В тысяча девятьсот шестидесятом году Вальтер Бельтрами был любимцем женщин, если такое определение о чем-то говорит. Этот тридцатипятилетний римский фотограф с фигурой боксера легкого веса и лицом французского актера (он немного смахивал на Луи Журдана), с наивной, по-детски лукавой улыбкой, веселой и ласковой, покорял сердца на каждом шагу. Он носил короткую стрижку, узконосые туфли, пиджаки с широкими плечами и брюки-дудочки. Рубашка, как правило, была белая, галстук — черный.
Десятью годами раньше он приехал в Рим из Феррары без гроша в кармане. Голод, унизительное ожидание в приемных редакций, зазывные улыбки зрелых матрон, польстившихся на его красоту, красоту поджарого пса, — все это Вальтер изведал сполна. Выжить ему помогли камера Rolleicord, вспышка Braun и аккумуляторная батарейка: все это он постоянно таскал на себе. Вальтеру удавались случайно подсмотренные сценки и портреты кинозвезд — Альберто Сорди, Карлы дель Поджо; он умел передать на черно-белом фото выразительность позы, умел схватить характер человека. Депутаты, выходящие из дворца Монтечиторио, актрисы, застигнутые врасплох в роскошных номерах отелей, картинки римской жизни выдавали в нем зоркого и насмешливого наблюдателя. Рим тогда превратился в мировую столицу шоу-бизнеса, и Вальтер работал и на Oggi, и на Europeo. От портретов он перешел к рекламным снимкам и создал целую галерею модных актеров и актрис — для газет, актерских агентств и продюсерских фирм. Ему позировали с большой охотой.
На него работала целая армия гостиничных посыльных и швейцаров: они докладывали о последних событиях из жизни звезд, о предстоящих свиданиях, о бурных романах. Он знал, через какую потайную дверь ускользала из «Эксцельсиора» Дебора Керр; он мог по маркам автомобилей, двигавшихся по дороге в Марино, установить, что в такой-то вечер будет прием на вилле Карло Понти. Мария Феликс еще в городе? Курд Юргенс завтра прилетает из Мюнхена? Ничто не могло пройти мимо него. С тех пор как Вальтер Бельтрами открыл собственную студию, он уже не бегал за своими моделями, точно какой-нибудь папарацци; отныне он принадлежал к аристократии, к фотографам, работающим на заказ. Говорили, что своим успехом в последние годы он во многом обязан опыту, приобретенному на улице. Ночные гонки на мотороллере развили у него инстинкт хищника.
— Чтобы сделать хороший снимок, — говорил он мне, — надо как бы раздвоиться. Один включает вспышку, другой фотографирует реакцию жертвы. Один будит льва, другой загоняет его в ловушку. Потом они делят барыш пополам.
Но на самом деле он, как и прежде, больше всего любил снимать ночной Рим. Он разгуливал по городу как властелин тротуаров и дворцов, проникал куда вздумается, запросто заходил в такие дома, где его присутствие казалось немыслимым. Вальтер был одним из тех людей, которых изобретает для своих надобностей большой город и которые всегда легко приживаются в Риме, — этакий Меркурий, все знающий и никого не предающий. «Ciao, bello!»[3] — кричали ему девушки с виа Аппиа. «Хелло, дарлинг!» — приветствовали его американки, которых он развлекал в садах Боргезе. Для успеха в жизни ему вполне хватило бы и природного, несколько нагловатого обаяния. Однако с тех пор, как фотопортрет его работы стал почти что пропуском в галерею модных лиц, манекенщицы и молодые актрисы прямо-таки жаждали предстать перед его объективом. Старлетки, за которыми пять лет назад он носился по пятам в квартале Людовизи, теперь подмигивали ему, подсаживались за его столик, висли у него на руке. Портрет от Вальтера мог помочь им, как они выражались, «перейти в другую категорию». Но толпа начинающих актрис-итальянок, таскавшаяся за ним повсюду, была лишь благоприятным фоном для его приключений с иностранками. Приехав сниматься в «Чинечитта», самые искушенные из них сразу распознавали в нем настоящего итальянского донжуана, соловья лунного света, egregio maestro[4] латинской любви. Вальтер был непревзойденным гидом по ночному Риму: Форум, Трастевере… Нередко случалось, что та или иная продюсерская фирма поручала ему опекать какую-нибудь новенькую или сопровождать в клуб «Ругантино» очередную секс-бомбу с бульвара Беверли. Однажды вечером Вальтер изложил мне свою теорию любви в мире кинематографа.
— В титрах фильма сначала указываются фамилии двух или трех звезд, потом название, а затем — фамилии остальных актеров. — И для наглядности изобразил на скатерти:
Золотое правило, утверждал Вальтер, состоит в том, чтобы ни в коем случае не целить выше названия фильма. Над названием обычно пишется имя дивы. Дива необязательно недосягаема, зато всегда невыносима. Она разоряет тебя, закатывает истерики, мечтает о своем партнере, который любит что угодно, только не женщин, она втягивает тебя в бесконечные дрязги, она каждую минуту готова тебя бросить. Зато ниже названия — одно сплошное удовольствие. Девица не уверена в себе, но еще достаточно наивна, чтобы делать глупости. Она полна надежд, это ее вдохновляет, она в восторге — одним словом, она тебя любит. Помни об этом, Жак. Никогда не надо целить выше названия фильма.
Целить надо только ниже.
Я приехал в Рим в январе тысяча девятьсот шестидесятого, как корреспондент агентства «Франс Пресс». Я получил этот завидный пост благодаря одному успешно проведенному расследованию — и желанию начальства уберечь меня от его результатов. В 1957–1958 годах шла война в Алжире, и воюющие стороны активно наносили друг другу удары в спину. Дополнительные кабильские формирования группы «К»… Интриги Тренкье… Безумные выходки Амируша… В 1959 году я с помощью информатора узнал о тайных каналах, по которым Фронт национального освобождения Алжира получал оружие из Западной Германии. Сейчас эти факты хорошо известны: немецкие торговцы оружием баснословно обогащались на поставках в Алжир. Но несколько загадочных взрывов положили этому конец. Бывший эсэсовец Шпрингер переправлял оружие в Алжир через Сирию. Чудом уцелев после совершенного на него покушения, он отошел от дел. Бомба взорвалась и в доме доктора Вильгельма Бейснера, бывшего командующего частями вермахта в Югославии. Но интереснее всего была история с Пухертом. Этот немец из Танжера напрямую вел дела с Буссуфом — поставлял ему винтовки «маузер» калибра 7,92 миллиметра, оружие Второй мировой войны, которое особенно ценилось бойцами ФНО.
В 1955 году эксперт по взрывчатке, работавший на Пухерта, швейцарец по имени Марсель Леопольд, был найден мертвым в одном из женевских отелей; в горле у него торчала крошечная стрела, отравленная ядом кураре, а трубка, откуда была пущена стрела, лежала на видном месте, рядом с телом. Через несколько месяцев во Франкфурте под сиденьем пухертовского «мерседеса» сработало взрывное устройство, начиненное мелкими металлическими шариками. Пухерт скончался в больнице.
Было бы слишком долго пересказывать все перипетии моего расследования. Поездка в Гамбург, тайная встреча возле Марли, письма «до востребования», подписанные «ваш Хасан»… В последние месяцы 1959 года мне удалось узнать правду: все нити вели в 24-й отдел военной контрразведки, к одному из его руководителей, известному под именем «полковник Лами». То есть за этими событиями стояли французские спецслужбы. Агентство «Франс Пресс» не стало публиковать мой отчет. Но материалы попали в американскую прессу. В итоге все остались недовольны, но никто не понес ущерба. Алжирцы получили возможность покричать о злодеяниях французских шпионов. Немцы выглядели жертвами преступных французских интриг: их это вполне устраивало. А французам было на руку, что поставщиками оружия для ФНО оказались бывшие нацисты. Но руководство «Франс Пресс» получило нагоняй. И тут как раз освободилось место корреспондента в Риме. Его поспешили предложить мне. Я согласился, понадеявшись, что смогу проследить за секретными переговорами, которые, по моим сведениям, проводились именно в этом городе. Однако мне объяснили, что это никоим образом не входит в мои обязанности.
Но, как оказалось, в Риме в 1960 году все главные события были связаны с кино.
В тот вечер я встретился с Вальтером в кафе «Доуни». Он сидел за столиком с американкой из Палм-Спрингса, приехавшей по контракту сниматься на «Чинечитта». Девушку звали Памела Холл. Тело пловчихи в облегающем зеленом платье, белокурые волосы, стянутые в «конский хвост»: чем-то она напоминала Ким Новак. По блеску в глазах было заметно, что она выпила. Я знал, что Вальтеру больше всего по душе два типа женщин: скандалистки и сверхтемпераментные. Пэм Холл явно принадлежала к обоим. Изъяснялась она на причудливой смеси итальянского с американским сленгом.
Над виа Венето дул апрельский ветерок. В теплом ночном воздухе разносились голоса посетителей кафе, сидевших за разными столиками и весело перекликавшихся. Кованые чугунные фонари освещали радиаторы «фиатов», юркие мотороллеры «веспа» и грузовички продавцов мороженого, кругом слышались резкие звуки клаксонов, музыка, долетавшая из пиано-баров, обрывки разговоров на террасе «Кафе де Пари». Официанты в белых куртках, с ловкостью жонглеров удерживая поднос на ладони, сновали между столиками, где итальянцы в темных очках, продюсеры «Чинечитта», размахивали руками перед красивыми римлянками в плиссированных юбках. Каждый тротуар — по ту и другую сторону улицы — был словно пляж у непрерывно текущей реки автомобилей. Сверкающие латунной отделкой фасады отелей, подсвеченные неоном кариатиды «Эксцельсиора» наполняли ночь странно ярким золотистым сиянием. Казалось, что находишься на съемочной площадке киностудии, под открытым небом.
Когда я пришел, Пэм Холл посмотрела на меня, как женщина порой смотрит на мужчину — оценивая ширину плеч, а затем скользя взглядом ниже, туда, где расходятся полы пиджака. Вальтер нарочно подпаивал ее. Это было непорядочно с его стороны, а главное, это было излишне. Ее томная улыбка словно говорила: не сейчас, попозже, но только не слишком поздно. Она вела бы себя так с любым брюнетом, оказавшимся за ее столиком.
Я выразительно кивнул Вальтеру. Он взглянул на часы и подмигнул мне. В тот вечер был праздник во дворце князя Бьондани.
Вальтер взял под руку Пэм Холл. Она встала и разразилась оглушительным смехом. Люди оборачивались и смотрели, как эта подвыпившая валькирия, выписывая зигзаги, пробирается между столиками. Мы прошли по улице до места, где Вальтер оставил свой кабриолет «Джульетта». Вальтер и Пэм сели впереди, я протиснулся назад. Как только машина тронулась, актриса заорала во всю глотку:
— Come on, Walter and Jack! I like Rome! Pasta, minestrone, chianti! Let's go to the land of spaghetti!
Вальтер обернулся и снова подмигнул мне. Над нами проплывали сияющие круглые фонари виа Венето. Когда мы выехали на площадь Барберини, нас догнал, а потом поравнялся с нами «ламборгини». Впереди сидели две девушки.
— Привет, красавчик! — крикнула одна из них Вальтеру.
В ответ он помахал рукой.
Американка что-то напевала. Я проследил в зеркале глаза Вальтера.
Пэм вдруг поднялась, схватилась за лобовое стекло и замерла, словно фигура на носу корабля. Вальтер потянул ее за руку и заставил сесть. Она расхохоталась. И тут мы все стали хохотать, как идиоты.
— Приехали, — сказал Вальтер.
Он поставил машину позади красного «альфа ромео». Мы были где-то поблизости от улицы Боттеге Оскуре. Метрах в тридцати от нас над портиком дворца пылали два факела. Пэм вышла из машины. Очевидно, короткая поездка слегка отрезвила ее: она шла прямо. Я взял ее под руку. Когда мы подошли к дворцу, темноту вдруг озарила яркая вспышка. Потом еще одна. Пэм вскрикнула от неожиданности и уцепилась за меня.
— Wow, they scared me![5] — пожаловалась она, а фотографы пошли обратно к подъезду соседнего дома, где прятались до этого.
— Чао, Тацио, чао, Ренцо, — невозмутимо сказал Вальтер.
— Так они твои знакомые! — завопила Пэм. — So they can shoot me again. Come on, boys![6]
Она высвободила руку, пригладила волосы и встала в позу, уперев руки в бока, выпятив грудь.
Послышался треск вспышек.
Два лакея в ливреях, стоявшие у дверей, смерили нас недоверчивыми взглядами. Вальтер подошел к ним и произнес несколько слов. Старший из лакеев мгновенно указал на вход для гостей, видневшийся в глубине двора. Под колоннадой были установлены высокие витые канделябры. В подрагивающем сиянии восковых свечей можно было разглядеть на стенах буколические фрески, создающие иллюзию глубины. До нас доносились звуки джаза, отдаленный гул голосов.
— Заходим, — сказал Вальтер.
