Часть II. НА КРУТОМ СКЛОНЕ


Никто еще не предполагал, что после долгого колебания стрелки атомных часов нашего века разом миновали несколько делений. Ученые даже не подозревали, что открыли новый ящик Пандоры. Они были заняты тем, что открыли истину.

Шестнадцатого января 1939 года из Копенгагена в Лондон в редакцию журнала «Нейчур» отправляется сообщение Лизы Мейтнер и Отто Фриша об открытии деления урана. А также сообщение Фриша об экспериментальном подтверждении их теоретических выводов.

До ввода фашистской Германией войск в Прагу и окончательной ликвидации Чехословакии как государства остается меньше двух месяцев.

Двадцать шестого января 1939 года в Вашингтоне открылась пятая теоретическая конференция физиков. На протяжении работы этого форума исследователей мысли всех были заняты открытием, сделанным в забытом богом шведском курортном местечке Кюнгэльв двумя эмигрантами.

До вторжения фашистской армии в Польшу и начала второй мировой войны остается всего семь месяцев, когда Лео Сцилард отправляет из Нью-Йорка в Париж Жолио-Кюри письмо. Он пишет, что физики должны ввести самоцензуру на публикацию своих работ по ядру, дабы гитлеровская Германия не воспользовалась их результатами для создания атомной бомбы.

В 1940 году молодые сотрудники Курчатова Флеров и Петржак обнаружили явление спонтанного деления урана. Это было Открытие. Именно с большой буквы. Так расценили работу в Физтехе.

Чтобы проверить выводы, исключить всякую возможность космического излучения, Курчатов поначалу решил поставить контрольный эксперимент в подводной лодке. Даже вел переговоры с командованием Балтийского флота. Но выяснилось, что нет пока еще субмарины, которая могла бы погрузиться на необходимую физикам глубину. Пришлось обратиться в Москву в наркомат. Им разрешили воспользоваться одной из самых глубоких станций московского метро.

Флеров и Петржак провели период коротких летних ночей 1940 года в опустевшем, погруженном в полутьму зале станции «Динамо». Под землей гулкую тишину нарушали лишь устойчивые щелчки счетчика Гейгера. Потом была конференция, на которой Флеров сделал доклад. Ветераны «Ядерного семинара» радостно потирали руки и восклицали: «Что начнется теперь там... — показывая пальцем в сторону Финского залива — на Западе!»

Флеров и Петржак послали статью об открытии спонтанного деления в американский журнал «Физикал ревью». Материал молодых физтеховцев вскоре увидел свет. Но бума, который предсказывали и ожидали, статья среди ядерщиков Запада не вызвала. Почему? Года четыре назад сообщение о менее значительных открытиях рождало лавину повторных экспериментов, контрольных измерений в различных лабораториях мира.

Кое-кто у нас в стране расценил эту странную историю по-своему. Академику Иоффе и Курчатову, когда они повели речь о выдвижении работы Флерова и Петржака на Государственную премию, ответили довольно определенно: «Не такое уж и открытие, как вы его подаете. За рубежом-то молчат».

А Курчатов и все его соратники в Ленинграде были озабочены в 1940 году одним — сооружением крупнейшего циклотрона в Европе, на котором они собирались всерьез «постучать по ядру».

В те дни Лев Арцимович вместе с Артемом Алиханьяном сидели над статьей «Проблемы физики атомного ядра». В 1939 году Физтех стал наконец академическим институтом, и орган Академии наук журнал «Природа» заказал им такую статью.

За десятилетие, проведенное в Физтехе, препаратор стал одним из ведущих научных сотрудников. В 1937 году он защитил кандидатскую диссертацию, а в 1939-м — докторскую.

Все эти годы он был верен творческому содружеству с братьями — Абрамом Алихановым и Артемом Алиханьяном. Еще в 1936 году они втроем сделали эксперимент, который четко доказал справедливость законов сохранения энергий при аннигиляции позитронов с электронами в элементарном акте. В то время это подвергалось сомнению, в частности Нильсом Бором.

... Журнал «Природа» торопит со статьей, а тревожные мысли не дают сосредоточиться.

Арцимович поворачивает винт громкости радиотарелки. Кабинет наполняется голосом диктора: «По сведениям из кругов, близких к французскому правительству, маршал Петен...»

Что будет с лабораторией Жолио-Кюри, если немцы войдут в Париж? Он помнит, как в тридцать седьмом их поразили слова Жолио, завершавшие его доклад: «Астрономы иногда наблюдают, что звезды средней яркости внезапно разгораются... Такое внезапное возгорание звезды вызывается, быть может, превращением взрывного характера, которое предвидит наше воображение. И если когда-нибудь исследователь найдет способ их вызвать, то попытается ли он сделать опыт? Думаю, что он этот опыт осуществит, так как исследователь пытлив и любит риск неизведанного».

Курчатов тогда с удивлением спросил, неужели Жолио-Кюри всерьез считает, что их исследования в конце концов могут привести к таким последствиям.

Атомников считали неисправимыми фантазерами даже многие из своих, физтеховцев. А уж о насмешках и критике и говорить не приходится. Сколько раз их обвиняли в том, что они бросают на ветер народные денежки.

Об этом стоит помянуть в их статье. Не в лоб, конечно. Но кто надо поймет: «Наиболее заманчивой перспективой является, конечно, непосредственное использование внутриядерной энергии, освобождаемой при различных процессах взаимодействия ядер. Однако вплоть до 1930 года эта перспектива казалась чрезвычайно отдаленной».

Да, об этом необходимо написать именно так. Ненавязчиво, но с долей иронии. Не разглядел кое-кто своевременно всю серьезность проблемы атомного ядра. Да только ли не разглядел?

На выборах в Академию баллотировались Курчатов и Алиханов. Абрам прошел без сучка, без задоринки. Изучение космических лучей как направление в физике уже устоялось. А Курчатова забаллотировали. Что же вызвало такой протест?

Арцимовичу вспомнилось, как весной прошлого года в институте получили «Натюр виссеншафтен» со статьей Гана и Штрассмана и «Нейчур» с сообщением Мейтнер и Фриша. Вот тут-то и закипели страсти!

Здесь, в Ленинграде, в свою очередь, пережили все то, что довелось испытать и Ферми, и Ирэн, и Фредерику Жолио-Кюри, и всем тем, кто шел по их стопам. Смотреть и не видеть... Видеть и не понять... Если можно сказать, что есть классический пример подлинной драмы идей, то это история с открытием деления урана.

Внеочередное заседание «Ядерного семинара». К этому времени он собирал уже многих, увлеченных темой. И неизменно на его заседаниях бывали и коллеги из Химфизики. И Семенов, и Харитон, и Зельдович.

Курчатов высказал предположение, что при бомбардировке урана нейтронами возникают не только крупные осколки, но и свободные нейтроны.

Харитон и Зельдович тут же развили его мысль: свободные нейтроны будут захвачены соседними ядрами, и реакция станет нарастать лавиной, то есть по принципу цепной реакции. А это взрыв!

Впоследствии, утвердившись в этом понимании процесса, Курчатов неоднократно, в том числе и с академической трибуны, повторял: «Цепь возможна и жизненна».

Но многие из корифеев принимали это заявление скептически. И чем чаще Курчатов повторял это, тем более нарастал скептицизм. Это уже по законам человеческой психологии. Трудно, ох как трудно в мыслях пересесть сразу же из извозчичьей пролетки на самолет.

Черные шары Курчатову нанесли удар им всем. Одно дело, когда лидер исследований уже член-корреспондент Академии, а другое — всего лишь доктор наук. Для постройки того же циклотрона (штаб-то по возведению возглавил Курчатов) новое, более солидное звание делу не помешало бы.

Во дворе тихо. Поздний вечер. И чего-то словно не хватает. За последние месяцы они все свыклись с шумом стройки во дворе Физтеха. К ругани каменщиков, к шуму лебедок, к басовитому урчанию бетономешалки, к перестуку мастерков о ребристые края кирпичей, к протяжному, извечному, натруженному выдоху такелажников: «Эй, ухнем!», затаскивающих на канатах оборудование в проем широких дверей.

Возведены уже стены, монтируют под крышей подъемный кран. Скоро на главном пульте начнут монтаж измерительной аппаратуры. Да, немало денег съел циклотрон. Но уже никому не придет в голову обвинить их в транжирстве народных денег. Поэтому и написали они с Артемом: «В физике атомного ядра энергетический баланс процесса измеряется обычно миллионами вольт. Такое изменение масштабов потребовало создания новых методов ускорения частиц и новых принципов получения высокого напряжения».

Кое-кто еще вспомнит великого Фарадея, совершавшего значительные открытия с помощью сургуча и стеклянной палочки. Но иные времена, иные песни. Пять лет назад Арцимович сам с волнением впервые взял в руки стеклянную трубочку со смесью бериллия и радона — примитивную нейтронную пушку. Пять лет, а чувство такое, словно они прошли путь от примитивной пращи до современного артиллерийского орудия.

Арцимович вспомнил о недавней поездке на Всесоюзное совещание. В центре внимания участников была теория сил, действующих между частицами, из которых состоит ядро. Об этом говорили и И. Е. Тамм, и Л. Д. Ландау, и И. В. Курчатов.

Кое-кто из маститых в первых рядах иронически улыбался. Ну что ж, ирония, недоверие тоже непременные компоненты научного поиска. Поэтому и закончить их с Артемом статью следует дипломатично: «Сейчас еще нельзя сказать с полной достоверностью, можно ли создать такой лавинный процесс, от осуществления которого зависит возможность технического использования энергии, выделяющейся при делении ядер.

(Вы видите, мы сами еще в поиске. Сами берем многое под сомнение...)

Опыты, которые ныне ведутся в этом направлении, должны в ближайшее время дать ответ на этот вопрос».

Да, в научном поиске о конкретных сроках говорить не следует. Это не мощный грузовик или огромный карусельный станок.

И все же нужно сказать здесь нечто такое, что даст наглядное представление, какие возможности несет овладение энергией ядра.

«Отметим пока, что распад 1 т урана в результате ядерного деления может дать энергию, большую той, которую производит Днепрогэс за 1 000 дней круглосуточной работы на полную мощность».

... А пешеход, который двинулся из пункта «В», еще очень далек от страстей и драм атомной физики.

Явлинский закончил втуз и уже четыре года — главный конструктор ХЭМЗа. Он крутится как белка в колесе. То разработка, то доводка новой машины. То новый заказ. Срочный, важный. Испытания, споры с директором и стычки с главным инженером, нелегкие дипломатические переговоры в Москве.

Поздними вечерами в кабинете директора сходилась головка завода: главный инженер, главный конструктор, парторг. Собирались, чтобы на всякий случай быть под рукой, если позвонит Москва. Позвонить могли из главка, из наркомата, а то и повыше. В последние месяцы Москва беспокоила их все чаще.

Три года назад работа свела Явлинского с физиками из Украинского физико-технического института. Они обратились на ХЭМЗ с просьбой изготовить приборы для экспериментов. Наверное, было проще всего помочь, не вдаваясь в детали. У главного конструктора своих дел и забот по горло. Но он всегда стремился охватить суть того явления, которое требовало инженерного решения. Так Явлинский прикоснулся к проблеме атомного ядра.

Сначала было просто любопытно. Потом стало интересно. И, несмотря на загруженность, он зачастил в институт. Брал научные журналы, требовал объяснений, задавал вопросы. Слушать он умел всегда. Может, поэтому физики так охотно посвящали его в суть проблем и поисков. Они подружились.

Шел сороковой год. Как-то в воскресенье Явлинский с женой были в гостях у физиков. Там отчаянно спорили, обсуждая убежденное заявление Курчатова на Всесоюзной конференции по ядру, что «цепь возможна и жизненна». Отчаянный спор то затихал, задавленный совместными усилиями жен, то разгорался с новой силой, словно кто-то невидимый подбрасывал в костер сухого хвороста.

В комнате, шипя затупившейся иглой, томно стонал патефон: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось. ..», а мужчины, вышедшие покурить в коридор, спорили о замедлителе нейтронов, тяжелой воде, гипотетическом атомном котле.

— А если бомба?

Весь вечер Натана мучил этот вопрос. Потому и вклинился в спор. В коридоре стало так тихо, что модная тогда эстрадная песенка «Мне бесконечно жаль» затопила большую коммунальную квартиру.

Ну, уж если мысль о бомбе могла прийти в голову человеку, едва соприкоснувшемуся да и то не столько с физикой, сколько с физиками, то можно себе представить, что испытывали те, кто считал себя открывшим истину.

Лауреат Нобелевской премии профессор Колумбийского университета Энрико Ферми был в бешенстве. Может быть, поэтому он так стремительно шел по длинному Коридору морского министерства к лифту. Стоило ехать из Нью-Йорка сюда, в Вашингтон, чтобы услышать, как один из двух прилизанных лейтенантов, адъютантов адмирала Хоупера, начальника штаба военно-морского флота, бросил ему вслед: «Этот итальяшка — сумасшедший!»

Да, он еще неважно владеет английским. С момента, когда семья Ферми высадилась в Нью-Йоркском порту, прошло всего два с половиной месяца. И вот сегодня, шестнадцатого марта 1939 года, он сделал попытку выполнить свой долг, как он его понимал. Перед кем? Повидимому, перед человечеством.

Может быть, он не сумел доходчиво изложить свою идею о возможности создания атомного двигателя для подводных лодок или атомной бомбы. Ведь рекомендательное письмо декана физического факультета Колумбийского университета профессора Пеграма осталось без внимания. Ферми знаком с его содержанием. Пеграм вручил его новому коллеге незапечатанным. Есть там и такие слова: «В области ядерной физики нет человека более компетентного, чем Энрико Ферми». И вот конверт, так и не врученный адмиралу, лежит теперь в кармане пиджака вместе с утренней газетой, в которой кратко сообщается: «Войска Гитлера оккупировали все, что еще оставалось от Чехословакии». Знают ли вылощенные адъютанты из приемной адмирала, что теперь весь уран из рудников Богемии становится достоянием фашистской Германии?

Энрико Ферми поначалу скептически отнесся к идее Лео Сциларда ввести самоцензуру на публикации об атомных исследованиях. Как, оборвать самим, вот так добровольно, все те контакты и связи, которые установились между физиками в последние годы? К предостережениям эмигранта из Венгрии американские ученые отнеслись просто с удивлением. Те из них, кто последнее десятилетие занимался ядерными исследованиями, меньше всего думали об использовании их работ в военных целях.

Но из Европы, неумолимо погружавшейся в пучину войны, нацистской оккупации, прибывали ученые — те, которым удалось вырваться. Эмигранты привозили с собой известия об усиливающейся активности физиков-атомщиков, оставшихся в Германии, где научные силы концентрировались вокруг Института кайзера Вильгельма. Лео Сцилард вместе с Эдвардом Теллером и Юджином Вигнером пришли к выводу, что следует торопиться. После неудачного посещения министерства морского флота в Вашингтоне к ним присоединился и Энрико Ферми.

Но поход Ферми в морское ведомство показал: Америка не Европа. Здесь к магии научного имени относятся по-другому. Нужен был человек, чей авторитет оказался бы безусловным. Например, Альберт Эйнштейн, выдворенный из Германии нацистами и обосновавшийся в Принстоне.

Но пацифизм Эйнштейна был широко известен. Ведь из-за него великий ученый немало претерпел еще в первую мировую войну, призывая положить конец страшной человеческой бойне. А тут — роль посредника между исследователями и правительством в деле создания самого разрушительного оружия.

Встреча Сциларда и Теллера с Эйнштейном состоялась второго октября 1939 года. Вначале Эйнштейн был категоричен: «Я не знаком с президентом, и президент не знает меня».

Но Сцилард был упорен. Он доказал, что весь просвещенный мир знает и уважает великого ученого. И уж если кого президент и выслушает со вниманием, так это его — Альберта Эйнштейна. Но от визита в Белый дом тот категорически отказался. Единственное, что Эйнштейн согласился сделать, — это подписать письмо, в котором говорилось:

«Ф. Д. Рузвельту

Президенту Соединенных Штатов,

Белый дом

Вашингтон, округ Колумбия.

Сэр!

Ознакомившись в рукописи с недавними работами Э. Ферми и Л. Сциларда, я пришел к выводу, что в самом ближайшем будущем можно превратить элемент уран в новый и важный источник энергии...

Это новое явление может навести на мысль об изготовлении соответствующих бомб... нового типа, обладающих чрезвычайной мощностью.

... Соединенные Штаты располагают небольшими запасами урановой руды, да и та имеет низкое содержание урана. Хорошая руда имеется в Канаде и в оккупированной немцами Чехословакии, а самые мощные запасы урана находятся в Бельгийском Конго.

Ввиду сложившейся обстановки, возможно, Вы сочтете целесообразным установить постоянный контакт между правительством и группой физиков, которые работают над цепной реакцией в Америке...

Насколько я понимаю, Германия прекратила продажу урана из захваченных чехословацких рудников. Возможно, такие решительные действия объясняются тем, что Вайцзеккер, сын заместителя статс-секретаря Германии, откомандирован в Институт кайзера Вильгельма в Берлине, где теперь ведутся работы по урану, дублирующие американские.

Искренне ваш

Альберт Эйнштейн».

... Он стремительным, по четким почерком подписал заготовленное письмо. Аккуратно завинтил колпачок «Паркера», засунул вечное перо за ворот свитера и упругой походкой направился к мосткам. Там, на прибрежной мелкой волне, уже нетерпеливо покачивался с поднятым парусом двухместный швертбот.


... Через шесть лет в нежаркий августовский день Эйнштейн, единожды изменивший своим пацифистским принципам, до мельчайших подробностей, до жути четко вспомнит тот недалекий и давний день, уже в доатомной эре... И чувство непоправимой вины перед человечеством войдет в его сознание на всю оставшуюся жизнь...

Сцилард и Теллер по ровной автостраде в потоке других машин возвращались в Нью-Йорк и спорили, как быстрее вручить письмо президенту. Послать по почте? Но где гарантия, что его не вскроет какой-нибудь мелкий клерк Белого дома, который и слыхом не слыхивал об Эйнштейне. Возьмет и положит под сукно. Визит Ферми в морское министерство сделал их более осторожными. Да и вопрос сугубо секретный. Нет, необходим человек, который вхож не просто в Белый дом, но и к самому Рузвельту. Александр Сакс? Да, пожалуй. Экономист, иногда выполняющий роль неофициального советника президента. Но сможет ли Сакс сам понять, о чем, в сущности, идет речь в послании, подписанном Эйнштейном?

По слухам, доходившим на Американский континент из Берлина, там уже зарождался «проект U». Александр Сакс, побуждаемый Сцилардом, Теллером и другими, еще только добивался возможности с глазу на глаз говорить с президентом США, чтобы передать письмо Эйнштейна из рук в руки. А в Берлине уже двадцать шестого сентября 1939 года в департамент вооружений были приглашены девять немецких физиков. На многочасовом совещании в этом департаменте уже четко обозначились контуры «Уранового ферейна» (общества). На атомную проблему, еще не признанную до конца даже в теоретических расчетах, натягивался мундир вермахта.

Только через две недели после знаменательного совещания в Берлине Александру Саксу удалось попасть к президенту Рузвельту и вручить послание Эйнштейна.

Кроме того, Сакс достаточно долго объяснял президенту все, чем нашпиговал его к предстоящему визиту Сцилард.

Быть может, президент, больной человек, утомленный долгим визитом, чувствовал себя в тот день не лучшим образом. А быть может, чутьем изощренного политика Рузвельт интуитивно понял, что от этого дела лучше отмежеваться. Во всяком случае, он ответил Александру Саксу, что все изложенное бесспорно интересно, хотя вмешательство правительства пока что преждевременно. Но... он приглашает Сакса на следующий день к завтраку.

Это была некая компенсация за равнодушие к атомной проблеме. Президент подсластил пилюлю и получил столь необходимый ему отдых, а Сакс — еще один шанс, чтобы не поставить крест на всей затее. Трудно сказать, как бы обернулось дело, если бы Сакс не знал слабых струн президента, его любви к историческим аналогиям.

На следующее утро, сидя в столовой Белого дома, увешанной гравюрами старинных пароходов, Сакс помянул Наполеона, по слепоте и высокомерию отвергшего проект молодого американца-изобретателя о паровом флоте.

Сакс знал, за какую струну зацепить президента. Тот вызвал атташе-секретаря генерала Уотсона и, передав ему письмо Эйнштейна и меморандум Сциларда, произнес: «...это требует действий!»

Было бы неверным считать, что после этого дело с атомным оружием сразу же шагнуло вперед. Чиновники Пентагона должны были дозреть до идеи сверхбомбы. В Берлине тоже лишь согласовывали «урановый проект».

Соединенные Штаты и Германия еще не были противниками в войне, нацистские самолеты еще совершали боевые вылеты на бензине, услужливо поставляемом фирмой «Шелл». Но интернациональные связи рвались одна за другой по доброй воле самих ученых.

В Ленинграде, в Физтехе, чувствовали эти обрывы, но продолжали работать, искать, думать, реально приближаясь к овладению силами атомного ядра, ожидая завершения постройки циклотрона. Стены его уже поднялись вровень со старым институтским зданием. И на четверговых семинарах Курчатов чертил схему будущего уранового котла.

Никто ничего ни от кого не скрывал. В информации «Советский циклотрон» газета «Правда» писала: «В Лесном на территории Физико-технического института Академии наук СССР недавно построено двухэтажное здание, похожее на планетарий...

В машинном зале уже стоит генератор мощностью 120 киловатт. Через люк в потолке на бетонный фундамент спускаются детали второго генератора...

В ближайшее время здесь будет установлен 75-тонный электромагнит высотой около 4 метров. Диаметр его полюсов — 1 200 миллиметров...»

Это было опубликовано в воскресенье, 22 июня 1941 года.

Слишком хорошо знал Иоффе своих «мальчиков», их способность не только к планомерным исследованиям, но и к спонтанным поступкам. Наверное, поэтому и поспешил в то июньское воскресенье в военкомат, чтобы преградить им дорогу на фронт.

«Сберечь кадры. Сберечь во что бы то ни стало», — сколько раз повторял академик эти слова и на ученом совете, и в разговорах с физтеховцами, и в различных академических и городских инстанциях.

Один разговор с Курчатовым чего стоил. Генерал по прозвищу, профессор и доктор наук, по военной специальности он был всего лишь рядовым запаса электротехнических войск. Со всей прямотой Курчатов заявил, что не считает для себя возможным продолжать занятия чистой наукой. Только на фронт... И Абрам Федорович, понимавший Курчатова с полуслова, знающий его рассудительность и преданность науке, но знающий и пробойную силу его характера, в первое мгновение даже растерялся. Потом, оглядев собравшихся в кабинете, непривычно резким голосом бросил: «Оставьте нас одних».

Стоя в приемной, Арцимович впервые за все годы пребывания в Физтехе слышал гром, который бушевал в директорском кабинете. За неплотно закрытыми дверями лишь одинокими репликами прорывался басовитый голос Курчатова. Говорил академик. Говорил страстно, напористо, зло. Голос директора постепенно спускался с высоких тонов. И уже обычные рассудительные интонации повидавшего немало на своем веку, мудрого старого человека звучали в кабинете: «Ну, попадете вы на фронт! Ну, может быть, повезет, ухлопаете двух фашистов. Хотя вряд ли. Владеть трехлинейной винтовкой — тоже искусство. Потом убьют вас... Науке, а значит, и стране — непоправимый вред. Война только начинается. Уж если хотите послужить Родине, берите оборонную тему».

С Курчатовым после грома обошлось. Он сам отыскал паллиатив. Лаборатория Анатолия Петровича Александрова, занимающаяся защитой военных кораблей от магнитных мин, нуждалась в толковых работниках. Физтеховцы уже разъехались на Северный флот, по морским базам Балтики. Александров во дворе Физтеха следил, как его подопечные упаковывают толстые кабели и приборы для отправки в Севастополь. Курчатов подошел к нему и без обиняков сказал:

— Толя, возьми меня к себе. Тебе же нужны кадры. В Казань я все равно не поеду.

А Лев Арцимович занимается эвакуационными хлопотами: незадолго до войны молодой доктор наук стал заместителем директора Физтеха по науке, но сейчас проблема одна — эвакуация.

В кабинете директора института долгое молчание. Абрам Федорович сочувственно смотрит на Льва:

— В Смольном мне сказали — Минск, по-видимому, у немцев.

— Я догадывался...

— От ваших ничего?

— Нет.

— Как вы думаете? Успели они? ..

Арцимович молчит. Да и что сказать? Все случилось так неожиданно. Отец с матерью — люди немолодые. Пеший исход по большакам им не под силу.

Иоффе кивает. Все понимает старик. Он молчит, отдавшись своим невеселым мыслям, вслушиваясь в стук молотков, который наполняет главное здание института. И Арцимович вдруг начинает понимать, с какой душевной болью слушает Абрам Федорович эти звуки.

В самую голодную, холодную пору, когда Финский залив был бездымным и пустынным, Иоффе пробил организацию Физтеха. Сколько было всего за минувшие двадцать лет. Сколько молодых людей из наивных мечтателей, горевших лишь одним — посвятить себя физике, стали серьезными исследователями. Институт все время был в движении. Что-то отпочковывалось, какая-то лаборатория возникала заново, какой-то отдел реорганизовывался, нацеливаясь на сугубо конкретную задачу. Все время в коридорах Физтеха, в столовой, в спортзале, в библиотеке, на лыжне в парке появлялись новые, молодые лица. Проходили месяцы, пока они, старые физтеховцы, узнавали новичков поближе. А папа Иоффе знал о них все, о самых незначительных и неприметных, покорно тянущих лямку младших научных. Знал и помнил. Случалось, на ученом совете, когда возникала запарка с какой-либо внеочередной работой, а людей свободных вроде и не было, директор, чуть помедлив, словно включив машину памяти, произносил: «А вы поручите это такому-то. А то он у вас уже сколько месяцев все в девицах ходит».

Тишину горького молчания в директорском кабине вдруг прервал Абрам Федорович, ответив на не высказанные вслух мысли Арцимовича.

— Вы думаете, в тылу будет легче, Лев Андреевич?

— Конечно! Уж по крайней мере, безопаснее.

— «Безопаснее»... Да, в тылу не стреляют. Но, думается мне, там, в Казани, легче не будет. Вы сами еще не понимаете, Лев Андреевич, как нужны будете там.

И снова забытый, давний, из призрачных детских воспоминаний ленивый перестук колес едва бредущих составов. Снова угольная пыль, пропитавшая, кажется, не только подушку-думку, одеяло, вагонные стены и полки, но и все твое существо. Снова людские разливы на станционных перронах и вокзалах. Снова бесконечные вереницы теплушек, проносящихся под рыдания гармоник туда — на запад, и медленное, унылое шествие таких же поездов на восток. И ожидание, ожидание, ожидание...

Ожидание кипятка на разъезде, погруженном в июльский зной. Ожидание — когда же наконец тронутся поезда. Обессиленный паровоз, пробуксовывая, пытается сдвинуть длиннющий состав, в котором уместилось два ленинградских института не только с чадами и домочадцами, но и с оборудованием.

Ожидание крупной станции, где можно достать газету или прослушать сводку.

Они все еще ожидали чуда. Ведь все последние годы перед войной жили с твердым сознанием, что если враг нападет, то он будет отброшен и разбит на его же территории.

Ожидание, обрываемое протяжным кличем дежурных: «По ва-го-нам!»

