотел позвать его, как вдруг он сам вернулся.

— Вот виноград и немного кишмиша с миндалем. Это для девочки. Отдайте ей.

Я взял фрукты и хотел заплатить ему, но он схватил меня за руку.

— Вы очень добры. Я всегда буду помнить это. Но не надо денег… Бабу, у меня дома такая же девочка, как у тебя… Я приносил немного сладостей твоей дочке, а думал о своей… Я не торговать приходил…

Он сунул руку в складки своей широкой одежды, вытащил грязную бумажку и, бережно развернув ее, положил передо мною на стол.

Я увидел отпечаток маленькой детской руки. Это была не фотография, не портрет, нет, это был просто отпечаток руки, намазанной сажей. Каждый год Рохмот приходил в Калькутту торговать фруктами и всегда носил на груди этот листок. Ему казалось, будто нежное прикосновение детской ручки согревает его страдающую душу.

На глаза у меня навернулись слезы. Я забыл, что он — торговец фруктами из Кабула, а я — потомок благородного бенгальского рода. Я понял, что мы равны, что он такой же отец, как и я.

Отпечаток руки маленькой жительницы гор напомнил мне о моей Мини. Я тотчас приказал позвать ее из внутренних комнат. Там запротестовали, но я ничего не хотел слушать. Одетая в красное шелковое сари, как и подобало невесте, с сандаловыми знаками на лбу, Мини стыдливо подошла ко мне.

Увидев ее, афганец растерялся. Он совсем иначе представлял себе их встречу после стольких лет разлуки. Наконец он улыбнулся и спросил:

— Маленькая, ты идешь в дом свекра?

Теперь Мини понимала значение этих слов. Она не ответила на вопрос Рохмота, как бывало раньше, а смутилась, покраснела и отвернулась. Я вспомнил первую встречу Мини с афганцем, и мне стало грустно.

Когда Мини ушла, Рохмот, тяжело вздохнув, опустился на пол. Он вдруг ясно понял, что и его девочка за эти годы выросла, что и ему предстоит новая встреча и он не увидит свою дочку такой, какой оставил. Кто знает, что произошло за эти восемь лет!

Мягко светило осеннее утреннее солнце. Пела флейта. Рохмот сидел здесь, в одном из переулков Калькутты, и видел перед собой пустынные горы Афганистана.

Я дал ему денег.

— Возвращайся домой, Рохмот, и пусть твоя радостная встреча с дочерью принесет счастье моей Мини.

Мне пришлось несколько урезать расходы на празднество. Я не смог зажечь столько электрических ламп, сколько хотел, не пригласил оркестра. Женщины выражали неудовольствие. Зато праздник в моем доме был озарен светом счастья.

1892

Свет и тени Перевод Е. Алексеевой

1

Вчера весь день шел дождь. Сегодня дождь перестал, и кажется, будто солнце и разорванные облака попеременно водят длинной кистью по полям почти зрелого раннего риса. От прикосновения света широкое зеленое полотно вспыхивает яркой белизною, но уже в следующее мгновение все покрывается густой тенью.

На небесной сцене всего два актера — облако и солнце, каждый из них исполняет свою роль, но не счесть, в скольких местах и сколько пьес разыгрывается одновременно на сцене земли.

Там, где над небольшой пьеской из жизни мы подняли занавес, у края деревенской дороги стоит дом, окруженный ветхой оградой. Только в одной из его комнат, той, что выходит на улицу, стены кирпичные. В остальных — стены глиняные. С улицы сквозь оконную решетку видно, что на кушетке сидит полуобнаженный юноша, он погружен в чтение книги, которую держит в правой руке, в левой у него пальмовый лист: время от времени он обмахивается им, спасаясь от зноя и мошкары.

Перед окнами прохаживается девочка в полосатом сари, она ест сливы, которые одну за другой вынимает из поднятого края сари. По выражению ее лица видно, что она хорошо знакома с юношей, который сидит на кушетке с книгой; ей хочется любым способом привлечь его внимание и своим молчаливым пренебрежением дать ему почувствовать, что сегодня она всецело занята сливами и не замечает его.

Но, к несчастью, прилежный молодой человек близорук, и молчаливое пренебрежение девочки не оказывает на него никакого действия. Девочка, вероятно, знает об этом, потому через некоторое время перестает ходить взад-вперед и начинает пригоршнями бросать сливы в окно. Когда имеешь дело со слепым, трудно сохранить чувство собственного достоинства!

Вот несколько слив будто случайно стукнулись о деревянную дверь, молодой человек поднял голову. Хитрая девочка догадалась об этом и с удвоенным вниманием принялась выбирать спелые сливы. Молодой человек прищурился и, присмотревшись, узнал девочку; он отложил книгу, подошел к окну и, улыбаясь, позвал:

— Гирибала!

Но Гирибала сосредоточенно перебирала сливы и, поглощенная этим занятием, стала медленно удаляться от дома.

Близорукому юноше нетрудно было понять, что это наказание за какое-то неумышленно совершенное им преступление. Он выбежал на улицу:

— Эй, Гирибала, что ж, сегодня мне слив не будет?

Не обращая на него внимания, Гирибала взяла сливу, внимательно ее обследовала и с невозмутимым видом отправила в рот.

Эти сливы были из сада Гирибалы и являлись ежедневной данью юноше. Кто знает, может быть, сегодня Гирибала забыла об этом, во всяком случае, ее поведение ясно говорило о том, что сегодня угощать юношу она не собирается. Но зачем же тогда она ест сливы под чужим окном? Молодой человек подошел к девочке и взял ее за руку. Изогнувшись, Гирибала попыталась высвободить руку, но тут у нее из глаз брызнули слезы, и, бросив сливы на землю, она вырвалась и убежала.

К вечеру игра солнца и облаков прекратилась, белые пушистые тучки собрались на краю неба, и лучи заходящего солнца заблестели на листьях деревьев, на поверхности пруда, на каждой частице умытой дождями природы. И снова перед решетчатыми окнами ходит та же девочка, а в комнате сидит все тот же молодой человек. Однако теперь у девочки в сари нет слив, а в руке у юноши нет книги. Впрочем, произошли и некоторые другие, более значительные изменения.

Трудно сказать, с какой целью разгуливает девочка на этот раз. Но, кажется, ей вовсе не хочется завязать разговор с юношей, сидящим в комнате. Скорее она пришла посмотреть, не пустили ли ростки сливы, брошенные ею утром.

Ростки не появились главным образом потому, что теперь сливы лежали на кушетке перед юношей, и, когда девочка, время от времени наклоняясь, разыскивала какие-то невидимые, воображаемые предметы, юноша, смеясь про себя, с серьезным видом выбирал сливы одну за другой и усердно их уничтожал. Но вот несколько косточек, как будто случайно, упали около девочки и даже ударили ее по ногам. Гирибала поняла, что юноша мстит ей за ее пренебрежение. Но разве это хорошо! Разве не жестокость — создавать препятствия на ее таком трудном пути, в то время как она, подавив всю гордость своего маленького сердца, искала предлога, чтобы помириться. Пришла, чтобы уступить ему! Кровь прилила к щекам девочки, она стала думать, под каким бы предлогом убежать, но в это время юноша вышел из дому и взял ее за руку.

Так же, как утром, девочка попыталась вырвать руку, но теперь она не плакала. Наоборот, покраснев и спрятав голову за спину своего притеснителя, она вдруг громко рассмеялась, а потом, словно подчинившись его силе, вошла в дом, будто пленница в темницу.

Как на небе обычна игра солнца и облаков — так естественна и непостоянна игра этих двух существ на земле. Но так же, как игра солнца и облаков необычна, пожалуй, это даже не игра, а подобие игры, так и коротенькая история этих двух неизвестных людей в праздный осенний день не похожа на сотни происшествий, случающихся в человеческом обществе, хотя кажется точно такой же. Тот древний великий невидимый бог, который с невозмутимым ликом сплетает с вечностью вечность, в те памятные утро и вечер заронил в смех и слезы девочки семена счастья и горя на всю жизнь. Тем не менее эта беспричинная обида казалась совершенно непонятной не только зрителям, но и главному герою пьесы — вышеупомянутому юноше. Нелегко было понять, почему девочка то сердится, то проявляет бесконечную нежность, то увеличивает ежедневные приношения, то вообще прекращает их. Сегодня она пускает в ход все свое воображение, ум и способности, стараясь доставить юноше удовольствие, а завтра призывает на помощь всю свою силу и твердость, чтобы уязвить его. Если девочка не в силах причинить ему неприятность, настойчивость ее увеличивается вдвое, когда же ей это удается, твердость ее разбивается на сотни кусочков, растворяется в слезах, превращаясь в поток бесконечной нежности.

Первая незначительная история этой маленькой игры солнца и облака коротко излагается в следующей главе.

2

Все жители деревни разделены на враждебные группы. Они ведут интриги друг против друга и выращивают сахарный тростник, пишут ложные доносы и торгуют джутом. Своими чувствами и литературой занимаются только Шошибхушон и Гирибала.

Их дружба ни у кого не вызывает удивления или любопытства, потому что Гирибале всего десять лет, а Шошибхушон недавно получил звание магистра искусств и бакалавра прав. Они соседи.

Отец Гирибалы, Хоркумар, когда-то арендовал землю в родной деревне, но потом впал в нужду, распродал все, что у него было, и поступил служить наибом к своему заминдару, который сам никогда в деревне не жил. Деревня Хоркумара входила в округ, где он собирал арендную плату, так что переселяться ему не пришлось.

Получив звание магистра искусств, Шошибхушон выдержал экзамен и по юриспруденции, но никаким делом не занялся. Он ни с кем особенно не сближался, а если встречался с людьми или бывал на собраниях, то не произносил и двух слов. Из-за близорукости он никого не узнавал и вечно щурился, а люди считают это признаком высокомерия.

Если человек живет одиноко, погруженный в собственные мысли, в таком людском море, как Калькутта, это придает ему особую значительность, но в деревне подобное поведение расценивается совсем иначе.

Когда все усилия заставить Шошибхушона работать ни к чему не привели, отец привез его в деревню и поручил ему следить за хозяйством. Шошибхушону пришлось выслушать немало насмешек и упреков от деревенских жителей. И этому была своя причина: Шошибхушон любил покой, тишину и потому не хотел жениться, а обремененные дочерьми родители видели в его нежелании нестерпимый эгоизм, который никак не могли ему простить.

Однако, чем сильнее надоедали Шошибхушону, тем большим домоседом он становился. Обычно он сидел на кушетке в одной из угловых комнат, а вокруг него были разбросаны английские книги, которые он читал, когда вздумается. В этом, собственно, и заключалась его работа. А хозяйство, думал он, и без него как-нибудь обойдется.

Как мы уже говорили, единственным человеком, с которым юноша поддерживал отношения, была Гирибала.

Братья Гирибалы учились в школе и часто, вернувшись домой, спрашивали свою глупую сестренку о том, какой формы земля или что больше: земля или солнце. Когда же она давала неверные ответы, они с презрением поправляли ее. Очевидность противоречит тому, что солнце больше земли, но стоило Гирибале высказать свои соображения на этот счет, как братья с еще большим презрением заявляли:

— Какая умная! Так в книге написано, а ты…

Услышав, что так написано в книге, пораженная Гирибала умолкала, — больше ей не требовалось никаких доказательств.

Ей очень хотелось самой научиться читать. Иногда она садилась в своей комнате, брала книгу, раскрывала ее, начинала бормотать, делая вид, что читает, и быстро листала страницы.

Маленькие непонятные черные буквы стояли рядами, как стража у ворот в таинственный мир, подняв над головой значки для «и», «ой» и «р»{126}, и не отвечали ни на один вопрос Гирибалы. «Котхамала»{127} не говорила изнывающей от любопытства девочке ни слова из своих сказок о тигре и шакале, осле и лошади, а «Акхенмончжори» со своими историями смотрела на нее так, словно дала обет молчания.

Гирибала попросила братьев поучить ее читать, но они и слышать об этом не хотели. А Шошибхушон помог ей.

Вначале Шошибхушон был для Гирибалы таким же непонятным и таинственным, как «Котхамала» и «Акхенмончжори»{128}. В маленькой комнате с железными решетками на окнах, окруженный книгами, сидел юноша. Гирибала стояла на улице и, ухватившись за решетку, с изумлением смотрела на этого необыкновенного, погруженного в чтение человека; судя по количеству книг, которые лежали возле юноши, он был намного ученее ее братьев. А это казалось совершенно непостижимым. Гирибала нисколько не сомневалась в том, что Шошибхушон с начала до конца прочел «Котхамалу» и другие самые важные на свете книги. Шошибхушон переворачивал страницу за страницей, а Гирибала стояла неподвижно, тщетно стараясь определить границы его знаний.

В конце концов близорукий Шошибхушон обратил внимание на девочку. Однажды он раскрыл книгу в ярком переплете и сказал ей:

— Гирибала, иди, я покажу тебе картинки!

Гирибала тотчас убежала.

Но на следующий день она снова надела полосатое сари, пришла к окну и с тем же молчаливым вниманием стала наблюдать за юношей. Шошибхушон опять позвал ее, и опять она, тряхнув косичками, убежала.

Так завязалось их знакомство, но необходимо специальное историческое исследование, чтобы рассказать, как это знакомство перешло в дружбу, когда девочка наконец оторвалась от решетки, вошла в комнату Шошибхушона и заняла место на его кушетке среди груды книг.

Шошибхушон учил Гирибалу не только читать, но и писать. Все, однако, стали бы смеяться, если бы узнали, что, кроме этого, он переводил своей маленькой ученице произведения великих поэтов и спрашивал ее мнение о них. Понимала ли что-нибудь девочка — известно одному всевышнему, но, без сомнения, ей это нравилось. Смешивая понятное с непонятным, ее детское воображение создавало прекрасные картины. Молча, широко раскрыв глаза, она внимательно слушала юношу, время от времени задавала совершенно неуместные вопросы или делала свои замечания. Шошибхушон никогда не мешал этому, ему доставляло большое удовольствие выслушивать мнение маленького критика о великих произведениях. Во всей деревне эта девочка была единственным человеком, который понимал его.

Когда Гирибала познакомилась с Шошибхушоном, ей было восемь лет, теперь ей уже десять. За два года она выучила английскую и бенгальскую азбуки и прочла несколько начальных книжек. Что же касается Шошибхушона, то эти два года жизни в деревне он не мог пожаловаться на одиночество.

3

Отношения между отцом Гирибалы, Хоркумаром, и Шошибхушоном складывались неблагоприятно. Сначала Хоркумар приходил к Шошибхушону — этому магистру и бакалавру — советовался по поводу различных тяжб и судебных процессов, но бакалавр не заинтересовался ими и не постеснялся признаться управляющему в своем невежестве по части юриспруденции. Тот решил, что это только отговорка. Так прошло около двух лет.

И вот однажды появилась необходимость усмирить одного непокорного арендатора. Наиб{129} стал приставать к Шошибхушону с вопросами относительно жалобы, которую он собирался подать на арендатора за различные проступки, совершенные им в разных местах. Шошибхушон не только не дал ему никакого совета, но спокойно и решительно сказал Хоркумару несколько таких слов, которые никак не могли показаться тому лестными!

Хоркумар не выиграл ни одной тяжбы, затеянной против арендатора. Он был твердо уверен, что Шошибхушон помогал его противнику. И наиб дал себе слово выжить юношу из деревни.

По полю Шошибхушона стали бродить коровы, кто-то поджигал его бобы, с ним начали спорить о границах его участка, арендаторы стали задерживать арендную плату и даже собирались подать, на него ложный донос; дело дошло до того, что пошли слухи, будто Шошибхушона изобьют, если он выйдет как-нибудь вечером на улицу, а ночью подожгут его дом.

В конце концов миролюбивый, спокойный Шошибхушон решил перебраться в Калькутту.

Он уже совсем было собрался ехать, когда в деревню прибыл окружной судья. Его посыльные, слуги, полицейские, собаки, лошади, конюхи взбудоражили всю деревню.

Дети, как стая шакалов, следующая за тигром, с любопытством и страхом толпились возле дома, в котором остановился судья.

Господин наиб, запоминая, как обычно, расходы, связанные с оказанием гостеприимства, снабжал судью курами, яйцами, маслом, молоком. Господин наиб старательно поставлял окружному судье пищу в размерах, значительно превышающих потребности, но когда однажды утром пришел подметальщик судьи и потребовал для собаки сахиба четыре сера{130} масла, Хоркумар не выдержал. «Если собака сахиба и может без угрызений совести переварить масла намного больше, чем местные собаки, все же такое количество нежного продукта вредно для ее здоровья», — сказал он подметальщику и не дал масла.