Мы пересекли двор. Каблуки-шпильки Пэм звонко цокали по мраморным плитам. В призрачном сиянии свечей ее лицо вдруг показалось мне алчным и одновременно беззащитным. Подковообразная лестница, украшенная армиллярными сферами, вела к парадному входу. Джазовая музыка стала слышнее. Первая гостиная полнилась шумом голосов, звоном бокалов, раскатами смеха.
Между двумя фуршетными столами прохаживалось полсотни гостей. Тут были и костюмы из альпаки, и смокинги от Brioni. Римлянки в жемчужных колье и платьях из черной тафты и американские нимфы в кричаще-розовых нарядах. Пэм Холл была здесь не единственной звездой Невады. Она притихла, пораженная величавой пышностью этого зала, фавнами и наядами, рассыпавшими из рога изобилия виноград и сочные плоды, крылатыми путти на карнизах.
Вальтер подходил к знакомым, пожимал руки. Я тоже кое-кого узнал — все-таки я уже прожил в Риме несколько месяцев. Вот Марио Паннунцио, журналист из Mondo. Вот молодая княгиня Дориа. Вот депутат от христианских демократов. Писатель Альберто Арбазино. Они оживленно общались, прогуливаясь вдоль мраморных цоколей, на которых стояли бюсты Дианы и Дафны, аллегории Славы и Красноречия, — и фигуры их отражались в потускневших зеркалах, словно открывавших врата в другой мир, в Аид, где блуждают скорбные души забытых веков. Иногда передо мной мелькали профили сатиров, держащих в руке бокалы шампанского: они как будто сошли с фрески на стене, изображавшей вакханалию, чтобы поразвлечься в мире живых.
Пэм ущипнула меня за руку:
— Джек, я хочу поглядеть на оркестр. Let's strike the band!
— Я сам отведу синьорину к музыкантам, — сказал Вальтер, появившийся вдруг откуда-то сзади.
Он взял девушку за руку и повел ее к двери в сад.
Пэм обернулась:
— Пойдем с нами, Джек!
— Через минуту, — ответил я.
Но я не спешил к ним присоединиться. В окна влетал мягкий апрельский ветерок. Я пошел по направлению к террасе, выходящей в сад.
За дверью оказалась просторная лоджия, где пол был выложен мраморными плитами, а на стенах висели скульптурные медальоны — античные трофеи, выставленные здесь, вероятно, по прихоти какого-нибудь князя XVII века. Отсюда лестница спускалась в сад.
Сад имел форму вытянутого прямоугольника: газоны, обрамленные подстриженными живыми изгородями, группировались вокруг центральной клумбы, которую украшал невысокий обелиск. На земле были установлены десятки фонарей с рефлекторами, подсвечивающих густые рощицы и маленькие водоемы.
У мраморной балюстрады на возвышении располагался джаз-оркестр. Музыканты скорее всего были итальянцами, но типично американский прием — изменение мелодии при неизменном ритме, так называемый стомп — удавался им не хуже, чем какому-нибудь старому оркестру из Сторивилля. Бесстрастный ударник, склонившийся над струнами контрабасист, пианист, покачивающийся взад-вперед, саксофонист, извлекающий львиный рык из своего инструмента, трубач с надутыми, точно у Эола, щеками. В свете прожекторов, среди ночного Рима мне казалось, будто все тритоны океана трубят в раковины, исполняя «Штормовую погоду».
Перед эстрадой, на навощенном паркете вертелись и вихляли бедрами танцующие. Стучали каблуки, взлетали широкие юбки, мужчины всех возрастов поднимали руку над головой, кружа свою партнершу. Другие гости прохаживалась по аллеям, оживленно беседовали у недвижной глади водоемов и зеленых стен подстриженного кустарника. Облегающие черные шелковые платья и смокинги слагались в причудливый орнамент. Казалось, чья-то невидимая рука двигает по доске шахматные фигуры.
У подножия лестницы стояло полтора десятка столиков. За ними сидели те из гостей князя Бьондани, кому не хотелось ни танцевать, ни гулять.
Я спустился по лестнице, ища взглядом Пэм и Вальтера. За вторым слева столиком, рядом с мужчиной в белом смокинге виднелось зеленое пятно. Подойдя ближе, я узнал элегантного господина лет шестидесяти, который сидел рядом с Пэм: это был сам князь Бьондани. Американка не теряла времени даром.
— Добрый вечер, друг мой, — сказал мне князь, поднимаясь с места.
Мы с ним уже встречались на нескольких приемах. Это был аристократ, разъезжавший на «феррари», стремившийся изведать все удовольствия.
— Хай, Джек! — приветствовала меня Пэм.
— Не желаете ли присоединиться к нам? — спросил князь по-французски.
Он указал мне на стул слева от себя. Справа сидела Памела.
— Думаю, не нужно представлять вас мисс Холл… — продолжал князь.
— Мы приехали вместе.
— …И вы, конечно же, знакомы с моим другом Лексом Баркером.
Я протянул ему руку. Он до боли стиснул мои пальцы, но не разжал губ. Это и в самом деле был он — небольшие глаза, тонкий нос, скучающий вид, мощные мышцы, выпирающие из-под смокинга. Звезда «Дуэли на Миссисипи», бывший муж Ланы Тернер, унаследовавший роль Тарзана после Джонни Вейсмюллера. Он выглядел не слишком любезным.
— Счастлив принимать вас в моем доме, — сказал князь, слегка поклонившись.
Мы разговорились. Я заметил, что Лекс Баркер безостановочно пьет виски и безразличен ко всему окружающему. Пэм перехватила мой взгляд.
— Джек, а ты знаешь, что Лекс пять раз сыграл Тарзана?
Лекс Баркер и бровью не повел. На лице князя Бьондани заиграла довольная усмешка, словно он проглотил отменную устрицу.
Оркестр играл «Сибоней». На площадке медленно кружились пары. Фигуры в саду все еще двигались по невидимой шахматной доске.
— Скажите, дорогой друг, в каких фильмах вы в данный момент снимаетесь в Риме? — поинтересовался князь.
— Да я все время снимаюсь, — важно изрек Баркер.
— Сначала были два фильма подряд: «Сабля сарацина» и «Капитан Огонь». Потом — «Пираты побережья» и «Робин Гуд и пираты». Знаете, тут снимают почти что немое кино. Тебе надо только шевелить губами, потому что тебя озвучивают по-итальянски. А в одном фильме, его Феллини снимает, а потом повезет на Каннский фестиваль, там вообще было странно…
— Странно? — переспросил я.
— Да, странно, — в некоторой растерянности повторил Баркер. — Там все в современных костюмах. Он попросил меня сесть за столик в ночном клубе и несколько раз двинуть кого-то кулаком — вот и все, собственно говоря. Не знаю, зачем я ему понадобился. На самом деле все это было чем-то похоже на… на сегодняшнюю вечеринку.
— Я польщен, — храбро заявил князь.
Через двадцать минут на площадке для танцев поднялась суматоха. Гости сошлись в круг и хлопали в ладоши, а внутри круга босиком, распустив волосы, Пэм Холл бешено отплясывала с Вальтером ча-ча-ча. Она извивалась, раскачивала бедрами, поднимала руки над головой, запускала пальцы в волосы. А Вальтер вертелся возле нее, то выпуская из рук, то подхватывая, длинные белокурые пряди взметались вверх и падали на плечи, полы платья расходились, открывая стройные, как у модели «Плейбоя», ноги. Она опьянела от латиноамериканских ритмов, звучавших при яркой луне, она хотела, чтобы ею любовались, ее переполняли восторг и ликование.
Насквозь проспиртованные итальянцы глядели на нее и смеялись. Вальтер был как бы их представителем: если этой ночью актриса переспит с фотографом, они тоже по-своему насладятся ею. А во взглядах женщин сквозили пресыщенность и равнодушие. Вот и еще одну американку бросили на растерзание муренам.
Мне вдруг захотелось уйти. За столом князя я выпил и теперь чувствовал, что пьянею. Отойдя от танцевальной площадки, я направился к тисовой изгороди, замыкавшей сад слева. Впереди меня шли пары: плечи женщин прикрывали меховые накидки, рука мужчины иногда обвивала их талию. Под ногами поскрипывал мелкий гравий. Пройдя под аркой из зелени, я очутился в отдаленной части сада, похожей на двор заброшенного монастыря. Между зелеными стенами кустарника прятались беседки, струйки воды, стекавшие вниз по раковинам фонтана, падали в замшелый бассейн. Вокруг двора росли вековые тисы. Воздух, напоенный апрельской свежестью, далекие звуки джаза, пробивающиеся сквозь плотную листву, запах свежескошенной травы — все это одурманивало каждого, кто попадал сюда, в тихое зеленое убежище. Парочки проходили не останавливаясь: они отправлялись в другие, более отдаленные уголки сада. А я сел на скамью и закурил сигарету. Постепенно глаза мои привыкли к темноте. Только несколько ламп с рефлекторами еще давали слабый, подрагивающий свет. Вода фонтана позвякивала о камень. Мой взгляд блуждал с предмета на предмет: арка из подстриженного букса, фонтан, беседки…
Что это? В зеленом дворике появилась женщина. Я различил длинную, стянутую в талии, с мягким напуском, блузу, надетую поверх брюк. И блуза, и брюки были белые. Простота этого стройного силуэта не имела ничего общего с тем, что я видел сегодня вечером, со всеми этими сногсшибательными туалетами, изысканными тканями. В осанке, в походке ощущались естественные сила и грация молодости. Пышные белокурые волосы были подстрижены не слишком коротко, чуть выше плеч, и выделялись на темном фоне с графической четкостью. Женщина медленно подошла к фонтану, окунула руку в прохладную воду. Я поискал глазами ее спутника. Но никого не увидел. Она слегка обернулась. Ее лицо, освещенное снизу, в полутьме сияло редкостной красотой. Глаза, блестевшие из-под белокурой челки, казались светлыми; в широких, выступающих скулах было что-то азиатское. Просторное, струящееся одеяние, от которого веяло томностью и ленью, странно не сочеталось с задорным носом и чувственным, насмешливым ртом.
Кругом было почти темно, но казалось, что от нее исходит свет. Ее красота была идеальной, абсолютной.
Заметила ли она меня? На мгновение ее взгляд как будто задержался на том уголке двора, где сидел я. Потом она вдруг отошла от фонтана и покинула зеленое убежище. Я выждал секунд двадцать — и опоздал. Когда я встал и пошел за ней, она уже скрылась из виду. Я обшарил весь сад, заглядывал за живые изгороди, возвращался обратно. Но без толку.
Она исчезла.
Назавтра в полдень я пришел в фотостудию Вальтера Бельтрами. Студия находилась на первом этаже старого дома на улице Бишоне. Помещение, где происходила съемка, раньше, по-видимому, служило каретным сараем. Вальтер побелил стены и разместил здесь свое оборудование: развесил белые полотнища, расставил треноги и зонты, протянул по полу провода.
— Входи! — крикнул Вальтер из проявочной.
Я толкнул дверь. Комнату наполнял золотистый свет. На бельевой веревке сушились фотографии. На столе стояли кюветы, увеличитель, разные флаконы, лежал пинцет. Вальтер мыл руки.
— Как спалось? — спросил я.
Не отвечая, он хитро глянул на меня, вытер руки, взял стопку отпечатанных фотографий и разложил их на столе.
— Здесь только портреты?
— Да. Те, что я отобрал за последние сеансы. Посмотри.
Он приподнял бумагу, прикрывавшую фотографии.
— Узнаешь? — спросил Вальтер.
— Это Надя Грей, верно?
— Да, это она. Корчит из себя трагическую актрису…
На фотографии Надя Грей была в черном платье, руки сложены на груди, голова слегка откинута назад. И мертвенно-бледное лицо — Медея, которую обваляли в муке.
— Она и правда такая?
— Ничего подобного. С возрастом она становится ужасно сентиментальной. Достаточно ее растрогать — и сразу все получится. А если вдруг не получится, ее можно легко утешить какими-нибудь пустяками.
Он хотел показать мне и другие снимки, но я отвлек его, рассказав о вчерашнем видении. Стоило мне только описать внешность девушки, как он принялся размышлять вслух:
— Скорее всего она не итальянка. Костюмы вроде того, что ты описал, носят только девушки из мира моды. Наверно, она манекенщица. Если это так, я тебе ее найду. Подожди минутку.
Вальтер выдвинул ящик небольшого комода и достал папку с фотографиями.
— Это не так уж трудно. Все девушки, работающие в Риме, занесены в списки.
Он стал просматривать снимки, осторожно вынимая их из конвертов. Для него это был удобный случай показать мне свою работу.
— Что-то я не вижу никого похожего, — произнес он наконец. — У Денизы слишком длинная шея. Это не Пегги, она слишком маленькая… И не Франсина… Ты запомнил какую-нибудь характерную деталь?
— Запомнил. У нее выступающие скулы.
На секунду Вальтер задумался, потом щелкнул пальцами.
— Скулы? Тогда это Тина.
Вальтер перебрал несколько папок с фотографиями, вытащил одну и достал из нее пачку снимков.
