Если бы Пушкин серьезнее относился к учебе, то он бы мог стать, как князь Горчаков, сначала первым в классе, а потом, чего доброго, канцлером Российской Империи. Но в своих «Записках о Пушкине» декабрист и ближайший друг поэта Иван Пущин (любимый «Жанно») вспоминал:

«Все мы видели, что Пушкин нас опередил, многое прочел, о чем мы и не слыхали, всё, что читал, помнил, но достоинство его состояло в том, что отнюдь не думал выказываться и важничать, как это часто бывает в те годы… Напротив, все научное он считал ни во что и как будто желал только доказать, что мастер бегать, прыгать через стулья или бросать мячик…»

Больше всего Пушкин любил гулять по Царскосельскому парку:

И часто я украдкой убегал And often on the sly I used to slip


В великолепный мрак чужого сада, In a forbidden garden’s splendid murk,


Под свод искусственный порфирных скал. Beneath the artificial purple cliffs.

Там нежила меня теней прохлада; In shadows’ cool I basked, an idle boy:


Я предавал мечтам свой юный ум, I gave my youthful mind up to my dreams


И праздномыслить было мне отрада. And idle musing was my greatest joy.


В поэме «Евгений Онегин» он вспоминал:


I. I.

В те дни, когда в садах Лицея Back then, when in the Lycée’s garden

Я безмятежно расцветал, I unrebelliously bloomed,

Читал охотно Апулея, Read keenly Apuleius charming,

А Цицерона не читал, Thought Cicero an old buffoon,

В те дни, как я поэме редкой Back then, when even a rare poem

Не предпочел бы мячик меткий, Meant less to me than balls well thrown,

Считал схоластику за вздор And I thought schoolwork was a bore,

И прыгал в сад через забор, Into the park the fence leaped o’er.

Когда порой бывал прилежен, When I at times could be quite zealous,

Порой ленив, порой упрям, Lazy at times, other times tough,

Порой лукав, порою прям. Sometimes quite cunning, sometimes gruff,

Порой смирен, порой мятежен. Subdued at times, at times rebellious,

Порой печален, молчалив, Sometimes so sad, in silence pent,

Порой сердечно говорлив, Sometimes heartfeltly eloquent,

II. II.

Когда в забвенье перед классом When, lost in trances before lessons,

Порой терял я взор и слух, I’d lose my sight, my hearing dimmed,

И говорить старался басом, Tried answering with new bass voice questions,

И стриг над губой первый пух, And shaved the first down off my lip,

В те дни…в те дни, когда впервые Back then…back then, when I first noted

Заметил я черты живые The traits and ways, with eyes devoted,

Прелестной девы и любовь Of maids enchanting, and when love

Младую взволновала кровь, Was always stirring my young blood,

И я, тоскуя безнадежно, And I, just sighing for love vainly,

Томясь обманом пылких снов, Thrashed in the wake of passion’s dreams,

Везде искал ее следов. I sought love everywhere, it seems,

Об ней задумывался нежно, And daydreamed just of love so gently,

Весь день минутной встречи ждал All day for one fleet meeting yearned,

И счастье тайных мук узнал. The joys of secret suffering learned.

III. III.

В те дни – во мгле дубравных сводов, Back then, ‘neath oak-groves’ arching sadness,

Близ вод, текущих в тишине, By waters flowing quietly,

В углах лицейских переходов In my Lyceum’s corner pathways

Являться муза стала мне. The Muse began to come to me.

Моя студенческая келья, My little student cell monastic,

Доселе чуждая веселья, Which, until now, had not known gladness,

Вдруг озарилась! Муза в ней At once was gleaming, and the Muse

Открыла пир своих затей; Laid there a feast of songs to choose.

Простите, хладные науки! Farewell to ye, cold sciences!

Простите, игры первых лет! I’m now from youthful games estranged!

Я изменился, я поэт, I am a poet now; I’ve changed.

В душе моей едины звуки Within my soul both sounds and silence

Переливаются, живут, Pour into one another, live,

В размеры сладкие бегут. In measures sweet both take and give.


IV. IV.

И, первой нежностью томима, Still of first tenderness a dreamer,

Мне муза пела, пела вновь My Muse could never sing enough

(Amorem canat aetas prima) (Amorem canat aetas prima)

Все про любовь да про любовь. All about love, and love, and love.

Я вторил ей – младые други I echoed her, and my friends youthful

В освобожденные досуги In leisured hours at ease, unrueful,

Любили слушать голос мой. Would love to listen to my voice.

Они, пристрастною душой How passionate their souls rejoiced

Ревнуя к братскому союзу, With zealous brotherly enthusing:

Мне первый поднесли венец, They first of all did laurels bring

Чтоб им украсил их певец To me, that for them I might sing

Свою застенчивую музу. The fruits of my still timid musing.

О, торжество невинных дней! Oh, joy of innocence of old!

Твой сладок сон душе моей. How sweet your dream is to my soul!

Преподаватели не были в восторге от его принципиального шалопайничества. Даже его любимый профессор Куницын жаловался на поэта: «Пушкин – весьма понятен, замысловат и остроумен, но крайне неприлежен». Пушкину, вместе с Пущиным и Малиновским, часто доставалось за юношеские проказы. За питье гоголь-моголя с ромом их наказали двухдневным лишением обеда и стоянием на коленях во время молитв – тщетно. «Писал он везде, где мог, а всего более в математическом классе».

Самая первая сохранившаяся рукопись стихотворения Пушкина – уже о любви: «К Наталье» было написано в 1813 году молодой актрисе из крепостного театра графа Толстого. Первая публикация Пушкина вышла в 1814 году – и даже тут друзья пошутили: тайком отправили его рукопись «Другу-стихотворцу» в журнал «Вестник Европы» за подписью «Н.К.Ш.П.» (то есть «Пушкин» наоборот).

В 1815 году Пушкин декламировал свои «Воспоминания в Царском Селе» на экзамене по русской литературе. Присутствовал самый известный в то время поэт России Гавриил Державин. «Когда дошел я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отрочески зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом.… Не помню, как я кончил свое чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении: он меня требовал, хотел меня обнять… Меня искали, но не нашли…»

Но парадокс! «Ленивец» Пушкин написал более 120 стихотворений в лицейские годы (более двадцати обращены к фрейлине Екатерине Бакуниной: «Певец», «Дориде», «Друзьям»). В Лицее он также начал поэму «Руслан и Людмила».

На последнем году обучения Пушкин довольно часто прогуливал уроки, чтобы общаться с гусарами, чьи полки располагались недалеко от Екатерининского дворца. И эти проказы способствовали его развитию – помимо застолий было много пламенных политических бесед. Одним из этих гусаров был Петр Чаадаев, проницательный критик самодержавия и крепостного права, который познакомил молодого поэта с английским языком, философией Локка и Юма и свободолюбивой лирикой Байрона. Вместо того чтобы «заниматься как положено», Пушкин сам себя образовывал – встречался и с великим русским историком и сентиментальным романистом Николаем Карамзиным (и его женой Екатериной Андреевной, которую некоторые считают «утаенной любовью» Пушкина).

9 июня 1817 года Пушкин окончил Лицей «со скрипом», двадцать шестым из 29 воспитанников, с отличными оценками только по русской словесности (еще бы!), французскому и фехтованию. Год спустя, когда Пушкин уже стал знаменитым, один из его преподавателей (Ф.П. Калинич, учитель чистописания) жаловался: «Да что он вам дался, – шалун был, и больше ничего!» Е.А.Энгельгардт, директор Лицея, высказал в еще более резкой форме свою неприязнь к самому знаменитому своему ученику. В личном архиве Энгельгардта читаем:

Высшая и конечная цель Пушкина – блистать, и именно поэзией; но едва ли найдет она у него прочное основание, потому что он боится всякого серьезного учения, и его ум, не имея ни проницательности, ни глубины, совершенно поверхностный, французский ум. Это еще самое лучшее, что можно сказать о Пушкине. Его сердце холодно и пусто: в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда не бывало юношеское сердце.

Вспомним, что в буддийской практике медитации такая «пустота» являет собой высокую степень похвалы – достижение наивысшей стадии духовного совершенства. Думаю, что кажущаяся «пустота» или (другими словами) открытость пушкинского сердца сделала его идеальным сосудом-проводником для возвышенных проявлений неистощимой небесной любви. Во всяком случае, эта «пустота» была его богатством, даром, который не мог быть захламлен обыкновенным каким-то приспособлением к «важным частям службы государственной».

Служенье муз не терпит суеты; The Muses’ service brooks no vanity;

Прекрасное должно быть величаво… The beautiful must always be majestic…

Сам Пушкин обожал праздник 19 октября: семь раз писал стихотворения в его честь, празднуя годовщину открытия Лицея как свой духовный день рождения. Но давайте вспомним, что на самом деле было главным в «Духе Лицея» – не учеба, а дружба, не изнурительная работа, а восторженная любовь, не церковь с наставлениями, а вольный сад, где «любил я светлых вод и листьев шум». «Дух Лицея» чужд помпезности. «Дух Лицея» – это дух свободы. Праздник «Дня Лицея» – это праздник независимости души, праздник Любви.



Евгений Любин – родился в Ленинграде, с 1978 года живет в Нью-Джерси. Автор десяти книг прозы и поэзии на русском (три последние изданы в Санкт-Петербурге) и двух книг на английском языке (изданы в США), многочисленных публикаций в газетах и журналах России, США, Венгрии, Израиля, Германии и Франции. С 1999 года печатается в альманахах и журналах России («Континент», «Нева», «Север», «День и ночь», «Северная Аврора», «Новосибирск»). Иностранный член Союза писателей Санкт-Петербурга, председатель Клуба русских писателей Нью-Йорка.

Что нужно человеку...*

1.

Ни в какие воскресения или послесмертия я не верю. Верю только в то, что можно пощупать, увидеть, понять. Никакие интуиции или потусторонние силы меня не трогают и не вол­нуют.

Не верю, что меня можно повторить, как барана. Можно повторить мое тело, мои клетки с теми же ДНК, и РНК, и прочей чепухой, но не мои мысли, мою память. Все те чувства и желания, которые были со мной все мои шестьдесят пять лет, были частью меня, и частью главной, для которой суще­ствуют это тело, кровообращение, жевательный аппарат. Лю­бовь – другое дело, это мое прошлое, настоящее и будущее, это цель и смысл жизни. Жизни в других и с другими. Это я – это моя память, шевеление моих мозгов, игра чувств.

Я всегда думал о смерти и знал, что можно сохранить свое тело, свои клетки, свои ДНК – на годы, на века. Есть даже такая организация: «Фризинг лайф», то есть «Замороженная жизнь». Это большая компания, которую, как тысячи других, интересует не то, чем она занимается, а только результат этих занятий – деньги. Но чтобы получить деньги, много денег – надо делать свое дело хорошо, надежно, честно. «Фризинг лайф корпорейшн» (ФЛАК) и делает свое дело давно и, по мере возможности, честно. Она замораживает вас до глубокого холода, когда тела уже нет. Нет клеток, нет генов, нет ниче­го – только застывшие молекулы и атомы, в которых даже вращение электронов по своим орбитам почти остановилось. Жизнь это или смерть – непонятно. Компания называет это жизнью, каждый нормальный человек – смертью. Но все клиенты компании, в том числе и я, посредством брошюр и детальных инструкций с примерами на обезьянах знают, что если постепенно отогревать это хрупкое, как стекло, заморо­женное тело – медленно, по сотой градуса в день, то тело вернется к своему изначальному состоянию. Завертятся элек­троны на своих орбитах, все быстрее и быстрее, потом задви­гаются атомы и оживут молекулы, а молекулы потеплеют и проснутся ДНК, РНК, гены и хромосомы, которые любят холод. Холод несет им вечную жизнь, бессмертие, а раз им, то и клеткам, и органам – всему телу. Постепенно все оживает и принимает свое первичное состояние, точнее, не первичное, а конечное, на котором все остановилось.

В этом не было для меня никакого сомнения. Тело оживет. А мозг, память, эмоции, чувства – сохранюсь ли я как разум­ное существо со всем моим прошлым: очень прошлым и не­давним – перед самым уходом? В этом был главный вопрос, и компания готова была на него ответить. Показали мышей, свинок, собак, даже двоих шимпанзе-супругов. Последняя ста­дия размораживания проходила на глазах у меня и еще двух джентльменов, которые не представились. Деловые поджарые мужчины моего возраста.

Один – с седой шевелюрой, крупноголовый, с выцветши­ми глазами, будто его уже заморозили, у другого глаза более живые, чем у первого: стальные, взгляд твердый, на загоре­лом черепе ни следа волос, ни пушинки. Оба они даже не взгля­нули на меня. Для чего? Еще несколько дней, и мы уйдем в многовековое путешествие, а станции назначения разные. Никаких шансов встретиться. Разве что фирма вдруг обанкро­тится.

Мы смотрели на шимпанзе и видели: те после оживления вполне нормально двигались, обнюхивали друг друга, занима­лись любовью. В глазах у них была радость существования, радость сытости, радость любви. Все, как прежде.

Шимпанзе обнадежили. Они знали друг друга, понимали, ластились, что-то говорили. Это наверняка. Значит, память сохранилась. А все остальное? Что остальное? Умение мыс­лить, общаться, любить?

На людях опытов не делали. Не пришло время. Компания существовала тридцать лет, а кто же хочет вернуться через тридцать лет? Всем нужен минимум век, а то и десять, двад­цать столетий. Иначе, зачем тратить столько денег. А деньги немалые: не годовые взносы, а один разовый. Компании ну­жен один капитальный взнос, а проценты будут идти, что бы вокруг ни происходило. Это всегда надежнее. Взнос у меня был. Возник чудом, никогда на такие деньги не рассчитывал. Ка­кой-то сумасшедший случай.

