И все предобеденное время мыслями своими я был в медогонной будке. Я, конечно, понимал, что хоть народ там и доволен был, а все равно никто еще не знал, надо ли особенно радоваться или нет. Потому что одно дело, если я выбирал только рамки, которые пожирнее, а другое дело, если они все были такие. И когда я подвез к будке очередную порцию корпусов и Аркаша стал их у меня принимать и посмотрел на меня вопросительно, я, конечно, знал, что он хотел спросить. И я сказал, что беру все подряд. И он крякнул так одобрительно. И я слышал, как он в будке сказал кому-то «подряд, подряд». И все загудели дальше «подряд, подряд».

Вот почему настроение у всех должно было быть отличным. Да оно и было отличным у всех. У всех, кроме меня.

А для меня этот первый день откачки, как всегда, был печальным днем. Потому что в этот день я прощался с летом. На следующий день я уезжал в Москву. И, как всегда, на то, чтобы попировать на откачке, уже и дней у меня от отпуска не оставалось. Поэтому и настроение у меня было на полтора тона ниже, чем у всех.

А весь свой законный и незаконный отпуск я потратил на то, чтобы пчела пришла к главному взятку во всей своей силе. Но сделать это было не так-то легко в том году. Да что там говорить, этот год был очень трудным для нас.

Этот год, действительно, был очень трудным для нас. Еще зимой мы стали подозревать по разным признакам, что зимовка прошла плохо. И мы все торопились с весенней выставкой. И когда мы наконец выставили пчел из омшаника и пчела облетелась, то все равно прошло еще, наверное, две недели, прежде чем воздух хотя бы в середине дня стал прогреваться до двенадцати градусов. И когда мы начали осматривать семьи одну за другой, то обнаружили, что почти все они были в довольно плохом состоянии. Как правило, в ульях было влажно и все рамки были сильно опоношены. Жизнь едва теплилась в тех семьях, где корма хватило до весны. Но во многих ульях клубы пошли не в том направлении, где был мед, а в противоположном – и погибли еще, наверное, в середине зимы.

И поэтому нам опять пришлось гнать в Сочи КАМАЗ, а не ехать туда на «Жигулях», как мы планировали осенью. А когда мы стали покупать пчелиные пакеты в таком большом количестве, то уже не могли выбирать только рутовские семьи. И нам пришлось везти полным-полно Дадана. И каждую дадановскую рамку нужно было потом обрезать прямо по живому расплоду. А это можно сравнить только с какой-нибудь хирургической операцией. Только для живости сравнения надо было бы представить себе, что хирургу нового пациента подсовывают каждые две минуты и, конечно, что пчелы цапают его ежесекундно за все открытые и неоткрытые места.

После того как мы обрезали всего Дадана, мы получили около семидесяти плодных маток, и я стал формировать отводки на них. В результате, вместо ста полудохлых зимовалых семей мы получили четыреста. Тоже, в сущности, полудохлых, но готовых взорваться в любую минуту. И в этом была следующая наша забота – не допустить, чтобы семьи изошли роями. А это значило, что надо было поставить на каждую из четырехсот семей по два, три, а то и четыре дополнительных корпуса с сушью и вощиной. И если ты делал все правильно, то к середине июля семья встречала главный взяток тремя плотно набитыми пчелой корпусами. Вот тогда самым сильным сверху можно было бросить еще два или три корпуса суши. И вот эту сушь пчела потом и заливала медом и запечатывала той самой прекрасной печаткой, от которой нельзя было оторвать глаз.

Я вспоминал о нашем трудном годе и думал о том, что все эти молодые симпатичные ребята, которые приехали вчера первый раз на пасеку нам на подмогу и которые не были испытаны на переезде (а о переезде, наверное, придется еще сказать отдельное, особое слово), и знать не знали обо всем об этом. Они думали, конечно, что пчеловодный сезон начался только в день их приезда. И когда через две недели они уедут с пасеки, они будут думать, что этим все и закончилось.

А кому-то из наших еще придется пролечить всех пчел от вароатоза и подготовить их к переезду. Четыреста корпусов по десять рамок в каждом – это будет четыре тысячи рамок. И в каждую с двух сторон надо загнать по гвоздю с трех ударов. Двадцать четыре тысячи ударов. Много ли это?

А вы, кстати, никогда не пробовали по улью постучать? Нет? А попробуйте как-нибудь. Не обязательно молотком. Просто пальцем, легонько так: «тук-тук, мол, кто там живет?»

Наверное, вы уже догадались, что после этого будет. Вот я поэтому-то и спрашиваю: много ли это – двадцать четыре тысячи ударов? Ну, если куда попало колотить, то, я думаю, это не так уж и много. А если молотком по открытым ульям, то это, пожалуй, прилично будет.

О чем еще я думал тогда? Думал я о том, что еще в августе надо будет перевезти все на нашу зимнюю базу и потом успеть подкормить пчел к зиме. За зиму пару раз придется пчел проведать. И не с пустыми руками, конечно. А надо будет достать на сахарозаводе в Борисоглебске флягу сахарной пудры, смешать ее с медом и пчелиной пыльцой и слепить небольшие лепешки, которые надо будет в каждую семью осторожненько так положить прямо над клубом. А к этому ко всему еще нужно было бы добавить небольшие организационные подробности. Продукты всякие, лекарства и еще много чего надо будет привезти по весне из Москвы. И не только всем нашим соседям, а и директору пчелобазы, председателю колхоза и его агроному, трактористам и еще много кому. Справку в ветеринарной лечебнице надо будет получить о том, что у пчел наших нет ни одной заразной болезни. И это притом, что по всей России нельзя найти ни одной здоровой пчелиной семьи. Ну и много еще чего надо будет сделать. И когда я начал обо всем об этом думать, то мне просто тошно стало.

– Что призадумался? – спросил меня Кирилл.

– Да так что-то, – сказал я. – Слушай, Кирилла, а помнишь, я тебя спрашивал в Москве, сколько у нас пустых корпусов стоит?

– Вроде бы спрашивал.

– И что ты мне ответил?

– Не помню. А что такое?

– А то, что ты сказал, что их сорок, а тут их, наверное, за триста было.

Тут Кирилл стал мне что-то такое говорить, что ежели пчела занимает столько-то корпусов и все это умножить на что-то, да еще вычесть какое-то количество вощины с учетом чего-то там такого, то как раз и получится, что наващивать нужно только сорок корпусов.

– А я не спрашивал тебя, Кирилла, сколько корпусов придется наващивать. Я тебя спрашивал, сколько у нас пустых корпусов.

– Знаешь, – сказал Кирилл, – в греческой философии есть такой ораторский прием. На букву «дэ». Не знаешь?

– Нет, не знаю.

– А зря, – сказал Кирилл. – «Демагогия» называется.

– Ораторский прием? – сказал я. – Во-первых, я совсем и не ору, а очень спокоен.

– Не умничай, – сказал Кирилл.

– А, во-вторых, что ты, Кирилла, себе позволяешь? На прошлой неделе ты меня бюрократом обозвал, сейчас демагогом, а что завтра ждать прикажешь?

А на прошлой неделе Кирилл обозвал меня бюрократом не просто так. Связано это было с тем, что на моей службе я поднимался потихоньку вверх. И вот как-то назначили меня каким-то там большим начальником по компьютерным программам.

Примерно за месяц до того, как это случилось, повел меня шеф к министру знакомиться. Ну, сидим, разговариваем. Шеф меня в лучшем свете ему представляет. А министр и говорит: «Это мы еще поглядим, каким он окажется. Да и ты (это он моему шефу), кстати, тоже». И курит, собака, непрерывно. И когда он хотел пепел стряхнуть, то мой шеф так ему услужливо стал пепельницу пододвигать, и как-то неловко зацепил ее, и вывернул все это дело прямо на ковер. Ну, а министр тут и говорит: «Видишь, пока от тебя один только вред».

Потом они там между собой все-таки обо всем договорились, и все вышло так, как мой шеф хотел. И через месяц с чем-то вручили мне ключ от хранилищ министерского фонда компьютерных программ. Это было несколько залов со стеллажами, заполненными от пола до потолка магнитными лентами. А на лентах были записаны собранные со всего мира программы для всех возможных машин и операционных систем, включая сами операционные системы. И мой шеф уже разъяснял мне мою задачу: ко мне пойдут заказы на программы со всех концов страны. А я только и должен буду, что копировать их и рассылать.

Компьютерное пиратство весьма поощрялось в стране и являлось частью государственных планов. И все это получалось очень и очень лихо. Хотя в других областях, говорят, были большие проблемы. Ребята из одного технологического института мне жаловались в середине семидесятых, что никак не могут воспроизвести немецкую технологию тридцать третьего года, которую у немцев в сорок пятом утащили. А вот вычислительная техника – она, конечно, для пиратства была наиболее приспособлена.

Я стал думать, как мне из этого компьютерного бизнеса можно было бы выкрутиться. Но проблема рассосалась сама собой. За все годы моей работы на этом посту мы так и не получили ни одного заказа. Но не потому, что никому не нужны были бесплатные программы. А потому, что на местах обзавестись любой программой вполне могли и без постороннего участия.

Все это имело еще и побочный эффект. Слухи о моем высоком назначении проникли в нашу пасечную среду, и народ стал меня сначала за глаза и в шутку, а потом уже по всякому поводу и всерьез бюрократом называть. Ну, например, если мне кто-то звонил по телефону и моя секретарша говорила: «Илюша сейчас очень заняты и к телефону подойти никак не могут», то, конечно, это вызывало град насмешек. Хотя, сами понимаете, это я ее так подговорил отвечать. Чтобы не разочаровывать народ.

– А ты это все всерьез принимаешь? – сказал я Кириллу.

– Что? – спросил Кирилл.

– Да ничего, – сказал я и замолчал.

И Кирилл тоже замолчал. И я почувствовал, что он на меня слегка обиделся даже. Ну и я тоже вроде бы на него обиделся.

Наконец стали подавать обед, и мы с Кириллом увидели, как Ника понесла на стол здоровенную кастрюлю с супом. Она порубила туда все, что у нас было: свеклу, морковку, какую-то прошлогоднюю свежую капусту. А я еще вывернул туда две банки зеленого горошка. И суп так замечательно пах, что голова начинала кружиться.

А на столе уже раскорячились два громадных бока копченых бараньих ребрышек, которые я еще по весне закупил в колхозном распределителе. И тогда, в первый день откачки, я достал их из фляги, вкопанной по самую крышку в самом затененном месте нашей лесополосы.

А на сладкое я приготовил блины. Я испек их из какой-то розовой муки, похожей на сухую краску. Наткнулся я на нее в маленьком магазинчике Балашова, когда ездил последний раз на рынок. Почему мука была такая розовая, никто сказать не мог. И я долго колебался: покупать или не покупать. И все-таки купил. И, вы знаете, испеклись блины довольно-таки неплохо. И я попросил Нику потомить их в масле на большой чугунной сковороде под тяжелой крышкой, прежде чем подать на стол. А когда я жарил блины, то весь слюной изошел, предвкушая, как мы будем их макать в только что откаченный мед.

Ну и, естественно, ведро яблочного компота, которое должно было пойти на запивку блинов, тоже уже было готово. А из-за этого компота у меня с Никой, с поварихой нашей, даже возник небольшой спор. Она собиралась яблоки чистить и выковыривать из них червяков.

Ну, вам, наверное, случалось быть в колхозных яблоневых садах Саратовской области. Ни на каком Halloween потом я не видел столько паутины. В июле на деревьях уже не было ни одного листочка и все яблоки, которые еще не попадали, были донельзя маленькими и изъеденными червяками во всех возможных направлениях. Как можно было из них всех этих червяков выковырять? Надо было положить эти яблоки в ведро с водой, прямо из мешка высыпать туда сахар и варить полчаса. Вот и все. Ну а Ника готовить компот таким образом отказалась наотрез. Так что пришлось и это мне самому сделать. И ведро компота уже стояло готовое несколько часов в холодке.

А вот о чем еще никто, кроме меня, не знал, так это о стоящей одиноко фляге на прямом солнце. Она была наполовину заполнена остатками прошлогоднего забруса. За месяц до того я залил ее водой и добавил пачку дрожжей. Ну, вы знаете, наверное, как тяжело хорошему меду начать бродить. Что уж только я ни пробовал. Бухнул туда какую-то зачерствевшую буханку черного хлеба, которая начала уже немного плесневеть с боков. Потом добавил прокисшей сметаны. Но это было все абсолютно без толку. Хорошо еще, что кто-то из местных надоумил меня собрать овса, который у нас везде в том году взошел по краю дороги. И я долго повозился с ним, пытаясь растереть его хорошенько, прежде чем кинуть во флягу. Наконец, ближе уже к концу июля, медовуха пошла. И когда я пробовал ее тогда, я уже почувствовал в ней, знаете, такую зарождающуюся силу. И к первому дню откачки, по моим расчетам, она должна была достигнуть полной степени готовности.

Я увидел, как Кирилл покосил глазом на стол, за которым потихоньку рассаживалась вся наша компания. И мы побрели туда тоже и как-то довольно быстро развеселились. И уже за целый день никто из нас ни разу не вспомнил ни о корпусах с рамками, ни о вощине, ни о бюрократах и ни об известном ораторском приеме греческой философии – демагогии.

К вопросу о глупых вопросах

…Я пошел по Массачусетс-авеню в сторону Гарвард-бридж. Вышел на набережную. Повернул налево и шел еще несколько минут вдоль реки. Потом опять повернул налево, обогнул математический корпус MIT, открыл своим ключом дверь черного хода и поднялся на второй этаж. Свет в компьютерной комнате не горел. Я открыл дверь, и свет тут же зажегся. Я сел на стул, открыл свою сумку, достал письмо, которое получил утром, и решил прочитать его еще раз. Хотя даже когда я только вскрывал конверт утром, то, не читая еще письма, уже знал, что мне пишут. Меня благодарили за присланное резюме, восхищались моим образованием, отмечали большой опыт работы и сообщали мне, что в настоящее время, к сожалению, все позиции уже заняты. Далее мне сообщали, что, как только освободится подходящее место, со мной сразу же войдут в контакт и с этой целью мое резюме заносится в их базу данных.