Подметальщик пожаловался своему господину, сказал, что он пошел к наибу узнать, где можно достать для собаки мяса, но наиб на глазах у всех прогнал его прочь за то, что он низшей касты, и пренебрежительно отозвался о самом сахибе.

Кастовая гордость брахманов, естественно, невыносима для сахибов, а тут еще наиб осмелился оскорбить его подметальщика, этого судья уж никак не мог стерпеть и тотчас отдал приказ: «Позвать управляющего!»

Весь дрожа, повторяя про себя имя Дурги, Хоркумар явился к дому сахиба. Вышел судья.

— Почему ты прогнал моего подметальщика? — громко спросил он по-бенгальски с английским акцентом.

Хоркумар, сложив руки, торопливо сообщил сахибу, что он никогда не мог бы позволить себе такой наглости; правда, вначале, заботясь о благе четвероногого, он вежливо отказался дать масла для собаки, но потом послал людей собрать те четыре сера, которые просил подметальщик.

Сахиб спросил, кого и куда он послал. Хоркумар немедля назвал первые пришедшие ему в голову имена. Сахиб приказал своим людям выяснить, правда ли это, а наиба задержал у себя. После полудня посланные вернулись и сообщили, что никто никуда не ходил. У судьи не оставалось никакого сомнения в том, что все слова наиба ложь и что подметальщик сказал правду.

— А ну-ка возьми его за ухо да заставь обежать вокруг дома! — гневно крикнул судья подметальщику.

Тот, не теряя времени, на глазах у любопытных, столпившихся возле дома, выполнил приказ сахиба.

Весть о случившемся немедленно разнеслась по всей деревне. Придя домой, оскорбленный Хоркумар не мог даже есть и как мертвый повалился на постель.

Из-за его должности у него было много врагов, и это происшествие доставило им большую радость. Но когда обо всем узнал Шошибхушон, собравшийся в то время ехать в Калькутту, он пришел в негодование. Всю ночь юноша не мог заснуть.

На следующее утро он явился к Хоркумару. Тот схватил Шошибхушона за руку и в волнении заплакал.

— Судью нужно привлечь к ответственности за оскорбление. Я буду твоим защитником.

Услыхав, что нужно подать в суд на самого сахиба судью, наиб испугался. Но Шошибхушон не отступал.

Хоркумар попросил дать ему время на размышление. Но когда он узнал, что слух о его унижении распространился уже повсюду и что враги его ликуют, он решился и пришел за помощью к Шошибхушону.

— Бабу, я слышал, ты собираешься ехать в Калькутту. Не делай этого. Когда в деревне есть такой человек, как ты, мы чувствуем себя гораздо смелее. Во всяком случае, ты должен помочь мне смыть это оскорбление.

4

И вот, тот самый Шошибхушон, который вечно прятался от людей, сегодня сам явился в суд. Выслушав Шошибхушона, судья позвал его в свою комнату и очень почтительно предложил:

— Шоши-бабу, не лучше ли потихоньку уладить это дело?

Прищурившись, Шошибхушон внимательно посмотрел своими близорукими глазами на переплет лежавшего на столе Свода законов.

— Я не могу дать такой совет моему клиенту. Он был оскорблен публично. Как же это можно «уладить потихоньку»?

После недолгого разговора сахиб понял, что этого молчаливого и близорукого человека нелегко переубедить.

— Олл райт[6], бабу, посмотрим, что из этого выйдет!

Назначив день судебного разбирательства, судья вышел из комнаты.

Между тем окружной судья написал заминдару:

«Твой наиб оскорбил моего слугу и тем самым проявил непочтение ко мне. Надеюсь, ты примешь соответствующие меры».

Заминдар потребовал Хоркумара к себе, и тот рассказал ему все, что произошло. Заминдар страшно разгневался.

— Почему ты немедленно, без разговоров не дал подметальщику четыре сера масла? Ты что, разорился бы от этого?

Хоркумар не мог не согласиться, что это не нанесло бы его состоянию никакого ущерба, и, признав свою вину, добавил:

— Видно, звезды мне не благоприятствовали, поэтому я и совершил такую глупость.

— А кто тебе посоветовал подать жалобу на сахиба?

— Ваша милость! Я не хотел жаловаться. Это Шоши из нашей деревни. У него нет никакой судебной практики, и мальчишка сам, без моего согласия, затеял этот скандал.

Заминдар очень рассердился на Шошибхушона: этот новоиспеченный адвокат-бездельник готов на любую авантюру, только бы добиться известности! И заминдар приказал наибу немедленно умилостивить и местного и окружного судью и прекратить тяжбу.

Взяв с собой в качестве подарка фрукты, Хоркумар явился к окружному судье и заявил ему, что подавать на сахиба жалобу совершенно не в его характере. Это безусый молокосос-адвокат из их деревни по имени Шошибхушон, не сказав ему ни слова, позволил себе такую наглую выходку. Сахиб был возмущен поведением Шошибхушона и вполне удовлетворен извинениями наиба. Он сказал, что учинил ему наказание под влиянием гнева и теперь сожалеет об этом. Сахиб недавно с отличием выдержал экзамен по бенгальскому языку и теперь разговаривал с простыми людьми высоким стилем.

Наиб ответил, что он совсем не обижен, — ведь бывает же, что родители, рассердившись, наказывают детей, но потом снова обнимают и ласкают их!

Оделив подарками слуг окружного судьи, Хоркумар отправился к местному судье. Узнав о наглости Шошибхушона, судья сказал:

— Я тоже был удавлен. Я всегда знал наиба-бабу как умного человека, и вдруг мне сообщают, что он не согласен уладить это дело и затевает тяжбу. Я ушам своим не поверил! Но теперь мне все понятно.

Под конец судья спросил наиба, не является ли Шоши членом Конгресса{131}. Хоркумар, не моргнув глазом, ответил: «Да».

Сахибу, у которого был весьма своеобразный склад ума, стало ясно, что все это — дело рук Конгресса. Агенты Конгресса только и ищут случая как-нибудь спровоцировать скандал, а потом напечатать об этом в «Амрита базар»{132} и начать перебранку с правительством. Он считал индийское правительство очень слабым и в душе осуждал его за то, что оно не дало в его руки власти, достаточной для того, чтобы одним ударом расправиться со всеми заговорщиками. А имя конгрессиста Шошибхушона судья запомнил.

5

Когда в мире происходят большие события, то и маленькие дела, словно жаждущие влаги растения, протягивают корешки, не упуская случая заявить о своих правах.

Пока Шошибхушон был занят делом Хоркумара, извлекал из пухлых томов законы, мысленно репетировал свою речь, вызывал свидетелей на перекрестный допрос, а потом, дрожа от волнения и обливаясь потом, представлял себя на открытом судебном процессе перед лицом огромной толпы зрителей и заранее наслаждался своим полным триумфом в сражении, — его маленькая ученица каждый день приходила в определенное время к дверям его дома, держа в руке истрепанный учебник, исписанную чернилами тетрадку и захватив с собой то фрукты, то цветы из своего сада, то сладости из кокосового ореха или маринад из кладовки матери, то ароматные, особо приготовленные специи.


В первые дни Шошибхушон рассеянно перелистывал страницы большой, мрачной книги без картинок, и Гирибале было совершенно ясно, что он читает ее без всякого интереса. Прежде, что бы он ни читал, он все старался объяснить Гирибале. Почему же теперь в этой толстой черной книге нет ни одного слова для нее! Неужели потому лишь, что эта книга такая большая, а она, Гирибала, совсем маленькая!

Сначала, чтобы привлечь внимание учителя, Гирибала пела, писала и во весь голос читала написанное, раскачиваясь при этом из стороны в сторону, — никакого результата. Она очень сердилась в душе на толстую черную книгу. Эта книга представлялась ей безобразным, злым, безжалостным существом. Каждая непонятная страница в ней казалась Гирибале лицом дурного человека, который смотрел на нее с немым презрением за то, что она маленькая. Если бы какой-нибудь вор украл эту книгу, она утащила бы из кладовой матери все сладости, чтобы наградить его. С какими только молитвами не обращалась она ко всевышнему, чтобы он уничтожил эту книгу. Но боги не услышали ее, и я не вижу никакой необходимости приводить здесь эти молитвы.

Тогда огорченная девочка решила несколько дней не ходить к учителю. Но однажды, чтобы выяснить, как это подействовало на Шошибхушона, Гирибала под каким-то предлогом прошла мимо его дома и украдкой заглянула в окно: Шошибхушон стоял посреди комнаты и, размахивая руками, обращался к железным прутьям решетки с речью на иностранном языке. Вероятно, он хотел испробовать на этом железе, удастся ли ему растопить сердце судьи. Знавший жизнь только по книгам, Шошибхушон думал, что если в прежние времена Демосфен, Цицерон, Бёрк{133}, Шеридан{134} и другие ораторы совершали чудеса своими речами, стрелами своих слов поражали несправедливость, обличали насилие, ниспровергали гордыню, то и в наш век, век торгашей, в этом нет ничего невозможного. Стоя в своем маленьком ветхом домишке в небольшой деревеньке, он представлял себе, как перед лицом всего мира пристыдит этого опьяненного властью высокомерного англичанина и заставит его раскаяться. Смеялись ли боги в небесах, слушая его, или слезы лились из их божественных глаз — никто не знает.

Поэтому он так и не заметил Гирибалу в тот день, слив у девочки тоже не было, — она разочаровалась в их действии. Теперь, если Шошибхушон с самым безобидным видом спрашивал: «Гири, сегодня слив не будет?» — ей казалось, что он смеется над ней, и девочка, коротко ответив: «Уходи», — убегала. Итак, поскольку у нее не было слив, ей пришлось прибегнуть к хитрости. Внезапно она устремила взгляд вдаль и громко закричала:

— Шорно, подожди, я сейчас приду!

Читатель может подумать, что эта фраза относилась к какой-нибудь подруге, которая шла поодаль, но читательницы легко догадаются, что там никого не было, а тот, кому предназначались эти слова, находился рядом. Но, увы, слепой человек не понял этой хитрости. Шошибхушон не то чтобы не слышал слов девочки, он просто не понял их смысла. Он думал, что девочка собирается поиграть с подругой, и не хотел ее отвлекать, потому что в тот день он искал острые стрелы для некоторых сердец. Но как стрелы, пущенные маленькой рукой девочки, не попали по назначению, так не достигли цели и стрелы ученого человека, — читатели уже знают об этом.

У слив есть преимущество: если бросить подряд пять штук, одна непременно попадет в цель. Но сколь воображаемой ни была бы Шорно, оставаться на месте уже невозможно, когда крикнешь: «Я сейчас приду». Иначе, естественно, возникнут подозрения относительно существования Шорно. Поэтому Гирибале пришлось немедленно уйти. Но тем не менее по ее походке нельзя было заметить той радости, которая появляется при искреннем желании встретиться с подругой. Гирибала как будто старалась, не оглядываясь назад, почувствовать, идет кто-нибудь за ней или нет. Когда же поняла, что сзади никого нет, она, все еще надеясь на что-то, обернулась и, ничего не увидев, в отчаянии и досаде разорвала на мелкие кусочки и выбросила на дорогу растрепанный учебник, а вместе с ним и последнюю надежду. Если бы она могла вернуть Шошибхушону все знания, полученные от него, она швырнула бы их к нему под окно так же, как сливы. Девочка твердо решила, что, прежде чем она снова увидится с Шошибхушоном, она забудет все, чему он ее выучил. Он будет ее спрашивать, а она не сможет ответить ни на один вопрос. Ни на один, ни на один! Тогда он поймет!

Глаза Гирибалы наполнились слезами. Мысль о том, как огорчится Шошибхушон, когда узнает, что она все забыла, несколько успокоила ее измученное сердце, но, подумав о будущем несчастной Гирибалы, ставшей невеждой по вине Шошибхушона, она преисполнилась жалости к самой себе.

По небу плыли тучи — в сезон дождей такие тучи можно видеть каждый день.

Спрятавшись за деревом у края дороги, Гирибала плакала от обиды. Сколько девочек ежедневно проливают такие беспричинные слезы! В них нет ничего примечательного.

6

Для читателей не тайна, почему юридические изыскания и ораторские упражнения Шошибхушона оказались напрасными: жалоба, поданная на имя судьи, неожиданно была взята обратно. Хоркумар был назначен почетным судьей своего округа. Теперь, надев грязный чапкан{135} и замасленный тюрбан, он часто отправлялся в суд, не забывая, однако, подойти и поклониться сахибам.

Через несколько дней над черной толстой книгой Шошибхушона начало сбываться проклятие Гирибалы — она была переселена в темный угол и, преданная забвению, покрылась слоем пыли. Но где же Гирибала, где та девочка, которая обрадовалась бы такому невниманию к книге?

В тот день, когда Шошибхушон закрыл Свод законов, он наконец заметил, что Гирибала исчезла. Постепенно он припомнил всю историю этих нескольких дней. Он вспомнил, как однажды солнечным утром Гирибала принесла в сари еще влажные от дождя новогодние цветы бокула, а он даже не взглянул на нее и продолжал читать. Она вначале растерялась, но потом вытащила из края сари иголку с ниткой и, склонив голову, стала делать гирлянду, нанизывая один цветок за другим; делала она это очень медленно, но наконец все же кончила. Наступил вечер, Гирибале пора было идти домой, а Шошибхушон все еще не отрывался от книги. Опечаленная девочка положила гирлянду на кушетку и ушла. Юноша догадался, что с каждым днем ее самолюбие страдало все больше, поэтому она перестала даже заходить к нему и лишь иногда проходила по дороге мимо его дома; наконец она совсем перестала появляться, с тех пор прошло уже несколько дней. Самолюбие девочки не могло выдержать столь длительного испытания. Шошибхушон глубоко вздохнул и как потерянный прислонился к стене. Теперь, когда не было его маленькой ученицы, у него пропал всякий интерес к чтению. Он брал книгу, прочитывал две-три страницы и клал ее на место, начинал писать, но, поминутно вздрагивая, смотрел на дорогу, словно ждал кого-то, и бросал начатое.

Потом Шошибхушон испугался, не заболела ли Гирибала. Но, осторожно наведя справки, он узнал, что его беспокойство напрасно: Гирибале теперь нельзя выходить из дому — скоро ее свадьба.

Утром, на следующий день после того, как Гирибала разорвала учебник и бросила его на грязную деревенскую дорогу, она торопливо вышла из дому, завернув в край сари сладости. Не спавший из-за жары всю ночь Хоркумар с самого рассвета сидел во дворе, обнаженный до пояса, и курил.

— Ты куда? — спросил он Гири.

— К Шоши-даде.

— Нечего ходить к Шоши-даде, иди в дом.

Он начал ругать ее: взрослая девица, скоро пора переселяться к свекру, а стыда не знает! С тех пор ей запретили выходить на улицу. Теперь у нее уже больше не было возможности сломить свою гордость. Сгущенный манговый сок, маринованный лимон были возвращены на прежнее место. Начались дожди, отцвели цветы бокула, спелые гуавы висели на деревьях, расклеванные птицами зрелые сливы усеяли землю. Увы, растрепанного учебника больше не было!

7

В тот день, когда пела флейта на свадьбе Гирибалы, не приглашенный на празднество Шошибхушон плыл в лодке по направлению к Калькутте.

С тех пор как Хоркумар взял обратно свою жалобу, он возненавидел Шоши. Он был убежден, что тот его презирает. Он видел тысячи воображаемых признаков этого на лице Шошибхушона, в выражении глаз, во всем его поведении. Ему казалось, что все жители деревни давно забыли о его позоре, только один Шошибхушон помнит, и наиб не смел взглянуть в глаза юноше. При встречах с ним Хоркумару становилось неловко, но в то же время он злился на Шошибхушона. И Хоркумар дал себе слово выжить Шоши из деревни.

Заставить такого человека покинуть свой дом нетрудно. И цель господина наиба вскоре была достигнута. Однажды утром Шоши погрузил в лодку книги и несколько железных сундуков. Ту единственную нить, которая связывала его с деревней, разорвала сегодняшняя свадьба. Он не представлял себе раньше, как крепко эта нежная нить обвилась вокруг его сердца. Когда лодка отчалила от берега и вершины знакомых деревьев стали скрываться вдали, а звуки праздничной музыки доносились все слабее, сердце его вдруг переполнилось слезами, что-то сдавило горло, жилки на висках учащенно забились, и весь мир расплылся перед ним обманчивым миражем.