— Вот она.
На фотографиях, стилизованных под застывший кинокадр, она была изображена в пяти разных ракурсах. В профиль: строго сжатые губы, непослушная белокурая прядь. В три четверти: глаза опущены. Анфас: улыбка, застывший взгляд. Сбоку: иронический ракурс, заставляющий вспомнить японскую гравюру. И последний: смеющаяся девушка в непринужденной позе.
— Кто она?
— Американка, Тина Уайт. Подожди, у меня тут есть еще кое-что. Вот, смотри.
Черно-белый снимок. На девушке вечернее платье, стянутое на талии и украшенное бантом. Пальцы сцеплены, руки опущены. Профиль грациозно склоненного лица как бы служил границей между светом и тенью. Выступающие скулы. Фон темный, на светлом платье глубокие тени.
— Платье от Capucci, — пояснил Вальтер. — Я снимаю это с большой выдержкой на очень чувствительную пленку. Получается такая выразительная игра света и тени, словно в старом детективном фильме, и я…
— А девушка? Эта самая Тина Уайт?
Вальтер взглянул на меня в некотором замешательстве.
— Ну, могу тебе сказать, что она весьма фотогенична. Камера ее любит. В Риме она недавно, около года. Американка, очень востребована как модель, бывает на приемах. Но…
— Что «но»?
Казалось, он смутился.
— Знаешь, из нее слова не вытянешь. Мне нравятся более живые, общительные девушки.
— Такие, как эта вчерашняя Памела?
— Вот именно, — ответил Вальтер со своей неотразимой улыбкой.
— А вот у меня другие вкусы.
— Правда?
Кажется, он удивился.
— Где она живет?
— Не знаю. Но знаю, что сейчас она снимается.
— Снимается?
— Да, в одном итальянском фильме.
Я понял, что Вальтер просматривает картотеку, которую держал у себя в голове и благодаря которой был так полезен новичкам, только вступающим в римскую жизнь.
— Она снимается у Брагальи, — сообщил он. — «Чинечитта», студия номер пять.
Вальтер дал мне телефон исполнительного продюсера. Мне надо было просто позвонить и попросить, чтобы меня пустили на студию, когда там будут снимать Тину Уайт.
Идя по улице Бишоне, я увидел афишу, объявлявшую о гастролях одного маленького цирка. Афиша бьь ла яркая и наивная, как детская книжка с картинками. Дрессированные собачки прыгали через кольцо, силач жонглировал булавами, гимнаст висел на трапеции. На переднем плане гадалка в цыганском наряде, в головной повязке, усеянной звездами, склонилась над картами таро. Эта фигура стояла у меня перед глазами, пока я шел к машине. Она разбередила воспоминания.
Я вспомнил предсказательницу из Шолона.
Это было в Сайгоне, в 1953 году. В тот день ближе к вечеру Джеймс Паркер, попивая пэдди-соду, сказал мне:
— Тебе бы надо посоветоваться с предсказательницей из Шолона.
Я пожал плечами. Гадалки, ясновидящие, колдуны — в китайском пригороде Сайгона этого добра было предостаточно. Видя мое недоверие, Паркер добавил:
— Это настоящая предсказательница. Она там одна такая. Мадам Туи.
Джеймс Паркер работал корреспондентом журнала «Тайм» в Сайгоне. Он был десятью годами старше меня.
— Тогда поедем к ней прямо сегодня, — предложил я.
— Ладно, — согласился Паркер.
Мы сидели в баре отеля «Театр», на террасе. Здесь было не так людно, как напротив, в баре отеля «Континенталь», и считалось, что это заведение — штаб-квартира корсиканской мафии в Индокитае. Впрочем, это было сильно преувеличено. Просто в «Театре» собирались старые корсиканцы, пристрастившиеся к опиуму, унтер-офицеры, имевшие слабость к хорошеньким вьетнамкам, таксисты без счетчика, но в основном — короли валютного рынка, владельцы борделей, торговцы старым оружием и тайные комиссионеры при правительстве Бао Дая.
Джеймс Паркер носил обычно льняной пиджак с полосатым галстуком. Он был сам себе хозяин, подчинялся только главному редактору, и работа его заключалась в том, чтобы наблюдать за агонией французского владычества в Индокитае. С беспощадной прямотой рассказывал он на страницах «Тайм» о драматических событиях, которые в парижских газетах подавались в сильно приглаженном и смягченном виде. В октябре прошлого года Вьетминь начал наступление в Таиланде. Взятие Нгиа Ло, бои за На Сам, победоносные операции в Лаосе — казалось, удача на стороне Во Нгуен Зиапа, даже когда он в тактических целях отводит войска. Правда, в июле парашютисты генерала Наварра заняли долину Лангсон: как говорили, успех операции объяснялся тем, что ее не согласовывали с Парижем.
Но это уже помочь не могло. Дела шли все хуже и хуже. Агенты, возвращавшиеся с вражеской территории, описывали одну и ту же картину, похожую на кошмар: искореженные танки, опрокинутые локомотивы, горящие деревни — и среди всего этого с наступлением темноты вдруг появляется колонна советских грузовиков с потушенными фарами, двигающаяся по дороге, которую успели восстановить тысячи невидимых рук. Пока в Сайгоне пьянствовали и прожигали жизнь, Вьетминь бросал в атаку элитные дивизии, а за ними Шла огромная армия, умевшая проложить себе путь по выжженной земле. Нередко в деревнях находили тела казненных предателей — без головы, с исколотым шипами лицом, изувеченными половыми органами. В этом индокитайском побоище было что-то похожее на последнюю войну карфагенян: крики размалеванных воинов, рукопашный бой, жертвоприношения, отравленные стрелы горцев. Мне тогда исполнилось двадцать два. Не самые благоприятные обстоятельства для начала карьеры.
В 1953 году по пути в Сайгон я сделал остановку в Гонконге. Меня пригласил на ужин помощник Франсиса Лара, корреспондента «Франс Пресс» в этой британской колонии. Его звали Пьер Бертекур, он родился и вырос в одиннадцатом округе Парижа. Он без конца проигрывал пластинки Чарли Паркера на старом граммофоне. В какой-то момент, понизив голос, он спросил:
— Вы что, собираетесь остаться в Сайгоне?
— Да, на некоторое время.
Он пожал плечами.
— Конечно, — сказал он, — там есть наемные партнерши в дансингах. Полуночные цветы в платьях с разрезами. Разборчивые, капризные. Но все-таки…
В комнате пахло лимоном и газетной бумагой.
— Что «все-таки»?
Он опять пожал плечами.
— Но все-таки, — медленно повторил он, — это большая куча дерьма!
Он не солгал. Из моего окна в отеле «Континенталь», где номер стоил тридцать пиастров в сутки, я смотрел на Сайгон, как смотрят на берег с потерпевшего крушение корабля. В струю воздуха, разгоняемого вентилятором, все время затягивало мелких желтых насекомых. С людьми происходило примерно то же самое. Одним из наиболее процветающих предприятий в городе была фирма «Тоби»: она изготавливала цинковые гробы для возвращения тел на родину.
Целое общество доживало здесь последние дни. По улицам сновали велорикши, развозившие дам в часы адюльтера. По вечерам на виллы влиятельных представителей Франко-Китайской компании и фирмы «Дительм» приезжали на стаканчик аперитива индо-китайские богачи в белых льняных костюмах, шляпах от Motsch, прикрывающих волосы, собранные в пучок, как у Будды, а телохранители ждали их, стоя у громадных сверкающих автомобилей и жуя бетель. Эти обреченные существа сгорали в лихорадке наживы. Помещики-миллионеры из восточных районов, отправлявшие дочерей в европейские частные школы, владельцы рисовых плантаций с Запада, наживавшие состояния на торговле пэдди — рисовой водкой, священники, пускавшие в оборот деньги своих миссий, уполномоченные фирм «Декур» и «Кабо» — все они, предчувствуя неизбежный крах, готовы были заложить родную мать, чтобы добыть лишний пиастр. В то время как офицеры колониальной армии преследовали противника в лесах, где за сорок лет до этого герцог Монпансье охотился на кабана, эти воротилы черного рынка думали только о себе. Каждую неделю гидросамолет Индокитайского банка отправлялся в Макао, распугивая алых бабочек, порхавших над рекой: золото улетало из Сайгона. Но это было сущей ерундой на фоне всевозможных сделок и спекуляций, благодаря которым создавались денежные потоки, помогавшие городу выжить. Штуки полотна и рулоны шелка, бензин, бочки китайского пива, тигровые шкуры, ящики дорогого шампанского, кофейные машины, немецкие винтовки, кроличьи лапки, китайское олово, ампулы с морфином, презервативы, мешки манго, голландские порнографические альбомы — все продавалось, обменивалось, пропадало, возвращалось, переходило из рук в руки через самых невообразимых посредников: старый китаец, которому никто не ссудил бы ни гроша, вдруг вынимал из кармана толстые пачки пиастров. Весь город считал и пересчитывал — на счетах, на бумаге, на арифмометрах, на пальцах. «За мою жизнь я видел такое только дважды, — сказал мне как-то вечером старый биржевой маклер, исколесивший всю Азию. — В Шанхае в тридцать седьмом году и во Владивостоке при атамане Семенове». Тогда, вспоминал он, лица людей были искажены жаждой наживы.
Настал ноябрь 1953 года. Дьен Бьен Фу еще не пал — это еще только предстояло в начале мая следующего года. У некоторых французов, родившихся или много лет проживших здесь, дрожала рука, когда они передвигали костяшки маджонга. Многие мужчины, казалось, ежечасно думали даже не о том, как спасти свою шкуру, а о том, чтобы снова и снова, без конца, проникать в женское тело. Они знали, что солдаты Вьетминя иногда боронили поля, где были живьем закопаны пленные. Ужас перед будущим, который не могла побороть рисовая водка, толкал людей в объятия друг друга. Несколько месяцев спустя было зарегистрировано увеличение числа новорожденных-полукровок — детей великого страха 1953–1954 годов. Офицерам службы безопасности всюду чудились враги: они ходили по городу, вцепившись в кобуру револьвера. По берегам Сайгонского залива протянули колючую проволоку. Любой курильщик опиума, пусть и безобидный с виду, мог оказаться диверсантом. В свою очередь, Вьетминь тоже наживался, взимая дань со всех шолонских спекулянтов. Люди садились за игорный стол, чтобы забыть о дядюшке Хо, но при этом не забывали выигрывать; это был заколдованный круг.
Каждый день, с утра до ночи, все, даже мелочи, свидетельствовало о том, что страсти накаляются. В дансинге «Континенталя» филиппинский оркестр играл пасодобли; молодые люди из Пресс-клуба — льняной костюм, сигарета в зубах — лапали стюардесс, которые обожали Мишель Морган, хотели замуж, но в итоге отдавались просто так. Чудовищный бордель на бульваре Гальени — «Парк буйволов» — никогда не пустовал. На приемы, которые губернатор Летурно давал во дворце Нородом, жены чиновников являлись в наимоднейших платьях из Парижа, со все более глубокими декольте. Бар Спортивного клуба по вечерам превращался в западню для женщин: их влекли туда сплетни, услышанные по местному «Радио Катина», а покрытые татуировками легионеры исправно посещали бордель на улице Пелерен, приют дешевых шлюх с линии Марсель-Сайгон. Китаянки, наемные партнерши для танцев в неоновых дансингах — «Нефритовом дворце» и «Радуге», — одаривали своими милостями неспешно и высокомерно, выбирая самых богатых клиентов. Но эти восхитительные создания, эти статуэтки, закутанные в шуршащий шелк, не пользовались большим спросом: они принадлежали к миру мечты, а тут требовалась живая плоть. Вьетнамские проститутки, крестьянки с намазанными маслом косичками, которые заваривали горький, душистый чай, без промедления предоставляли полный набор торопливых наслаждений. В Азии я понял, что к любовным утехам можно относиться с таким же безразличием, как к пролетающей птице или к хрусту ветки в лесу. Акт, соединяющий на краткое время мужчину и женщину, почти ничего не дает чувствам, зато может помочь в нужде. Это становилось ясно при виде сутенеров с перстнем-печаткой на пальце, которые сидели перед дверью и играли в покер. Где они теперь, девушки, скрывавшиеся за этой дверью? Стали почтенными пожилыми матронами, сидят перед алтарем предков, слушают Ханойское радио и гладят по головке внуков? Или их кости смешались с красной землей, стали прахом, который развеяли весенние ветры? Я почему-то запомнил хлюпающий звук их шагов по мокрой циновке.
Начав работать журналистом во время индокитайской смуты, я до сих пор ощущаю Азию как рану в сердце. Я был всего лишь начинающий корреспондент, связанный контрактом с «Франс Пресс». Те несколько месяцев, что я тогда провел в Сайгоне, не могли сделать из меня специалиста по Индокитаю. Хотя впоследствии меня часто принимали за такового; но по высокой мерке, принятой у асов нашей журналистики, реальных оснований для этого у меня не было. Да у меня и не было таких притязаний. Два года назад, закончив подготовительные курсы при лицее Кондорсе, я провалился на экзамене в «Эколь Нормаль». Необходимость зарабатывать на жизнь и желание узнать мир не только по книгам быстро превратили абитуриента-неудачника в легкого на подъем репортера. Потом мне иногда приходило в голову, что я мог стать выпускником этого престижнейшего учебного заведения. Но я ни о чем не жалею.
