Вечером к Заметову зашел его сосед и приятель, капитан Родаков.
— Едем в „Фарс“. Преотличная по нынешнему времени штука. Смеешься. Немного — даже много — сала, и ни о чем не думаешь!
— Что идет?
— А не знаю! Гадость какая нибудь. Я просто надумал. Дома скука; в клуб ехать — продулся. Вот и надумал. Едем!
— Нет, — решительно отказался Заметов, — и тебе не советую....
— Почему?
— Так. Нам теперь на людях неудобно.
— Вот чудак! — и Родаков хлопнул рукой о колено, — эк, тебя напугали! во первых, мы не того полка; а во вторых, люди-то тоже не бешенные. С чего им на меня бросаться? Так не едешь?
— Нет! скажи мне, подпоручик Холоднев у тебя в роте?
— У меня.
— Что он за человек?
— Славный парень, только не военный. Не знаю, зачем и пошел по нашей линии. Дисциплина ему несродна; сентиментален, мечтателен и читает много. Я его сначала в школу нарядил, а теперь убрал. И сам влетит, и меня подведет. Так не едешь? — он ткнул папиросу в пепельницу и встал, поправляя портупею шашки.
— Нет.
Родаков ушел.
„Вот ведь, не думая сказал, а сказал до обидного правду, — подумал Заметов, возвращаясь из передней; — действительно, есть в нас нечто специально военное и в ком этого нет, тот не наш. И во мне, значит, есть это; иначе не служил бы я уже 12-й год. А если есть это особенное, то и рознь есть и теперь она во вражду обратилась. Да, есть военные и невоенные!“ и Заметов покачал головою.
Странно, что ни о чем этом он раньше и не думал. Ходил на учение, на караулы, на парады, говорил „слушаю“ и „распекал“, веселился, занимался и считал за „честь“ служить в своем полку. Когда объявилась война, он ни минуты не колебался идти, если позовут. Когда выяснилась возможность идти за заставы и, быть может, расстреливать рабочих и народ, он совершенно не задумывался над этим; когда стали повторяться случаи нападения на офицеров, он даже не обсуждал их.
А теперь, после пережитого им глупого страха, все эти вопросы вдруг встали перед ним и не дают ему покоя.
Ему вдруг вспомнилось милое, задорное личико одной барышни, которая настойчиво спрашивала его:
— Стреляли бы вы, если-бы вам приказали?
Он отделался тогда шуткою, ответив смеясь:
— Я командир и сам не стреляю....
Что-бы теперь он ответил этой барышне?...
Он нервно прошелся по комнате и сел к пианино.
Надвинулись сумерки и густыми тенями затянули углы.
Заметов стал перебирать клавиши, а в голове его проносился ряд беспокойных вопросов.
— Дома? — услышал он в передней знакомый голос.
— Дома! — радостно отозвался Заметов, опустил крышку пианино, осветил комнату и пошел навстречу входящему гостю.
Это был полный мужчина со светлой окладистой бородой и вытаращенными глазами.
— Саша! ну, здравствуй! — сказал он сиповатым голосом, целуясь с Заметовым, — жена тебя целует и зовет навестить ее.
— Когда приехали?
— Третьего дня, — ответил гость, бросая на стол шарф и шляпу, — если-бы ты знал, что за гадость!
Он махнул рукою и тяжело опустился в кресло.
— Ну, рассказывай! я сейчас чаем скомандую. — Заметов распорядился и вернулся в комнату.
Гость медленно раскуривал сигару.
— Ну, говори!
Гость выпустил струю дыма.
— Две недели прожили и все время дрожмя дрожали. Вот и весь рассказ! приехали и сейчас нам соседи стали передавать, что было. Приходят это их делегаты и говорят: „так и так, на такое-то число к вам будем!“ — и являются! амбары открывают, ригу, и все к себе; а помещик сидит и дрожит. Такого не трогают. Хрюмин, — помнишь его? — вздумал защищаться и выстрелил. Его убили, а усадьбу, сожгли. Прямая пугачевщина!
— И ты видел? у тебя были?
— Нет. Это до нашего приезда было. Сначала общая паника, а потом одумались: войска позвали. Ну и все, как надо. Передрали их всех за милую душу; что осталось — отняли; кого надо — в острог упекли и смирили. Мы приехали, так у нас казаки стояли. — он два раза пыхнул сигарою и плотнее сел в кресло.
— При вас, значит, уже тихо было?
— Тихо-то тихо, да от этой тихости мороз по коже. Прежде они к тебе и за советом, и за помощью, и в крестные зовут. Чувствуешь, что среди своих. А теперь.! Встретится — отвернется. Промеж себя сходки. В лесу, на реке, по дороге только и слышишь: „вставай, поднимайся“ или: „отречемся“! Ей Богу, мальчишки орут! Прежде мы и к соседям, и пикничек, на реку или в лес, а теперь едешь и казаки с тобою. Вот тебе и деревня, и лоно природы!