И я вспомнил, как я обрадовался, когда я получил первое такое письмо. Я стал его всем показывать, и народ читал его абсолютно безо всякого воодушевления. И я не понимал такой реакции, пока кто-то не сказал мне, что по смыслу это все означает, что мое резюме выкинули в мусорную корзину, скорее всего, даже не читая.

Я сел за компьютер, стал проверять свою почту и, когда не нашел там ничего хорошего, я открыл вчерашнее Аркашино письмо и стал его перечитывать.

Аркаша писал мне о том, что весенняя выставка в этом году была довольно поздняя. Но, несмотря на это, пчела облетелась очень дружно и потерь было не так уж и много. И я стал представлять себе задний двор нашей зимней базы в Богане: забор с воротами и примыкающими к ним с обеих сторон двумя мастерскими, отгораживающими небольшой внутренний дворик от основной части, разобранные стены и крыши медогонных будок и все наше оборудование под двумя огромными навесами, громадные завалы стоек корпусов с сушью, намеренно неровные ряды ульев и снег сплошь в маленьких коричневых точках весеннего очистительного облета. И мне даже показалось, что я почувствовал запах этого облета, замечательнее которого нет никакого другого запаха на свете.

Я перечитал Аркашино письмо снова, а потом еще один раз. И это письмо все висело у меня открытым на экране монитора. А мыслями своими я опять вернулся к этой загадочной базе данных, куда поместили мое резюме. И я все думал и думал об этом, пока мне не стало совсем муторно. Я попытался переключиться на что-то другое. И вспомнил, как я разговаривал сегодня утром с Митей и как он мне рассказывал про агентство по устройству на работу. Он был там вчера, и его учили, как вести себя на интервью. Агент, который тренировал его, подметил у него кучу ошибок. Во-первых, он раскритиковал всю его одежду. Он стал смеяться, когда увидел Митину жилетку, и он велел ему снять ее немедленно. А когда Митя снял ее, то агент даже сделал вид, что хочет выбросить ее в мусорное ведро. Но потом он все-таки отдал эту жилетку Мите, взяв с него обещание никогда ее больше не надевать.

Ботинки у Мити были со шнурками, а нужно было без шнурков. Или, наоборот, ботинки были без шнурков, а надо было со шнурками. И я пытался вспомнить, нужны ли шнурки или нет, и, конечно, так и не вспомнил.

Ремня на брюках у Мити не было. И агент очень из-за этого расстроился и сказал, что он даже не понимает, как это может такому умному человеку, как Митя, в голову прийти, чтобы брюки надеть без ремня.

Белые рубашки мы с Митей купили на какой-то большой распродаже. Так агент это, конечно, сразу же заметил и сказал, что рубашка должна быть хоть чуточку, но лучше.

Галстук был у Мити в яркую полоску. А надо было, оказывается, купить гораздо более скучный галстук с мелким повторяющимся рисунком, чтобы издали он казался в крупную клетку. И Митя сказал агенту тогда, что он не может позволить себе купить галстук за восемьдесят долларов. А мне еще добавил, что он в месяц тратит на всю еду и одежду никак не более сорока долларов. Ну и агент сказал, что Митя должен это рассматривать как investment. И что нельзя серьезно говорить о таких пустяковых деньгах, которые по сравнению с Митиной будущей зарплатой вообще просто смешны.

Когда они с одеждой закончили и начали интервью разыгрывать во всех деталях, то ошибки посыпались одна за другой. Руку, оказывается, Митя пожал вяло. И со второго захода ему тоже не удалось правильно руку пожать – пережал почему-то. В кресло плюхнулся хоть и по приглашению, но все равно раньше, чем агент в свое кресло сел. В глаза Митя не смотрел и не улыбался. А когда агент сказал ему об этом и Митя начал улыбаться, так агент заметил, что он не имел в виду, что улыбаться надо с открытым ртом.

Разговор о том, как Митя добрался до офиса, он почему-то не поддержал. А надо было полминуты поговорить на эту тему и еще что-то добавить по своему усмотрению или пошутить. Но тоже не долго. Минуты полторы – не больше. А потом надо было почтительно замолчать и ждать вопросов.

Когда агент попросил Митю рассказать о себе, то Митя понес всякую чепуху из своей биографии. А полагалось говорить только об опыте работы и немного об образовании.

Потом они стали репетировать, как Митя собирается ответить на вопрос, почему он хочет работать в том банке, куда он якобы пришел на интервью. И Митя стал говорить что-то об интересной работе, но агент тут же прервал его и стал что-то долго ему объяснять, из чего Митя понял только, что он должен будет сказать, что с самого раннего детства он слышал об этом банке и всю свою жизнь мечтал о нем. И уехал из своей страны в Америку только потому, чтобы работать в этом банке.

Потом агент сказал, что настало время послушать вопросы, которые есть у Мити. И Митя стал говорить, что хочет спросить о деньгах. И агент сказал, что это очень глупый вопрос. И что ему весьма печально слышать от Мити такой глупый вопрос. И хуже всего было то, что вопрос этот оказался таким глупым, что агент никак не ожидал услышать его от Мити.

И я вспомнил, что, когда мы гуляли и Алька сказала Мите про глупый вопрос, то его даже передернуло как-то. И я, конечно, сразу понял тогда, почему.

Короче, агент сказал Мите, что о деньгах он сам не должен заводить разговор ни при каких обстоятельствах. А когда Митя стал выяснять, что он должен отвечать про деньги, если его спросят об этом, то агент сказал, что к этому еще очень и очень долгий путь. И когда Митя вспомнил, что кто-то ему посоветовал на вопрос о деньгах отвечать, что он рассмотрит любое предложение, то агент сказал, что раньше, года два тому назад, он тоже посоветовал бы так сказать, но сейчас лучше называть определенные цифры. Так создается впечатление, что ты знаешь себе цену.

Потом Митя спросил у агента что-то насчет бороды, и агент опять сказал, что года два тому назад он посоветовал бы бороду сбрить. Но сейчас ситуация несколько изменилась. Народ понял, что русские программисты и аналитики – это хорошо. Ну и поэтому к бороде уже нет такого отрицательного отношения.

И Митя заявил агенту, что теперь он чувствует себя подготовленным к техническому интервью. На что агент заметил, что это вовсе не было подготовкой к техническому интервью и что он готовил Митю к тому, чтобы его допустили до технического интервью, где обычно дают всякого рода тесты. И агент сказал, что не вполне уверен, что Митю с первого раза допустят до технического интервью, но уж если допустят, то он надеется, что тут-то Митя проявит себя с самой лучшей стороны. А иначе бы он с ним и не связывался бы.

В конце разговора агент еще раз посмотрел Митино резюме и сказал, что он не видит там упоминания о том, что у Мити есть официальное разрешение на работу. И Митя сказал, что раньше такое упоминание у него было. Но потом кто-то из его знакомых посоветовал ему это выкинуть. А потом кто-то другой, наоборот, посоветовал вставить. И так случилось несколько раз. И Мите это все надоело, и он решил, что он воспользуется советом того из своих знакомых, кто зарабатывает больше. Вот тогда-то он и выбросил окончательно это из резюме. Ну и агент сначала отрицательно отреагировал на эту Митину идею, но потом спросил, а сколько же зарабатывает его знакомый, которого Митя в конце концов послушался. И когда Митя сказал, сколько, агент согласился: ладно, мол, оставляем все, как есть.

Когда Митя закончил свой рассказ, я так осторожно спросил у него, а как же он умудряется прожить в месяц на сорок долларов. И Митя рассказал мне и об итальянском рынке в Бостоне, и о фруктах и овощах в Кембридже по средам и субботам для бедных, и о распродажах одежды по двадцать пять центов за фунт, и о богатейших кембриджских помоечных днях, и о многих других полезных вещах рассказал мне Митя…

Белая «хонда»

Свет стал проникать ко мне со всех сторон.

Те задания, которые я получал от Кирана, уже не казались мне сплошной абракадаброй. Напротив, все чаще и чаще я почти сразу же знал, с какого боку к ним можно было подступиться.

Я уже не шарахался в сторону по утрам от нашей очаровательной Лори, когда она спрашивала меня, что я хотел бы заказать себе на завтрак. А однажды я даже сказал ей, что мне нравится ее свитер. И я только был поражен, какой щедрой улыбкой она одарила меня за это.

Встречи в нашей группе по средам, на которых раньше все звучало для меня, как шум прибоя, теперь стали наполняться вполне определенным содержанием. Более того, уже несколько раз Киран в ходе обсуждений обращался с вопросами ко мне. И пока все мои выступления заканчивались вполне благополучно. Если не считать, конечно, что народ всякий раз морщился, пытаясь понять меня. Но Киран все схватывал с полуслова и очень лихо разъяснял всем, что я хотел сказать. И я только удивлялся, почему его ужасающий акцент со всеми этими супермягкими «эль» не представлял никаких проблем для всех наших.

Я все еще допускал, что меня могут выгнать с работы в любую минуту. Но с каждым днем во мне росла надежда на то, что, может быть, этого не случится.

Утром ко мне подошла Эми, попросила отложить все мои задания и работать над проектом, который она мне тут же и вручила. Я спросил у нее, знает ли об этом Киран. И Эми сказала, что проект она дает мне по распоряжению нашего президента и Киран, конечно, об этом знает. И добавила, что проект, возможно, потребует специальных математических знаний.

– У тебя как с математикой? – спросила Эми.

– Не так уж и плохо, – сказал я.

Проект оказался для меня легким. И к ланчу я с ним разделался и пометил его в нашей базе данных как выполненный. В эту минуту ко мне подошел Киран.

– Хей, Илья, – сказал он, – что ты сейчас делаешь?

– Только что закончил Bid-Asked Option Price.

– Очень хорошо. Где ты?

– Что? – спросил я.

– Как идут дела у тебя? Это очень важно.

– Что ты имеешь в виду? – спросил я.

– Это очень важный проект, – сказал Киран, – постарайся сделать там все, что ты можешь.

– Я уже закончил его.

– Закончил?

– Да, – сказал я.

– Что ты имеешь в виду?

– Я все сделал.

– Ты меня не понял, – сказал Киран, – я говорю о проекте, который тебе дала сегодня утром Эми.

– Да, – сказал я, – Bid-Asked Option Price. Я все сделал.

– Ты шутишь?

– Нет, я не шучу.

– Ты что, ничего не знаешь?

– Наверное, нет.

– Эми с Францем работали над этим проектом три недели, и у них ничего не вышло.

– Я этого не знал, – сказал я.

– У тебя сошлись результаты с Блумбергом? – спросил Киран.

– Да, до седьмого знака.

– Слушай, это здорово.

– Спасибо, – сказал я.

– Ты сделал большую работу.

– Спасибо, – еще раз сказал я.

– Иди скажи это скорее Эми. Это очень важно.

– Хорошо, – сказал я.

Я прошел мимо Эминого офиса, подошел к своему столу и стал перекладывать что-то с места на место. Потом я поднял трубку и позвонил в «Чейз».

– Ты как? – спросил я Маринку.

– Хорошо. А ты как?

– Нормально. Меня, наверное, не выгонят из “Software Solutions”.

– Что ты там сделал?

Bid-Аsked Option Price.

– Молодец, – сказала Маринка.

– Спасибо, – сказал я.

– Я знала, что ты молодец.

– Спасибо, – сказал я опять.

– Значит, мы пойдем смотреть сегодня дом?

– Ты сошла с ума, – сказал я.

– Сколько ты там уже работаешь?

– Почти десять месяцев.

– Ты там засиделся. Я позвоню завтра в агентство.

– Ты с ума сошла, – сказал я.

– Ладно, я пошла на ланч.

– Хорошо, – сказал я.

– Ты тоже пойди.

– Хорошо, – сказал я.

– Выброси сэндвич, который ты взял сегодня с собой, и пойди куда-нибудь.

– Хорошо, – сказал я.

Я повесил трубку и почувствовал, что кто-то стоит у меня за спиной. Я обернулся. Это был наш президент. Он улыбался мне. Рядом с ним стояла Эми. Она тоже улыбалась.

– Ты сделал Bid-Ask? – спросил президент.

– Да, – сказал я.

– У тебя сошлись результаты с Блумбергом?

– Да, до седьмого знака.

Jesus Christ! Ты сделал большую работу.

– Спасибо, – сказал я.

– Вот видишь, – сказал президент Эми, – я же говорил, что это надо дать ему.

– Да, – сказала Эми.

– Видишь, я был прав.

– На то ты и президент, – сказала Эми. – Это твоя работа.

– Да, – сказал президент. – Я знаю.

Он похлопал меня по плечу.

– Продолжай в том же духе, – сказал он и пошел к себе в офис.

– Обязательно, – сказал я ему вслед.

Я не захотел вызывать лифт и стал спускаться с нашего третьего этажа по лестнице. И пока я шел вниз, я думал, что, конечно же, все получилось на удивление здорово. Судя по всему, президенту пришлось кого-то убеждать, чтобы дать этот проект мне. И, наверное, ему никто не верил. Да и сам президент, по всей видимости, не очень-то верил в то, что он предлагал. И я все спрашивал себя, почему они не дали мне этот проект три недели тому назад. И сам себе отвечал: потому что я не вызываю у людей никакого доверия.

Я спустился вниз, подошел к большому зеркалу, которое висело у нас в холле, и стал смотреть на себя. Эта идиотская борода, тяжелый взгляд. И вообще все остальное. И чем дольше я смотрел на себя, тем яснее я понимал, что действительно мой облик не мог вызывать никакого доверия ни у кого.