Итак, в тот вечер Джеймс Паркер отвез меня к шолонской предсказательнице. Во второй половине дня пошел теплый дождь. Я сел рядом с Паркером в его кабриолет «хочкис», и мы покатили в сторону реки. Над улицей Катина витал запах камфарного дерева и мокрой листвы. После дождя наступила странная, напряженная тишина, нарушаемая лишь отдаленными звуками: это напомнило мне детство.
Джеймс был в прекрасном настроении. Нам пришлось притормозить у полицейского поста. Там досматривали большой грузовик. Образовался затор: под фонарями теснились велорикши, малолитражки «рено», коляски, запряженные лошадьми с помпонами в гриве, бродячие торговцы, нищие обоего пола. На жаровнях потрескивали розовые ломтики сала. Аппетитный дымок смешивался с облаками пыли.
— Вам ни за что не удастся покорить такую страну, — сказал Паркер.
— А кому удастся? — спросил я.
Через пять минут кабриолет снова покатил по бульвару Гальени. Ночь была влажной. У въезда в Шолон Джеймс поставил машину в один из грязных сараев, где за несколько пиастров семья сторожей все ночь охраняла мощные автомобили игроков из «Высшего света» и «Золотого колокола». Гараж был наполнен запахом горячего супа. Вдалеке уже слышалась изводящая нервы, напоминающая пронзительное мяуканье музыка китайских курилен.
Дом мадам Туи стоял возле шолонского соединительного канала. В свете керосиновых ламп кули выгружали из лодок мешки риса, лодочники покрикивали на них. Сквозь щели в стенах хижин виднелись крохотные подрагивающие огоньки: там курили опиум. Нам пришлось пробираться по закоулкам и внутренним дворам, среди хижин, мимо кухонь, тонувших в дымном чаду. По фасадам вились гирлянды голых лампочек. Кое-где старики с жидкой бородой, прислонясь к стене, выскабливали осколками стекла мякоть из кокосовых орехов.
Паркер указал мне на зеленую дверь. У порога сидел вьетнамский мальчик. Паркер передал ему записку, мальчик открыл нам дверь и исчез. Из глубины коридора, обклеенного серебристыми обоями, освещенного люстрой со стеклянной бахромой, к нам вышла изящная и гибкая вьетнамка в бледно-зеленой тунике; она довела нас до комнаты, вход в которую закрывала занавеска из нитей поддельного жемчуга.
Крохотная комнатка тоже была оклеена серебристыми обоями. Друг против друга стояли две банкетки, а между ними — красный лакированный столик, на котором горели ароматические палочки. На банкетках лежали вышитые подушки с видами рисовых полей. Как только мы уселись, снова появилась юная служанка и все так же молча грациозным жестом пригласила нас следовать за ней.
Мы вышли из комнаты, и служанка торжественно открыла перед нами дверь в дальнем конце коридора. Мы оказались в просторной полутемной комнате. Горели свечи. Я различил за столиком приземистую фигурку, похожую на старого монаха. Мадам Туи кивнула в знак приветствия, но не поднялась нам навстречу.
— Добрый вечер, господа.
Она проговорила это с вьетнамским акцентом, который придает звучанию французской речи нечто металлическое и одновременно смягчает его. Но слова она произносит четко, даже повелительно. В полумраке мадам Туи чем-то похожа на королеву Викторию.
— Можете сесть, господа.
Мадам Туи почти величественно указывает нам на два кресла. По виду это мебель эпохи Людовика XV, предположительно круга Катру.
Пока Паркер произносит церемонное приветствие, без которого нельзя обойтись даже в самых низкопробных кабаках Шолона, мои глаза привыкают к красноватому полумраку, в котором тонет комната.
Трудно определить возраст мадам Туи. На ее маленьком и круглом, как яблоко, личике под вздернутыми, словно запятые, бровями сверкают черные глаза. Платье на ней из хлопчатобумажной материи, в стиле ар деко, модном в 1925 году, с нашивкой как у Тонкинских танцовщиц. У нее необыкновенно тонкие пальцы. Пока мы ехали, Паркер рассказал, что мадам Туи когда-то была любовницей богатейшего плантатора, который осыпал ее драгоценностями и хотел сделать из нее парижанку. Вероятно, она была одной из вьетнамских модниц 30-х годов, одевавшихся в стиле теннисистки Сюзанны Ленглен и носивших зонтики от солнца и шляпки-колокольчики; их не принимали в Спортивный клуб, но иногда пускали в бары вместе с их покровителями-французами. Теперь от прошлого осталось только это лицо, лицо профессиональной предсказательницы.
Стены здесь пропитались запахом благовоний. В полутьме виднеются странные предметы, допотопные и неуклюжие, словно найденные на раскопках. Храмовый гонг, круглый, как ярмарочная мишень для стрельбы, подвешен к деревянному столбику, покрытому резьбой. Панцири огромных черепах лежат на полу, точно скафандры из рога. В клетке вертят головами два волнистых попугайчика. Но самое удивительное — это несовместимые друг с другом идолы, населяющие пантеон мадам Туи. У подножия статуэтки Будды рассыпаны лепестки желтых цветов. На стене висит желтое полотнище с зубчатым колесом — флаг каодаи, рядом — распятие и портрет Виктора Гюго. А в углу нечто совсем уж неожиданное — цветная фотография Мартин Кароль, вероятно, вырезанная из журнала.
В глубине комнаты выгорожено что-то вроде алькова или ниши. Оттуда слышится характерное потрескивание, а доносящийся до нас запах и вовсе не оставляет никаких сомнений. Там, за ширмой, кто-то скатывает опиумные шарики и кладет их в трубку.
Мадам Туи пододвигает к себе колоду карт с почерневшими краями. И смотрит на них, как будто раздувает угли в невидимом очаге. На столе стоят несколько лаковых шкатулок. Паркер предупредил меня, что визит к мадам Туи стоит полторы сотни пиастров. За такие деньги можно три раза посетить хороший бордель. В Сайгоне будущее стоит дороже, чем любовь. Я достаю деньги. Мадам Туи быстро пересчитывает их и прячет в одну из лаковых шкатулок.
— Хотите узнать ваше будущее, месье?
Мадам Туи произносит «бутущее». С незапамятных времен ее коллеги задавали этот вопрос сильным мира сего, опьяневшим от золота и славы. Пифии в Дельфах, авгуры на Капитолии, гадалки на бульваре Бон-Нувель…
— Да, — отвечаю я, послушно, словно школьник.
Мадам Туи торжественно открывает одну из лаковых шкатулок и медленно поворачивает ее ко мне. Шкатулка наполнена рисом.
— Надо бросить рис, — говорит она.
Это буддийский обряд: так умиротворяют неприкаянные души. Я беру пригоршню риса и подбрасываю ее в воздух.
Конечно, можно было и посмеяться над вьетнамской сивиллой. Над ее дешевым синкретизмом: Будда и Виктор Гюго, панцири черепах и Мартин Кароль. Но в атмосфере комнаты действительно было что-то необычное, фантасмагорическое. Запах опиума, горящие ароматические палочки, немые попугаи. Почему они молчат?
Мадам Туи перехватывает мой взгляд — или читает мои мысли. Она поворачивает голову к попугаям и делает быстрое движение рукой, словно проводя лезвием по невидимому горлу. Птицам перерезали голосовые связки. На стене, возле знамени каодаи, появилась крошечная прозрачная ящерица. Она сидит неподвижно. Саламандра, рожденная в огне? Чудовище, порожденное опиумом?
Мадам Туи качает головой. И опять становится похожей на королеву Викторию в день аудиенции. Временами откуда-то издалека доносится натужный рев моторов: в аэропорту Тан Сон Нхут садятся тяжелые турбовинтовые самолеты «Дакота».
— Вытащите карту, — обращается ко мне мадам Туи.
Я сдвигаю две первые карты в колоде и вытаскиваю третью. Протягиваю ее мадам Туи; она переворачивает карту и кладет на стол. За ширмой по-прежнему слышится потрескивание опиума.
На карте изображено странное животное с длинным хвостом, свешивающееся с ветки, — то ли макака, то ли ленивец. Джеймс Паркер объяснял мне, что мадам Туи пользуется каодаистскими картами, на которых изображен фантастический бестиарий вперемешку с символами различных религий.
— Это Тай Сиу, месье. Зверь, который видит мир вверх ногами. Да, вверх ногами. Он путешествует, летает по воздуху. Пока он на дереве, его не перехитришь, но если он спустится на землю, его сожрет тигр. Когда выпадает Тай Сиу, месье, это плохо для того, кто готовится к свадьбе, но хорошо для того, кто собирается раскрывать тайны. Тай Сиу путешествует далеко, но не должен возвращаться назад, иначе случится несчастье. Он помогает пройти через огонь.
Мадам Туи качает головой, на секунду закрывает глаза, стараясь предельно сосредоточиться на лежащих перед ней картах. Она откладывает в сторону Тай Сиу, зверя, который не должен возвращаться назад.
— Возьмите еще карту, месье.
На сей раз я вытаскиваю карту из середины колоды. Мадам Туи переворачивает ее так быстро, словно охвачена еще более острым любопытством, чем я.
— Ха-хи! — восклицает мадам Туи.
Непонятно, что это должно означать. Она прижимает карту указательным пальцем и держит ее, словно заставляя повиноваться.
Джеймс Паркер хмурится. Странная картинка на этой карте. Валет червей, одетый как русский танцовщик в роли азиата, — не то Нижинский с почтовой открытки, не то какой-то кхмерский Фигаро. Он показывает длинный красный язык.
— Злой Плясун, — говорит мадам Туи. — Это плохо. Он приносит войну. Сжигает поля. Обманывает детей. Он поселяется в сердцах неразумных женщин. Он сидит в человеке, который убивает других людей, он сидит в голове Нгуен Ай Куока. Он — на Востоке и на Западе. Вам придется сражаться с ним, месье. Он не отнимет у вас жизнь, но будет подстерегать вас на пути.
Она понизила голос, когда произносила «Нгуен Куок» — одно из имен Хо Ши Мина. Весь город Шолон, с его домами забвения и красотками партнершами для танцев, с его курильнями и торговыми пристанями, содрогается при мысли о воинах с автоматами Калашникова, в касках из волокон бамбука.
Мадам Туи замирает, словно в нерешительности. И опять двигает ко мне шкатулку с зернами риса.
— Бросьте еще риса, — говорит она.
Я набираю полную пригоршню риса и рассыпаю по полу. Духи наедятся досыта.
— Еще карту, — приказывает мадам Туи.
Она перевернула Злого Плясуна лицом вниз. Я вдруг начинаю ощущать какую-то необъяснимую тревогу. Это потрескивание опиума за ширмой, искалеченные птицы в клетке…
Рука мадам Туи хватает протянутую мной карту. И быстро переворачивает ее. Мадам Туи слегка откидывается назад, ее ладони раскрываются, словно в благодарственной молитве. Мне показалось или лицо у нее и вправду разгладилось? Она кладет указательный палец на карту.
— Синяя Дама, месье.
Вьетнамская секс-бомба в шелковом платье. Художник снабдил эту по-азиатски хрупкую фигурку пышными формами, которые могли бы произвести фурор на Каннском фестивале. Джеймс Паркер прямо залюбовался картинкой: еще бы, красавица вьетнамка с бюстом как у Бетти Грейбл.
— Синяя Дама ждет мужчину, который путешествует, — поясняет гадалка. — Она хочет играть с Тай Сиу. Но Синяя Дама любит еще и огонь. Она преображается как змея, которая меняет кожу. Если ты узнаешь ее, она будет путешествовать с тобой. Если ты снимешь маску, она тоже сделает это. Ты — ее зеркало.
— Где же я встречусь с этой Синей Дамой?
Мадам Туи подняла голову. Немые птицы наблюдают за мной из своей клетки.
— Она в чужеземном городе, — нараспев произносит гадалка. — Я вижу ее. Скоро она встанет на твоем пути. Не каждый мужчина встречает Синюю Даму. Ее надо узнать, а не то жизнь пройдет без любви. Последняя карта скажет, где найти любовь. Вытащи эту карту — и она покажет твою жизнь.
В голосе мадам Туи послышались легкие нотки усталости. Может быть, ее утомили пророчества, которые она каждый вечер изрекает перед индокитайскими чиновниками, перед недоверчивыми или потрясенными европейцами? Можно ли вообще понять, что она говорит? Каким образом все эти Тай Сиу, Злые Плясуны и Синие Дамы могут быть связаны с моей жизнью? Снова я обвожу взглядом эту наивную обстановку, этот реквизит бродячего цирка. Ну кто поверит, что каменный Будда, немые попугаи, желтая тряпка на стене могут быть вестниками Времени?