Лежала в столе документальная книга о судебном медицин­ском деле, к которому причастна была моя Поленька. Горькое было, нехорошее дело, и не вспоминали мы о нем никогда – сильно это ранило ее. А теперь, когда все кончилось и причи­ной несчастья была именно та операция, я уже не только имел право, но обязан был наказать того врача. Из наказания ниче­го не вышло, так как редактор заменил все имена и даже даты. Но книга вдруг стала бешено продаваться, а месяц назад ее купили в Голливуде. Сумма, которую я получил, меня ошара­шила и была как раз такой, какую требовала «Фризинг лайф корпорейшн». О чем можно было еще мечтать? Жизнь после жизни, возможность увидеть когда-нибудь в будущем Тот су­масшедший мир. До теперешнего мне уже не было дела. Без Полины жизнь не имела смысла. Я бы вряд ли удавился, вла­чил еще лет десять полуживотное ленивое существование и помер в одиночестве, как умирают жалкие одинокие старики. А тут такой случай. Никаких интересов и желаний у меня уже не осталось, и деньги только тревожили меня. Тогда я решил обратиться в корпорацию. Там сдержанно, но приветливо меня встретили.

2.

Я думал об этом, еще лежа в своем саркофаге. Они на самом деле так и назывались – саркофаг номер 1, саркофаг номер 2 и так далее. Мой значился под номером 19 – счастливое для меня число. Вокруг не было никакого шума или движения, а должно бы. Где я, что я, в каком времени? Вернулась память, а с ней чувство тревоги, но не любопытства. Опять, как рань­ше, постоянная мысль о Поленьке, и я тут же решил, что вся эта затея была ни к чему – ведь я-то хотел уйти от прошлых воспоминаний, от душевной боли, которая мешала мне в той жизни. Время все лечит, говорили тогда, а на поверку: целое тысячелетие, и что же? А может быть, прошло всего несколь­ко дней или недель, и фокус просто не удался? Какая-то тех­ническая неисправность? Тихо вокруг. Над головой сквозь стеклянную мутноватую крышку виден тот же белый потолок. В ногах зажглось табло: «19 февраля 3000 года. Вы просну­лись. Наша корпорация приветствует вас в этом новом для вас мире. Будьте спокойны и готовы к продолжению жизни. Вас не встретят наши сотрудники лично, но вы получите все необ­ходимые инструкции. Одежда и еда уже ждут вас. Принимайте все разумно, ничему не удивляйтесь и не пугайтесь».

Я пошевелился, и крышка стала медленно отходить. Сел, неуклюже выбрался из холодильника и увидел на стуле одеж­ду, похожую на мою старую: джинсовые брюки и рубашку, а на столе поднос с едой, внешне тоже похожей на мой обыч­ный завтрак: кукурузные хлопья, стакан молока, творог под сметанной шапкой, присыпанной сахаром. Через прозрачную дверь, которая сама собой открылась, я вышел наружу. Хоте­лось бы написать «на улицу», но улицы не было. Не было и площади или парка, не было города – больше всего это напо­минало мне пчелиный улей, каким я видел его по телевизо­ру – изнутри. Напротив меня, надо мной, подо мной, справа и слева – лепились друг к другу полупрозрачные, словно воско­вые, соты – то ли квартиры, то ли гостиничные номера. В каж­дой темнели неотчетливо фигуры людей. Меж сотами по жел­тым скользким проходам, похожим на кривые тропинки, медленно и осторожно двигались люди в легких накидках из зефира. Накидки развевались у них за спиной от легкого дуно­вения, несшего ароматы цветов. Тут были запахи сирени, лан­дыша, нарцисса. Но они ежесекундно менялись, и я никак не мог определить, какой из них самый сильный. Лица прохожих несли умиротворенные и дружелюбные улыбки, как у медсе­стер в отделении тяжелобольных. Почта все лица были жен­скими, а фигуры под накидками казались худыми и плоскими. Что меня поразило – тишина, такая же тишина, какая была в помещении саркофагов. Мне слышался высокий, чуть дрожа­щий звук, уходящий ввысь меж сот, как в узком ущелье, но, возможно, этот шум стоял у меня в ушах. «В каком ухе зве­нит?» – спрашивал я в таких случаях Полину, и шум тут же пропадал. Но мне некого было спросить. Правда, встречные приветливо улыбались, многие оборачивались, но... ни звука. Я подумал, что их удивляет моя одежда, однако попадались мужчины одетые в джинсовки, как и у меня. А люди продол­жали оглядываться. Женщина, очень молодая и очень краси­вая, с точеными чертами лица, как у моей Поленьки, но более мелкими, остановилась, посмотрела на меня, и по ее глазам я понял, что она со мной заговорила, но голоса ее я не услышал. Она ласково улыбнулась и, покрутив у виска пальцами, жестом, который у нас означал: «Ты что, не в своем уме?» или «Ты что, с приветом?», пошла своим путем, а я готов был озлить­ся... Но тут заметил, что у всех проходящих мимо меня на висках, у самых глаз, были то ли приклеены, то ли как-то иначе закреплены цветные пластинки размером в половину жеватель­ной резинки, но чуть-чуть потолще. Эти пластинки меняли цвет – от бело-голубого до сиреневого и черного, а иногда переливались несколькими радужными красками. Большим и средним пальцами я нажал на свои виски сначала слегка, по­том сильнее и почувствовал боль, уходящую прямо в глубь мозга. Я знал, что глаза – это окно в мозг, но виски... Да много ли я понимаю в том, что тут происходит? Я пошел обратно к своему саркофагу – иного дома у меня еще не было – и пой­мал себя на мысли, что, всматриваясь в лица женщин, я ищу Полину. Нелепо, безумно, но ничего с собой поделать я не мог. В холодильнике, как я называл мысленно то место, где стояли саркофаги, снова было пусто. «Да что это, – вскипел я, – по улице шляются толпы бездельников, а тут – никого. Да за что же они получили мои миллионы? Где, в конце концов, их за­падное обслуживание». Но тут я заметил поднос с новой едой, опять вполне привычной мне: салат из зеленых листьев, кусок жареного мяса с печеной картофелиной в чуть поджаренной кожуре – как я люблю, розовый сок в стакане и чашку с кипятком, над ней вился пар, а рядом на блюдце – заварной мешочек. Хлеба не было, только две галетки. Да я от хлеба давно отвык – надо же, они знали и это. Над саркофагом горела новая надпись: «Не удивляйтесь тишине вокруг вас. Вы правильно поняли: мы общаемся через трансмиттеры, закреп­ленные на висках. Вы сможете это делать со временем, а пока наблюдайте вокруг, знакомьтесь с новым для вас миром. Ус­пеха вам».

Что, собственно говоря, нам в жизни надо: быть сытым, обутым, иметь где прикорнуть и... душевное спокойствие. Я по­нимал, что меня обеспечат всем, кроме душевного спокойствия. Его извне не внесешь в душу, но зачем же я затеял всю эту историю? Сейчас у меня в душе та же тоска, что была тогда, мне так же не хватает Полины, и никакое время эту тоску не убьет. Но, возможно, дело не просто в скачке веков. Тоску убивают долгое страдание, муки одиночества, чувство невозв­ратной потери. Со временем не тоска проходит, а душа устает болеть и защищает себя привычкой, как привыкают люди к потере руки, ноги, глаза. Невозможно жить, постоянно помня, что ты инвалид. Ах, лучше быть калекой, но чтоб душа не болела. Мое лечение не помогло – прыжок во времени не смягчил боль. Но хочу ли я ее смягчить? Ведь сейчас, если я есть, то только потому, что есть моя боль, моя память. Утих­нет боль, ослабеет память, что же останется? Эти странные безгласные люди, их жилища, как соты в улье, их немое мель­тешение... А вернуться назад нельзя, да и к чему это? Чтобы все началось сначала? Я улегся в саркофаг, потому что друго­го лежака не было поблизости, сразу уснул. Очнулся я с виде­нием сна, четкого, как наяву. Сны помнятся только те, с кото­рыми просыпаешься. Это было известно уже в мое время, но чтобы такая ясность... Я вылез из моего лежбища и пошел точно так, как только что видел: влево от холодильника, до первой развилки восковых улиц, потом до площади размером в жалкий городской скверик. По дороге я заводился все боль­ше и больше: заработали мои спящие тысячелетие гормоны, в паху тихо жужжало, а голова слегка покруживалась. От скве­ра-площади расходились три восковых пассажа. Я вошел в тот, что прямо передо мной, как и видел это во сне. Полукруглая янтарная, а возможно, восковая крыша излучала желтый свет, как от слабых двадцатисвечовых лампочек, вдоль всего пасса­жа, конец которого пропадал вдали, как в закате жаркого дня. Но жарко не было, не было и прохладно – было как нужно, и опять сливались тонкие ароматы цветов и трав. Я почувство­вал и терпкий запах хмеля. В звонкой тишине еле-еле разда­вались звуки космической музыки, которую слышал я пару раз еще в той жизни. Вспомнил: уже тогда думал о том, что это музыка будущего. Тощий музыкант в черном водил руками перед антеннами в виде овальных трубок, не касаясь их. Руки приближались и удалялись, плавно опускались или поднима­лись. От этих движений небесные звуки то замирали, то ухо­дили ввысь – они не походили на звуки какого-нибудь известного инструмента – они не прерывались и не кончались. Они означали вечность, будущее мира. Того мира, в котором я оказался. А вокруг так же неспешно, как и на тропинках, двигались фигуры женщин и мужчин – обнаженные и почти обнаженные люди без возраста и эмоций. Они тоже все улы­бались и осторожно, словно боясь разбить, касались друг дру­га. Я должен был бы возбудиться еще больше от вида их совершенных тел, очень похожих на скульптуры Возрождения; но гормоны начали успокаиваться, леность и умиротворение охватили меня; я повернулся и медленно побрел назад.

На следующий день (день, вечер, ночь – кто знает) я опять побродил по узким ходам вдоль сот, заглянул в пассаж, соседний с тем, где был вчера. То ли обвыкнув, то ли осме­лев от игры гормонов, я коснулся одной из женщин, и, о чудо, она не отстранилась, а, напротив, сразу приникла ко мне всем белым, без единой лишней складки телом, и мы тут же заня­лись любовью. Вокруг стояли и смотрели, правда, не прибли­жаясь – шагах в пяти-шести. Смотрели, улыбаясь, с любо­пытством и интересом. Так я наблюдал в прежнем мире, как занимаются на воле любовью дикие животные. Что-то во мне возмутилось, и я отстранился от женщины. Она ласково по­смотрела на меня, словно увидев впервые, помахала рукой и растворилась в толпе.

Я поспешно ушел, не оглядываясь, будто набедокурил, как бывало в детстве. Голые люди провожали меня равнодушно-приветливыми взглядами, а я – нашкодивший, но удовлетво­ренный пес – думал о том, что вел себя, как те животные в саванне.

3.

Над саркофагом горела надпись: «Мы поздравляем вас со вступлением в новую жизнь». Похоже, они следят за каждым моим шагом. И тут же другая: «У нас никто ни за кем не сле­дит. Для этого нет ни желающих, ни ресурсов. Вам нечего опасаться или стесняться. Вы пришли в мир радости, где радость естественна и проста, как утоление голода или жаж­ды в вашем прошлом. Пейте жизнь полной грудью, как воз­дух, будьте постоянно счастливы и удовлетворены». Э, да они и мысли мои читают, а где же свобода? И тут же ответ: «Чте­ние мыслей друг друга – это способ нашего общения. Другого нет. Вскоре вы получите виски и сможете управлять переда­чей ваших мыслей, как управляли раньше речью. Мы уже по­степенно обучаем ваш мозг, подобно тому как обучали гово­рить детей в ваше время. Дети не замечали, что учатся говорить». Что-то это мне не нравится, а где же моя личная жизнь, тогда она у меня была. Я оглянулся в испуге, уверен­ный, что меня опять подслушали, но экран оставался темным. На следующий день я вернулся в пассаж и снова бродил меж красивых женщин и касался некоторых из них, но никто ко мне не бросался. Я искал глазами ту, вчерашнюю, и не мог распознать. Они все были разные: брюнетки с густыми вью­щимися или прямыми волосами, блондинки от соломенного до пшеничного цвета, рыжие от светло-золотого до бронзового тона, как у моей Поленьки. Одинаковым было то, что подстри­жены все были очень коротко, а лица необычайно белы и гладки. Вот мелькнула курчавая головка моей вчерашней под­руги. Толком я ее тогда не разглядел – все произошло по-животному быстро. Но вот она поравнялась со мной, остано­вилась – мелкие правильные черты лица– раздвоенный подбородок, на щечках ямочки, скулы чуть выступают, брови резкими штрихами, глаза с белками фарфоровой белизны, под стать им ровные зубы всегда приоткрытого в улыбке бледно-розового рта с четкими полными губами. Зрачки зелено-крас­ного цвета, каких я раньше никогда не видел. Ресницы непри­вычно короткие, думаю, оттого, что не накрашены. Да, на лице ни намека на краску. Я смотрел на нее, и никакие чувства во мне не проснулись, но я все-таки протянул руку и неуверенно взял ее маленькую, как у ребенка, ладонь. И она снова прильну­ла ко мне, и мы снова тут же, на людях, занялись тем же, чем и вчера. «Ну и скотина», – подумал я про себя, провожая взгля­дом ее крепкую невысокую фигурку в развевающемся зефи­ре. Она не обернулась.

У саркофага тишина. Никаких сообщений на табло. Зато на ящике недалеко от моего отодвинута крышка, и светится над­пись, которую мне издали не прочитать. Я поколебался, подой­ти ли. Там, в прошлой жизни, любопытство непременно переси­лило бы, но сейчас я неторопливо перекусил очень вкусным то ли завтраком, то ли легким обедом. По виду это была жареная рыба с гарниром, похожим на гречневую сечку, но все-таки – не рыба. Хорошо приправленная, но без рыбьего запаха, без костей, кожи, даже мякоть была не волокнистая, но вкус, не­сомненно, форели, которую я ТАМ предпочитал другим сортам. Салаты – овощной и фруктовый – вполне натуральные. Утом­ленный недавним приключением и едой, я улегся в свое лежби­ще, вспомнил о раскрытом ящике, подумал, уж не начали ли они управлять моим поведением, но вскоре заснул.