И я стал вспоминать все подобные обидные истории, которые произошли со мной или с моими друзьями. Я вспомнил, как один мой знакомый, Володя, рассказывал, как он в первый раз пришел в бридж-клуб Массачусетского технологического института. У него не было партнера, и он попросил директора турнира познакомить его с кем-то, кто тоже пришел один. И директор сказал ему, что он приветствует, что Володя пришел в клуб MIT и сказал, что это очень хороший клуб и что там играло много знаменитых людей. Володя спросил директора, играл ли там Норберт Винер. И директор ответил, что нет, Норберт Винер не играл. И он спросил Володю, как он играет. И Володя сказал, что играет он не так уж и плохо.

И этот его ответ был точно таким же, какими были все мои ответы в “Software Solutions” о моих познаниях в любой области. И тут я подумал, что, может быть, в этом-то и кроется причина всего. Я вспомнил, как в первый день, когда я пришел в “Software Solutions”, Франц сказал мне, что он эксперт в математике. И я подумал, что нас, наверное, как-то не так учили английскому в школе. Наверное, эксперт – это и означает, что ты знаешь что-то неплохо. А когда ты говоришь, что знаешь что-то неплохо, все начинают думать, что ты вообще ничего не знаешь.

Директор дал Володе в напарники совсем молодого парнишку, которого все в клубе звали Мэтт, и они начали играть. Володя сказал мне, что играть ему было ужасно трудно, потому что он тогда еще плохо понимал, что народ вокруг говорил. И народ косился на него довольно-таки сильно из-за всего его необычного для них облика. Никто там, конечно, не мог даже себе представить, что человек с таким ужасающим английским может быть на голову выше любого из них в бридже. Хотя, как сказал Володя, обстановка там в целом была весьма дружелюбная. Почти за каждым столом, куда он приходил с Мэттом, ему обязательно кто-то говорил, что у него замечательный английский.

Я наконец-то отошел от зеркала и вышел из “Software Solutions” на улицу. Пошел мелкий дождь, и сразу стало прохладно. Я сел в машину и выехал на Сильван-авеню. Там я повернул налево, доехал почти до моста Джордж-Вашингтон, запарковал машину на стоянке “A&P”, вошел внутрь и остановился около стойки “Salad Bar”. И я стал смотреть, как и куда народ все это накладывает, и тоже стал выбирать себе всякую всячину. Наконец я взял еще маленькую пластмассовую посудину и положил туда малину и ежевику.

Я вышел на улицу. Дождь кончился, и стало опять жарко, хотя был уже конец сентября. Я все продолжал вспоминать о том, что мне рассказывал когда-то Володя.

Конечно, Володя сразу понял, что Мэтт играет еще очень плохо. И Володя старался не ставить его перед трудным выбором. И я вспомнил, что еще в России Володя славился тем, что мог успешно играть даже с довольно слабым партнером.

Когда турнир закончился и результаты были подсчитаны, оказалось, что Володя с Мэттом заняли первое место, набрав при этом восемьдесят четыре процента очков. Это был абсолютный рекорд клуба MIT за все время его существования.

Все обступили Мэтта. Он стоял красный от волнения и принимал поздравления. И Володя слышал, как кто-то сказал: «Смотри, Мэтт второй год только играет, а какой прогресс».

Какой-то парень подошел к Мэтту поздравить его.

– С кем ты играл? – спросил он Мэтта.

Мэтт показал на Володю.

Jesus Christ! – сказал парень. – Как ты вырос, Мэтт.

Я спросил тогда у Володи, поздравил ли его кто-нибудь. И он сказал, что к нему подошел директор и спросил, понравилось ли ему играть с Мэттом. И когда Володя ответил, что понравилось, директор сказал, что он не обещает, что каждый раз он сможет давать ему такого сильного партнера, как Мэтт, но если Володя будет приходить регулярно, то он сможет найти себе какого-нибудь игрока, который будет соответствовать ему по силе. И в заключение директор сказал, что у Володи очень хороший английский.

И я вспомнил, как раньше меня тоже хвалили за мой замечательный английский. Но за последние несколько месяцев я не слышал этого ни от кого ни разу. И я все пытался понять, что это могло бы означать.

Рядом со мной остановилась белая «хонда», и девушка стала что-то спрашивать меня. Я на мгновение задумался, пытаясь понять, как же ей объяснить, что я не местный и не только ничего не знаю здесь, но даже толком не понимаю, что она говорит мне. Но потом вспомнил про Bid-Asked Option Price и подошел к ней поближе.

– Как мне попасть на Гарден-Стейт-Парквей? – спросила девушка.

– Тебе нужен Юг или Север? – спросил я.

– Юг, – сказала девушка.

– Развернись прямо здесь и поезжай обратно до конца улицы. Там повернешь направо. На втором светофоре поверни налево. А потом тебя поведут знаки.

– Большое спасибо, – сказала девушка.

– Всегда пожалуйста, – сказал я.

Белое Рождество

Это было совсем недавно. На Рождество. Мы сидели у нас, доедали рождественского гуся. И я сказал, что это все-таки здорово получилось, что у нас тут Белое Рождество. И Маринка спросила меня, что это значит – Белое Рождество. И я сказал, что это то же самое, что White Christmas. И все засмеялись. А Маринка мне заметила, что я пользуюсь тем, что нет Светки, а то она не позволила бы мне коверкать русский язык. И все опять засмеялись.

И Ося сказал, что Белого Рождества у нас тут не было уже тридцать лет и что он очень рад, что они успели прилететь обратно, потому что те, которые летели в самый последний момент, наверняка надолго застряли в аэропорту.

И тут я спросил Осю, как они слетали в Лондон. И Ося сказал, что слетали хорошо, но вот только кормили их в самолете плохо. И хотя сидели они в первом классе, сиденья были не очень удобные.

– Послушай, Ося, – сказал я, – а ты залегал когда-нибудь на третьей полке плацкартного вагона Москва–Воронеж? И приходилось ли тебе посещать их вагон-ресторан? И какого ты мнения о битках по-флотски?

– На третьей полке, – ответил мне Ося, – залегать приходилось. А вот что такое битки по-флотски, уже не припомню. И ты забудь. А лучше скажи мне: ты заметил, что в Лондоне половина машин без водителей ездит?

– Конечно, заметил. Пассажир есть, а водителя нет.

А народ в это время еще продолжал обсуждать весь этот неожиданный снегопад. И кто-то стал говорить, как это хорошо, когда у машины все оси ведущие.

– А у меня, – сказала Маринка, – что-то машина стала плохо дорогу держать.

– А почему ты так думаешь? – спросил я.

– А помнишь, как мы из Бостона в снегопад по льду ехали? Часов пять, наверное.

– В снегопад? По льду? Небольшой снег шел – это я помню. Но лед надо было еще поискать. А пять часов мы ехали потому, что бульдозеров нагнали расчищать снег видимо-невидимо. Тебе никогда не приходилось видеть, как выглядит зимой дорога Москва–Волгоград? Снег намерзает в середине выше, чем по краям, и ты едешь по ней, как по огромному ледяному бревну. Никогда не пробовала? Нет? А то бы ты почувствовала, как это бывает, когда машина дорогу не держит.

– Ну, не знаю, – сказала Маринка. – Но все равно, мне кажется, мою уже менять надо. Она скоро сыпаться начнет. Вот уже и с тормозами что-то не то.

– Что «не то»? Тебе всего-навсего поменяли колодки.

– По-моему, у нее звук даже изменился.

– У нашей тоже, – сказал Леша. – Когда я ее завожу.

– Леша, – сказал я, – но она у тебя все-таки заводится, правда?

– Конечно, заводится, раз я ее завожу.

– А рассказать тебе, как заводится машина с подсосом?

– Не надо, – сказал Леша. – Про подсос не надо.

– А мне кажется, – сказала Мира, – что наша как-то все дергает.

– Дергает? – сказал Леша. – Что-то я не замечал.

– Правильно, потому что это трудно заметить. Но если вот так ногой нажать сначала несильно, а потом сильно, то может дернуть.

– Ребята, я просто не могу вас слушать, – сказал я. – Вы когда-нибудь сидели за рулем «Москвича-2140»? Хотите, я вам расскажу...

– Вечер воспоминаний, – сказал Леша и закатил глаза.

– Что такое? – сказала Маринка. – Ты мне Илюшку не обижай. Давай, Илюша, вспомни еще что-нибудь. А на Лешку не обращай внимания. Он глупый.

И подвинулась ко мне поближе.

– Все вы глупые, – сказал я, – просто слушать вас не могу, когда вы о машинах начинаете говорить. Просто уши вянут.

– Хорошо, – сказал Леша, – о машинах больше ни слова.

И все стали меня успокаивать и чего-то там оправдываться начали. Но я уже никого не слушал, потому что стал думать о чем-то своем. Стал все вспоминать. И все свои машины вспомнил. И все свои третьи полки вспомнил. И гололед вспомнил. И грязь непролазную вспомнил. И я провалился в свои воспоминания так глубоко, что они стали уже казаться мне сном. И я продолжал вспоминать и вспоминать все в своем полусне. И я вспомнил, как я уезжал с пасеки в самый последний раз.

Я уезжал с пасеки в самый последний раз. Пошел сильный дождь. И я не доехал до асфальта, наверное, с полкилометра. А наш КАМАЗ сел еще раньше. И меня сначала пытался вытащить обычный гусеничный трактор. Но вскоре сел и он. Да, не зря говорят, что саратовский чернозем в дождь хуже глины.

И я под дождем пошел в деревню за большим колесным трактором. И он вытащил всех нас. Но грязь все-таки сделала свое дело: порвались все тормозные трубки. И все эти сто двадцать километров до нашей зимней базы в Богане мне пришлось ехать без тормозов. Быстро темнело, а дождь продолжал лить. Водитель КАМАЗа, как всегда, куда-то торопился и подгонял меня нещадно. Я делал подгазовку и включал первую на полном ходу, когда надо было тормозить. Казалось, что Саратов прощался со мной и проверял все, чему он меня научил.

Ну что ж, смотри, Саратов. Я отпускаю педаль газа, выжимаю сцепление, перехожу в нейтралку, отпускаю педаль сцепления и опять нажимаю на газ, доводя двигатель до поросячьего визга. Теперь еще раз выжимаю сцепление и включаю первую передачу. Видишь, Саратов, вошло, как в масло! Теперь отпускаю сцепление – и как будто парашют раскрылся сзади.

Утром следующего дня я вышел во двор нашего боганского дома. Два дня тому назад мы перевезли туда все наши ульи, и они занимали половину всего пространства до реки и были уже почти готовы для того, чтобы пойти через два с половиной месяца в омшаник на зимовку.

Мне надо было уже уезжать, но я никак не мог заставить себя уйти оттуда. Я стал ходить между рядами и смотреть, не забыли ли мы в спешке открыть какой-нибудь леток. Было еще довольно прохладно, и лет еще не начался. Я постучал по крышке одного из ульев. И в ту же секунду две или три пчелы вылетели из него и стали меня вяло атаковать. Одна из них хотела было цапнуть меня за руку, но в самый последний момент, наверное, передумала и смогла втянуть свое жало обратно в брюшко. И я только почувствовал слабый, едва ощутимый укус. Это было, скорее, похоже на прощальный поцелуй.

Я вошел в дом. Мне попался под руку какой-то детский цветной мелок. И я написал им на двери, которая отделяла основную часть дома от маленькой спаленки: «Я скоро вернусь». И тогда мне показалось, что я не вернусь туда никогда.

Я ехал в Москву и не видел перед собой ничего, потому что перед глазами у меня все стояли ульи с номерами на крышках. Я помнил все о каждой семье.

– Кто-то звонит в дверь? – спросил я.

– Я ничего не слышала – сказала Маринка.

– Пойду посмотрю, – сказал я.

Я стал обходить вокруг нашего стола, и, когда я уже шел по гостиной, раздался еще один звонок. Я открыл дверь. На пороге стоял Саратов.

– Хей, Саратов! – сказал я. – Как хорошо, что ты пришел. Давай заходи, брат. Садись с нами. Как же мне тебя не хватало. Ты знаешь, у нас тут крупные неприятности. На Маринкиной «хонде» колодки поизносились. Вот мы и думаем, чинить ее или выбрасывать.

– Выбрасывать, конечно, – сказал Саратов.

– Точно! Мы тут так сообща и решили.

– Ну и хорошо.

– Да ты садись, садись.

– Я ненадолго, – сказал Саратов.

– Я знаю, – сказал я. – Я знаю. А давай-ка я налью тебе отличное виски – «Лафроиг». Ты вряд ли пробовал такое. И скажи, побьет ли оно Санькин самогон?

Саратов отхлебнул из стакана.

– М-м-м?! – сказал он.

– А-а, я же говорил тебе! Слушай, Саратов, ты знаешь, о чем я тут только что вспоминал?

– О чем?

– О том, как я ехал тогда из Боганы в Москву в самый последний раз и не видел перед собой ничего.

– Потому что перед глазами у тебя стояли ульи с номерами на крышках?

– Да. И я помнил все о каждой семье. Да я и сейчас все помню.

– Давай проверим, – сказал Саратов. – Номер сто восемь.

– Зимовалая, – сказал я. – В начале лета я отобрал у нее четыре рамки расплода. Но в самую жару пчела все равно выкучивалась на всех летках. Но я все-таки не дал ей отроиться.

– Номер сто пятьдесят пять.

– Со следами глины на крышке? – спросил я.

– Можешь не продолжать. Номер пятьдесят четыре.

– Отводок, – сказал я.

Это был отводок на плодную кавказскую матку. Весной пчела едва обсиживала два сота с расплодом. И матка зачервила буквально на второй день. А через неделю она червила уже от бруска до бруска. Без единого пропуска. И я ставил по дополнительному корпусу каждую неделю. А в августе с шести корпусов я снял пятьдесят полновесных медовых рамок, запечатанных кавказской печаткой тоже от бруска до бруска.