Десятый день их состав тащится в далекую Казань. Кружным путем, через Вологду и Киров, выбираются теперь эшелоны с эвакуированными из Ленинграда. Маленький город, окруженный вплотную вятскими лесами, в этот день стал их прибежищем. Паровоз загнал состав на запасной путь и удалился в неизвестном направлении. Дежурный по станции категорично объявил Арцимовичу, что они здесь простоят до утра. Арцимович вошел в купе директора, кляня железнодорожников, неразбериху, июльскую жару и черт знает что еще. Иоффе, проведя ладонью по своим побуревшим от угольной пыли усам в ответ на тираду мечтательно произнес: «Баньку бы...»

Арцимович постоял перед составом, вызвал трех своих сотрудников и вместе с ними отправился на поиски бани. Райцентр будто вымер. Всюду заперто. В горисполкоме тоже никого. Когда же он заикнулся о баньке, сторож укоризненно заметил: «Кто же, милый, по воскресеньям баню топит? Вчера надо было...» В этой глухомани, среди вятских лесов и болот, несмотря на войну, еще упорно держались мирных традиций.

Для людей, производящих измерение частиц высоких энергий и создающих новые замысловатые приборы, вскрыть два замка и освоить банную котельную оказалось делом несложным. Насос качал воду из ближайшей речушки исправно. Дров для топки на дворе лежало предостаточно. Через час уже и вода нагрелась, и парная пропиталась жаркой сухостью. И веники березовые обнаружились. Первыми мылись, как повелось на Руси испокон веков, мужчины.

Арцимович, от души исхлестанный кем-то из физтеховцев, размягченно плескался в мыльной, когда у входа в клубах белесого пара возникла представительная фигура милиционера в полной форме. Он взял под козырек и зычным голосом, заглушая плеск воды и стук шаек, прокричал: «Кто старший? На выход!»

Абрам Федорович, только что с наслаждением намыливший голову, из-за пены глухо пробормотал: «Идите, Лев Андреевич, идите!»

Арцимович прошлепал по шершавому цементному полу к милиционеру. Заносчиво спросил: «Ну, в чем дело?»

— Документы, гражданин, — милиционер опять взял под козырек.

Арцимович прошествовал в раздевалку. Там, не вытираясь, достал из пиджака красную книжечку-пропуск. Милиционер бдительно сверил фотографию с оригиналом, потом подробно изучил документ, в котором значилось, что Лев Андреевич Арцимович является доктором наук и работает начальником лаборатории Физико-технического института Академии наук.

— Что же вы, гражданин, доктор, ученый человек, такое себе позволяете?

— А что такого? — Наконец-то Арцимович нашел свое полотенце и с ожесточением тер мокрые волосы.

— Как что? Два замка вскрыли. А баня, между прочим, государственное учреждение. Раз! — Милиционер загнул огромный палец на ладони. — Расход воды и топлива. Два! Опять же убыток государству. Придется применить санкцию. — Милиционер деловито взялся за планшет. Но Арцимович, пристально глядя в глаза представителя власти, как обычно, чуть грассируя, но четко выговаривая слова, произнес:

— А вам разве неизвестно постановление Совнаркома СССР от марта 1941 года, что ученые, работающие в системе Академии наук СССР, имеют право бесплатно мыться в банях по воскресеньям на всей территории Союза ССР?

При словах «Совнарком СССР» рука милиционера непроизвольно потянулась к козырьку.

— А разве было такое постановление?

— Было, было. Я сам в Ленинграде мылся только по воскресеньям. Да и в Москве приходилось.

— А мы и не знали!

— Так у вас городок маленький. Научных сотрудников, наверное, нет. Вот оно до вас и не дошло. А в Ленинграде это постановление в каждой бане знают. Даже в самой захудалой. Да вы запросите область.

— Придется... — сказал милиционер и тяжко вздохнул. Ему явно не хотелось тревожить область, да еще из-за постановления Совнаркома, которое, может, и пришло в райотдел, а он не обратил на него должного внимания. Представитель власти еще раз взял под козырек, произнес: «Мойтесь, товарищи ученые! С легким паром!.. А область я, пожалуй, запрошу» — и, развернувшись по уставу, прошествовал мимо голых физтеховцев к выходу.

Лишь только дверь за ним закрылась, академик Иоффе набросился на Арцимовича:

— Вы с ума сошли, Лев Андреевич! Какое постановление? Какой Совнарком? Авантюризм... крайней степени... А если позвонит в область?

— Не позвонит. Они здесь еще живут по нормам мирного времени. А если и позвонит, то только завтра. А паровоз к нашему составу прицепят ровно в шесть утра.

Эшелон продолжал двигаться на восток. Скудный быт эвакуации, с его постоянными лишениями, быт военного тыла еще только складывался в медленно бредущем эшелоне. Нерадостные вести об оставленных городах тяжко придавили людей в теплушках, от безделья и неизвестности отдавшихся своим невеселым мыслям.

Арцимович устало поднялся с лавки. Пошел. Состав мотался на стыках, вырываясь из лесистых мест на степные приволжские просторы. Только сейчас он понял, как смертельно вымотался за эти недели. Любое исследование, самое напряженное, когда дневал и ночевал в лаборатории, не забирало столько сил и энергии, как эвакуационные хлопоты.

Наверное, ветер был холодным, а он в одном пиджачке. На переходах было зябко. Арцимович почувствовал себя скверно. Впору лечь, накрыться пальто, забыться во сне от суеты, от всех забот и дел. Но паровоз уже сбавил ход. Вагонные колеса замедлили свой унылый перестук, все резче отзывались на стыки и стрелки. За дни скитаний Арцимович уже научился различать мельчайшие оттенки в этой извечной симфонии железнодорожного движения. Скоро станция, а значит, ругань насчет паровоза, кипятка и врача. В одном из вагонов у девочки жар и сыпь. Подозревают корь.

Традиционно желтый вокзал с полукружием высоких окон. Толпы сорванных с места людей, забивших здание, пристанционный сквер с увядшими цветами на клумбе, не вытоптанная, а вылежанная трава на газонах. Очередь в туалеты и за кипятком. Снова крик в кабинете издерганного начальника станции. Наконец-то вырванное обещание: «Паровоз будет через два часа...»

В Харькове, на ХЭМЗе, тоже готовились к эвакуации.

Директор, замотанный предотъездными хлопотами, набросился с упреками на Явлинского: «Где тебя черти но...» — но не окончил фразу, увидев его одетым в форму со шпалой в петлице.

Все раздражение, какое копилось у него за этот хлопотный день, директор ХЭМЗа обрушил на главного конструктора. Звонил в горком, в военкомат, ругался, что у них там в запарке «очи повылазили», берут, понимаешь, ценных специалистов. А кто здесь работать будет? Конечно, артиллерия дело нужное. Но не по-хозяйски, если батареей будет командовать главный конструктор крупного завода. А в тылу кто будет работать? Или от бомбежек совсем потеряли голову.

Только услышав многообещающее «Разберемся», директор, швырнув трубку на рычаг аппарата, повернулся к главному конструктору и бросил категорично:

— Пойдешь, сдашь оружие и прочие причиндалы.

— Я сдам дела! — упрямо ответил Явлинский.

После этого в кабинете минут десять бушевал тайфун.

Из всего сказанного тогда запомнилась лишь последняя фраза: «Нет, вы только посмотрите на этого вояку... Ты хоть портянки-то умеешь заворачивать? Ах, научишься! ..»

Портянки он так и не научился заворачивать. Некогда было.

Их часть почти сразу бросили в бой. Под Киевом дела складывались не лучшим образом. Так и воевал со стертыми ногами, превозмогая боль, не подавая вида. Да и смешно было жаловаться на волдыри.

Дважды за эту нескончаемую череду дней слышал Явлинский в темноте ободряющее: «Хорошо действовал комбат». Наверное, потому и получил нынешним утром краткий и строгий приказ: «Вкопайся в землю по маковку. Умри, но стой до конца. Пока часть не переправится на тот берег. Тогда отойдешь...»

И вот ночь, разорванная осветительными ракетами. Разбитые орудия, тела товарищей и непроходящий звон в голове: снаряд рванул где-то рядом, засыпал Явлинского землей. Спасибо ребятам, откопали. Хотя нет уже ребят.

Вода была по-осеннему стылой. Таясь, где перебежками, где вжимаясь в мягкую землю, щедро посыпанную опавшими иглами рослых сосен, полз он между деревьями к этому долгожданному, крутому берегу Днепра. Над массивом векового бора одна за одной взлетели осветительные ракеты. Очевидно, немцы решили отложить прочесывание до утра. И теперь лишь методично пускали ракеты. В их призрачном, зыбком свете Явлинский уползал от своей разбитой, искореженной и бесполезной теперь батареи, от раскиданных взрывом прямого попадания безжизненных тел, от одиночества и неизвестности.

Ракета взлетает, кажется, где-то рядом, высвечивая прелую хвою, иссеченные осколками стволы, плотный строй рослого папоротника. Явлинский непроизвольно делает рывок вперед от мертвенно-дрожащего света и летит, кувыркаясь, обдирая лицо и ладони, вниз с откоса на узкую полосу сырого прибрежного песка.

Он бредет в темноте вдоль воды.

Да, те, кто уходил туда, на левый берег, верили им, двум стрелковым взводам прикрытия и артиллеристам Явлинского.

... Сколько помнит себя Явлинский, он всю жизнь учился. Сначала читать и писать. Потом математике, физике. Учился слесарить, понимать душу металла, ловить микроны и сотки. Учился сопромату и теории электромашин. Учился умению и мудрости руководить людьми. Учился искусству партийного пропагандиста. И наконец, артиллерийскому делу. И только одному он так и не научился за свою двадцатидевятилетнюю жизнь — умению плавать, хотя бы держаться на воде.

Днепр широк, могуч и холоден. А там, над сосновым бором, над папоротником и зарослями ежевики, все чаще и ближе взмывают вражеские ракеты.

Явлинский обреченно сидит на влажном песке. Журчит, набегая на берег с мягким шелестом, днепровская волна, поднимаясь до сапог. И в этой тревожной темноте ему вдруг слышится где-то совсем рядом зовущее, тоскующее ржание лошади.

Отдаленный отблеск дрожащего света. И Явлинский видит, как из темноты выплывает силуэт хромающей лошади. Коняга бредет по самой кромке изрытого бомбовыми воронками берега, с надеждой тянется мордой к полузатопленным безжизненным людским фигурам, испуганно всхрапывает и, припадая на переднюю ногу, двигается дальше.

Подняться, сделать шаг у Явлинского нет сил. Он лишь призывно чмокает губами. И лошадь тотчас же отзывается зовущим, рыдающим ржанием, повернув морду в его сторону. Он через силу поднимается с остывшего мокрого песка. Бредет навстречу лошади. В темноте натыкается на ее гладкий, влажный бок и с надеждой вдыхает в себя сырость речного воздуха, смешанного с едким конским потом.

Саднят ладони, ободранные о колючий кустарник, когда летел с откоса, боль разламывает плечо. Явлинский достает из кармана гимнастерки партбилет, командирскую книжку, фотографию жены с малышом. Запихивает все это в пилотку. Нахлобучивает ее на голову так, чтобы темя чувствовало шершавую поверхность коленкоровых корочек. Обняв за шею коня, бредет к воде. Мгновение коняга колеблется, дрожит, но Явлинский, по пояс войдя в воду, отчаянно рвет на себя уздечку.

Над левым, дальним берегом уже нарождается рассветная полоса. Правый, близкий еще погружен в темноту. Конь наконец входит в воду и привычно позволяет ухватиться за острую холку, ложится грудью на воду, начинает плыть.

Пронзительная вода осеннего Днепра леденит ноги. Потом они в изнеможении лежат на плоском берегу, погруженном в сумрак рассвета, прижавшись друг к другу, человек и лошадь.

За стальным полотнищем воды, уже тронутым призрачным светом подступающего дня, откос, погруженный в темноту откатывающейся ночи, перерезали полосы автоматных очередей. Немцы начали прочесывание береговой кромки. Откуда-то, почти рядом, с левого берега начинает вести ответный огонь одинокое полковое орудие...

Через многие годы, вернувшись в те места, обойдя опушку соснового бора, разыскав едва приметную впадину своего обмелевшего окопа, спустившись слабо заметной тропой с берегового обрыва к прибрежной полосе, Явлинский подумал, что, по-видимому, он был последним, кому удалось вырваться из этого котла близ Киева и переправиться в ту осеннюю ночь через Днепр.

А что же в эти, быть может, самые трудные месяцы войны происходит с физикой, вернее, с физиками?

В Копенгагене в институте на Блегдамсвей внешне все оставалось как обычно. Как многие годы до этого. И все было не таким.

Жизнь в Дании определяет теперь одно — немецкая оккупация. Мир, еще недавно такой огромный, вторгавшийся сюда, на Блегдамсвей, бандеролями с научными журналами, бесконечными конвертами с письмами, телефонными звонками и телеграммами, гостями-физиками из разных стран, которые стремились к Бору, этот мир сузился до катастрофически малых размеров.

Он мог публиковать свои работы в научных журналах Германии — теперь «великой Германии». Но Бор предпочел бы смерть. Англия, воюющая с Германией, была теперь отрезана. Только Америка еще оставалась нейтральной. Но, вслушиваясь по вечерам в разноязыкую речь дикторов, таким образом компенсируя свою оторванность от мира, Бор отчетливо сознавал: нейтралитет США недолговечен. И в этой обстановке замирающей, едва теплящейся деятельности в здании на Блегдамсвей Бор был озадачен нежданным визитом.

Он знал о мечтах Гейзенберга о сильной Германии. Тот не раз говорил, что Гитлер поднял униженную Версальским договором нацию и сплотил ее. И Германия еще займет подобающее ей место в мире.

Бору всегда казалось парадоксальным в этом человеке противоестественное сочетание острого ума, недюжинного таланта исследователя с великодержавным шовинизмом. Пять лет назад с этим можно было мириться. Тогда в журнале приезжих в здании на Блегдамсвей каждую неделю появлялось несколько записей. Братство физиков, перед которым бессильны были границы, братство, которым они все так гордились, жило и действовало. Отдельные разногласия казались случайными, легко преодолимыми. Главным была наука, которой все они отдавали себя.

Сегодня оккупированы Париж и Копенгаген, прекратили свое существование Австрия, Чехословакия, Польша. Здесь, на Блегдамсвей, у дверей тяжеловесно встал гитлеровский часовой.

И вот визит, который для Бора мучительнее, чем сторожевой пост у подъезда. Гостем был Гейзенберг, возглавлявший Институт кайзера Вильгельма — центр атомных исследований в нацистской Германии.

События последних двух лет в физике давали немалую пищу для рассуждений, споров, но разговор вертелся вокруг незначительных мелочей. Гейзенберг был переполнен гордостью от успехов рейха на восточном фронте. А Бор вспоминал вторую поездку в Россию летом 1937 года.

Лекции о капельной модели ядра, прочитанные им в переполненном зале. Задиристые, но вместе с тем и очень почтительные вопросы молодых советских физиков, всю атмосферу, насыщенную постоянным пытливым поиском.

Гейзенберг возбужденно говорил о скором и окончательном поражении Советов, взятии Москвы, Ленинграда. А Нильс Бор, слушая гостя с непроницаемым лицом, вспоминал и прогулки по Ленинграду с академиком Иоффе, и посещение одного из ленинградских заводов, где изготовлялась турбина мощностью в 50 тысяч киловатт. Он наблюдал за творцами этой уникальной по тогдашним меркам машины. В их жестах, неторопливой повадке, деловой сосредоточенности — во всем ощущалось спокойное чувство собственного достоинства, так всегда импонировавшее Бору.

Сейчас там все охвачено огнем войны, успехами которой так восхищается Гейзенберг.

Где же та грань, у которой заканчивается умный, все понимающий исследователь и остается махровый националист, высокомерно-ограниченный обыватель?

И еще одно поразило Бора в тот вечер. Внимательный, настороженный взгляд, которым гость обводил стены кабинета, столовую в доме Бора, где они ужинали. Взгляд, который задерживался на всех отдушинах, на всех вентиляционных отверстиях, на всех маленьких решетках для сбора пыли в паркетном полу. Только позже Бор понял смысл того взгляда. Гейзенберг боялся ушей гестапо. Наверное, потому и начал мучительный, с недомолвками разговор о возможности создания атомного оружия, об огромных технических трудностях и материальных затратах только тогда, когда они вышли на улицу.

Спустя годы сам факт того разговора породил миф о колебаниях ученых гитлеровского рейха, о их якобы нежелании ковать «оружие возмездия», как затем его пышно именовала нацистская пропаганда. Миф о том, что через Бора, авторитет которого был так высок у физиков мира, он, Гейзенберг, намеревался сообщить коллегам о желании затормозить создание атомной бомбы...

Ох как хотелось Гейзенбергу потом, когда отпылала Европа пожаром войны, выглядеть если и не борцом с авантюризмом Гитлера, то хотя бы пассивным созерцателем. Он писал письма авторам книг по истории атомных исследований, давал интервью журналистам. И зародившийся однажды миф креп, обретая черты реальности.

Но тогда, в октябре сорок первого, войска «третьего рейха» упорно теснили русских под Москвой. И Гейзенберг в разговоре наедине с Бором не позволил себе даже намекнуть, что он и другие ученые Института кайзера Вильгельма попытаются затормозить работы по «урановому проекту».

Война бушевала за сотни километров от них, на просторах России. Но здесь, в Дании, как и на территории всего «третьего рейха», неукоснительно соблюдалась светомаскировка. В октябре уже темнеет рано. И по улицам, погруженным в глубокий ночной траур, по улицам, знакомым Бору до последнего камня, хозяин института на Блегдамсвей, проводив берлинского гостя, молчаливый и угрюмый, вернулся домой.

Нелегко в пятьдесят шесть лет понять, что все, чем ты жил, чему отдал свой ум и душу, неотвратимо становится инструментом политики и войны.

Встревоженным домашним, которые отлично понимали, что отнюдь не для моциона была предпринята эта прогулка, Нильс сказал всего одну фразу. Но сколько в ней было отчаяния и безысходности: «Они мечтают об атомной бомбе. Это ужасно!»

А ленинградские физики прибыли наконец в Казань.

Город переполнен. Согласно плану сюда должны были эвакуироваться институты Академии наук и аппарат президиума Академии. Но уже после того как первые эшелоны выгрузились, заняв отведенное под лаборатории помещение, стало ясно: возможности старинного города в приеме эвакуированных исчерпаны. Составы с научными сотрудниками и их семьями, с лабораторным оборудованием и подсобными мастерскими, со справочной литературой и необходимой документацией в бесконечном потоке других таких же горьких поездов двинулись на Урал, в Ташкент, в Алма-Ату.

Физтех обосновался в здании университета. Высокие потолки аудиторий некоторым образом возмещали кубатуру тесных лабораторных пеналов, которые с помощью книжных шкафов возвели ленинградцы. При дележе не только метров, но и, пожалуй, сантиметров Арцимович легкомысленно согласился на соседство с детским стоматологическим пунктом. Ну откуда у ребятишек больные зубы?

И вот этот нескончаемый с раннего утра и до позднего вечера, надрывающий душу крик. От него тупеет мысль. Но скрыться некуда. Здание переполнено. А дома, в крошечной комнатке на троих, тоже не поработаешь.

Особенно мучительны краткие перерывы в работе стоматолога. Все время ждешь, когда за массивными книжными шкафами раскроется дверь и введут очередную упирающуюся жертву.

В первые дни глухая, подспудная ненависть к этому ясно слышимому, но еще невидимому мучителю детей копится в душе Арцимовича. Но вот однажды, в минуты затишья раздается осторожный стук в дверь лаборатории. И хрипловатый голос деликатно произносит: «Сосед, извините! У вас не найдется огонька?»

Невысокая, изящная женщина в белоснежном, жестко накрахмаленном халате (где она его только умудрялась так стирать в условиях эвакуации) стоит в черном проеме между шкафами. Узкий поясок туго перетянул тонкую талию. Из-под шапочки выбились непослушные пряди льняных волос. Большие серые глаза с интересом осматривают лабораторное оборудование, еще не разобранное, сваленное на полу.

Арцимович молча протягивает «катюшу» — зажигалку, которые уже приспособились мастерить из патронных гильз физтеховские умельцы. Естественно, завязывается разговор.

Да, мир тесен. И судьбы людей непременно и причудливо переплетаются в нем. Сколько раз в юности Лев пробегал по соседней улице в Минске, на которой, оказывается, жила семья стоматолога. И она отлично знает их дом и его стариков. И даже хорошо помнит сестру Катю, с которой училась в одной школе, только в разных классах. А голос у нее хриплый потому, что она застудила связки, когда пешком в первые дни войны уходила из Минска. Пришлось ночевать и в поле, и в лесу.

Арцимович смотрит, как жадно тянет соседка самокрутку, вместе с клубами махорочного дыма выцеживает краткие, но страшные подробности своего исхода из горящего Минска. О разбомбленных составах с эвакуированными, о ракетах диверсантов, вдруг осветивших до мельчайших подробностей при налете немецкой авиации вокзал в Бобруйске. О бессилии и отчаянии, когда над потонувшей в пыльных клубах, переполненной устало бредущими людьми дорогой вдруг с ревом и треском проносится фашистский самолет. А после на большаке, на обочине остаются тела.

В свете серого зимнего дня, льющегося из огромного стрельчатого окна, в который уперлась самодельная стенка из шкафов, Арцимович вдруг замечает, что не льняные волосы, как он подумал в самом начале, а ранняя седина выбилась из-под накрахмаленной шапочки. И две горькие складки легки на это молодое лицо.

Докурив, соседка ушла к себе. Арцимович сидел и думал о своих стариках. Все, что пережила эта женщина, не по силам вынести папе с мамой.

Чувство бессилия и боли, чувство злости, казалось уже задавленное, запрятанное глубоко внутрь, поднялось в нем с новой силой.

Да, он послушался Абрама Федоровича, умом приняв довод, что в тылу сможет принести гораздо больше пользы. Наверное, сможет. Но после такого рассказа логичным было только одно: взять винтовку и оказаться там... Но уже и самому Арцимовичу не раз приходилось оперировать теми же аргументами, что и Иоффе, в разговорах с молодыми физтеховцами: Стивой Лукьяновым, Мишей Козодоевым. Они тоже рвались на фронт. Как выяснилось, обивали пороги военкомата и здесь, в Казани, — хотели воспользоваться неразберихой первых дней, чтобы уйти на фронт. Хорошо, горвоенком оказался мужиком сообразительным. А без них задуманное осуществить будет трудно. Хотя где гарантия, что и с ними, молодыми и горячими, что-то получится?

Физтех, да и другие институты, эвакуированные в Казань, еще делили лабораторные помещения, торгуясь из-за каждого метра. А вице-президент Академии, Красный Колумб, как окрестила его одна английская газета, легендарная личность, чья ассирийская борода была известна всей стране, — Отто Юльевич Шмидт уже в сентябре докладывал уполномоченному Государственного Комитета Обороны обширный план. Было утверждено 200 тем, на которых в ближайшие месяцы должны были сосредоточить свои усилия сотрудники институтов Академии наук, чтобы оснастить необходимой техникой нашу армию и Военно-Морской Флот. Значилась в длинном списке и, та, за разработку которой взялся доктор физико-технических наук Арцимович.

В официальных документах эта работа называлась довольно многословно: «Разработка методики и создание прибора с использованием в темноте инфракрасной области спектра». На ученом совете Физтеха Иоффе окрестил ее более кратко: «Темновидение».

В обычных условиях только на исследование основных принципов этой проблемы потребовалось бы пять лет минимум. А уж о компактном, надежном приборе и говорить нечего: лет десять, не меньше. Но война смяла все представления и масштабы.

На фронте счет ежесекундно шел на человеческие жизни, Так допустимо ли было здесь, в незатемненной Казани, пусть в тесноте, пусть при отсутствии оборудования, медлить с созданием такого необходимого и такого сложного теперь уже даже не прибора, а нового вида вооружения?

И вот расчеты, над которыми он сидит по двенадцать часов в сутки. А что делать? Он не специалист в этой области физики. Но в жизни любого исследователя наступает момент, когда поначалу он берется за «чужое дело». Проблема ядра тоже когда-то для них всех казалась чужой.

А «Полное отражение» — его первое исследование? Оно как первая любовь. Все в той работе и по сей день кажется изысканно-точным, даже изящным. Методика, расчеты, результаты. Но тогда он не оставался один на один с абсолютно незнакомой темой. Рядом всегда находились братья Алихановы, с их опытом, с их пониманием скрытой сути предмета исследований, с их готовностью подстраховать.

Интересы их в науке теперь разошлись. Братья по-прежнему увлечены энергией космических лучей. Весь последний год они готовились к высокогорной длительной экспедиции на Кавказ, которую должен был возглавить Абрам Алиханов. Артем разрабатывал план работ, подбирал сотрудников, ругался в мастерских, где задержали изготовление приборов. Произносил пламенные речи на активах Физтеха, клеймя позором всех, кого хоть в малейшей мере подозревал в противодействии экспедиции.

Отъезд экспедиции был назначен на конец июня из Москвы, где уже несколько месяцев находился Артем. С известием о начале войны никто в президиуме Академии как-то не подумал о целесообразности этой работы в создавшихся условиях. Пока разрабатывали план сугубо оборонной тематики, пока занимались вопросами эвакуации... Словом, приказа об отмене экспедиции никто не давал. Выждав неделю, Артем начал действовать. Правда, сотрудников у него уже забрали на более насущные дела. Алиханьян понимал, что вскоре может остаться один на один с уникальным оборудованием и обширным запасом продовольствия. К тому же кое-кто из снабженцев, отлично зная, что находится в этих ящиках, отмаркированных красной надписью: «Высокогорная экспедиция АН СССР», уже начал делать петли-заходы вокруг Артема, намекая на изменившиеся обстоятельства и нужды военного времени.

Наконец разрешение было получено. С невероятными трудностями Алиханьян добирался к месту назначения со своим уникальным грузом. Но он так и не добрался до своих вершин.

...Когда, снаряжая экспедицию, Алиханьян выбивал разрешение на оружие, Арцимович да и другие физтеховцы только смеялись. Зачем? От кого?

Кто-то из молодых даже втиснул в очередной институтский капустник балладу, взяв за основу «Кавказ подо мною, один в вышине...». В стихах довольно едко говорилось о мечтаниях одного звездочета — потомка абреков — сразиться с космосом, диверсантами и всеми, кто покусится на модернизированную камеру Вильсона и счетчик Гейгера. Все было расписано очень тонко, со вкусом. Так, что даже самолюбивый Артем остался доволен. Получив наган, как мальчишка, возился с ним, беспрестанно разбирал и протирал. Собираясь же на очередное свидание, непременно надевал под пиджак тяжелую кобуру.

Но жизнь показала, что наган может пригодиться. Чтобы пресечь все заходы снабженцев, Артем с оружием в руках, завернувшись в тулуп, по ночам охранял имущество экспедиции. Оно хранилось во дворе одного из московских институтов. Днем же ходил по инстанциям, добиваясь разрешения переправить оборудование в горы. Наконец разрешение было получено. Дело оставалось за малым: перевезти груз на вокзал. Артем отправился в президиум Академии в надежде выбить грузовик. Но к сентябрю с машинами уже дело обстояло очень плохо. Фронт поглотил и транспорт, и шоферов.

Арцимовичу уже несколько раз приходилось иметь дело с управделами президиума. Он имел представление об этом опытном хозяйственнике, понимающем и табель о рангах, знающего все ходы и выходы, надевшего маску отменной вежливости и деликатности, но в чем-то кремневого мужика. Представить их разговор с Артемом не представляло труда.