Дул сильный встречный ветер, поэтому лодка, хотя и плыла по течению, продвигалась вперед очень медленно. В это время на реке произошло событие, прервавшее путешествие Шошибхушона.

Недавно открылась новая пароходная линия, соединяющая железнодорожную станцию с соседним округом. Шумно вращая колесами и вздымая волны, вверх по реке шел пароход. На нем находились молодой сахиб — управляющий новой линией — и несколько пассажиров. Среди пассажиров были земляки Шошибхушона из его деревни.

Какой-то торговый баркас пытался обогнать пароход и то нагонял его, то снова отставал. Лодочник все больше входил в азарт. Над первым парусом он поставил второй, над вторым — третий, маленький. Под напором ветра длинная мачта гнулась вперед, разрезаемые лодкой высокие волны с плеском бились о ее борта, и баркас несся, как конь, закусивший удила. В одном месте, где река делала небольшой поворот, баркас бросился наперерез пароходу и обогнал его. Облокотившись о перила, сахиб с интересом следил за этим состязанием. Когда скорость баркаса достигла предела и он на несколько локтей обогнал пароход, сахиб вдруг поднял ружье и, прицелившись в надувшийся парус, выстрелил. Мгновенно парус разорвался, и баркас перевернулся. Пароход исчез за поворотом реки.

Трудно сказать, почему сахиб это сделал. Мы, бенгальцы, не можем понять, что доставляет радость англичанам. Может быть, он не мог перенести победы индийского баркаса; или зрелище мгновенно разрываемого в клочья большого вздувшегося паруса доставило ему жестокое наслаждение; возможно, было какое-то дьявольское удовольствие в том, чтобы сразу оборвать игру бойкого суденышка, сделав в нем несколько дырок, — не знаю. Но несомненно одно: англичанин был твердо уверен, что эта его шутка пройдет ему безнаказанно, так как считал, что и хозяин баркаса, и его команда, собственно говоря, не люди.

Когда сахиб выстрелил и баркас перевернулся, Шошибхушон был рядом с местом происшествия и все видел. Он поспешно подплыл к перевернувшемуся баркасу и подобрал лодочника и гребцов. Не удалось спасти только одного человека — он находился в момент крушения под навесом и растирал пряности.

Кровь закипела в жилах Шошибхушона. Правосудие движется чрезвычайно медленно — оно как большая и сложная машина; взвешивая все «за» и «против», оно собирает доказательства и с полным равнодушием налагает наказания, в нем не бьется человеческое сердце. Но Шошибхушону казалось, что разделять наказание и гнев так же неестественно, как отделять насыщение от голода и удовлетворение от желания. Есть много преступлений, которые требуют немедленного вмешательства, в противном случае свидетеля преступления ждет возмездие всеведущего бога, который живет в его собственной душе. Тогда бывает мучительно стыдно тешить себя надеждой на правосудие. Но и машина правосудия, и пароход увозили управляющего все дальше от Шошибхушона. Не знаю, выиграло ли от этого события общество, но «индийскую меланхолию» Шошибхушона оно, без сомнения, лишь укрепило.

Шоши вернулся со спасенными в деревню. Баркас вез джут. Шошибхушон послал людей вытащить груз и предложил лодочнику подать жалобу на управляющего.

Лодочник не соглашался.

— Баркас потонул, что ж мне теперь самого себя топить? — спрашивал он. — Во-первых, надо будет платить, потом — не есть, не спать, не работать и все время проводить в суде, да, кроме того, один только всевышний знает, чем все это кончится.

Но в конце концов, когда он узнал, что Шошибхушон сам адвокат и все расходы берет на себя, что все факты налицо и потому суд непременно вынесет решение возместить ущерб, он согласился. Однако односельчане Шошибхушона, ехавшие на пароходе, ни за что не соглашались быть свидетелями. Они говорили Шошибхушону:

— Господин, мы ничего не видели, мы были на другой стороне парохода, из-за шума машины и плеска воды там не было слышно выстрела.

Проклиная в душе соотечественников, Шошибхушон сам подал жалобу на управляющего.

В свидетелях не оказалось никакой надобности. Управляющий признался, что он действительно выстрелил. Он сказал, что увидел в небе стаю журавлей и прицелился в них. Пароход шел полным ходом и в момент выстрела был уже не в том месте, где река делает поворот. Следовательно, управляющий не мог знать, ворону ли он убил, журавля подстрелил или баркас потопил. В воздухе и на земле столько добычи для охотника, что ни один умный человек не станет тратить пулю — хотя бы она стоила четверть пайсы — на «дерти рэг», то есть грязную тряпку.

Сахиб был оправдан и, попыхивая сигарой, отправился в клуб играть в вист. Труп человека, растиравшего пряности, нашли выброшенным на берег в девяти милях от места происшествия. С разбитым сердцем вернулся Шошибхушон в свою деревню.

В тот день, когда он возвратился, для Гирибалы была приготовлена лодка, чтобы отвезти ее в дом свекра. Хотя никто не приглашал Шошибхушона, он все же побрел на берег. Около пристани стояла толпа, он не пошел туда, а прошел дальше. Когда лодка отчалила и проплыла перед ним, он на мгновение увидел невесту, которая сидела, низко опустив голову, лицо ее было скрыто покрывалом. Долгое время Гирибала лелеяла надежду, что перед отъездом ей как-нибудь удастся встретиться с Шошибхушоном, но теперь ей и в голову не могло прийти, что ее учитель стоит на берегу, совсем недалеко, и смотрит на нее. Девочка ни разу не подняла глаз, только беззвучно плакала, и слезы текли по ее щекам.

Лодка уплывала все дальше и дальше и наконец совсем скрылась из виду. Лучи утреннего солнца засверкали на воде; рядом, в ветвях мангового дерева, громко пела свою бесконечную песню папийя; перевозчик снова стал ездить от одного берега к другому, забирая груз и людей; женщины, которые пришли к пристани за водой, громко обсуждали отъезд Гири в дом свекра. Шошибхушон снял очки, вытер навернувшиеся на глаза слезы и побрел в свой домик с железными решетками на окнах, стоящий на краю дороги. Вдруг ему показалось, что он слышит голос Гирибалы: «Шоши-дада!» Где она, где? Нигде ее нет! Ни в доме, ни на дороге, ни в деревне — только в его переполненном слезами сердце.

8

Шошибхушон снова собрал свои вещи и отправился в Калькутту. Дел у него в Калькутте никаких не было, спешить ему туда, собственно, было незачем, поэтому он решил отправиться не по железной дороге, а по реке.

Сезон дождей был в самом разгаре. Бенгалия, словно сетью, покрылась тысячами извилистых потоков. Сосуды страны наполнились кровью, повсюду буйно разрослись юные лианы, травы, кустарники, рис, джут, сахарный тростник.

В узких извилистых протоках, по которым скользила лодка Шошибхушона, вода сровнялась с берегами. Луга, а местами и поля были затоплены. Вода вплотную подступала к деревенским изгородям, зарослям бамбука и манговым садам, казалось, небесные девы стремятся напоить корни деревьев всей Бенгалии.

Когда Шошибхушон начал свое путешествие, омытые дождями деревья весело блестели в лучах солнца, но вскоре собрались тучи и пошел дождь. Куда ни взглянешь — везде все уныло и грязно. Как коровы во время половодья стоят в узких, грязных, окруженных водой загонах и, жалобно глядя, терпеливо мокнут под струями дождя, так и Бенгалия молчаливо и грустно мокла в непроходимых, залитых топкой грязью джунглях. В это время года крестьяне выходят на улицу, надев на голову току{136}; женщины, ежась от дождя и холодного ветра, спешат по хозяйственным делам из дома в дом или, осторожно ступая по скользкой дороге, промокнув насквозь, несут воду с реки, а оставшиеся дома мужчины сидят у дверей и курят; они выходят лишь в крайних случаях, обернув чадор вокруг бедер, взяв в руки туфли и раскрыв зонт над головой, — давать зонт слабой женщине не в обычаях этой славной страны, то сжигаемой солнцем, то заливаемой дождями.

Дождь не ослабевал. Шошибхушону надоело сидеть в лодке, забившись под навес, и он решил дальше ехать поездом. Он причалил к берегу в том месте, где одна река впадает в другую, привязал лодку и пошел искать чего-нибудь съестного.

Когда хромой попадает в яму, виновата в этом не только яма, но и сам хромой, которого будто тянет в яму. В тот день Шошибхушон доказал это.

В месте слияния двух рек рыбаки поставили большую сеть, привязав ее к прибрежному бамбуку. Лишь в одном месте остался проход для лодок. Рыбаки с давних пор ловили рыбу таким способом и платили за это соответствующий налог. На беду, старшему полицейскому чиновнику вдруг понадобилось плыть именно этим путем. Заметив его лодку, рыбаки стали кричать полицейскому, чтобы он объехал сеть. Но лодочник сахиба не привык считаться ни с какими препятствиями, созданными людьми, и направил лодку прямо на сеть, сеть опустилась и пропустила лодку, но весло застряло. Чтобы вытащить его, потребовалось бы совсем немного времени и усилий.

Но сахиб вышел из себя и приказал остановить лодку. Выражение лица у сахиба было такое, что рыбаки разбежались кто куда. Сахиб приказал своим гребцам уничтожить сеть, которая стоила не менее семисот рупий, и они тут же разрезали ее на мелкие кусочки.

Сорвав таким образом свой гнев, сахиб потребовал привести к себе рыбаков. Полицейский не нашел никого из убежавших и задержал первых попавшихся ему на глаза четырех человек. Сложив руки, они умоляли сахиба отпустить их, уверяя, что ничего не знают. Но полицейский начальник приказал взять их с собой. В это время Шошибхушон, не успев даже застегнуть рубашку и шлепая туфлями, запыхавшись, подбежал к лодке сахиба и дрожащим голосом проговорил:

— Вы не имели права портить сеть и издеваться над людьми!

Начальник что-то грубо ответил ему на языке хинди. В тот же момент Шошибхушон прыгнул с высокого берега в лодку, бросился на сахиба и принялся колотить его, как мальчишка, как сумасшедший.

Что произошло потом, он не помнит. Очнулся он в полицейском участке, и вряд ли нужно говорить, что то обращение, которому он там подвергся, не принесло ему ни морального удовлетворения, ни физического облегчения.

9

Отец Шошибхушона нанял адвоката и прежде всего взял сына на поруки. После этого начались хлопоты, связанные с судебной тяжбой.

Рыбаки, которым принадлежала сеть, уничтоженная сахибом, жили в том же округе, что и Шошибхушон, и были подвластны тому же заминдару. Когда с кем-нибудь из них случалось несчастье, они приходили к Шоши за советами. Те, кого задержал сахиб, тоже были знакомы Шошибхушону.

Когда Шоши позвал их и попросил быть свидетелями на суде, они очень испугались: у каждого из них семья, дети, где им искать спасения, если они поссорятся с полицией? Голова на плечах ведь одна! Убыток они понесли, это верно, тут уж ничего не поделаешь, но зачем им на горе себе выступать свидетелями?

— Господин, из-за тебя мы попали в большую беду, — говорили они, но после долгих уговоров все же согласились сказать на суде всю правду.

Когда Хоркумар отправился как-то по делам в суд и зашел поклониться сахибам, англичанин-полицейский, смеясь, сказал ему:

— Наиб-бабу, я слышал, твои арендаторы собираются давать ложные показания против полиции?

Наиб испугался:

— Как, да разве это возможно! До чего же обнаглели эти грязные нищие!

Вскоре из газет стало известно, что на суде адвокат не сумел защитить Шошибхушона.

Рыбаки один за другим заявили, что сахиб сеть не резал, а только подозвал их к лодке и записал имена.

Но это еще не все! Несколько односельчан Шошибхушона показали, что они в то время как раз ехали с женихом на свадьбу и собственными глазами видели, как Шошибхушон ни с того ни с сего набросился на охрану сахиба.

Шошибхушон признал, что, после того как ему нанесли оскорбление, он вошел в лодку и ударил англичанина. Но главной причиной было то, что сахиб разрезал сеть и арестовал невинных рыбаков.

При таких условиях нельзя было считать несправедливым приговор, вынесенный Шошибхушону. Приговор был суров, так как Шошибхушон обвинялся в нескольких преступлениях: побои, незаконное вторжение в лодку, сопротивление законным действиям полиции. Имелись неопровержимые доказательства всего этого.

Пришлось Шошибхушону оставить свои любимые книги в маленьком домике и пять лет провести в тюрьме. Его отец хотел подать апелляцию, но Шошибхушон этому решительно воспротивился:

— Я рад, что иду в тюрьму. Железные цепи хоть не лгут, а «свобода» обманула меня, бросила в беду. К тому же в тюрьме не столько лжецов и неблагодарных, как на воле, хотя бы потому, что там меньше места.

10

Вскоре после того, как Шошибхушон был заключен в тюрьму, умер его отец. Больше у него никого не осталось. Правда, был еще брат, но он давно уже работал в Центральных провинциях: там он построил себе дом, обзавелся семьей и возвращаться на родину не собирался. Все имущество, оставшееся после отца Шошибхушона, захватил при помощи различных уловок и ухищрений наиб Хоркумар.

Видно, судьбе было угодно, чтобы в тюрьме Шошибхушон перенес больше страданий, чем другие заключенные. И все же долгие пять лет прошли.

Снова наступил период дождей. Исхудавший, с опустошенным сердцем, вышел Шошибхушон из тюрьмы. Он получил свободу. Кроме нее, за стенами тюрьмы у него ничего и никого не было. Бездомному, одинокому, выброшенному из общества Шошибхушону большой мир показался бесприютной пустыней.

Он стоял и размышлял, как ему связать разорванную нить жизни, с чего начать. Внезапно перед ним остановился большой экипаж, запряженный парой лошадей. Вышедший из него слуга спросил:

— Ваше имя Шошибхушон-бабу?

— Да.

Слуга распахнул дверцу экипажа и вытянулся, ожидая, пока он сядет.

— Куда вы меня повезете? — спросил изумленный Шошибхушон.

— Вас приглашает мой хозяин.

Любопытство прохожих было Шошибхушону невыносимо, поэтому, не вступая со слугой в дальнейшие разговоры, он сел в карету. «Конечно, здесь какое-то недоразумение, — думал он, — но ведь надо же куда-нибудь идти. Может быть, эта ошибка и будет началом моей новой жизни».

И в тот день облака играли с солнцем; а на тянувшихся вдоль дороги затопленных дождями темно-зеленых рисовых полях сменялись свет и тени. Около базара стояла старая колесница, неподалеку от нее, у бакалейной лавки, несколько нищих вишнуитов пели под аккомпанемент гупиджонтры{137} и барабана:

О, явись передо мною,

о, явись мне, явись!

В истомившееся сердце,

о, вернись же, вернись!

Экипаж двигался, и песня доносилась уже издалека:

О жестокий мой и ласковый,

вернись поскорей,

Освежающий, как тучка,

в сердце влагу пролей!

Слова песни слышались все слабее и неразборчивее, — их уже нельзя было понять. Но ритм ее взволновал Шошибхушона, и он продолжал напевать про себя, придумывая строфу за строфой, словно не в силах оборвать песню.

Счастье вечное и горе,

подойди, улыбнись.

Ты — мучение и радость,

о, вернись же, вернись!

Ты — желанная навеки —

в сердце вновь поселись,

Ты — любимая навеки, —

о, вернись же, вернись!

О неверная и вечная,

в объятья приди,

Дай очам тебя увидеть,

дай прижать к груди.

О, войди в мой дом и в грезы,

о, наполни мне жизнь!

О, верни мне смех и слезы,

о, вернись же, вернись!

Стань любовью и обманом,

стань гордыней моей,

Свет пролей, верни мне память,

о, вернись же скорей!

Стань моей заботой, верой

и стремлением ввысь,

Будь мне жизнью, будь мне смертью,

но вернись же, вернись!

Карета въехала в обнесенный оградой сад и остановилась перед двухэтажным домом. Шошибхушон перестал петь.

Не спрашивая ни о чем, он последовал за слугой.

В комнате, куда он вошел, вдоль стен стояли застекленные шкафы с рядами книг в разноцветных переплетах. При виде их Шошибхушону показалось, что он еще раз обрел свободу. Эти красивые книги с золотым тиснением казались ему знакомыми воротами, украшенными драгоценными камнями, за которыми скрывался мир счастья.