– Ну что, Саратов, твои деды снимали по восемь пудов с семьи?

– Бывало, – сказал Саратов.

– А ты помнишь тот год, Саратов, когда дождей не было ни одного с апреля.

– И в июле уже все поля были перепаханы, и вы стояли на черной земле.

– И мы стояли на черной земле. И контрольный улей показывал минус каждый день. А на следующий год мы стояли на гречишном поле. И было очень жарко. И я все боялся, как бы опять не произошла прошлогодняя история. И вот прошел сильный дождь. А на следующий день с самого утра стало парить. И гречиха отрыгнула.

– Да, – сказал Саратов, – и когда ты утром зашел на край поля, то ощутил сильнейший тошнотворный запах гречишного нектара. И ты стоял полупьяный и смотрел, как вокруг шевелился живой пчелиный ковер.

– А осенью вся Москва с ума сходила от нашего шоколадного меда. И потом еще долго все спрашивали о нем. Но такого меда уже больше никогда не было.

– А знаешь, о чем я сейчас думаю? – сказал Саратов.

– О чем?

– А какой же мед был самым-самым?

– Может быть, тот, шоколадный?

– Может быть, – сказал Саратов.

– Нет, – сказал я. – Ты помнишь наш самый первый мед?

– С сильным, но нежнейшим привкусом кориандра?

– С сильным, но нежнейшим привкусом кориандра. Этот, наверное, и был самый-самый.

– Может быть, потому, что это был ваш первый мед?

– Нет, – сказал я. – Я никогда потом не пробовал ничего более замечательного. Мы собрали всего-то двадцать восемь фляг с наших первых двадцати восьми семей. Но чистый кориандровый мед был только в первых четырех флягах. И когда мы попробовали его прямо из фляги, у нас глаза на лоб полезли от мощного, все забивающего вкуса кинзы. Но когда мед сел, он стал удивительно спокойным и нежным. Теперь этот мед мало кто уже помнит.

– А подсолнечный мед следующего года? – сказал Саратов.

– Его легче было отколоть молотком, чем отрезать ножом.

– А он все равно просто таял во рту.

– А разноцвет последних годов – смесь подсолнуха, осота и сурепки? Он был, как паста, и с особо мелкими кристаллами, как, впрочем, и весь наш мед.

– А ты помнишь ваш сотовый мед?

– Я готовил его в секциях. Всего несколько секций каждый год. В лучшей семье. А когда пчела готова была уже запечатать мед, я вскрывал пару полновесных рамок, и секции получались ровными, без единого дефекта.

– Но, наверное, ничто не могло сравниться с прямо-таки ошеломляющим вкусом теплого, почти горячего забруса в медогонной будке. И всегда было приятно смотреть на того, кто пробовал его впервые.

– А помнишь, Саратов, – сказал я, – как наш Фима опрокинул керосиновую лампу в медогонку?

– А ведь ты предупреждал его, – сказал Саратов.

– А ведь я предупреждал его.

– И еще долго стояла у вас эта керосиновая фляга меда.

– И каждый из нас пытался попробовать этот мед. Но мы так и не дали его пчеле на обсушку.

– Да, в тот год вообще одна беда шла за другой еще с весны.

В тот год одна беда шла за другой еще с весны. Один из КАМАЗов, на котором мы везли пакеты с пчелами из Сочи, был без кондиционера. И когда случилась небольшая поломка, он полчаса простоял на жаре. И хотя мы не запарили пчелу, она пошла наружу из всех щелей.

И когда мы открыли двери КАМАЗа, чтобы разгружать пакеты, на нас обрушилось гигантское пчелиное облако.

Пакеты – не ульи. И я приехал на разгрузку налегке, в майке и в сандалиях. И когда я стоял на платформе КАМАЗа по щиколотку в пчелином месиве, я не различал уже отдельных укусов. Я только чувствовал сплошное жжение везде, и особенно на ногах и на спине.

Мы потеряли много пчелы тогда. И весь этот край пасеки, с того злополучного КАМАЗа, все эти сто пятьдесят семей, которые стояли ближе к берегу реки, к главному взятку едва набрали по полтора корпуса пчелы. И мы всё откладывали откачку, надеясь на длительный поддерживающий взяток с осота. Но он оборвался в том году еще раньше обычного.

И я все звонил Кириллу и спрашивал, почему он не дает команду качать. А Кирилл говорил, что качать нельзя из-за напада. И я пытался убедить его в том, что с каждым днем будет только хуже. А Кирилл, конечно, прекрасно понимал это. Но ни он, ни я не могли поехать на пасеку тогда. И я поехал туда только через несколько дней.

С большим трудом я уговорил ребят попробовать качать. Они работали в будке, а я пошел отбирать мед.

У меня было никак не более одной минуты на улей. После чего начинался страшнейший, доселе невиданный мною пчелиный напад. И мне приходилось каждый раз менять позицию. Это давало всего, наверное, десять–пятнадцать лишних секунд. И порой мне казалось, что, вопреки всем законам природы, пчела шла уже на движущуюся цель, то есть на меня.

Но в будке все оказалось гораздо сложнее. Только за те две-три секунды, когда мы открывали дверь, пчела вливалась рекой внутрь и мгновенно ложилась сплошным ковром на все вскрытые и невскрытые рамки, на паровые ножи и забрус, забивала все краны медогонок и сквозь небольшие отверстия только для струй меда проникала во фляги.

Но мы все-таки откачали весь мед.

– Но вы все-таки откачали тогда весь мед, – сказал Саратов.

– Да, но качать его пришлось ночью. Каждый вечер мы начинали в восемь, когда кончался лёт, и качали до самого утра.

– При свете керосиновой лампы, – сказал Саратов.

– При свете керосиновой лампы, – сказал я. – Только не надо было ставить ее на медогонку, конечно.

– Слушай, вспоминать так вспоминать, – сказал Саратов. – Ты помнишь, как вы грузили мед в багажный вагон поезда Волгоград–Москва? Он стоял в Борисоглебске всего две минуты.

– А фляг было около ста. И каждая весила четыре пуда. Сто двадцать секунд и сто фляг. И с каждой надо было пробежать метров тридцать и забросить ее вверх, на платформу вагона.

– Сколько вас там было? – спросил Саратов. – Шестеро?

– Пятеро наших и вокзальный милиционер.

– Он был ваш друг?

– Да. Все были наши друзья.

И председатель колхоза – он ставил нас в лучшие лесополосы.

И все наши соседи – мы не успевали еще скинуть рюкзаки, а они уже несли нам соленые огурцы, картошку и молоко.

И директор пчелобазы – в трудный первый год он долго и терпеливо слушал всю нашу историю и вдруг сказал: «У вас это дело пойдет» – и дал нам две пятикилограммовые пачки вощины в долг.

И даже самолет в небе, который травил сорняки. Он тоже был нашим другом. И наши поля всегда оставались нетронутыми, и к июлю все вокруг нас до горизонта, было затоплено сплошным желтым морем сурепки.

Мы вполне освоились в этой стране и могли бы существовать в ней долго, научившись не переступать черты, отделявшей нас от тех, на чьей стороне была сила. Но нам всегда хотелось верить, что все это не будет продолжаться вечно. Они должны были допустить ошибку. Потому что, хотя они уже очень изменились, но все же, как и с самого начала, все до единого, с самого первого до самого последнего, были невеждами.

– И они все-таки допустили ошибку.

– Да, – сказал я, – и мы вырвались из клетки.

– Ну, мне пора, – сказал Саратов.

– Уже?

– Да. Спасибо за «Лафроиг».

– Слушай, Саратов, – сказал я, – давай вспомним еще что-нибудь напоследок. Помнишь, как прибежал я тогда к поезду?

– Когда он уже тронулся?

– Когда он уже тронулся. И я бежал за ним с выпученными глазами.

– Ребята заметили тебя и бросились в тамбур.

– И я видел, как кто-то уже теснил проводника от дверей.

– В одной руке у тебя было три пустых фляги, а в другой – одна. Но наполовину с медом.

– И я пытался на ходу забросить их в открытую дверь вагона. И та, которая была с медом, каким-то чудом упала вниз, под вагон. И я закричал что-то.

– И все закричали.

– И все закричали. И какой-то пассажир, не из наших, с испугу рванул стоп-кран.



Анна Голицына – родилась и выросла в Москве. Выпускница математического класса 57-й школы. Училась на мехмате МГУ, там же защитила кандидатскую диссертацию. В 1992 году уехала с семьей – сначала в Англию, потом в Америку, где живет до сих пор (в последнее время – в Большом Бостоне). Анна работает программистом. Пишет стихи на русском и английском языках, а также философские эссе на тему восприятия искусства и на другие темы. Подборки ее стихов были опубликованы в журналах «Черепаха на острове» и «Кругозор». Еще одна подборка стихов принята в «Новый журнал», издающийся в Нью-Йорке. Анна увлеченно занимается фотографией, в основном студийной портретной съемкой. Ее фотографии Наума Коржавина были опубликованы в российской «Независимой газете» и «Кругозоре».

Публика и Элита:

о профессиональной и непрофессиональной оценке поэзии

Эссе

Введение

Это эссе о том, как Публика и Элита (или Эксперты) воспринимают и оценивают искусство на примере поэзии. Хочу сразу же подчеркнуть, что речь никоим образом не пойдет о социальной элите. Под Элитой в этом эссе понимается творческая и околотворческая элита, Элита в искусстве, или, иногда более конкретно, Элита в поэзии. Все положения эссе применимы к поэзии, но я достаточно часто буду говорить об искусстве вообще. Ведь интересно отметить и общие тенденции в искусстве, когда они существуют, не так ли?

В эссе речь пойдет в основном о различии во вкусах Публики и Элиты. Хочу сразу подчеркнуть, что различия во вкусах этих групп – не единственный фактор, действующий на наше восприятие, или на нашу положительную или отрицательную оценку того или иного стихотворения, или того или иного произведения искусства. Существуют и другие важные факторы, влияющие на восприятие, но их обсуждение находится за пределами этого эссе.

Два слова о моем отношении к искусству. Я пишу стихи и фотографирую, специализируясь на студийных портретах. Некоторые мои стихи и несколько фотографий опубликованы. У меня также есть небольшой опыт в керамике и мозаике. Мой многолетний интерес к теории восприятия искусства отражен в нескольких эссе и многочисленных дискуссиях в интернете на эту тему, на примерах поэзии и фотографии.

Элита – кто они?

Для начала я хочу дать более или менее точное определение Элиты для нужд этого эссе. Как я уже упоминала, это не социальная элита, а элита в конкретном искусстве или, в данном случае, элита в поэзии. Публика – это все остальные. В дальнейшем я еще буду говорить о переходной группе Новичков.

Элита в поэзии – это признанные поэты или поэты-профессионалы, эксперты, литературные критики, специализирующиеся в поэзии, и знатоки поэзии. Аналогичным образом можно определить элиту для любого искусства: это профессионалы в этом виде искусства, эксперты, критики и знатоки.

При всем многообразии переходных стадий, различие между Элитой и Публикой, или, в первом приближении, профессионалами и непрофессионалами, вполне реально, и многие с этим согласятся. Я бы еще добавила, что это различие зависит от группы людей, рассматриваемых в данный момент. Один и тот же человек может быть профессионалом или экспертом для одной группы людей и принадлежать Публике в другой, более профессиональной группе. Например, знаток поэзии на «высоком» интеллигентном уровне, сочиняющий стихи для провинциальной газеты, вполне может быть, по сравнению со своими друзьями, элитой или профессионалом в поэзии. Однако, скорее всего, его нельзя считать профессионалом по сравнению с известными литературными критиками или с поэтами, регулярно печатающимися в «Неве» или «Арионе», или с поэтами, чьи имена мы учили в школе.

Почему я рассматриваю эти четыре группы вместе, называя их Элитой, – профессионалов в определенном виде искусства, экспертов, критиков и знатоков? Потому что люди из этих групп знают, понимают и чувствуют искусство, в котором они специализируются, обычно заметно лучше, чем Публика или Новички. Например, Элита в поэзии знает в тонкостях правила стихосложения, историю поэзии, творчество великих и не столь великих поэтов. Элита знакома со многими и многими произведениями искусства и, как правило, разбирается в различных его течениях (скажем, акмеизм или футуризм в поэзии). Например, Элита в поэзии способна более компетентно, чем Публика, судить об оригинальности какого-либо стихотворения (насколько оригинальность может быть точно установлена, но это – тема другого разговора). Элита в определенном смысле натренирована в своем искусстве, и эта тренировка делает ее понимание, восприятие и чувства статистически лучше, подобно результатам любого вида тренировки – в спорте, в умении обращаться с компьютером или в вокале. Хотя, конечно же, даже серьезные тренировки не являются гарантией серьезного успеха.

Вкусы Публики и Элиты

Теперь я хотела бы поговорить о том, какого рода искусство предпочитает Элита и какое искусство предпочитает Публика. Все последующие наблюдения – чисто статистические, в среднем. Речь идет только о тенденциях.

Сложность и простота. Элита часто предпочитает искусство настолько сложное (Герман Гессе, некоторые стихотворения Мандельштама или Бахыта Кенжеева) или настолько простое («Черный квадрат» Малевича), что Публике эти произведения искусства неизвестны, безразличны или активно не нравятся. Сложное искусство может вызывать сложные мысли, чувство неопределенности, многозначности или предоставлять только рамки для развития эмоций и мыслей читателя или зрителя. Например, я участвовала в бурной дискуссии по поводу следующего короткого стихотворения Мандельштама:

Люблю появление ткани,

Когда после двух или трех,

А то четырех задыханий

Придет выпрямительный вздох –

И дугами парусных гонок

Открытые формы чертя,

Играет пространство спросонок –

Не знавшее люльки дитя.