Я протягиваю руку к колоде и вытаскиваю последнюю карту. Мадам Туи выхватывает ее у меня и кладет на стол лицом вверх. Вижу, как она вздрагивает. Джеймс Паркер поворачивается ко мне. От него тоже не укрылась реакция гадалки. Она поднимает руку, как будто хочет заслониться от наваждения.
Существо, изображенное на карте, — женского пола. У этого существа две головы. Одна — с лицом юной, невинной девушки, другая — с безобразным, злобно оскаленным ликом горгоны. Двухголовое тело облачено в длинное красное платье. В одной руке — лилия, в другой — смертоносная сабля.
Мадам Туи пристально смотрит на карту. Потом тихо произносит:
— Королева Сиан.
Мы с Паркером переглянулись. Похоже, гадалка не спешит объяснить, что означает эта карта. Но вот она поднимает голову.
— Королева Сиан хочет умереть и хочет жить. У нее внутри — великая борьба. Она приносит молоко и подсыпает яд. Она дает руку Злому Плясуну. Она может сломать лилию, но лилия может сломать саблю.
Мадам Туи умолкает и прикрывает глаза, как будто хочет отогнать мрачные видения. Она продолжает:
— Карты говорят, что вы увидите Синюю Даму и Королеву Сиан. Вам надо будет узнать их. Карты говорят еще, что после того, как вы повстречаете Синюю Даму и Королеву Сиан, вы вернетесь.
— Вернусь куда?
Джеймс Паркер удивленно смотрит на меня. Я произнес это почти неслышно.
Мадам Туи открывает глаза.
— Вы вернетесь в Сайгон, месье.
Я не спеша подкатил к киногородку. У въезда меня остановили двое охранников. Я предъявил им корреспондентское удостоверение, и они показали, как проехать к студии номер пять. Человек, попавший на «Чинечитта», мог подумать, что он очутился на территории суперсовременной больницы или научного центра, где занимаются секретными военными разработками. Белизна фасадов, скупой, геометрически четкий силуэт зданий. Высокие, сверкающие окна: типичный муссолиниевский модернизм сороковых годов. Огромные пинии качались под ветром, веявшим с гор. На фронтонах зданий было написано: «Проявочная» или «Спецэффекты». На дороге попадались техники в глубоко надвинутых, точно приросших к голове, кепках. У меня возникло ощущение, будто я проник в город молчания, где все сугубо функционально и таинственно.
Я припарковал машину у студии номер пять, массивного здания, которое можно было принять за военный склад. Охранник попросил меня подождать в комнате рядом со съемочной площадкой. Горела красная лампочка: это означало, что идет съемка. В слабо освещенной комнате были сложены подставки для софитов, валялся всевозможный реквизит, стояли вешалки с костюмами в пластиковых чехлах. Тут рядами висели туники, лежали мечи с круглой рукояткой, массивные ожерелья с подвесками, увенчанные перьями шлемы, портупеи, сандалии. Передо мной словно встал рисунок из учебника: чешуйчатые панцири, прямоугольные щиты легионеров с изображением перекрещивающихся молний. Рядом с небольшой баллистой стояло чучело льва. Чуть дальше красовалась гигантская рыба с мутными глазами и зеленой чешуей, прислоненная к машине, которая создает эффект тумана.
Красная лампочка погасла. И тут же открылась массивная металлическая дверь. Вошел охранник и пригласил меня на площадку.
Съемочный павильон номер пять по размерам был сопоставим с хорами небольшой церкви; здесь стояло несколько операторских кранов, камеры на треногах, змеились провода, с галереи свисали дуговые прожекторы. Вся эта аппаратура была обращена к выгородке в центре помещения: расписная декорация из папье-маше на деревянном каркасе изображала грот со скамьями, вырубленными в скале. Свод грота освещали факелы. В глубине его находился высокий прямоугольный алтарь, украшенный барельефом: бык, вставший на дыбы, поднимает рога к небу. Перед алтарем стоял ажурный металлический стол, достаточно большой, чтобы на нем уместилось человеческое тело. Под столом виднелось нечто похожее на вырытую яму.
В углу отдыхала группа статистов, одетых римскими легионерами. Они перебрасывались шутками, обсуждали спортивные новости из газеты, которую вслух читал один из них. Вокруг женщин в длинных разноцветных одеяниях и бородатых мужчин в туниках суетились гримерши. У камеры беседовали светотехники.
Ко мне направился мужчина лет сорока, в рубашке с закатанными рукавами.
— Вы французский журналист?
— Да.
Он представился исполнительным продюсером из «Сине Италия Филмз» и коротко ввел меня в курс дела. Действие фильма происходит в III веке нашей эры. Сейчас снимается сцена инициации — приобщения юной девушки к культу Митры, миролюбивой восточной религии, которая в то время соперничала с христианством и находила приверженцев среди римских легионеров. Декорации создал Марио Кьяри. В главных ролях Митчелл Гордон, Жак Серна и Джан Мария Волонте. Режиссер — великий Карло Лодовико Брагалья.
— Хотите поприветствовать маэстро? — спросил исполнительный продюсер.
— С большим удовольствием.
Он подвел меня к складному стулу, на котором сидел мужчина лет шестидесяти, с длинным носом, густыми, всклокоченными бровями и морщинистой кожей.
— Маэстро, я хочу представить вам французского журналиста, который будет присутствовать на съемках.
— A-а, очень хорошо, — отозвался Брагалья и пожал мне руку. — Добро пожаловать. Поставьте стул для этого синьора.
И он повернулся к своему ассистенту.
Статисты снова заняли места на площадке. Включили освещение. Так называемый общий свет выделил в сумраке грота лица актеров, загримированных под древних римлян, их смуглую, маслянистую кожу, массивные браслеты из потемневшего серебра.
— Мотор! — крикнул в рупор Брагалья. — Снимаем!
Щелкнула хлопушка. И в гроте из папье-маше сразу все ожило, зашевелилось. Приверженцы Митры смотрели в одну сторону — на проход в глубине грота. Оттуда вышел белобородый жрец в длинном, усыпанном драгоценными камнями одеянии, в громадной тиаре. В правой руке он держал посох, увенчанный фигуркой быка. За верховным жрецом шли еще двое, в черных туниках, неся над головой ониксовые чаши. При виде величественного жреца некоторые легионеры пали ниц. Другие с выражением блаженства на лице простирали к нему руки.
— Кудесник, кудесник! — вопили они, в экстазе заламывая руки.
Нельзя было поручиться за историческую достоверность этой сцены, но выразительный контраст света и тени, тела, распростертые перед бородатым магом, коленопреклоненные легионеры, исступленные женщины — все это переносило вас во времена катакомб. Вокруг вас восставал из небытия магический Рим, Рим мистерий, исцеляющих одежд и притираний Египта, пифагорейских базилик и древних пророческих книг, — Рим, воссозданный на самой технически совершенной съемочной площадке Европы, усилиями итальянских мастеров XX века, чьи лица временами напоминали лица водоносов с фресок Геркуланума.
— Кудесник, кудесник!
Жрец торжественно приблизился к алтарю Митры и возгласил довольно-таки писклявым голосом (очевидно, озвучивать его должен был кто-то другой):
— Пусть начнется инициация!
И тут раздался мощный, усиленный рупором голос Брагальи:
— Стоп! Отлично. Оставайтесь на месте.
Тут же был подготовлен следующий кадр. На площадку вошли двое рабочих, они несли тяжелое древко копья, к которому был привязан одурманенный зельем молодой бычок. Собственно, это был манекен с копытами и головой настоящего черного быка. Верховный жрец воздел руки, его последователи склонились перед ним, рабочие положили быка на решетчатый тавроболиум и привязали его кожаными ремнями.
А я смотрел на Брагалью. Старый режиссер, целиком поглощенный тем, что происходило на площадке, окруженный операторами, светотехниками, звукоинженерами, декораторами, рабочими, был подлинным жрецом этого священнодействия. В Риме Брагалью знали все. Этот человек в самые тяжелые годы фашизма снял фильм «Безумные животные» — про психиатрическую лечебницу для животных, где живут лающая канарейка (она стала лаять, когда ее грубо лишили всех прав) и безумная лошадь, которая скачет по крышам. Цензоры так ничего и не поняли. Четырнадцать лет спустя Жан Ренуар затянул съемки «Золотой кареты», павильон был занят его декорациями, бюджет студии трещал по швам, и картину подумывали закрыть. Брагалья нашел выход из ситуации: быстро придумал сценарий и стал снимать по ночам в декорациях Ренуара. Павильон уже не простаивал, «Золотая карета» была спасена. Мастер высочайшего класса и скромный человек, снявший пять фильмов за один только 1942 год, спаситель отвергнутых сценариев — вот какой он был, Карло Лодовико Брагалья, лучший фильмодел «Чинечитта».
Виктор Мейчур и Ронда Флеминг были просто актеры — в руках Брагальи они стали звездами. А сейчас он сидел на складном стуле, вздев очки на лоб, и готовился к съемке очередного эпизода — жертвоприношения быка в храме Митры, ибо это было его ремесло и дело его жизни, ибо в «Чинечитта» не было ничего невозможного, и Брагалья, создатель «Шести жен Синей Бороды» и «Семирамиды, рабыни и царицы», жил только для кино, каждый день и каждый час своей жизни.
Статисты вернулись на свои места, связанного бычка положили на решетчатый стол.
— Инициация! — громко скомандовал в рупор маэстро Брагалья.
Включили камеры. И вот из глубины пещеры вышла девушка в белоснежной тунике. На лице, которому гример придал шоколадный оттенок, выделялись ярко-алые губы. На ней был черный парик, осыпанный мелкими золотыми блестками. Туника с глубоким вырезом на груди, схваченная на талии поясом с большой пряжкой, ниспадала до колен. Ткань была собрана складками, чтобы обрисовать груди. Золотистые ремешки сандалий, словно змеи, обвивали ее ноги. Я узнал эту фигуру. Я вновь увидел эти выступающие скулы.
Все взгляды были устремлены на нее. Девушка преклонила колено перед верховным жрецом Митры и опустила голову. Властным жестом он указал на тавроболиум. Два жреца в черных одеждах подняли девушку с колен, затем помогли ей забраться в углубление под решетчатым столом, на котором лежал связанный бык.
— Стоп! — крикнул Брагалья.
Он велел переставить камеру для съемки следующего плана. Жрец Митры со свирепым видом воздел жертвенный нож и вонзил его в грудь быка. Брагалья попросил сделать еще один дубль. Потом он скомандовал «стоп», и съемочной площадкой завладели реквизиторы, а камеры опять стали перемещаться.
Реквизиторы поставили на стол большой пластиковый мешок, наполненный жидкостью, и прикрепили к нему тонкий, длинный шнур, оканчивавшийся уже за кадром. Брагалья проверил, все ли они правильно сделали, затем наклонился к Тине Уайт, которая снова заняла место в углублении, под решетчатым тавроболиумом. Он велел ей чуть-чуть изменить позу, самолично рассыпал по земле черные кудри ее парика, потом заглянул в глазок камеры. Девушка лежала, слегка повернувшись к оператору, ее губы были приоткрыты, груди от ровного дыхания тихонько вздымались: она казалась купальщицей, растянувшейся на песке.
Брагалья вернулся на свой пост. На площадке снова наступила тишина. Девушка в белом платье лежала под решетчатым столом, черный бык — на решетке, объективы камер были нацелены на них. Один из реквизиторов, стоявший в отдалении, держал конец шнура, намотав его на палец. Включили камеры. По сигналу Брагальи реквизитор дернул за шнурок. Со стола потоком хлынула темная жидкость, обрызгивая тунику, пропитывая волокна ткани: словно раскрылся огромный пурпурный цветок наперстянки. На животе у Тины расплылось темное пятно, но она лежала недвижно под этим кровавым дождем, под струями, заливавшими ей ноги. Ее кожу исчертили пурпурные полоски.
Все взгляды были прикованы к этому белому одеянию, на которое выливались потоки крови, точно из перерезанной сонной артерии. Туника утратила свою незапятнанную белизну, окрасилась кровью, но лицо девушки было спокойным и радостным: она принимала в себя кровь Митры Благодатного, кровь, омывающую мир от скверны. Где мы были? Из какой бездны веков текла кровь этого бога, который в то же время и жертвенное животное, бык, чья гибель означает искупление и спасение, — Митра всевидящий и всеслышащий, избавитель от скверны, брат всех богов, приносящих себя в жертву ради людей: Кингу Месопотамского и идола хурритов Митанни, Диониса Освободителя и Христа Иерусалимского; Митра-Шамаш персов, который живым солнцем сияет в людских душах?
— Стоп! — крикнул Брагалья.
Я постучал в дверь гримерной. Никто не отозвался. Опять постучал.
— Войдите, — произнес женский голос по-итальянски.
Тина Уайт причесывалась, сидя за гримировальным столом. Черный парик лежал среди косметических карандашей; забрызганная кровью, но уже высохшая туника висела на спинке стула. Тина была одета в красный пуловер и узкие, облегающие белые брюки.
Она взглянула на меня без малейшего удивления. Как будто ждала меня. Потом, приглаживая щеткой волосы, спросила:
— Я видела вас на студии. Зачем вы приходили?