На столе лежали какие-то предметы. Наклонившись, близорукий Шошибхушон увидел сломанную грифельную доску и на ней — несколько старых тетрадок, истрепанный «Дхарапат»{138}, «Котхамалу» и «Махабхарату» Каширама Даша{139}.

На деревянной рамке грифельной доски большими буквами было написано почерком Шошибхушона: «Гирибала Деби». Это же имя было написано его почерком на тетрадях и книгах.

Шошибхушон понял, куда он попал. Сердце его учащенно забилось. Он посмотрел в окно, и ему почудилось, будто он снова видит маленький с решетками на окнах дом, выбитую деревенскую дорогу и маленькую девочку в полосатом сари… Шошибхушон вспомнил свою спокойную, безмятежную жизнь.

В той счастливой жизни не было ничего необыкновенного или исключительного: в незаметной работе, в маленьком счастье шли дни за днями, и среди незначительных событий его жизни на фоне его собственных занятий особенно выделялась маленькая ученица. Одинокая жизнь в домике на краю дороги, этот покой, это маленькое счастье, это маленькое личико маленькой девочки — все снова засияло перед ним, как недоступная, несбыточная мечта. Картины и воспоминания тех дней, сливаясь со светом сегодняшнего хмурого утра и нежным мотивом вишнуитской песни, звучали в его душе прекрасным, сияющим напевом. Печальное, гордое личико обиженной девочки, стоящей посреди грязной узкой дороги, пролегающей в джунглях, встало перед его глазами, как прекрасный образ, созданный самим богом. Снова послышались жалобные звуки песни, и ему показалось, будто на лице деревенской девочки отразилось безысходное горе всего мира. Закрыв лицо руками, Шошибхушон забылся в воспоминаниях о тех днях.

Послышались легкие шаги. Молодой человек поднял голову. Перед ним, держа на серебряном подносе фрукты и сладости, в молчаливом ожидании стояла Гирибала, одетая в белое вдовье сари без всяких украшений. Она опустилась перед Шошибхушоном на колени, низко склонив голову.

Когда вдова поднялась и с любовью посмотрела на измученного, исхудавшего Шошибхушона, слезы наполнили ее глаза и потекли по щекам.

Шошибхушон хотел задать ей обычный вопрос о здоровье, но не мог вымолвить ни слова. Комок подступил к горлу, — невыплаканные слезы и невысказанные слова застыли в сердце…

Толпа нищих паломников остановилась перед домом и запела, повторяя снова и снова:

Вернись о, вернись!

1894

Голодные камни Перевод Е. Алексеевой

Мы — один мой родственник и я — познакомились с ним в поезде, возвращаясь в Калькутту после праздника Пуджи, проведенного нами в странствиях по стране. По одежде мы сначала приняли его за мусульманина из западных провинций, однако его манера говорить окончательно поставила нас в тупик. Он так уверенно рассуждал буквально обо всем на свете, что казалось, будто Владыка мира, прежде чем решить что-то, обязательно советовался с ним. До сих пор мы жили в блаженном неведении относительно потрясающих событий, творящихся в мире, ничего не знали о том, что русские продвинулись далеко вперед{140}, что англичане втайне вынашивают очень серьезные политические планы, что неурядицы среди местных шейхов достигли критической точки. Но наш новый знакомый сказал с проницательной усмешкой:

— На земле и в небесах есть много вещей, друг Горацио, о которых не сообщается в ваших газетах.

Мы редко встречались с людьми не своего круга, и потому эрудиция этого человека произвела на нас потрясающее впечатление. По малейшему поводу он ссылался на научные данные, цитировал веды или вдруг начинал читать персидские стихи, а так как мы не претендовали на ученость и не обладали достаточным знанием вед и персидского языка, то наше уважение к нему все возрастало. Мой родственник, теософ, даже пришел к убеждению, что наш спутник связан с потусторонним миром, что «магические силы», или «царство духов», или «астральные тела», или еще что-то в этом роде тайно внушают ему мысли. Самое обыкновенное замечание этого необыкновенного человека он выслушивал с восхищением и глубоким почтением и записывал, стараясь сделать это незаметно. Мне кажется, однако, что таинственная личность все заметила и была весьма довольна впечатлением, которое ей удалось произвести.

Мы приехали на узловую станцию, где нам предстояла пересадка, и в ожидании поезда вошли в вокзал. Была половина одиннадцатого вечера. Нам сообщили, что на линии что-то произошло и поезд значительно опоздает. Я решил расстелить на столе одеяло и немного вздремнуть. Но в это время наш необыкновенный спутник снова начал рассказывать очередную историю. Само собой разумеется, в ту ночь мне так и не удалось заснуть.


…Когда, не поладив с администрацией, я оставил свою должность в Джунагоре и приехал на службу к низаму{141} в Хайдерабад, я был молод, здоров, и поэтому меня назначили на должность сборщика хлопкового налога в Бариче.

Барич — очень красивое место. У подножья гор, среди густых лесов, извиваясь, словно искусная танцовщица, шумно и быстро течет по своему каменистому ложу река Шуста (исковерканное санскритское название Сваччхатойа). Полтораста ступеней ведут наверх к обрывистой площадке, и там, у подножья горы, одиноко стоит дворец из белого мрамора; поблизости нет никакого жилья; хлопковый рынок и сама деревня Барич отсюда далеко.

Приблизительно двести пятьдесят лет тому назад шах Махмуд Второй выстроил дворец в этом безлюдном месте для своих увеселений. Тогда в купальнях били фонтаны из розовой воды, в тихих залах, охлаждаемых водяными брызгами, на прохладных мраморных скамьях сидели молоденькие персианки, распустив перед купаньем волосы, подставляя под прозрачные струи фонтанов свои нежные, как лепестки цветов, ножки: под аккомпанемент ситар они пели газели о своих виноградниках.

Теперь эти фонтаны умолкли; не слышно больше песен; изящные ножки красавиц не ступают легко по белоснежному мрамору. Теперь этот большой и очень пустынный дом — пристанище таких, как я, томящихся в одиночестве холостяков, сборщиков налогов. Старый конторский служащий Керим Хан предостерегал меня от ночлега в этом дворце. Он сказал, что если я хочу, то могу проводить в нем хоть весь день, но ни в коем случае не оставаться на ночь. Я только рассмеялся в ответ. Слуги тоже заявили, что согласны работать здесь только до наступления темноты, но на ночь оставаться не будут. «Что ж, будь по-вашему», — ответил я. У этого дома была такая слава, что даже воры не решились бы войти в него ночью.

В первое время тишина, царившая в этом заброшенном мраморном дворце, угнетала меня, как ночной кошмар, и я старался по возможности не бывать там днем; возвращался поздно вечером усталый, ложился в постель и немедленно засыпал.

Но не прошло и недели, как неизъяснимое очарование этого места стало оказывать на меня свое действие. Мне трудно описать ощущение, которое я испытывал, еще труднее заставить поверить в него других, но мне казалось, что прекрасное здание — это живой организм, который медленно, но неотвратимо всасывает меня, стараясь растворить без остатка.

Вполне возможно, что этот процесс начался сразу же, как я поселился во дворце, но я отчетливо помню день, когда я впервые почувствовал, что творится со мной.

В начале лета крупных торговых сделок не бывает, и мне было нечем занять себя. Как-то, незадолго до захода солнца, я сидел в кресле внизу, около дворцовой лестницы. Шуста обмелела, и широкая отмель у противоположного берега играла сейчас всеми оттенками закатных красок; у моих ног так и сверкали камешки, устилавшие дно прозрачной речки. Не было ни малейшего ветерка. Неподвижный воздух был пропитан крепким ароматом лесной базилики, мяты и аниса, доносившимся с ближайших холмов.

Но лишь только солнце скрылось за горными вершинами, над сценой дня словно опустилась большая темная завеса, — обступившие со всех сторон горы не позволяли затянуться свиданию света и мрака. Мне захотелось покататься верхом, но едва я поднялся с кресла, как на лестнице послышались шаги. Я обернулся — никого!

Решив, что это обман чувств, я снова уселся на прежнее место, и тотчас же опять послышались шаги, — казалось, вниз по лестнице бежало несколько человек. Радостное возбуждение, к которому непонятным образом примешивался страх, охватило меня. На лестнице никого не было, но мне казалось, что я вижу толпу веселых девушек, бегущих вниз по лестнице купаться к Шусте. Торжественная тишина царила в долине, на реке, в пустынном дворце, и в то же время мне казалось, что я прекрасно слышу веселый, звонкий, похожий на журчание ручейка смех купальщиц, которые, обгоняя друг друга, пробегали мимо. Они словно не замечали меня, — я был для них так же невидим, как и они для меня. Река по-прежнему оставалась спокойной, но я отчетливо представлял себе, как волнуется прозрачная вода от девичьих рук, украшенных звенящими браслетами, как плещутся и обливают друг друга девушки, как высоко в небо миллионами жемчугов взлетают брызги под ударами ног купальщиц.

Меня охватило непонятное волнение: было ли это чувство страха, или радости, или любопытства — не знаю. Мне страстно захотелось увидеть все это воочию. Я напряженно всматривался в темноту, но ничего не видел. Мне казалось, стоит как следует прислушаться, и я пойму их разговор, но, сколько я ни напрягал слух, не слышал ничего, кроме стрекотанья лесных кузнечиков. Казалось, темная, веками сотканная завеса скрывала от меня происходящее, я со страхом приподнял уголок ее и заглянул внутрь — туда, где кипела какая-то другая жизнь, но густой мрак мешал мне ее увидеть.

Вдруг сильный порыв ветра всколыхнул душный, тяжелый воздух, по спокойной поверхности реки побежали, закурчавились, словно волосы русалки, легкие волны; и утонувший в вечерней мгле лес зашумел, как бы очнувшись от дурного сна. Я не знаю, что это было — сон или явь, но внезапно невидимый мираж, отразивший кусочек давным-давно исчезнувшей жизни, растаял как дым. Призрачные создания, которые, беззвучно хохоча, не касаясь мраморных ступенек, пробежали мимо меня купаться, не прошли обратно, на ходу выжимая воду из своей одежды. Подобно аромату цветка, они исчезли, подхваченные первым дуновением ветерка.

И тут на меня напал страх — не решила ли муза поэзии воспользоваться моим одиночеством и завладеть мной? Эта шаловливая богиня вознамерилась, очевидно, погубить меня — скромного труженика, зарабатывающего хлеб свой сбором хлопкового налога. Я решил, что мне необходимо хорошенько поесть, — ведь именно голодный желудок порождает все неизлечимые болезни. Я позвал повара и велел ему приготовить одно очень жирное и пряное могольское блюдо.



Наутро все происшедшее представилось мне чрезвычайно забавным. В веселом расположении духа надел я пробковый шлем, какие носят англичане, сел в коляску, взял в руки вожжи и тронул лошадей. Коляска с грохотом покатилась по дороге — я отправился по своим делам. В тот день мне предстояло написать отчет о работе за три месяца, поэтому я думал вернуться поздно. Но не успел наступить вечер, как меня неудержимо потянуло домой. Почему? Я и сам не понимал, но чувствовал, что больше задерживаться нельзя, что меня ждут. Не закончив отчета, я нахлобучил шлем на голову и покатил в своей громыхающей коляске по безлюдной, мрачной дороге, огражденной с обеих сторон темными купами деревьев. Вскоре я подъехал к величественному безмолвному дворцу у подножья горы.

На первом этаже находилась огромная зала. Три ряда массивных колони поддерживали ее расписной сводчатый потолок. Изнывая от одиночества, она день и ночь издавала горестные стоны. Сумерки только-только опустились на землю, и лампы еще не были зажжены. Толкнув дверь, я вошел в залу и тотчас почувствовал, что здесь поднялась суматоха; словно я помешал какому-то собранию и множество людей поднялось с места и разбегается кто куда: в двери, в окна, на веранду.

Не видя ничего, я стоял, охваченный смятением. Я был как в экстазе: словно невидимая рука приподнимала мои волосы, и запахи давно исчезнувших духов и ароматических масел щекотали ноздри. Я стоял в огромной темной зале между античными колоннами и слушал: на белый мрамор с шумом падали струи фонтанов, кто-то наигрывал на ситаре неведомую мне мелодию; звенели золотые браслеты на руках и ногах, слышались удары в медный колокол, откуда-то издалека доносилась дробь барабана, чуть дребезжали хрустальные подвески, с веранды в окна лилось пение соловья, сидящего в клетке, в саду кричала ручная цапля — все эти звуки сливались и звучали в моих ушах чудесной, неземной музыкой.

И вдруг мне начало мерещиться, что именно эта призрачная жизнь — непостижимая, недоступная разуму, сверхъестественная — и была единственной правдой на земле, а все остальное — просто игра воображения. То, что я — это я, старший сын своего покойного отца, сборщик хлопкового налога, зарабатывающий четыреста пятьдесят рупий в месяц, что на мне пробковый шлем, короткая куртка и что я езжу в коляске — показалось мне такой смешной бессмыслицей, что я не выдержал в громко расхохотался в пустоту громадной безмолвной залы.

В это время в залу вошел мой слуга-мусульманин, неся зажженную лампу. Вполне возможно, он подумал, что я сошел с ума, не знаю, но я вдруг вспомнил, что я действительно некий «натх», старший сын некоего покойного «чондро»{142}, вспомнил я также, что дело поэтов решать, могут ли где-нибудь в этом или ином мире бить несуществующие фонтаны и звучать воображаемые ситары под невидимыми пальцами. Для меня же несомненно лишь то, что я собираю налог на хлопок в Бариче и зарабатываю четыреста пятьдесят рупий в месяц. Я весело рассмеялся, вспоминая странное наваждение, и уселся с газетой возле походного столика, на котором стояла керосиновая лампа.

Прочитав газету и поужинав, я лег на кровать в маленькой угловой комнате и погасил лампу. В открытое окно была видна яркая звездочка, мерцавшая высоко над темной, покрытой лесом, горой Орали. С высоты тысяч миллионов миль она пристально смотрела на уважаемого господина налогового сборщика, расположившегося на скверной походной кровати. Эта мысль позабавила меня, и скоро я незаметно уснул. Не знаю, сколько времени я проспал, но вдруг проснулся, словно меня кто-то толкнул, хотя вокруг по-прежнему стояла тишина и никого постороннего в комнате не было. Звезда, упорно смотревшая на меня, скрылась за темной горой, и сейчас в комнату робко, словно извиняясь за свое самовольное вторжение, лился слабый свет ущербной луны.

Я никого не видел, но ясно чувствовал, что кто-то осторожно трясет меня. Увидев, что я проснулся, мне не сказали ни слова, но поманили за собой унизанными кольцами пальчиками.

Я потихоньку встал. Хотя в этом громадном, пустом дворце, с замирающими звуками и оживающим эхом, не было ни одной человеческой души, кроме меня, я на каждом шагу замирал от страха, словно боялся разбудить кого-то. Большая часть комнат была всегда заперта, и я никогда не бывал в них.

Затаив дыхание, бесшумно ступая, шел я в ту ночь за своей невидимой проводницей, не зная, куда я иду. Сколько узких и темных переходов, торжественных молчаливых зал, сколько тесных потайных комнат миновали мы по пути!

Но хотя моя прекрасная провожатая оставалась невидимой, воображение ярко рисовало мне ее образ. Она была уроженкой Аравии, сквозь широкие воздушные рукава просвечивали ее крепкие, красивые, гладкие руки, тончайшая вуаль ниспадала с шапочки и закрывала лицо, а за поясом торчал изогнутый нож.

Мне казалось, что сегодня на землю спустилась одна из сказочных ночей «Тысячи и одной ночи», мне чудилось, что я иду по узким неосвещенным улицам спящего Багдада на какое-то свидание и что на каждом шагу меня подстерегает опасность.

Неожиданно моя спутница остановилась перед темно-синим занавесом и пальцем указала вниз. Я ничего не увидел, и тем не менее от ужаса кровь застыла у меня в жилах. Мне представилось, что на полу перед занавесом, вытянув ноги и положив на колени обнаженный меч, дремлет свирепый африканский евнух в дорогом парчовом одеянии. Моя спутница легко перешагнула через его ноги и приподняла край занавеса.

Открылась часть комнаты, устланной персидским ковром. Я не видел ту, что сидела на тахте, только две изящные ножки в расшитых золотом туфельках, выглядывавшие из шальвар цвета шафрана, небрежно покоились на розовом бархате… На столе, на голубоватом хрустальном блюде, лежали яблоки, груши, апельсины и большая гроздь винограда, приготовленные, очевидно, для приема гостя, рядом стояли две пиалы и хрустальный графин с янтарным вином. От дурманящего аромата благовонных курений кружилась голова.