Насколько это стихотворение просто или сложно, определенно или неопределенно, я сейчас обсуждать не буду, но обсуждающие разделились на два четко выраженных лагеря: тех, кто считал, что его неопределенность и сложность приемлема, и тех, кто считал, что неприемлема. Принимающие обвиняли противоположную сторону в зашоренности и ограниченности, отвергающие обвиняли противников в претенциозности и притворстве. («Не может нормальный человек всерьез такое любить».) Надо ли говорить, в каком лагере, только среднестатистически, я вижу в основном знатоков поэзии, и в каком я вижу в основном Публику по отношению к этому стихотворению? Это была довольно типичная дискуссия об искусстве, различные вариации которой я слышала и видела неоднократно, конкретно в поэзии, живописи, музыке и профессиональной фотографии.

Техническое мастерство. Профессионалам, экспертам, критикам и, в какой-то мере, знатокам часто необходимо техническое мастерство, в той степени, в какой оно применимо к определенному виду искусства или к его конкретному жанру. Публика в этом отношении гораздо менее придирчива, во многом потому, что она не знает многих технических аспектов этого вида искусства или ей все равно. Применительно к поэзии можно упомянуть более тонкие аспекты рифмовки, как например, является ли «театра – гладиаторов» «хорошей» или «плохой» рифмой, или насколько определенный вид рифм должен или не должен соблюдаться на протяжении всего стихотворения.

Маргинальность. В отличие от Публики, Элита в искусстве часто любит пограничные, или маргинальные, произведения искусства. Это наблюдение относится скорее к Элите последних лет ста. Элита все уже видела, и ей необходима оригинальность, и Элита способна оценить оригинальность. Маргинальное искусство является одним из способов добиться оригинальности, хотя, конечно, не единственным способом. Наблюдение это относится скорее к визуальным видам искусства (скажем, акула в формальдегиде или писсуар – как искусство), но и в поэзии можно упомянуть, скажем, некоторые стихотворения Кедрова на грани смысла или на грани обыденного смысла:

Невеста лохматая светом

невесомые лестницы скачут

она плавную дрожь удочеряет

она петли дверные вяжет

она пальчики человечит

стругает свое отраженье

на червивом батуте пляшет

ширеет ширмой мерцает медом

Знание. Элита знает свой вид искусства, скажем, поэзию. Она знает поэтов прошлого и современности, она знает сиюминутные, значимые для этого искусства события. Публика часто не знает или знает заметно меньше.

Отрицательные эмоции. Элита зачастую считает отрицательные эмоции (включая шок), вызываемые конкретным произведением искусства, положительным явлением. Любая эмоция – это хорошо, только равнодушие плохо. В визуальных искусствах это, скажем, графическое изображение насилия или экскременты в качестве изобразительного средства. Публика в основном предпочитает положительные эмоции. Убедительных примеров для поэзии я не знаю. Можно вспомнить садистские стишки, популярные много лет назад. Насколько любовь к ним элитарна, впрочем, очень большой вопрос, но что они привлекали именно шокирующим воздействием, для меня несомненно. Для тех, кто не знает, классический пример:

Недолго мучилась старушка

В высоковольтных проводах.

Ее обугленная тушка

Внушала долго птицам страх.

Избранное искусство. Элита в искусстве решает, что будет выставлено в музеях и какие стихи будут напечатаны в журналах. Публика достаточно часто жалуется на качество современных журнальных поэтических публикаций.

История искусства. Элита пишет историю искусства, включая поэзию, в журналах, в газетах, на престижных сайтах, в рекламируемых Элитой же уважаемых книгах. Это вполне вероятное объяснение, почему только «настоящее» искусство выживает со временем. Публику в основном не заботят вышедшие из моды имена. Злободневные стихи Дмитрия Быкова читают больше, чем Фета и, вполне может быть, больше, чем Блока.

Единственно правильный вкус. И Публика, и Элита зачастую считают, что их вкус – единственно правильный вкус. Стоит, правда, отметить несколько важных тенденций. Новички в искусстве (или в поэзии), хотя по-прежнему принадлежат к Публике, обычно слушают мнение Элиты, иногда жертвуя своим видением в угоду элитарному или профессиональному видению (подобная «жертва» имеет и плюсы, и минусы). Элита, которая ценит только общепонятное искусство, только общепонятную поэзию, имеет вкусы, сходные со вкусами Публики, и такой Элите это нравится, она считает это правильным. Профессиональные критики, дилеры и редакторы зачастую понимают и элитарные, и неэлитарные вкусы и могут менять свой выбор и свои рекомендации в зависимости от целевой аудитории. Формируются ли элитарные вкусы, особенно у категории Знатоков, независимо друг от друга или просто каждый представитель Элиты предпочитает любить то, что любят другие представители Элиты? Я много раз слышала утверждение, особенно от представителей Публики, что невозможно себе представить, что такое-то и такое-то произведение, такое-то и такое-то стихотворение может искренне кому-то нравиться. «Они притворяются, что это им нравится, а на самом деле просто слепо следуют моде». Я лично думаю, что элитарные вкусы могут развиваться и независимо, и зависимо от окружения.

Приобретение элитарных вкусов

Все представители Элиты любого искусства, все профессионалы когда-то были новичками в какой-то момент своей жизни. Чем больше они занимаются тем или иным искусством, тем больше их вкусы и мнения изменяются.

Насколько я понимаю, несколько факторов ответственны за эволюцию вкусов и мнений отдельного будущего профессионала или представителя Элиты в искусстве. В каждом конкретном случае часто нельзя сказать, какие именно факторы были наиболее важны.

Вы не можете быть частью Элиты или быть профессионалом только в своих глазах в искусстве вообще и в поэзии в частности. Кто-то еще должен считать ваши мнения и вкусы профессиональными или близкими к тому. Для каждой профессии это означает, что вы должны владеть определенным набором навыков и суждений и вы должны быть способны адекватно их продемонстрировать другим профессионалам или знатокам. Вы можете частично отколоться от профессиональной среды и начать делать что-то по-другому или приобрести свое особое мнение, но, по мере вашего отдаления от среды профессионалов, последние все меньше и меньше склонны вас считать одним из своих, до тех пор, пока не произойдет полный разрыв. Вы больше не профессионал, не элита или никогда таковым и не были. Чем больше вы игнорируете или нарушаете какие-либо правила или соглашения (не важно, идет ли речь о правилах Публики или правилах Элиты), тем меньше вы принадлежите соответственно Публике или Элите. Это, кстати, весьма общее положение, применимое к любой социальной группе.

Каков же механизм приобретения элитарных или профессиональных вкусов или навыков? Существует несколько возможностей:

– Новичок просто верит мнению Элиты, не слишком размышляя, и это вполне срабатывает.

– Новичок принимает мнение Элиты и действительно видит и чувствует, что да, это мнение правильное, это работает, эта мысль верна. Жаль, что он не знал этого раньше. По сути – это сознательная учеба.

– Новичку это мнение не нравится, но он пасует перед ним, опасаясь унижения со стороны своих более образованных знакомых, и понемногу привыкает к этому мнению. «Молитесь, и вера придет» – обычный совет священников.

– Новичку это мнение не нравится, но он приобретает другие профессиональные навыки и мнения и затем с успехом (если ему повезет) нарушает несколько правил и соглашений определенного искусства и становится знаменитым в каких-либо кругах. Когда люди говорят, что в искусстве нет правил, посмотрите на такого-то – чаще всего это именно случай нарушения нескольких, но отнюдь не всех правил. Простейшие примеры – импрессионисты или Маяковский.

– Новичок остается, увы, новичком.

Глубокое понимание искусства

Большинство Элиты чувствует и понимает соответствующее искусство глубже, чем обычные люди. Люди, понимающие искусство глубже и богаче, – это те, кто видит и понимает аспекты искусства, которые Публика не видит или не понимает, если, конечно, эти аспекты действительно существуют. Подобное понимание может включать как чисто технические аспекты соответствующего искусства, так и не технические, например, способность читать между строк или расшифровывать эмоции героя. В идеале, профессионал или знаток должен очень хорошо понимать и технические, и не технические аспекты соответствующего вида искусства, но не очевидно, что и то и другое действительно необходимо для профессионализма.

Что именно дает возможность человеку понимать искусство, скажем поэзию, богаче и лучше? Я бы отметила следующие факторы:

Опыт восприятия соответствующего искусства. Чем больше вы видите или слышите это искусство, чувствуете его, подвержены его влиянию, обсуждаете его, читаете о нем, тем больше вы способны видеть и чувствовать нюансы, оригинальность или вторичность, тем больше ваша душа или сердце становятся натренированными, подобно спортивным тренировкам. Читайте и обсуждайте больше стихов, и вы будете чувствовать их лучше.

Опыт творчества. Творите искусство, пишите стихи. Тогда вы не только погружены в искусство, но также знаете и его техническую сторону. Обычно это делает ваш опыт в искусстве богаче, но возможен и серьезный побочный эффект: техническая сторона дела может начать играть слишком большую роль в вашем восприятии. Прекрасные эмоциональные стихи, в которых «нарушено» какое-либо правило стихосложения, могут получить теперь только отрицательную оценку. Публику, как правило, не волнуют нарушенные правила стихосложения, или она готова применять только примитивные, выученные в школе правила.

Восприимчивость души. Я считаю, что чем выше восприимчивость души, тем тоньше и богаче воспринимается соответствующее искусство. Есть стихи, скажем, некоторые стихи Мандельштама или Кенжеева, которые мне мало что дают. До какой-то степени я считаю, что я к ним недостаточно восприимчива. Впрочем, может быть, мы просто на разной волне.

Откровение. Я имею в виду откровение в смысле восприятия определенного жанра, или определенного поэта или художника, или определенного произведения искусства. Я не понимала феномен Гойи, пока не побывала в музее Прадо в Мадриде. Там на меня снизошло самое настоящее откровение и понимание, которое отбросило свой свет и на другие его произведения.

Влияние мнения Публики и Элиты

Влияние мнения Публики и Элиты друг на друга в основном происходит следующим образом.

Публика – это деньги. Искусство, которое только для Публики, приносит гораздо больше дохода, чем искусство, которое только для Знатоков или Элиты в искусстве. Фильмы для Публики показывают во многих огромных кинотеатрах, а элитарные фильмы, скажем, многие фильмы с международных фестивалей, показывают в немногих маленьких залах. Элита смотрит фильмы для Публики (не все или не всё считает настоящим искусством), но Публика почти никогда не смотрит фильмы для Элиты. Похожая картина наблюдается и в других искусствах. Так как Публика – это деньги, многие серьезные художники и поэты творят то, что Публике нравится. Стихи Быкова читают многие, и читать их легко.

Элита – это слава. Часто – слава в гораздо более узких элитарных или профессиональных кругах, но творцы все равно хотят иметь эту славу в глазах Элиты, поскольку считается, что в этом случае ее вес больше. Но я бы сказала, что слава в элитарных кругах действительно весит больше, если речь идет о сложном для восприятия искусстве, которое, в среднем, труднее производить. Впрочем, я не считаю, что элитарная слава многих современных картин и инсталляций, часто концептуально очень простых, более весома. В этом отношении я – необразованная, не чувствующая Публика.

Часть Публики хочет стать Элитой или просто отдает Элите должное и поэтому ценит элитарное/профессиональное мнение.

Современные музеи изобразительных искусств основаны на вкусах знатоков и прочей Элиты. Так что какое-то обучение Публики происходит и по этим каналам.

Серьезные современные поэтические журналы рассчитаны на вкусы Элиты. Публика их просто не читает. Время 60-х прошло. Но когда-то Публика читала их, и ее взгляды приближались к элитарным.

Публика и Элита как социальные группы

Мы все принадлежим ко многим социальным группам одновременно. Группы могут быть по стране проживания, национальности, полу, образованию, психологическому типу, хобби, взглядам политической партии, по профессии, восприятию определенного вида искусства и т.п. Принадлежность к любой из этих социальных групп не определяет нас полностью как личность. Принадлежность к группе также не столько определяет нашу личность, сколько что-то говорит о нашей личности, в большей или меньшей степени. Наши группы влияют на нас в смысле наших воззрений и нашего восприятия. Чаще всего мы не только принадлежим к какой-либо группе, но и хотим быть ближе к ней, и сознательно или подсознательно мы принимаем те или иные мнения, превалирующие в той или иной группе.

Из английской Википедии в моем переводе:

«С точки зрения социальных наук, "социальная группа" может быть определена как сообщество двух или более человек, влияющих друг на друга, обладающих похожими чертами характера и ощущением единства. Согласно этому определению, общество в целом можно рассматривать как одну большую группу, хотя в большинстве случаев социальные группы значительно меньше. Социальная группа представляет собой ту или иную степень социальной общности, большую, чем просто скопление людей, скажем, на автобусной остановке или выстроившихся в очереди. Склонности, общие для членов группы, могут определяться интересами, ценностями, представлениями, этническим или социальным происхождением, родственными связями. Пол Хэйр считает определяющей чертой такой группы социальное взаимовлияние».

С этой точки зрения Элита в искусстве (творцы, эксперты, критики и знатоки) является группой, хотя, конечно, не столь жестко определенной, как пол или страна проживания. Общий интерес Элиты в искусстве – это соответствующее искусство. Элита зачастую гордится тем, что понимает и принимает сложное искусство, которое Публика не понимает. Элита охотно распространяет новости и мнения об искусстве, которые неинтересны или кажутся неверными Публике. «А читали вы уже такую-то книгу?» «А что вы думаете о Владимире Гандельсмане?» «А, пока не читали...»

Публика не является столь сформированной группой, как Элита. Большая часть Публики не интересуется искусством вообще (кроме фильмов) и поэзией в частности. Но та часть Публики, которая все-таки думает об искусстве и которая сравнивает свои представления об искусстве с представлениями Элиты – уже более определенная социальная группа. И именно эта часть Публики более склонна считать, что искусство должно быть всеобщим и понятным, и более склонна к игнорированию профессионального мнения.