Тина говорила по-итальянски. Она поправляла перед зеркалом выбившуюся прядь.
— Я пришел к вам.
Она застыла на месте, искоса глянула на меня.
— Это вы пошли за мной позавчера у князя Бьондани, верно?
Впервые я слышал ее голос. Ровный, мягкий, словно бы приглушенный.
— Я не пошел за вами. Это вы повлекли меня за собой.
Тина положила щетку на стол. Без грима красота ее лица казалась почти жестокой.
— Если так, — сказал она, глядя мне в глаза, — если вы пришли ко мне, то я должна уйти с вами. Вы на машине?
— Она стоит у студии.
Тина закрыла молнию на маленькой сумочке, которая лежала возле пинцета и баночек с гримом. Другой рукой она подхватила дымчатые очки.
— Вы француз, да? Вы говорите по-итальянски как француз.
— Да, — ответил я. — Я журналист, меня зовут Жак Каррер.
Она встала, сняла со спинки стула жакет.
— Ну что, Джек, пошли?
Эта ночь запомнилась мне как череда эпизодов из фильма. Все их содержание сводится к древней, банальной, чарующей игре: когда мужчина хочет завоевать женщину, которую желает. В той вкрадчивой мягкости, с какой в мою жизнь вошла Тина, было что-то светлое. Мне дорого воспоминание об этих минутах.
Эпизод первый: дорога, по которой мы возвращаемся в центр Рима, крутые склоны Палатинского холма, озаренные пылающим закатом. Тина сидит рядом, не раскрывая рта, и это молчание, предвестие многих молчаливых часов в нашей с ней жизни, теряется в гомоне весны — далеком треске «ламбретты», пронзительном стрекотании цикад под кронами пиний.
Эпизод второй: терраса кафе на пьяцца дель Пополо. Я пригласил Тину выпить виски. Ускользающий силуэт из садов Бьондани, фотомодель из альбома Вальтера, статистка из «Чинечитта» — все эти разрозненные ипостаси Тины сливаются воедино, когда я на нее смотрю. Мы перешли на английский. Она расспрашивает о моей работе, но чувствуется, что на самом деле ей это неинтересно. По ее словам, она больше не хочет сниматься в дурацких фильмах. Темнеет. Я не могу оторвать глаз от ее лица.
Эпизод третий: мы ужинаем в ресторане на виа Маргутта. Над нами вьется виноград с зубчатыми листьями, на столиках горят свечи. В какой-то момент музыканты принимаются наигрывать на мандолинах неаполитанские мелодии. Как на открытке: до смешного, но все овеяно очарованием весенней римской ночи. В полутьме я различаю лицо Тины. Мы пьем вино «Фраскати». Я беру ее за руку, и она не отнимает руки. Между нами пробегает искра, точно мы без слов говорим друг другу: я тебе нравлюсь, ты мне нравишься, мы оба подвели черту под прошлым, я желаю тебя, и ты это знаешь. Я говорю ей по-итальянски: «Nessuna a Roma е' piu' bella di te»[7]. Она загадочно улыбается.
Эпизод четвертый: я предложил ей поехать потанцевать в клуб «Ругантино», но ей хотелось покататься на машине. И вот мы едем по улице, поднимающейся к Авентинскому холму. На площади Мальтийских рыцарей я останавливаюсь и выключаю мотор. Кругом ни души. В молочно-белом лунном свете мяукают кошки, над склоном холма нежно стрекочут цикады. Я наклоняюсь к Тине. Губы у нее прохладные, как мякоть свежего плода. Ее волосы свешиваются мне на плечо. Когда я нахожу ее рот, я понимаю: эта минута похожа на счастье.
Эпизод пятый: когда мы взобрались по лестнице, ведущей к моей квартире, она помогла мне сломать лед между нами. Скользнула в постель, быстро спряталась под одеялом, разбросав на полу одежду. Этой ночью, с ней, все так легко и просто. Я предполагал, что она не девственница. Так и оказалось.
Сейчас эти эпизоды встают передо мной в неестественно ярком свете, как бывает с фотографиями при передержке, когда фигуры выглядят почти белыми. То, что хранится в памяти, не совпадает с тем, что было на самом деле. Но то, что стерто забвением, можно восстановить, взявшись за перо. В Риме, в начале 1960 года, я начал вести дневник. Зеленая тетрадка, которую я купил в писчебумажном магазине на виа делла Кроче, цела и по сей день. Первое упоминание о Тине появляется 5 мая 1960 года. Со временем эти страницы пожелтели и теперь похожи на старый журнал с выцветшими картинками.
В майских записях Тина мелькает, словно привидение; ее реальный облик выявится позже. Сейчас мне кажется, что в первые недели нашего знакомства она существовала для меня так же, как существовали воздух, сон, очевидная реальность. Меня поражает объективный характер этих записей: произошли такие-то события, люди сделали то-то и то-то. В то время все увлекались романами Алена Роб-Грийе. Отчеты, которые я направлял во «Франс Пресс», содержали главным образом факты. Так я научился краткости. Наверно, я был тогда молод и глуп, и все же мне хочется вновь обратиться к этим страницам. Я чувствую в них незримое присутствие Тины. Их рваный ритм, их пробелы — все это воскрешает для меня атмосферу любви.
Пресса: де Голль в Америке; принцесса Маргарет выходит замуж за Тони Армстронга-Джонса; похищение Эрика Пежо.
Но в итальянских газетах все это оттеснено на задний план более важным событием: в Рим прибыла Джейн Мэнсфилд с мужем, знаменитым культуристом Микки Хэрджитеем. Они будут вместе сниматься в фильме «Геракл», где актриса сыграет и Деяниру, и Мегару — в разных париках.
Звездная чета разъезжает с двумя детьми и тремя крошечными мексиканскими собачками чихуахуа.
Чем я занимался в Риме эти несколько месяцев? Отправлял в Париж отчеты, которые обязан представлять агентству «Франс Пресс». У меня нет оснований сожалеть об этом. Другие стремятся сделать карьеру и работают больше, чем я. То же самое было в Сайгоне, семь лет назад.
И там, и здесь мне приходилось жить среди очень древних цивилизаций. Кругом столько обломков великого прошлого, столько дел и событий, исчезнувших в бездне забвения, что это дарит тебе удивительное чувство свободы. Ты беспечным мотыльком порхаешь среди надгробий. Такая математическая зависимость: чем дольше длится время, тем незаметнее в нем твой след. Я вижу Рим каждый день, я по обязанности наблюдаю за происходящими там событиями, но место, где они происходят, сразу выдает их истинное значение: все это не стоит выеденного яйца. Обретя такую уверенность, ты должен ее преодолеть, и тогда научишься получать от всего этого удовольствие.
А Париж между тем исправно посылает в Рим туристов. Ах, эти француженки… После экскурсии по Ватикану и перед прогулкой в фиакре по Пинчио они успевают пощупать шерстяные кофточки, купить дорогие кожаные туфли и ликер «амаретто». Курс нового франка к лире очень благоприятствует покупкам. Эти дамы — верные поклонницы стирального порошка Spic, нейлонового волокна Nylfrance и электрофона Ribet-Desjardins. Когда я вижу, как они торгуются, покупая шарф на виа дель Бабуино, я вспоминаю Сайгон — улицу Катина, универмаг «Эдем». Там они вели себя точно так же: обязательно выискивали какой-нибудь изъян, чтобы заплатить поменьше, выгадать лишний сантим, одурачить туземца. Милые мои соотечественницы…
Но теперь я любуюсь великолепием Рима. И у меня есть Тина.
Я продолжаю встречаться с Тиной. Она прекрасна — и загадочна. В некотором смысле мне и не нужно знать о ней больше, чем я знаю. Если бы понадобилось дать о ней объективную информацию, я написал бы следующее. Американка, девятнадцать лет, приехала в Рим около года назад. Быстро нашла работу фотомодели (ее ввел в обращение Джонни Монкада). Часто привлекается к участию в модных дефиле и рекламных съемках для журналов. Хотела бы сниматься в кино, но ее не принимают всерьез как актрису.
Высокая, белокурая, точеные черты лица. Глаза зеленые, с длинными ресницами, правильный нос, скулы как у азиатской кочевницы. Красиво вылепленные, чувственные, капризные губы. Манеры смелые, почти вызывающие. Но иногда может казаться совсем другой — мечтательной, неземной, окутанной облаком тайны.
Голос звучит чуть приглушенно. Говорит по-французски и по-итальянски. Французский явно учила в школе, итальянский — усвоила на ходу.
Можно сказать, что она популярна — в англосаксонском смысле слова: ее узнают и приветствуют на террасах кафе, приглашают на праздники. Такое эффектное явление. Но ведет она себя довольно сдержанно: вероятно, сказывается влияние профессии.
В тот вечер, на празднике в палаццо Бьондани, у нее был такой вид, словно она одурманена собственной аурой. Казалось, это не человек, а бесплотная тень, мелькающая среди фонтанов.
Когда я пришел к ней в «Чинечитта», она совсем не удивилась. Как будто узнала меня.
Складывается впечатление, что ее внешность — непроницаемый покров, за которым скрыто все остальное: происхождение, предрассудки, интересы, воспоминания. А ее настоящее — это как бы последний штрих, беглый и незавершенный.
Почему она так скоро оказалась в моей постели? Мне представляется наиболее правдоподобным ответ, который большинству людей покажется бредом: потому что я пришел за ней. Ведь такая непомерная красота обычно отпугивает мужчин.
Но следовало соблюдать негласный уговор: залогом счастья должна была стать обоюдная амнезия. Тина не успела придумать себе прошлое. Прошлого у нее просто нет.
Она живет в мансарде на виа деи Коронари. Нельзя сказать, чтобы там было уютно. Кровать без ножек, по сути просто матрас, положенный на паркетный пол; торшер, туалетный столик, платяной шкаф, набитый одеждой. Кухня маленькая и неудобная, но ею, похоже, и не пользуются. На блюде лежат фрукты, в мойке валяются ножи и вилки. Зеркало только одно — в ванной.
Что в ней самое потаенное? Не грусть, а смех. Мало кто догадается искать к ней подход с этой стороны. Цветку надо помочь раскрыться. Тину можно развеселить.
Иногда она надевает американские лифчики, те, что расстегиваются спереди, в других случаях — европейские, с крючочками сзади. Мне больше нравятся американские.
Пресса: казнь Кэрил Чессман; принцесса Маргарет отправляется в свадебное путешествие на яхте «Британия». Фотографии близняшек Росселлини, Изотты и Изабеллы, причесанных как мама — под Жанну д'Арк.
Марлен Дитрих впервые после окончания войны выступила в Берлине. Как ее встретили? Плакатами и криками: «Raus!»[8], «Marlene go home».
19 часов. Жду Тину на террасе кафе «Доуни». На виа Людовизи цветут деревья. Мимо идут девушки в блузках, обрисовывающих груди, с голыми ногами, виляя задом — из-за высоких каблуков. Во Франции на тебя не охотятся так откровенно. Со стороны Порта Пинчиана подъезжает синий «феррари»-купе и тормозит у тротуара, перед зеваками. Оттуда, привлекая всеобщее внимание, выходит Эльза Мартинелли. Этакая загорелая креветка в широченных брюках, с копной коротко остриженных волос, с замашками суперзвезды, хотя ее можно так назвать только с большой натяжкой. Она что-то говорит другу, сидящему на террасе, потом снова садится в машину и уезжает по направлению к виа Лацио. Как облачко — налетела и пропала.
В соседнем кафе из музыкального автомата льется песня:
Put your head on my shoulder,
Whisper in my ear, baby,
Words that I long to hear, baby,
Tell me that you love me true[9].
Я разглядываю людей за столиками. Каждый из них — как персонаж немого фильма:
— мужчина в кепке яхтсмена, синем блейзере, в белых мягких туфлях. Лет шестьдесят, кудрявая шевелюра. Его супруга — розовые круглые очки, платье с узорами из орхидей — прижимает к себе сумочку. Он пьет пунш, она — гренадин;
— итальянец лет тридцати, короткая стрижка, темные очки, светло-серый костюм, короткий габардиновый плащ на спинке стула. Делает вид, будто читает газету, а на самом деле глазеет на женщин, проходящих по улице. Кампари с содовой;
— женщина с белыми волосами, впалыми щеками, величавыми движениями. Хлопчатобумажное платье, африканские браслеты. Угловатая, скандинавского типа, смахивает на баронессу Бликсен. Коктейль «Кровавая Мэри»;
— двое усталых бизнесменов изучают деловые бумаги, лакомятся оливками. Шотландское виски со льдом;
— три итальянки лет двадцати пяти, в темных очках, поднятых на лоб, сидят нога на ногу, тихо покачивая туфелькой. Бросают выразительные взгляды, явно приглашая завязать беседу вроде: «Ну и жарища, верно?» Мятный ликер с водой;
— священник, приехавший в Рим на экскурсию. Грубые ботинки, черная сутана. Вытирает потный лоб батистовым платком. Из-под ватиканской газеты «Оссерваторе романо» выглядывает иллюстрированный журнал. Минералка «Санпеллегрино».
