ПЕРЕВОДЫ ИЗ ЭССЕ “РУПЕРТ БРУК”[4]

“В полдневный час, ленивым летом…”

В полдневный час, ленивым летом,

овеянная влажным светом,

в струях с изгиба на изгиб

блуждает сонно-сытых рыб

глубокомысленная стая,

надежды рыбьи обсуждая,

и вот значенье их речей:

“У нас прудок, река, ручей,

но что же дальше? Есть догадка,

что жизнь — не всё; как было б гадко

в обратном случае! В грязи,

в воде есть тайные стези,

добро лежит в их основанье.

Мы верим: в жидком состоянье

предназначенье видит Тот,

Кто глубже нас и наших вод.

Мы знаем смутно, чуем глухо —

грядущее не вовсе сухо!

“Из ила в ил!”, — бормочет смерть;

но пусть грозит нам водоверть, —

к иной готовимся мы встрече…

За гранью времени, далече,

иные воды разлились.

Там будет слизистее слизь,

влажнее влага, тина гуще…

Там проплывает Всемогущий,

с хвостом, с чешуйчатой душой,

благой, чудовищно-большой,

извечно царствовавший над илом…

И под Божественным правилом

из нас малейшие найдут

желанный, ласковый приют…

О, глубь реки безмерно мирной!

Там, под водою, в мухе жирной

крючок зловещий не сокрыт…

Там тина золотом горит,

там — ил прекрасный, ил пречистый.

И в этой области струистой —

ах, сколько райских червяков,

бессмертных мошек, мотыльков —

какие плавают стрекозы!”

И там, куда все рыбьи грезы

устремлены сквозь влажный свет,

там, верят рыбы, суши нет…

<Январь 1920>

“Когда, погаснув, как зарницы…”

Когда, погаснув, как зарницы,

уйдя от дальней красоты,

во мгле, в ночи своей отдельной,

истлею я, истлеешь ты;

когда замрет твой локон легкий,

и тяжкий тлен в моих устах

прервет дыханье, и с тобою

мы будем прах, мы будем прах, —

как прежде, жадные, живые,

не пресыщенные, — о нет! —

блестя и рея, мы вернемся

к местам, где жили много лет.

В луче мы пылью закружимся,

былых не ведая оков,

и над дорогами помчимся

по порученьям ветерков.

И станет каждая пылинка,

блестя и рея тут и там,

скитаться, как паломник тайный,

по упоительным путям.

Не отдохнем, пока не встретит,

за непостижною чертой,

один мой странствующий атом

пылинку, бывшую тобой.

Тогда, тогда, в саду спокойном,

в вечерних ласковых лучах,

и сладостный, и странный трепет

найдут влюбленные в цветах.

И средь очнувшегося сада

такое счастие, такой

призыв воздушно-лучезарный

они почуют над собой,

что не поймут — роса ли это,

огонь ли, музыка, иль цвет,

иль благовонье, или двое,

летящие из света в свет.

И, с неба нашего блаженства

испепеляющего, крик

заставит вспыхнуть их пустые

и нищие сердца — на миг.

И в расползающемся мраке

они, блеснув, потухнут вновь,

но эти глупые людишки

на миг постигнут всю любовь…

<Январь 1920>

“Их сонмы облекли полночный синий свод…”

Их сонмы облекли полночный синий свод,

теснятся, зыблются, волнуются безгласно,

на дальний юг текут; к таящейся, прекрасной

луне за кругом круг серебряный плывет.

Одни, оборотясь, прервав пустынный ход,

движеньем медленным, торжественно-неясно

благословляют мир, хоть знают, что напрасно

моленье, что земли моленье не спасет.

Нет смерти, говорят; все души остаются

среди наследников их счастья, слез и снов…

Я думаю, они по синеве несутся,

печально-пышные, как волны облаков;

и на луну глядят, на гладь морей гудящих,

на землю, на людей, туда-сюда бродящих.

<Январь 1920>

“Их душу радости окрасили, печали…”

Их душу радости окрасили, печали

омыли сказочно. Мгновенно их влекли

улыбки легкие. Вся радужность земли

принадлежала им, и годы их смягчали.

Они видали жизнь и музыке вдали

внимали. Знали сон и явь. Любовь встречали

и дружбу гордую. Дивились. И молчали.