Очнулся от того, что, как наяву, видел хорошенькую курча­вую головку, которую недавно целовал, и чувства стыда и сожа­ления явились мне. Что это было, позор какой, у всех на виду и без желания, я уж не говорю о любви, просто похоть, скотство. Я вспомнил Полину и застеснялся ее. Будто она знала, что слу­чилось. Она не знала – я знал, вот в чем дело. Тоска, уныние отяготили душу, грудь сдавило, как бывало ТАМ. Но там было кому пожаловаться, излить свою обиду, тревогу. Внезапно дур­ное настроение прошло, словно кто-то повернул выключатель. Чего еще мне надо? Тут покой, тихая небесная музыка, вкусная еда, красивые доступные женщины. Живи и радуйся – вот цель, вот смысл жизни. Мир радости. Чего же недостает мне?

Вылез наружу. Возле того, открытого, саркофага стоял человек в черном деловом костюме. Мы пристально смотрели друг на друга так долго, что надо было что-то делать. Сначала помахали, потом медленно двинулись навстречу. Я узнал в нем худощавого высокого клиента «Фризинг лайф» с голым блес­тящим черепом и стальными острыми глазами. Мы пожали руки, как старые друзья. Я подумал, что он меня не узнал, да он и не смотрел на меня тогда. У него на висках желтели прямоугольники, он спросил медленно, косноязычно, как го­ворят старики после кровоизлияния в мозг:

– Вы только что прибыли?

– Дня три-четыре, верно. Как-то не могу разделить дни и ночи.

– И не надо, друг. Тут все течет непрерывно и бесконеч­но. Да, жизнь здесь бесконечна. Мы получили то, за что так дорого заплатили. Вклад себя оправдал, не правда ли?

– Я еще не разобрался...

– Ну, все впереди.

– А вы из какого времени? – спросил я почему-то.

– Да вы что, меня не узнали?

– Я подумал, что вы...

– Так бы я и подал вам руку...

– Я рад, очень рад, что вы еще не разучились говорить с этими наклейками.

– Говорить трудно, да и не с кем... Вот вы...

– Кого-нибудь встретили из... ну, понимаете, из прошлого?

– Нет, и не хочу... И вас не хотел. Видел, как вы размо­раживались. Да засекли вы меня. Мне скоро соту дадут...

– И давно вы здесь?

– Наклейки уже получил, скоро – жилье, и пошел этот холодильник к дьяволу.

– Вы ругаетесь, как прежде...

– Это из-за вас, больше я вас не знаю.

– Один вопрос, если можно...

– Ну, один...

– Почему тут сексом при всех занимаются, а все вокруг стоят и смотрят, как в зоопарке?

– Радость это, дорогуша, редкая это здесь радость. Мо­жет, одна из тысяч обратит на вас внимание, а большинство вовсе забыло, что и зачем.

– А дети, потомство?

– Э, дорогуша, вы в каком сейчас веке? Кто же этаким способом детей делает?

Он повернулся и пошел лениво к своему саркофагу. Заб­рался в него, как в пилотскую кабину, высоко задирая ноги, опустил крышку.

«...И не хотел вас видеть». Его слова больно задели меня. Что-то мелькнуло из прошлого. Даже этот неприятный человек показался родным, принес мне надежду, и, вот тебе: «не хотел видеть». Мне было не по себе. Будто что-то надорвалось внут­ри – от прежней эйфории, радости нового рождения остались только оскомина да вяжущий вкус, как от спелой черемухи. Приятный вкус ушел, а оскомина осталась. В стеклянной крыш­ке морозилки-саркофага, отражалось продолговатое лицо по­жилого человека из ТОГО времени: лысина, окруженная чер­ными с густой проседью волосами над прижатыми, как у борзого, ушами; густые черные насупленные брови, а под ними карие глаза с длинными ресницами, и еще тлеющими искрами в зрачках. Под глазами тяжелые набухшие мешки, как от долгой спячки, и резкие складки от крыльев крупного, ломанного посередине носа и от уголков еще довольно полных губ, подчеркнутых коротким шрамом над крупным квадратным под­бородком. Это тоскливое зрелище смягчалось в полутемном стекле, но разительно не походило на теперешних людей. Прибавьте к этому еще волосатые руки, ноги и грудь. Мне пришло даже обидное сравнение. Я был для них тем же, чем были в ТО время обезьяны для меня.

Я не пошел в этот день в пассаж, а бродил по узким желтым тропинкам, навряд ли сделанным из настоящего янтаря или смолы, скорее всего из эпоксидки. Хотя кто его знает. Я внима­тельнее обычного приглядывался к встречным. Вот стройный мускулистый мужчина среднего роста, чуть выше меня. Корот­кие густые темно-серые волосы, ясные приветливые серые глаза, улыбка на твердо очерченных губах. Лицо хорошего овала, но что удивило меня – нос с сильной кривизной, будто поломанный. Мышцы заметны под шелковой просторной на­кидкой, но тело без следа загара. Да и откуда он возьмется? Я взглянул вверх и понял, что за все прошедшие дни я ни разу не видел солнца, да и неба, голубого или в тучах, не видел. Над головой прозрачное небо-потолок тоже янтарного цвета. Ви­дишь все, как в розовых очках. Надо же, какое сравнение. Все радостные, улыбчивые. Чужие. Была одна кудрявая новень­кая – исчезла, был один старый знакомец – исчез. А я чего-то жду, что-то ищу. Что? Вот прошла длинная, рыжеволосая, ве­селая – мгновенный взгляд с искрой удивления – и исчезла. А вот еще выше – похоже, что женщины здесь много выше мужчин. В ее лице что-то от моей Поленьки, но холодное. И, слава Богу, я вдруг испугался, что могу ее встретить. Ее, без­гласную, с розовыми, зелеными или бежевыми наклейками на висках. Узнает ли она меня? Или скажет: «Не хочу тебя знать...»

Над морозильником надпись: «Вы хорошо адаптируетесь, не старайтесь отогнать от себя воспоминания, не выбрасывай­те то, что фирма сохранила в вас и на что ушла значительная часть ваших вложений. Еще немного времени, вы получите трансмиттеры и сможете общаться с людьми вокруг вас».

«И вы будете не только читать мои мысли, но и контроли­ровать их», – подумал я и зло передернул плечами. Надпись: «Здесь никто никого не контролирует, у нас просто некому этим заниматься. Каждый делает свое дело. А читать мысли – это же и есть общение, в тысячи раз эффективней речи.

Как и в разговоре, вы в любой момент можете его пре­рвать. Не надо волноваться, для этого нет никаких причин. Слушайте музыку, вдыхайте ароматы цветов, следите за иг­рой света. Радуйтесь бытию. Живите».

Но я не успокоился. Я уже видел себя с наклейками на висках. Кстати, почему они разного цвета? Мои мысли чита­ют все вокруг, будто я говорю громко в большом зале и даже не вижу с кем. Я всегда боялся толпы, а выступать перед нею – увольте. Посмотрел на табло. Ничего нового. А ведь знают, о чем я думаю. Знают, гады. Нет, на этакую дешевку меня не поймают... Не на того напали... Никаких штучек мне не надо. Я завелся, даже аппетита не было, хотя на столе мои люби­мые ягоды – черника, малина, ежевика – и рассыпчатый тво­рог. Все, все знают, гады. А кто, собственно, «гады»? Скорее всего, это фирма, которая меня сюда доставила и опекает какое-то время. Здешним-то, и в самом деле, не до меня. Ба­бочки, беззаботные мотыльки в зефировых накидках. Мать их, перемать. Ну что я, чего разошелся? Ах, да, одиночество, сло­ва не с кем сказать, мыслями обменяться, порасспросить...

Господин из саркофага не появляется. Черт с ним, непри­ветливый тип. Надо бы побродить по окраинам, где-то ведь этот улей кончается... Хожу часа три, устал, но ничего похожего на окраины не нашел. Всюду те же соты, те же желтые дорожки, то же яркое небо – крыша вверху. В одном месте уперся то ли в стену, то ли в перегородку между ульями. Стен­ка упругая, податливая. Нажимаю сильнее, и рука погружает­ся в нее. Вынул руку – стена сомкнулась, ни следа от руки. Навалился всем телом – окунулся в нее, как в тесто, но тесто упругое, пружинящее. Разгребаю ее перед глазами, как гли­ну, – похоже, что утончилась, стала полупрозрачна, мне по­казалось даже, что какие-то силуэты на той стороне различил и, странное дело, глухие звуки, как сквозь вату. Но долго дер­жать эту резину не смог. Распрямилась она, и опять – ника­ких следов на ней. Присел тут же, облокотился на нее с устат­ку. Мешаю людям ходить – тропинки-то узкие, едва двоим разойтись. И вдруг надо мной женщина склонилась: улыбает­ся, губы шевелятся, будто сказать что-то хочет вроде: «Не плохо ли вам?» Да это же Полина, моя Полина. Я так на нее уставился, что она подалась назад, толкнула кого-то, смути­лась, так знакомо, по-детски, и уже не осталось сомнений, что это она. Я завопил: «Поленька, детка, солнышко мое! Как я ждал тебя, как искал! Я знал, что тебя найду!» Я рывком под­нялся, обхватил ее, прижался к по-прежнему теплым и нежным губам. Посмотрел в ее серо-карие глаза с шаловливыми ис­корками, на знакомый разлет густых бровей, уши с привязан­ными мочками, неудобные для сережек. У нее и дырок для них никогда не было. Нет и сейчас. Все-все свое, родное, незабытое. Ах, молодцы в фирме – сохранили, все сохранили. Я отстра­нился, чтобы лучше ее рассмотреть: «Девочка моя, любовь моя, я так соскучился, я ждал тебя тысячу лет». Я рассмеялся, по­няв, что получился каламбур. Она так их любила – и шутки, и анекдоты. Мы всегда вместе смеялись над ними. Я смотрел на нее в упор – на губах у нее все та же улейная дружествен­ная улыбка. Она смотрела на меня с удивлением, немного с жалостью, как на больного. «Это же я, Марк, – сказал я тише, – это же я!» И тут я понял, что она меня не узнала, не только не узнала, она НЕ ЗНАЛА меня. И я взорвался – от безысходности, от одиночества прошедших дней, от накопив­шегося раздражения, от всего. Я стал орать бессвязно, прыгать на стенку, как на батут, отскакивал от нее и носился по нелепым янтарным дорожкам. Я плакал, я рыдал, я рычал. Очнулся я, поняв, что никого вокруг нет, что не с кем драться, не от кого защищать мою Полину. Только янтарный веселый свет вокруг, тихая небесная музыка и аромат магнолии и на­стурции. Вот что такое настоящий ад.

4.

Я впал в депрессию. Это такое состояние, когда ничего не хочется, в том числе и жить, а что-то с собой сделать просто лень. Такое со мной было, когда ушла из жизни Поленька, до тех пор я не верил, что это случается. Теперь я не вылезал из своего сундука, кроме как сходить в туалет. Есть не хоте­лось. Сколько так прошло времени, не знаю. Табло не загора­лось, наверное, их устраивало то, что было со мной, или они решили не трогать меня. Вот уж самое время. Бредя из убор­ной, я натолкнулся на соседа. Он выглядел совершенно счас­тливым – с идиотской улыбкой во все лицо.

– Что, получили соту? – спросил я.

Он кивнул. Я увидел передатчики у него на висках. Ну, все, разговоров не будет. И не надо. Мне все равно. Вдруг он мед­ленно и тихо произнес, приняв строго-улыбчивое выражение:

– Тошно вам, сэр?

– Хреново.

– Скучно?

– Подохнуть.

– Есть тут другой мир, похожий на ТОТ, прежний.

– Все исходил, не видел.

– Поищите в тупиках.

– И выпустят?

– Чудак, здесь же никому ни до кого нет дела.

– Вам тут нравится?

– Тут всем нравится – это же рай.

– Может, поищу, хотя к чему это?

– Как знаете.

– Увидимся еще?

– Сюда я не вернусь, возможно, в проходах или в пассажах.

– О'кэй, – ответил я так же лениво, как он.

Вот ушел последний человек, с которым можно было пе­реброситься парой слов. Противный тип, но что-то во мне екнуло. Я обернулся: его ящик был закрыт, табло потухло. Да, он ушел навсегда. Я сиротливо посмотрел на мой еще пахну­щий жизнью саркофаг. Вернусь ли сюда?

У того места, где я вчера бесился, обычная немая суета. Вернее, не суета, а движение – спокойное, неторопкое. Никто на меня не обращает внимания, хорошо. Я успокоился, напря­жение спало. Стал тыкаться в разные закоулки и тупики. Ниче­го похожего на выход в «другой мир». В одном из широких тупиков, где можно присесть, не мешая движению, я откинулся на упругую стену и задремал. Очнулся от внимательного взгля­да – это она, вчерашняя женщина. Смотрит пристально, с любопытством, улыбка опала, глаза меняют цвет – от знако­мого мне золотисто-карего до черно-синего. И наклейки меня­ют цвет. Я смотрю сквозь ресницы, не двигаюсь – боюсь спуг­нуть. Жду – вот узнает, проведет привычно по волосам, прижмется щекой к щеке. Она отодвинулась, пошевелила губа­ми, будто пытаясь что-то сказать, выпрямилась и ушла. «По­ленька, Поленька, стой, куда же ты? Ты меня не узнала? Это же я, Марк. Как же ты меня не узнала... Ты же смотрела на меня, ну остановись, посмотри еще раз!» А она все шла и шла. Расстояние между нами было плотно забито крылатенькими, и я зарычал утробно, но не бесился, как вчера. Я завыл. Так воют одинокие волки и мужчины – глухо и безнадежно. Все во мне оборвалось, как при падении, когда понимаешь, что парашют уже не раскроется. Сейчас самый раз разбиться – смерть, вот счастье, вот спасение от тоски, от всего.

5.

Но я не умер, а очутился у своего ящика, не помня, как туда дошел. На столе приготовлена еда, но мне противно было даже смотреть на нее. А ведь это выход: не есть и тихо умереть в собственном саркофаге – удобно для всех. Я улегся, задви­нул крышку, и, представьте себе, вскоре заснул. Организм сам знает, как себя защитить, – от бессонницы еще никто не умирал. Сон приходит сам, когда надо. Все-таки мы хорошо устроены.