19.30. Тина выходит из такси. На ней платье на тонких бретельках, в синюю и белую полоску, с синим поясом, и синие туфли. Все смотрят на нее. Тина не хочет оставаться в «Доуни». Мы идем по виа Венето в сторону пьяцца Барберини, где я припарковал машину. Я несколько раз целую ее, она так чудесно отвечает мне. Ее красота, свежесть ее губ.
На углу виа Ломбардиа мы видим девочку лет девяти, в белом платьице и лакированных туфельках, она тащит за собой игрушечную деревянную тележку. Тина улыбается ей и говорит мне: «Вылитая я — десять лет назад».
Тщеславное удовольствие, какое испытываешь в Риме, прогуливаясь с очень красивой женщиной:
1) У итальянцев принято оценивать влиятельность человека по внешним признакам: марка автомобиля, на котором он ездит, женщина, которая его сопровождает, костюм, который он носит.
2) Когда они видят красивую, но недоступную для них женщину, желание превращается у них в обиду. Атмосфера становится приятно наэлектризованной.
3) Женщина это чувствует. От взглядов, полных желания, она пробуждается, раскрывается, как цветок. Этот город — как оранжерея.
20.30. Ужин в траттории недалеко от пьяцца Навона. Я пытаюсь растолковать Тине, что за события волнуют сейчас французов. Похищение Эрика Пежо, интриги Буссуфа, предстоящий спуск на воду лайнера «Франция». Но ей на все это начхать. Ее пригласил позировать американский фотограф Доналд Силверстайн. Она довольна, называет меня Джек. Мы много пьем.
21.30. Площадь Кампо деи Фьори. Пахнет капустными листьями и раздавленными апельсинами, плавающими в сточной канаве. Мы с ней целуемся у статуи Джордано Бруно.
22.15. Праздник в квартире друзей на виа делла Строцца. Среди гостей много австрийцев и немцев. Даже сейчас, в разгар весны, кажется, что они приехали на санях, запряженных пони с колокольчиками. Молодые люди похожи на кинозвезду Карлхайнца Бёма: вот-вот побегут по альпийским лугам вдогонку за пастушками. Девушки одеты в платья, купленные на виа дель Тритоне, на руках, шоколадных от крема для загара «Нивея», — широкие браслеты. Они пышут здоровьем, но спиртное их возбуждает. Играют в blind kiss — поцелуй вслепую (девушке завязывают глаза, и все по очереди целуют ее, а она должна узнать губы своего возлюбленного). Кругом раздается жирный, звучный смех. Музыку ставят только медленную. По углам обнявшиеся парочки; кто-то напился и заснул прямо в кресле. Я гляжу на немок. Когда они целуют, то делают это с искренним убеждением, словно принимают лекарство. Наверно, в детстве, сразу после войны, им пришлось туго. Но кто сейчас об этом помнит? Сейчас в Риме полно приезжих из стран, пятнадцать лет назад воевавших друг с другом. Итальянцы, англичане, французы, немцы, американцы… И всех их примирили общая страсть к «лейке» и кинематографу, книги Перл Бак и пластинки Элвиса Пресли.
Вот опять поставили новую запись Рея Чарлза. Медленная мелодия, в оркестре скрипки. Называется «Georgia on My Mind»[10]. Я дважды танцевал с Тиной под эту музыку. И только после этого заметил, что она совершенно пьяна. Я, впрочем, тоже.
Завтрак с Тиной в снек-баре на виа делла Фрецца. Сегодня так жарко, что мы решили прикупить купальные костюмы. Тина — красный, раздельный, от Valisere. Я — плавки от Jentzen. Идем в купальню Чириола, бассейн на реке у подножия замка Святого Ангела, вроде парижской купальни Делиньи.
Солнце в зените. Служащие не торопятся закончить обеденный перерыв, одинокие дамы не спешат его начать. От жары немного путается в голове, а если закрыть глаза, то всплеск воды, когда в нее бросаются с вышки, доносится словно бы издалека. Мускулистые парни натираются маслом «Таити». Компания подростков хулиганского вида, похожих на мальчишек из Марракеша. Обмениваются солнечными очками, сталкивают друг друга в воду, залезают на вышку и хорохорятся. Время от времени один из них бросает несколько монеток в музыкальный автомат, стоящий возле бара. И каждый раз звучит либо «Неаполитанский сорванец», либо ча-ча-ча «Патриция».
Тина перелистывает немецкий иллюстрированный журнал. Глядя поверх ее плеча, я вижу неестественно яркие фотографии. Магали Ноэль и Капюсин вдвоем разрезают торт. Маленькая Каролина Гримальди бегает по розовому саду. Я пытаюсь выхватить у Тины журнал. Она меня отталкивает. Потом встает и бросается в бассейн. Ныряет, взвихрив хлорированную воду, надувает щеки и пускает пузыри.
Теперь она лежит, растянувшись на махровом полотенце, и сушится на солнышке. Откинутые назад мокрые волосы, темные очки, красные трусики. Я смотрю на капельки воды, которые скатываются у нее по спине и бокам. Похоже на слезы. Одна капелька медленно сползает по правой груди, а потом ее впитывает ткань лифчика. Тина открывает глаза и видит, что я разглядываю ее.
— Bastard![11]
Ночь. Ей по душе все терпкое, неистовое, запредельное: это меня завораживает. То, что в ней есть притворного: грациозная походка, наигранные улыбки перед объективом — исчезает без следа, когда она голая, в постели со мной. Только ее тело — и мое. Возможно, она приехала в Рим, как другие едут в пустыню: к палящему солнцу, слепящему поту, выжженным зноем каньонам.
Когда ей что-нибудь нужно, когда ей нужен я, она выбирает пластинку и ставит ее на проигрыватель. И напевает с задумчивым, но довольным видом. Она говорит со мной, широко раскрывая рот, как голодный ребенок. Она запускает пальцы в волосы, скользит ладонью по вырезу блузки, затем рука спускается ниже. И начинается спектакль, сочиненный и поставленный для меня одного. Рука в такт музыке медленно пробирается под юбку, Тина с вызовом глядит на меня. Я вижу, как ее рука шевелится, Тина молчит, мягким движением откидывается назад. Она совсем рядом, неотрывно глядит на меня таким далеким, таким близким взглядом: может, это взгляд врага?
Разговоры на террасе кафе «Стрега-Дзеппа»: «Жан-Лу щелкает Чину у Бадруттов». Это означает: супермодель Чина Мачадо позировала молодому французскому фотографу Жан-Лу Сиеффу в одном из фешенебельных отелей Санкт-Морица.
Ее тело. Я люблю ее груди, такие высокие, их шелковистую округлость, темные кружки вокруг сосков, которые под моими пальцами твердеют и становятся шероховатыми. Когда Тине хочется потанцевать, она не лезет на стол. Она остается в уголке, застенчивая и сияющая, непослушная прядь падает ей на лицо с какой-то нервной, изысканной элегантностью. Внешность Тины нельзя отнести к чисто англосаксонскому типу, как, например, у Кей Кендалл. Кошачья мордашка, осиная талия, выпуклые бедра. Она скорее дикарка, нежели утонченная леди. Скулы у нее прямо узбекские.
В Сайгоне мы видели все разновидности грязных сделок, на какие толкает людей любовь. Торговые соглашения, приводящие к брачным союзам, многоликая ложь, тела, за деньги обращенные в безвольный инструмент. Некоторые жены французских колонистов со временем становились развратнее любой профессиональной шлюхи в Шолоне. В борделе, по крайней мере, все было понятно: купля-продажа без лишних слов, отсчитал пиастры — и в постель. Ни капли лицемерия.
Там я стал мечтать о любви, любви искренней, но свободной от приступов щепетильности, от психологического расчета, от нервической скованности, которыми бывают отравлены романтические отношения на Западе. Возможно, Тина завораживает меня все сильнее именно тем, что с ней можно скользить по поверхности.
Вчера вечером мы устроили автогонки по дороге в Остию. Выехали с пьяцца Монтечиторио в полночь. Часовые в будках у здания парламента с завистью смотрели на наш кортеж. Вальтер посадил на заднее сиденье своего мотороллера красивую брюнетку по имени Марилу, которая то и дело громко хохотала. Один немецкий актер, Руди, ехавший в мощной, ревущей машине, прихватил с собой молодого механика-итальянца. А со мной ехала Тина.
Когда мы проезжали по Корсо, треск моторов эхом отдавался в этой узкой, как ущелье, улице с высокими домами. Мы медленно вереницей обогнули Капитолий, а затем уже поодиночке рванули к пригородам. Машины обгоняли друг друга, сдавали назад, проскакивали одна перед другой. Желтые полосы на дороге убегали из-под колес. Вальтер вдруг дал газ. Я тоже поехал быстрее. Руди отставал, но, по-моему, его больше занимал механик, чем гонка.
Моторы натужно ревели. Здесь уже гудрон автострады освещали только наши фары. Я несся все быстрее, в каком-то опьянении, чувствуя полноту жизни.
— Faster, faster! [12] — кричала Тина.
Задние фары мотороллера высвечивали на дороге узкую полоску, по которой я ориентировался как мог — вправо, влево, теперь прямо, дать газ.
— Faster!
Впереди был поворот, я убавил скорость, а немец попытался со мной поравняться. В зеркале заднего вида мелькнули радиатор и слепящие фары его машины. Тогда я выжал из мотора все что мог и сумел вписаться в поворот, оставив Руди далеко позади, но Вальтер не сдавался, он ведь еще и знал эту дорогу лучше всех нас. В какой-то момент он остановился и поднял руку. Гонка была окончена.
Мы развернулись и поехали обратно в Рим. Три машины ехали одна за другой, как взмыленные скаковые лошади, которые возвращаются в конюшню. Лицо овевал упругий ночной ветерок. От дороги пахло кипарисовыми шишками: эти маленькие шарики десятками падают на асфальт, и их расплющивает колесами. А ночь вокруг распространяла терпкий и сладкий аромат, чуть отдающий мятой: он одурманивал, как запах клея.
Напоследок мы заехали в клуб «Ругантино». Немецкий актер и его механик куда-то исчезли. Вальтер прижимал к себе Марилу. Мы пили. Оркестр играл песню, которую все время крутят по радио, потому что ее поет Джеки Чейн, бывшая подружка Тони Армстронга-Джонса.
Мост Святого Ангела. Полночь. Тина снимает туфли и влезает на перила. Прожекторы, установленные под арками моста, освещают ее снизу. Она раскидывает руки, словно канатоходец, и медленно, осторожно делает несколько шагов вперед. Сияет луна, и кажется, будто между двумя статуями ангелов крадется эльф. Внизу медленно течет темная вода. Но я знаю: она не упадет.
Ватикан сообщает о выпуске двенадцати долгоиграющих пластинок с записью четырех Евангелий. Время воспроизведения — пятьсот минут.
Ночь в Риме принадлежит варварам. Утро — верующим. Когда утром я еду в корпункт, то по дороге встречаю священников в сутане, катящих на велосипедах. Группы монахинь тихо, как мышки, семенят к монастырям на Авентине. Паломники из всех стран мира стекаются к стенам Ватикана. Испанские священники с черными, фанатично горящими глазами ведут за собой юных школьниц в белоснежных блузках, с гребнями в волосах, как у андалузских танцовщиц. Африканские семинаристы идут в сопровождении белых наставников с длинными седыми бородами: огромный крест, который висит у них на груди, похоже, служит им компасом. Коротко стриженные американские католики прямо-таки пылают энтузиазмом, кажется, они готовы вскарабкаться на купол собора Святого Петра, словно это пик Маккинли. Французы из провинции, в грубых ботинках, с дорожной флягой через плечо, в руках — последний номер газеты «Отважные сердца». Все они собираются на площади под хоругвями и портретами папы Иоанна XXIII, целуют медальоны, прикрепленные к четкам, и бодро спускаются в катакомбы. Под беспорядочный звон колокольчиков в разные стороны движутся процессии, словно полчища сороконожек ползут, подняв усики к небу.
Нельзя сказать, что я живу с Тиной. Днем я работаю в корпункте «Франс Пресс». Иногда она звонит мне из кафе — дома у нее нет телефона. И вечером мы встречаемся. А ночь опьяняет нас, и нам не до разговоров.
Праздник в парке Вилла Челимонтана по случаю приезда в Рим Марвина Шенка, руководителя «Метро Голдвин Мейер». Американцы взяли парк в аренду у Итальянского географического общества: надо думать, ученые были бы удивлены, если бы увидели, какие птицы поют этой ночью у обелиска Рамсеса II. Вокруг Шенка, который после смерти Сэма Цимбалиста стал всемогущим хозяином студии, образовался целый голливудский двор. Продюсеры-янки в галстуках-бабочках заключали сделки с итальянскими партнерами из «Галатеи», «Титануса» и «Люкс Студиос». Итальянцы только что выручили массу денег и получили сразу несколько «Оскаров» за «Бен Гура».