Как понятия Публики и Элиты могут помочь в творчестве

Эта часть эссе рассчитана на людей, которые практически занимаются каким-либо искусством, скажем, пишут стихи или фотографируют. Несмотря на то, что я в основном интересуюсь тем, как устроены различные вещи, а также тем, как устроены, так сказать, наши головы, я вижу некоторое практическое применение понятий Публики и Элиты.

Большинство поэтов имеют некие предварительные представления о том, как их стихи будут приняты в большом мире. Иногда эти представления не оправдываются, особенно у начинающих поэтов. Одной из причин, почему стихотворение может не нравиться конкретной аудитории, может быть то, что оно и не было создано для этой аудитории. Если стихотворение было сознательно или подсознательно написано для элитарного восприятия, оно, скорее всего, не понравится Публике. Я уже говорила о том, как отличаются, в среднем, вкусы Публики и Элиты. В моем представлении Кенжеев во многом элитарен, а стихи Дмитрия Быкова, безусловно, – для Публики (я лично считаю их достаточно слабыми во многих поэтических отношениях). Неопределенно-символичное стихотворение будет скорее для Элиты, а что-то простое и неоригинальное, но зажигательное – для Публики. Для кого, как вы полагаете, следующий отрывок из стихотворения?

…Засыпал скульптурою, а очнулся – посмертным слепком,

и полуслепцом к тому же. В зимний омут затянут,

поневоле он думает о государстве крепком,

где журавли не летают, зато и цветы не вянут…

Так что в следующий раз, когда ваше стихотворение каким-либо читателям не понравится, одной из возможных, только возможных, причин может быть это различие между Публикой и Элитой.

Заключение

Это эссе – об одном из многих факторов, которые влияют на наше восприятие искусства, на наши симпатии и антипатии в искусстве. Существуют и другие факторы, некоторые из них я обсуждаю в других своих эссе.

Стихотворения

Яд

В среду отравлена, в пятницу разум затих.

Буйные травы покрыли расчерченный тщательно сад.

Юной крапивы укол не сильнее уколов других.

Ядом сочится вино, опьяняюще радостен яд.

Кувшин

Когда наполнится кувшин

Водой из черного фонтана,

Я подожду тебя, один

В тени столетнего платана.

Не посмотрю тебе в глаза,

Скажу последние два слова,

И вспыхнет неба бирюза

Над дудкой Ганса-крысолова.

Американская элегия

Спокойна и элегична,

Крошу методично салат.

Расстались – ну вот и отлично.

Все рады, я рада, ты рад.

Краснеют вовсю помидоры,

Змеится густой майонез,

В тени полуспущенной шторы

Мерцает редиски разрез.

И листья салата ложатся

Рядком под наточенный нож.

Зачем мне с тенями сражаться,

Когда все равно не придешь?

Соседи болтают неспешно,

Скучая за сеткой дверей.

Поет за окном пересмешник,

А думала, что соловей*.

Ипостаси

За ипостасью ипостась –

Чутье подкожно –

Вот эта – истинна, а та,

Наверно, ложна.

Поблекли старые листы,

На новых – краска.

Дрожат под тяжестью мосты,

Плечо – под лаской.

Сгорает медленно в огне

Клубок сомнений.

Неуловимы, по стене

Летают тени.

Порядок

Пригнаны ровно, всегда совпадают

С плоскостью нужной

Дни.

Все на работе схвачено крепко,

Это другие –

Вниз.

Ясно и четко мысль излагая,

Льется свободно

Речь.

Связи по делу, флирт под контролем,

Лишних не надо

Встреч.

Что или кто нарушает порядок –

Недопустимо,

Прочь.

Только неясно, что же мне делать,

Если настанет

Ночь.

Дно

Я во сне опускаюсь

К пустынному дну,

Чтоб не видеть рассвета,

Не ждать поутру.

И на дне затаясь,

Позабыв глубину,

Я надеюсь, что я

До конца не умру.

И попробовав чуть

Горьковатой воды,

Я русалкой всплыву,

Не пугаясь беды,

Возвращаясь туда,

Где не принадлежу,

Я, пожалуй, пока

Умирать погожу.

Так маши, моя сойка,

Бирюзовым крылом.

Нежно-серые тучи

Над старым стволом

Проливайтесь дождем,

Уходящим в песок.

По заросшему полю

Путь мой наискосок.


Наталья Зарембская – родилась в Ленинграде. Долгие годы работала в Искусствоведческой секции Государственного экскурсионного бюро. В 1992-м уехала, уже из Санкт-Петербурга, в Бостон. Интерес к искусству привел ее в Музей Изабеллы Гарднер, с которым она связана до сих пор. Участвовала в организации выставки коллекций Петергофа в Лас-Вегасе. Переводила каталог для выставки Фаберже. Во главе компании “Let’s Go! Tours” объездила с туристами всю Новую Англию. С 2007 года живет на Манхэттене в Нью-Йорке.

ОБЭРИУ. Введение в тему*

Мое эссе не претендует на лавры литературоведческого исследования. С тех пор как многолетние табу были сняты, обэриуты пережили бум, который, до известной степени, не исчерпал себя и в наши дни. Количество статей и книг, излагающих микроскопические детали жизни людей, судьбы которых были изувечены эпохой, не поддается описанию. Я обязана большой частью фактологического материала этим публикациям. Что же касается собственно творчества обэриутов, то в варианте самиздата эти тексты хранились в нашей семье с 70-х годов.

Замечу также, что тур, посвященный русскому авангарду и обэриутам, был подготовлен в Ленинградском экскурсионном бюро моими коллегами и мною уже в 80-е годы. Часть материала, особенно по истории Петербургского авангарда 20-х годов, взята из разработок этого тура.

Затронутые события заканчиваются арестом Введенского, Хармса, Бахтерева и других в 1931 году. Я надеюсь, что текст может быть интересен как своего рода введение в тему.

Введение

Мы будем говорить о ленинградской поэтах, входивших в краткий период поэтической молодости в литературную группировку со странным названием ОБЭРИУ.

Вот их имена из оригинального манифеста группы:

Александр ВВЕДЕНСКИЙ

Константин ВАГИНОВ

Игорь БАХТЕРЕВ

Николай ЗАБОЛОЦКИЙ

Даниил ХАРМС

Борис (Дойвбер) ЛЕВИН

Время, отсчитанное собственно ОБЭРИУ, было коротким – два с небольшим года. В январе 1928 года состоялось первое публичное выступление группы. Весной 1930 года – в общежитии Ленинградского университета – последнее. Время активного литературного творчества для членов группы было, конечно, более протяженным. Они заявили о себе зрелыми стихами где-то в первой половине – середине 20-ых годов – и не оставляли творчества до самой смерти, которая, кстати, не заставила себя ждать большинство из них.

Все же краткий период существования ОБЭРИУ был катализатором творческих судеб его участников. Они были молоды. Изобретателю названия группы, Бахтереву, было 20 лет, а самому «пожилому», Вагинову, – 28. В них был нерастраченный юношеский задор, который так хорошо выразили члены другой петроградской группы – авангардного кино ФЭКС, – поместившие на стенах своей студии цитату из Марка Твена: «Лучше быть молодым щенком, чем старой райской птицей».

Вернемся ко времени, когда все это начиналось. В 1918 году столица переехала в Москву и начался процесс превращения имперского центра в «великий город с областной судьбой». Новые власти активно помогали этому процессу. Красный террор 1918 года, расстрел митрополита Вениамина и других представителей духовенства достались Петрограду как часть общенациональных инициатив Советской власти.

Последним пароксизмом колыбели революции был Кронштадтский мятеж в марте 1921 года под лозунгом «Советы без коммунистов». Мятеж был подавлен Тухачевским. Последовал расстрел более 2-х тысяч его участников.

В процессе чистки после мятежа ВЧК сфабриковало в том же году дело группы Таганцева, в результате которого был расстрелян поэт Н.Гумилев и с ним еще 60 человек.

Впрочем, время было такое, что можно было умереть и от пули, как Гумилев, и от недоедания, как Блок. Оба погибли в августе 1921 года. Одному было 35, а другому – 40 лет.

В следующем, 1922 году в тридцать семь лет умер Велемир Хлебников.

Осенью 1922 года была проведена акция «Философский пароход». Так она названа была потому, что в ссылку отправляли в основном Петроградскую профессуру, среди которой было много философов. Инициатором этой акции был Ленин. Поддержавший его Троцкий говорил: «Мы этих людей выслали потому, что расстрелять их не было повода, а терпеть было невозможно». На двух пароходах «Обербургермейстер Хакен» и «Пруссия» из Петрограда в Штеттин было вывезено 160 человек, среди них Николай Бердяев. Впрочем, такие же высылки осуществлялись – на пароходах из Украины и поездами из Москвы – в Латвию и Германию.

Все могло и должно было кончиться уже тогда, в начале 20-х. Десятилетнюю отсрочку дал НЭП. Тот же 10-й съезд РКП(б) (8 – 16 марта 1921 года), делегаты которого участвовали в подавлении Кронштадтского мятежа, объявил о конце политики военного коммунизма и принял постановление о Новой экономической политике.

Начался тот удивительный период в жизни России, во временные рамки которого и уложилась вся история ОБЭРИУ. НЭПу мы обязаны такими песенными шедеврами, как «Мурка», «Цыпленок жареный», «Фонарики», «Крутится, вертится шар голубой…» За год до Манифеста обэриутов, в 1926 году, Яков Ядов, по просьбе куплетиста Григория Красавина, написал бессмертные «Бублики»:

Горячи бублики

Для нашей публики,

Гони-ка рублики,

Народ, скорей!

И в ночь ненастную

Меня, несчастную,

Торговку частную,

Ты пожалей.

НЭП, при всей его изначальной культурной пошлости, давал ощущение возможности плюрализма, инициативы, независимой от государственного контроля. Улучшить свои представления о вкусе первые «новые русские» просто не успели. НЭП начали давить уже с середины 20-х годов. Он задыхался и погибал вместе с деятелями культуры, большинство из которых использовало реалии НЭПа лишь для злой иронии и насмешки.

Между тем жизнь принимала новые очертания.

В 1922 году страна начала называться СССР.

В 1924 году Петроград стал Ленинградом.

В 1926 году Ленинградскую партийную организацию возглавляет Киров – земляк Заболоцкого. Оба из Вятской губернии, оба учились в Уржуме. Киров любил пошутить в духе времени. Выступая на праздновании 15-тилетия ЧК-ОГПУ, он говорил: «…ЧК-ГПУ – это орган, призванный карать, а если попросту изобразить это дело, – не только карать, а карать по-настоящему, чтобы на том свете был заметен прирост населения благодаря деятельности нашего ГПУ». Было это, впрочем, в 1932 году. А во времена ОБЭРИУ он был больше занят практическими делами: развитием народного хозяйства, а также снесением храмов, погромом Академии наук («Академическое дело»), строительством Беломорско-Балтийского канала и курированием СЛОНа – Соловецкого лагеря особого назначения.

Итак, середина 20-х годов. Эксцессы красного террора и убийственного голода позади. НЭП дышит с трудом, но еще жив. На сцене появляются наши герои. Каждый имеет свою предысторию. Начнем по старшинству.

Константин Вагинов

Константин Константинович Вагинов – петербуржец. Четыре поколения в Петербурге, как скажет герой его будущего романа «Козлиная песнь». Родился в 1899 году в семье обрусевших немцев в Петербурге. Настоящая фамилия – Вагенгейм. Отец – жандармский полковник, мать – дочь богатого сибирского помещика. Успел получить полное гимназическое образование в старой России, в гимназии Гуревича. Еще гимназистом Вагинов начал писать стихи – как он впоследствии вспоминал, под влиянием «Цветов зла» Ш.Бодлера. Большое влияние оказало на него также творчество русских символистов – как поэтов, так и художников объединения «Мир искусства».

Поступил на Юридический факультет Петроградского университета в 1917 году, а в 1919 был мобилизован в Красную Армию. Про эту часть своей биографии Вагинов сказал:

Война и голод, точно сон,

Оставили лишь скверный привкус.

Странным образом его армейский опыт никак не отразился в его творчестве. К 1921 году он уже в Петрограде. В университете его не восстановили из-за непролетарского происхождения. Но Вагинов не унывал. Он с головой окунулся в литературную жизнь города. По своим собственным словам, он состоял почти во всех поэтических объединениях. Посещал «сумасшедший корабль» – Дом искусств, где проходили, в частности, занятия поэтической студии Н.С.Гумилева «Звучащая раковина».

Как вспоминала поэтесса И.Наппельбаум, стихи Вагинова, который был «самый маленький, самый худенький, с самым слабым голосом, самый "не такой", но сразу выразителен и значим», производили огромное впечатление: «Когда вставал и начинал читать – появлялся новый мир, ни с кем и ни с чем не сравнимый и волнующий... все слушали и давали уводить себя в этот призрачный, пригрезившийся поэту мир. Наш Мэтр, с ясным, как небосклон, мировоззрением, с зеркальной эстетикой, он замирал и, не противясь, входил в призрачный сад поэзии Константина Вагинова».

Поэт Георгий Адамович выразился прозаичнее и, возможно, точнее: «Стихи Вагинова вызывали в нем (Гумилеве) сдержанное, бессильное раздражение…»

Поэзию Вагинова одобряли В.Брюсов и В.Ходасевич. Отмечали необычность его эпитетов и метафор, введение в современные стихи античных образов и мировоззрений пантеизма. Сам Вагинов называл себя «поэтом трагической забавы».

То, что Вагинов был обласкан мэтрами, не удивляет. Его стихи действительно звучат как голос из зазеркалья – из той, ушедшей жизни. На Петроград он смотрел как на Рим времен упадка.