Очнулся я с тем же безысходным и глухим чувством тоски, но тоска, как тяжелый песок, осела на дно, и ничто сейчас не баламутило и не раздражало душу. Она стала тупой привыч­ной болью, от которой никуда не деться. Это было трудное, но все-таки равновесие. Я вспомнил о «другом мире», тут же появилась надпись: «Вы можете покинуть наш мир, это редко, но все же случается. В тупиках "Э", "Ю", "Я" вы видели упругие стены – в них есть соски-кессоны. Заберитесь в любой из них, и соска-матка постепенно выдавит вас на другую сторону. Предупреждаем, однако, что вернуться сюда вы не сможете никогда».

«Вот тебе и свобода», – зло и раздраженно подумал я. И тут же появилось: «Вы находитесь в стерильном мире, где все сде­лано для поддержания бесконечной жизни. В том, другом мире, многое похоже на то, что было тысячу лет назад. Незначитель­ное соприкосновение с ним убьет наш мир. Это не должно слу­читься. Соприкосновение с тем миром грозит и вам большими опасностями. Принимайте решение, и... удачи вам».

Они хотели меня напугать, но получилось наоборот – упокоили. Зачем вешаться, голодать до смерти, когда там, в том таинственном мире, все произойдет само собой. Мириады бак­терий и вирусов накинутся на мое парное стерильное тело, и не успею оглянуться, как все кончится – и не будет этого невыносимого страдания из-за этой женщины. Но ведь она смотрела, внимательно разглядывала меня – никто другой, только она. И я придумал, что делать. Сказать ей, объяснить ей, что она моя жена, моя единственная или точная копия ее, – это невозможно. Но я могу показать, что она для меня значит, доказать, что без нее я не могу, что из-за нее ухожу в тот мир, откуда не смогу к ней вернуться никогда. Теперь главное – найти ее и каким-то образом притащить к соске-кессону.

Я бойко вылез из ящика, соскочил на янтарный пол, схва­тил со стола кусок хорошо зажаренного мяса, в точности как я люблю. Оно почти остыло, но вкусно таяло во рту. Немного мягче, чем должно быть, но и цвет, и запах, и даже коричне­вые линии от жаровни – все вполне натуральное. Жуя на ходу, я вышел в улей, но прохожие так дико стали на меня пялиться и показывать пальцами, что я попятился обратно в хо­лодильник. Черт, я, и правда, не видел жующих на улице. Я рас­хохотался и долго не мог успокоиться – смеялся то ли над собой, то ли для нервной разрядки. Смеяться тут принято, вернее, улыбаться. На меня уже не обращали внимания, и вскоре я стоял в тупике «Ю» и пытался найти соску-матку, кото­рая выродит меня в другой, знакомый мне мир. Стена гладкая, только в одном месте углубление, как след большого сапога. Я подошел, ткнул в носок – тело стены подалось, как силико­новая грудь, рука вошла по локоть. Я ткнулся головой, вошла и голова. Стало понятно, что делать, но хотелось кого-нибудь расспросить. Сновали рядом бабочки и мотыльки, но они же не станут со мной говорить, а я не пойму их телепатии. Побро­дил около того места, где впервые увидел Полину. Ее сота должна быть близко. К чему им далеко ходить? К тому же они все такие тощие, кажется, махнут зефировыми крылышками и полетят – им надо экономить свои силы. Я надеялся, что Полина никуда не денется. А пока стал приходить в тупик каждый день и ждать, не покинет ли кто из них этот стериль­ный мир. Никто не торопился. Жители улья даже взглядов не бросали на след ступни на стене. Но кто-то должен решиться, не одному же мне тут тошно.

Вскоре увидел Полину: она приостановилась, и я загоро­дил ей дорогу. Мы смотрели друг другу в глаза несколько секунд, и я клянусь, что это был не чужой взгляд, как раньше. Ее глаза потеплели и стали почти такими же родными, как у моей девочки. Я даже легонько дотронулся до ее накидки, свисающей с плеч, она не отстранилась, а легким невесомым шагом, будто парящим, проскользнула мимо.

В один из следующих дней, когда я уже не мог видеть этих насекомых в постоянной эйфории и готов был удавиться или сделать еще что-то в этом роде, – свершилось. В тупике «Э» возле следа стоял мальчик. Он не отличался ничем от других – такое же гладкое, словно отполированное лицо, матово-блед­ное, тот же средний рост, те же прямые короткие волосы, у него они были жгуче-черные, как у той, кудрявой. Только по его неуверенным, некоординированным движениям я понял, что это не взрослый человек, хотя, что это здесь значит – пятнад­цать или сто пятьдесят, кто знает. Он потыкал рукой в стену, потом погрузил в нее руки по запястья, вынул их, как из теста. Постоял, оглянулся, будто проверяя, нет ли за ним слежки, и достал из ниши в полуметре над ним вещь, похожую на проти­вогаз, но безо всяких шлангов. Надел его, покрутил головой, еще раз оглянулся, повернулся спиной к стене и, встав на руки, протолкнул ноги в ступню – одну в пятку, другую в носок. Вса­сывание проходило медленно. Очень это походило на то, как змея заглатывает кролика – медленно и неотвратимо. Никто из прохожих не остановился, но многие на ходу оглядывались. Часов у меня не было – ни у кого я их тут не видел, но при­кинул, что на проглатывание ушло минут десять. Скрылся шлем, на стене снова след сапога... и все.

Вот я и узнал секрет – он в противогазе. Это как раз то, что смущало меня – не задохнуться бы в соске. Я подпрыгнул и увидел в нише много таких же приборов. Все в порядке. Тут в тупик быстро вошли, почти вбежали два воздушных созда­ния, кинулись к следу, стали его ощупывать, просовывать в стену руки. При этом слышались звуки, похожие на всхлипы­вания, но тихие и приглушенные, словно плакали в подушку. Потом, не отрывая рук, они передвинулись влево шага на три. Там стена, похоже, была тоньше – высвечивалась наружным светом. Они дружно стали втискиваться в стену и постепенно погрузились в нее так, что только спины и задницы торчали. По временам они откидывали головы, жадно ловили воздух и – снова в резиновый силикон. Мне хотелось сказать им о противогазах, но как? Пока они дышали, я успел разглядеть на той стороне лицо мальчика, прильнувшего к стене. Их раз­деляла совсем тонкая пленка, думаю, не толще резиновой пер­чатки, даже слезы в его глазах поблескивали.

Я ушел, стыдно было подсматривать. Аборигены-прохожие тоже исчезли – они-то не стеснялись, им просто не хотелось видеть чьи-то переживания. Это укорачивает жизнь, даже бессмертную.

Теперь мне надо дождаться появления Полины – и все.

Я начал психовать – давно не ел, в голове шумело. На табло ни одной надписи, будто я для них уже умер или, что то же самое, переселился в иной мир. Еще пара дней, и иной мир не дождется меня. «Вот шуму-то будет, – подумал я зло, – придется им с телом возиться». Но наконец-то моя девочка появилась. Всегдашняя улыбка на губах, но не совсем счастли­вая, то ли грусть в потемневших глазах, то ли мысль тревожная. Каштановые волосы чуть растрепаны, а зефировая накидка опала, как крылья, хотя ветерок, как всегда, дует. Когда я взял ее за руку, она не сопротивлялась. Я почувствовал ее прохлад­ную ладонь, посмотрел на тонкие пальцы – пальцы моей Поленьки: почти прозрачные, чуть расширенные в суставах, с плавным овалом коротких ногтей: она никогда их не отращивала. Мы шли рука об руку, как тысячу лет назад. В тупике «Э» я остановился у соска, через который ушел маль­чик. Я кивнул ей на след в стене. Ничего в ее лице не измени­лось. Отпустил ее руку и достал из ниши противогаз. Никако­го впечатления. Но должна же она знать, для чего этот след, этот противогаз. Ей все равно, она не узнала и никогда не узнает меня. Мне захотелось крикнуть ей, ударить ее, как-то оживить – бесполезно. Все правильно, надо уходить. Я неуме­ло натянул маску, вдохнул, почувствовал прохладную струю воздуха, как в акваланге, и, став в нелепую йоговскую позу, начал засовывать ноги в податливую стену. Задрав голову, я следил за ней, похоже, что-то стало меняться в выражении ее лица – спала улыбка, нахмурились брови. Я не делал никаких усилий, а тело мое всасывалось глубже и глубже. Я вытянул вперед руки, хотя помнил, что мальчик держал их прижатыми к бокам. Вот и подмышки ушли в податливую соску-матку. Я в упор смотрел на нее. Она медленно подошла, взяла мои вытя­нутые пальцы, сжала их, потянула к себе. Тут я отчетливо услышал, хотя губы ее не двигались: «Не уходи, милый, я вспомнила тебя. Ты тот, кого я любила когда-то. Ты тот, кого я ждала тысячу лет. Не уходи...» Снаружи извивались только мои руки, которые она все пыталась удержать. Потом я пере­стал чувствовать их слабое, но судорожное усилие.

На той стороне меня встречала толпа, звучала бравурная, но совершенно незнакомая музыка, кто-то что-то говорил. Я ни на что не реагировал. Бросился к прозрачному окну в стене, погрузился в него. Стенка становилась все тоньше и тоньше. Наконец я увидел Ее. Она была совсем рядом, совсем. Я по­чувствовал ее тело, ее нежную грудь, увидел ее серо-карие глаза, ставшие вдруг светлыми и блестящими. Она смотрела на меня пристально, без улыбки, прижав лицо к тонкой, как оболочка воздушного шара, стенке. Я завыл – глухо и безна­дежно, слез не было.



Михаил Малютов – профессор математического факультета Северо-Восточного университета в Бостоне с 1995 года. До этого работал ведущим научным сотрудником Колмогоровской статистической лаборатории в Московском государственном университете и профессором Московского государственного технического университета. Он автор многочисленных научных статей и книг. Известны его приложения математической статистики в самых разнообразных областях, включая лингвистику, контроль качества, молекулярную биологию, генетику, сейсмологию. Заинтересовался авторством литературных текстов в 2002 году. Первая публикация на эту тему – в 2003 году. Одно из бывших увлечений: с 1978 по 1985 годы – солист (тенор) университетского певческого ансамбля «Камерата».

Михаил Малютов, Слава Бродский

Установление авторства текстов:

является ли Шолохов автором своих публикаций?

Введение

Роман «Тихий Дон» считается одним из лучших произведений русской литературы. Споры об авторстве этого произведения идут с тех пор, как первые тома романа под именем Михаила Шолохова появились в печати в 1928 году. Сомнения в авторстве Шолохова и даже уверенность в том, что он не был автором романа, возникли сначала в писательской среде, а затем стали распространяться по всей стране. Было это следствием того, что сам роман в сознании людей никак не увязывался ни с уровнем образованности Шолохова, ни с его жизненным опытом (первый том романа уже лежал в редакции, когда Шолохову было немногим более двадцати лет), ни с обликом Шолохова в целом. Будучи одной из зловещих фигур большевистского государства, он выражал мысли, совершенно не совместимые с теми, что составляли основу романа. Также не вязался с содержанием романа общий уровень интеллектуальности Шолохова. О казусах во время его публичных выступлений ходили легенды по стране. Когда писателя спрашивали «Каково ваше эстетическое кредо?», он густо краснел и после некоторой паузы отвечал бранью. А на вопрос о том, какой современный писатель ему нравится, наоборот, отвечал очень быстро и без тени сомнения: «Пушкин». Похоже, все эти вопросы задавались Шолохову не без издевки: предполагалось, что он не знает значения слов «эстетическое кредо» и не сможет назвать имя современного писателя.

Свои соображения, почему именно Шолохов оказался (был выбран) автором «Тихого Дона», приводят Бар-Селла [1], Михаил Аникин, М.А.Марусенко [2] и другие исследователи. В этих исследованиях на ключевых ролях два персонажа – известный чекист Леон Мирумов и главный человек в РАППе, редактор «Октября» Александр Серафимович, сотрудничавший с ГПУ и имевший «героическую» дореволюционную биографию: он был приговорен к ссылке за поддержку группы, в которую входил Александр Ульянов. Однако ответ на вопрос, почему большевицкие управители приняли роман в целом и поддержали кандидатуру Шолохова, не является предметом настоящей работы. Но мы знаем, что по той или иной причине они и роман поддержали, и показали всем, что кандидатура Шолохова как автора этого произведения их вполне устраивала. И в тот момент, когда доводы сомневающихся в авторстве Шолохова стали казаться слишком весомыми, большевики привели один свой довод, который оказался весомее всех других, вместе взятых. Они заявили, что будут привлекать к судебной ответственности сомневающихся в авторстве их кандидата. На простом языке это означало расстрел, и все разговоры об авторстве «Тихого Дона» сразу же прекратились.

В середине 70-х годов прошлого столетия, когда критическое исследование «Тихого Дона» вряд ли уже было опасно для жизни исследователей (хотя и грозило им крупными неприятностями), споры возникли вновь. Сомневающиеся изучали «Тихий Дон», стараясь найти всё новые подтверждения своих гипотез. Первыми серьезными исследователями здесь были А.И.Солженицын, И.Н.Медведева-Томашевская, П.А.Медведев, А.Г.Макаров и С.Э.Макарова, В.П.Фоменко и Т.Г.Фоменко. Наконец, уже в последние годы, Зеев Бар-Селла опубликовал подробнейшее и необычайно глубокое исследование текстов «Тихого Дона» [1]. Он же проанализировал так называемые «черновики» рукописи «Тихого Дона» и нашел много указаний на то, что они были написаны после опубликования романа.

Когда исследователи «Тихого Дона» стали приходить к выводу, что Шолохов не является его автором, они стали анализировать и другие его произведения, резонно полагая, что они смогут обнаружить проблемы и там. Небезосновательные сомнения в авторстве Шолохова других произведений, им опубликованных, придавали больше уверенности и в справедливости выводов относительно «Тихого Дона».

Зеев Бар-Селла, анализируя две части повести «Путь-дороженька», опубликованной Шолоховым, стал приходить к выводу, что повесть написана разными авторами. В беседе с одним из авторов настоящей работы Зеев Бар-Селла, зная о проводящихся этими авторами математико-статистических исследованиях по определению авторства, предложил применить этот метод для определения разницы в авторских стилях двух частей этой повести.