Артем явился в Президиум и потребовал грузовик, Управделами, замотанный, задерганный идущей полным ходом эвакуацией, твердо, но достаточно вежливо заявил, что машин у него нет и в ближайшем будущем не предвидится. И вообще, непонятно, о какой экспедиции на Кавказ может сегодня идти речь? Что, товарищ Алиханьян не слышал последней сводки? Бои вон где идут. Кто подтвердил распоряжение об экспедиции?

Артем с готовностью полез в пиджак за предписанием. Но вместо официальных бумаг почему-то достал из пиджака наган и положил его на стол, Он продолжал рыться в пухлом бумажнике, отыскивая нужный документ. Собеседник же, опасливо откинувшись на спинку кресла, безмолвный и бледный, не сводил глаз с оружия.

Артем наконец разыскал нужную бумагу. Управляющий, все еще с опаской глядя на оружие, сделал вид, что внимательно изучает документ, Тяжко вздохнув, не отводя взгляда от оружия, заявил:

— Все верно. Но гараж пуст. Ни одной машины...

Артем аккуратно спрятал предписание, небрежно сунул оружие в боковой карман пиджака, повелительно заявив:

— Пошли в гараж!

— Неужели вы мне не верите?

— Верю! Но хочу убедиться сам.

— Раз так, пошли!

Гараж Президиума действительно был абсолютно пуст. Ни грузовиков, ни задастых лимузинов ЗИС-101, на которых ездили президент и вице-президент. Только в дальнем углу на узких колесах со спицами и таких же узких шинах одиноко стояло какое-то неуклюжее, явно древнее, неухоженное сооружение.

— А это что за рыдван?

— Автомобиль Карпинского, — управляющий оживился. — Вообще-то Александр Петрович редко им пользовался. Предпочитал заурядную извозчичью пролетку, хотя правительство еще в 1918 году президенту персонально не какую-нибудь машину выделило, а «ролс-ройс» выпуска 1912 года. Сначала собирались музей Карпинского организовать. Туда и поместить. Потом это дело заглохло. Так и стоит здесь.

Артем подошел вплотную. Как заправский шофер стукнул ботинком по скату:

— А он на ходу?

— Не знаю... — управляющий чутко заторопился: — Ключ от машины у меня... в кабинете... Но автомобиль без номеров... И документы...

Алиханьян в раздражении вытащил пистолет, чтобы переложить его в кобуру на поясе.

— ...Можно будет написать справку... на бланке президиума...

По уже опустевшим улицам вечерней затемненной Москвы медленно катил в сторону вокзала старинный автомобиль, без номерных знаков, с потушенными фарами. Он выглядел таинственно и вызвал бы любопытство в мирное время. За рулем с видом бывалого водителя, положив локоть на опущенное стекло, сидел Артем Алиханьян. Рядом сотрудник президиума, сторонившийся лихого водителя, вернее, его оттопыривающегося на боку пиджака. Сзади под потолок автомобиль был забит ящиками, на которых красной краской выведено: «Высокогорная экспедиция АН СССР». Артем довольно выразительно клял быстро накатывающуюся темноту, тормоза, затемнение и самодовольно отдавал себе должное: вот, своевременно научился водить автомобиль.

...Артем вместе с оборудованием так и не добрался до своих вершин. Телеграмма с приказом отложить экспедицию застала его в Ереване.

Арцимович, слушая рассказ Сергея Ивановича Вавилова о широко известной в президиуме Академии одиссее Алиханьяна, думал о том, как война «проявляет» людей. Кто бы мог подумать — Артюша, такой, казалось бы, легкомысленный жизнелюб, в экстраординарных обстоятельствах вел себя как солдат, который никогда не оставляет своего поста.

Где-то он сейчас, неутомимый и пробивной Артюша? Путь от Кавказа до Казани по нынешним временам сложнее, чем экспедиция на самую неприступную вершину. А как бы здорово было, будь он здесь. Слишком притерлись они друг к другу за десять лет. Казалось, уже и разошлись их дороги. У каждого своя тема, свое направление. Все так. А жизнь все же не развела их. И Льву очень не хватает насмешливо-самоуверенного, чуть гортанного возгласа: «Послушай, профессор!»

По-видимому, ко всему на свете можно привыкнуть. Детский крик за стенными шкафами уже не мешает Арцимовичу сосредоточиться. Пухнет заурядная папочка с ботиночными тесемками от листков с расчетами. Но бесстрастные цифры и символы расчетов надо было переводить на язык рабочих чертежей первой опытной, громадной, неуклюжей установки, явно очень еще далекой от компактного прибора. А сроки жмут.

— Весело живете! — знакомый голос раздается сзади, из двери-щели между шкафами. Арцимович оборачивается от широкого подоконника, который служит ему письменным столом. В стеганом ватнике, надетом поверх пижонского, в талию, пальто из светлого драпа, сшитого перед самой войной, в черном проеме стоит Алиханьян. Желто-красный мех на варварском островерхом малахае почти одного колера с его рыжей многодневной щетиной на лице. Он снимает самодельный дорожный мешок с веревочными лямками и делает шаг к растерявшемуся другу.

Под пронзительный детский крик они стоят, обнявшись, в узком проходе. Артем облегченно и устало цедит слова, которые доходят до сознания Льва какими-то рваными фразами:

— Двадцать восемь суток до вас... Четыре поезда... Только в тамбуре... Чуть уши не отморозил... Спасибо, малахай... Ватник догадался взять... Абрама нет...Я к тебе... Почему они так кричат?

— Ах, это? — Арцимович взял себя в руки, обретая в общении с Алиханьяном привычный тон. — Еще неизвестно, как бы ты верещал в зубоврачебном кресле.

Алиханьян сходу проявляет «жадность старого армянина» — привычку непременно подсмотреть, что за идея легла на бумагу. Вот и сейчас, небритый, смертельно усталый, Артем вперил взгляд в наброски будущего прибора:

— Что это?

— Да «ничегоневидение», пока сплошной мрак.

— Постой! Это же не сфера твоих интересов.

Арцимович пожимает плечами:

— Военная тематика.

— Значит, с ядром? ..

— Да! До лучших времен.

— А как же Генерал? Его ребята?

— Генерал в Севастополе, размагничивает боевые корабли. Сам попросился к Александрову. Петржак с Флеровым в армии...

— Да! протяжно, с горьким вздохом произносит Алиханьян. — Вот и меня вернули с полдороги, Левушка. А так все красиво было задумано. Зря так легко отодвинули все в сторону. Исследования — это темп. Темп мысли, темп идей, темп решений. Когда-то его теперь снова наберем? Ведь все придется начинать сначала. И почему так легко принял решение Курчатов? Не пойму.

— Ты же знаешь, сводки вон какие.

— Да, знаю. Жмут. Сам видел, пока к вам добирался. Вся страна с места стронулась. Но как бы потом не было поздно...

Они вспомнили этот разговор через несколько дней.

Флеров и Петржак буквально на следующий день после начала войны получили повестки из военкомата. Петржак стал разведчиком. По слухам, воюет где-то на юге. И говорят, неплохо. Флеровым судьба распорядилась иначе. Как человека «вполне технически грамотного», так было написано в аттестации, его прикомандировали к Военно-воздушной академии. И вместе с ней техник-лейтенант выехал к новому месту расположения — в Йошкар-Олу.

Став военным человеком, восприняв армейскую жизнь с ее строгой регламентацией, с ее предельно обнаженной деловитостью и целесообразностью, Флеров сумел по-новому посмотреть на все, что случилось с открытием спонтанного деления урана. Факт умолчания об их с Петржаком работе, факты исчезновения затем, приблизительно с середины сорокового года, из американской, английской и немецкой научной литературы каких-либо публикаций по делению урана ему теперь говорили о многом.

Огромное научное направление, в котором работали ведущие физики мира, закрыть или отложить до лучших, мирных времен невозможно. Тем более в Америке, куда эмигрировали крупнейшие исследователи из Европы. Очевидно, чья-то могущественная рука закрыла ядерные исследования плотным занавесом секретности. И началось это не вчера, а минимум год назад, когда Курчатов открыто произнес: «Цепь возможна и жизненна». Помнится, тогда еще кто-то спросил у Игоря Васильевича: «А во что обойдется, к примеру, создание атомной бомбы?» — и он ответил: «Создать ее — это все равно что построить еще один Волховстрой».

Курчатов да и они все выросли, сформировались в те годы, когда основной целью страны было созидание. Поэтому и проблему ядра они измеряли своим масштабом: «Один Волховстрой, один Днепрогэс, одна Магнитка». Сейчас Днепрогэс взорван. На Волховском фронте идут ожесточенные бои как раз в районе первенца советской энергетики. Война со всей безжалостностью навязала им иное, суровое миропонимание.

Гигантское, напряженнейшее сражение неумолимо разворачивалось в те дни на полях Подмосковья. И наверное, не следовало бы технику-лейтенанту в такое время, пусть даже в глубоко тыловой Йошкар-Оле, подавать рапорт по команде и просить отпуск. Но Флеров уговорил начальство. И сразу после первого серьезного поражения гитлеровцев техник-лейтенант Военно-воздушной академии получил, как значилось в приказе, «десять суток отпуска на устройство личных дел».

Он приехал в Казань, в родной Физтех в надежде найти там Курчатова, который находился в сражающемся Севастополе. И тогда Флеров настоял, чтобы его сообщение, доклад, размышления выслушали А. Ф. Иоффе, П. Л. Капица и другие ведущие физики.

В конференц-зале холод держался устойчивый. Все сидели, не рискуя снять солидных академических шуб с шалевыми воротниками, потертых полушубков и затасканных ватников. Только Флеров стоял на трибуне в одной гимнастерке.

Кое-кто из занимавших неполных два ряда кресел с тоской посматривал на президиум. Скорее бы конец. Легко рассуждать, будучи гостем. Легко строить догадки и предположения, основанные всего лишь на разрозненных, весьма односторонних фактах, когда ты втянулся в армейский быт, с его строго регламентированным распорядком, обустроенностью, даже пайком. Не надо стоять в бесконечных очередях, чтобы получить причитающийся твоей семье по карточкам немудрящий паек. А дрова? Вокруг домишка, в котором твоя семья занимает комнату, уже давно разобраны на топливо все заборы и сараюшки. Доктора наук с гаечными ключами лазят по водосточным колодцам, днюют и ночуют в котельной, разгружают вырванные, что называется, с кровью платформы с дровами, чтобы не полопались трубы в лабораторных помещениях. Первая военная зима. Суровая, страшная. А тут прожекты. ..

Да, все четко, предельно ясно. На Западе, по-видимому, действительно начались работы по созданию атомного оружия. Полное молчание по этой тематике в научных журналах говорит само за себя. И потому необходимо здесь, в Казани, пока не поздно, провести ряд экспериментов, чтобы убедиться, что ядерная цепная реакция возможна. А для этого потребуется...

В том, что говорил Флеров, были логика, точный расчет, понимание глубинных течений научного процесса. Это сознавали и все сидящие в зале. Но проклятое безоговорочное слово «потребуется» привнесло в атмосферу заседания немалую долю скепсиса. Легко оперировать цифрами в докладе. А Казань уже сейчас коротает декабрьские вечера при свете коптилок. Да и то за керосином еще настоишься в очереди. Хорошо, что в лаборатории свет подается. С перебоями, но подается. Многие из физтеховцев пришли на доклад прямо с разгрузки угля. Сидят, превозмогая усталость, с черными следами угольной пыли под глазами. Ох уж эти «научные бригады» по разгрузке, которые возглавляют сейчас такие киты Физтеха и Химфизики, как Харитон, Арцимович, Борис Александров... Для экспериментов, на которых настаивает Флеров, необходима мобилизация таких людских резервов, таких ресурсов, технических и промышленных, что сразу же подводи черту под всеми другими оборонными исследованиями. А результат? Страстная вера в идею еще не вексель, под который можно развернуть широкий фронт исследований. Флеров за свою недолгую научную жизнь дальше кабинета директора Физтеха пока не хаживал. А академик Иоффе знает, как там, наверху, ведут разговор, особенно сейчас, когда страна напряглась до предела, чтобы выстоять. Там, прежде чем спросить: «Сколько?» — зададут жесткие конкретные вопросы: «Зачем?», «Когда?», «Каким образом?». На то, чтобы выслушать теоретические размышления уважаемого Абрама Федоровича, как это случалось раньше, времени нет. Война!

Раздавались в зале вопросы к докладчику. Звучали детальные ответы. О чем-то поспорили. В чем-то согласились. И на самого Иоффе да и на всех, кто расположился в двух первых рядах, сквозь всю скудность и напряженность их эвакуационного бытия вдруг дохнуло такой забытой и далекой атмосферой безмятежных довоенных лет. Ведь как работали, спорили, искали...

Флеров, собрав свои выкладки и расчеты, сделанные в тощей ученической тетради, уже покидал трибуну. А Иоффе все сидел с каким-то улыбчивым, размягченным, немножко гордым лицом: «Вон какие у нас орлы в Физтехе». Да и в зале у всех выражения лиц как в старые добрые времена. У Арцимовича некоторый скепсис, губы плотно сжаты в узкую полоску. Но это маска. Мысль лихорадочно работает, производя в уме точные расчеты. У Алиханьяна глаза полыхают каким-то дьявольским огнем. Старший из братьев, Абрам, спокойнее других. На мгновение мелькнула мысль, что Флеров убедил всех.

Но в следующую секунду поднялся академик Иоффе. И по тому, как он произнес начальные слова: «Мы благодарны уважаемому...» — Флерову все стало ясно. Хоть и недолго по сравнению с другими проработал он в Физтехе, но привычки директора облекать отказ в изысканно-вежливую форму, сделавшую бы честь изощренному дипломату, знал.

Истекали восьмые сутки его, теперь уже бесполезного, отпуска. По военному времени, чтобы добраться из Казани до Йошкар-Олы, нужно минимум два дня.

Даже сейчас, с расстояния четырех десятилетий, мы никому не можем бросить упрека. Директор Физтеха да и другие ученые старшего поколения отлично понимали, что обращаться в правительство с домыслами и предположениями, когда страна истекает кровью, напрягая все силы, чтобы выстоять, было немыслимо.

Иными словами, ситуацию «Сцилард — Эйнштейн — Рузвельт» в нашей стране зимой 1942 года разыграть было невозможно.

Но и Флеров был прав в своих предположениях.

Попади в это пустынное помещение из бетона, замкнутое к тому же тяжелыми чугунными воротами, шпион, он вряд ли бы что-либо понял. В ящиках был всего лишь черный, матово отсвечивающий графит. И когда начинали распаковывать очередной ящик, въедливая пыль мгновенно покрывала лица и руки, лабораторные халаты и обувь. На теннисный корт, что был расположен под трибунами университетского стадиона в Чикаго, уже начали прибывать грузовики с первыми ящиками сверхсекретного груза.

Известная фирма резиновых изделий и шин Гудира доставила баллон из аэростатной ткани, но... кубической формы. Представители фирмы, наблюдая за выгрузкой своего изделия, продолжая давний спор с заказчиком, молодым исследователем из группы Ферми, Гербертом Андерсеном, заметили, что вряд ли аэростат такой необычной формы полетит. Но заказчик вполне серьезно ответил, что у них и не такие штуки летают.

В тот же день физики с помощью крана водрузили куб на корте под трибунами. Плотники быстро смонтировали внутри него деревянный каркас-распорки. И физики во главе с Ферми начали кладку первого в мире уранового котла. Была весна 1942 года.

К концу первого же часа силы исследователей оказались на исходе. Все-таки таскать графитовые бруски весом в 45 килограммов — работа нелегкая. Кроме того, графитовая пыль покрыла пол толстым скользким слоем. У тех, кто вел кладку, перетаскивал графитовые блоки и банки с окисью урана, ощущение было такое, словно они ступают по вощеному полу. На помощь пришли учащиеся соседнего колледжа, рабочие столярных мастерских. Они стали грузчиками, которые подтаскивали черные блоки к клапанному отверстию куба-аэростата. Внутри же вели кладку лишь исследователи из группы Ферми.

День за днем продолжалась эта изнурительная, в полном смысле слова черная, работа. К декабрю 1942 года кладка была закончена. Представитель фирмы резиновых изделий и шин оказался прав. Аэростат необычной формы действительно не полетел. Он просто оказался физикам не нужен, поскольку для поддержания атомного огня по потребовалось выкачивать из оболочки воздух, создавая вакуум. Да и сама «атомная печь» потребовала меньших размеров, чем предполагалось по расчетам.

Самый молодой лауреат Нобелевской премии Энрико Ферми довольно решительно променял в 1939 году пышный титул «его превосходительство» в фашистской Италии на статус эмигранта в США.

Трудно сказать, кому из профессоров Колумбийского университета весной 1941 года пришла мысль учредить среди коллег «Общество пророков». Война уже захлестывала Европу. И разговор в университетском клубе неизменно вертелся вокруг сообщений с театра военных действий. Теперь, когда Франция раздавлена, предпримет ли Гитлер попытку высадиться на Британских островах? Будут ли атакованы немецкими подлодками, несмотря на нейтралитет США, американские транспортные суда, идущие с грузом в Англию? И вот первого июня 1941 года отчаянным спорщикам-пророкам были розданы листки бумаги с наиболее жгучими вопросами по текущим международным событиям. Каждый из них должен был ответить очень кратко: «да» или «нет». Никаких комментариев.

Ежедневно утром в течение двух месяцев пророкам предстояло отвечать на десять вопросов. Во многих случаях листок, заполненный Ферми, пестрел однообразным «нет». Каково же было удивление всех, когда шутливое звание истинного пророка среди профессоров Колумбийского университета досталось Энрико Ферми. Почти все его предсказания сбылись с поразительной точностью. Гитлер так и не высадился в Англии. Американские корабли не были атакованы фашистскими субмаринами. Ферми заработал девяносто семь очков из ста. Давая своеобразное интервью по поводу своей победы, он пояснил, что перемены в существующем порядке вещей совершаются гораздо реже и медленнее, чем о них спорят и размышляют. Поэтому он избрал для своих ответов только консервативную форму «нет». Но Ферми все же не стал стопроцентным пророком. Консерватизм помешал ему предсказать коварное нападение «третьего рейха» на Советский Союз. А такой вопрос значился первым номером в опросных листках.

Письмо к президенту Рузвельту, подписанное Эйнштейном, сработало, словно мина замедленного действия. Сначала был организован консультативный комитет по урану, в который вошли представители Национального бюро стандартов США (в меньшинстве) и представители армии и военно-морского флота (в большинстве). Для ученых, уроженцев США, заинтересованность военных в их исследованиях казалась абсурдной. Они еще исповедовали идеалы «чистой науки», стоящей вне политики и тем более военных нужд. Их коллеги — эмигранты из Европы, испытавшие на себе давление тоталитарных режимов на науку, рассуждали по-другому. Не спрашивая мнения ни тех, ни других, комитет по урану предложил армии и флоту выделить средства для работ по созданию атомного оружия.

Национальный комитет по оборонным исследованиям, образованный еще в июне 1940 года, возглавлял доктор Ваниевар Буш. Урановый комитет стал его составной частью, а организация росла не по дням, а по часам, протянув свои щупальца ко всем атомным исследованиям на Американском континенте. Армия уже выделила университетам для урановых дел 300 тысяч долларов. И в марте сорок первого года в лаборатории Калифорнийского университета из окиси урана впервые было добыто микроскопическое количество плутония, который, по предсказаниям физиков, должен был стать основой сверхмощного оружия.

Трагедия Пирл-Харбора в декабре 1941 года заслонила европейские события. На улицах одноэтажной Америки, на школьных площадках Нью-Йорка и Чикаго мальчишки самозабвенно орали: «На япошек мы нажмем, мигом с карты их сотрем!»

Взрослые с умилением слушали, даже не подозревая, какой трагедией обернутся эти незамысловатые детские стишки в недалеком будущем.

А под трибунами чикагского стадиона многочисленные кадмиевые стержни пронзают толщу кладки из графита и урана. Они не дают развиваться атомной реакции, поглощая свободные нейтроны. На самом верху сооружения на платформе расположились два молодых физика, вооруженных на всякий случай еще и ведрами с солью кадмия. С самоотверженностью пожарных они готовы по первому же сигналу «залить» атомную топку. Сам Ферми окрестил их довольно мрачно: «Бригада самоубийц».

Лишь только последовала команда выдвинуть из кладки кадмиевые стержни, они приготовились к худшему. Но человек ко всему привыкает. Операция же эта продолжалась около полутора часов. Поэтому «бригада самоубийц» довольно спокойно отнеслась и к приказу Ферми, отданному Джорджу Вейлю, поднять из котла последний кадмиевый стержень еще на фут.

Привычные щелчки нейтронных счетчиков, все учащающиеся по мере того как поднимались кадмиевые стержни, слились в единый устойчивый звуковой фон, похожий на треск цикад в душную тропическую ночь.

Случилось это второго декабря 1942 года в пятнадцать часов двадцать пять минут чикагского времени.

Первый в истории атомный котел работал в течение двадцати восьми минут. Затем опустились кадмиевые стержни. Энрико Ферми, находившийся все это время на балконе корта, сошел со своего капитанского мостика. Он привел «корабль», начавший плавание по волнам неведомого океана ядерной физики еще в 1934 году там, на одном из римских холмов, к долгожданной гавани.

В этот же день вечером, когда все участники работ под трибунами стадиона собрались в доме Ферми на вечеринку, единственная женщина в группе физиков — Леона Вудс под страшным секретом прошептала Лауре, жене Ферми: «Энрико потопил японского адмирала».

Жажда отмщения за позор Пирл-Харбора все последующие месяцы руководила действиями не только сотрудников Ферми, но и многих других физиков Америки. Поначалу им казалось, что они вольны в действиях и поступках и в любой момент смогут приостановить движение своего «корабля». Но достаточно искушенные в физике, они были младенцами в политике. Опробуя первую атомную топку, они еще не осознали в полной мере, что на мостик гигантского «лайнера», получившего уже кодовое название «Манхэттен-проект», поднялся капитан, недавно получивший чин бригадного генерала, Лесли Гровс. За рукоятку наполовину вытащенного из ножен карающего атомного меча уже цепко ухватились военные. Против них окажется бессильным даже консерватизм Ферми.

Да, позор Пирл-Харбора... Но переживания американцев в 1942 году нельзя даже сравнить с испытаниями, выпавшими советским людям в те же дни.

Заволжские степи утонули в нетронутых снегах. И Явлинский, маясь от одиночества в инфекционном боксе санпоезда, все смотрел и не мог насмотреться на эту ослепительную, непривычную белизну, дышащую покоем.

Майор Явлинский за месяцы боев в Сталинграде напрочь отвык и от этой снежной белизны, и от мирного, нетронутого войной, глубокого тылового пейзажа, и от опустошающего ничегонеделания.

Состав с красными крестами на стенах и крышах вагонов все дальше и дальше уходил на юго-восток, пересекая пустынные, с редкими селами, степи. А Явлинский с каждым километром пути все глубже и глубже погружался в мыслях своих в недавнее прошлое...

Как человек технически грамотный и уже обстрелянный, Явлинский был назначен начальником переправы через Волгу. С западной стороны. По этой призрачной узкой артерии с левого берега прорывалось все то, без чего не могло быть жизни здесь, на берегу правом. И глубокими темными ночами, когда сквозь дым, утянутый ветром с реки, проглядывало над ними холодное осеннее небо с падучими звездами, Явлинский, стоя на хлипком понтонном настиле, вслушивался в торопливые, обрывистые звуки работающей переправы. По ним он определял, как идут дела во вверенном ему хозяйстве.

Приглушенным шепотом перебрасывались новички из пополнения, пугаясь гулкого стука солдатских сапог о доски настила. С натужным выдохом перетаскивали под прикрытие высокого берега жестянки с патронами, снарядные ящики. Дробно рассыпался торопливый стук колес станковых пулеметов по доскам причала и затихал в шуршащем, уже тронутом первыми заморозками песке. Выкатывали на берег бочки с капустой, тянули ящики с консервами, тащили мешки с сухарями. Лучи карманных фонариков лишь на мгновение, вплотную прижавшись к откосу, вспарывали темноту. На то, чтобы доставленное было надежно уложено в специально оборудованные пещеры, ночь давала считанные часы. И люди работали, изнемогая от тяжести, усталости, хрипло и торопливо дыша, переругиваясь злым шепотом.

Ближе к рассвету переправа вступала в иную полосу жизни. Сначала от берегового откоса, угрюмо нависавшего над причалом, расползался едкий запах аптеки. И тихий стон забывшихся в беспамятстве, потревоженных движением раненых зависал над берегом. Раздавались властные негромкие женские голоса: «Ставьте сюда... Заносите осторожно... Потерпи, миленький, потерпи...»

Все было уже привычно. Но каждую ночь, когда переправа вступала в эту фазу, Явлинский чувствовал непреодолимый страх от сознания, что и он в любой момент может быть вот так же искромсан, изуродован и окажется на брезентовом полотнище носилок.

Он считал, что ему везло. Давно уже были отправлены на восточный берег те бойцы, с которыми принял Явлинский свое хозяйство. Дважды тяжелая бомба накрывала и этот хлипкий причал из горбыля, и всех, кто был на нем. Явлинский лишь принял волжскую купель.

Четыре раза дурной снаряд засыпал его в щели тяжелым мокрым песком. И он по неделям ходил с гудящей от контузии головой, напрягая силы, чтобы не свалиться, заставляя себя жить и действовать.

Да, ему действительно везло, хотя на войне и не принято говорить об этом, чтобы не спугнуть судьбу. Уже полгода по устойчивому адресу полевой почты приходили из далекого Ташкента письма жены с подробностями их жизни в глинобитном домике, с описанием шалостей сына. Письма казались бодрыми, жизнерадостными. Но Явлинский слишком хорошо знал жену.

И отсюда, с правого задымленного берега Волги, уходили в глубокий тыловой Ташкент не менее бодрые послания. Это был, пожалуй, единственный случай, когда они обманывали друг друга.

Жена в каждом письме просила, чтобы он, коль уж стоит в обороне и живет так безопасно, прислал бы свою фотографию в военной форме. Очень хочется сыну ее иметь. У хозяйки, где они квартируют, трое сыновей на фронте, и все уже прислали свои фото. Явлинский, читая те строки, даже головой покрутил. Но все же разыскал знакомого фотокорреспондента их армейской газеты и упросил его хоть разок щелкнуть.

Через неделю, когда по Волге уже плыла густая шуга, корреспондент — отчаянный парень — переправился с левого берега и сунул Явлинскому плоский черный конверт. Сидя в блиндаже, всматриваясь при пляшущем язычке самодельного каганца в крохотный кусочек фотобумаги, Явлинский мучался сомнениями. Все было вроде в порядке. И потертый командирский полушубок, и портупея, лихо перехлестнувшая грудь, и ушанка, браво сдвинутая на затылок, и умное сосредоточенное лицо, от которого он отвык за эти месяцы здесь, на правом берегу. Да, лицо оказалось волевое, возмужавшее, не то что там, в далеком мирном Харькове. Но вот глаза... Все, что пережил Явлинский за эти полтора года войны, вобрали они в себя.

Законченное письмо лежало перед ним на дощатом столе рядом со снимком. Явлинский для такого случая даже конверт раздобыл, чтобы переслать фотокарточку, но, чем больше всматривался в плотный квадратик фотобумаги, тем крепче росла уверенность: нельзя такой снимок посылать в Ташкент. Нельзя.

В привычном виде — треугольничком — ушло и это письмо в глубокий тыл. А маленький квадратик, с которого угрюмо и пронзительно смотрел на мир «везучий майор», начальник западной части Сталинградской переправы, так и остался лежать в потертой полевой сумке до лучших времен.