О, удалимся на острова Вырождений,

Построим хрустальные замки снов,

Поставим тигров и львов на ступенях,

Будем следить теченье облаков.

Пусть звучит музыка в узорных беседках,

Звуки скрипок среди аллей,

Пусть поют птицы в золоченых клетках,

Будут наши лица лилий белей.

В его собственных пристрастиях проявлялось желание удержать уходящий мир подлинной образованности и культуры. Вагинов самостоятельно изучил старофранцузский и итальянский языки, чтобы читать собранные книги в оригинале, брал уроки греческого, чтобы переводить греческую прозу, занимался испанским, умел танцевать менуэт, экосез и другие старинные танцы.

Еще в 1921 году группа «Кольцо поэтов имени К.Фофанова» выпустила его первую книгу «Путешествие в Хаос». В 1926 вышла его вторая книга стихов без названия. Так что к моменту его знакомства, сначала с Бахтеревым, а затем с другими будущими обэриутами, он уже был состоявшимся поэтом, хорошо известным в узком кругу. Для Бахтерева и его друзей Вагинов был мэтром. Кроме того, именно по инициативе Вагинова, который входил в приемную комиссию, Хармс в 1926 году был принят в Ленинградское отделение Всероссийского Союза поэтов.

Еще впереди были прозаические произведения, которые заставляют говорить о Вагинове прежде всего как авторе модернистских романов. Именно в прозе его творчество оказалось более всего созвучно обэриутам.

Николай Заболоцкий

Николай Алексеевич Заболоцкий был родом из Вятской губернии. Отец – агроном, мать – сельская учительница. Год рождения 1903. Когда в 1913 году он поступил в реальное училище в Уржуме, то, как он вспоминал, «…три года уже писал стихи. …За стеклянной дверцей отцовского шкафа, наклеенное на картоночку, виднелось наставление, вырезанное отцом из календаря. И теперь, сорок лет спустя, дословно его помню: "Милый друг! Люби и уважай книги. Книги плод ума человеческого. Береги их, не рви, и не пачкай. Написать книгу нелегко. Для многих книги – все равно как хлеб". Здесь, около книжного шкафа я навсегда выбрал себе профессию и стал писателем».

Заболоцкий (или Заболотский, как он тогда писал свою фамилию) едет для продолжения образования в Москву и поступает в Московский университет сразу на два факультета – филологический и медицинский. Очень скоро, однако, переезжает в Петроград, где в 1925 году заканчивает Пединститут имени Герцена по отделению языка и литературы. О себе он говорил, что к этому времени уже накопил очень толстую тетрадь очень плохих стихов. Подражал то Есенину, то Блоку. В следующем году его призывают на военную службу. Гражданская война уже позади и его армейский опыт был весьма щадящим – служил он в Ленинграде, на Выборгской стороне, и уже в 1927 году уволился в запас. Получил место в отделе Детской книги ленинградского Госиздата, которым руководил Маршак.

К 26-му году относятся его первые «настоящие» стихи, в которых он обрел свой поэтический голос. Еще впереди его первая книга «Столбцы», вышедшая в 1929-ом, но вот его ранняя зарисовка Ленинграда времен НЭПа:

Вечерний бар

В глуши бутылочного рая,

Где пальмы высохли давно,

Под электричеством играя,

В бокале плавало окно.

Оно, как золото, блестело,

Потом садилось, тяжелело,

Над ним пивной дымок вился...

Но это рассказать нельзя.

И дальше:

Глаза упали, точно гири,

Бокал разбили, вышла ночь,

И жирные автомобили,

Схватив под мышки Пикадилли,

Легко откатывали прочь.

А за окном в глуши времен

Блистал на мачте лампион.

Там Невский в блеске и тоске,

В ночи переменивший краски,

От сказки был на волоске,

Ветрами вея без опаски.

И как бы яростью объятый,

Через туман, тоску, бензин,

Над башней рвался шар крылатый

И имя «Зингер» возносил.

Несмотря на некоторую разгульность описанной картины, Заболоцкий был весьма положительным молодым человеком. Единственный из авторов «Манифеста», имел законченное высшее образование по специальности. Сказывалось провинциальное происхождение и воспитание в хорошей семье с крепкими устоями, где он был старшим из шести детей.

Характерно первое впечатление Хармса и Введенского. Они познакомились с Заболоцким в мае 1926 года на чтении в Союзе поэтов. Бахтерев рассказывает об этом, правда, с чужих слов:

Мало кому известного Заболоцкого объявили последним. К столу подошел молодой человек, аккуратно одетый, юношески розовощекий.

– А похож на мелкого служащего, любопытно. Внешность бывает обманчива, – Введенский говорил с видом снисходительного мэтра.

Читал Заболоцкий «Белую ночь», которая позднее вошла в «Столбцы»:

...И всюду сумасшедший бред.

Листами сонными колышим,

Он льется в окна, липнет к крышам,

Вздымает дыбом волоса...

И ночь, подобно самозванке,

Открыв молочные глаза,

Качается в спиртовой банке

И просится на небеса...

Триумфа не было, – настороженное внимание, сдержанные аплодисменты. Реакция Хармса и Введенского, однако, была немедленной. Они встали и пошли между рядов навстречу поэту. Назвав свои фамилии, жали ему руку, поздравляли. Хармс громогласно объявил: он потрясен, такого с ним не бывало. Введенский: ему давно не доводилось слушать «стоящие стихи», наконец, повезло – дождался.

Александр Введенский

Александр Иванович Введенский – петербуржец, интеллигент, как и Вагинов. Родился в 1904 году. Отец его служил в Поземельном банке, а мать была врачом в клинике профессора Отто – родильном доме, сохранившем свое название до наших дней через все потрясения века. Введенский учился на Петроградской стороне в гимназии Л.Д.Лентовской, где учился также будущий филолог – академик Дмитрий Сергеевич Лихачев. В Лентовке Введенский познакомился и подружился на всю жизнь с Леней Липавским и Яшей Друскиным.

Преподавательский состав в школе был очень сильный. Рисование преподавал брат Леонида Андреева. Особое влияние на Введенского оказал преподаватель литературы Леонид Владимирович Георг, большой знаток поэзии, лично знакомый с А.Блоком, организовавший кружок «Костер», в котором читали Блока, Ахматову, Гумилева. Введенский был активным участником этого кружка.

Леонид Савельевич Липавский (псевдоним Л.Савельев), которого Маршак считал одним из самых образованных литераторов, был теоретиком ОБЭРИУ, ответственным, так сказать, за подведение идеологической и философской базы. На квартире у него и его жены Тамары Александровны Липавской (Мейер) на Гатчинской улице прошли многие сборы участников группы. Липавский погиб в первые дни на фронте в 41-ом, а Яков Друскин прожил долгую жизнь (умер в 1980 году). На его долю выпало сохранить важную часть наследия Хармса. Он был также первым исследователем творчества Введенского. Друскин окончил консерваторию и философский факультет университета, но зарабатывал на жизнь преподаванием математики в средней школе.

В 1921 году семнадцатилетний Введенский кончает школу, не сдав экзамена по русскому языку. На этом его официальное образование фактически заканчивается. Он, правда, поступает – сначала на юридический факультет Петроградского университета, затем на китайское отделение Восточного факультета, чтобы учиться вместе с Тамарой Мейер, которая позднее станет женой Липавского. Но Мейер из университета вычищают, и Введенский покидает университет вслед за ней. Его дальнейшим «университетом» стала художественная среда Петербурга.

Чтобы поддержать себя, работал кем придется – одно время был почтальоном, потом конторщиком на электростанции «Уткина Заводь». В 1924 году вступил в Ленинградское отделение Союза поэтов. В юношеские годы любил Блока, в начале своего поэтического пути обращался к Клюеву, Кузмину. Постепенно смещался влево. Стал учеником авангардного поэта, режиссера и художника Игоря Терентьева, затем – заумника Александра Туфанова, основателя «Ордена Заумников DSO» .

Введенского интересовали все современные виды искусства. В те же годы он – частый гость в Институте художественной культуры, которым руководил Малевич и где преподавал Татлин. Чуть позже он знакомится со школой левого искусства Филонова и его учениками.

Введенский не был поклонником внешнего эпатажа. Художник Борис Семенов вспоминал:

Один и тот же серый костюм, кепка с пуговкой, ленивая походочка – никаких тростей, крахмальных воротничков. Единственная любимая вещица – серебряный мундштук с кавказской чернью... При этом ... было что-то гусарское в его цыганских глазах, да и в пристрастии к рискованным спорам «на пари». Деньги не задерживались в его руках, они просто испарялись из его потертого бумажника.

С теми, кто ему не нравился, Введенский мог держаться высокомерно, напуская на себя маску мэтра и знатока поэзии. Женщины его обожали.

Когда дошло дело до манифеста обэриутов, о нем уже было сказано: Введенский – «крайняя левая нашего объединения» (из декларации ОБЭРИУ).

Вот известнейший пример из «Начала Поэмы» 1926-го года:

верьте верьте

ватошной смерти

верьте папским парусам

дни и ночи

холод пастбищ

голос шашек

птичий срам

ходит в гости тьма коленей

летний штык тягучий ад

гром гляди каспийский пашет

хоры резвые

посмешищ

небо грозное кидает

взоры птичьи на Кронштадт.

Быстротечность жизни мучила Введенского с младых ногтей. Тема смерти, иногда в абсурдном, иногда в ерническом варианте, присутствует во многих его стихах:

...И пистолет я в рот вложил,

как бы вина бутылку,

через секунду ощутил

стук пули по затылку.

И разорвался мой затылок

на пять и шесть частей.

Он говорил:

...Я понял, чем отличаюсь от прошлых писателей, да и вообще людей. Те говорили: жизнь – мгновение в сравнении с вечностью. Я говорю: она вообще мгновение, даже в сравнении с мгновением.

Даниил Хармс

Даниил Иванович Хармс был годом моложе Введенского – родился в 1905 году, 30 декабря.

Хармс утверждал, что отец непременно хотел, чтобы сын родился в Новый год, так что зачатие было запланировано на 1-е Апреля. Однако все планы были нарушены тем, что он родился на четыре месяца раньше срока.

«В инкубаторе я просидел четыре месяца. Помню только, что инкубатор был стеклянный, прозрачный и с градусником. Я сидел внутри инкубатора на вате. Больше я ничего не помню. Через четыре месяца меня вынули из инкубатора. Это сделали как раз 1-го января 1906 года».

Более элегическое описание – в одном из поздних рассказов: «Я родился в камыше. Как мышь. Моя мать меня родила и положила в воду. И я поплыл. Какая-то рыба, с четырьмя усами на носу, кружилась около меня. Я заплакал. И рыба заплакала. Вдруг мы увидели, что плывет по воде каша. Мы съели эту кашу и начали смеяться. Нам было очень весело...» В это время Хармсу было уже очень невесело – шел 1935 год.

Настоящая фамилия Хармса – Ювачев. Отец его был из семьи дворцовых полотеров. Было бы это во времена первых Романовых, к революции он был бы уже князем. Однако времени не хватило, и он стал мичманом Императорского флота. Потом был арестован по делу «Народной воли», провел годы на каторге, стал миролюбцем. Отцу Хармса повезло больше с, так сказать, «литературным признанием», чем его сыну. Упоминание о встречах с ним можно найти у Чехова, Толстого, Волошина. В 1893 году Чехов сделал Ювачева прототипом революционера – героя своего «Рассказа неизвестного человека». К 1899 году он, бывший участник заговора с целью убийства Александра III, был полностью восстановлен в правах и вернулся в Петербург.

Ювачев-сын учился в привилегированной немецкой школе «Петершуле». В 1924 году поступил в Ленинградский электротехникум, но вскоре был вынужден его оставить из-за «слабой посещаемости» и «неактивности в общественных работах». Таким образом, ни высшего, ни среднего специального образования Даниил получить не смог.

В 1925 году Ювачев познакомился с поэтическим и философским кружком чинарей, куда входили Александр Введенский, Леонид Липавский, Яков Друскин и другие. Он быстро приобрел скандальную известность в кругах литераторов-авангардистов под своим, изобретенным еще в семнадцать лет, псевдонимом «Хармс». Псевдонимов у Ювачева было много, и он играючи менял их: Ххармс, Хаармсъ, Дандан, Чармс, Карл Иванович Шустерлинг и другие. Однако именно псевдоним «Хармс» с его амбивалентностью (от французского “charme” – шарм, обаяние, и от английского “harm” – вред) наиболее точно отражал сущность отношения Даниила и к жизни, и к творчеству.

Именно как Хармса Ювачева приняли во Всероссийский Союз поэтов в 1926-ом. К этому времени ему удалось напечатать два стихотворения – «Случай на железной дороге» и «Стих Петра Яшкина – коммуниста», которые он и представил.

Этот «Стих Петра Яшкина» – должен был бы уже тогда насторожить критику:

Мы бежали как сажени

на последнее сраженье

наши пики притупились

мы сидели у костра

реки сохли под ногою

мы кричали: мы нагоним!

плечи дурые высоки

морда белая востра

Что еще за «белая морда» в красных войсках?

В состав приемной комиссии входил Николай Тихонов, которому было под тридцать в тот момент, автор знаменитых строк:

Гвозди бы делать из этих людей,

Крепче б не было в мире гвоздей

Понятно, что опусы Хармса его не вдохновили, но, по крайней мере, он не стал обвинять его с ходу в контрреволюционности и согласился с предложением Вагинова принять Хармса в Союз.

Игорь Бахтерев

Самый молодой из «отцов-основателей», Игорь Владимирович Бахтерев родился в Петербурге в 1908 году. Его мать была одной из первых женщин-юристов. Отец – инженер-механик. К моменту описываемых событий ему было всего 20 лет. Бахтерев был поэт, но всегда больше интересовался театром.