Настоящая статья представляет результаты такого небольшого исследования.

Методика исследования

Рассматривается новый стилометрический атрибутор, независимый от контекста – кусочная условная сложность сжатия (CCC) литературных текстов (ССС-атрибутор). CCC-атрибутор (непараметрический критерий однородности), навеянный невычислимой условной сложностью Колмогорова [3] и впервые определенный в работе М.Малютова [4] в 2005 году, асимптотически минимален для истинного автора, если изучаемые тексты являются достаточно большими, сжатие – достаточно хорошим и выборочное смещение отсутствует. Он может быть успешно использован там, где другие методы стилометрии могут не различить похожих авторов. Этот критерий состоятелен при аппроксимации большого текста как стационарной эргодической последовательности.

Надлежащие параметры нашего критерия определены авторами Malyutov, M.B., Wickramasinghe, C.I., and Li, S. [5] в 2007 году. Ими приводятся методологические результаты предварительного испытания метода для успешной атрибуции поэм Елизаветинского периода и многих десятков «федералистских статей».

Нами метод был успешно опробован на примере анализа переводов сонетов Шекспира разными авторами [6]. Другое подтверждение добротности метода связано с анализом двух художественных произведений одного из авторов данной работы. Метод не дискриминировал эти два произведения несмотря на то, что они были написаны в разное время, в разном стиле и, казалось бы, совершенно разнились языком [6].

Более подробное описание методики можно найти в работе [7]. Обзор методов математической статистики для обоснования CCC-атрибутора дан в книге B.Ryabko, J.Astola and M.B.Malyutov [8].

Предыстория

Краеугольный камень наших построений – великая идея Колмогорова о связи сложности и случайности. Накануне тяжелой фатальной болезни он, параллельно с далекими от математики Соломоновым и Чейтиным, дополнил ее вместе с Л.Левиным наброском «Абстрактной Теории» (ЧейКоЛеСо) Колмогоровской сложности (КС). ЧейКоЛеСо вдохновила Д.Хмелева [9] предложить ядро ССС-метода вне статистической модели. Для стационарной эргодической последовательности xN и фиксированного универсального сжатия (УС), длина сжатой последовательности xN – это аппроксимация условной КС. Однако длина сжатого участка генома (четырехбуквенной последовательности) превосходит длину участка в несколько раз и приближением условной КС не является. Кроме статистических моделей, нам не известны нетривиальные содержательные области, где для невычислимой КС можно построить сближающиеся вычислимые мажоранту и миноранту хотя бы теоретически. Поэтому замена КС на величину, полученную с помощью УС в работе [10], требует обоснования. Для последовательностей, приближаемых статистической моделью, вместо аналогий с КС нужно применять статистическую теорию УС, далекую от очевидности. Историю родственных работе [8] подходов (до [4], где появилась наша работающая версия ССС), можно найти в работе [10]. Все авторы следуют Хмелеву, некоторые добавляют преобразования из соображений, не имеющих отношения к статистике и только ухудшающих различающую способность метода, как в [10]. Замена ими КС на величину, полученную с помощью УС, не обоснованна. Поэтому их приложения сомнительны. Их классификатор плохо различает одноязычные литературные тексты [5] и зависит от энтропий текстов, что не было упомянуто в работе [10]. Их парадоксальное утверждение, что Л.Толстой – отдельная ветвь на дереве русских писателей, скорее всего, вызвано плохой подготовкой текстов: они не убрали для анализа значительные вкрапления французского с другой энтропией.

Разница в стиле частей повести «Путь-дороженька»

Метод использован нами для анализа первой повести, опубликованной М.Шолоховым, «Путь-дороженька». Она была напечатана в 1925 году в московской газете «Молодой ленинец» (## 93-97, 99, 101-104, 106, 107, 109-114). Шолохову в это время было двадцать лет (если считать верным его официальный год рождения – 1905). За его плечами были четыре года начальной сельской школы во время войны и краткие счетоводческие курсы в Ростове в 1920 году, где, надо полагать, завязалась его многолетняя дружба с видным чекистом Мирумовым. Потом – короткое пребывание в тюрьме по обвинению в коррупции во время его службы по сбору продналога. Он покинул Дон и приехал в Москву в конце 1922 года. Работал под крылом Мирумова, даже жил иногда в его квартире. Согласно Бар-Селле, Мирумов мог передать Шолохову рукописи диссидентского редактора местной газеты Вениамина Краснушкина, автора многочисленных статей и двух повестей, писавшего под псевдонимом Виктор Севский и принадлежавшего к кругу известного поэта Бальмонта. Виктор Севский был арестован и ликвидирован большевиками в Ростовской тюрьме (как считается, в 1920 году).

Шолохов публикует первый рассказ в конце 1924 года. Он покидает Москву и едет в свою родную деревню. Там он остается в течение нескольких лет с перерывами на сравнительно короткие визиты в Москву, где он время от времени живет в квартире Мирумова и посвящает ему свои первые произведения.

Какие-либо изменения в писательском стиле Шолохова между первой и второй частями повести «Путь-дороженька», опубликованной в 1925 году, представляются маловероятными.

После предварительной обработки текста повести «Путь-дороженька» (включающей, в частности, удаление имен собственных) мы разбили каждую часть повести на 30 равных частей по 2000 байт каждая. Средние безусловные сложности были статистически одинаковы. Средняя интра-CCC в каждой части была сравнена со средней интер-CCC каждого куска, обучаемого на другой части. Их среднеквадратичные отклонения статистически не различались. Разность между средней интер-CCC и средней интра-CCC оказалась значимой, превышая в четыре раза ее среднеквадратичное отклонение.

График 1. Интер-ССС График 2. Интра-ССС

Детали вычислений таковы: мы посчитали 30 интер-CCC (кусок части 2 плюс часть 1 целиком) и 30 интра-CCC (кусок части 1 плюс остающийся текст части 1). Средняя интер-CCC: , и средняя интра-CCC: . Их разность равна 17.34, среднеквадратичное отклонение интер-CCC равно , среднеквадратичное отклонение интра-CCC равно . Среднеквадратичное отклонение разности равно . F-отношение < 2 допускает использование t-критерия со значением статистики, равным .

Это t-значение при числе степеней свободы 58 делает соответствующее значение P (то есть вероятность такого же или большего CCC-отклонения), равным примерно .

Замечание. В наших вычислениях мы предполагали, что интер-CCC различных кусков текста независимы. Нам представляется это разумной аппроксимацией. Интра-CCC могут иметь небольшую корреляцию. Например, выборочный коэффициент корреляции между первыми пятнадцатью и последними пятнадцатью интра-CCC части 1 равен только 0.156. Такая маленькая корреляция не может значительно изменить t-критерий.

Наши вычисления t-критерия по двум выборкам говорят о том, что две части написаны разными авторами (для довольно высокого уровня значимости). Результат такого независимого от содержания исследования подтверждается аналогичным заключением с помощью лингвистического анализа в работе Бар-Селлы [1]. Следует подчеркнуть, что результаты этих двух исследований основаны на различных свойствах текста и, таким образом, взаимно подтверждают друг друга.

Авторы благодарны Зееву Бар-Селле за совет по выбору приложения и присылку оригинального текста повести.

Цитированная литература

1. Бар-Селла, З. (2005). Литературный котлован: проект «Писатель Шолохов», Российский государственный гуманитарный университет.

2. Марусенко, М.А., Бессонов, Б.А., Богданова, Л.М., Аникин, М.А., Мясоедова, Н.Е. (2001). В поисках потерянного автора, Изд-во Филологического факультета СПбГУ.

3. Kolmogorov, A.N. (1965). Three approaches to the quantitative definition of information, Problems of information transmission, 1, 3–11.

4. Малютов, М.Б. (2005). Атрибуция авторства текстов: Обзор. Обзоры по прикладной и промышленной математике, 12, No.1, 2005, 41 – 77.

5. Malyutov, M.B., Wickramasinghe, C. I., Li, S. (2007). Conditional Complexity of Compression for Authorship Attribution, SFB 649 Discussion Paper No. 57, Humboldt University, Berlin.

6. Малютов, М., Бродский, С. (2011). Атрибуция авторства текстов, Материалы международной научной конференции «В.В. Налимов – математик и философ, к 100-летию со дня рождения».

7. Малютов, М.Б., Бродский, С. (2009). MDL-процедура для атрибуции авторства текстов, Обозрение прикладной и промышленной математики, том 16, вып. 1, 25 – 34.

8. Ryabko, B., Astola, J. Malyutov, М. (2010). Compression-Based Methods of Prediction and Statistical Analysis of Time Series: Theory and Applications. Tampere International Center for Signal Processing. TICSP series No. 56, ISBN 978-952-15-2444-8, ISSN 1456 – 2774, 115 pages.

9. Хмелев, Д.В. (2001). Сложностной подход к задаче определения авторства текста, Тезисы конгресса «Русский язык», Фак. филологии МГУ, 426 – 427.

10. Cilibrasi, R., Vitanyi, P. (2005). Clustering by Compression, IEEE Trans. Inform. Th., IT-51, 1523 – 1545.



Игорь Мандель – статистик, доктор экономических наук, родился и жил вплоть до отъезда в Америку в Алма-Ате, хотя публиковался главным образом в Москве; преподавал статистику в Институте Народного хозяйства; работал в американских инвестиционных компаниях в 90-е годы, занимая должности от консультанта до директора предприятий. С 2000 года в Америке. Занимается статистикой в применении к маркетингу. Публикует научные работы. На русском языке вышли две книги иронической поэзии (в соавторстве с коллегами); статьи о художниках и на другие темы и стихи в интернетных альманахах Lebed.com и berkovich-zametki.com. Живет в Fair Lawn, NJ.

Любовь и кровь Николая Олейникова *

Историко-филологическое введение

Я хорошо помню, что услышал забавные строчки «Жареная рыбка, дорогой карась…» где-то лет в 15 – 17 и воспринял их тогда как фольклор, примерно как «Цыпленок жареный», тем более что к жареному я был уже и в те годы неравнодушен. Теперь мне ясно, что это довольно знаменательный факт: Олейникова в те годы не печатали, и строчки пришли ко мне тем же образом, которым пришла, например, фраза «Раз пошли на дело, я и Рабинович» – посредством «социальных медиа», как это сейчас называется, или слухов, как это называлось тогда. Но такое возможно, только если строчки очень хороши и легко запоминаются. Так оно и было.

В начале девяностых из огромной волны новых публикаций старого вынырнул сборник «Пучина страстей» – и тогда стало ясно, кто автор текста про страдальца-карася и про многое другое. Олейников поразил меня своей свежестью, непохожестью и «смехонасыщенностью» настолько, что я начал его разучивать со своей пятилетней дочкой Асей. Мы выбрали самое, наверно, проникновенное посвящение «Генриху Левину по поводу его влюбления…» и взялись запоминать этот длинный учебник жизни. Ася легко согласилась, что «неприятно в океане почему-либо тонуть»; несколько запнулась на «жук-буржуй и жук-рабочий гибнут в классовой борьбе» (долго ей пришлось объяснять); без особого интереса пропустила «штучки насчет похоти и брака»; очень развеселилась, услышав, что «прославленный милашка – не котеночек, а хам» и чуть не заплакала, узнав что «под лозунгом "могила" догорает жизнь ее».

Текст она добросовестно выучила и нередко одаряла им изумленных гостей. Гости очень смеялись, но были, очевидно, растеряны: они не знали, куда отнести данные откровения – то ли к грандиозному бардаку начала девяностых, когда чего только не было вокруг, то ли к необыкновенному ребенку, которого сумасшедшие родители заставили выучить нечто несуразное. И только когда я объяснял, что это написано в 30-е годы и автор давно расстрелян, то есть все в порядке, – тогда умиротворение понимания сходило на них.

Об Олейникове с тех пор было сказано не то чтобы очень много, но и не мало (см. обзор в работе [3]). Наверно, наиболее точные суждения принадлежат Лидии Гинзбург, которая хорошо его знала с конца двадцатых, делала дневниковые записи в то же время и смогла через шестьдесят (!) лет опубликовать замечательное исследование о поэте [1]; дополнительные материалы есть в ее воспоминаниях [2]. Вот некоторые выдержки из ее текстов (с моей нумерацией и подчеркиванием):

1. Олейников – один из самых умных людей, каких мне случалось видеть. Точность вкуса, изощренное понимание всего, но при этом ум его и поведение как-то иначе устроены, чем у большинства из нас; нет у него староинтеллигентского наследия.

2. Олейников – человек трагического ощущения жизни, потом как бы подтвердившегося его трагической судьбой, – говорил когда-то:

– Надо быть женатым, то есть жить вместе. Иначе приходится каждый день начинать сначала. Начинать – стыдно. Но главное, надо быть женатым потому, что страшно просыпаться в комнате одному.

3. Олейников говорит:

– Не может быть, чтобы я был в самом деле поэтом. Я редко пишу. А все хорошие писатели графоманы. Вероятно, я – математик.

4. Ахматова говорит, что Олейников пишет, как капитан Лебядкин …. Вкус Анны Андреевны имеет пределом Мандельштама, Пастернака. Обэриуты уже за пределом. Она думает, что Олейников – шутка, что вообще так шутят.

5. Олейников, с его сильным и ясным умом, очень хорошо понимал, где кончается бытовой эпатаж обэриутов и начинается серьезное писательское дело. В 30-х годах он как-то сказал мне о Хармсе:

– Не расстраивайтесь, Хармс сейчас носит необыкновенный жилет (жилет был красный), потому что у него нет денег на покупку обыкновенного.

6. Вот, например, очень «олейниковские» строки из стихотворения сатириконца П. Потемкина «Влюбленный парикмахер» (1910):

Невтерпеж мне дух жасминный,

Хоть всегда я вижу в нем

Безусловную причину,

Что я в Катеньку влюблен.

. . . . . . . . . . . . . .

Жду, когда пройдешь ты мимо.

Слезы капают на ус...

Катя, непреодолимо

Я к тебе душой стремлюсь.