Он был действительно везучим на войне, этот невоенный человек Натан Явлинский. Ему довелось увидеть, как, ежась от февральского ли холода или от чего-то другого, вперив в землю обреченный взгляд, ступил на крыльцо штабной избы заросший щетиной пленный фельдмаршал.

Вместе с бойцами своей, уже ненужной теперь переправы он стоял на откосе и наблюдал, как ползет, скатываясь с крутого берега на крепкий волжский лед, бесконечная колонна пленных немцев.

Здесь на площади после митинга он и столкнулся с фотокорреспондентом армейской газеты. Тот предложил сняться Явлинскому вновь. С опаской стал Явлинский под дуло объектива. Но корреспондент подмигнул, сказал что-то ободряющее, Явлинский засмеялся. Щелкнул затвор. И вот сегодня уже два снимка, на которых он такой разный, лежат перед ним. Их удалось сохранить, когда его еще в госпитале изолировали от всех, отобрав и потертую полевую сумку.

Инфекционная желтуха. И где она к нему только прицепилась? Ну, тиф, ну, на худой конец, ангина, которая преследовала его в далекой мирной жизни. Сколько раз он вместе с бойцами бросался в стылые воды Волги, чтобы выловить упавший в воду груз. А вот теперь мается он в инфекционном боксе санпоезда, спит, дуреет от одиночества, гадая, куда на этот раз забросит армейская судьба и что там будет.

Но впору самому поверить в прозвище «везучий майор». У сестры, которая дежурит в инфекционном боксе, выпытал Явлинский: конечная станция назначения их санитарного поезда — Ташкент.

В эти же дни от перрона Казанского вокзала, тоже на восток, отправился пассажирский поезд. В купе международного вагона пассажирами были штатские люди, которых Явлинский пока еще не знал...

— Решать проблему, безусловно, надо. Но время ли сейчас, когда на фронтах все еще тяжело? Ведь еще не доказано, что цель будет достигнута, а опыты вызовут огромные расходы. Поможем ли мы этим выиграть войну? И почему, наконец, я должен быть во главе? Такие физики, как Иоффе или Капица, имеют гораздо больший опыт.

Было что-то новое в облике Курчатова. Абрам Алиханов всматривался в давнего друга и не мог понять, что. Неужели эта длинная, черная борода, уже тронутая первой ранней сединой? Или недавняя болезнь так изменила Курчатова? Замедлила, сделала более плавными все движения, жесты...

Семь месяцев назад Курчатов наконец добрался из Поти до Казани. В тот порт на Кавказе Курчатов с группой физтеховцев был эвакуирован из осажденного Севастополя. В матросском бушлате, в форменке и в клешах сел Курчатов в поезд. Для дождливой южной зимы одежка годилась вполне. Но путь-то лежал в Казань.

Двадцати шагов не дошел Курчатов до подъезда дома, где жили его жена и другие физтеховцы. Свалился в беспамятстве в сугроб.

«Крупозное воспаление легких... Может подвести сердце... Вот если бы достать сульфидин...» До сознания Абрама Федоровича рассуждения врача доходили в каком-то обрывочном виде. Курчатов, укрытый тяжелым ватным одеялом, одолженным у хозяйки квартиры, метался в бреду на кровати за ситцевой занавеской. Ругался с каким-то капитаном, не желающим ставить корабль на размагничивание, едко выговаривал кому-то из подчиненных за то, что не работает прибор. Он еще был весь там, за многие километры от Казани. А Абрам Федорович мучительно размышлял, где же раздобыть этот чертов сульфидин?

Курчатов болел тяжело и долго. С беспамятством, с аритмией сердца, с медленным и мучительным возвращением к жизни. И сколько сил стоило директору Физтеха раздобыть сульфидин в Казани. Когда кризис миновал уже окончательно, Курчатов в матросской тельняшке, сквозь которую выпирали костистые плечи, отпустивший за время болезни бороду, еще покачивающийся от слабости, упрямо передвигался по комнате. Абрам Федорович зашел его навестить.

— Вы бы побрились, Игорь Васильевич. А то на странника похожи.

— А зачем? Мне к лицу. — Курчатов оглаживал длинную пышную бороду. Глаза лукаво блеснули. Только они и остались прежними.

Говорили в тот раз о пустяках. Курчатов рассказывал флотские байки. А Иоффе, помалкивая, мучительно старался разгадать, зачем так срочно его, В. И. Вернадского, В. Г. Хлопина и П. Л. Капицу вызывают в Москву.

Через три дня в Москве, в кабинете И. В. Сталина, Абрама Федоровича спросили, кому, по его мнению, можно поручить разработку атомных проблем в стране, и он, не колеблясь, ответил: «Курчатову». Игорю Васильевичу пришлось срочно прибыть в Москву.

И вот купе международного вагона, в котором возвращаются из Москвы Курчатов и срочно отозванный из высокогорной экспедиции на Кавказе Абрам Алиханов. И несмотря на то что Курчатов уже дал согласие, сомнения одолевали его.

— Если это дело не возьмешь на себя ты, то ничего не получится.

— А Капица? Я уже не говорю об Абраме Федоровиче. Ведь я как физик слабее их обоих.

Раньше Курчатов так не рассуждал. Наоборот, многим казалось, что он слишком самоуверен. С легкостью брался за самые сложные задачи в ядерной физике. И в суждениях своих тоже был достаточно категоричен. Сколько раз Иоффе приходилось сглаживать некоторые формулировки Курчатова, особенно если кто-то из высоких научных авторитетов прикрывал откровенное непонимание вопроса вполне удобными сомнениями. Но тогда дело касалось проблем сугубо научных. Интересы скольких людей были в те недавние предвоенные годы сосредоточены на атомных проблемах? Ста? Двухсот? Но сегодняшний разговор там, в кабинете, обшитом дубовыми панелями, раздвинул границы сугубо научной проблемы.

Да, теперь уже ясно, что ученые и фашистской Германии, и союзной Америки интенсивно работают над созданием атомного оружия. Американцы хоть и союзники, но держат эти исследования в глубокой тайне. Почему? Вот он — парадокс двадцатого века. Проблема сугубо научная трансформируется в проблему и оборонную и политическую. Уже одно то, что разговор в высоком кабинете был подробным и конкретным, — свидетельство тому. Там Курчатов предельно сжато и точно отвечал на вопросы. А сейчас расслабился и дал волю сомнениям.

— В области ядра никак не слабее. Ты работал над этой проблемой много лет, а они — Иоффе и Капица — только интересовались ядром.

Курчатов кивает. Да, он не просто стоял у истоков, а упорно вгрызался в проблему, несмотря на все сомнения и порой откровенный скепсис. Хорошо, что в такой момент рядом Абрам Алиханов, которому можно доверить все сомнения. А их немало...

— Даже в Физтехе есть люди, которые сделали больше меня. Такое мне не под силу.

— А почему ты и твой коллектив достигали неизменно успеха?

— Стечение обстоятельств и некоторая толика усилий.

Алиханов только хмыкает: «Некоторая толика». Кокетничает Генерал. А ведь скажешь — искренне обидится. Хотя в тридцать девятом, чтобы заполучить для эксперимента по спонтанному делению урана подводную лодку, дошел до самого командующего Балтфлотом. И ведь убедил. Тот готов был выделить боевой корабль.

Абрам прихлебывает уже остывший чай и наносит последний, сокрушительный удар по сомнениям Курчатова:

— Ты — Генерал и должен возглавить эти работы!

Вагон бросает на стыках рельсов. Курчатов, откинув голову на спинку дивана, устало прикрыл глаза. Заснул он, что ли?

Алиханов тихо продолжает тянуть остывший чай, отдавшись весь своим заботам. В начале войны экспедицию на Алагез отменили, но Артем успел забросить оборудование в Армению. После приказа об отмене экспедиции он пробрался, пробился (сказать «приехал» значит ничего не сказать) в Казань. А в сорок втором все-таки удалось осуществить экспедицию. Категоричный вызов немедленно прибыть в Москву застал их уже в горах. Справится ли теперь Артем один с намеченным объемом исследований?

— А интересно, кто у американцев во главе? — голос Курчатова звучит все так же бодро. Значит, не спит, думает, переваривает их спор. — Ведь крупных ядерщиков у них до войны не было. Все страсти кипели в основном в Европе.

— А сколько к ним эмигрировало? Один Ферми...

— Да, этот стоит многих. И все-таки кто же?

Действительно, кто же?

Поначалу он вызывал у Гровса раздражение. Службисту, военному строителю, возводившему Пентагон, прошедшему все ступени длинной армейской лестницы, только что получившему заветные генеральские звездочки, претили очевидная интеллигентность и артистичность собеседника. И как тот многозначительно покашливал, делая паузы в разговоре, и как складывал кисти рук перед губами, словно отдавшись своим глубинным мыслям, забыв и о собеседнике, и о предмете беседы. Что это, наигрыш, поза, ставшие привычкой? Пусть так. Но здесь, в купе пульмана, о них можно было бы и забыть. Ведь предмет разговора достаточно серьезен: проект создания единого центра атомных исследований.

Сейчас лаборатории раскиданы по обширной территории не только Соединенных Штатов, но и Канады и Англии. Уже всем ясно: при подобной организации путаницы, дублирования в исследованиях не избежать. Да и темп работ, естественно, замедлится. Необходим единый центр, в котором все ведущие ученые были бы собраны в мощный, мобильный кулак. И пришел к этой мысли первым именно он — собеседник генерала Гровса, профессор теоретической физики университета в Беркли и Калифорнийского политехнического института в Пасадене Роберт Оппенгеймер, кумир студентов, прозванный молодыми физиками Оппи.

Казалось бы, легко построить разговор с человеком, досье которого основательно изучил перед этим. Зафиксирована в тех документах и некая «красноватость» Оппенгеймера: роман с коммунисткой Джейн Тэтлок, достаточно левацкие высказывания относительно гражданской войны в Испании. Словом, грешки молодости, которые еще предстояло детально выяснить, проработать.

Сейчас цель у Гровса и Оппенгеймера одна. Правда, генералу, который знаком с коридорами, лабиринтами и тупиками власти и бюрократии Вашингтона, но так никогда и не постигшему механизма деления урана, все это кажется грандиозным блефом. Недаром один из видных чиновников, в чьем ведении находится «Манхэттен-проект», в шутку заявил Гровсу, что приобрел в Вашингтоне дом рядом с конгрессом, и посоветовал сделать то же самое бригадному генералу.

— После войны, когда все кончится, нам, очевидно, придется постоянно жить в столице, так как будем давать бесчисленные показания в различных комиссиях сената и конгресса.

«Манхэттен-проект» с каждым днем все больше разрастается, вбирая огромные средства, привлекая все новых и новых людей.

Оппенгеймеру сорок с небольшим — это расцвет творческих сил ученого. А за плечами у него несколько интересных теоретических работ. Последняя, выполненная группой ученых во главе с ним, посвящена как раз гипотетической бомбе. Но об этом знает лишь узкий круг исследователей. Обожание же студентов в Беркли и Пасадене — это еще не своя научная школа, как у Ферми, Бора...

В вопросах атомной физики генерал Гровс разбирается слабо. Это дело ученых, «битых горшков», как в его окружении называют интеллектуалов. А вот человеческая психология опытному администратору Гровсу вполне доступна. Жаждет крупного дела, а значит, и славы этот интеллигент. Коллеги и студенты с непонятным Гровсу восторгом повторяют ответ Оппи на вопрос декана физического факультета в Беркли, что побудило профессора отдать предпочтение их университету: «Просто немного старинных книг. Я буквально очарован коллекцией французской поэзии шестнадцатого и семнадцатого столетий в вашей университетской библиотеке».

Сейчас, в купе экспресса, предмет делового разговора иной: «Бомба Х». И Гровс с удовлетворением наблюдает, как постепенно, словно сухой лист с початка кукурузы, сползают с собеседника претящие генералу равнодушие, сдержанность, экстравагантность и артистичность. Голос профессора уже не лениво-тягуч, как в начале беседы, а энергичен. Предложения, как формулы, точны, высказывания кратки. Дело есть дело. Тут уж не до позы.

Да, идея богатая. Единственный выход — сосредоточить всех, занимающихся супероружием, в одном месте. И силы исследовательские сконцентрированы, и секреты уберечь легче. Но вот где найти такое местечко? Уж на что Ок-Ридж, где началось строительство плутониевых заводов, до недавнего времени считался пустынным. А ведь задержали там недавно двух германских агентов, которые высадились на Атлантическом побережье с вражеской подводной лодки.

Подробная карта Штатов расстелена на столике просторного купе. Охранники блокируют и двери в коридоре, и смежные отсеки. Гровс и Оппенгеймер изучают карту. Все-таки как мало они, в сущности, знают свою страну. Казалось бы, столько изъезжено. А вот поди же, память не может подсказать надежного укромного местечка. А может быть, все дело в бурной цивилизации последних десятилетий, которая коснулась самых пустынных точек страны. Пустынных...

Только что генерал забраковал место в Калифорнии, предложенное Оппенгеймером. Гровс — человек военный, он знает, что при создании нового оружия может случиться всякое. В данном случае не просто взрыв, но, насколько он уже постиг проблему супербомбы, еще и опаснейшая радиация. Нет, Калифорнию пустынным местом никак не назовешь.

Под звук колес непроизвольно возникают ассоциации: в восемнадцатом году колеса стучали помедленнее. Да и не так мажорно. Оппи покидал родительский дом. Отец отвозил его в интернат в Лос-Аламосе... Стоп!

Оппенгеймер, к неудовольствию генерала Гровса, опять принялся за свои «штучки»: картинно запрокинул голову набок, сцепил кисти рук, закрыл глаза. Перед глазами поплыли врезавшиеся в память давние картины. Столовая гора со срезанной вершиной, красноватые бока глубоких каньонов и мощные сосны. Стаи диких гусей, летящие низко, рассекающие горный воздух с неповторимым посвистом. Олень, застывший, как изваяние, на вершине утеса, куда не добирались вековые сосны. Помнится, за одним Оппи с мальчишками наблюдали целый час. Олень даже не шевельнулся.

Прекрасное, забытое цивилизацией, дикое место. Как часто вспоминал эти горы молодой американец в тридцатые годы, постигая в уютной, обихоженной Европе премудрости нарождающейся атомной физики. Как тосковал по прозрачности горного воздуха, по первозданности природы в уютном патриархальном Геттингене. Потягивая бархатное темное пиво из тяжелой фаянсовой кружки со свинцовой крышкой причудливого литья, слушая грубоватые шутки буршей, Оппи, вздыхая, частенько повторял: «Предметы моей величайшей любви — это физика и Нью-Мехико. Как жаль, что их нельзя объединить».

Оппенгеймер, очнувшись от воспоминаний, деловито и резко потянулся к нижнему краю карты, свесившемуся со столика. Он быстро отыскал нужную точку и, ткнув острым ногтем, произнес уверенно: «Здесь».

Этот энергичный жест Роберта Оппенгеймера оказалось очень просто материализовать. И объединить физику и Нью-Мехико, а точнее, Лос-Аламос. Это географическое название спустя несколько лет войдет в историю двадцатого века.

Майор в отставке Альфред Ж. Коннел неизменно первым просыпался здесь, на Столовой горе. Его питомцы, сменявшие с завидной точностью друг друга поколение за поколением, еще досматривали рассветные, самые сладкие сны. А майор, припадая на раненую ногу, уже неутомимо обходил свое хозяйство, привычно фиксируя в памяти малейший непорядок. Забот на арендованном у индейцев участке, отгороженном от их религиозного алтаря «кива» невысоким забором, было много. Сто двадцать мальчишек-питомцев школы-интерната доставляли майору Коннелу и его супруге немало хлопот. Спартанская обстановка, в которой майор держал своих воспитанников, не исключала самых изобретательных шалостей. Буйная фантазия подростков способна на многое. Непросто было держать это мальчишеское воинство в повиновении. На себя у супругов Коннел времени почти не хватало. Даже сводки с театра военных действий майор слушал по радио, когда брился.

Сейчас, обходя двор, он в одиночестве размышлял над услышанным. Бои на островах Океании, бои в Африканской пустыне. Бои на караванных путях в северной Атлантике. И еще этот русский город на Волге — Сталинград, о котором наци уже сообщили, что он взят, а русские говорят об упорных боях. Голос диктора, прочитавшего сообщения из Москвы и Берлина, звучал бесстрастно и равнодушно. Вот и разберись, кому верить.

Коннел подошел к изгороди и похолодел. Связка консервных банок поблескивала цинковым нутром в первых, низких лучах горного солнца рядом со священным индейским «киву». Проклятые мальчишки! В знак протеста, что их кормят надоевшими консервами, осквернили алтарь индейцев. Теперь жди беды. За годы, что они живут здесь с женой, Коннел в чем-то перенял трепетное отношение невозмутимых аборигенов к их религиозным реликвиям. Ну что ж, майор произведет расследование, и немедленно. Он торопливо зашагал к колоколу, который неизменно висел на крыльце интерната уже двадцать четыре года. Хотя воспитанникам полагалось спать еще минут тридцать, майор решительно взялся за бечеву, привязанную к грузному медному языку. Но в это мгновение далекий рев автомобильных моторов разломил устойчивую тишину набухшего рассветом утра. Кто-то упрямо пробирался по крутой горной дороге в священные места индейцев. Для фургона, доставляющего сюда из Альбукерка хлеб и другие продукты, рано. Для родственников кого-либо из питомцев школы — неприемный день.

Через полчаса, когда школьники уже заканчивали на плацу гимнастику, мимо интерната по направлению к Столовой горе, оставляя густой шлейф красноватой пыли, пронеслись два армейских «джипа». Ученики вместе с майором Коннелом лишь успели заметить в передней машине козырек генеральской фуражки с золотыми дубовыми листьями и широкополую шляпу. Звучное горное эхо еще долго доносило звук надсадно работающих автомобильных моторов.

Альфред Ж. Коннел так и не успел провести расследование и установить, кто же из его питомцев осквернил священное место. Вечером он узнал, что интернат закрывается, так как эта пустынная местность необходима для нужд армии. Супруги Коннел, получив солидную компенсацию, должны были срочно отправить мальчуганов по домам.

А Курчатову даже в голову не пришло искать место в пустыне. Тогда в кабинете Сталина ему рекомендовали поторопиться с выбором постоянного места: «Берите любое помещение, которое вам подходит».

И вот с представителем Академии они колесят на машине по Москве. Город кажется пустым. Только на улице Горького, в начальном отрезке, взбирающемся на холм, сравнительно людно. Да и то, если присмотреться, чаще всего мелькают потертые шинели.

Размалеванные пятнистой маскировкой потрепанные «эмки» и «виллисы» плотным рядом выстроились перед входом в гостиницу «Москва». Если повернуть на улицу Горького, можно проехать ее до конца и встретить максимум двух-трех прохожих. Пустынно бульварное кольцо с низкими коробами детских песочниц. Пустынны редкие, потемневшие от двух военных зим скамейки. Немногие москвичи пока еще вернулись из эвакуации. Пустующих зданий в столице немало. Представителям лаборатории номер два в Моссовете подобрали десятка два адресов. Добротные многоэтажные дома солидной кладки. Все в них обустроенно. Вставить кое-где стекла — и приступай к работе.

Курчатов вежливо осматривает дома, слушает объяснения сопровождающего: тут лаборатории, там разместится администрация. Во дворе вполне хватит места, чтобы построить мастерские. До центра рукой подать.

Но Курчатов, резко повернувшись, с категорическим «нет» направляется к машине. Представитель Академии озадачен. Но приказ, отданный — это он знает точно — на самом высоком верху, гласит: «Оказать любое содействие, выполнить любое требование».

В машине Курчатов спрашивает:

— Нет ли чего-нибудь вдали от шума городского. И чтобы вокруг лес, простор. Где-нибудь на окраине. Мне территория нужна.

Через два дня сотрудник из Академии вновь возникает на пороге временного кабинета Курчатова в Пыжевском переулке, где московские физики приютили его на первых порах.

— Есть подходящий объект, но уж очень далеко. У черта на куличках. Правда, глушь. Никого вокруг. И коробка ничего. Перед войной закончили. Но не успели отделать.

Ну что ж, поедем посмотрим.

Машина быстро минует улицу Горького. Проскакивает виадук у Белорусского вокзала. Стремительно мелькают полукружие крепостного здания «Жуковки», ограда центрального аэродрома с пропеллерами на кованой решетке.

Возле крохотной облупленной церкви, зажатой домами, машина, словно на ощупь, переваливает через трамвайные рельсы, забирает резко влево.

Конечная станция метро — «Сокол». Курчатов одобрительно кивает.

Машина медленно пробирается по тряской, раздолбанной дороге. Почерневшие от времени домишки с подслеповатыми окнами, с непременными резными наличниками, плывут мимо. Прореженная воздухом и светом роща белоствольных берез. Глушь, тишина и запустение. Словно и не проплывали мимо десять минут назад кварталы большого города. На пустыре среди редких пощаженных строителями деревьев выплывает из талого тумана трехэтажная коробка недостроенного корпуса. Широкий проем главного входа, который, несомненно, должны закрывать монументальные двери из дуба, забит пока фанерой, как и часть окон.

— Тут вот какая история, Игорь Васильевич, — обстоятельно начинает сотрудник. — Хозяин здания — Наркомат здравоохранения. До войны предполагалось здесь разместить институт травматологии. Полы настелили, котельная есть, вода подведена. Ну, и все остальное...

Игорь Васильевич двигался по тропинке, проложенной в талом снегу вокруг здания. Оглядел окрестности. И, обойдя вокруг, притопнув замерзшими ногами в легких ботиночках, первым сел в машину. Неожиданно спросил:

— Чья территория вокруг?

— Не знаю, Игорь Васильевич. Наверное, ничья.

— Если ничья, тогда тем более наша. Необходимо обнести все забором. Это в первую очередь. Ясно?

— Ясно, Игорь Васильевич!

— Второе! От метро, как называется конечная станция? «Сокол»? Пустить свой автобус...

— А со зданием что будем делать, Игорь Васильевич?

— Как что? Срочно привести в порядок. В центральной части — лаборатории, в крыльях будем жить сами. Сроку на все неделя.

Сопровождающий крутит головой: «Нереально...»

— Неделя, — жестко произносит Курчатов. — Иначе зачем нам все полномочия! Сегодня какое у нас число? Пятнадцатое. Значит, двадцать второго начнем работу здесь.

«Начнем работу», — сказал Курчатов. Но кто же будет здесь работать?

В Кремле ему сказали: «Берите любых людей. Если кто-то нужен, разыщем, отзовем из армии. Только, скажите».

Бесспорно, и найдут, и отзовут. Но сколько времени понадобится, чтобы найти людей, демобилизовать их, организовать быт тех самых, еще неведомых ему сотрудников?

Сколько раз в те дни, в редкие минуты, когда Курчатову удавалось остаться наедине со своими мыслями, он беспощадно корил себя. Проклятая слепота, инертность мышления, они заставили его в июньские дни сорок первого года отказаться от атомных проблем. «Сугубо чистая наука», — заявил он в сердцах директору Физтеха, хотя угроза создания атомного оружия уже на тот момент была вполне реальной. Трудоемкой, дорогостоящей, но реальной. Эту истину трудно было воспринять в атмосфере эвакуационных планов, человеческих драм, когда привычная, устоявшаяся жизнь, с лыжными прогулками по аллеям в Сосновке, с симфоническими концертами в белокаменном зале филармонии, с частыми капустниками и розыгрышами в Физтехе, с бесконечными спорами на семинарах, вдруг разом взлетела на воздух от первых сообщений двадцать второго июня. Он не обратил тогда внимания на слова Иоффе: «Сберечь кадры любой ценой». Отмахнулся. Позавидовал Флерову и Петржаку, когда те пришли к нему прощаться и показали зеленые листки повесток. А надо было бить во все колокола, обратиться в военкомат, поехать в Смольный, любой ценой удержать и этих двух, и других.

Что толку в многозначительном прозвище Генерал, если у тебя нет людей. Полководец без войска...

Пока есть всего лишь маленький кабинетик и несколько комнат в одном из институтов Академии наук. Потеснились хозяева. Есть официальное название учреждения, которое возглавляет И. В. Курчатов, значащееся во всех деловых бумагах: «Лаборатория номер два Академии наук СССР».

За разработкой планов предстоящих работ Курчатов как-то не подумал о быте. Есть дополнительные карточки у людей. Есть всякие литерные блага. Есть ордера и талоны на одежду. Есть, наконец, снабженцы, которые должны всем этим заниматься. А его обязанность — атомные дела. Но вот минувшей ночью старый товарищ по Физтеху Леонид Неменов напомнил ему и о быте. В шутливой форме, деликатно, как это свойственно истинному петербуржцу.

Давно Неменов стал верным союзником в многотрудных сражениях Курчатова за признание прав гражданства атомных проблем. Одним из первых Неменов приехал из Казани в столицу. И в полночь, когда из черной тарелки репродуктора раздавались удары курантов на Спасской башне, с усталой улыбкой он возникал на пороге крохотного курчатовского кабинетика, произнося неизменно: «Не пора ли закругляться, Игорь Васильевич?»

На пятый день Курчатов не выдержал, спросил в упор:

— Что это ты о моем здоровье печешься?

И Неменов, смущенно отводя взгляд, ответил:

— Да я сплю на твоем столе. Больше пока негде.

Сказал не с упреком, сказал со смехом. Но лучше бы энергичней выразился интеллигентный Леня Неменов. Легче было бы и ему и Курчатову.

С Неменовым на тот момент выход, в общем-то, нашелся простой. С могучим мандатом он был срочно отправлен в командировку в блокадный Ленинград. Накануне эвакуации Физтеха сотрудники под личным присмотром Неменова зарыли в институтском дворе вакуумную камеру из латуни, предназначенную для строящегося циклотрона. Год назад в Казани Неменов очень сетовал на нехватку латуни и меди, столь необходимых для изготовления приборов. И непременно при этом ругал себя: пожадничал, припрятал в Физтехе толстые листы меди и латуни, руководствуясь мыслью, что война скоро кончится и незачем их возить туда-сюда.

Со временем у Курчатова было туго. Но он поехал на аэродром провожать Неменова. И пока ЗИС с флажком на радиаторе, подпрыгивая, плыл по разбитому за военные годы асфальту между погружавшимися в сумерки затемненными домами, Курчатов давал последние наставления. Неменов согласно кивал.

Но Курчатов видел: он уже там, в родном городе. Он весь был захвачен предстоящей встречей с Ленинградом, который знал до малого камешка и любил за все, даже за гнилую зиму и раздражающие туманы.

Уже промелькнула кирпичная кладка охотничьего домика, игрушкой застрявшего среди монументальных зданий Ленинградского шоссе и вместительной чаши стадиона «Динамо». На перекрестке возле академии Жуковского постояли, задержанные военным регулировщиком.

Уступили дорогу колонне американских «студебеккеров», крытых плотным брезентом. Ни щелочки, ни намека, что за груз. В загустевших сумерках с равнодушным ревом тяжелые машины таинственно выскальзывали откуда-то сбоку, из-за причудливого, как пряник, здания «Жуковки» и устремлялись на север по прямой ленте шоссе.

Глядя на ревущие силуэты «студебеккеров», Курчатов сунул руку во внутренний карман пиджака и вытащил связку ключей. И сразу же накатились воспоминания...

Душный июльский вечер сорок первого. Посуровевшие улицы города, погруженные в полусумрак уходящих белых ночей. Прощание с родными на лестничной площадке. И он в щеголеватом сером костюме с небольшим чемоданчиком, с которым ездил всегда в командировки в мирное время, уходит к Физтеху, где его ждет машина.