Он прожил долгую и относительно благополучную жизнь, пережив всех своих «подельщиков». В 1938 году написал в соавторстве с Александром Разумовским патриотическую пьесу «Полководец Суворов». Бахтерев умер в 1996 году в возрасте 88 лет, оставив воспоминания о событиях своей молодости, обэриутах, Заболоцком и многих других.

В воспоминаниях можно заметить несколько желчную ноту. Бахтерев продолжал писать в стол в обэриутском духе. 30 лет работал над поэмой «Лу». С 80-х годов печатался в самиздатовском журнале «Транспонанс». Но так и не дождался такого же интереса к себе, какой возник по отношению к Хармсу и Введенскому.

Из «Лу» (1984) – дань молодости:

Кас зарм и гры.

Цвет и бец.

Бень финь ковра.

Бень.

Финь.

Ковра.

Бру ру ак га гу.

Бясь бясь.

Что происходило в Петербурге в это время

Тема эта необъятна, так как художественная жизнь в Петрограде была в эти годы исключительно интенсивна и в каждой области творчества включала в себя явления самого разного толка – от сугубо традиционных до декларирующих отказ от любого культурного наследия.

Мы ограничим себя разговором о «левом» искусстве, определившем художественное лицо эпохи. Интересное, несколько герметическое, определение дал ему искусствовед Николай Пунин: «Левым» в искусстве будет все то, что «левые» художники назовут «левым».

Это высказывание, типичное для новых, непризнанных направлений в искусстве, было тем более справедливо, что общество «микенцев», – тех, кого во времена «Бродячей Собаки» презрительно называли фармацевтами, – к середине 20-х годов было или истреблено, или спаслось бегством. Пришедшие им на смену «дорийцы» – те, кто в 20-е состояли в РАППе или АХРРе, а позднее составили ядро Советских творческих союзов – по натуральной предрасположенности или благодаря хорошему политическому нюху, ненавидели все «левое» как класс.

Таким образом, репутация «левого» художника становилась внутренним делом сообщества людей, преданных новому искусству. Истоки этого искусства лежали в предреволюционных годах. Последовавший Октябрьский переворот, своими призывами до основания разрушить старый мир, захватил многих ниспровергателей традиций. И поскольку какое-то время у новой власти до искусства руки не доходили, двадцатые годы стали неповторимым десятилетием, когда «расцветали сто цветов, соперничали сто школ».

В эту эпоху процветал дух исканий, новаторства практически во всех областях творчества. Это было время личностей, оригиналов, принципиальных достижений, определивших во многом пути развития искусства в XX веке. Между разными видами «левого» искусства существовали явные родственные связи – и глубоко содержательные, и формальные. Дело не только во влияниях и заимствованиях, а в общности художественного процесса, в тех общих токах, пронизывающих искусство, которые позволяют нам говорить о стиле эпохи.

В Петрограде/Ленинграде в эти годы существовало несколько важных центров авангардного искусства, с деятельностью которых неоднократно пересекались пути наших героев.

На Исаакиевской площади (или на площади Воровского, как она тогда называлась), в бывшем доме Мятлевых, с 1923 года работал Государственный институт художественной культуры (ГИНХУК). Предшественником его был Музей художественной культуры, располагавший блестящей коллекцией живописных и графических работ художников начала XX века (около двух тысяч работ). В коллекции были работы Малевича, Матюшина, Мансурова, Татлина и других. Организатором его был назначен художник Натан Альтман. Большой вклад в организацию музея внес и Николай Николаевич Пунин – практически единственный профессиональный искусствовед, связавший себя с авангардными течениями.

В штате музея работало всего четыре человека за чисто символическую оплату. За краткий период существования музея ими было опубликовано 1470 научных работ. По воскресеньям читались лекции, доклады, организовывались диспуты, демонстрации работ. Для публики музей был открыт по четыре часа три раза в неделю.

В связи с реформой, проходившей в стенах Свободных художественных мастерских (бывшей Академии художеств), профессор М.Матюшин, который руководил «Мастерской пространственного реализма», переносит свою деятельность в Музей художественной культуры, где ему предоставили помещение под лабораторию. Кроме матюшинской, при музее появляются другие лаборатории, например, фонологическая лаборатория Игоря Терентьева, тогда еще поэта, позже – известного в Ленинграде режиссера. Музей де-факто превращается в учебное заведение. В связи с этим в октябре 1923 года он и был преобразован в ГИНХУК.

Предложение о преобразовании Музея в институт внес от «группы левых художников» П.Н.Филонов в докладе, прочитанном 9 июня 1923 года на музейной конференции в Петрограде. Цель деятельности института была четко сформулирована: «Научный анализ и оформление явлений в области искусства». Добавим – авангардного искусства. В сущности, была сделана попытка «разгерметизировать» определение Пунина, дать критерии критического похода к оценке новых направлений, отделить халтуру и приспособленчество от реальных достижений – задача, ставящая в тупик и нынешнего зрителя на выставках современного искусства.

Кроме того, институт стал объединением творческих групп разных направлений. Лидеры этих групп питали слабость к широкомасштабным заявлениям и философскому взгляду на мир. Как бы критически ни воспринимались сегодня многие из этих текстов, важно, что они помогли авторам сделать неоценимый вклад в развитие всех направлений художественной деятельности.

«Экспериментальный отдел» Павла Андреевича Мансурова (1895 – 1983) исследовал возможности применения форм органического мира в архитектуре. Заметим, что применение биоформ получит широкое распространение в мировой архитектуре 60 – 70-х годов.

Отдел «Органической культуры» возглавил Михаил Васильевич Матюшин (1861 – 1934) – композитор, живописец, педагог, мыслитель. Отдел изучал проблемы психологии восприятия, актуальные и сегодня. Практическим результатом деятельности отдела был выпуск «Справочника по цвету», который долгое время использовался художниками при оформлении витрин, окраске фасадов, интерьеров, в работе по фарфору, при реставрациях. Учениками Матюшина были известные художники-графики Юрий Васнецов и Валентин Курдов.

Глубокий и внимательный интерес к природе, к «органике», был присущ и Павлу Николаевичу Филонову (1883 – 1941) – художнику, который тоже был связан с ГИНХУКом. Филонов и Матюшин испытывали взаимное влияние и интерес друг к другу. Матюшину принадлежит первое и наиболее глубокое исследование искусства Филонова – статья «Творчество Павла Филонова», опубликованная еще в 1916 году.

Отделом «Материальная культура» руководил Владимир Евграфович Татлин (1885 – 1953), создатель пластического символа революции – модели памятника III Интернационала. В мастерской Татлина развивался тот вид деятельности художника, без которого невозможно представить XX век, – здесь рождался дизайн, художественное конструирование.

Директором института и руководителем отдела «формально-теоретического» был Казимир Северинович Малевич (1878 – 1935) – художник, оказавший влияние на архитектуру, изобразительное и прикладное искусство первой половины XX века.

В дореволюционные годы имя Малевича было связано с нашумевшим полотном «Черный квадрат», в революционные – с первой постановкой «Мистерии-буфф» Маяковского (1918, Мейерхольд).

Малевич создал свое собственное направление в искусстве – супрематизм (от латинского «высший»). Если отбросить теоретические объяснения (сам Малевич, особенно в начале творчества, под супрематизмом понимал верховенство цвета, освобожденного от вторичной функции раскрашивания узнаваемого объекта), то супрематизм – это стиль. Стиль, найденный Малевичем, узнаваемый и тиражированный в работах других художников, в том числе прикладников. В 20-е годы, однако, основное внимание Малевича было сосредоточено на архитектуре. Он создавал «Архитектоны», которые больше всего напоминают то, что мы привыкли видеть сегодня в городах, подобных Нью-Йорку. Своего рода Интернациональный стиль – лет за десять до первых построек такого типа.

ГИНХУК был феноменальным центром новых идей, источником творческого озона, которым дышала молодежь. Введенский, как мы уже упоминали, учился в институте, остальные обэриуты, не будучи формально студентами, были «болельщиками», для которых преподаватели института были кумирами.

Директор института Малевич сочетал авторитарность характера с равнодушием к рангам. Охотно шел на контакт с молодежью. В 1926 году будущие обэриуты задумали организовать театр «Радикс» – идея Бахтерева, – чтобы поставить пьесу Введенского и Хармса «Моя мама вся в часах». Решили обратиться к Малевичу за поддержкой. Вот сценка из воспоминаний режиссера Георгия Кацмана об одном из первых личных контактов обэриутов с Малевичем:

...Введенский решил организовать переговоры с ГИНХУКом, точнее – с его директором Казимиром Малевичем, который симпатизировал левому искусству и имел возможность сразу помочь «Радиксу». Встреча произошла 12 октября 1926 года. ... Войдя в здание ГИНХУКа, просители (Введенский, Кацман, Хармс, Бахтерев) разулись и далее шли босыми (очевидно, в знак смирения), а войдя в кабинет Малевича, встали на колени и протянули бумагу. Малевич в ответ поднялся и тоже встал перед гостями на колени. Так, коленопреклоненные, они начали разговор. Малевичу идея понравилась: «Я – старый безобразник, вы – молодые, посмотрим, что получится», – и он написал распоряжение коменданту о предоставлении «Радиксу» Белого зала ГИНХУКа, а также подсобных помещений.

Узость взглядов на цели и задачи искусства определила судьбу ГИНХУКа. В газете «Ленинградская правда» от 10 июня 1926 года вышла статья АХРРовского критика Г.Серого «Монастырь на госснабжении», автор которой утверждал политическую вредоносность деятельности института. Он увидел в архитектонах Малевича, в цветовых разработках Матюшина, в экспериментах по созданию «органической формы» Мансурова лишь бессмысленный формализм и напрасную трату государственных средств. В том же 1926 году ГИНХУК был ликвидирован. Типографский набор сборника трудов ГИНХУКа был рассыпан.

Формально, однако, ГИНХУК не был разогнан, а стал частью Института истории искусств, который располагался здесь же, на площади. До революции – так называемый Зубовский институт, открытый в первом этаже семейного дома его владельцем Валентином Платоновичем Зубовым. Институт был признан Высшим учебным заведением по истории искусств еще до революции (в 1916 году). В послереволюционные годы на базе его был создан научно-исследовательский институт и Высшие курсы искусствоведения, которыми руководил Адриан Иванович Пиотровский (1898 – 1938, умер в тюрьме). Здесь преподавали Жирмунский и Эйхенбаум, Энгельгардт и Тынянов. Семинары по современной прозе вели тогда молодые Каверин, Тихонов, Федин. В 20-е годы Белый зал Института еще сохранялся как один из живых центров нового искусства.

Поэтические корни творчества обэриутов

Обэриуты были интеллигентами не в первом поколении. Знали классическую поэзию. В ранние годы любили Блока. К 1925 году Хармс составил список «Стихотворения наизустные мною». В нем – В.Каменский, И.Северянин, А.Блок, В.Инбер, Н.Гумилев, Ф.Сологуб, А.Белый, А.Ахматова, В.Маяковский, Н.Асеев, С.Есенин, В.Хлебников, А.Туфанов, Е.Вигилянский, В.Март, В.Марков. Преимущество отдано эгофутуризму (Северянин, 1887 – 1941) и кубофутуризму (Маяковский, 1893 – 1930) – по 19 стихотворений каждого. Отец ранние эксперименты сына не одобрял, предпочитая стихи Некрасова. По этому поводу Хармс пишет шутливую эпиграмму:

Мои стихи тебе, папаша,

Напоминают просто кашель.

Твой стих, не спорю, много выше,

Но для меня он шишел вышел.

В 20-е годы Хармс общался с поэтом-эгофутуристом Константином Олимповым (Фофановым, 1889 – 1940), бывшим соратником Игоря Северянина. Стихи Олимпова воплощали доведенную до логического предела поэтику эгофутуризма: себя он именовал «Родителем Мироздания», гением и совершенством:

Я – Самодержец Вдохновенья,

Непогрешимец Божества.

Собою Сам, Творец Творенья,

Бессмертной Жизни – Голова!

Все слова он писал с большой буквы.

Тем не менее, этот безвредный безумец был сочтен опасным для Советской власти и с 1930 года и до смерти странствовал по тюрьмам.

Следующим по времени мощным влиянием, особенно на Введенского и Хармса, была поэзия уже умершего «Председателя Земного Шара» – Велемира Хлебникова (1885 – 1922), Алексея (иногда подписывался Александр) Крученых (1886 – 1968) и Давида Бурлюка (1882 – 1967) – «заумь».

«Заумь», или «заумный язык», возник в русской поэзии в творчестве Хлебникова – как одна из составляющих его знаменитого «звездного языка». В мировом языке будущего, по замыслу автора, сами звуки должны были бы передавать любые значения. Сам Хлебников предложил вполне разумное объяснение того, что такое «заумь»:

Заумный язык – значит находящийся за пределами разума.

...То, что в заклинаниях, заговорах заумный язык господствует и вытесняет разумный, доказывает, что у него особая власть над сознанием, особые права на жизнь наряду с разумным. Но есть путь сделать заумный язык разумным.

...Если взять одно слово, допустим, чашка, то мы не знаем, какое значение имеет для целого слова каждый отдельный звук. Но если собрать все слова с первым звуком Ч (чаша, череп, чан, чулок и т. д.), то все остальные звуки друг друга уничтожат, и то общее значение, какое есть у этих слов, и будет значением Ч.

Странно, до какой степени классикой звучат стихи Хлебникова в наши дни:

Крылышкуя золотописьмом

Тончайших жил,

Кузнечик в кузов пуза уложил

Прибрежных много трав и вер.

Пинь, пинь, пинь! – тарарахнул зинзивер.

О, лебедиво!

О, озари!

Хлебников обладал абсолютным поэтическим слухом. Применительно к его поэзии «заумь» кажется словом, обозначающим нечто, не соответствующее его значению. В сущности, это набор поэтических неологизмов.

Загрузка...