В ту минуту, когда я, трепеща от страха, собрался переступить через вытянутые ноги евнуха, он вздрогнул, и его меч со звоном упал на мраморный пол.

От страшного крика я подскочил и проснулся — оказалось, что я сижу на своей походной кровати, весь в холодном поту. Узкий серп месяца казался сейчас, в слабом свете занимающегося дня, совсем бледным, как измученный бессонной ночью больной, — а сумасшедший Мегер Али бегал, как всегда, по безлюдной утренней дороге и кричал: «Отойди, отойди!»

Так внезапно закончилась первая ночь моих арабских сказок, но их оставалась еще тысяча.

Между моими днями и ночами начался страшный разлад. Усталый, принимался я утром за работу, проклиная колдовские чары, опутывавшие мои ночи, но как только приходил вечер, дневные занятия и работа начинали казаться мне мелкими, фальшивыми и смешными.

С наступлением вечера я впадал в странное состояние. Я точно переносился на сотни лет назад и становился действующим лицом каких-то неведомых событий, — пиджак и узкие брюки делались совершенно неуместными, я надевал красную бархатную феску, широкую рубашку и расшитый шелком камзол, накидывал длинный шелковый плащ, вспрыскивал цветной платок духами, бросал сигарету, брал вместо нее длинный изогнутый кальян, наполненный розовой водой, и садился в высокое кресло. Я как будто готовился к какому-то необыкновенному любовному свиданию.

Сгущалась темнота, и начиналась ночная жизнь, насыщенная чудесными происшествиями, описать которые у меня не хватает ни слов, ни умения. Мне казалось, что обрывки какой-то потрясающей романтической драмы, подхваченные порывом весеннего ветра, носятся по великолепным залам громадного дворца. Мне удавалось мельком взглянуть на некоторые из них, и в тщетной надежде соединить эти обрывки воедино, узнать эту драму я всю ночь метался из комнаты в комнату, из залы в залу.

В вихре неясных грез, среди ароматов курений, звуков ситар, в волнах воздуха, пропитанного душистой водяной пылью, словно всполох молнии, мелькал вдруг образ красавицы в широких шальварах шафранного цвета, в расшитых золотом туфлях с загнутыми кверху носками, в парчовой качули и красной шапочке с золотой бахромой, ниспадавшей на ее белый лоб.

Она сводила меня с ума. В поисках ее я каждую ночь бродил по сложному лабиринту переходов и комнат этого заколдованного призрачного царства — царства снов.

Иногда вечером, когда я, стоя перед большим зеркалом, освещенным двумя свечами, одевался так же тщательно, как Шах Джахан{143}, рядом с моим отражением вдруг возникал образ молодой персианки. Быстрый поворот головки, нетерпеливый взгляд больших черных глаз, в котором таились с трудом сдерживаемая страсть и душевная боль, слова, трепещущие на красивых пунцовых губах, исполненные грации движения, вся ее фигура, тонкая, гибкая, как лиана, — ослепительная вспышка, в которой было все: и боль, и страсть, и восторг… улыбка, быстрый взгляд, сверканье драгоценных камней и шелка — и она исчезала. Порыв ветра, принесшего с гор лесные ароматы, гасил свечи, я бросал все, с наслаждением растягивался на кровати и закрывал глаза. Мне чудилось, что вместе с дуновением ветра, вместе со всеми запахами горы Орали пустынную темноту комнат наполняют ласки, поцелуи и прикосновения нежных рук; певучие голоса шептали что-то мне на ухо, чье-то благоуханное дыхание касалось моего лба, а у лица реяли, порой касаясь его, воздушные шарфы красавиц. Затем постепенно мне начинало казаться, что какая-то неведомая змея обвивает меня своими кольцами; кольца сжимались все сильнее и сильнее, я задыхался, сознание покидало меня и, наконец, я погружался в глубокий сон.

Однажды в полдень я решил проехаться верхом. Мне казалось, что кто-то умоляет меня не делать этого, но в тот день я не желал внимать никаким просьбам. Мой шлем и европейского покроя куртка висели на деревянной вешалке, я снял их и хотел было надеть, как вдруг, откуда ни возьмись, с гор налетел смерч, круживший речной песок и сухие ветки, вырвал одежду у меня из рук, подхватил и начал кружить по комнате. В эту минуту раздался взрыв хохота. Все громче и громче звучал веселый, переливчатый смех, а потом стал удаляться в ту сторону, где садилось солнце, и наконец затих.

Я так и не поехал верхом в тот день и с тех пор больше уже никогда не надевал свою смешную европейскую куртку и шлем.

В полночь я снова сидел на кровати и прислушивался: мне казалось, что я слышу отчаянные подавленные рыдания, как будто чей-то голос, доносившийся из-под кровати, из-под пола, из каменных подвалов огромного дворца, из самой черной сырой земли, жалобно умолял: «Спаси меня, разорви оковы глубоких снов и мучительных грез, посади меня на коня, прижми к своей груди и отвези через леса, горы и реки в свой солнечный дом! О, спаси меня!»

Кто я такой, чтобы сделать это? Как я могу спасти тебя? Кто эта гибнущая красавица, это воплощение любви и страсти, которую я должен вытащить из бешеного потока заколдованных снов? Откуда ты, создание небес? На берегу какого прохладного ручья, в тени какой финиковой рощи ты родилась? К какому кочевому племени принадлежал твой отец? Какой разбойник-бедуин оторвал тебя от груди матери, как полураскрывшийся бутон от ветки лесной лианы, вскочил с тобой на коня и быстрее ветра исчез в жарком мареве пустыни? В чьи владения, на какой рынок невольниц привез он тебя? Слуга какого падишаха заметил твою юную стыдливую нераспустившуюся красоту и, отсыпав пригоршню золота, увез тебя за море, посадил в позолоченный паланкин и послал в подарок своему повелителю в гарем? А дальше? Музыка саранги{144}, звон браслетов, янтарное вино Шираза, сверкающее, как кинжал, огнем яда разливающееся в жилах, словно острый прищур глаз, приковывающее к месту. Какая безграничная роскошь и какое страшное рабство! С двух сторон невольницы машут опахалами, их запястья сверкают бриллиантами, у твоих ножек, обутых в расшитые жемчугом туфли, сам Шах-ин-Шах; у дверей с обнаженным мечом в руках, как посланец Ямы, стоит стражник-абиссинец. А что было с тобой потом, цветок пустыни? Куда унесли тебя окропленные кровью волны безудержной роскоши, пенящиеся завистью и интригами? Выбросили ли они тебя на берег, где царствовала жестокая смерть, или высадили в стране еще более пышной роскоши?

Но тут сумасшедший Мегер Али снова закричал: «Отойди, отойди! Все ложь, все ложь!» Я открыл глаза и увидел, что уже утро; слуга принес мне почту, с почтительным поклоном вошел повар и осведомился, что приготовить сегодня.

Я решил: хватит! Больше здесь оставаться нельзя. И в тот же день со всеми своими пожитками перебрался в контору. Конторский служащий старик Керим Хан слегка улыбнулся при виде меня. Это меня раздражило, но я не сказал ни слова и сел за работу.

По мере того как надвигался вечер, я становился все рассеяннее. Я чувствовал, что мне надо куда-то идти, что меня ждут. Проверка счетов на хлопок представлялась мне совершенно ненужным делом, и даже служба у низама казалась совсем никчемным занятием. Все, что жило настоящим, что суетилось, волновалось, добывало себе кусок хлеба, было в моих глазах незначительным, бессмысленным, нелепым.

Отбросив ручку и захлопнув бухгалтерскую книгу, я сел в коляску и уехал. С удивлением я отметил, что лошади сами остановились у ворот мраморного дворца как раз в ту минуту, как солнце скрылось за горой. Я быстро взбежал по лестнице и вошел в залу.

Все было тихо. Мрачные комнаты, казалось, сердито хмурились. Сердце мое наполнилось раскаянием, но кому высказать его, у кого просить прощения — я не знал. Безразличный ко всему на свете, бродил я по темным комнатам. Мне хотелось взять какой-нибудь музыкальный инструмент и под аккомпанемент его спеть, обращаясь к кому-то неизвестному: «О огонь! Та бабочка, которая пыталась улететь от тебя, снова вернулась, чтобы умереть. Прости ее на этот раз, опали ее крылья и прикажи своему пламени поглотить ее!»

Две слезы упали мне на лоб. Над вершиной Орали собрались грозные тучи. Темный лес и черная вода Шусты замерли в напряженном ожидании. И вот все содрогнулось: земля, вода, небо. Из далеких лесов с диким воем, ломая деревья и ощериваясь молниями, подобно безумцу, сорвавшемуся с цепи, налетел ураган. Захлопали двери в пустынных залах, и горестно застонала тишина…

Все слуги были в конторе, лампу некому было зажечь. И в этой кромешной тьме я почувствовал, что на ковре рядом с моей кроватью лежит женщина. Она судорожно рвала на себе волосы, по ее прекрасному белому лбу текла кровь, она то смеялась сухим, жутким смехом, то разражалась отчаянными, душераздирающими рыданиями, то начинала рвать на себе одежду и бить себя в обнаженную грудь. Ветер со свистом врывался в открытое окно, дождь захлестывал комнату и насквозь промочил ее одежду.

Всю ночь не утихала буря и не умолкали рыдания. С сердцем, разрывающимся от горя, бродил я по темным комнатам. Где та, которую я должен утешить? Кто она, кого постигло столь тяжелое горе? Что за причина такого безумного отчаяния?

— Отойди, отойди! — раздался крик сумасшедшего. — Все ложь, все ложь!

Уже рассвело, Мегер Али и в это страшное бурное утро, как всегда, бегал вокруг дворца, выкрикивая все те же слова. И вдруг меня осенила мысль, — наверное, когда-то Мегер Али, как и я, жил во дворце, и даже теперь, сойдя с ума, он по-прежнему находится во власти чар этого каменного чудовища и не может не являться сюда каждое утро.

Не обращая внимания на ливень, я кинулся к сумасшедшему.

— Мегер Али, о какой лжи ты говоришь?

Ничего не ответив, он оттолкнул меня и, дико завывая, стал кружить вокруг дворца, словно птица, притягиваемая неподвижным взглядом змеи. И как будто стараясь предостеречь себя, он снова и снова кричал: «Отойди, отойди! Все ложь, все ложь!»

Под проливным дождем я побежал в контору и как вихрь ворвался в комнату Керима Хана.

— Расскажи мне, что все это значит? — закричал я.

И вот что рассказал мне старик.

Когда-то этот дворец был местом, где разыгрывались страшные человеческие драмы, — здесь бушевали страсти, пламя неудовлетворенных желаний жгло сердца и в зловещем огне непрестанных наслаждений сгорали человеческие души. Сколько проклятий слышали эти стены — проклятий тех, на чью долю выпали страдания, чьи надежды были разбиты, чья страстная любовь осталась безответной. Камни дворца впитали эти проклятия, и теперь, голодные и жаждущие, как чудовище, которому долго не давали есть, они жадно бросаются на каждого, осмелившегося приблизиться к ним. Из всех тех, кто пробыл здесь три ночи, уцелел лишь Мегер Али, но и ему пришлось поплатиться за это рассудком.

— Неужели и мне нет спасения? — спросил я.

— Спасение есть, — ответил старик, — только достичь его нелегко. Я расскажу тебе, как это сделать, но прежде тебе надо узнать историю персидской рабыни, жившей когда-то в этом дворце наслаждений. Нет в мире истории более удивительной и более печальной…

Но тут пришли носильщики и сообщили, что поезд сейчас подойдет. Так скоро? Пока мы спешно собирали свои вещи, поезд подошел. Какой-то заспанный англичанин высунулся из окна вагона первого класса, пытаясь прочесть название станции. Увидев нашего знакомого, он тотчас же пригласил его к себе в купе. У нас были билеты во второй класс, и мы оказались лишенными возможности выяснить, кто был наш спутник, и услышать конец этой истории.

Я предположил, что он принял нас за дураков и решил посмеяться над нами и что все, что он рассказал, чистейший вымысел от начала до конца.

Мой родственник-теософ оказался другого мнения по этому вопросу, и в результате мы с ним поссорились на всю жизнь.

1895

Несчастье маленького человека Перевод А. Гнатюка-Данильчука

На женскую половину дома наиба Гириша Бошу взяли новую служанку, по имени Пэри. Молодая девушка приехала издалека. Через несколько дней, заметив устремленные на нее недвусмысленные взгляды старика хозяина, она в слезах прибежала к хозяйке.

Жена управляющего посоветовала ей уйти от них.

— Дитя мое, — сказала она, — ты хорошая девушка, и здесь тебе оставаться не стоит.

Тайком от мужа она дала Пэри немного денег и распрощалась с ней.

Но уехать оказалось не так-то просто: денег у Пэри на обратный путь не хватало, и ей пришлось устроиться здесь же в деревне, в доме брахмана Хорихора Бхоттачарджо.

Рассудительные сыновья брахмана не одобрили поступка отца.

— Отец, зачем ты навлекаешь беду на наш дом? — говорили они.

— Беда сама постучалась к нам, — отвечал Хорихор, — не мог же я не впустить ее.

Вскоре наиб Гириш Бошу сам явился к брахману с низким поклоном.

— Почтенный Бхоттачарджо, — сказал он, — зачем ты сманил у меня служанку? Нам без нее очень трудно.

Хорихор сердито высказал ему в ответ все, что думал по этому поводу. Он уважал себя и не имел обыкновения кривить душой.

Наиб, мысленно сравнив его с хорохорившимся муравьем, ушел, церемонно взяв прах от ног брахмана.

Несколько дней спустя в дом Хорихора явилась полиция. Под подушкой жены Хорихора нашли серьги супруги управляющего. Служанку Пэри обвинили в воровстве и увезли в тюрьму. Что же касается Бхоттачарджо, то он пользовался слишком большим уважением в деревне, чтобы его можно было обвинить в укрывательстве краденого.

И опять, прощаясь, наиб церемонно взял прах от ног брахмана.

Брахман понял, что несчастная девушка пострадала из-за того, что он приютил ее. Сердце его обливалось кровью. А сыновья твердили, что нужно скорее продавать землю и уезжать в Калькутту.

— Здесь нам теперь не житье, — убеждали они отца.

Но Хорихор ответил:

— Как я могу бросить землю, доставшуюся мне в наследство? А беда настигнет везде: от судьбы не уйдешь.

Вскоре наиб попытался повысить и без того непомерно высокую арендную плату. Арендаторы запротестовали. Тогда управляющий доложил своему господину, что арендаторов подстрекает Хорихор. Разгневанный заминдар приказал расправиться с Бхоттачарджо любым способом.

И тогда управляющий снова появился в доме Хорихора и, снова взяв прах от его ног, заявил, что участок Хорихора вклинивается во владения заминдара и что ему придется оставить эту землю. Хорихор ответил, что земля эта — храмовый надел и принадлежит их семье испокон веков.

Тем не менее вскоре в суд поступило заявление о том, что участок, прилегающий к дому Хорихора, является собственностью заминдара. Узнав об этом, Хорихор заявил, что, видно, от земли ему придется отказаться.

— Я стар, — говорил он, — мне ли таскаться по судам.

Но теперь запротестовали сыновья:

— Если мы отдадим землю, то как же мы станем жить в нашем доме?

И вот, в надежде спасти дорогой сердцу дом предков, Хорихору пришлось пойти в суд. С трудом передвигая дрожащие ноги, поднялся брахман на свидетельскую трибуну.

Судья Нобогопал-бабу счел доводы старика основательными и прекратил дело. По этому случаю арендаторы Хорихора собрались было устроить в деревне праздник, но Хорихор поспешил отговорить их.

А немного погодя снова пришел наиб, с подчеркнутой почтительностью взял прах от ног Бхоттачарджо и… подал в суд апелляцию.

Адвокаты не хотели зря брать у Хорихора деньги. Они заверяли брахмана, что у него все шансы выиграть процесс. «Разве день может превратиться в ночь?!» — восклицали они. Хорихор успокоился и стал ждать, что будет. В один прекрасный день из конторы заминдара донесся барабанный бой. В доме управляющего заклали козла и началось празднование в честь богини Кали.

Что же произошло?

Бхоттачарджо сообщили, что во время пересмотра дела тяжбу выиграл заминдар.