Ключи от дома. В тот последний вечер в Ленинграде, собираясь в дорогу, Курчатов, очевидно, машинально положил их в карман и потом с удивлением и умилением обнаружил в Севастополе. Он не забыл о них, когда сменил щеголеватый летний костюм, уже измятый, на матросскую форменку и бушлат. Они были как талисман в том опасном военном мире, во время бомбежек и артобстрелов, в смертельном плавании на одиноком транспорте от берегов осажденного Крыма до Поти. Если у человека есть дом, он выберется из любой передряги.

Сейчас Курчатов вкладывает ключи в ладонь Неменова и тихо говорит: «Если будет время, зайди к нам, посмотри, что и как...»

Дела неотложные, срочные, важные накатывались на Курчатова лавиной. Списки необходимых людей. Списки оборудования. Перечень срочных материалов. Приблизительная смета начальных работ. До сооружения циклотрона, с которого Курчатов решил стартовать на этом этапе исследований, еще было далеко. Неменов молчал. Одно известно: добрался он до Ленинграда благополучно. В полночь в крохотном кабинетике раздался телефонный звонок. Голос Неменова казался близким, отчетливым. Связь с блокадным Ленинградом была надежной. Но Неменов говорил осторожно, подбирая округлые формулировки.

— Нашел, Игорь Васильевич. Все нашел. И даже больше, чем предполагал. Главное завтра извлечем. — Курчатов понял: вакуумная камера циклотрона сохранилась. — Будем думать, как доставить. Был у давних друзей за Обводным. Заглянул так, на всякий случай...

Курчатов напряг память. Кто же из общих знакомых жил на другом конце города, за Обводным каналом?

И Неменов продолжал:

— Представь себе, нашел нашу игрушку целой... Ты понял? Они же нам ее тогда не подарили...

Ай да Неменов! Сообразил сделать то, о чем он сам даже не подумал. Ведь большой магнит для циклотрона на «Электросиле» сделали перед самой войной. Каких-нибудь двух недель не хватило, чтобы перевезти его в Сосновку. По «Электросиле» гитлеровцы вели огонь из дальнобойных орудий. Как же удалось сохранить магнит?

— Теперь по поводу твоего поручения... — Голос Неменова утратил оживление. Явно старается подыскать подходящие выражения и не может. — Не пришлось даже подниматься на этаж... Все хорошо видно с улицы... Алло! Игорь Васильевич! Ты меня понял?

— Да!

Он понял отлично, потому что в осажденном Севастополе не раз видел рухнувшие фасады домов, раскрывшие, словно напоказ, всю сокровенность теплого человеческого жилья. Буфеты с вырванными дверцами, и едва держащиеся на гвоздях семейные портреты, и ветер, бездумно перебирающий листы разбросанных книг, и детские игрушки, беспощадно разметанные взрывом. Последнее казалось самым страшным во всей этой открытой наготе чужой, внезапно оборвавшейся жизни.

Отныне так же выглядит и его квартира, в которой они бездумно, весело встречали новый, 1941 год. Дом в Ленинграде перестал существовать. Было горько. Но в те дни среди всеобщего потрясения и горя это не ощущалось так остро.

Другое волновало людей.

...Ольховка и Прохоровка, Поныри и Обоянь. Названия никому не известных до тех дней населенных пунктов звучали по нескольку раз на дню в сводках Совинформбюро летом 1943 года. Там, за тысячи километров от карантинного барака госпиталя, в глубоком тылу кипели небывалые сражения.

Обитатели госпиталя жадно слушали радио, читали газеты, обсуждали, спорили до хрипоты, меряя все горьким опытом своей фронтовой жизни.

Ротные и взводные, пожилые и молодые спорили об охватах и клещах, ударах с фланга и группах прорыва. Послушать, так каждому место в Генеральном штабе, на худой конец, в штабе фронта. Но в этих досужих, бесплодных рассуждениях проглядывала злость и боль прежних отступлений, бессилие и растерянность первых дней, недель, месяцев войны. Боль потерь.

В день, когда освободили Белгород, Явлинский предстал перед врачебной комиссией. Его внимательно осматривали, изучали анализы, перекидывались латинскими терминами. И когда он резко спросил, скоро ли ему на фронт, члены комиссии разом закрутили головами.

— О фронте, майор, забудьте. Там нужны абсолютно здоровые люди. Чтобы им наркомовская норма не была категорически противопоказана. И котловое довольствие без ущерба. По прежним временам вам бы Ессентуки попить, номер семнадцать. Вы кто по специальности? Артиллерист. Нет, в гражданской, так сказать, жизни? Ах, инженер. А семья? Здесь же. Вот так и напишем. Тыл тоже воюет. Ну-ну, майор...

Начав войну с первых месяцев, Явлинский сейчас удивленно всматривался в этот незнакомый, незатейливый и жестокий быт тыла. Жена умела писать бодрые письма. Но вчера она резала брусок рыхлого пайкового хлеба, а сын собирал хлебные крошки со стола в согнутую ковшиком ладошку... Землистые измученные лица женщин, и хрящи позвонков, рельефно выступающие на спинах детишек, и терпеливые очереди у продуктовых магазинов, и завистливые взгляды женщин. Вот он, пусть исхудавший, желтый, но живой, шагает по этим пыльным улицам рядом с женой. Теперь ему предстояло жить и работать здесь.

В первый день, став заместителем начальника базы материального снабжения, он чуть не сорвался. Часа три обходил свое новое хозяйство — бесконечные, набитые доверху склады, в которых что-то учитывали, что-то перебирали, перекладывали с места на место, создавая видимость работы, ловкие снабженцы в накинутых спецовках поверх отличной, первого срока, традиционной формы из диагонали. Во дворе толкались шоферы с трехтонок и полуторок. Тоже все какие-то гладкие, ловкие, независимые. На базе, помимо техники, хранилось обмундирование.

Когда Явлинский вернулся в свой крохотный кабинетик, то обнаружил на рабочем столе увесистый мешок с туго завязанной горловиной. Он вызвал дежурного и спросил:

— Что это?

Тот со снисходительной усмешкой — так показалось Явлинскому — окинул его выбеленную гимнастерку и ответил:

— Сахар, товарищ майор.

— Откуда?

— Да не упомню, кто-то принес...

Дежурный стоял, засунув пальцы за широкий кожаный ремень, отводя взгляд куда-то в сторону. И медленно ронял слова, которые с трудом доходили до Явлинского: «У нас так бывает... Ничего особенного...»

Настороженность, раздражение, которые копились в Явлинском все время, пока бродил по узким переходам складов, неосознанное, подавляемое чувство вдруг разом выплеснулись здесь.

Явлинский рванул почему-то вдруг врезавшийся в шею тугой ворот старенькой гимнастерки. Пуговица с треском отлетела и почему-то схватился за стул. Дежурный, как заяц, метнулся из кабинета. Упав на стул, отдышавшись, Явлинский вновь вызвал дежурного и тихим голосом, кивнув на мешок, бросил: «Убрать!»

Так Явлинский получил новое прозвище — «бешеный Натан». Начальник базы только покрутил головой, когда зам принес ему на подпись первый приказ об отправке на фронт шофера, уличенного в левом рейсе. Большелобый грузный руководитель знал о своих подчиненных все, но не был в силах бороться с ними, поскольку сам не раз без всяких угрызений совести молча принимал и сахар, и сдобные лепешки из аулов, и пахучие среднеазиатские дыни с шершавой сетчатой кожурой. Начальник с уважением посмотрел на так и не смененную, бог знает какого срока гимнастерку заместителя, украшенную нашивкой за контузию да двумя орденами, и молча подписал приказ. Только на следующий день он спросил Явлинского:

— А кто шоферить-то будет?

— Найдем...

Явлинский сам ходил по госпиталям, разыскивая шоферов и танкистов, готовившихся к выписке. Сам вел с ними разговоры. Дотошно выспрашивал, где, при каких обстоятельствах зацепило. Терпеливо слушал похожие один на другой рассказы: «Я, значит, выскочил на пригорочек, ну тут меня и достало...» И каждый раз, закончив беседу, шагая из госпиталя к себе на базу, мучительно размышлял: «Неужели вот этот парень, прошедший по раздолбанным фронтовым дорогам не одну тысячу километров, сменивший не одну машину, переживший горькие дни лета и осени сорок первого, наскоро хоронивший товарищей на обочинах проселочных дорог, здесь, в тылу, забудет обо всем пережитом? И начнет ловчить, калымить? И даже если не станет пачкаться сам, то будет молча смотреть на то, как это делают другие?»

С железной методичностью, как будто разрабатывая новую машину, Явлинский проводил на базе свою линию. Он заменял шоферов, с удовольствием отмечая, как исчезают со двора сытые, наглые, независимые фигуры в добротных, не положенных им танкистских комбинезонах. Неплохо знающий высшую математику, но путавший до этого дебет с кредитом, он погрузился в таинство бухгалтерского учета, накладных, фондовых остатков, нарядов и множества других мелочей, на которых, как на хорошем фундаменте, покоилась вся, казалось, безупречная отчетность гладких кладовщиков. Сначала тертые кладовщики только усмехались: «Чудит наш зам! Хочет быть мудрее всех. Снабжение — это наука, которую не преподают ни в одном институте. Снабженцем надо родиться. Зачем ему все это? Вон начальник не лезет в наши дела».

Но после первой ревизии, которую «бешеный Натан» лично проводил на складе, где хранилась портяночная бязь, все стало на место. Снабженец с насмешливым взглядом все понимающего циника загремел под трибунал — Явлинский передал результаты ревизии в прокуратуру. Этому предшествовал разговор с начальником базы. Начальник попробовал было урезонить зама. Дескать, база на хорошем счету. Стоит ли выносить сор из избы? Сами разберемся, сами накажем. Конечно, кладовщик подлец. Но что скажут в управлении? Знакомое, уже испытанное чувство холодного бешенства после таких рассуждений вновь накатило на Явлинского. И опять ворот старенькой гимнастерки вдруг стал тесным. Но Явлинский справился, вытянулся по стойке смирно, раздельно отчеканил по всем уставным правилам, не придерешься: «Разрешите продолжать ревизию?»

Размеренная жизнь этой базы выматывала Явлинского основательно. Пустить дело на самотек, как было раньше, совесть не позволяла. Утомляло еще и сознание, что во всем быстрее, легче смог бы разобраться просто квалифицированный бухгалтер. Для этого не требовались его знания, его ум, привыкший работать в ином режиме. И уж если Явлинскому нельзя на фронт, то, очевидно, можно заниматься своим прямым делом. Все-таки он инженер, а не снабженец. Это будет, по крайней мере, по-государственному.

Первый рапорт ушел по инстанциям еще в прокаленном среднеазиатской жарой июле 1943 года. Второй Явлинский подал, когда ревизия на базе шла к концу. Мордастые снабженцы в офицерских диагоналевых гимнастерках один за другим сменялись фронтовиками, которым путь на фронт, по мнению медиков, в ближайшее время был заказан.

Сентябрьским днем, когда долгую жару сменил редкий в этих краях устойчивый, нудный дождичек, на базу пришла телефонограмма. Майору Явлинскому срочно надлежит явиться в управление кадров.

В приемной у кадровика народу толкалось предостаточно. Были и повыше чином. Но его сразу же пропустили в кабинет. И по тому, как разговаривали с ним, он понял, что относительно него приказ получен с самого верха. Седой кадровик с интересом оглядел Явлинского: старенькую гимнастерку, запыленные с широкими голенищами сапоги. И сразу же приступил к делу.

— Вам надлежит сегодня выехать в Москву. Проездные документы, продаттестат и все остальное готово. Явитесь по адресу...

— Разрешите обратиться? — Явлинский встал у жесткого стула: — Куда мне надлежит явиться? Что за учреждение?

— Не знаю. Ничего не знаю. Есть приказ. Нам надлежит его выполнять. Желаю успеха.

А что же происходит в Физтехе, который все еще в Казани?

Когда Курчатов вернулся в Казань после неожиданного вызова в столицу, они вместе с Абрамом Алихановым в первый же вечер пришли в лабораторию ко Льву. Арцимович сидел за самодельным станочком для точечной электросварки и шил замысловатую конструкцию из листов нержавеющей стали. Ни препаратора, ни тем более лаборанта у него не было. Все делал своими руками. Он сидел на стуле в любимой позе, по-мальчишески подвернув под себя ногу, с наслаждением смоля толстенную самокрутку. Вчера по дополнительным карточкам выдали моршанскую махорку. Целых пять пачек. Теперь можно покурить всласть несколько дней.

В плотных клубах едкого махорочного дыма, в негромком треске аппарата точечной сварки и застали Курчатов и Алиханов своего старого друга. Разогнав рукой едкий дым, который сразу же устремился в открывшуюся дверную щель, Курчатов прямо с порога решительно бросил:

— Ты мне нужен, Лев.

Тон Курчатова был таким знакомым, таким прежним, как в пору их «Ядерного семинара», что Арцимович не удержался:

— Если опять захват быстрых нейтронов, то...

— Ты мне нужен, Лева, — с нажимом, не принимая шутливого тона, произнес Курчатов.

После всего, что узнал в тот вечер Арцимович, он понял, почему Курчатову было не до шуток.

Они сидели долго в узкой, как щель, лабораторной комнате. Тянули привезенный Алихановым из Москвы, специально для Арцимовича, заядлого курильщика, легкий, давно забытый довоенный «Казбек». Курчатов рассказывал о беседе в Москве. Потом они перебирали в памяти всех, кого необходимо было сразу же привлечь к работе. Обдумывали, с чего начать Курчатову там, в Москве.

Участвуя в разговоре, Арцимович все время неотступно возвращался к суровым осенним дням сорок первого года. Тогда на том же самом месте, даже на том же стуле, на котором сейчас устроился Курчатов, сидел Артюша Алиханьян, в нелепом азиатском малахае, с рыжеватой щетиной на давно не бритых щеках. Танки гитлеровцев несколько десятков километров не дошли тогда до Москвы. А Артюша возмущался, что отменили экспедицию по изучению космических лучей, что свернули атомную проблему, считая ее чистой наукой. Алиханьян тогда говорил о темпе, о потерянном времени, о том, что мозг исследователя не электроприбор — включил в сеть, и он заработал. Необходима не просто цель, нужны соответствующий настрой, атмосфера поиска и, главное, последовательность.

Затем был Флеров с его обстоятельным докладом в промерзшем зале всего с двумя рядами кресел, и то заполненных не до конца. Он взывал к маститым вернуться к атомным проблемам как можно скорее. И те согласно кивали головами. Но ни у кого из них не было ни сил, ни средств, ни полномочий. И вот теперь все это предоставлено в распоряжение Курчатова и всех, кто станет заниматься вместе с ним атомными делами.

На том уровне, где состоялся тот главный разговор с Курчатовым, слов на ветер не бросают и пустых обещаний не дают. Обеспечат всем, кроме того, о чем говорили и Алиханьян и Флеров: время и темп. Насколько же их опередили там: и в фашистской Германии, и в далекой Америке?

Арцимович, отдавшись весь своим мыслям, прикрыв глаза, даже не замечает, как произносит этот вопрос вслух. Только когда тягостная тишина повисает в комнате, он открывает глаза. Курчатов лишь разводит руками. Откуда же ему знать, как преуспели на этом пути и враги, и «союзнички», воюющие пока лишь свиной тушенкой да яичным порошком, но даже не известившие наше правительство о развернувшихся работах по урану.

Они закурили с Курчатовым по последней «казбечине». И Борода сразу же тоном не просьбы, а приказа произнес:

— Заканчивай все с твоим «ничегоневидением» — и в Москву. Возьмешь с собой всех, кого считаешь нужным. Если кто-то из корифеев начнет упираться, дескать, такие кадры самим необходимы, можешь ответить: «Правительственное решение». Будут упорствовать, свяжись со мной.

....А Казань гудела. Арцимович ощущал это особенно остро. Не проходило недели, чтобы кто-нибудь, свернув работу, передав расчеты по своей, казалось, основной тематике, не собирался бы в дорогу со словами: «Вызывает Борода».

Из-за пышной боярской бороды, которую отпустил Курчатов во время болезни, как-то разом забылось прежнее прозвище — Генерал. И Арцимович, слыша неоднократно повторяемое теперь «Борода», думал: «Люди, оказывается, обращают больше внимания на броские приметы, нежели на суть человека». В самом деле, то прежнее прозвище — Генерал — приклеилось к Курчатову, когда в его подчинении было не больше пяти сотрудников. Да и весь масштаб исследований замыкался на одну, пусть значительную, но чисто научную проблему. А вот сейчас, когда Курчатов действительно стал во главе огромного и по масштабам, и по государственной значимости дела, когда в его распоряжение выделены огромные средства, которые с лихвой перекроют весь пятилетний бюджет Физтеха, когда любое требование, в людях ли, в оборудовании, незамедлительно принимается к исполнению, когда он действительно становится генералом, — окружающие почему-то забывают прежнее, теперь очень точное прозвище. И быстро привыкают к другому. Даже ближайший ученик Курчатова, Петржак, промелькнувший в Казани, чтобы повидать родных, и тот с радостью, еще не видя Курчатова, уже обронил Арцимовичу: «Борода отозвал в срочном порядке».

Петржак, ставший разведчиком, рассказал, как его, уже собиравшегося уйти со своей группой за линию фронта, срочно вызвали к командиру части. Тот долго смотрел на поджарую фигуру старшего лейтенанта в маскхалате и никак не мог взять в толк, почему столь категоричен приказ о разведчике «аж из самого» штаба фронта. Мало того, оттуда уже несколько раз звонили и требовали ускорить прибытие. Командир части не выдержал и спросил разведчика, кем он был на гражданке.

— Научным сотрудником, товарищ майор!

— Вот уж никогда бы не подумал! И ведь воюешь-то как, жалко отпускать.

Петржак умчался в Москву, а Арцимович задержался, чтобы завершить труд этих лет в Казани,

Война переменила масштабы многих представлений. Ну что такое создали они в лаборатории уже здесь, в Казани? Электронно-оптический преобразователь. До войны это была бы всего лишь интересная хитроумная задача. К ней бы так и отнеслись и физтеховцы, его неизменная группа: Гринберг, Лукьянов, стеклодув Голубев, и привлеченные Арцимовичем из Радиевого Алхазов, Гуревич, и Шальников из Физпроблем. Но теперь они днюют и ночуют в лаборатории, потому что прибор этот делается для фронта. «Темновидение».

До войны на решение этой проблемы ушло бы лет пять, как минимум. А сейчас ЭОП готов.

Теперь за ЭОП возьмутся конструкторы, разработчики, технологи. Они соберут, скомпонуют все сложные узлы в компактный прибор. К боям за Днепр или Буг он, конечно же, не поспеет. Но вот к битве за Вислу или Одер... Завтра они повезут его в Москву, чтобы передать другому хозяину. А сами...

И вот Казань осталась позади. Арцимович, как ему объяснили, доехал на метро до станции «Сокол». Там, в проезде между облупившейся церквушкой и низкими домишками, он разыскал серо-зеленый, неприметный автобус. Никаких табличек с указанием маршрута, никакого кондуктора. Только шофер, который внимательно, цепким взглядом окинул фигуру Арцимовича и потянул за рукоятку двери. Пыльная дорога, перемахнувшая через переезд, сквозь паутину железнодорожных путей. Какие-то домишки с подслеповатыми оконцами, неожиданные здесь. Заросли деревьев, кустарника, стандартный барак, к которому, лихо развернув автобус по крутой дуге, причалил шофер. Двадцать минут езды по тряской дороге в новое, неизведанное. И неожиданно звонкий голос шофера: «Остановка Бодрая».

Арцимович вышел из автобуса, но оглядеться не успел. «Вам туда!» — всезнающий водитель с готовностью указал на двери барака.

За невзрачными стенами стандартная проходная. Бюро пропусков с окошечком, в котором исчезают твои документы. Солдат на посту, придирчиво сличающий: совпадает ли фотография на удостоверении личности с оригиналом. И наконец: «Проходите. Прямо по дорожке. В центральный подъезд». И стук вертушки-турникета, распахнувшей узкое пространство, как раз для одного человека.

...Через четверть века, посетив крупнейшие атомные центры США, побывав в Лос-Аламосе, пройдясь по ухоженным, комфортабельным улицам городка американских атомщиков и расположившись на отдых в просторном номере гостиницы для почетных гостей, академик Арцимович размышлял о том, что исследовательская мысль и здесь, на Американском материке, и в Москве, по сути дела, шла к цели одним и тем же путем. Огромные коллективы не только ученых, но и инженеров выводили некогда иллюзорную область физики на новую орбиту — гигантское промышленное производство.

Да, путь был один. Но ни в Штатах, ни в Москве тогда никто об этом не знал. И американским исследователям и советским казалось, что они идут к цели своей напряженной дорогой. Колпак жесточайшей секретности, словно броней, накрыл всюду атомные работы.

Осуществление управляемой цепной реакции было возможно. Все теоретические расчеты подтверждали это. Но горючим в атомном котле должен был стать не просто уран, а его изотоп с атомным весом 235. Именно этот изотоп обладает способностью легко делиться. На одну тонну руды урана-235 содержится всего семь десятых процента. И получить его в чистом виде из урановой руды — все равно что искать крохотную иголку в стоге сена. Так считали физики, занимающиеся ядром.

А между тем существовал способ, с помощью которого можно было бы решить эту задачу. Существовал уже более ста лет. И назывался этот способ: закон газовой диффузии. Впервые он был сформулирован шотландцем Томасом Грэхэмом еще в 1829 году. Но шотландец был химиком, а голову над получением атомного горючего ломали физики, многие из которых даже не подозревали о законе Грэхэма.

Собственно, история науки повторилась на малом отрезке времени. Сначала представители соседствующей с физикой химии подтолкнули ядерщиков, заставили их наконец-то разглядеть давно достигнутое этими же физиками деление урана. Теперь химия снова должна была помочь перешагнуть через, казалось, непреодолимый порог.

В апреле 1940 года в лаборатории Миннесотского университета и в исследовательской лаборатории компании «Дженерал электрик» в городе Шенктад почти одновременно с помощью масс-спектрографа были добыты буквально крохи чистого урана-235. Оба образца срочно перекочевали в Колумбийский университет, где физикам предстояло проверить в эксперименте теоретические расчеты Бора—Уиллера. Они утверждали, что нейтроны, скорость которых будет замедлена до двадцати двух метров в секунду, расщепят только ядра урана-235.

Американский исследователь Даннинг, у которого был опыт и инженера-химика, с помощью двух крохотных пластин урана-235 проверил выкладки теоретиков. Все подтвердилось. Казалось, путь к атомному оружию для американских физиков открыт. Но... два ничтожно малых, микроскопических образца чистого урана-235, ключевого элемента и для атомной бомбы и для атомного котла, были добыты с таким трудом, потребовали таких изощренных усилий, что о практическом применении этого метода пока не могло быть и речи. Подсчитали: на то, чтобы получить всего лишь один килограмм легкого урана, потребуется двадцать семь миллионов лет. Правда, был и иной, чисто математический выход: изготовить двадцать семь миллионов масс-спектрографов и с их помощью добыть один килограмм урана-235 за год. Дальше этого остроумного решения фантазия физиков не шла. Они все еще находились в плену масштабов лабораторных установок, словно смотрели на эту проблему в мощный бинокль с обратной стороны, когда наблюдаемый предмет становится безнадежно далеким, хотя до него рукой подать. Так обстояло дело в апреле 1940 года.

А в начале 1943 года в штате Теннесси близ Ок-Риджа появились строители. Фермерские домики с дощатыми коробами пристроек лишь редкими точками были разбросаны по холмам, покрытым дубовыми рощами.

...Уже третий год бушевала война. Парни из Ок-Риджа сутками сидели по горло в жидкой грязи тропических болот на островах Океании. Где-то на другом конце Америки их сверстники учились проползать под пулеметным огнем через проволочные заграждения. Их готовили для вторжения на прибрежные дюны Нормандии. Но здесь, в Ок-Ридже, жизнь шла своим чередом, как и десять, и двадцать, и сто лет назад. Нехитрое фермерское бытие, до которого еще не дотянулась могучая рука промышленной Америки.

И вот все изменилось враз. Сначала по грейдерной дороге мимо ферм, натужно ревя дизельными моторами, проползла колонна тяжелых трайлеров. Затем в небольшое ущелье проследовала колонна дорожной техники.

Покойная жизнь округи, где еще так недавно каждый знал друг о друге все, разлетелась вдребезги. Многим фермерам выплатили денежную компенсацию и предложили или покинуть Ок-Ридж, или остаться на строительстве. Буквально в течение нескольких недель на бывших фермерских полях, где из года в год почти два столетия произрастали табак и кукуруза, раскинулся обширный городок, опоясанный асфальтовыми кольцами широких подъездных путей. Огромная армия строителей с мощными механизмами стремительно рыла огромные котлованы, прокладывала сложные коммуникации, вела невиданные по масштабам бетонные работы и монтаж все прибывающего ни на что не похожего оборудования. Что возводится в Ок-Ридже, что здесь будет производиться, не знал никто. Слухи ходили самые разные. Один из инженеров, устанавливавших гигантские магниты, сочинил сказку, что здесь будет завод, на котором согласно плану миссис Рузвельт будут превращать негров в белых с помощью электричества.

В одном из новеньких баров кто-то из рабочих бросил убежденно: «Готов держать пари, что здесь будут производить то, что можно купить где-нибудь дешевле».

Но вершиной всех этих слухов, догадок, предположений стало заявление одного из высших офицеров, руководивших строительством. На банкете, где присутствовала деловая элита округи, после изрядного количества тостов он полушепотом проговорил: «Все вы лояльные граждане... Я получил специальное разрешение сообщить вам с условием абсолютной тайны. Мы будем делать... механизмы для выкидышей...»

Серьезно воспринималось только заявление одного из простых рабочих: «Я делаю здесь доллар тридцать центов в час». По тем временам это был очень высокий заработок.

Но если бы кто-нибудь решился приподнять завесу секретности и попытался объяснить широкой публике принцип работы строящегося здесь завода, все равно в ту пору никто ничего не понял бы. В самом деле, как умозрительно представить, что в основе всего будущего производственного процесса лежит свойство ионов одного и того же элемента. Стоит их поместить в магнитное поле, как более тяжелый ион начнет движение по дуге большего радиуса, нежели его более легковесный собрат. На этом принципе работал и масс-спектрограф. По этому же принципу должно было идти разделение урана. Сегодня это понятно любому школьнику. Но тогда-то вряд ли один из десяти тысяч строителей, возводящих гигантский завод, знал, что такое ион. А уж об уране-238 и уране-235 они вообще не имели никакого представления.

Проект завода в Ок-Ридже по своему размаху был действительно грандиозен. Предполагалось производить обогащение урана в двух стадиях: «альфа» и «бета».

На стадии «альфа» естественный уран должен был миновать разделительную установку в виде огромного овала, составленного из 96 магнитов и такого же количества приемных камер. По внешнему виду все это очень напоминало классическую трассу для автогонок. Поэтому в обиход инженерного персонала в Ок-Ридже сразу же вошел термин «рейстрек» (гоночный трек). В законченном виде оборудование для первой «альфа» — стадии разделения урана выглядело так: пять установок, каждая из девяти рейстреков. Занимали они два здания площадью по восемнадцать тысяч квадратных метров каждое.

Вторая стадия разделения — «бета» — довольствовалась меньшими масштабами. Рейстреки на втором этапе составили всего из тридцати шести магнитов. Установок было лишь три. Каждая из них компоновалась из восьми рейстреков. И вся эта технологическая цепь потребовала необычайно точных параметров, практически нулевых допусков, новых материалов или таких ценных, как серебро, в огромных масштабах. В казначействе США серебро все еще считали на унции. А здесь в Ок-Ридже для обмотки гигантских магнитов потребовалось около десяти тысяч тонн драгоценного металла.