7. Олейников сформировался в 20-е годы, когда существовал (наряду с другими) тип застенчивого человека, боявшегося возвышенной фразеологии, и официальной, и пережиточно-интеллигентской. Олейников был выразителем этого сознания. Люди этого склада чувствовали неадекватность больших ценностей и больших слов.… На высокое, в его прямом, не контролируемом смехом выражение был наложен запрет.

8. Существует восприятие Олейникова как поэта только комического, пародийного, осмеивающего обывательскую эстетику с ее «красивостью» и лексическим сумбуром. Все это, несомненно, присутствует у Олейникова, но все включено в сложную систему смысловой двупланности, целомудренно маскирующей чувство.

9. Язык Олейникова поражает разные цели – от обывателя до символистов. … Но … как всякому настоящему поэту – (ему) нужны высокие слова, отражающие его томление по истинным ценностям. Как ему добыть новое высокое слово? …он берет вечные слова: поэт, смерть, тоска … – и впускает их в галантерейную словесную гущу. И там они означают то, чего никогда не означали.

10. Беззащитное существо, растоптанное жестокой силой, – это мотив у Олейникова повторяющийся. Герой стихотворения «Карась» построен по тому же принципу, что блоха мадам Петрова, – то же чередование животных и человеческих атрибутов. Вплоть до авторского обращения к карасю на «вы»:

Жареная рыбка,

– Дорогой карась, –

Где ваша улыбка,

Что была вчерась?

Tут много точных обобщений, но кое-что важное, кажется, пропущено – об этом пропущенном, собственно, и данный очерк. Не то чтобы я хотел обобщить уже ранее сказанное филологами, – я недостаточно владею материалом (далеко не полный набор некоторых ссылок можно найти в списке литературы). В первую очередь мне бы хотелось разобраться самому, почему именно он так высоко стоит в моем (и, кажется, не только в моем) «топ-листе» поэтов, почему он часто выглядит так адекватно в моих жизненных ситуациях – настолько, что в той стихотворной деятельности, которую мы с друзьями ведем уже несколько лет, именно Олейников невольным образом оказывается наиболее близким по духу восприятия жизни. Хотя мы, конечно, считаем себя в высшей степени оригинальными и без него (как иначе?).

Тут надо сделать минимальное пояснение. В 2001 году Стан Липовецкий и автор этих строк начали переписываться в стихах по электронной почте. Для этой деятельности было придумано название «поэтрика». Это слово подчеркивает, что такие стихи не вполне поэзия, и намекает на характер основной деятельности авторов (смесь эконометрики с психометрикой) и неуловимую связь с электрикой (точнее, с электроникой), без которой интенсивная переписка не была бы возможной. Переписка завершилась изданием книги «Блестки редкого ума» в 2006 году. В 2006 году к авторам книги присоединился Юлий Бобров, и второй том «Блесток» вышел уже с ним. Кроме того, появилась публикация в интернете. Все эти материалы объединены в одной литературной ссылке [4].

Я привожу в тексте примеры из публикаций авторов поэтрики [4] не из желания сравнить качество стихов Н.О. с нашими, а только с целью продемонстрировать, что когда люди что-то пишут, их мотивация и внутреннее состояние (а может быть, и результаты) могут быть подобны таковым у других пишущих. Поскольку мое собственное состояние я знаю все же лучше, чем чье-либо другое (а с С.Липовецким и Ю.Бобровым за годы переписки также возник известный резонанс), то подобное сопоставление выглядит весьма интересным и поучительным. Здесь не подходит слово «влияние» – на нас Олейников не влиял.

В статистике пытаются различить (далеко не всегда успешно) два типа причинности. Если две вещи выглядят похожими (коррелированными), то это может быть либо потому, что одно влияет на другое (как, скажем, снижение доходов вызывает снижение уровня потребления), либо потому, что у этих двух явлений есть какая-то общая (но, возможно, неизвестная) причина (например, природный низкий уровень интеллекта обусловливает и низкий уровень образования, и низкий доход; но когда интеллект высок, то нехватка образования сама по себе служит причиной низкого дохода – и две ситуации довольно трудно различить). Так вот, для меня интересно было именно посмотреть, что есть общего в чувствах и настроениях Н.О. с одной стороны и авторов поэтрики – с другой. Такой взгляд мне как-то не попадался в литературоведении – обычно критики не привносят «личную струю» в свои исследования. Плюс – литературоведы, равно как и статистики, часто смешивают оба типа причинности, все на свете объявляя «влиянием» (один из примеров я рассмотрю в разделе «Краткие итоги»). Эти соображения позволяют надеяться, что статья несет в себе также некое методологическое значение.

Чем Николай Олейников хорош

Самые наивные оценки хорошей поэзии, да и вообще искусства - хорошо то, что мне нравится. Здесь подчеркивается примат субъективного восприятия и отсутствия объективной истины, вполне в духе изысканного постмодернизма. Самая ненаивная оценка – некая теория построения «агрегированного качества», которое базируется на определенных критериях. Наиболее серьезное исследование такого рода провел C.Murray [5]; оно основано на предположении о значимости данного автора как функции от объема написанного о нем специалистами, то есть непосредственно связано с популярностью автора в определенной среде (например, литературных критиков). В работе [6] я показал, что такие оценки в целом сильно коррелированны с количеством ссылок на автора в интернете, то есть популярность у экспертов весьма тесно связана с популярностью среди широкой публики. Сказать, что тут первично, а что вторично – трудно, и я не буду здесь отвечать на этот вопрос. Одно ясно – этот ответ, каким бы сложным он ни был, говорит о внешнем признании поэта или конкретных стихов.

Применительно к поэзии вообще и Олейникова в частности, я, также достаточно наивно, попробую поставить вопрос о внутреннем качестве, то есть о тех свойствах поэзии, благодаря которым она воспринимается как хорошая или плохая. Совершенно понятно, что как только мы ступаем на эту зыбкую почву, выясняется, что там уже прохаживалось немыслимое количество людей – от высокопрофессиональных критиков и филологов до активных любителей поэзии – и что сам вопрос «почему какой-то стих (поэт) нравится или нет» сродни вопросу «а как зародилась жизнь на земле». Наиболее «научный» ответ на последний вопрос дал Н. Тимофеев-Ресовский: «Я был тогда маленьким, точно не помню. Спросите у академика Опарина». Человечество «не точно помнит», почему те или иные строки передаются из поколения в поколение, а другие, ничуть не менее замечательные, по мнению многих, подвержены забвению. И не у кого спросить, так сказать. Поэтому моя задача – не построить некую общую теорию качества поэзии, а на куда более скромном уровне просто дать примеры того, из чего это качество складывается. Позднейшие исследования, возможно, прояснят картину лучше, хотя, строго говоря, еще не вполне понятно, насколько и кому нужен универсальный ответ на подобный универсальный вопрос.

1. Н.О. абсолютно и безоговорочно искренен, а это большая редкость и ценится всегда. Писал он для собственного удовольствия и для удовольствия очень узкого круга друзей – печатать это явно не планировалось (всего три «взрослых» стиха были напечатаны при жизни и то немедленно получили очень жесткую критику за антисоциальность). Отсюда – огромное число персональных посвящений (почти все – женщинам), что добавляет интимности. Такое ощущение, что у него отсутствует самоцензура, любимое дитя советских писателей. Уже в 1931 году, после ареста и допроса Хармса и Введенского и явного сбора компромата на Маршака и самого Олейникова, раздался первый «звонок», но характер его стихов не изменился. Скорее всего, он просто не знал об обличительных показаниях Введенского. Как бы то ни было, перед нами редкий пример неподцензурного творчества в советское время. Поскольку все (кроме детского) писалось «в стол» – не было (или почти не было) и шизофренического раздвоения личности. В такой ситуации только талант ставит границы качеству, а таланта было в избытке. Не надо, как, например, с Маяковским, разбираться – что он публиковал «для них», а что делал «для себя». Чистый случай.

2. Писал он мало. Я думаю, это позволяло поддерживать высокое качество написанного. «Мало» означает ровно столько и тогда, когда хотелось (не всегда же хочется.) Но процент удачных стихов (концентрация качества) Н.О., по моим прикидкам, чрезвычайно высок, выше, чем почти у всех, кого я знаю. Критерий простой: почти все при желании можно захотеть перечитать и выучить, так как почти в каждом стихе есть нечто запоминающееся. Вот доказательство: просмотрел около ста стихов, чтобы подобрать что-то проходное и, кажется, нашел:

Из жизни насекомых

В чертогах смородины красной

Живут сто семнадцать жуков,

Зеленый кузнечик прекрасный,

Четыре блохи и пятнадцать сверчков.

Каким они воздухом дышат!

Как сытно и чисто едят!

Как пышно над ними колышет

Смородина свой виноград!

1934

Перечитал – нет; последняя строчка слишком хороша, хотя вся тема, скажем так, развита не очень глубоко (простое перечисление некоторых событий). Попробуйте для эксперимента перечитать подряд стихи Хармса или Введенского, его ближайших друзей (да и вообще почти кого угодно) и поймете, что там пропорция совершенно другая – лишь считанные вещи привлекают внимание. Такая концентрация, в условиях непечатности, означает то, что у него очень развито чувство вкуса; Н.О. внутренне контролирует написанные тексты. В принципе, я не могу строго защитить этот тезис, так как плохо знаю историю его рукописей и публикаций (возможно, исходный объем написанного и был куда больше), но выглядит он все же правдоподобно. Для примера из собственного опыта: в процессе публикации книг [4] мы отбирали 7 – 8% написанного. Хотя, перечитывая уже отобранное, видишь, что не все подряд так уж чудесно, как хотелось бы. Если считать, что Н.О. ничего не отбирал (куда?), то качество того, что выплыло на свет через много лет после смерти автора, поразительно высокое.

3. Н.О. в целом жизнерадостен, весел и позитивен. Мне он не представляется трагической личностью, как многие его выставляют, подсознательно апеллируя к его биографии и опираясь на полуфрейдистские трактовки неких тем – см., например, оценку Л.Гинзбург в первом разделе (пункт 2). Он, скорее, напряженно размышляющая личность. Многочисленные затравки, поддевки и просто шутки говорят сами за себя. Я не вижу смысла искать в них двойное дно. Ну, вот типичное обращение (учтите, что Шварц – муж Генриетты):

И вот с тобой мы, Генриетта, вновь.

Уж осень на дворе, и не цветет морковь.

Уже лежит в корзине Ромуальд,

И осыпается der Wald.

. . . . . . . . . . . . . .

Я должен умереть, я – гений,

Но сдохнет также Шварц Евгений!

1929

Или такой, более ранний текст насчет тех же персонажей, когда еще была надежда на Генриетту:

Генриетте Давыдовне

Я влюблен в Генриетту Давыдовну,

А она в меня, кажется, нет –

Ею Шварцу квитанция выдана,

Мне квитанции, кажется, нет.

Ненавижу я Шварца проклятого,

За которым страдает она!

За него, за умом небогатого,

Замуж хочет, как рыбка, она.

Дорогая, красивая Груня,

Разлюбите его, кабана!

Дело в том, что у Шварца в зобу не,

Не спирает дыхания, как у меня.

Он подлец, совратитель, мерзавец –

Ему только бы женщин любить...

А Олейников, скромный красавец,

Продолжает в немилости быть.

Я красив, я брезглив, я нахален,

Много есть во мне разных идей.

Не имею я в мыслях подпалин,

Как имеет их этот индей!

Полюбите меня, полюбите!

Разлюбите его, разлюбите!

1928

Здесь нет «галантерейности», здесь просто самозабвенное и самоподпитывающееся веселье, где эпитеты выбираются на грани или за гранью приличия – ведь Шварц и обидеться может (но, кажется, не обижался), а самовосхваление превращается в специальную отрасль знаний. Сравните с поэтрическими текстами, написанными в таком же настроении [4] (здесь и далее С.Л. – С.Липовецкий, Ю.Б. – Ю.Бобров, И.М. – И.Мандель):

С.Л. Тебя бы Фрейду показать, уж он сумел бы распознать,

Кто ты – анальный ли эрот или моральный же урод.

Сидишь ты, скажем, на коне – случайно ль ты туда забрался?

Случайно ль сверзишься с него? Нет, не случайно ничего!

И.М. Здорово, Стан, мужлан науки, ковбой политики, герoй,

Бывaй рaзбoрчив с всякoй штукoй, в кудa суешься гoлoвoй.

Ю.Б. Твoй стих вoлнaми прoникaет в пoдкoрку, кoрку и пиджaк,

Пoвсюду кoрни рaспускaет, кaк непрoпoлoтый сoрняк.

Подобные строчки пишутся исключительно в хорошем настроении, когда накопление претензий к адресату доставляет все возрастающее удовольствие. Так оно было, скорее всего, у Н.О.

4. Другим свидетельством непосредственности Н.О. и его концентрации на своем внутреннем циклотимическом (я думаю) мире является отсутствие некоторых тем в его творчестве. Поразительно мало «серьезных» стихов – я насчитал три из, примерно, ста (см. ниже). Но больше всего удивляет практически полное отсутствие политических или вообще социально-ориентированных вещей. Он пишет в этом ключе очень хорошо, но крайне мало:

Колхозное движение, как я тебя люблю!

Испытываю жжение, но все-таки терплю.

Или:

Но мух интересней,

Но рыбок прелестней

Прелестная Лиза моя –

Она хороша, как змея!

Возьми поскорей мою руку,

Склонись головою ко мне,

Доверься, змея, политруку –

Я твой изнутри и извне!

Но также может быть, что его многочисленные мелкие официальные деятели (Начальник отдела, Заведующий столом справок, Делегат и пр.), обращение к которым резко контрастирует с дальнейшим содержанием стихов, например, эротической тематикой (см. примеры ниже), и есть своеобразная форма политической оппозиции или, по крайней мере, иронии, направленной на новых «хозяев жизни». Или вот блестящий образец:

Неблагодарный пайщик

Когда ему выдали сахар и мыло,

Он стал домогаться селедок с крупой…

Типичная пошлость царила

В его голове небольшой.

1932

Тут двойное дно: пошлость, с одной стороны, корреспондирует с официальным курсом на борьбу с мещанством(!) и бичует избыточное потребление(!), а с другой стороны, как подумаешь об этом бедном «пайщике», которому, гаду, мало сахара и мыла, – так понимаешь: и сам бы стал точно так же пошло домогаться селедки с крупой (да и домогался, собственно).