Касались щек, цветов, мехов… Они ушли.

Так ветры с водами смеются на просторе,

под небом сладостно-лазоревым, но вскоре

зима заворожит крылатую волну,

плясунью нежную, и развернет морозный

спокойный блеск, немую белизну,

сияющую ширь под небом ночи звездной.

<Январь 1920>

“Лишь это вспомните узнав, что я убит…”

Лишь это вспомните узнав, что я убит:

стал некий уголок, средь поля на чужбине,

навеки Англией. Подумайте: отныне

та нежная земля нежнейший прах таит.

А был он Англией взлелеян; облик стройный

и чувства тонкие Она дала ему,

дала цветы полей и воздух свой незнойный,

прохладу рек своих, тропинок полутьму.

Душа же, ставшая крупицей чистой света,

частицей Разума Божественного, где-то

отчизной данные излучивает сны:

напевы и цвета, рой мыслей золотистый

и смех, усвоенный от дружбы и весны

под небом Англии, в тиши ее душистой.

<Январь 1920>

“Из дремы Вечности туманной…”

Из дремы Вечности туманной,

из пустоты небытия

над глубиною гром исторгся:

тобою призван, вышел я.

Я расшатал преграды Ночи,

законы бездны преступил

и в мир блистательно ворвался

под гул испуганных светил.

Распалось вечное молчанье…

Я пролетел — и Ад зацвел.

Каким же знаком докажу я,

что наконец тебя нaшeл?

Иные вычеканю звезды,

напевом небо раздроблю…

В тебе я огненной любовью

свое бессмертие люблю.

Ты уязвишь седую мудрость,

и смех твой пламенем плеснет,

Я именем твоим багряным

исполосую небосвод.

И рухнет Рай, и Ад потухнет

в последней ярости своей,

и мгла прервет холодным громом

стремленья мира, сны людей.

И встанет Смерть в пустых пространствах

и, в темноту из темноты

скользя неслышно, убоится

сиянья нашей наготы.

Любви блаженствующей звенья

ты, Вечность верная, замкни!

Одни над мраком мы, над прахом

богов низринутых, — одни…

<Январь 1920>

“Троянские поправ развалины, в чертог…”

Троянские поправ развалины, в чертог

Приамов Менелай вломился, чтоб развратной

супруге отомстить и смыть невероятный

давнишний свой позор. Средь крови и тревог

он мчался, в тишь вошел, поднялся на порог,

до скрытой горницы добрался он неслышно,

и вдруг, взмахнув мечом, в приют туманно-пышный

он с грохотом вбежал, весь огненный как бог.

Сидела перед ним, безмолвна и спокойна,

Елена белая. Не помнил он, как стройно

восходит стан ее, как светел чистый лик…

И он почувствовал усталость, и смиренно,

постылый кинув меч, он, рыцарь совершенный,

пред совершенною царицею поник.

Так говорит поэт. И как он воспоет

обратный путь, года супружеского плена?

Расскажет ли он нам, как белая Елена

рожала без конца законных чад и вот

брюзгою сделалась, уродом… Ежедневно

болтливый Менелай брал сотню Трой меж двух

обедов. Старились. И голос у царевны

ужасно резок стал, а царь — ужасно глух.

“И дернуло ж меня, — он думает, — на Трою

идти! Зачем Парис втесался?” Он порою

бранится со своей плаксивою каргой,

и, жалко задрожав, та вспомнит про измену.

Так Менелай пилил визгливую Елену,

а прежний друг ее давно уж спал с другой.

<Январь 1920>

“Моими дивными деревьями хранимый…”

Моими дивными деревьями хранимый,

лежал я, и лучи уж гасли надо мной,

и гасли одинокие вершины,

омытые дождем, овеянные мглой.

Лазурь и серебро и зелень в них сквозили;

стал темный лес еще темней;

и птицы замерли, и шелесты застыли,

и кралась тишина по лестнице теней.

И не было ни дуновенья…

И знал я в это вещее мгновенье,

что ночь, и лес, и ты — одно,

я знал, что будет мне дано

в глубоком заколдованном покое

найти сокрытый ключ к тому,

что мучило меня, дразнило: почему

ты — ты, и ночь — отрадна, и лесное

молчанье — часть моей души.