А электроэнергия? Только одна приемная камера потребляла столько же энергии, сколько крупнейшая радиостанция США.

Строительство в Ок-Ридже кончилось в феврале 1943 года. А ровно через год отсюда была отправлена первая продукция — небольшой слиток урана-235.

Специальный курьер на обычной машине должен был доставить из штата Теннесси почти через всю Америку неприметную, тщательно запечатанную коробку в Лос-Аламос. Что в ней находится, курьеру, разумеется, не сказали. Секретный груз — и все. Но слухи, все те же слухи, включая рассказ о производстве в Ок-Ридже «лучей смерти», действовали угнетающе.

По длинному узкому мосту нужно было пересечь Миссисипи. Он въехал на мост, и тут сзади прозвучал выстрел. Может быть, не такой и громкий, но курьер впоследствии утверждал, что оглушительный. Он выскочил из машины и побежал вперед, к дальнему концу моста. Правда, на середине остановился. Пронзительные гудки автомобильных сирен вернули курьера к машине. Все было цело. Все было на месте, включая и сверхсекретную коробочку. Только сзади выстроилась вереница сигналящих автомобилей, которым курьер преградил путь своей машиной. Он с опаской сел за руль, включил зажигание. И тотчас же новый громкий выстрел разорвал какофонию нетерпеливых автомобильных гудков. Курьер в отчаянии рванул вперед и, выжимая предельную скорость из многосильного мотора, помчался по автостраде. Патруль полицейских на мотоциклах с трудом догнал и остановил его километрах в тридцати от моста. Только тогда курьер узнал, что его таинственный груз никакого отношения к выстрелам не имеет. Просто на военном полигоне, расположенном рядом с шоссе, испытывали новые минометы.

В Лос-Аламосе ждали эту посылку из Ок-Риджа с нетерпением. В лабораторной зоне на Столовой горе, в удаленных друг от друга бараках работа над созданием «объекта X» выходила на финишную прямую. Для того чтобы это свершилось, сотни людей, не ведавших даже, что же они возводят, трудились в разных точках благословенной, не тронутой войной, не знающей затемнения, не слышавшей взрывов бомб и снарядов Америки.

Да, перед исследователями и инженерами «Манхэттен-проекта» в ту пору стояло немало проблем. Но это были проблемы чисто технического характера. Война-то для одноэтажной Америки шла «где-то в далекой Европе». Штаты предпочитали воевать чужой кровью на чужой территории, лишь богатея от войны, получая фантастические прибыли. «Манхэттен-проект» тоже уже рассматривался некоторыми деловыми людьми как чрезвычайно выгодное предприятие. Поэтому и предоставлялось для изысканий зарождающейся атомной промышленности немало.

Быт на Столовой горе казался женам многих физиков очень суровым. Обилие консервов и отсутствие свежего мяса, наличие душа, а не ванны в коттеджах и относительный режим секретности, замкнутость жизни. Но были и лыжные прогулки в горах, и пикники по воскресным дням в экзотических местах Скалистых гор. Была нормальная жизнь.

Это было похоже на стоп-кадры в спортивных фильмах. Человек застыл, занеся ногу для очередного шага. И в следующую секунду он как ни в чем не бывало продолжает стремительное, напряженное движение. Весь фокус был во времени.

Война затянувшимся стоп-кадром прервала исследования советских физиков, занимавшихся ядром. Но сразу же, как только предоставилась возможность, они устремились вперед.

Леонид Неменов вернулся из Ленинграда не с пустыми руками. Вакуумная камера из латуни, листы драгоценной меди, измерительные приборы, журналы с прежними расчетами, которые предстояло проверить в эксперименте. И наконец, он предложил план операции, с помощью которой можно было в целости и сохранности вывезти из блокадного города дорогостоящий магнит, не повредив драгоценной обмотки.

Неменов предложил изготовить для магнита футляр из листов брони. Доставить его на берег Ладоги. Там на барже под прикрытием истребителей переправить на Большую землю. А затем по железной дороге перевезти в Москву. План казался заманчивым. Но когда Курчатов доложил его одному из тех, кто отвечал за успех атомных работ перед правительством, услышал жесткий вопрос: «Сроки?» Под градом, как им с Неменовым казалось, мелких, незначительных вопросов проект начал давать сначала едва заметные трещины, а затем развалился на куски.

Неменов главным образом напирал на необходимость прикрытия баржи с магнитом истребителями от возможных налетов гитлеровской авиации. В высоком кабинете от этого просто отмахнулись: «Не проблема!» Но зато дотошно разобрали по этапам весь предполагаемый путь большого магнита от «Электросилы» до Москвы. Выдержит ли такой груз причал на Ладоге? Как будет перегружаться магнит с причала на баржу? Но главное — сроки.

Ведь за окном уже белые мухи, предвестницы больших морозов, распушились вовсю. Того и гляди, станет Ладога. А везти по ледовой трассе... Может, поручить изготовить магнит в другом месте? Дадим задание. А вы приступайте к монтажу основного оборудования. И помните — сроки!

Об этом размышлял в машине Курчатов, возвращаясь к себе, в лабораторию номер два.

Да, война все дальше откатывается на запад. Освобожден Киев. Скоро очистят Крым. После минувшего лета третьему рейху вряд ли удастся подняться, собрать в единый кулак такие же силы, с которыми он начал войну. Но ракеты-снаряды все же обстреливают Лондон, разрушают его по кварталам. Техническая мощь гитлеровской империи, несмотря на все удары и поражения, еще очень высока. И сколько процентов правды в упорных слухах о страшном «оружии возмездия»?

Инженерная мысль немцев, к сожалению, теперь работает на бесчеловечную доктрину третьего рейха. К тому же урана в горах Богемии достаточно.

Нет, неспроста в сегодняшнем разговоре неоднократно и так жестко звучало слово «сроки».

Да, они сжаты. Но люди понимают, чем вызвана такая гонка, и не щадят себя. Вчера Курчатов с Неменовым о чем-то заспорили прямо на монтажной площадке возле циклотрона. Усомнился Курчатов в одной мелочи. Вспомнил по собственному опыту, когда отлаживал тот, первый, циклотрон еще в тридцатые годы в Радиевом институте, как они запнулись на подобной чепухе. Чертежи были под рукой. Неменов развернул их, подозвал сотрудников, и они попытались рассеять сомнения Курчатова. Слова гулко разносились по пустынному пока залу. Спорили горячо, убежденно, зло. Вдруг Курчатов заметил, что один из инженеров не принимает участия в обсуждении, а сел к столу и заснул. Первое желание было подойти, разбудить, одернуть. Курчатов даже бросил Неменову: «Ну-ка, погоди!» Все притихли. Хорошо, что он еще раз посмотрел на лицо спящего, разглядел и бледность, и темные круги от усталости под глазами, и заострившиеся черты на исхудавшем лице, и резкую морщину, перечеркнувшую покатый лоб. Это было лицо смертельно уставшего человека.

Курчатов сердитым шепотом бросил: «Ну-ка, тихо отсюда. Доспорим у меня...» — и первым двинулся к выходу из зала. Уже в кабинете кто-то из инженеров, недавно отозванных из действующей армии, стараясь выгородить товарища, извиняющимся тоном проговорил: «На фронте легче, там хоть на отдых отводят».

Да, за войну они все достаточно огрубели. Наряду с обтекаемым «Мне думается, что уважаемый коллега несколько заблуждается» в ход идут выражения более резкие. Неделю назад к Курчатову ворвался один из сотрудников Радиевого института, прикомандированных теперь к лаборатории, и, возмущенный, бросил на стол докладную на двух страницах. Курчатов принялся за чтение этого документа. Наверное, опять кто-то что-то недопоставил, сорвал сроки работ и необходимо срочное вмешательство. Он привычно быстро пробежал первые стандартные фразы: «Довожу до Вашего сведения...»

Жалобщик был классным специалистом. Пожалуй, даже единственным в своей области. Но характер у него был не дай бог. Тяжелый характер. Те, кто хорошо знал его, частенько повторяли: «Может из мухи сделать слона и торговать потом слоновой костью».

Курчатов читал: «Довожу до Вашего сведения, что тов. Неменов Л. М. в присутствии достаточного количества народа, это могут подтвердить следующие товарищи... предпринял попытку унизить мой авторитет как ученого. В ответ на мое замечание т. Неменов Л. М. обозвал меня...» (шло энергичное выражение).

Неменов... Подумать только! Отпрыск интеллигентной петербургской семьи, где невинная ссылка на черта ужасно шокировала домашних. Где же он набрался таких выражений? Не иначе, как во время командировки на Северный флот. Моряки — народ мыслящий образно.

Голос разгневанного посетителя вернул Курчатова к действительности: «Вот вы смеетесь, Игорь Васильевич, а что мне делать?» Посетитель обиженно умолк. Молчал и Курчатов, пытаясь найти выход из непривычного для него положения.

Считается, что он умеет руководить. Да, если это касается дела, эксперимента. Решения тех или иных исследовательских или технических задач. Но коллектив стремительно растет. Все больше людей втягивается в орбиту деятельности лаборатории номер два. И новые проблемы совсем не похожи на те, что приходилось Курчатову решать раньше. Теперь еще и эта докладная. Как погасить, в общем-то, пустячный скандал. Как воздействовать на сотрудника, чтобы он понял: ну сорвался Неменов в этой гонке. На нем ведь, по сути дела, лежат все циклотронные дела. На Курчатова давят сверху, он жмет здесь на Неменова. Неудивительно, что тот, испытывая такой нажим не один месяц, прибег к крутому выражению, дал выход излишку пара.

Курчатов все это попытался объяснить жалобщику. Но тот лишь насупленно отмалчивался. Руководитель несколько изменил тональность. Попытался в забавных тонах, как бы со стороны обрисовать свои оргвыводы из этого инцидента. Посетитель скупо улыбнулся. Значит, юмор не чужд этому человеку. И официальный тон — всего лишь маска. А раз так, нанесем удар именно в этом направлении.

Рука привычно потянулась к стаканчику, в котором торчали жала остро отточенных карандашей. Курчатов выбрал ребристый, с красным грифелем, размашисто вывел всего лишь одно слово: «Утверждаю!» — расписался, поставил число и протянул докладную автору. Сначала у того брови опять обиженно поползли вверх. Но затем, оценив всю ситуацию разом, осознав, по-видимому, никчемность обиды, он принял игру:

— Значит, утверждаете, Игорь Васильевич?

— Да, утверждаю. Потому что на разбор подобных докладных у нас нет ни времени, ни сил. Поговорим-ка лучше о мишени...

Затем Неменов, обидчик и грубиян, как было написано в докладной, поведал Курчатову, какое действие возымела неожиданная резолюция. Взаимопонимание теперь полное. Сам обиженный и показал ему свою докладную с резолюцией Бороды. Значит, решение, выбранное Курчатовым, было правильным. Но о его умении руководить людьми все же будут судить по конечным результатам, а не по остроумным резолюциям.

А что же происходило в эти дни у физиков-атомщиков на Западе?

Человек дела, генерал Гровс, поднаторевший за годы общения с такими умами, как Ферми, Бор, Оппенгеймер, в проблемах атомной физики, уже понимал, что существует еще достаточно мощный отряд атомников и по другую сторону океана. И как далёко они продвинулись на многотрудном пути овладения энергией атома, не знал никто из их коллег, еще недавних друзей на Американском континенте. Поэтому, как только огромные заводы в Ок-Ридже и Хэнфорде по производству уранового и плутониевого горючего стали приобретать зримые черты, а в исследовательской зоне Лос-Аламоса полным ходом пошли работы над конкретным взрывным механизмом первой атомной бомбы и весь «Манхэттен-проект» уже не представлялся больше гигантским блефом, генерал Гровс забил тревогу.

Логика его рассуждений была нехитрой. Да, «битые горшки» оказались правы, когда подняли тревогу, добрались до самого президента и сумели убедить его в реальности создания атомной бомбы. Они тогда напирали на то, что с помощью этого оружия Гитлер в состоянии будет завоевать весь мир. Но если ученые оказались правы в главном и создание атомного оружия в США теперь реально, то они вполне могут оказаться правы и в другом. Где гарантия, что получилось только у нас одних? А вдруг противник преподнесет подобный сюрприз, когда союзные войска высадятся в Европе?

Мысль о том, что гитлеровцы, имей они атомное оружие, применили бы его в первую очередь против советских войск на восточном фронте, где действительно шли упорные, ожесточенные бои, генералу Гровсу не приходила в голову. Генерал был патриот. Его интересовали немецкие физики.

...Итак, охота началась. Загонщиками стали люди, на мундирах которых красовалась броская, но мало понятная эмблема: белая буква «альфа» из греческого алфавита, пронзенная красной молнией. По мнению тех, кто задумывал эту таинственную операцию в Америке, в частности главы «Манхэттен-проекта» генерала Гровса, подобный знак символизировал энергию атома. Впервые в истории войн объектом для армейской разведки становились исследователи. Не конструкторы оружия, не авторы скорострельных пулеметов, а ученые, погруженные в мир еще недавно абстрактных проблем.

То ли в насмешку, то ли по какой-то странной ассоциации, то ли отдавая дань ретивости главы «Манхэттен-проекта», чины из военной разведки закодировали миссию по сбору научной и технической информации романтическим названием «Алсос», что по-гречески значило «рощи». Но в переводе на английский это же слово было аналогично фамилии самого генерала — «Гровс».

И хотя тот метал громы и молнии, менять название миссии не стали. Не было ни времени, ни гарантии, что подобная чехарда с названиями разведмиссии не привлечет к себе чьего-то излишнего внимания.

Первым объектом миссии «Алсос» стала Италия, где в конце 1943 года высадились американские войска. 14 декабря вся разведгруппа вылетела из Алжира в Неаполь. Логика в этом маршруте была. Фашистские Италия и Германия много лет считались союзниками. В тридцатые годы в Италии, как и в Германии, возникла серьезная школа физиков. По сути дела, все важнейшие открытия в области деления урана сделаны в Риме или в Берлине. Вполне вероятно, что для работы по созданию атомного оружия нацистская Германия привлекла ученых из Италии. Значит, путь к секретам исследований третьего рейха может пролечь и через Аппенинский полуостров. Но, увы, известные физики Италии, допрошенные в Римском университете, не сообщили представителям миссии «Алсос» ничего существенного. Практически работы по делению урана в Италии не велись с момента эмиграции Ферми в США.

Да, итальянцы Амальди и Вик занимались перед самой войной теоретическими исследованиями в области разделения изотопов, физикой нейтронов и космических лучей. Но о том, что урановые шахты в Чехословакии возобновили интенсивную работу, они не знали. С предложением о сотрудничестве к ним никто из немецких коллег не обращался. Да и что нового еще могли сообщить Амальди и Вик, если они были мобилизованы и тянули лямку простых армейских офицеров до конца 1943 года? А затем, после капитуляции маршала Бадольо и создания под нажимом нацистов новых частей, скрывались от властей, чтобы снова не попасть в военный водоворот.

Первый этап миссии «Алсос» оказался безрезультатным. Но генерал Гровс по-прежнему бил тревогу, заставляя службы стратегической и военной разведок добывать сведения, на которые раньше не обращали внимания. Десятки агентов секретных служб, особенно в нейтральных странах — Швейцарии и Швеции, не ведая об истинной подоплеке, получив задание, лишь пожимали плечами. Германия содрогается от налетов союзнической авиации, а от них требуют установить точное местонахождение никому не известных физиков.

Офицеры авиационной разведки тоже недоумевали. Непонятно, что ищут. Но только все снимки тщательно изучаются таинственными немногословными американцами, и, по-видимому, безрезультатно.

Двадцать третьего марта 1944 года генерал Гровс вручил начальнику генерального штаба США следующее письмо:

«1. Радиоактивные вещества обладают весьма эффективным поражающим действием. Немцы, которым известно об их существовании, могли наладить их производство с целью использовать в качестве оружия. Возможно, это оружие будет внезапно применено против союзных войск при их вторжении на побережье Западной Европы.

2. По мнению большинства специалистов, вероятность их применения невелика, но если они все же будут применены и какая-либо воинская часть подвергнется их внушающему страх воздействию, может возникнуть сложная обстановка.

3. Предлагаю направить генералу Эйзенхауэру письмо, проект которого прилагается...»

Сложная обстановка у войск союзников действительно возникла. Но отнюдь не при высадке на пляжи Нормандии и не из-за применения командованием вермахта «радиоактивных веществ». А значительно позже и по другой причине — в Арденнах.

К моменту же начала операции «Оверлорд» во Франции члены команды «Алсос» располагали списком основных целей. В него входили фамилии ученых, их домашние адреса, только затем в списке шли данные о лабораториях, мастерских, складах. Первым объектом значился Жолио-Кюри. За ним — соратник Жолио по многолетним исследованиям, его жена — Ирэн Кюри.

Кадровый разведчик Борис Паш двадцать четвертого августа 1944 года наконец-то вышел на «объект номер один». Жолио-Кюри встретил Паша и его подчиненных, ворвавшихся на «джипе» в Париж с первыми частями союзных войск, на ступеньках своей лаборатории. Повязка — знак участника отряда Сопротивления — еще красовалась на рукаве пиджака Жолио как свидетельство недавних баррикадных боев на улицах французской столицы. Знаменитый физик и кадровый американский разведчик провели вместе длинный августовский вечер.

Была распита бутылка шампанского, которое пили из мензурок.

В разговоре Паш старался незаметнее подобраться к предмету, его интересующему. Поэтому терпеливо слушал подробный рассказ Жолио-Кюри о том, как в этой вот лаборатории под носом у нацистов он изготовлял примитивные бомбы для участников готовившегося в Париже восстания. Словно невзначай Паш помянул Ганса Халбана и Льва Коварски. Именно им французский ученый поручил вывезти запасы тяжелой воды, когда оккупация Франции стала очевидной и неизбежной.

Для Жолио-Кюри, знавшего о том, что один из его бывших сотрудников теперь работает в Канаде, судя по всему, по прежней тематике, не стоило большого труда связать воедино и проблемы урана, и внезапный визит Паша, и профессиональное терпение собеседника, когда он рассказывал о годах жизни при оккупации. Предмет скрытой заинтересованности гостя стал ясен Жолио-Кюри. Поэтому он сам, услышав незаданный вопрос, довольно четко ответил на него. Жолио-Кюри успокоил американцев, сказав, что, по-видимому, в работе с ураном успехи у ученых «третьего рейха» незначительны и вряд ли они близки к изготовлению атомного оружия. Он, во всяком случае, не только отказался в свое время от участия в военных исследованиях для немцев, но и запретил вести какие-либо работы по этой тематике в своей лаборатории. Правда, после оккупации Парижа два исследователя из рейха проводили ряд опытов на его циклотроне. Но это были чисто академические работы. По ночам Жолио-Кюри сам лично по лабораторным журналам контролировал, чем занимаются гости.

Жолио-Кюри даже попробовал объяснить Пашу суть этих исследований. Глава миссии «Алсос» в тот момент очень пожалел, что вместе с ним нет Гоудсмита.

Выходец из Голландии, Самуэль Гоудсмит был талантливым физиком, открывшим в двадцать три года одно из ключевых явлений атомной физики — спин электрона. К 1943 году он уже обладал репутацией серьезного ученого, разрабатывал в Массачусетском технологическом институте проект нового мощного радара. Было у него два хобби: коллекционирование скарабеев и новейшие методы криминалистики.

Самуэль Гоудсмит входил в элиту физиков, занимавшихся атомными проблемами до войны, был хорошо знаком со многими ведущими исследователями на Европейском континенте и не участвовал в «Манхэттен-проекте».

А значит, не знал о секретах Лос-Аламоса, Ок-Риджа. Вместе с тем он смог бы оценить уровень, которого достигли ученые противной стороны в работах по ядру. Вот почему он привлек к себе внимание генерала Гровса и стал научным руководителем миссии «Алсос».

И все же Борис Паш, прорываясь в Париж, решил не рисковать и не взял с собой Гоудсмита. Лишь через день состоялась его встреча с Жолио-Кюри. Но она не принесла чего-либо нового. Жолио-Кюри по просьбе научного руководителя миссии «Алсос» слетал в Лондон, где встретился с руководителем английских атомщиков Майклом Перрином. К тому времени в шифровке из Парижа сообщалось в Лондон и Штаты, что на циклотроне в лаборатории Жолио-Кюри проводили исследования Эрих Шуман, состоявший личным консультантом Кейтеля по проблемам боеприпасов, и Курт Дибнер, правая рука Шумана, занимавшийся проблемами ядерной физики в Имперском совете. Посещал лабораторию и такой крупный ядерщик, как Вальтер Боте.

Беседы в Лондоне напоминали улицу с односторонним движением. Английские коллеги хотели узнать от Жолио-Кюри все, что он знал, но, лишь только он задавал незначительный вопрос, становились немногословными. Категоричный приказ из Вашингтона предостерегал от каких-либо откровений с французским ученым. И главная причина была в том, что за годы оккупации он прошел суровую школу и перенес свои политические симпатии с социал-демократов на коммунистов.

Миссия «Алсос» в Париже со всей очевидностью рассеяла страх генерала Гровса. Гитлеровские ученые, по-видимому, были далеки от реальной атомной бомбы. Но война еще шла. У исследователей «третьего рейха» мог оказаться, как говорят французы, «бон шанс». Снять опасения окончательно способны были лишь физики Германии. Охота команды Бориса Паша и Самуэля Гоудсмита продолжалась.

Американцы не делились своими весьма мрачными предположениями о фашистском «супероружии» со своими русскими союзниками.

А в Москве тем временем Курчатов и все те, кого ему удалось собрать, работали с нечеловеческим напряжением, чтобы наверстать потерянные время и темп.

Поздним вечером одного из январских дней удалось получить прицельно четкий устойчивый пучок дейтонов. И можно было бы уже сегодня, сейчас сделать то, что так и не удалось в сорок первом.

Но в первые минуты восторга Курчатова в лаборатории не оказалось. В полдень, когда он наблюдал за последними работами по отладке, к нему незаметно подошел «дух», так они между собой называли его помощника, и что-то тихо, почтительно проговорил на ухо. Игорь Васильевич в сердцах чертыхнулся и бросил Неменову: «Меня вызывают к наркому. Заканчивайте. Если что... звоните. Только в крайнем случае».

Сейчас Неменов стоял в рабочем кабинете Курчатова и в раздумье смотрел на телефонный аппарат. Такой ли уж крайний случай — удачный пуск циклотрона, чтобы воспользоваться именно этим аппаратом? Кто знает, как там у них, Курчатова и наркома, сложился разговор. Наверняка опять всплыл вопрос о сроках. А тут успех. Бесспорный аргумент для Курчатова.

Неменов медленно набрал номер. Резкий голос ответил:

— Слушаю!

Неменов подобрался и с изысканной вежливостью старого петербуржца спросил:

— Извините, пожалуйста, нет ли у вас Игоря Васильевича Курчатова?

— Товарищ Курчатов пока у нас. А кто говорит? — В интонации наркома промелькнули сердитые нотки. На мгновение у Неменова появилось жгучее желание положить трубку на рычаг. Но он храбро ответил:

— Это доктор физико-технических наук Неменов вас беспокоит, товарищ нарком.

— Ах, доктор... И вам очень нужен Курчатов, товарищ Неменов?

— Очень, товарищ нарком.

— Тогда придется удовлетворить вашу просьбу.

Через мгновение непривычный, напряженный голос

Курчатова спросил:

— Ну, что у вас случилось?

— Пучок устойчивый, Игорь Васильевич. Хотим начать работу. Разрешите...

Они были с Курчатовым на ты лет пятнадцать. Но Неменов помнил, по какому телефону ведется разговор и в каком кабинете находится Курчатов. Потому и говорил так официально. Но успех — всегда успех, в любых обстоятельствах. Наверно, поэтому в голосе Курчатова появился его обычный азарт:

— Начинайте без меня. Я скоро буду.

«Сам» — в этом слове весь Курчатов. Среди административных хлопот, которые наваливались на него с каждым днем все больше, можно было вполне обойтись без этих изнуряющих работ за пультом циклотрона. Но он потребовал, чтобы ему выделили машинное время, как рядовому исследователю, и сам лично проводил цикл измерений. Как все, делал записи в лабораторном журнале. Как все, до рези в глазах вглядывался в мерцающий экран осциллографа. Как все, подхлестывал себя крепким чаем, заваренным на плитке в большой колбе. Это явно было неразумной, неэкономной тратой времени. Но близкие товарищи видели, как менялось выражение глаз у Бороды, когда он плотно садился на стул за пультом. Как подбиралось, становилось мускулистым, литым его большое, слегка располневшее тело. В те часы у циклотрона в Курчатове менялось все: жесты, интонация, даже манера закуривать — машинально, экономно, быстро, не отрываясь от приборов. Это было возвращение в молодость...

Тогда, в тридцатые годы, ядерная лихорадка лишь закипала. Никто не думал о безопасности. Отлаживая не такую уж и крупную по нынешним меркам машину в Радиевом, даже внимания не обратили, что нет баков с водой — самой элементарной защиты от излучения. Только когда Курчатов на мгновение потерял сознание то ли от острого переутомления, а может быть, от чего-то другого, все вспомнили о мерах безопасности. Игорь Васильевич предложил сложить защитную поленницу из сырых, промерзших дров, которыми в те годы были забиты все ленинградские дворы.

Каждую осень дрова привозили на баржах откуда-то с Онеги. Баржи рядками словно приклеивались к пологим спускам-проемам в гранитных бастионах набережных бесчисленных рек и каналов. Потом баржи, быстро освободившись от груза, поднимали над мутными водами свои обшарпанные борта. Прокопченный буксир с черной, откидывающейся под низкими мостами трубой, равнодушно дымя и пыхтя, вытягивал эти суденышки прочь из города. А во дворах-колодцах вырастали баррикады, на которых играли мальчишки и хамоватые коты деловито точили когти, обдирая наросты сосновой коры и закручивающейся в стружку бересты.

В Радиевом институте осиновые плахи, вобравшие всю сырость ленинградских осенних дождей и мокроту гнилой зимы, навалом лежали во дворе. Из них-то и сложили защиту для первого циклотрона.

От того времени и осталась одержимость, с которой Курчатов всякий раз начинал рядовое дежурство, занимая место за пультом.

Там, наверху, поначалу недоумевали, когда трубку телефона снимал не Курчатов, а кто-нибудь из сотрудников и отвечал: «Игорь Васильевич дежурит на машине».

Зачем? Почему? Разве не хватает людей? Ведь кого просили, всех нашли, разыскали, вызвали в Москву. Требуется еще — только скажите. Привлечем, мобилизуем... Начальство хоть и курировало эти исследования, но мыслило привычными представлениями. Словно предстояло создать и запустить в серию новый танк или самолет. А Курчатову и его сотрудникам требовалась уверенность, что они продвигаются к цели верным путем.

В дальнем, наспех возведенном строении Арцимович со своей командой колдует над электромагнитным разделением изотопов урана. Все тот же масс-спектрометр здесь, бесспорно, пригодился. Но от скромного прибора до промышленной установки путь очень трудный и долгий. А пока уже есть тонкая пластинка — листочек драгоценного плутония. Курчатов захватил его на одно из совещаний в Кремле. Потом Игорь Васильевич рассказывал, как положил пластинку на стол наркому. Тот скептически взглянул на нее и пренебрежительно отвернулся, но Курчатов настоял, чтобы он потрогал металл. Нарком протянул руку, ощутил устойчивое, непривычное тепло и бросил: «Пусть полежит у меня!» Потом во время долгого совещания он нет-нет да и прикасался пальцем к пластинке, проверял, не остыла ли. Но тепло держалось устойчиво. И это было противно всем правилам, всем представлениям о существующем мире. Может быть, поэтому Курчатову больше не делали замечаний за то, что он сам, как простой инженер, дежурит на какой-то «машине». Тратит драгоценное время!