Хорихор в отчаянии бросился к адвокату.

— Как же это случилось, Бошонто-бабу? Что теперь со мной будет?

Бошонто-бабу поведал Хорихору тайну превращения дня в ночь. Судья, который возглавляет сейчас апелляционный суд, когда-то враждовал с судьей Нобогопалом. В то время оба они занимали одинаковое положение, и этот судья ничем не мог насолить Нобогопалу. Но теперь, сделавшись старшим судьей, первое, что он сделал, это отменил решение Нобогопала и вынес совсем другой приговор. «Поэтому вы и проиграли», — закончил адвокат.

— А нельзя ли подать апелляцию в Верховный суд? — спросил подавленный Хорихор. Но Бошонто-бабу сказал, что судья поставил под сомнение показания свидетелей Хорихора и признал истинными показания свидетелей заминдара. А в Верховном суде не станут разбираться в свидетельских показаниях.

— Что же мне теперь делать? — спросил старик со слезами на глазах.

— Делать нечего, — ответил адвокат.

На следующий день Гириш Бошу явился к брахману в сопровождении целой свиты и почтительно взял прах от его ног, Прощаясь, управляющий тяжко вздохнул и сказал:

— На все воля божья!

1901

Прощальная ночь Перевод В. Лоскутова

1

— Тетя!

— Спи, Джотин, ночь уже.

— Ну, и пусть, не так уж много дней у меня осталось. Я велел Мони уехать… Забыл только, где теперь живет ее отец…

— В Ситарампуре.

— Да, верно, в Ситарампуре. Отошли туда Мони. Хватит ей за больным ухаживать. У самой здоровье слабое.

— Что ты! Разве согласится она оставить тебя в таком состоянии?!

— Да ведь врачи сказали, что она…

— Не знает, но и так видно. Помнишь, в тот день она без слез не могла слышать о поездке к отцу.


Говоря откровенно, тетя немного погрешила против истины. На самом деле вот какой разговор произошел у нее с Мони:

— Ты получила весточку из дому? Мне показалось, будто я видела здесь твоего старшего брата Онатха.

— Да, мама послала его сказать мне, что в следующую пятницу будет церемония первого кормления рисом моей младшей сестренки. Мне очень хотелось бы…

— Вот и хорошо, пошли золотое ожерелье, твоя мать будет рада.

— Но я хочу поехать туда сама. Я ни разу не видела сестренки!

— Неужели ты оставишь Джотина одного? Слышала, что сказал доктор?

— Сказал, что ничего опасного…

— Все равно, как ты можешь бросить сейчас Джотина?

— У меня три брата и одна-единственная сестра, очень славная девочка… Я слышала, что церемония будет торжественной… И если я не приеду, мама очень…

— Не мне судить твою мать, но я уверена, что отец твой рассердится, если ты уедешь от Джотина в такой момент.

— А ты напиши ему, что причин для беспокойства нет. И за время моего отъезда ничего…

— Уезжай, никому вреда от этого не будет, но уж если я стану писать твоему отцу, то напишу все как есть.

— Ладно, ладно… не пиши. Я поговорю с Джотином…

— Послушай, невестка, я много терпела, но попробуй скажи хоть слово Джотину. А отца тебе обмануть не удастся, он слишком хорошо тебя знает, — с этими словами тетя вышла.

Рассерженная, Мони бросилась на постель.


— Ты что надулась? — спросила, входя в комнату, подруга Мони из соседнего дома.

— Подумай только! Меня не пускают на церемонию первого кормления моей единственной сестры.

— Боже, о чем ты говоришь! Ведь твой муж тяжело болен!

— Но я ничем не могу ему помочь. В доме все молчат. У меня сердце разрывается от тоски. Не могу я так жить.

— Ведь ты добрая.

— Но я не могу притворяться, как все вы, и с грустным видом сидеть в углу, только бы обо мне плохо не подумали.

— Как же ты собираешься поступить?

— Уеду, никто меня не удержит.

— Что это ты так разошлась? Прощай, у меня дела.

2

Взволнованный разговором с тетей, Джотин чуть привстал и облокотился на подушку.

— Тетя, распахни окно и свет погаси, — попросил он.

Безмолвная ночь, как вечный странник, молча остановилась у дверей комнаты больного. Звезды — свидетели многих смертей — пристально вглядывались в лицо Джотина. И вот в этом бесконечном мраке перед Джотином всплыл образ его Мони. В ее больших глазах застыли крупные капли слез.

Джотин затих, и тетя успокоилась: ей показалось, будто он уснул. Но тут снова раздался его голос:

— Тетя! Вы все считали Мони непостоянной, чужой в нашем доме. Но…

— Я ошиблась, Джотин. Человека сразу не узнаешь.

— Тетя!

— Спи, Джотин.

— Не сердись. Дай мне хоть немного помечтать, поговорить.

— Ну хорошо, говори.

— Сколько нужно времени, чтобы человек познал самого себя? Как-то я подумал, что никто из нас не смог понять души Мони, и примирился с этой мыслью. А вы все тогда…

— Ты несправедлив, Джотин, я тоже примирилась.

— Душа — не ком земли, ее так просто не возьмешь. Я всегда знал, что Мони все еще не познала самое себя. Лишь когда на нее обрушится какое-нибудь несчастье, она…

— Ты прав, Джотин.

— Вот почему меня никогда не огорчало ее легкомыслие.

Тетя ничего не ответила, только подавила тяжелый вздох.

Сколько раз Джотин проводил ночи на веранде и даже в дождь не уходил в комнату. Сколько раз, в отчаянии обхватив голову руками, он лежал на кровати, мечтая о том, чтобы Мони приласкала его. А в это время Мони с подругами собиралась в кино. Тетя помнит, как приходила обмахивать Джотина опахалом, а он в раздражении отсылал ее. Сколько было боли в этом раздражении! Ей не раз хотелось сказать Джотину: «Не оставляй для этой девушки слишком много места в своем сердце… Пусть она научится просить и пусть поплачет, не получив желаемого…» Но стоило ли об этом говорить, если Джотин все равно ее не поймет. Он создал в своем воображении храм женщины-божества, и богиней в этом храме стала Мони. Он никак не мог примириться с мыслью о том, что чаша любви в этом храме для него всегда пуста, что надежды его рухнули. И он горячо молился, совершал жертвоприношения, уповая на милость создателя.

— Ты думаешь, что я не могу быть счастлив с Мони, — снова заговорил Джотин, — поэтому сердишься на нее. Но счастье, оно — как звезды. Мрак не может их поглотить. Много ошибок совершил я в своей жизни, но разве сквозь них не пробились лучи счастья? Не знаю почему, но сегодня радость наполняет мою грудь.

Тетя стала нежно гладить лоб Джотина. В глазах ее стояли слезы, но темнота скрыла их.

— Как она будет жить, ведь она так еще молода!

— Ну и что? И мы в этом возрасте, уповая на бога, посвящали себя семье. Большего счастья я не знаю.

— Душа Мони только начала просыпаться, а я…

— Не думай об этом, Джотин. Если душа просыпается, это уже счастье.

Джотин вдруг вспомнил песню, которую давно еще слышал от одного бродячего певца:

О уснувшая душа!

Пробудись: пришел любимый.

Все темно кругом. Ни зги.

Только слышатся шаги —

И проходит счастье мимо.

— Который час?

— Скоро девять.

— Всего? А мне казалось, что уже два или три. Ночь для меня начинается с наступлением темноты. Но почему ты так хотела, чтобы я уснул?

— Потому что вчера ты вот так же разговаривал до глубокой ночи.

— А Мони спит?

— Нет, она должна еще приготовить тебе суп.

— Значит, все это Мони.

— Ну да, это все она готовит. Совсем умаялась.

— А я думал, что Мони…

— Нужда заставит — всему выучишься.

— Сегодня мне очень понравился рыбный суп. Я думал, это ты его приготовила.

— Что ты! Мони ничего не дает мне делать. Даже твои полотенца и салфетки сама стирает: знает, что ты не выносишь грязи. А заглянул бы ты в свою гостиную! Там все блестит. Она бы и здесь навела порядок, только я не разрешаю.

— Но здоровье Мони…

— Да, врачи не рекомендуют ей часто навещать больного. Она чересчур впечатлительна и, видя твои страдания, сама может заболеть.

— И она слушает тебя?

— Разумеется! Мони меня уважает. Правда, несколько раз в день я должна сообщать ей о твоем здоровье. Это моя новая обязанность.


Словно слезы в вечно печальных глазах, на небе заблестели звезды. Джотин прощался с жизнью. Смерть уже протянула к нему из мрака свою щедрую руку, и Джотин с благодарностью и робкой надеждой вложил в нее свою, обессиленную болезнью. Джотин вздохнул и беспокойно зашевелился.

— Тетя, — попросил он, — если Мони не спит…

— Сейчас позову, дорогой.

— Я задержу ее всего минут пять. Мне нужно сказать ей…


Тетя тяжело вздохнула и пошла за Мони. У Джотина взволнованно забилось сердце. Он никогда не умел разговаривать с Мони. Два инструмента не будут играть в унисон, если настроены на разный лад. Джотин часто страдал от зависти, глядя, как непринужденно болтает и смеется Мони с подругами. Но в этом Джотин винил себя — почему он не умеет говорить о всяких пустяках? И не то чтобы не умеет. Разве не беседует он с друзьями о вещах самых незначительных? Но мужчин интересует совсем не то, что женщин. О серьезных вещах человек может говорить долго, даже не замечая, слушает ли его собеседник. А вот разговор о пустяках необходимо поддерживать. Одна флейта может играть очень чисто, но стоит вступить второй, настроенной на другой лад, как тотчас же слышится фальшь. Выйдут, бывало, вечером Джотин и Мони на веранду, обменяются двумя-тремя словами и умолкают. И тогда кажется, будто само безмолвие вечера готово умереть со стыда. Джотин понимал, как хочется Мони убежать от него, как хочется ей, чтобы пришел еще кто-нибудь: втроем легче говорить.

Сейчас Джотин думал о том, как начать разговор с Мони. Но нужные выражения не приходили на ум, слова казались чересчур высокопарными. Джотин очень боялся, что те недолгие пять минут, которые Мони пробудет с ним, пройдут зря! А много ли осталось в его жизни таких мгновений?

3

— Ты куда-то собралась, невестка?

— В Ситарампур.

— С кем же ты поедешь?

— С Онатхом.

— Поезжай. Только не сегодня, прошу тебя. Можно ведь и завтра поехать.

— Но у меня уже есть билет.

— Купишь другой.

— А я не признаю ваших счастливых и несчастливых дней! Ничего не случится, если я уеду сегодня.

— Джотин хочет с тобой поговорить.

— Очень хорошо. У меня еще есть время. Сейчас пойду и скажу ему, что уезжаю.

— Ты не скажешь ему об этом.

— Ладно, не скажу. Но надеюсь, он не задержит меня. Церемония состоится завтра.

— Умоляю, послушайся меня хоть раз. Побудь сегодня с Джотином подольше.

— Не могу, поезд ждать не станет. Через десять минут за мной зайдет Онатх. До его прихода я могу побыть с Джотином.

— Нет, не надо. Уезжай так. О несчастная, тот, кому ты принесла столько горя, не сегодня-завтра умрет, но знай, этот день ты запомнишь на всю жизнь. Когда-нибудь ты поймешь, что есть на свете бог.

— Не проклинай меня!

— О, боже, и зачем только ты существуешь? Грехам нет конца. Я бессильна что-нибудь сделать.

Немного помедлив, тетя вошла в комнату больного в надежде, что тот уснул. Однако Джотин взволнованно приподнялся в постели.

— Знаешь, что случилось? — спросила она.

— Что? Мони не пришла? Почему так долго?

— Молоко, которое Мони кипятила для тебя, убежало. Мони расплакалась, и я не могла ее успокоить, как ни старалась. Ей очень стыдно, что из-за ее небрежности ты остался без молока. Я долго ее утешала, а потом уложила в постель. Пусть немного поспит.

У Джотина слегка защемило сердце, когда он узнал, что Мони не придет, но в то же время он был рад этому. Он боялся, что появление Мони разрушит его мечты о ней. Так уже не раз случалось, и сердце Джотина сжималось от жалости к той нежной Мони, которая жила в его воображении.

— Тетя!

— Да, дорогой?

— Я знаю, что дни мои сочтены, но не сокрушаюсь об этом. И ты не страдай.

— Не буду, дорогой, не буду. Я ведь знаю, что счастье можно обрести не только в земной жизни.

— Верь, тетя, смерть кажется мне сладостной.

Всматриваясь в темное небо, Джотин вдруг представил себе свою Мони, облаченную в одежды смерти. Она — воплощение вечной Юности, она — Жена, она — Мать, она — сама Красота, сама Доброта. Как будто богиня Лакшми в знак благословения щедрой рукой рассыпала над ее головой звезды. Ему казалось, будто ночь откинула свое покрывало и они впервые увидели друг друга, как во время свадьбы. Взгляд Мони озарил непроглядную тьму вечной любовью. Его жена, его маленькая Мони, сегодня владычица мира. Она восседает на звездном троне, там, где встречаются жизнь и смерть. Сложив молитвенно руки, Джотин подумал: «Наконец-то исчезло покрывало, разделявшее нас. Ты причинила мне много страданий. Но на этот раз, любимая, ты не обманешь моих надежд».

4

— Мне тяжко, тетя, но не так, как это обычно бывает. Кажется, будто страдания отделяются от меня. До сих пор они, как груженая лодка, были связаны с кораблем моей жизни, а сегодня эта связь оборвалась, и лодка унесла далеко в море все мои страдания. Я вижу эту лодку, но мне нет дела до нее. Вот уже два дня, как я не видел Мони.

— Положить тебе под спину еще подушку, Джотин?

— Мне кажется, что Мони тоже далеко от меня.

— Джотин, выпей гранатового сока, у тебя пересохло во рту.

— Вчера я написал завещание. Я не показывал его тебе?

— А зачем показывать?

— Я остался сиротой. Это ты вырастила меня. Поэтому я хотел…

— Как можешь ты так говорить? У меня ничего не было, кроме этого дома и кое-каких вещей. Все остальное нажил ты сам.

— Но этот дом…

— Да и он уже не мой. Ты столько всего здесь понастроил!

— В душе Мони тебя очень…

— Разве я этого не знаю? Ложись-ка спать.

— Я все завещал Мони, но что принадлежит тебе, твоим и останется, тетя, чтобы она никогда не могла тебя попрекнуть.

— Зачем же ты тогда об этом думаешь?

— Я всем обязан тебе, и, когда ты увидишь мое завещание, не подумай…

— Что ты, Джотин. Разве я такая злая? Если ты счастлив оттого, что завещаешь все Мони, то я счастлива вдвойне.

— Но и тебе я тоже…

— Послушай, Джотин, я могу рассердиться. Ты хочешь, чтобы деньги помогли мне забыть тебя.

— Ничего более ценного, чем деньги…

— Уже оставил, Джотин, много оставил. Ты заполнил собою мой пустой дом. Это счастье всей моей жизни, и больше мне ничего не нужно. Если даже я лишусь всего, то не стану роптать. Дом, имущество, лошадей, землю — все отдай Мони. Мне самой с этим не справиться.

— Ты скромна в своих желаниях, а Мони молода, поэтому…

— Не говори так, Джотин, не говори! Ты можешь оставить ей все богатство, но радости…

— Почему оно не принесет ей радости?

— Не принесет. Я знаю. Она вся высохнет от горя, свет будет ей не мил.

Джотин лежал молча, размышляя, видимо, над тем, правда это или неправда, счастье или горе, что после его смерти мир для Мони потеряет всякую прелесть. Звезды как будто шептали ему: «Все это правда. Мы наблюдаем уже тысячи лет, все в этом мире — суета, все — ложь».

С глубоким вздохом Джотин наконец промолвил:

— Мы не можем оставить после себя то, что имеет действительную ценность.

— Разве мало ты ей оставляешь, кроме денег и богатства? Неужели она не оценит этого? Пусть бог услышит мои молитвы, пусть вразумит ее.

— Дай мне еще сока. Я что-то не помню, приходила вчера Мони?

— Приходила, но ты спал. Она долго сидела у твоего изголовья и обмахивала тебя опахалом. Потом отнесла в стирку твое белье.

— Просто удивительно! Кажется, именно в это время мне снилось, будто Мони хочет войти в мою комнату и никак не может открыть дверь. По-моему, тетя, вы напрасно не пускаете ее сюда. Мони не перенесет моей неожиданной смерти, пусть лучше она видит, как я умираю.