Дыханье затаив, один я ждал в тиши,

и, медленно, все три мои святыни —

три образа единой красоты —

уже сливались: сумрак синий,

и лес, и ты.

Но вдруг —

все дрогнуло, и грохот был вокруг,

шумливый шаг шута в неискренней тревоге,

и треск, и смех, слепые чьи-то ноги,

и платья сверестящий звук,

и голос, оскорбляющий молчанье.

Ключа я не нашел, не стало волшебства,

и ясно зазвучал твой голос, восклицанья,

тупые, пошлые, веселые слова.

Пришла и близ меня заквакала ты внятно…

Сказала ты: здесь тихо и приятно.

Сказала ты: отсюда вид неплох.

А дни уже короче, ты сказала.

Сказала ты: закат — прелестен.

Видит Бог,

хотел бы я, хотел, чтоб ты в гробу лежала!

<Январь 1920>

“Усталый, поздно возвратился…”

Усталый, поздно возвратился

я в сумрак комнатки моей,

к уюту бархатного кресла,

к рубинам тлеющих углей.

Вошел тихонько я и… замер:

был женский облик предо мной:

щеки и шеи светлый очерк,

прически очерк теневой,

да, в кресле кто-то незнакомый,

вон там, сидел ко мне спиной.

И волосы ее и шею

я напряженно наблюдал;

на миг застыл, потом рванулся —

и никого не увидал.

Игра пустая, световая

лишь окудесила меня —

теней узоры да подушка

на этом кресле у огня.

О вы, счастливые, земные,

скажите, мог ли я уснуть?

Следил я, как луна во мраке

свершала крадучись свой путь —

по стенке, в зеркале, на чашке…

Я в эту ночь не мог уснуть.

<Январь 1920>

“Было поздно, было скучно…”

Было поздно, было скучно,

было холодно, и я

звездам — братии веселой

позавидовал: друзья

золотые, хорошо вам!

Не тоскует никогда

со звездою лучезарной

неразлучная звезда.

Светом нежности взаимной,

светом радостей живых,

беззаботностью, казалось,

свыше веяло от них.

Так, быть может, и Создатель

смотрит с вышины своей,

развлекаемый веселой

вереницею людей,

и не ведает, что каждый

в одиночестве своем,

как потерянный в пустыне,

бродит в сумраке немом.

Я-то ведал, полюбил их,

пожалел от всей души:

там, в пустынях непостижных,

в угнетающей тиши,

тлели звезды одиноко,

и с далеким огоньком

огонек перекликался

комариным голоском…

<Январь 1920>

“Алмазно-крепкою стеною от меня…”

Алмазно-крепкою стеною от меня

Всесильный отделил манящую отраду.

Восстану, разобью угрюмую ограду

и прокляну Его, на троне из огня!

Всю землю я потряс хулой своей великой,

но пламенем Любовь вилась у ног моих,

и, гордый, я дошел до лестниц золотых,

ударил трижды в дверь, вошел с угрозой дикой.

Дремал широкий двор; он полон солнца был

и полон отзвуков бесплодных. Мох покрыл

квадраты плит сквозных и начал, неотвязный,

в покои пыльные вползать по ступеням…

Внутри — пустой престол; и веет ветер праздный

и зыблет тяжкие завесы по стенам.

<Январь 1920>

“По кругам немым, к белоснежной вершине земли…”

По кругам немым, к белоснежной вершине земли

четыре архангела ровно и медленно шли:

огромные крылья сложив, выделяясь на небе пустом,

несли они гробик убогий; ребенок покоился в нем,

да, верно, — ребенок (хоть склонны мы думать, что Бог

не мог бы ребенка увлечь от весенних дорог:

и в хрупкой и в жуткой скорлупке смахнуть его прочь

в пространства пустынные, в тишь бесконечную, в ночь).

И вниз они глянули, сбросив с вершины крутой,

в объятья неведомой тьмы, черный гробик простой,

и Господа жалкое тельце, свернувшись в клубок,

лежало в нем, точно измятый, сухой лепесток.

Он в бездне исчез, и в молчанье, один за другим

архангелы грустно спустились к равнинам пустым.

<Январь 1920>

Загрузка...