Личная работа Курчатова, которая внешне выглядела как рядовая, принесла свои плоды. Для его подготовленного ума искомое открылось скоро. Дальнейший путь обозначился четко: ураново-графитовый котел.

Но для котла необходимы тонны графита, да еще особо чистого, где достать?

И вот Курчатов, Панасюк и Гончаров, занимавшиеся непосредственно проблемой графита, сидят в тесном кабинете директора завода по производству электродов для алюминия и слушают рассказ о том, как, несмотря на все превратности войны, удалось не только сохранить предприятие, но и увеличить его мощность.

По тому, как директор настороженно поглядывает на необычных посетителей, они понимают, что звонок на завод сверху был. Заметно нервничают и директор, и главный инженер.

Курчатов прерывает поток воспоминаний:

— Какой процент примесей в графите, который идет на ваши изделия?

Тот отвечает быстро, не задумываясь. Высок процент примесей. Очень высок.

Курчатов бесстрастно молчит, смотрит мимо директора в простенок за его спиной на портрет вождя, где тот, улыбаясь в усы, раскуривает трубку. Курчатов медленно, веско произносит:

— Нам необходим графит без примесей. Степень чистоты... — Игорь Васильевич называет цифру.

— Это невозможно! — сразу же отбивается главный инженер. — У нас и условий-то таких нет. Знаете, как техника износилась?

— Возможно! — Курчатов произносит это слово так, словно гвоздь вгоняет в фундаментальный стол директора. — Придется сделать. Наши товарищи вам помогут... Правительственное задание. Сроки кратчайшие. Пойдемте, посмотрим ваше хозяйство, — и первым стремительно поднимается со стула, направляясь к двери.

Уже в машине, когда они возвращаются в лабораторию, Панасюк спрашивает у Курчатова: «Не слишком ли круто для первого раза? Ведь производственники не знают, для чего необходима их будущая продукция».

Курчатов сидит в машине, сложив руки на рукоятке массивной трости.

...После изнурительной болезни в Казани он был очень слаб. Первые шаги делал держась за стены. Тогда Абрам Федорович Иоффе и принес эту массивную трость с затейливыми монограммами. Абрам Федорович впоследствии с юмором рассказывал, с каким отвращением Курчатов оглядывал этот неожиданный подарок. Но Иоффе знал, что делал. Отвращение отвращением, а Курчатов очень быстро освоил с помощью трости не только комнату, но и коридор, и кухню, и лестницу, и двор. Потом он окреп. Трость была ни к чему. Но Курчатов уже не расставался с ней. Привык. Часто носил без дела на согнутой руке, как плащ или пальто. Даже брал ее с собой, когда отправлялся в Кремль на совещания. Было что-то монументальное, давно ушедшее, забытое, когда он, рослый, ладно скроенный, с большой бородой, опираясь на эту массивную трость, независимо шествовал по почти безлюдным коридорам и переходам.

Когда Арцимович на правах друга в старой физтеховской манере проехался насчет боярского вида руководителя лаборатории номер два, то Курчатов спокойно ответил: «Разве? Может быть, ты и прав. Но трость мне почему-то помогает думать».

Сейчас, накрыв рукоять сложенными крест накрест ладонями, Курчатов категорично ответил спутнику на все сомнения: «Только так и надо. Пусть с первых же дней привыкают к нашей гонке и нашим требованиям. Мы же живем сейчас по принципу «Умри, но сделай». И ничего, не умираем. А с графитом еще будет морока, чует мое сердце».

С графитом действительно не обошлось без мороки. Пришлось сотрудникам из лаборатории поездить на завод. Подключили и видных химиков и, наконец, бросили на это дело своих людей, имеющих немалый опыт исследовательской работы. Вначале главный инженер встречал их оптимистично: «Кое-что получилось, товарищи!» Но курчатовцы шли в лабораторию, делали экспресс-анализ. И оптимизм главного инженера затухал. До необходимой чистоты было еще далеко.

Однажды главный инженер, удрученно провожая гостей к машине, не выдержал, отвел Панасюка в сторону и тоном заговорщика спросил:

— Я понимаю, это военная тайна, но как вы в принципе намереваетесь их делать?

— Что именно? — В мозгу у Панасюка промелькнуло тревожное: «Неужели кто-то из тех, кто общался с сотрудниками завода, проявил неосторожность?»

Главный инженер вновь сделал большие глаза заговорщика и шепотом произнес:

— Я только вчера перечитал рассказ Уэллса. Это же фантастика. Неужели действительно тот же принцип?

Панасюк молчал с бесстрастным лицом, напрягая память, стараясь вспомнить хоть одно произведение английского фантаста, где был бы намек на атомное оружие. «Машина времени», «Война миров», «Человек-невидимка». Черт его знает...

— Я долго ломал голову, — быстро говорил главный инженер, — зачем вам абсолютно чистый графит. А потом этот рассказ. И меня осенило. Ведь, в принципе, что такое наша продукция — углерод. А алмаз тоже углерод. Перестроить структуру — и готово. Какой угодно чистоты, сколько нужно каратов. Но как вы это мыслите сделать?

Ну что можно было ответить главному инженеру? Сказать, что он ошибается, было нельзя. Намекнуть на правду — тем более. А врать Панасюк не умел. Это было противно всей его натуре.

— Мы еще с вами увидим небо в алмазах...

Первый блок графита нужной чистоты они получили лишь несколько месяцев спустя. К этому времени большая группа сотрудников лаборатории номер два находилась за тысячу с лишним километров и от Москвы, и от завода с главным инженером, так любящим научно-фантастическую литературу.

А наш «пешеход», уже много лет двигающийся из пункта «Б», оказался сейчас гораздо ближе к месту своего окончательного назначения.

В старой, полученной при выписке из госпиталя шинели Явлинский явился согласно предписанию в Москву, в свой прежний наркомат. Оказывается, о нем здесь помнили и искали, писали в кадры армии с просьбой найти и отозвать для важной работы майора Явлинского.

За два с половиной года войны Явлинский забыл о своей встрече с Альбертом Иосифовичем Бертиновым, заведующим кафедрой электромашин Московского энергетического института. Кто только в предвоенную пору не перебывал у них на ХЭМЗе. Особенно вузовские преподаватели, чьи питомцы проходили практику на заводе,

В годы войны Бертинов возглавил крупную лабораторию в МЭИ, и всякий раз, когда речь заходила об особо важном задании, неизменно вспоминал о главном конструкторе ХЭМЗа, прирожденном электротехнике, с быстрым, нетривиальным мышлением.

В круговерти военных проблем случилось так, что совпали интересы артиллеристов и электромашиностроителей. Ведь недаром вторая мировая война вошла в историю как война моторов. Обратились к специалистам. Работа была абсолютно новая, параметры строгие, а сроки, как обычно во время войны, нереально сжатые. Артиллеристы и конструкторы сели за стол переговоров. В одну из первых бесед Бертинов пожаловался на отсутствие конструкторских кадров. Вспомнил Явлинского, который затерялся на дорогах войны...

Представитель артиллерийского управления переспросил:

— Как вы сказали? Повторите, пожалуйста.

— Яв-лин-ский, Натан Аронович, — раздельно, с надеждой в голосе произнес Бертинов. — Неужели найдете?

— Постараемся, — ответил представитель артиллеристов, записывая данные в блокнот.

Да, это, бесспорно, был случай, хотя и не такой редкий, в те утрамбованные событиями дни. Докладная Явлинского с просьбой использовать его по специальности за несколько дней до этого начала свой кочевой путь в артиллерийском управлении и попала в папку одного из высших офицеров, как раз к тому, который вел разговор с Бертиновым.

Остальное уже было делом техники. Трое суток пути в Москву. Обнадеживающий разговор в наркомате со словами: «Устраивайтесь, вызывайте семью. С жильем помогут. Приступайте к работе». Конструкторское бюро скоро приняло его в свои ряды. Комната в бывшем райкомовском общежитии, где койка Явлинского вдруг оказывается по соседству с койкой бывшего инженера ХЭМЗа Осовца. Вызов-пропуск на въезд гражданки Явлинской с сыном Юлием в город Москву. Твердое обещание комнаты в доме, строительство которого начато еще до войны. Телеграмма жены: «Встречай!» И отчаянное положение. Скоро ехать на вокзал. А куда везти семью неизвестно. Даже комнаты он снять не смог. Не умеет Явлинский обделывать такие дела, он умеет только работать. Неожиданно дверь КБ распахнулась, и густой голос с характерным кавказским акцентом спросил: «Ты почему такой грустный, Натанчик?»

Широко раскинув рукава своего солидного габардинового пальто с прямыми сверхмодными плечами, сдвинув шляпу на затылок, на Явлинского собственной персоной меж кульманов надвигался Дашнак.

...В тридцать девятом на ХЭМЗе запускали в серию машину молодого и талантливого конструктора из Армении. Он приехал на ХЭМЗ, когда узлы машины еще только ложились на синьки технологических карт и схем. Создатель машины оказался человеком с неукротимым характером. Он влезал во все мелочи, в которые и влезать-то было не надо. Торчал у технологов. Довольно бесцеремонно вел себя на оперативках. Скандалил с главным инженером. Когда инструментальный цех не выдал каких-то приспособлений для его машины, позвонил среди ночи к директору на квартиру, поднял его с постели и угрожал сейчас же, если тот не примет мер, послать телеграмму в Москву. При этом он прибегал в своей речи к сочетанию изысканных выражений и замысловатых образных ругательств. Начальники цехов панически боялись именно язвительных разносов, в которых самым уничижительным было слово «сапог». Рабочие беспрекословно выполняли любые его просьбы, окрестив между собой прозвищем Дашнак. Гость знал о нем и был очень доволен.

В годы войны Дашнак резко пошел в гору. Был отмечен правительственными наградами. Стал лауреатом Государственной премии. Обо всем этом Явлинский узнал в наркомате. И во всех этих рассказах начисто отсутствовали имя и фамилия. Только прозвище.

Сейчас Дашнак шел к нему, расставив для дружеских объятий руки, а Явлинский мучительно пытался вспомнить, как же зовут этого человека. Следом за давним знакомым, лавируя между кульманами, продвигался к столу Явлинского невысокий человек, с узкими, вытянутыми в ироническую улыбку губами на волевом, значительном лице. Он терпеливо подождал, пока Дашнак кончит обнимать Явлинского, увесисто стукая кулаком по худосочной костлявой спине. Потом протянул руку, представился, невнятно пробормотав фамилию, но четко произнес имя и отчество: «Лев Андреевич».

Дашнак начал разговор словно замысловатый тост, но спутник прервал его и кратко изложил цель визита. Из его слов Явлинский понял, что где-то физики решают одно очень важное дело, что конкретно, гость пока не имеет права сказать. Но пусть Явлинский поверит ему пока на слово: работа очень интересная. Они достигли определенных результатов в лаборатории. Но сейчас вопрос стоит о промышленных масштабах. И им необходим опытный конструктор электромашин. Явлинский им очень подходит.

— Но у меня тоже срочное задание! — Явлинский был человеком обязательным.

Человек, назвавший себя Львом Андреевичем, снисходительно усмехнулся:

— Если потребуетесь, заберем. А пока прикомандируем. Будете заниматься и своей темой, и нашей. Запишите, как добраться к нам. Я закажу пропуск на завтра.

— Нет, завтра не смогу. Сегодня жена с сыном приезжают из эвакуации. Надо их устроить.

— Чудак! Жена приезжает, а он такой хмурый. Радоваться надо! — Дашнак наконец-то нашел повод вступить в разговор.

— А жилье? — мрачно бросает Явлинский. — Обещали, а дом недостроен. Начальник АХО говорит, к зиме.

Дашнак с сочувствием слушает. Потом без слов лезет в карман своего модного пальто, достает связку ключей и княжеским жестом бросает на стол:

— Бери! От моей комнаты! Адрес...

— А как же ты?

— Я?.. Через два часа отбываю в командировку. Длительную. Семья еще в Ереване, у стариков. Когда вернусь, квартира уже будет готова. Приеду, переведем комнату на тебя.

— А вещи!

— Какие вещи, дорогой? Кровати железные? Да? Остальное знаешь как хорошо в буржуйке горело? На две зимы хватило.

Чувства громадного облегчения и нереальности происшедшего захлестнули Явлинского. В чужой незнакомой Москве получить в подарок комнату. Но Лев Андреевич, деликатно отстранив умиленного собственной благотворительностью Дашнака, упрямо возвратил Явлинского к делам:

— Так на какое число и час вам заказать пропуск?

Явлинский сжимал в ладони ключи от комнаты и оцепенело смотрел вслед неожиданным посетителям, не подозревая даже, что сейчас решилась судьба всей его дальнейшей жизни.

До поезда оставалось два часа...

А таинственная миссия «Алсос» продолжала азартную охоту за немецкими физиками.

Война в Европе катилась к закату. В конце 1944 года на равнинах Померании, на берегах Одера, в предгорьях Карпат равномерно, неотвратимо развертывалось решительное наступление советских войск.

В долине Рейна союзники лихо катили на бронетранспортерах и «джипах» по ухоженной столетиями земле. Города в долине Рейна сдавались американцам и англичанам без боя. Все силы были брошены на Восточный фронт. И зачастую впереди авангардных сил союзных войск в города и городки первыми врывались энергичные парни, на мундирах которых красовалась греческая буква «альфа», пронзенная красной молнией. Они пренебрегали оставленными в целости архивами гестапо и нацистской партии, устремляясь к лабораториям заводов и университетов.

Двадцать пятого ноября 1944 года союзные войска заняли Страсбург. Сотрудники «Алсос» обнаружили наконец в местном университете интересующие их документы. Правда, их владельцу, известному физику Вейцзеккеру, удалось скрыться от охотников, но по переписке исследователя с коллегами, записям в журналах экспериментов, по допросам сотрудников исчезнувшего профессора удалось совершенно точно воспроизвести довольно полную картину атомных работ в «третьем рейхе».

Да, к 1942 году Гитлер уже проникся идеей обрушить на человечество «Тевтонский атомный меч». Но события 1943 года — разгром и пленение армии Паулюса на берегах Волги, объявление тотальной мобилизации — подвели черту под благорасположением фюрера к атомным исследованиям. Отныне только те проекты нового оружия, реализация которых могла быть осуществлена не больше чем за шесть недель, получали щедрые ассигнования. На все остальное выделялись лишь крохи в ранее установленных рамках.

Таким образом, паническое письмо генерала Гровса командованию операции «Оверлорд» о возможности применения гитлеровцами нового страшного оружия оказалось беспочвенным. Страх сменился иным чувством. Отныне сотрудники миссии «Алсос» и деятели стратегической разведки беспокоились лишь об одном: как бы результаты исследований атомников нацистской Германии не попали бы в руки тех, кто стремительно продвигался к Берлину с востока.

Да, русские воюют неплохо. Да, они вынесли на своих плечах основные тяготы войны. Да, в одном из бывших царских дворцов в Крыму «большая тройка» вела серьезный разговор о том, как гарантировать в будущем мир, по крайней мере, на пятьдесят лет. Но история знает немало фактов, как самые изощренные дипломатические договоры превращались всего лишь в папку с архивными документами. Генерал Гровс всегда верил только в язык орудий. И поэтому охота на физиков продолжалась.

Сначала с помощью стратегической разведки удалось установить: из-за жестоких бомбардировок союзной авиацией Берлина немецкие физики покинули Институт кайзера Вильгельма. След исчезнувших физиков нащупала разведка Великобритании.

Вообще-то к донесениям этого осведомителя в «Интеллидженс сервис» все эти годы относились весьма скептически. Заурядный агент из нейтральной Швейцарии обычно поставлял туманные слухи, которые ценились невысоко. И на сей раз в донесении тоже не содержалось ничего, кроме слухов. Подумаешь, какой-то швейцарский ученый, подозревающийся в симпатиях к нацистам. Но дальше в сообщении следовало: ученый этот вместе с немецкими коллегами работает над каким-то особым взрывчатом веществом страшной разрушительной силы. Обычное, рядовое донесение, к которому применима известная пословица: «У страха глаза велики». Но была в этих донесениях и маленькая изюминка: работы эти ведутся в строжайшей тайне в помещении заброшенной прядильной фабрики в заштатном немецком городке Бизингене, в Шварцвальде.

Наверное, и это донесение, как и ему подобные, отправились бы в архив, если бы через некоторое время из иных источников не всплыло название соседнего немецкого городка Эхинген. Достаточно было бросить беглый взгляд на карту, чтобы понять: гитлеровцы создают в этом горном районе какой-то мощный промышленный центр.

С июля 1944 года самолеты-разведчики начали методичный облет и фотографирование указанного района. Сначала снимки аэрофотосъемки не показывали ничего существенного. Но осенью на них вдруг проявились спешно созданные вокруг Бизингена концлагеря. Неспроста гитлеровцы сосредоточили именно в этом районе столько даровой рабочей силы. Затем, всего за две недели, окрестность покрылась железными дорогами, складскими помещениями, промышленными сооружениями, линиями высоковольтной передачи. Сверхсекретное строительство шло полным ходом. Американцы уже всерьез подумывали о жестокой бомбардировке этого загадочного объекта в горах Шварцвальда, а вместе с ним, естественно, и окрестных немецких городков. Но один из английских специалистов, просмотрев данные аэрофотосъемки, безошибочно определил: гитлеровцы форсированными темпами строят крекинг-завод для получения бензина из сланцев. Ведь Румыния к тому моменту вышла из войны.

Массированный налет американских бомбардировщиков на этот район не состоялся. Но охота на ученых продолжалась. Тем более, что тайное, тщательно оберегаемое от союзников — русских, могло со дня на день стать явным. Миссии «Алсос» уже было известно, что главный завод, занимающийся переработкой урана и тория, расположенный в Ораниенбурге, входил в оккупационную зону советских войск по Ялтинскому соглашению.

Пятнадцатого марта 1945 года шестьсот двенадцать летающих крепостей вылетело на бомбежку несчастного города. На борту самолетов находилось тысяча пятьсот шесть тонн фугасных бомб и сто пятьдесят семь тонн бомб зажигательных. Генерал Гровс работал с масштабом. Завода в Ораниенбурге больше не существовало. С учеными было сложнее.

К апрелю 1945 года местопребывание Гейзенберга с ближайшими его сотрудниками, а также Отто Гана стало известно членам миссии «Алсос» совершенно точно. Но проклятое Ялтинское соглашение и здесь поставило подножку устремлениям генерала Гровса. Именно этот район, в котором нацисты сосредоточили главные силы атомных исследований, должен был стать французской оккупационной зоной. А это значит, что ученые-атомники и все секреты, не говоря уже об уране и оборудовании, могли попасть в чужие руки. К кому в таком случае французское командование обратится за консультацией? Естественно, к Жолио-Кюри. А он не скрывает, что со времени освобождения Парижа «покраснел» еще больше, став членом Французской коммунистической партии.

Генерал Гровс решил помешать этому любой ценой. Так зародилась идея чисто военной операции под кодовым названием «Убежище», в которой американцы должны были пойти на грубое нарушение соглашений, достигнутых в Ялте.

Самовольно, без согласования с командованием французских войск, решено было овладеть этим районом и удерживать его, пока нужные люди не будут найдены и допрошены, документация захвачена и вывезена, а оборудование уничтожено.

Шестнадцатого апреля советские войска с Кюстринского плацдарма начали свой последний бросок на Берлин. К этому времени командованию союзных войск стало ясно: как бы благоприятно ни складывалась для них обстановка, как бы ни капитулировали города на их пути к Берлину, несмотря на настойчивые пожелания Черчилля, им не успеть. А раз так, займемся «укреплением флангов». Тогда-то генерал Эйзенхауэр разрешил провести давно разработанную операцию «Убежище». Получив в свое подчинение саперный батальон, глава миссии «Алсос» Борис Паш начал действовать. Самым главным было опередить ничего не подозревающих французов. Двадцать третьего апреля Паш во главе саперов занял городок Хайгерлок. Объектом номер один для ничего не понимавших в этом деле саперов стал реактор, перевезенный сюда из Берлина и смонтированный в тоннеле под крепкой скалой. Нужно было срочно провести его демонтаж.

Когда подразделения французских войск наконец-то достигли Хайгерлока, с реактором было покончено. Правда, вышла некоторая заминка. Американцы не успели до подхода союзников разыскать германские запасы тяжелой воды и двуокиси урана, предназначавшегося для реактора. Но подразделения французских войск были озабочены разоружением блуждающих в окрестностях немецких частей. Так что американцы в конце концов обнаружили в подвале старой мельницы на окраине городка запасы тяжелой воды, а на свежевспаханном поле захороненные кубики урана, что-то около полутора тонн.

Бравые марокканцы вылавливали по окрестным лесам солдат вермахта. А американские саперы во главе с Борисом Пашем наконец-то добрались до желанного Эхингена. Там они обнаружили большую лабораторию и некоторых интересующих их физиков. В частности, Вейцзеккера и Виртца. Прошел еще один день. Саперы заняли Тайльфинген и взяли в плен Отто Гана, одного из первооткрывателей деления урана. Но Вернер Гейзенберг, германский атомник номер один, за несколько часов до подхода американцев уехал на велосипеде в Верхнюю Баварию. Очевидно, уже зная, зачем и кто охотится за физиками «третьего рейха», Гейзенберг в насмешку оставил в своем рабочем кабинете в Эхингене своеобразный сувенир. Когда полковник Паш и Самуэль Гоудсмит вошли туда, то в центре письменного стола увидели красноречивую фотографию, сделанную в 1939 году в доме главного научного эксперта миссии «Алсос» в США. На ней хозяин дома в Массачусетсе Самуэль Гоудсмит сердечно пожимал руку Вернеру Гейзенбергу.

Только третьего мая полковник Паш с несколькими сотрудниками сумел добраться до Урфельда, городка в Баварских Альпах. Там он быстро разыскал дом, где поселилась семья Гейзенберга, а заодно и его самого. Членов миссии «Алсос» здесь уже ждали. Сам хозяин сидел в кресле, рядом с которым стоял упакованный чемодан. Когда Паш вошел в комнату, Гейзенберг встретил его словами: «Я ждал вашего прихода...»

Так закончилась эта небывалая в истории человечества массовая охота за умами. С получением известия о пленении Гейзенберга генерал Гровс решил, что он может спать спокойно. Отныне только Соединенные Штаты и отчасти Великобритания становились полновластными хозяевами таинств атомного оружия. Глава «Манхэттен-проекта», считавший, что он уже достаточно постиг премудрости атомной физики, самонадеянно отмахивался от замечаний некоторых исследователей: «Секрет атомной бомбы — это секрет полишинеля. Как только будет произведен взрыв, тайна атомного оружия перестанет существовать. Для этого нужно лишь знать о взрыве, разбираться в теоретической физике и обладать математическим мышлением». Но так пророчествовали «битые горшки». А генерал Гровс больше верил в надежность сейфовых запоров, в систему слежки и цензуры, хотя до пяти часов тридцати минут шестнадцатого июля 1945 года все еще и сомневался в разрушительной силе детища, которое породил возглавляемый генералом «Манхэттен-проект». Впрочем, только ли он один.

Всех, кто в те засушливые, прокаленные летней жарой дни находился в районе Алмогордо, где на отдаленном участке авиабазы шли лихорадочные приготовления к первому испытанию, мучил один и тот же вопрос: сработает изделие или нет? Понятие «бомба» да к тому же с эпитетом «атомная», еще не закрепилось в сознании даже тех, кто стоял у истоков всех ядерных проблем, кто добровольно на несколько лет вдруг исчез за колючей проволокой Лос-Аламоса, кто по пронзительному гудку, словно фабричный рабочий, каждое утро неукоснительно проходил контрольный пост промышленной зоны и чей адрес для родных и близких был сдержанно кратким: «Почтовый ящик № 1663». И они, уже придавшие детищу вид авиабомбы, называвшие его между собой Толстяком, в ту ночь в ожидании первого на планете атомного взрыва спорили, насколько мощным окажется он. Даже Оппенгеймер, прекрасный физик, обладающий мощным математическим мышлением, знающий в деталях все, что вершилось здесь, в штате Нью-Мехико, по чьей воле девственная природа сомкнулась с физикой, и тот в какой-то период не мог перешагнуть привычный масштаб: мощность взрыва не превысит 250 тонн в тротиловом эквиваленте.

Породив оружие, самое страшное за всю историю планеты, не ведая, что творят, не думая еще о последствиях содеянного, они, как мальчишки, взахлеб заключали пари, какой же силы на самом деле окажется взрыв.

Ошиблись все, даже друг Оппенгеймера Роберт Сербер, который в качестве гостя, чтобы доставить приятное хозяевам, предположил, что сила Толстяка будет равна мощности взрыва в 18 тысяч тонн тротила. Но даже он ошибся ровно на 2 тысячи.

Импульс для всех этих догадок, предположений, споров, как и во всех атомных делах, не думая о последствиях, дал Энрико Ферми. Именно он накануне срока «ноль» вдруг предложил коллегам поразмыслить в теоретическом плане: подожжет ли их детище, уже установленное на тридцатитрехметровой стальной вышке за пятнадцать километров от места пребывания физиков, атмосферу или нет. А если подожжет, то будет ли при этом уничтожен только штат Ныо-Мехико или весь мир, чем привел генерала Гровса в неистовство. Правда, Ферми, не изменив выражения лица, тут же добавил: «Не так уж важно, удастся взрыв или нет, все равно это интересный научный эксперимент, так как в случае неудачи будет установлено, что атомный взрыв невозможен».

Внешне, казалось бы далекий от страстей человеческих, Ферми этими словами доказал, как прекрасно он разбирается не только в проблемах физики, но и душах людей. Ведь глава «Манхэттен-проекта» генерал Гровс в равной мере боялся непредсказуемых результатов, которые могут последовать после взрыва Толстяка, и того, что все предприятие, съевшее уже два миллиарда долларов, может окончиться пшиком. И именно ему придется держать ответ не только перед новым президентом США, но и перед конгрессом.

Правда, чем ближе становился срок «ноль», тем больше возрастали цифры пари, заключаемых «длинноволосыми», тем меньше оставалось у генерала опасений второго рода. Гровс искоса, украдкой бросал взгляды на Ферми, чье лицо становилось все более замкнутым и сосредоточенным. Дорого бы дал генерал, чтобы узнать, о чем думает в эти минуты невозмутимый итальянец, так и не избавившийся еще от характерного акцента в своем английском языке, проникший одиннадцать лет назад в быть может самую загадочную и могущественную тайну природы, вызвавший к жизни цепь самых разнообразных событий в разных частях планеты, приведших к Толстяку, бесстрастно ждущему своего срока.

Вспоминал ли Ферми в те последние минуты, когда всеобщее напряжение и ожидание захватило всех, кто находился в этой пустыне, как в тридцать третьем году сама судьба в образе по-юношески ломкого и хрупкого Разетти, только что вернувшегося из Ленинграда, вошла в его скромный кабинет в Римском университете и заявила, что, по мнению одного из советских ученых, нейтроны могут стать прекрасным инструментом для расщепления атома... Или он, прозванный некогда своими мальчиками папой, думал о счастливой ошибке, которая удержала и его, и всех на этом сложном, напряженном пути к атомному оружию, уберегла древнюю Европу от еще больших разрушений и жертв. Отныне там воцарился мир. Но сколько это стоило народам?