Как бы то ни было, политика – явно не его любимая тема, а ирония, обращенная к реальности тех дней, – не выглядит превышающей некий обычный уровень (все же нельзя забывать, «за что он кровь проливал», воюя на стороне Красной Армии – после Белой, правда...).

5. Похоже, Н.О. не шутил, когда говорил, что он не поэт – см. оценку Л.Гинзбург в первом разделе (пункт 3). Возможно, он «искал себя», и ему было, в частности, не до политики. Вот свидетельство наблюдательного В.Каверина [8]:

Один из умнейших людей, которых я встречал в своей жизни, он внутренне как бы уходил от собеседника – и делал это искусно, свободно. Он шутил без улыбки. В нем чувствовалось беспощадное знание жизни. Мне казалось, что между его деятельностью в литературе и какой-то другой, несовершившейся деятельностью, может быть, в философии, была пропасть.

Е.Шварц, ближайший и неизменный друг Олейникова, сказал [8]: «Был он необыкновенно одарен. Гениален, если говорить смело». То же о его уме говорила Л.Гинзбург (см. первый раздел, пункт 1). Человек такого типа не мог не чувствовать некую серьезную проблему: он не имел реально никакого образования. Возможно, это его подспудно угнетало. Л.Липавский передает такой диалог, 1933 или 34 года (Н.М. – Н.Олейников; Я.С. – Я.Друскин) [9].:

Н.М. Я думаю, не поступить ли в университет на математическое отделение. Знаете, это хорошо, пройти математику досконально, без цели.

Я.С. В университет? Но ведь вам же придется пройти массу ненужного и неинтересного.

Н.М. Я прежде сам так думал. Но теперь мне кажется, что в математике нет неинтересного.

Его видели с математическими книгами в библиотеке, да еще и с иностранными [3].

6. Я очень далек от того, чтобы давать тут некий психологический портрет Олейникова, я просто слишком мало о нем знаю, да и не ставлю такую цель. Но из того, что знаю, вырисовывается следующий образ.

1). Очень умен. 2). Чрезвычайно, фантастически остроумен в общении (шутил всегда с серьезной миной); одно появление пары Шварц-Олейников вызывало у знающих их людей смех авансом. 3). Замкнут во всем, что касается его личной жизни. 4). Не щадил никого, включая ближайших друзей, если находил нечто, подлежащее осмеянию (в разные периоды издевательски и жестоко высмеивал практически всех, включая Хармса, Маршака, Введенского, за исключением, кажется, Шварца). 5). Очень популярен среди друзей: люди искали общения с ним невзирая на его язвительность. 6). Обладал всеми чертами сильной и мужественной личности (в частности, несмотря на абсолютно испорченные отношения с Маршаком к моменту своего ареста, не дал на него никаких показаний несмотря на давление следователей. 7). Прожил крайне рискованную молодость, чудом спасся от смерти, воевал, был однажды сильно выпорот (спина была покрыта грубыми шрамами). 8). Иронически относился к любым коллективным усилиям и даже саботировал их (одиночка, не член группы). 9). Не любил перетруждаться и избегал тяжелого систематического труда (свободный художник по натуре).

Похоже, в глазах знакомых Н.О. выглядел куда мрачнее, чем представляется нам после чтения его стихов. Вот свидетельство Д.Хармса:

Н.М.Олейникову

Кондуктор чисел, дружбы злой насмешник,

О чем задумался? Иль вновь порочишь мир?

Гомер тебе пошляк, и Гете – глупый грешник,

Тобой осмеян Дант, – лишь Бунин твой кумир.

Твой стих порой смешит, порой тревожит чувство,

Порой печалит слух иль вовсе не смешит,

Он даже злит порой, и мало в нем искусства,

И в бездну мелких дум он сверзиться спешит.

Постой! Вернись назад! Куда холодной думой

Летишь, забыв закон видений встречных толп?

Кого дорогой в грудь пронзил стрелой угрюмой?

Кто враг тебе? Кто друг? И где твой смертный столб?

23 января 1935

А вот что Хармс говорит о нем прозой, по записям Липавского [9]:

В Н.М. необычная озлобленность. Среди нас, правда, нет хороших людей; но Н.М. обладает каким-то особым разрушительным талантом чувствовать безошибочно, где что непрочно и одним словом делать это всем ясным. Поэтому-то он так нравится всем, интересен, блестящ в обществе. В этом и его остроумие.

А это – Олейников о Хармсе:

Он соглашатель, это в нем основное. Если он говорит, что Бах плох, а Моцарт хорош, это значит всего-навсего, что кто-то так говорит или мог бы говорить и он с ним соглашается... Я же не соглашатель, а либерал. Что значит, у меня нет брезгливости к людям и их мнениям.

Либерал в начале тридцатых…

Все это, наряду с отсутствием стремления опубликоваться любой ценой (как раз для этого у Н.О. было больше возможностей, чем у бесхозных членов ОБЭРИУ), позволяет предположить, что поэзия, действительно, не является его делом жизни – вполне вероятно, лишь побочный продукт деятельности этой крайне одаренной и темпераментной натуры. А главный продукт не дали времени найти...

7. Личные обстоятельства, однако, все же вторичны, особенно в глазах далеких потомков. Они забываются, они могут быть вообще неизвестны читателю – остаются только сами по себе тексты. О чем тексты? Что было интересно самому автору, что читаем мы сейчас?

Я сделал небольшое исследование одного достаточно представительного сборника «Пучина страстей» [11] следующим образом. Каждое из стихотворений (общим числом 98) описывалось наиболее значимыми атрибутами. Возьмем, например, одно из самых известных стихотворений «галантерейного» типа:

Послание артистке одного из театров

Без одежды и в одежде

Я вчера Вас увидал,

Ощущая то, что прежде

Никогда не ощущал.

Над системой кровеносной,

Разветвленной, словно куст,

Воробьев молниеносней

Пронеслася стая чувств:

Нет сомнения – не злоба,

Отравляющая кровь,

А несчастная, до гроба

Нерушимая любовь.

И еще другие чувства,

Этим чувствам имя – страсть!

Лиза! Деятель искусства!

Разрешите к Вам припасть!

1932

Стихотворение было описано следующими тематическими признаками: 1. Секс («без одежды»); 2. Любовь (очевидно – почему); 3. Птички («воробьев молниеносней»). В дальнейшем птички были объединены с рыбками. Очень автор любил и тех и других, но насекомых еще больше, поэтому они выделены отдельно. Иногда его пристрастия сливаются в экстазе («О муха! О птичка моя!» – см. «Муха» ниже).

Все стихи сборника были, таким образом, помечены; затем те, в которых присутствовала какая-либо тема или их комбинация, группировались и в каждой группе определялось число стихотворений, число слов и число знаков (без пробелов). Если в данном стихотворении развита та или иная тема, то весь объем этого стиха относится к данной теме: в приведенном примере все 63 слова и 369 знаков были посчитаны трижды, по одному разу для каждой из трех категорий. Проще всего измерять объем стихотворений в словах (это сильно коррелирует с объемом в знаках). «Женщины» (как нечто отличное от Любви или Секса) может показаться странной категорией, но это довольно существенный момент творчества Н.О. Куда еще, например, поместить такую зарисовку:

Шурочке (на приобретение новых туфель)

О ножки-птички, ножки-зяблики,

О туфельки, о драгоценные кораблики,

Спасибо вам за то, что с помощью высоких каблучков

Вы Шурочку уберегли от нежелательных толчков.

На любовь не тянет, до секса дело не дошло – как раз «женская тема». И она очень развита – в отличие, скажем, от «мужской», связанной с дружбой, – таковая лирика фактически не наблюдается.

Кроме основных категорий было также определено множество комбинаций, например: Секс И Любовь (то есть когда и то и то имеет место); Секс ИЛИ Любовь ИЛИ Женщина (когда встречается либо то, либо другое, либо третье – Обобщенная Любовь); Обобщенная Любовь И Смерть и т.д. Все это представляет довольно сложный набор данных. Я попробовал изобразить основные найденные тенденции на круговой диаграмме (см. ниже). Теперь мы можем надежно проанализировать – что у поэта на самом деле в голове, так сказать.

Анализ ментального ландшафта

Николая Олейникова

1. Самое, наверно, сильное впечатление производит явное доминирование «любовной» темы (см. диаграмму) – «Обобщенная Любовь» составляет 63% всего написанного (10% + 35% + 18%)!

Ментальный ландшафт Николая Олейникова,

с трудом восстановленный средствами современной науки

Как-то я не встречал в литературе о Н.О. ни подобного наблюдения, ни его осмысления. Если учесть, что во всем этом объеме совсем нет «настоящей» (не шутливой и не издевательской) лирики, но зато 45% имеет явный сексуальный характер (из них 10% – только секс, без всякой любви), то отсюда можно сделать простой вывод: любил Н.О. это дело, очень любил.

Да кто же не любит?! – воскликнет неискушенный читатель. И будет прав конечно, но не до конца. Потому что тут ведь дело не в том, что любишь, а в том, как пишешь. И этим Н.О. просто уникален: его «эротическая» лирика фактически крайне целомудренна; его «галантерейный», или нарочито манерный, язык никогда не сбивается на физиологию и не переступает известную грань. Сравните, как пишет его друг-антагонист Д.Хармс, ничуть не меньший любитель женского общества:

Жене

…Я отпихивал бумагу

цаловал свою жену

предо мной сидящу нагу

соблюдая тишину.

цаловал жену я в бок

в шею в грудь и под живот

прямо чмокал между ног

где любовный сок течет

и т.д.

Это такое же неподцензурное стихотворение, то есть и Н.О. мог бы такое писать, если бы хотел, но он не хотел. Здесь нет ни игры, ни юмора, ни языковых находок – прямая откровеннейшая эротика (может, и порнография, не берусь различать). (Через 60 лет после подобных событий вторая жена Хармса, М. Малич, вспоминала, что у Дани были какие-то проблемы с сексом [7].) Ничего подобного нельзя найти у Н.О. Но зато можно найти такое:

Однажды красавица Вера,

Одежды откинувши прочь,

Вдвоем со своим кавалером

До слез хохотала всю ночь.

Действительно весело было!

Действительно было смешно!

А вьюга за форточкой выла,

И ветер стучался в окно.

Почему это здорово? Потому что, «одежды откинувши прочь» обычно не хохочут всю ночь; потому что такое занятие не бывает веселым; потому что ветер и вьюга как «противопоставление» тем, кто хохочет, выглядят неуместно и нелепо, но придают шарм всей картинке.

Или вот такое:

Половых излишеств бремя

Тяготеет надо мной.

Но теперь настало время

Для тематики иной.

Моя новая тематика –

Это Вы и математика.

Здесь масса смыслов. Но самое, наверно, тонкое – что «новая тематика» на самом деле не такая уж новая, поскольку «Вы» (то есть компонент «половых излишеств») включен в нее.

Или такой шедевр:

Заведующей столом справок

Я твой! Ласкай меня, тигрица!

Гори над нами страсти ореол!

Но почему, скажи, с тобою мы не птицы?

Тогда б у нас родился маленький орел.

Тут несколько слоев иронии, начиная с названия – контраст между прозаизмом должности и возвышенностью текста абсолютно смешон; затем – совершенно чудно выглядит двойное абсурдное усиление: уж если она тигрица (метафора некоторых крайних достоинств), то зачем ей еще быть и птицей? Это ничего к «тигровости» не добавит. Но ответ, видимо, в том, что птицы не простые, а орлы. Чем орел лучше тигра в смысле суперстрасти, уже выраженной в тигрице? Ничем. Но абсурд идет еще дальше – последняя строка предполагает, что в рождении «маленького орла» (почему не «орленка»?!) и заключается смысл всей процедуры ласкания – что, конечно, полностью противоречит всему исходному замыслу, который, на самом деле, страстный секс и ничего более.

Или вот еще:

Начальнику отдела

Ты устал от любовных утех,

Надоели утехи тебе!

Вызывают они только смех

На твоей на холеной губе.

. . . . . . . . . . . . . .

Ты как птица, вернее, как птичка

Должен пикать, вспорхнувши в ночи.

Это пиканье станет красивой привычкой...

Ты ж молчишь... Не молчи... Не молчи…

1926

Ну ладно, устать от любовных утех, допустим, можно (хотя и не ясно, как надолго). Но не могут же они вызывать смех! Опыт показывает, что вызывают они лишь гордость или, в редчайших случаях, сожаление. Плюс, опять, контраст между темой и предметом посвящения (почему «Начальнику отдела»?). Должен заметить, что во время доклада в Миллбурнском литературном клубе один из его членов, John Narins, убеждал присутствующих, что Начальник – не кто иной, как все тот же Е. Шварц (но поди ж разбери!). Плюс грамматическая некорректность с губой. А какой смысл имеет неожиданный переход от «утех» к «птичке» и «пиканью»? То есть от серьезной любви к очень несерьезному занятию? Значит ли это, что и изначально все было несерьезно?

Мне отнюдь не кажется, что он высмеивал обывательский язык, как это делал Зощенко (и что является общим местом литературоведения об Олейникове); скорее, искажая и усиливая языковые комические аспекты, защищал сам себя, получая при этом огромное удовольствие от самой игры – и со словами, и с объектом обращения (то есть c очередной Лидией, машинисткой, Генриеттой и т.д.). Такое впечатление, что вообще весь этот пласт своей поэзии автор использовал очень хитрым образом по своему прямому назначению: для разбивания женских сердец. А хитрость заключалась в том, что если охмуряемая женщина была достаточно интеллектуальна и образована, она немедленно понимала ироничность и пародийность стиля (и именно за это ценила автора), если же она принадлежала к тому самому обывательскому классу, который он якобы высмеивал (а таких было явно очень много в его окружении), она, принимая «красоты» поэта за чистую монету, вообще не могла устоять перед таким кавалером, особенно на фоне грубости нравов тех далеких лет.

Н.О. виртуозно владеет техникой поэтического соблазнения, прибегая к любым средствам, но все же не переставая быть галантным. Его стиль таков, что как бы далеко он ни заходил в своих предложениях (а чаще всего он именно предлагает себя), он всегда может в последнюю секунду сказать, что только пошутил (как, например, в «Генриетте Давыдoвне»).