— Дорогой, накрой шалью ноги, они у тебя совсем холодные.

— Не люблю, когда меня укрывают.

— А знаешь, Джотин, эту шаль связала для тебя Мони. Вязала по ночам и только вчера кончила.

Джотин взял шаль, слегка помял ее и подумал, что она такая же мягкая и нежная, как душа Мони. Она ночами, думая о нем, вязала эту шаль, в нее она вложила всю свою любовь, к ней прикасались нежные пальцы Мони. И когда тетя укрыла его шалью, он представил себе, что это сама Мони, не смыкая глаз ночами, согревает его.

— Послушай, ведь Мони не умела вязать. Ей это не нравилось.

— Стоит только захотеть, быстро выучишься. Я показала ей, как это делается. Вначале у нее не получалось, то и дело спускались петли.

— Подумаешь, петли. Не на парижскую же выставку нам посылать эту шаль, а укрываться — и так сойдет.

Джотину было очень приятно, что Мони много раз ошибалась. Бедная беспомощная Мони не умеет вязать, но терпеливо работает каждую ночь. Картина, которую он представил себе, наполнила его сердце жалостью и нежностью. И он снова помял пальцами шаль.


— Где доктор, внизу?

— Да, Джотин. Он будет ночевать у нас.

— Пусть только не дает мне своих таблеток. От них еще хуже. Я все равно не сплю, так пусть голова будет ясной. Знаешь, тетя, мы поженились в двенадцатую ночь месяца бойшакх. Завтра как раз наступает эта ночь. Снова в небе зажгутся звезды. Мони, наверное, забыла об этом, я хочу ей напомнить. Пожалуйста, позови ее хоть на несколько минут. Почему ты замолчала? Доктор сказал, что я очень слаб и что… Но если я хоть немного поговорю с ней, мне не понадобится снотворное. Последние две ночи я не спал потому, что хотел излить перед ней душу. Не надо плакать, тетя. Никогда в жизни я не испытывал такого прилива душевных сил, как сейчас. Поэтому я и хочу видеть Мони. Может быть, сегодня мне удастся передать ей всю полноту чувств моего сердца. Мне так много надо ей сказать. Я давно собирался, но не мог, а теперь не хочу ждать ни секунды, позови ее. У меня осталось слишком мало времени. Перестань плакать, я не могу видеть твоих слез. До сих пор ты была так спокойна, что же случилось?

— О Джотин, я думала, что выплакала все слезы, но ошиблась. Я больше не в силах терпеть.

— Позови Мони. Я ей скажу, чтобы завтра ночью она…

— Иду, Джотин, иду. Шамбху будет около дверей, если тебе что-нибудь понадобится, позови его.

Тетя вошла в комнату Мони и села на пол.

— Приди, приди же, — запричитала она, — приди, чудовище. Выполни последнюю волю того, кто отдал тебе все. Он умирает, не убивай его раньше времени!


Джотин вздрогнул от шума шагов:

— Это ты, Мони?

— Нет, это я, Шамбху. Вы звали меня?

— Пойди позови свою госпожу.

— Кого?

— Госпожу.

— Она еще не вернулась.

— А где она?

— В Ситарампуре.

— Она уехала сегодня?

— Нет. Три дня назад.

На мгновенье Джотин почувствовал слабость во всем теле, в глазах потемнело. Он откинулся на подушки и сбросил лежавшую на его ногах шаль.

Наконец вернулась тетя. Джотин больше не заговаривал о Мони, и тетя решила, что он перестал о ней думать.

Вдруг он сказал:

— Помнишь, я рассказывал тебе сон, который видел недавно?

— Что же тебе снилось?

— Будто Мони хочет войти ко мне в комнату, но не может открыть дверь. Всю жизнь Мони стояла за дверью моего дома. Я много раз ее звал, но она не пришла.

Тетя ничего не ответила. «Мир иллюзий, — подумала она, — который я создала для Джотина, больше не существует. От несчастья не скроешься. Удара судьбы ложью не предотвратишь».

— Твою любовь я пронес через всю жизнь, она будет сопутствовать мне и в иной жизни. В своем следующем рождении ты будешь моей дочерью, вот увидишь, а я буду заботливым отцом.

— Значит, опять я стану девочкой? А может быть, мне лучше стать сыном?

— Нет. Ты войдешь в мой дом такой же красивой, какой была в детстве. Я даже представляю, как наряжу тебя.

— Хватит болтать, Джотин. Спи!

— И назову я тебя Лакшми-рани.

— Это имя устарело.

— Я знаю, но с тобой связана вся моя прошлая жизнь. И эту жизнь ты принесешь ко мне в дом.

— В твой дом я принесу заботы о моем замужестве, а этого мне бы не хотелось.

— Ты считаешь меня слабым? Хочешь оградить от забот?

— Я женщина, Джотин, слабая женщина, поэтому всю жизнь старалась оградить и тебя от забот. Но разве это в моих силах?

— Я многому научился в жизни, но ничего не успел сделать. В другой жизни я покажу, на что способен человек. Теперь я понял, что самосозерцание не что иное, как самообман.

— Зачем так говорить, Джотин? Себе ты ничего не взял, все отдал другим.

— Да, я с гордостью могу сказать, что никогда не пытался завоевать счастье силой. Довольствовался тем, что имел, и не желал чужого. Всю жизнь я чего-то ждал. И дождался лжи. Но, может быть, теперь правда смилостивится надо мной. Кто это, тетя, кто?

— Где, Джотин? Я ничего не слышу.

— Тетя! Пойди посмотри в той комнате, мне кажется…

— Нет, дорогой, там никого нет.

— Но я отчетливо…

— Успокойся, Джотин. Это пришел доктор.


— Когда вы с ним, он слишком много говорит. Вот уже несколько ночей он не смыкал глаз. Вы отдохните сегодня, а здесь посидит человек, которого я привел с собой.

— Нет, нет. Не уходи, тетя.

— Хорошо, я посижу здесь в углу.

— Сядь рядом со мной. Я буду держать твою руку. Этими руками ты меня вырастила, и пусть из этих рук бог возьмет меня.

— Хорошо, тетя останется, но при условии, что вы не будете разговаривать, господин Джотин. А сейчас пора принять лекарство.

— Пора? Это ложь. Уже поздно. А давать мне сейчас лекарство, значит, обманом утешать меня. Я не боюсь смерти. Здесь лечит сама смерть и докторам делать нечего. Скажи им, пусть уходят. Ты одна мне нужна, больше никто, никто.

— Вам вредно волноваться, господин Джотин.

— Тогда уходите и не волнуйте меня… Тетя, доктор ушел? Вот и хорошо. Садись сюда, на постель. Я положу голову тебе на колени.

— Ложись, мой дорогой, мой ненаглядный, поспи немного.

— Не заставляй меня спать. Если я усну, могу больше не проснуться. А мне надо бодрствовать. Ты слышишь шаги? Вот они ближе, ближе. Сейчас откроется дверь.

5

— Посмотри, Джотин, кто пришел. Ты только посмотри.

— Кто пришел? Сон?

— Не сон. Здесь Мони и ее отец.

— Кто ты?

— Разве ты не узнаешь? Это твоя Мони.

— Мони? Ей все же удалось открыть дверь?

— Удалось, мой дорогой, удалось.

— Тетя, не накрывай мне ноги шалью, не накрывай! Эта шаль — обман, ложь.

— Это не шаль, Джотин. Это жена склонилась к твоим ногам. Благослови ее… Не надо так плакать, невестка, у тебя еще будет для этого время… А сейчас лучше помолчи.

Незнакомка Перевод И. Товстых

1

Сейчас мне двадцать семь лет. Моя жизнь интересна не продолжительностью и даже не добродетелью, а одним событием, воспоминание о котором я бережно храню в памяти. Оно сыграло для меня такую же роль, какую играет пчела в жизни цветов.

История моя коротка, и я тоже буду краток. Те из читателей, кто осознал, что малое не значит маловажное, несомненно поймут меня.

Я только что сдал выпускные экзамены в колледже. Еще в детстве мой учитель имел все основания шутить надо мной, сравнивая меня то с цветком шимул{145}, то с красивым, но несъедобным плодом макал, называть «прекрасным пустоцветом». Я очень обижался тогда, но с годами пришел к мысли, что, если б мне довелось начать жизнь сначала, я все же предпочел бы красивую внешность, даже при условии, что это будет вызывать насмешки учителя.

Какое-то время отец мой был беден. Потом, занимаясь адвокатурой, он разбогател, однако пожить в свое удовольствие ему так и не довелось. Лишь на смертном одре он впервые вздохнул с облегчением.

Когда отец умер, я был совсем маленьким. Мать одна воспитывала меня.

Она выросла в бедной семье, поэтому никак не могла привыкнуть к нашему богатству, да и мне не давала забыть о нем.

Меня очень баловали в детстве, и, кажется, именно поэтому я так и не стал взрослым. Даже сейчас я напоминаю младшего брата Ганеши, сидящего на коленях Аннапурны{146}.

Надо сказать, что воспитывал меня дядя, хотя я был младше его всего лет на шесть. Как песок реки Пхалгу пропитан ее водой, так и дядя всецело был поглощен заботами о нашей семье. Все решал он один. И жил я очень беспечно.

Отцы, у которых дочери на выданье, должны согласиться, что женихом я был завидным. Я даже не курил. Говоря откровенно, быть паинькой не составляет особого труда, вот я и был им. Я обладал завидной способностью во всем следовать советам матери, впрочем, не следовать им я был просто не в силах. Я был готов в любой момент подчиниться власти женской половины дома, а для девушки, выбирающей себе жениха, это немаловажное обстоятельство.

Многие знатные семьи выражали желание породниться с нами. Но дядя (на земле он был главным доверенным лицом бога, вершившего мою судьбу) имел на этот счет свое особое мнение. Богатые невесты его не прельщали. Пусть, решил он, девушка войдет в наш дом с покорно опущенной головой. Но в то же время деньги были его кумиром. И дядя рассудил так: отец невесты вовсе не должен слыть богачом, главное, чтобы он дал солидное приданое и в любой момент согласился оказать нашей семье услугу. К тому же он не должен обижаться, если в нашем доме ему вместо кальяна подсунут дешевую хукку из кокосового ореха.

В это время в Калькутту приехал в отпуск мой друг Хориш, который работал в Канпуре. И я сразу потерял покой, потому что он сказал:

— Есть одна замечательная девушка.

Дело в том, что незадолго до его приезда я получил степень магистра искусств и мне предстояли бессрочные каникулы: сдавать экзамены больше не нужно, а искать работу, служить — незачем. Я не привык думать о себе, да и не хотел. Дома обо мне заботилась мать, а вне дома — дядя.

И в этой пустыне безделья возник мираж, заслонивший собою весь мир. Он возник в образе прекрасной девушки, созданной моим воображением. В небе мне чудились ее глаза, в дуновении ветерка — ее дыхание, а в шелесте листьев я ловил ее нежный шепот.

И вот, как я уже сказал, именно в это время приехал Хориш и сообщил: «Есть одна замечательная девушка…» Я задрожал, будто молодые листочки на весеннем ветру.

Хориш был человеком веселым и обладал способностью интересно рассказывать, к тому же сердце мое жаждало любви.

— Поговори с дядей, — попросил я друга.

Никто не умел развлекать так общество, как Хориш. Везде он пользовался успехом. Дядя, недолго побеседовав с ним, уже не хотел его отпускать. Разговор происходил в гостиной. Дядю интересовала не столько сама невеста, сколько дела ее отца. Оказалось, все обстоит так, как ему и хотелось. Некогда полная чаша богатства их семьи сейчас опустела, но на дне кое-что осталось. Не имея средств жить так, как того требовала честь рода, они покинули родные места и уехали на запад страны. Девушка — единственная дочь, и отец, конечно, без колебаний отдаст ей в приданое все, что осталось от былого богатства.

Дядю это вполне устраивало. Только одно его смущало — девушке уже исполнилось пятнадцать лет.

— Не пользуется ли их род дурной славой? — беспокоился он.

— Совсем нет, — заверил его Хориш. — Просто отец не может найти достойного жениха. Женихи сейчас очень поднялись в цене, к тому же семья их разорена. Отец ждал, ждал, а тем временем девочка выросла.

Как бы то ни было, речи Хориша возымели свое действие, и дядя смягчился.

Переговоры о свадьбе прошли без осложнений. Весь мир, простирающийся за пределами Калькутты, казался дяде частью Андаманских островов. Только однажды он по какому-то особому случаю ездил в Канагар. Будь мой дядя Ману{147}, он не преминул бы издать закон, строжайше запрещающий переходить даже Ховрский мост.

Мне очень хотелось самому взглянуть на девушку, но о поездке я и заикнуться не посмел. Для благословения невесты решили послать моего двоюродного брата Вину. На его вкус и здравый смысл я мог вполне положиться.

— Недурна, — заявил он по возвращении. — Чистое золото!

Обычно Бину был сдержан в своих оценках. Там, где мы восклицали «превосходно», он говорил «сносно». И я понял, что мой брак не посеет вражды между богами Праджапати и Камадевой.

2

Само собой разумеется, что свадьба должна была состояться в Калькутте. Шомбхунатх-бабу, отец невесты, прибыл в Калькутту, как и обещал Хоришу, за три дня до свадьбы. Мы встретились с ним, и он меня благословил. Лет ему было сорок или чуть побольше, однако волосы у него оставались черными, лишь в усах нет-нет да и проглянет седина. Шомбхунатх-бабу сразу же обращал на себя внимание своей красивой внешностью. Полагаю, что и я ему понравился. Но понять, так ли это, было трудно, — Шомбхунатх-бабу был неразговорчив. Процедит несколько слов и молчит. Дядя же болтал без устали. Как бы невзначай он все время подчеркивал, что по богатству и положению мы не уступаем другим именитым семьям города.

Когда дядя умолкал на мгновение, Шомбхунатх-бабу вставлял свое «угу» или «да». Будь я на месте дяди, это, несомненно, охладило бы мой пыл, но дядюшку поведение гостя нисколько не смущало. Он решил, что Шомбхунатх-бабу человек робкий и вялый, что, впрочем, его очень обрадовало, так как излишнюю живость в родственниках невесты он отнюдь не считал достоинством. Когда Шомбхунатх собрался уходить, дядя небрежно простился с ним и даже не проводил его до экипажа.

О приданом договорились быстро. Дядя гордился своей исключительной ловкостью. Он не оставил никакой неясности. Все было оговорено: какая часть приданого будет дана деньгами, сколько будет украшений и даже какого качества должно быть золото. Я не принимал в этом никакого участия, понимая, что переговоры о приданом — главное, хоть и самое неприятное в свадебных приготовлениях, и зная, что дядя не даст себя надуть. Его удивительная практичность была предметом гордости нашей семьи. При любых обстоятельствах, когда речь шла об интересах нашей семьи, дядя неизменно одерживал победу — это был общепризнанный факт. Хоть мы и не нуждались в деньгах, а семья невесты находилась в стесненных обстоятельствах, все равно надо было настоять на своем, — таков был обычай нашей семьи, и до других нам дела не было.

Посылку пасты из корня куркумы в дом невесты обставили очень пышно. Потребовался бы специальный человек, чтобы точно сосчитать, сколько людей участвовало в шествии. Мать и дядя посмеивались, мысленно прикидывая, сколько беспокойства доставят другой стороне угощение и подарки.

Наконец я отправился в дом невесты. Оркестр и певцы-любители производили такой шум, что казалось, будто слон с ревом топчет заросли лотосов богини музыки.

Я напоминал витрину ювелирного магазина. Будущий тесть должен был получить ясное представление о моей стоимости.

Дяде не понравился дом, где должна была состояться брачная церемония. В саду не хватало места для всех участников шествия, да и особых приготовлений не было заметно. К тому же Шомбхунатх-бабу был холоден в обращении, не казался смущенным и, как всегда, молчал. Скандал разразился бы в самом начале, если бы не друг Шомбхунатха — адвокат, огромный, очень смуглый и лысый, с чадором, обвязанным вокруг талии. Приветственно сложив руки, запинаясь от избытка чувств, он беспрерывно кланялся и улыбался всем, начиная от музыкантов и кончая родственниками жениха.

Не успел я расположиться с гостями в доме, как дядя вызвал Шомбхунатха в соседнюю комнату.

Не знаю, что там произошло, но вскоре Шомбхунатх вернулся и позвал меня.

— Пройдите сюда на минутку.