Знаменитое кладбище под Верденом — шрам первой мировой войны, которое пацифисты в дни его молодости приводили в пример, как бессмысленность человеческой бойни, теперь лишь царапина в памяти человечества. Ферми сам читал подробные репортажи корреспондентов американских газет из России, с театра военных действий в Европе.

Не ошибись они тогда, в тридцать четвертом, разгадай уже полученное деление урана, и кто знает, существовал бы мир сегодня, когда мощные динамики разносят далеко окрест голос заместителя Оппенгеймера Саула К. Аллисона, передающего сигналы времени, приближающегося к сроку «ноль»...

Огромное, нестерпимо пылающее, бьющее по зрачкам даже сквозь плотно закопченные стекла облако вспухло над песчаной пустыней, затопив пульсирующим светом все окрест, безжалостно обнажив все — от складок местности до первых морщинок на полном холеном лице Гровса.

Но подумал он об этом мельком. Потому что готовился к эксперименту, который задумал, как венчающий весь марафонский путь длиной в двенадцать лет, когда впервые с мишенью, облученной с помощью самодельной нейтронной пушки, пронесся по длинному коридору физического факультета в Риме к счетчику Гейгера.

Нет, Ферми не сомневался в надежности сложных приборов, которые должны были зарегистрировать силу взрывной волны. Но он всегда отдавал предпочтение простым и потому надежным экспериментам.

Он заранее заготовил клочки бумаги. Заранее измерил высоту над поверхностью почвы, с которой он выпустит их. И, дождавшись, когда взрывная волна достигнет места, где они находились, разжал ладонь. Потом, когда все кончилось, Ферми, не обращая внимания на состояние окружающих, пораженных невиданным зрелищем, хладнокровно поднялся с земли, измерил расстояние, которое пролетели клочки бумаги, быстро произвел расчеты и провозгласил силу взрывной волны. Позднее стало известно: названная цифра точно совпала с показаниями приборов.

У Ферми еще достало сил, чтобы затем сесть в танк, покрытый свинцовой защитой, проехать к эпицентру взрыва. Он даже взялся вести машину, на которой должен был вернуться в Лос-Аламос. Но в какой-то момент понял, что автомобиль, который он ведет, несется по дороге, словно пьяный. И тогда Ферми, никому никогда не доверявший своей машины, уступил место за рулем, пересев на заднее сиденье.

Он вернулся утром в Лос-Аламос, проехал в коттедж, который занимала его семья, измученный и опустошенный, прошел в спальню и заснул. Эксперимент, начавшийся двенадцать лет назад по ту сторону океана на одном из холмов великого Рима, закончился для Энрико Ферми здесь, на безвестном пока плато Скалистых гор.

На следующий день в Лос-Аламосе очевидцы испытаний словно прокручивали с конца увлекательный боевик, пытаясь в разговорах восстановить всю цепь минувших событий. Познав тайну материи, освободив небывалую энергию, мысля сугубо материалистическими категориями, они вдруг начали искать внутренний, потаенный смысл происшедшего. Никто, например, не мог вспомнить, почему первому испытанию присвоили богохульное кодовое название «Тринити» («Троица»). Разве потому, что уже были готовы три первые атомные бомбы? Может быть...

Передавали, как Оппенгеймер, эстет, любитель и знаток древних рукописей, потрясенный видом гигантского пылающего облака, произнес фразу, принадлежащую Кришну: «Я становлюсь смертью, сокрушительницей миров».

И уже ходил по рукам в Лос-Аламосе томик дневников братьев Гонкур, на одной из страниц которого была отчеркнута ногтем следующая запись, сделанная в Париже в апреле 1869 года:

«Они говорили о предсказании Вертело, что через сто лет благодаря физической и химической наукам человек узнает, из чего состоит атом, и сможет по своей воле регулировать, включать и зажигать солнце, как газовую лампу. Тогда Клод Бернард сказал, что через сто лет человек с помощью физиологической науки настолько овладеет органическим законом, что, подобно богу, создаст жизнь. Мы не возражали против этого, но решили, что, когда в науке наступит такое время, бог, тряся своей белой бородой, спустится вниз на Землю и, гремя связкой ключей, скажет человечеству то, что говорят в пять часов в «Салоне»: «Закрываем, господа!»

Но вместо бога над Лос-Аламосом и всем «Манхэттен-проектом» царил генерал Гровс. И пока на Столовой горе очевидцы пытались восстановить все детали происшедшего испытания, генерал работал над сверхсекретным докладом, который специальный самолет должен был доставить президенту Трумэну в Потсдам.

Двадцать первого июля в конце дня все, что занимало умы исследователей многие годы, чему отдавали они свой талант, свои силы, свою жизнь, что они считали принадлежащим им и называли обширным понятием «атомная физика», все это вдруг враз и, увы, беспрекословно перешло в иную категорию, в ином качестве и стало большой и страшной политикой.

Один из сопровождавших Трумэна в Потсдаме лиц записал в своем дневнике: «Черчилль рассказал мне о вчерашней встрече большой тройки. По тому, как Трумэн энергично и решительно противился нажиму русских и категорично отвергал их требования, он понял, что тот вдохновлен какими-то событиями. Прочитав доклад Гровса полностью, Черчилль все понял...»

Генерал Гровс, столько лет живший рядом с крупнейшими ядерниками мира, так и не смог побороть своего предвзятого отношения к ним, не говоря уж о том, что просто был не в состоянии понимать их. В результате он оказался «голым королем».

Наступил момент, когда тайное, как всегда, неизбежно становилось явным. Со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Новый президент США Гарри Трумэн, представлявший свою страну на Потсдамской конференции, получил подробный доклад Гровса о том, что произошло в пустынной местности Нью-Мехико.

Двадцать второго июля в одном из разговоров со Сталиным Трумэн обронил, что США располагают новым оружием необычайной разрушительной силы. Своими близорукими глазами сквозь линзы сильных очков бывший торговец, наконец-то добравшийся до главного кресла страны, впился в лицо своего собеседника. Сталин невозмутимо и сдержанно выслушал точный перевод слов Трумэна, кивнул, словно речь шла о чем-то давно известном и привычном. Эта реакция главы Советского государства на сенсационное известие потом долго не давала покоя президенту. Правда, мнение американских экспертов было однозначным: в стране, понесшей такие потери в недавней войне, невозможно создание своего атомного оружия. Но за многие годы пребывания на Капитолийском холме, за время пути к Белому дому президент, познавший все тонкости политической игры, еще никогда и ни у кого не встречал столь загадочной реакции на такое потрясающее и неожиданное сообщение. Это не просто настораживало, это пугало.

Прошло меньше месяца, и два названия чужих, далеких городов на Японских островах — Хиросима и Нагасаки — вошли в историю человечества символами ни с чем не сравнимого ужаса.

Страшную, испепеляющую силу атомного смерча, который дважды бушевал над городами Японии, пока понимали немногие. За годы войны люди видели столько разрушений, смертей, что поначалу казалось: ну разве может быть что-нибудь страшнее. Но в лаборатории номер два сообщение об атомных бомбардировках Хиросимы и Нагасаки восприняли с горестным недоумением и ясным, жестоким сознанием опасности.

Арцимович подробно докладывал о результатах последних исследований.

— Не понимаю, зачем американцам понадобилось бомбардировать Хиросиму и Нагасаки? Ведь исход войны был предрешен и ясен всем, в первую очередь самим японцам. К чему бессмысленные жертвы и разрушения?

Курчатов сидел за большим письменным столом, залитым нежарким солнцем уходящего бабьего лета, какое бывает в Москве в конце сентября.

В спорах, обсуждениях, догадках прошел месяц.

— Зачем?.. — Курчатов машинально протянул руку, чтобы погладить бороду. Но спохватился. Друзья уже не раз проезжались в шутках по поводу этой привычки: холит бороду и «будирует» творческую мысль. Он опустил руку на стекло письменного стола. Выбил пальцами дробь и вновь, уже жестко, повторил:

— Зачем?! Ты думаешь, они только в одних японцев метили? Это угроза нам. Все по законам классической драмы. Как говорил Антон Павлович Чехов: «Если в первом акте на стене висит ружье, то в последнем оно должно обязательно выстрелить».

— Значит, выход один — повесить второе ружье. Тогда, быть может, первое не выстрелит в нас?

— Наверняка. Кроме того, кое-кто в Штатах, видимо, слепо верит в сверхтайну атомной бомбы. По крайней мере, хочет верить.

— Надо быть полным профаном в физике, чтобы не сознавать: если сверхбомба дважды взорвана и это известно миру, значит, секрета не существует.

— Недооценка другой стороны всегда была фундаментом политических концепций. Тебе ли, знатоку истории, это разъяснять?

Тишина повисла в кабинете. Каждый думал о своем, а на самом деле об одном и том же. Никогда еще от деятельности ученых не зависело так много.

Искания, споры, сомнения довоенных лет, когда они с запасом неизрасходованных молодых сил увлекались загадочной и модной проблемой ядра, остались в прошлом. Отныне цель была ясна. Точная цель, очерченная грозными обстоятельствами.

Еще не были известны подробности первого испытания атомной бомбы, которое было произведено в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля в далеком штате Ныо-Мехико. Они не знали, что Энрико Ферми, с которым они заочно соперничали, холодный, рассудочный Ферми, и тот мучился сомнениями и нелегкими раздумьями, защищаясь от сомнений других словами: «Не надоедайте мне с вашими терзаниями совести! В конце концов это превосходная физика!»

И вот «превосходная физика» стала политикой превосходства, оттеснив ученых, ее творцов, на задний план. «Превосходная физика» попала в руки тех, кто даже толком не понимает, какая страшная сила, а не просто новое «оружие массового поражения», заключена в таком понятии, как атомное оружие.

Да, ружье, повешенное в том давнем, первом акте, когда они, по сути дела, еще были жаждущими новизны юнцами, все же выстрелило, испепелив два города. Но жизнь — великий режиссер. Спектакль продолжается. И теперь каждый из них со всем старанием, отдав все силы, весь опыт, сыграет предназначенную ему роль.

Арцимович разрывает стойкое молчание нелегких размышлений:

— Завтра Тамм читает лекцию в МГУ.

— Знаю...

Большая аудитория физического факультета на Моховой забита до отказа. Здесь, конечно, не только физфаковцы, преподаватели и студенты, здесь собрался народ из многих институтов Москвы. Очень много гимнастерок и кителей со споротыми погонами. Лекция заранее вызвала жадный интерес.

Игорь Евгеньевич энергично взбегает на кафедру. Цепкими пальцами, привыкшими держать тяжелый альпеншток, берет невесомый кусок мела и бросает в притихшую аудиторию: «Как вы все знаете, шестого августа над Хиросимой американцы взорвали свою первую атомную бомбу...»

Тамм не знал, естественно, ни о письме к президенту Рузвельту, подписанному Эйнштейном, ни о котле Ферми под трибунами Чикагского стадиона, ни о гигантских заводах ядерного горючего в Ок-Ридже. И такие географические названия, как Лос-Аламос, Нью-Мехико, были еще на тот момент неизвестны.

Глава «Манхэттен-проекта» генерал Гровс еще предпринимал отчаянные попытки, чтобы сберечь «секрет» атомной бомбы от разведок других держав. В кабинетах Пентагона, секретных службах Америки разрабатывались циркуляры, положения, законы о сохранении тайны атомной проблемы. Особо доверенные машинистки печатали все материалы в строго ограниченных, сдаваемых под расписку экземплярах. А Игорь Евгеньевич Тамм довольно подробно и детально рассказывал переполненной аудитории на Моховой о веществе, которое стало основой первой атомной бомбы. Выводил на доске формулу критической массы. Объяснял поражающее действие нового страшного оружия.

Говорил уверенно, точно, убежденно, хотя речь его и пестрела выражениями «по-видимому», «вероятно», «можно предположить». Все годы, которые Игорь Евгеньевич посвятил теоретическим исследованиям ядра, он привык иметь дело с абсолютно проверенными в экспериментах данными, точными выводами. Теперь он всего этого был лишен. Лишь скудные данные, приведенные в официальных заявлениях США по поводу атомных бомбардировок двух японских городов, служили ему отправной точкой для выводов, к которым он пришел.

Зачем? Почему? Сколько раз академик Тамм задавал себе подобные вопросы, как только мир облетела весть о Хиросиме. Он понимал защитный скептицизм своего большого друга, когда тот вначале не поверил сообщениям о новом страшном оружии и заявил, что это очередной блеф американцев. Слишком невероятным, стремительным даже для их понимания оказался скачок от предмета теоретических споров и выкладок к суровому и страшному вещественному воплощению.

Вот так трагично закончились многолетние и многотрудные поиски некогда крепко спаянного братства физиков-атомников.

Немногие из тех, кто заполнил осенним днем главную аудиторию физфака, слышали что-нибудь о Велимире Хлебникове. Это был поэт иной поры, иных лет, на которые пришлась молодость самого Игоря Евгеньевича. Суровое время, пришедшее на смену тем годам, потребовало иных стихов, иных поэтов. Сегодня молодежь наизусть знает Маяковского. В альпинистских лагерях перед войной Игорь Евгеньевич не раз имел возможность убедиться в этом. Да и у них в доме до войны постоянно собиралась молодежь. В просторной профессорской квартире в новом доме у Земляного вала места хватало для всех: и для гостей профессора, и для товарищей дочери. Со многими из них у Игоря Евгеньевича установились дружеские отношения, несмотря на разницу в возрасте. Эти юноши, уходя на фронт, приходили попрощаться с ним. И он со сложным чувством вглядывался в их лица, стараясь угадать: отдают ли эти молодые люди себе отчет в том, что выпадет на их нелегкую долю там, куда они так стремились. Тогда никто не вспоминал о поэзии. Были дела поважнее.

В 1941 году, когда фронт стремительно приближался к Москве и жена с дочерью послушно спускались в бомбоубежище, Тамм упрямо оставался один в пустой зашторенной квартире. Домашние думали, что он работает. А Игорь Евгеньевич просто читал любимых поэтов. Тогда-то он и натолкнулся на строки Велимира Хлебникова о том, как мир двадцатого века взрывался гекатомбой. Осенью сорок первого под вой воздушных сирен и угрожающий стук метронома в репродукторе стихи казались очень пророческими...

Молодые друзья Игоря Евгеньевича — те, которые вернулись,— сидели в зале на Моховой.

Тамм прочел лекцию единым духом, без перерыва. Потом еще час отвечал на вопросы. Только одну записку оставил Игорь Евгеньевич без ответа. Записку, которая спрашивала: «А что делается в нашей стране в этой области? Неужели ничего?»

Реакция Сталина на заявление Трумэна о новом оружии надолго озадачила американскую администрацию. Трумэн и его ближайшее окружение терялись тогда в догадках. Но мысль их по этому поводу работала лишь в одном направлении. Через несколько лет она оформилась в убеждение: «Сталин с самого начала «Манхэттен-проекта» знал все об атомной бомбе в США».

На самом же деле, оставшись наедине с Молотовым и Жуковым, Сталин по-своему прокомментировал известие об атомном оружии: «Надо будет переговорить с Курчатовым об ускорении нашей работы».

Когда, где, при каких обстоятельствах Курчатову было сказано «об ускорении нашей работы», никто из работавших в лаборатории номер два не знал. Но значимость этой короткой фразы, ее многопудовую тяжесть ощутили все сколько-нибудь причастные к работам лаборатории номер два.

В поисках оптимальных решений, в подготовке к важному броску, в стычках со строителями и смежниками пролетел первый послевоенный год. Поиск, неустанная работа мысли давно уже превратились для каждого из исследователей из лаборатории номер два в образ жизни. Все интересы их бытия словно под действием каких-то неведомых сил сфокусировались на одном. Нечто подобное с Арцимовичем и его товарищами случалось и прежде, всякий раз, когда начиналось новое исследование. Но то был бег на короткую дистанцию. А здесь марафон.

Да, это была «превосходная физика». Но иная, непохожая на ту, какой все они так самозабвенно занимались в предвоенные годы. Она становилась физикой не одних лабораторий, но и новых, еще только возводимых заводов и целых отраслей.

В довоенные годы в Физтехе они не исключали возможность неудачи в том или ином исследовании. Теперь любой локальный опыт с сомнительными результатами мог стать роковой ошибкой на завершающем этапе для всего коллектива лаборатории номер два, повлечь за собой бесцельную трату огромных средств. В таких условиях права на ошибку, на то, что «отрицательный результат — это тоже результат», ни у кого из них но было.

Они достаточно хорошо знали, как живет страна в этот первый послевоенный год. Стоило бегло взглянуть на людей на столичных улицах, когда выбираешься в город. Мужчины в основном одеты в гимнастерки, кителя, донашивают шинели. Выезжая в командировки, физики видели, что самой модной обувью в сельской местности стали чуни, склеенные из камер разбитых немецких грузовиков. Город жил по жесточайшим лимитам продовольствия, электроэнергии и топлива. Неменов передавал рассказ родственников, что в Ленинграде специальные комиссии во главе с управдомами ходили по квартирам и заклеивали розетки кружками из бумаги, на которых красовалась фиолетовая печать. Никаких лишних электроприборов: плиток, настольных ламп. Только одинокая лампочка под потолком.

В то же время лаборатории номер два не отказывали ни в чем.

Весной сорок шестого года на территории, уже огороженной солидным забором, заканчивалось строительство здания монтажных мастерских. Сюда, в бетонированный глубокий колодец внутри здания, поместили блоки чистого графита и урана. Второй раз Курчатову предстояло повторить эксперимент Ферми. Только с той существенной разницей, что в первый раз советские исследователи знали об условиях опыта, а теперь им ничего не было известно.

Это был свой путь, без повторения пройденного, свое открытие, свое понимание проблемы. Своя интуиция и свое прозрение.

Разговор о бессмысленности атомной бомбардировки, предпринятой американцами, начатый еще августовским днем сорок пятого, продолжался и сегодня, как только у Курчатова и Арцимовича выпадала свободная минута. Чаще всего это случалось, когда их вызывали «наверх». И они отправлялись туда в большом автомобиле, который выделили Курчатову.

Атомный реактор должен был подвести черту под целым, быть может, лучшим периодом их жизни. Будет ли цепь действительно «возможна и жизненна», как убежденно заявил Курчатов еще мирным днем сорокового года в ответ на скептицизм маститых авторитетов и под аплодисменты молодых с трибуны Всесоюзной конференции по ядру? Тогда уверенность базировалась на точных расчетах. Но сейчас, когда первые уран-графитовые блоки уже легли в строгой последовательности в основание будущего котла, странное противоречивое чувство охватило их. Тут были и прежняя убежденность, и подавляемая неуверенность, и ожидание чуда, к которому они упрямо продвигались более десятилетия.

Счетчики нейтронов должны были возвестить о том, пойдет ли реакция, начнет ли «дышать» реактор. Возводя первый атомный котел, исследователи поместили счетчики в активную зону и подсоединили их не только к регистрирующим приборам, но и по предложению Курчатова еще к громкоговорителю. Отныне возникновение нейтронов фиксировалось характерными щелчками в динамике. Но пока велась кладка, такие щелчки раздавались нечасто, как случайные одиночные выстрелы.

Подумал Курчатов и о том, как мгновенно загасить атомный костер. Стержни из кадмия, заключенные в алюминиевые трубы, должны были сыграть роль «замедлителя» в начавшейся цепной реакции.

Прежде чем приступить к кладке, ведущие специалисты лаборатории номер два много спорили о том, каким быть их атомному котлу: кубом или сферой. Курчатов выбрал сферу, хотя возведение ее требовало больших усилий. Но и здесь сыграла свою роль не интуиция, а точный математический расчет. Так можно было последовательно, в несколько этапов достичь критической массы.

И вот первые ряды выложены. Попробовали поднять кадмиевые стержни. Все, кто участвовал в кладке, ожидали чуда. Но ничего не произошло. В репродукторе по-прежнему раздавались щелчки одиночных нейтронов. Не могло произойти, Курчатов это знал точно. В своих экспериментах он всегда опирался на скрупулезный расчет. И сейчас отдал команду поднять кадмиевые стержни лишь потому, что привык в экспериментах делать все поэтапно, основательно, методично. Присутствующие заметили, как он погладил бороду,— значит, удовлетворен: все идет, как было рассчитано.

Потом это происходило не раз, пока росла уран-графитовая сфера. Поднимались кадмиевые стержни, а счетчики нейтронов молчали. Курчатову нужно было еще одно, новое подтверждение точности расчетов.

В тот день все, кто вел кладку котла, были полны нетерпения. Сфера была почти закончена и достигла расчетного размера. Игорь Васильевич сам нажал кнопку механизма подъема кадмиевых стержней. Секунда, вторая... Ах как медленно ползут вверх эти проклятые стержни. Щелчки в репродукторе уже не одиночные выстрелы, похоже, будто взвод, нет, рота открыла беглый огонь по цели. Еще мгновение! И вот уже захлебывающаяся пулеметная очередь... Есть цепь!

Велико было желание просто слушать этот шум невидимого и долгожданного пламени разгорающегося атомного костра. Это было так естественно. Но Курчатов снова нажал кнопку. Кадмиевые стержни опустились, загасив атомный огонь. В наступившей тишине Игорь Васильевич, посмотрев на разочарованные лица сотрудников, кратко бросил: «Продолжайте кладку!»

По расчетам, в сферу должен был лечь еще один слой уран-графитовых блоков.

На этот «последний мазок» ушел почти весь следующий день. Только под вечер Курчатов вновь нажал кнопку механизма, поднимающего кадмиевые стержни. Секунда — и вновь словно захлебывающаяся пулеметная стрельба раздалась из репродукторов. Еще мгновение. И уже мощное, непрерывное басовитое гудение доносится из репродукторов.

Курчатов бросает взгляд на часы, оглядывается. И замечает, как все, кто находился рядом, непроизвольно сделали то же самое, словно сверили время. Случилось это двадцать пятого декабря 1946 года в восемнадцать часов ноль-ноль минут по московскому времени. На Евроазиатском континенте начал работать первый атомный реактор.

Первые же дни пристального изучения атомного котла показали, как много еще предстоит решить проблем. Защита, безопасность, оптимальные режимы работы, использование и отвод тепла, наконец, самое главное — накопленное атомного горючего.

Разоренная войной страна простиралась за стенами монтажных мастерских, за забором, ограждающим территорию. Возрождающиеся заводы уже требовали энергии, а Днепрогэс еще только начинали восстанавливать. Каким мощным подспорьем в этом подъеме страны из разрухи мог бы стать рабочий атом! А приходилось думать, работать, искать, изнуряя себя и других не об энергии, а о взрыве. Об оружии. Потому что без него не могло быть мира, возрождения.

Мысль рано или поздно неизбежно претворяется в дело. И спустя два с половиной года наступил день, обозначенный в документах: «Срок «Ч».

В этот день наши герои оказались далеко от Москвы.

Только сейчас, в минуты вынужденного безделья и томительного ожидания, Арцимович вдруг обратил внимание: как же пустынно и мрачно-голо на этом каменистом, равнодушном и беспредельном плато. Может быть, в этом была повинна погода, со шквалистыми ветрами, внезапными короткими грозами, беспрестанно гнавшими над полигоном низкие тучи.

Аскетичные сборные домики, наспех поставленные саперами, заполненные неприхотливой казарменной мебелью: койки, столы, тумбочки. И «город», призрачный, хаотичный, словно перенесенный на это ровное, как стол, каменистое плато со страниц фантастических романов. «Город», где сосредоточились в последние дни усилия всех, кто участвовал в этом деле, странный «город», даже не с рождения, а с замысла обреченный на гибель. Все это чем-то напоминало безалаберную площадку киностудии, где на малом пятачке могут соседствовать средневековый рыцарский замок и охотничья избушка на таежной заимке.

Но хлипкие кинопостройки должны все же ожить освещенными окнами. Хоть раз, по замыслу режиссера, в их стенах перед объективом кинокамеры разгорится жизнь человеческого очага: со страданиями и радостью, благородством и подлостью, грустью и смехом. «Городу» же на плато с домами добротной кирпичной кладки и избами, срубленными из толстых таежных бревен, не было суждено услышать плач ребенка или ревнивой перебранки супругов.

С наступлением сумерек отдельные окна загорались ярким светом лампочек-переносок. Но это тоже было еще одно свидетельство, подтверждающее неотвратимую, запрограммированную обреченность «города». Там шла установка регистрирующей аппаратуры, хитроумных датчиков, способных донести до людей, которые укроются за десятки километров, все подробности гибели этих стен в атомном смерче.

Лобастые туши новеньких танков и самоходок, даже не освобожденные от заводской смазки, стояли тут же рядом в строго рассчитанном порядке, понятном лишь специалистам по взрывной волне, радиации, температурным режимам. Извилистые щели наспех отрытых ячеек и траншей, окопы полного профиля соседствовали с землянками в несколько непробиваемых накатов, бетонированными блиндажами и бункерами, увенчанными бронированными колпаками. Все это полудугой опоясывало «город», способный выдержать не один жестокий штурм. Но и этим сооружениям тоже не было суждено послужить когда-нибудь укрытием для людей. Лишь клетки с подопытными кроликами соседствовали в них с пулеметами и автоматами, которые никогда не будут вести огонь. Над всем этим сосредоточием боевой техники и разностильных построек, над щелями траншей и амбразурами бетонных дотов возвышалась подобно высоковольтной опоре тридцатиметровая вышка из стальных конструкций. Сюда, к ее подножию, специальный тягач должен был доставить то, что вобрало в себя труд тысяч людей.

За четыре года, которые прошли со времени Потсдамской конференции, многое переменилось. После взрыва в Хиросиме и Нагасаки цена миру стала иной. Мир стал зависеть от ученых, и они вынуждены были принять на себя эту немыслимую ношу.

Ребристые, четко обозначившиеся на влажной земле следы от колес специального тягача, доставившего к вышке первую советскую атомную бомбу, словно подводили черту под целым периодом жизни советских ученых.

Сейчас эти два параллельных рубчатых следа от тягача, впечатанных в напитанную влагой землю, отсекали, переводя в разряд исторических событий, все предшествующее этому дню и часу.

Тягач доставил их детище к подножию стальной башни. Затем его подняли, собрали на площадке, вставили «сердце» — взрывной механизм, подсоединили к кабелю, протянутому к командному бункеру. И Курчатов достал шнур со специальным ключом от бронированной круглой крышки, запиравшей главную кнопку — кнопку взрыва.

Погода все еще оставалась мерзкой, с резкими порывами ветра, с молниями, которые, казалось, нарочно могли ударить по стальной конструкции башни, по уже подготовленной к взрыву бомбе со сложной системой датчиков и приборов, уже включенных, принявших напряжение на всем многокилометровом пространстве полигона. Члены госкомиссии собрались в бункере. Металлический голос в репродукторе бесстрастно и раздельно вел убывающий отсчет времени.

До срока «Ч» оставалось всего несколько минут. Арцимович неотрывно следил за Курчатовым. Неторопливо, размеренно, может быть, слишком неторопливо Игорь Васильевич взял шнур со спецключом. И под равнодушный отсчет времени вставил его в гнездо. Металлического звука, с которым отошла бронированная крышка, почти никто не услышал. Все затопил гулкий, бесстрастный голос, отсчитывающий последнюю минуту. Кнопка взрыва была свободной. Курчатов машинально погладил бороду. Десять... девять... три... одна... ноль! Курчатов нажал главную кнопку полигона.

Через несколько дней специальные летающие лаборатории-самолеты военно-воздушных сил США доставили на свою базу пробы воздуха, взятого на большой высоте. Лабораторный анализ показал: в пробах содержатся осколки ядер плутония. Это значило лишь одно — монополия США на атомное оружие окончилась. Человечество уже было окончательно катапультировано в иную эру своей истории.


Загрузка...