То есть то, что сделал Олейников, – уникально с точки зрения своей утилитарности: он был в полном восторге от своих блестящих придумок, но одновременно каждая из них усиливала его победный арсенал в той борьбе, которая его на самом деле только и волновала. Так что он не столько поэт, сколько боец любовного фронта. Судя по всему, очень успешный, так как при всем своем обаянии был еще и «официально» красив (как известно, он в Донбассе перед отъездом в Ленинград получил справку о том, что он «действительно красив» (!), так как якобы без нее не брали в институт, куда он направлялся). Эта справка, которую он очень любил предъявлять в соответствующих ситуациях, была, видимо, прекрасным дополнением к его поэзии, работая в том же направлении. Это лишний раз подтверждает проверенный тезис о тесной связи искусства и жизни; у Н.О. сплетение того и другого достигла полного апофеоза, причем без всякого трагического подтекста (см. ниже о теме Смерти).

Я бы мог цитировать и цитировать (см. другие примеры по тексту), но и сказанного достаточно, чтобы обосновать тезис: Олейников является уникальным мастером совершенно своеобразной тонкой любовной и эротической лирики, которая резко выходит за рамки нарочитой «галантерейности» и представляет собой поэзию высокого класса, со многими смыслами, в отточенной иронической форме.

Что очень характерно, авторы поэтрики [4], увы, вообще не разрабатывали любовную тему (поздно же они взялись за перья). Ну разве что пользовались ассоциациями через отрицание:

И.М. Живу я, кaк нa скoвoрoдке живут oбычнo пескaри –

Без вдoхнoвения, без вoдки, без слез, без счaстья, без любви…

или печальная констатация:

Ю.Б. Да, наша участь – тoлькo сэйлы, Laptop, Ipod и Internet,

Не oтвлекaет oт имейлов нaс дaже прoмискуитет.

2. Второе направление – животный мир; 48% всех слов содержится в стихах, где он каким-то образом «эксплуатируется». Насекомые упоминаются в 37% стихов, птички/рыбки – в 29%, но в 18% случаев все три типа животных упоминаются совместно. Это означает, что примерно в половине всех случаев упоминания насекомых (18/37 = 48.6%) и в двух третях случаев упоминания рыбок/птичек присутствует также другая группа. Это в известной степени подрывает тезис многих исследователей об особой роли насекомых у Н.О. – его ассоциации очень часто касались параллельно двух весьма разных миров. Олейников знаменит из за своих странных пристрастий к этим существам, особенно к насекомым. Из этого делают далеко идущие выводы, типа того, что насекомые представляют собой загробный мир в его воображении [3] и т.д. Однако все может быть проще, что я попробую показать.

Как видно из схемы, мир животных тесно пересекается с миром любви (34% всех своих слов Н.О. потратил на стихи, в которых есть и то и другое, или, иными словами, в 53% любовных стихов используются образы такого типа). Животные воспринимаются Олейниковым в трех главных ипостасях.

Во-первых, как символ природы, свободы, непосредственности, по контрасту с человеческими заморочками:

Послание, бичующее ношение одежды

…Тому, кто живет как мудрец-наблюдатель,

Намеки природы понятны без слов:

Проходит в штанах обыватель,

Летит соловей – без штанов.

Хочу соловьем быть, хочу быть букашкой,

Хочу над тобою летать,

Отбросивши брюки, штаны и рубашку –

Все то, что мешает пылать.

Коровы костюмов не носят.

Верблюды без юбок живут.

Ужель мы глупее в любовном вопросе,

Чем тот же несчастный верблюд?..

1932

Такое восприятие очень естественно и часто возникает само собой не только у Н.О. Вот пара поэтрических примеров [4]:

И.М. Птичкa прыгaет нa ветке, сoлoвей свистит в кусту –

Я ж сижу oдин кaк в клетке, людям истину несу.

C.Л. Птичка пикает на ветке, баба ходит петь в овин –

Больше нужно нам салфеток, самоваров, пианин!

Во-вторых, животные являются специфическим предметом изучения. Примерный ход мыслей Н.О. таков: рыбки и тем более насекомые намного проще по своему устройству, чем люди, а вот поди же, как они все-таки сложны! Так, может, хотя бы в них разобраться, прежде чем к более сложному переходить? Эта тема у Олейникова блестяще развита; иногда она смыкается с так называемой «наукой» в его понимании. Но наука – вещь серьезная, она и убить может, что убедительно показано в стихотворении «Таракан» (см. ниже). Отсюда – тема насилия и унижения. Вообще, цепочка «невинное существо (насекомое, рыбка) – познание – разрушение и/или смерть, связанные с познанием» и непосредственно примыкающий к ней вопрос о том, а нужно ли такое «познание», кажется, очень волновала Н.О. – см. мнение Л.Гинзбург (пункт 10). Вот примеры «научного познания действительности».

Пучина страстей

…Я стою в лесу, как в лавке,

Среди множества вещей.

Вижу смыслы в каждой травке,

В клюкве – скопище идей.

На кустах сидят сомненья

В виде черненьких жуков,

Раскрываются растенья

Наподобие подков….

«…сомненья в виде черненьких жуков…» – одна из блестящих «научных» метафор, сам испытывал сомнения именно в такой форме не раз.

Таракан

…Таракан сидит в стакане.

Ножку рыжую сосет.

Он попался. Он в капкане

И теперь он казни ждет.

Он печальными глазами

На диван бросает взгляд,

Где с ножами, с топорами

Вивисекторы сидят.

. . . . . . . . . . . . . .

Его косточки сухие

Будет дождик поливать,

Его глазки голубые

Будет курица клевать.

1934

Служение науке

…Любовь пройдет, изменит страсть, но без обмана

Волшебная природа таракана.

Несчастный «Таракан» породил множество ассоциаций, вплоть до сильно политизированных. Где-то читал, помню, такую трактовку его последней строфы: поскольку голубой цвет глаз является типичным для русских, то своим образом Н.О. оплакивает главного исторического страдальца – русский народ. Циничный Л.Тишков, однако, иллюстрируя стихотворение, наделил четырех вивисекторов именами от Иванова до Логинова, а персонажа в стакане обозвал «Таракан Шапиро» [10, с. 27]. Что ж, наука еще не все сказала, даже национальность жертвы пока твердо не установлена, так что подождем дальнейших открытий.

Тема взаимосвязи животного и человеческого, а также сочувствия и к тем и к другим, конечно не ускользнула от внимания авторов поэтрики [4]:

С.Л. Вылазит рыбка из икры, из головастика лягушка,

Вылазит мысль из головы, а пух и перья из подушки.

Уж так устроено в природе, что цепью следствий и причин

Соединен предмет один с другими в вечном хороводе.

И.М. Слежу я, птичек воспорханье, рыбок в oмуте кoпaнье,

Зайцев в oгoрoде скoк и свиней в зaгoне греб.

Кoгдa ж идей кaких случaйных вдруг пoсещaет грудь мoю,

Тoгдa в пoрядке чрезвычaйнoм их нa бумагу срoчнo лью.

Ю.Б. Ктo в мыслях тaк дaлёкo видит, прoзренье – вoт судьбa егo,

Ему и мухи не oбидеть, когда без мухи есть кoгo.

В-третьих, мелкие животные рассматриваются Олейниковым как равноправные партнеры и объекты бесед, рассуждений и чувств. Тут он наиболее оригинален; он резко отошел от назидательности и антропоморфизма «Стрекозы и муравья» и подобных традиционных текстов, то есть он вовсе не приписывает своим героям неких человекоподобных чувств с целью морализирования. Он неожиданным образом говорит, по сути: мы равны. Этот вид отношений наиболее загадочен. Вот, наверно, самое яркое (и знаменитое) свидетельство:

Муха

Я муху безумно любил!

Давно это было, друзья,

Когда еще молод я был,

Когда еще молод был я.

Бывало, возьмешь микроскоп,

На муху направишь его –

На щечки, на глазки, на лоб,

Потом на себя самого.

И видишь, что я и она,

Что мы дополняем друг друга,

Что тоже в меня влюблена

Моя дорогая подруга.

Кружилась она надо мной,

Стучала и билась в стекло,

Я с ней целовался порой,

И время для нас незаметно текло.

Но годы прошли, и ко мне

Болезни сошлися толпой –

В коленках, ушах и спине

Стреляют одна за другой.

И я уже больше не тот.

И нет моей мухи давно.

Она не жужжит, не поет,

Она не стучится в окно.

Забытые чувства теснятся в груди,

И сердце мне гложет змея,

И нет ничего впереди...

О муха! О птичка моя!

1934

Довольно трудно однозначно интерпретировать такой текст. Я бы что-то подобное мог написать, только «поймав случайно образ» и потом развив его до логического (абсурдного) конца; что-то такое однажды и соскочило у меня с языка: «Сидит птичкa у кaминa и в oгoнь глядит, скoтинa!»

Тут я тоже проявил слишком сильное личное отношение к птичке, чересчур экспрессивно ее обозвав. Помню, это было просто смешно и все. Возможно, и Н.О. это было просто смешно. Мы часто склонны усложнять очень простые вещи.

Но, возможно, тут есть что-то более глубокое: если рассматривать муху, с одной стороны, как символ высокой сложности явления природы, подобного человеку (как недавно стало известно, наборы генов у человека, насекомых и других существ очень схожи), с другой – как символ мимолетности, а с третьей – как символ ничтожности и ненужности, то все можно свести к такой схеме: я был влюблен в нечто, совершенно неважно во что (кого), – я постарел и расстроил здоровье, предмет любви умер – жизнь потеряла смысл, ибо чувства все еще «теснятся в груди», а любимого предмета нет. В этом случае предмет уходит, остается только отношение. Поскольку отношение очень сильное, то ничтожность предмета (мухи) только подчеркивает его значимость, и, возможно, тоску по реальному несбывшемуся отношению (любви) такой же степени страстности.

Тут важно посмотреть, что изменится, если муху заменить на что-то другое. Есть две крайности. С одной стороны, поставьте вместо «Муха» «Муся» (или «Маша») – и все будет хорошо (разве что микроскоп заменить на собственные глаза), это будет обычный и весьма тривиальный «любовный» стих. С другой стороны, можно сделать замену на нечто абстрактное и к делу не относящееся, типа «Бармаглота» Л.Кэрролла или «глокой куздры» Л.В.Щербы. Тогда читатель поймет исключительно то, что описана любовь к абстрактному предмету (но именно любовь), наподобие действий в абстрактных анекдотах. И это будет (возможно!) весьма близко к замыслу автора. Но так как муха куда яснее «куздры», то возникает дополнительный комический эффект по контрасту «высокой» любви и «низкого» предмета.

Ничтожные предметы и по сю пору вызывают высокие поэтрические чувства [4]:

C.Л. … Той расческой не раз гадов я удалял,

И в ночи волоса ею часто чесал.

Дорога она мне, точно жизни кусок,

Время стерло ее, прежде острый, зубок.

…А теперь сон я видел, что пришел уже срок

Подарить ее другу и волос на ней клок.

Пусть теперь он владеет этой редкой вещицей,

От нее пусть балдеет и чесаться ей тщится…

И.М. До слез достал меня ты, Станни, своей историей печальной,

В ней услыхал я отзвук дальний того, что сам ж переживал.

Я помню, в давние года любил я мыться иногда,

И вот в кусок однажды мыла я вдруг влюбился нaвсегдa.

Я мылся им десятки раз, им мыл и профиль, и анфас,

И лоб, и бровь, и глаз, и таз – и наслаждался всякий раз.

И вот недавно поутру его я, как всегда, беру,

И вдруг мой внутренний инстинкт мне что-то громко говорит.

«Отдай его – я слышу глас – ты Липовецкому как раз,

Виденье было мне, что он уж год как мыла был лишен…»

С.Л. Распознаванья показали, и кластер тоже подтвердил,

Что никогда нигде ни разу свой организм ты не умыл.

Забудь пока что о расческе, ты не готов еще морально,

Расти астральную прическу и развивайся фигурально.

А мыло вышли на анализ – мы разберемся с ДНК

Кого отправил ты на мыло. Засим покедова, пока.

Но подобные теории – все же мои домыслы. Насекомоемкие тексты Олейникова наводили многих на мысли об их схожести с «Превращением» Ф.Кафки. Мне это кажется поверхностным. Аналогично – можно рассмотреть все это в связи с «Жизнью насекомых» В.Пелевина (любят писатели этих существ, любят – вспомните еще В.Набокова) – но я не буду далее углубляться.

3. Наука, занимающая достойные 8% сознания Н.О., весьма своеобразна. В чем-то она полумистическая и полна жизненной силы, как у Н.Заболоцкого в «Столбцах» (я не знаю, каково точно их взаимное влияние: «Столбцы» вышли в 1929 году, а кое-какие стихи Олейникова были, кажется, раньше – наверно, литературоведы уже в этом разобрались). Но чаще она примерно такая:

Наука и техника

Я ем сырые корешки,

Питаюсь черствою корою

И запиваю порошки

Водопроводною водою.

Нетрудно порошок принять,

Но надобно его понять.

Вот так и вас хочу понять я –

И вас, и наши обоюдные объятья.

Знакомая конечная цель, так сказать, уже проходили выше.

Или вот пара фрагментов из длинного «Служения науке»:

Я описал кузнечика, я описал пчелу,

Я птиц изобразил в разрезах полагающихся,

Но где мне силу взять, чтоб описать смолу

Твоих волос, на голове располагающихся?

. . . . . . . . . . . . . .

Везде преследуют меня – и в учреждении и на бульваре –

Заветные мечты о скипидаре.

Мечты о спичках, мысли о клопах,

О разных маленьких предметах,

. . . . . . . . . . . . . .

О, тараканьи растопыренные ножки, которых шесть!

Они о чем-то говорят, они по воздуху каракулями пишут,

Их очертания полны значенья тайного...

Да, в таракане что-то есть,

Когда он лапкой двигает и усиком колышет.

. . . . . . . . . . . . . .

А где же дамочки, вы спросите, где милые подружки,

Делившие со мною мой ночной досуг,

Загрузка...