— А сестра что?
Гость был женат на сестре Заметова.
— Просидела безвыходно. Две недели пробыли, пока я деньгами не обернулся и — сюда! решил продать землю. Ну ее! да, брат, революция!....
— Кто-же укрощение чинил. Казаки?
— Нет. Там у нас какая-то пехота стоит; так роту пригнали.
— И стреляли?
— Понятно, не без этого. Что говорить, всего было! да, брат, революция! — повторил он вздохнув, — жить страшно! бомбы, „руки вверх!“ экспроприации эти. Просто невероятно. Идешь ты, тебя за твои эполеты — бац по затылку! — Заметов вздрогнул. — Иду я, меня в ухо: „руки вверх!“ и — по карманам. Это что-же? разве это жизнь? теперь мужик, рабочий, студент... браунинг у всякого. Это что-же?..
На его полном лице отразился животный страх. Он понизил голос, вытаращил еще больше глаза и, опираясь на локотники кресла, нагнулся всем корпусом к Заметову.
Его страх передался и Заметову.
— Я у себя на двери цепь завел, комнаты изнутри запираю, револьвер под подушкою. Вчера взял из банка деньги, еду и дрожу. На Невском среди дня убьют и ограбят.
— Со мной вчера был случай, — сказал Заметов и передал о своем страхе.
— И за милую душу! придет это ему в голову плюнуть тебе в лицо, — Заметов даже отшатнулся, — да, да! и плюнет! а там стреляй!.. да, брат, революция!
Денщик вошел на цыпочках и доложил, что чай подан.
Они перешли в маленькую, уютную столовую с мебелью в русском стиле.
На столе была сервирована закуска, стояли водка, вино, ром и кипел изящный никелированный самовар.
Зять Заметова с жадностью начал есть и, жуя и проглатывая, с полным ртом продолжал говорить без умолку.
Заметов налил себе чая и, мешая ложечкой в стакане, внимательно слушал его, постепенно заражаясь его страхом.
А зять Заметова видимо был смертельно напуган.
Богатый барин, владевший 25 тысячами десятин в трех губерниях, он получал с одного имения доходы, с двух других арендные деньги и жил вдвоем с женою широкою, светскою жизнью, ни о чем не думая.
И вдруг, какие то аграрные беспорядки.
Порублен лес, увезен хлеб, сожжена в Саратовской губернии усадьба, от аренды отказываются и управляющие пишут про разные ужасы, а денег не шлют.
А тут говорят про какое-то принудительное отчуждение, а мужик чуть не с дубьем...
— Бумаги падают, падают, — шептал он, тараща глаза, — именья теперь к чертям, а там: за то, что ты офицер — голову чик! за то, что у тебя деньги — тоже! да, брат, революция! уф! дожили. Налей-ка чаю.
Заметов налил и заговорил.
— Я во весь век никому дурного не сделал. Живу почти замкнуто. До сих пор ни в каких усмирениях не участвовал. Почему же я теперь должен жить под угрозою?
— Офицер! этого, брат, им довольно.
— Кому им?
— Революционерам, вот кому! подожди, еще увидим!...
В маленькой комнате стало душно. Полное лицо гостя покраснело и залоснилось.
— Однако! — спохватился он, взглянув на часы, — час ночи! иду!
Он быстро встал и поцеловался с Заметовым.
Заметов вышел проводить его.
— Сбеги вниз, что бы осветили лестницу! — сказал он денщику.
Денщик выскочил и загремел сапогами по лестнице.
Зять Заметова завертывал шарф вокруг шеи, надевал пальто, шаркал калошами, искал зонтик и все шептал:
— Вот пока дойду до извощика, прямо дрожать буду. Руки вверх! а? теперь колец не ношу, золотых часов не беру. Купил черные за 30 рублей. Ей Богу! да, брат...
— Революция, — глухо отозвался Заметов.
— Именно! ну, прощай!
Лестница уже осветилась, денщик запыхавшись остановился у дверей.
— Досвиданья! целуй сестру!
— Приходи к нам обедать. Завтра-же!
Гость стал спускаться с лестницы.
Заметов стоял на площадке и смотрел вниз.
— Приходи-же! — крикнул снизу его зять.
— Спасибо!
В это время внизу раздался раскатистый голос Родакова.
— Дай ему в ухо! — кричал он швейцару, — еще разговаривает, каналья!
Заметов вошел к себе.
В квартире было накурено. Он откинул занавеску, открыл форточку и невольно залюбовался темным, звездным небом.
„Для чего на свете несправедливость и насилие?“ — мечтательно подумал он, совершенно не сознавая, что он, как богатый барин, есть наглядная несправедливость; а как офицер — олицетворенное насилие.