Почти у всех людей есть свои слабости. Дядя, например, всегда боялся, как бы его не обманули. И сейчас он решил проверить, не фальшивые ли драгоценности у невесты. Ведь после свадьбы думать об этом будет поздно. Тем более, что подарки жениху и приготовления к брачной церемонии оказались весьма скромными. Поэтому дядя привел с собой ювелира.

Войдя в комнату, я увидел, что дядя сидит на кушетке, а ювелир с весами и пробирным камнем расположился на полу.

— Ваш дядя хочет проверить, не обманули ли его, — обратился ко мне Шомбхунатх-бабу. — Что вы на это скажете?

Я молчал, опустив голову.

— А что его спрашивать? — возмутился дядя. — Будет так, как я решил!

— Это верно? — спросил отец невесты, в упор глядя на меня. — Будет, как решил ваш дядя? Вы не станете возражать?

Я печально покачал головой.

— Хорошо, тогда присядьте. Сейчас я сниму украшения с дочери и принесу сюда.

— Онупому нечего здесь делать, — сказал дядя. — Пусть идет к гостям.

— Нет, — возразил Шомбхунатх. — Пусть останется.

Шомбхунатх принес завернутые в полотенца украшения и положил их на кушетку перед дядей. Это были старинные фамильные драгоценности, массивные и тяжелые, не то что современные безделушки. Взяв одну из них, ювелир сказал:

— И смотреть нечего. Чистое золото. Такого сейчас ни за какие деньги не купишь.

С этими словами он взял браслет с изображением головы мифического чудовища и без труда согнул его.

Дядя вынул блокнот со списком обещанных за девушкой украшений. После проверки оказалось, что по ценности и весу они намного превосходят обещанное.

Среди украшений были серьги. Шомбхунатх передал их ювелиру и попросил посмотреть.

— Это английский сплав, в нем очень мало золота, — сказал ювелир.

— Возьмите их, — обратился Шомбхунатх к дяде и отдал серьги.

Эти серьги были подарком от нашей семьи невесте. Яркая краска залила лицо дяди. Ведь его не только лишили удовольствия поймать с поличным бедняка, но и самого поставили в неловкое положение.

— Иди к гостям, Онупом, — приказал он мне, нахмурившись.

— Погодите, — вмешался Шомбхунатх. — Я прикажу сейчас подать угощение.

— А как же смотрины? — воскликнул дядя.

— Не беспокойтесь. Идемте…

Этот робкий человек обладал огромной силой, и дяде пришлось подчиниться. Нельзя сказать, чтобы угощение было обильным, зато блюда были превосходно приготовлены, и все остались довольны.

Шомбхунатх и мне предложил поесть.

— Что же это такое? — заволновался дядя. — Как может жених есть до совершения свадебного обряда?

Оставив без внимания слова дяди, Шомбхунатх повернулся ко мне.

— А вы что скажете? Разве это предосудительно?

И на этот раз я не посмел ослушаться дяди.

— Я доставил вам много хлопот, — сказал тогда Шомбхунатх. — Мы не богаты и не сумели достойно принять вас, извините. Уже поздно, и я не хочу вас больше утруждать. Сейчас…

— Сейчас мы вернемся к гостям, — поспешно сказал дядя.

— Сейчас я прикажу подать вам экипаж…

— Вы шутите?

— Шутили вы, у меня же не было ни малейшего желания забавляться.

Глаза дяди округлились от изумления, он не мог вымолвить ни слова.

— Я не отдам дочь в семью, где считают, что я способен украсть драгоценности моей девочки.

Ко мне Шомбхунатх, видимо, не счел нужным обратиться, потому что получил все доказательства моей полной ничтожности.

Рассказывать, что произошло потом, у меня нет ни малейшего желания. Наши гости учинили разгром, побили фонари и гордо удалились.

Отзвучала музыка, исчезли свадебные слюдяные фонарики, лишь звезды скупо освещали дорогу, когда я возвращался домой.

3

Дома все были вне себя от гнева.

— Что за надменный тип отец невесты! Ему присущи все пороки нынешнего века, никто теперь не женится на его дочери!

Но Шомбхунатх не жаждал выдать дочь замуж.

Пожалуй, во всей Бенгалии не сыщешь жениха, которого бы отец невесты перед самой свадьбой выгнал из дому.

— По воле какой злой планеты запятнали позором такого богатого и достойного жениха, да еще в тот момент, когда гремела музыка и зажглись свадебные огни! — горестно причитали участники шествия, хлопая себя по лбу. — Свадьба не состоялась, а нас обманом заставили отведать угощений! Какая жалость, что нельзя вернуть их обратно!

— Я не прощу этого оскорбления, — горячился дядя, готовый поднять скандал. — Я буду жаловаться!

Но доброжелатели отговорили его от этого намерения, опасаясь, как бы мы не стали всеобщим посмешищем.

Трудно передать мой гнев. Я мечтал лишь о том, чтобы неожиданный поворот судьбы заставил Шомбхунатха униженно пасть к моим ногам и чтобы я мог отвергнуть его мольбы.

Но в сердце моем рядом с черным потоком ненависти струился светлый поток. Душа моя тянулась к той, незнакомой мне, девушке, и я не в силах был совладать с собой. Тогда нас разделяла только стена. Как описать мне ее, облаченную в алое сари, со знаками сандаловой пасты на лбу и краской стыда на лице? Какие чувства переполняли тогда ее сердце? Волшебная лиана фантазии склонялась ко мне, предлагая свои весенние цветы. Ветер доносил их пряный аромат и шелест лепестков. Я уже готов был сделать один-единственный шаг к ней, как вдруг этот шаг оказался протяженностью в бесконечность.

Все эти вечера я ходил к Вину домой, чтобы расспросить его о девушке. Он был не многоречив, но каждое его слово, подобно искре, воспламеняло душу. Из разговора я понял, что девушка необыкновенно хороша. Я никогда не видел даже ее портрета и очень смутно представлял себе ее. И душа моя, будто призрак, печально вздыхая, бродила у стены брачной комнаты.

От Хориша я узнал, что девушке показали мою фотографию. Вполне возможно, что я ей понравился. Сердце нашептывало мне, что моя фотография хранится у нее в шкатулке. Может быть, запершись в комнате, она открывает заветную шкатулку, склоняется над портретом и волосы двумя черными струями сбегают ей на щеки. Услышав за дверью шаги, она быстро прячет портрет в свободный конец благоухающего сари.

Шли дни. Вот и год миновал. Дядя не решался больше заводить разговор о моей женитьбе. Мать решила повременить, пока все забудут о моем позоре, а затем снова попытаться женить меня.

Слыхал я, что руки моей бывшей невесты добивались женихи с положением, но она поклялась никогда не выходить замуж. Душа моя наполнилась ликованием. И я погрузился в мечты. В своем воображении я видел, что девушка забывает поесть и причесаться и день ото дня худеет. Отец с тревогой наблюдает за ней. И вот однажды он застает ее плачущей в своей комнате. «Что с тобой, дорогая?» — спрашивает он. «Ничего, папа», — говорит девушка, торопливо утирая слезы. Но ведь она единственная и к тому же любимая дочь Шомбхунатха. Отец не может оставаться спокойным, когда дитя его увядает, будто во время засухи не успевший расцвести цветок. Смирившись, Шомбхунатх приходит к дверям нашего дома. Ну, а дальше? Черная ненависть, словно змея, притаилась в моей душе и, шипя, нашептывала мне: «Когда отовсюду съедутся на свадьбу гости, когда зажгутся огни, ты сбросишь с головы убор жениха и вместе с друзьями покинешь дом невесты». Но чувство, прозрачное, словно слеза, обернувшись чудесным лебедем, умоляло: «Отпусти меня, и я полечу, как некогда мчался в цветущий сад Дамаянти, и шепну твоей возлюбленной на ухо радостную весть». А что потом? Потом кончится темная ночь горя, хлынет живительный дождь, и лицо моей любимой расцветет. По эту сторону стены останется весь мир, а в ту заветную комнату войдет только один человек. Тут мечты мои обрывались…

4

Мне остается рассказать совсем немного.

Я вез мать к святым местам, потому что дядя и на этот раз не решился переехать Ховрский мост. В дороге я вздремнул, но вагон трясло, и спал я беспокойно. На одной из станций я проснулся. Игра света и тени делала все похожим на сон. Только звезды на небе казались старыми знакомыми, а остальное, окутанное дымкой, было чужим. В тусклом свете фонарей окружающие предметы казались странными и далекими. Мать крепко спала. Купе едва освещала лампа под зеленым абажуром.

Чемоданы, коробки и другие вещи, разбросанные по полу, тоже казались нереальными.

И вот в этом необычном мире, в тишине этой удивительной ночи, раздался голос:

— Скорее сюда, в этом вагоне есть место.

Мне почудилось, будто я слышу звуки песни. Чтобы понять, как сладостно звучит бенгальский язык в устах бенгальской девушки, нужно, как сейчас, забыть о времени и пространстве.

Но услышанный мною голос был каким-то особенным. Ничего подобного я никогда не слыхал!

По-моему, голос в человеке самое главное. По голосу вернее, чем по лицу, можно судить о душе. Я быстро открыл окно, взглянул, но никого не увидел. На темной платформе дежурный махнул фонарем, и поезд тронулся. Я так и остался у окна.

Я не знал, хороша ли собой та девушка, но сердцем чувствовал красоту ее души. Она как эта звездная ночь, окутавшая весь мир и в то же время недосягаемая. О голос незнакомки, в одно мгновение ты овладел моей душой. Ты чудо! Ты словно цветок, появившийся из самых недр нашего бурного времени, и никакие ураганы не заставят тебя задрожать, не отнимут твоей нежности.

В стуке колес я слышал песню. «Есть место, есть место», — звучало, как припев. Что есть? Какое место? Нет никакого места! Никто никого не знает! Или незнание лишь туман, иллюзия? И если разорвать его путы, знакомство станет бесконечным. Неужели еще вчера я не знал о существовании сердца, чьей непередаваемой красотой полон ты, о чарующий голос:

«Есть место», — как эхо, в душе отдалось.

Сдержать не могу закипающих слез.

Спешу, тороплюсь на призыв.

Я провел беспокойную ночь: на каждой станции выглядывал в окно, — боялся, что незнакомка сойдет и я не увижу ее.

На следующий день нам предстояло пересесть в другой поезд. Мы надеялись, что в вагоне первого класса будет немного народу. Но оказалось, что этот же поезд ждут солдаты с большим багажом. Какой-то генерал отправлялся в путешествие. О первом классе нечего было и мечтать. Положение осложнялось тем, что со мною была мать. Все вагоны были набиты битком. Мы ходили от двери к двери, но вдруг какая-то девушка из вагона второго класса крикнула:

— Садитесь к нам, есть место…

Я вздрогнул. Это был тот чудесный голос, тот же припев: «Есть место». Не мешкая ни секунды, мы с матерью влезли в вагон. Я даже не успел внести вещи. Такого беспомощного человека, как я, не сыщешь во всем мире! Но незнакомка не растерялась, она выхватила наш багаж из рук носильщика и втащила его в уже тронувшийся поезд. Правда, мой фотоаппарат так и остался на станции, но я о нем нисколько не жалею. Право, не знаю, как описать все, что произошло потом. В душе моей на всю жизнь запечатлелась картина того счастливого дня. Но с чего начать и чем кончить? Мне не хотелось бы рассказывать все по кусочкам. Наконец я увидел девушку, чей голос так меня поразил. Я взглянул на мать — она дремала. Незнакомке было лет шестнадцать, семнадцать. Держалась девушка очень непринужденно. Она вся будто светилась каким-то внутренним мягким светом, и в ней не было никакой скованности.

Это все, что я сохранил в памяти. Не помню, какого цвета было на ней сари. Ее одежда и украшения не бросались в глаза и не могли затмить ее безупречной красоты. Девушка была подобна нежной, едва распустившейся туберозе, своей красотой затмившей куст.

С девушкой ехали три маленькие девочки. Она без умолку болтала и смеялась с ними. Я держал в руках книгу, но не читал, а прислушивался к их разговору. То была милая детская болтовня. И что самое удивительное — с этими малышками взрослая девушка будто сама стала маленькой. У девушки было несколько книжек с картинками. Дети упросили ее почитать рассказ, который им особенно нравился. Они слушали его не раз. Но я понимал их настойчивость. Голос незнакомки, будто прикосновение волшебной палочки, придавал каждому слову какой-то особый смысл. Да и все, к чему она прикасалась, оживало. И дети невольно поддались ее очарованию. Свет ее озарил и меня, и солнце моей жизни засияло ярче. Для меня незнакомка стала олицетворением бескрайнего неба и вечной неутомимой жизни.

На одной из станций девушка купила жареной чечевицы и вместе со своими маленькими спутницами, не смущаясь, принялась ее есть. Я очень стеснителен по природе и не смог попросить у девушки горсть чечевицы! Почему я не протянул руку и не признался в своем желании? Я очень раскаивался в своей робости.

В душе моей матери боролись противоречивые чувства. Ей не нравилось, что девушка без всякого стеснения ест при мужчине жареную чечевицу. Но в то же время что-то мешало ей осудить незнакомку. Наконец мать пришла к выводу, что девушка дурно воспитана. Ей очень хотелось заговорить со странной спутницей, но она не могла преодолеть своей привычки сторониться чужих людей.

В это время поезд подошел к станции. Здесь его ожидала большая группа лиц, которые должны были сопровождать генерала. Мест не было. И все эти люди столпились у нашего вагона. Моя мать замерла от страха, я тоже встревожился.

За несколько минут до отхода поезда дежурный по станции прикрепил карточки с написанными на них именами в изголовье наших полок.

— Эти места заказаны, — сказал он мне. — Вам придется перейти в другой вагон.

Я вскочил с излишней торопливостью.

— Мы не уйдем отсюда, — сказала на хинди незнакомка.

— Придется, — серьезно ответил дежурный, не удостоив вниманием взволнованную девушку, и позвал начальника станции — англичанина.

— Я очень сожалею, но… — обратился тот ко мне.

Я стал звать носильщика. Но незнакомка вскочила со своего места, глаза ее пылали от гнева.

— Вы останетесь! — негодующе воскликнула она. Затем обратилась по-английски к начальнику станции:

— Это неправда, места не заказаны!

Она сорвала карточки и, изорвав их, бросила на платформу.

В это время к нашему вагону подошел английский генерал. Он дал знак вестовому внести его багаж, но, заметив гневное лицо нашей спутницы и услышав ее слова, отозвал начальника станции в сторону. О чем они говорили, не знаю. Но поезд был задержан: к нему прицепили еще один вагон. Девушка и дети снова принялись за жареную чечевицу, а я, сгорая от стыда, смотрел в окно.

Наконец поезд прибыл в Канпур. Девушка собрала вещи. Ее и детей встретил слуга, говоривший на хинди. Тогда моя мать не выдержала.

— Скажите мне ваше имя, — попросила она.

— Колени, — ответила девушка.

Мы с матерью вздрогнули.

— А ваш отец…

— Он врач, его зовут Шомбхунатх Сен. — Девушка вышла из вагона.


Эпилог

Презрев запрещение дяди, ослушавшись мать, я приехал в Канпур. Я встретился с Колени и ее отцом. Моя покорность и мольбы смягчили сердце Шомбхунатха.

Но Колени сказала:

— Я не выйду замуж!

— Почему? — спросил я.

— Так велела мне мать…

Проклятье! Неужели и у нее есть дядя?

Но затем я понял: то была родина-мать. После расстроившейся свадьбы девушка дала обет посвятить свою жизнь женскому образованию.

Но я не впал в отчаяние. Голос незнакомки и по сей день звучит в моем сердце, словно призыв свыше. Он позвал меня в мир. Слова «есть место», которые я услышал впервые той темной ночью, стали припевом в песне моей жизни. Тогда мне было двадцать три года, сейчас — двадцать семь. Я не перестал верить, но порвал со своим дядей. Моя мать не смогла отказаться от меня — я был ее единственным сыном.

Вы думаете, я все еще надеюсь жениться на ней? Нет! Просто душой моей овладели слова «есть место» и вселяющий надежду нежный голос незнакомки. Конечно, место есть. Проходит год за годом, а я живу здесь, в Канпуре, вижусь с ней, слышу ее голос, помогаю в работе. И сердце подсказывает мне, что я завоевал место в ее жизни. О незнакомка, знакомство с тобой не имеет конца! И я доволен судьбою, я нашел свое место в этом мире.

Загрузка...