Итальянские фотографы искоса поглядывали на стайку ассистенток и секретарш, сопровождавших заместителей Марвина Шенка: это были девушки в розовых или бледно-зеленых костюмах, с волосами, собранными в пучок, в очках на кончике носа, высокомерные и невозмутимые: казалось, Италию они находили восхитительной, а итальянцев — немного похожими на мексиканцев.
Среди присутствующих попадались актеры и актрисы — я встретил Леа Массари. В беседках подавали шампанское и карибские коктейли. Оркестр играл калипсо.
Шенк произнес короткую речь. Он выразил радость по поводу успеха новых фильмов совместного производства: «Битва при Марафоне» и «Колосс Родосский».
Тина приехала с небольшим опозданием. На ней было изумрудно-зеленое платье для коктейля от модного дома Galitzine. Как всегда, к ней подходят американцы, просят огонька, пытаются завязать разговор, она отвечает либо нет, в зависимости от настроения, поворачивается к ним спиной и уходит. Тину нельзя купить, и это еще слабо сказано, — за это я ее и люблю. Я увел ее к миниатюрному круглому храмику под колоннадой, где был устроен бар. Я выпил две порции виски. Она тоже. Затем мы вернулись на площадку для танцев. Оркестр играл болеро, толстый латиноамериканец томно шептал что-то вроде:
Yo sonaba con los besos que mi diste
Y mi sueno se hizo todo realidad[13].
Мы медленно кружились среди других танцующих, саксофон подхватывал глухие, подводные звуки контрабаса. Я чувствовал, как груди Тины прижимаются к моему телу, а ее волосы касаются моей щеки. Кругом были боссы «Метро Голдвин Мейер» и их холодные секретарши, продюсеры «Люкс Студиос» и их гости в смокингах, а я целовал Тину, медленно, нежно, где мы были, на каком острове, на каком берегу, ночь никогда не кончится, ночь существует для того, чтобы танцевать до зари, чтобы прижимать к себе женщину в изумрудно-зеленом платье, а Тина отвечала на поцелуи, обвив мою шею руками, закрыв глаза, далеко, так далеко отсюда, и мне было хорошо.
Роже Вадим сидит на террасе кафе «Стрега-Дзеппа». Я был немного знаком с ним — мы встречались, когда он работал в «Пари Матч». По правде говоря, он проводил больше времени в «Прекрасной оружейнице», с манекенщицами, чем в коридорах журнала. Сейчас он привез в Рим свой фильм «Опасные связи» с Жераром Филипом и Жанной Моро.
Вадим издалека машет мне рукой, я подхожу и присаживаюсь к нему за столик. Он всегда элегантен, причем вид у него чуть рассеянный, как будто мысли его блуждают где-то далеко; невольно вспоминается медленный, отрешенный полет кондора, но горе добыче, когда он камнем упадет на нее! Жизнь идет своим чередом, а проживает он ее на русский манер. Если он без денег, за него платят другие. Если он при деньгах, то угощает всех. Мне рассказали про один его трюк: в первую ночь с девушкой он сперва притворяется импотентом. Девица паникует, винит себя: как же так, она не смогла разжечь этого знаменитого соблазнителя, бывшего мужа Брижит Бардо, мужчину, который создал женщину! И показывает лучшее, на что она способна.
С безразличной миной Вадим следит за окружающими — нет, не за женщинами, а за мужчинами, которые могут его затмить. Мы обмениваемся сведениями, отчасти уже просочившимися в прессу. Растущие котировки: Филипп Леруа-Болье, Ален Делон, Сэми Фрей, Лоран Терзиеф. Стабильные котировки: Филипп Лемер и Жан-Луи Трентиньян.
У Жана-Ноэля Гринда бурный роман с богатой мексиканкой, Сильвией Касабьянкас. Принц Виктор-Эммануил Савойский путешествует с Доминик Клодель, внучкой поэта. В обоих случаях девушки — несовершеннолетние. Свадьба Джин Сиберг и Франсуа Морейля под угрозой. Жак Шарье проходит лечение сном в медонской клинике Бельвю: у него нелады с Брижит, которая играет в фильме Клузо и будто бы затеяла интрижку с Филиппом Леруа-Болье.
Вадим больше ничего не говорит о Брижит, но среди людей, которых он упоминает, есть и те, кто сменил его в постели дивы: Трентиньян, Шарье и — не исключено — Леруа-Болье. А может, и Сэми Фрей? Он сейчас снимается с Брижит. Вероятно, сюда следовало бы добавить и Саша Дистеля, но это еще вопрос.
В свойственной ему манере — небрежно и откровенно, однако не переходя границ приличия, — Вадим рассказывает мне, что его жена Аннетт отдаляется от него. Несколько недель назад он снял дом в Сен-Тропе, неподалеку от пляжа Таити. И теперь Аннетт не хочет уезжать оттуда, отказалась ехать с ним в Рим: ей больше нравится смотреть нимскую корриду. При этом ее часто видят с Саша Дистелем. Вадим подумывает о разводе. Но надо добиться, чтобы у него не отобрали двухлетнюю Натали.
Потом бегло упоминает двух сестер-парижанок, восемнадцати и шестнадцати лет. По его словам, они просто бесподобны. Их фамилия Дорлеак.
Пока он говорит, блондинка за соседним столиком пожирает его глазами. А он не удостаивает ее взглядом. Хотя не мог не заметить: от него ничто не ускользает. В какой-то момент он оборачивается и посылает ей неотразимую улыбку.
Что объединяет Вадима и Саша Дистеля? Оба они — из русских эмигрантов.
А что происходит на праздниках, где я не бываю? В одном старом дворце на пьяцца Латерано был прием. Гости напились. Началась партия в стрип-покер. Под конец несколько женщин разделись до лифчиков, мужчины — до трусов, а одна девушка осталась совсем голая и плакала.
19 часов. Терраса кафе «Канова» на пьяцца дель Пополо. В углу о чем-то спорят Орфео Тамбури и Марио Сольдати. За столиком недалеко от нас сидят американские туристы в ярких цветастых рубашках, коротко стриженные, с «кодаком» на шее. Тина указывает на обелиск, увенчанный крестом. «This Egyptian dick got a hard-on»[14], — говорит она достаточно громко, чтобы соотечественники могли услышать. Они остолбенело смотрят на нее.
21 час. Ужин у художника Ренато Гуттузо. Он коммунист, любитель женщин, большой друг Роже Вайяна. И обожает американок. Римские спагетти, хорошее красное вино, спелый, очень сладкий инжир. Гуттузо пытается очаровать Тину и достает из шкафа «Ночь нежна» в итальянском переводе, чтобы показать ей. Он уверяет, будто нашел в этой книге первое по времени (еще до 1937 года) упоминание о «Чинечитта» в американской литературе. И читает вслух: «Автомобиль проехал через Порта Сан-Себастьяно, двинулся по Аппиевой дороге и наконец остановился у макета Форума из папье-маше, размерами раз в десять больше настоящего. Розмэри поручила Дика режиссеру, который повел его к колоссальным колоннадам, триумфальным аркам, ступенчатым амфитеатрам и посыпанным песком аренам».
Час ночи, мы у меня в квартире. Я поставил пластинку Тома Жобима. Тина расстегивает блузку, бросает ее на пол. Начинает танцевать, выстукивает каблуками ритм босановы, выставляет груди, пока еще скрытые белым кружевным лифчиком. Она умеет как-то особенно поводить плечом — зазывно, лукаво, порочно. Люблю смотреть на ее рот, когда она танцует, на полураскрытые губы, на улыбку, в которой — предвкушение удовольствия, ночных игр. Она медленно расстегивает юбку, дает ей соскользнуть вниз, и юбка падает на пол, измятая, еще хранящая тепло ее тела. И это, и все остальное Тина делает с каким-то управляемым безразличием, словно ее тело движется само по себе.
Эйзенхауэр и Хрущев встретились в Париже. Феллини возвращается с Каннского фестиваля с «Золотой пальмовой ветвью» за «Сладкую жизнь». Сделал приятное заявление: «Журналист, работающий на большую прессу, не более чем наблюдатель, внимательный, но безвольный, инертный». Большое спасибо!
Тине надо ехать в Бейрут. Там будет модное дефиле в Казино. Она полетит рейсом ТВА, жить будет в отеле «Сен-Жорж».
Я читаю на работе «Ревность» Роб-Грийе. В этой вещи есть компоненты колониального романа: террасы, бои, банановые деревья, скучающие элегантные дамы, — но все это автор словно увидел через какой-то необычный оптический прибор. Когда А. смотрится в зеркало, автор описывает ее так: «В ней не дрогнет, не шевельнется ни одна черта: ни веки с длинными ресницами, ни даже зрачки в центре зеленой радужной оболочки. Так, застывшая под собственным взглядом, внимательная, спокойная, она вроде бы не ощущает течения времени».
Совсем как Тина, разглядывающая свое отражение в зеркалах кафе «Доуни».
Когда Тина не двигается — например, сидит, скрестив ноги, и слушает собеседника, — ее тело само собой находит правильную позу, словно морская звезда, прицепившаяся лучами к скале. Это рефлекс профессиональной фотомодели. До того как предстать перед объективом, ей нужно посидеть неподвижно, сосредоточиться.
Вчера Тина улетела в Бейрут. Я отвез ее в Чампино. Мне было тревожно. Я боюсь ее потерять.
Я чувствую к ней такую нежность.
Тина все еще в Бейруте.
Резонанс, вызванный премией, которую Феллини получил в Канне, не утихает. Наоборот, он становится все значительнее. Все журналисты, вернувшиеся с фестиваля, рассказывают одно и то же. Американцы устраивали такие представления, что впору было забыть о кино. Все разговоры вертелись вокруг самолета У-2, сбитого над Советским Союзом. Бетси Дориа говорит, что, когда она открывала ставни в своем номере в отеле «Мартинес», ей казалось, будто она попала в Неаполь 1943 года: на рейде стояли корабли американского Шестого флота, в частности авианосец «Франклин Рузвельт». Отель «Эден Рок» осаждали репортеры: там остановились Мел Феррер и Одри Хепберн, которая ждет ребенка. Она почти не показывалась. Грейс Келли произвела фурор, почтив своим присутствием показ «Бен Гура». Очевидно, таким образом она хотела возместить «Метро Голдвин Мейер» ущерб, который понесла студия из-за прерванного ею контракта.
Зато здесь «Сладкая жизнь» пользуется громкой популярностью, граничащей со скандалом. Забавно встречаться на улице с актерами из фильма. Лекс Баркер (он появился вчера в кафе «Розати») играет мускулами с необыкновенно важным видом: теперь, когда он поработал с Феллини, он уже не Тарзан, он мыслящее существо. А еще есть люди, которых подобрали на настоящей виа Венето, чтобы занять в массовке на виа Венето, построенной в павильоне «Чинечитта». В сцене оргии, снимавшейся в замке Бассано ди Сутри, участвовали настоящие аристократки. Из-за этого некоторые знатные семьи скрежещут золотыми зубами. Князь Одескальки, за полмиллиона лир в день предоставивший свой замок в распоряжение съемочной группы, вызвал бурное негодование графа делла Торре, главного редактора «Оссерваторе романо». Ватиканская газета не прекращает нападок на фильм.
В Париже от меня требуют репортажа на эту тему. У меня был долгий разговор с Сандро Альбертини, заведующим отделом культуры в «Паэзе сера». Я записал следующее.
«— События, показанные в фильме, по-видимому, относятся к 1958 году. Летом того года в Риме снимали сложные и дорогостоящие американские фильмы. Это вызвало ажиотаж среди тех, кого теперь называют не иначе как „папарацци“. Их самая желанная добыча? Король Фарук и его спутницы; Ава Гарднер и Тони Франчоза; Анита Экберг и ее муж Энтони Стил. Кроме того, в октябре 1958 года умер Пий XII. После кончины этого унылого понтифика ночная жизнь в Риме приобрела бешеный размах.
— Альбертини говорит: когда Феллини показывает сцены частной жизни, это не хроника, это его версия. Так вот, по крайней мере в одном эта версия ошибочна: римские интеллектуалы далеко не так тяжело ворочают мозгами, они не такие экзистенциалисты, не такие „немцы“, как герой Алена Кюни.
— Мастроянни относится к Аните Экберг весьма иронически. Сцену, когда они купаются в фонтане Треви, пришлось снимать восемь или девять ночей. Дело было в марте, и Мастроянни под костюм надел резиновый комбинезон аквалангиста, вдобавок он то и дело согревался водкой, а вот Анита Экберг, бывшая Мисс Мальмё, казалось, была совершенно нечувствительна к холоду. Обитатели домов на площади сдавали свои балконы любопытным.
— Альбертини обращает мое внимание на то, что каждый эпизод фильма заканчивается на рассвете. „Сладкая жизнь“ — это утра, следующие одно за другим.
— Альбертини вместе с некоторыми посвященными пригласили посмотреть первую склейку, до озвучивания. По его мнению, это было очень интересно. Слышался голос Феллини, отдававшего команды в рупор, каждый из актеров говорил на родном языке, а на площадке все время звучала песня Курта Вайля о Мэкки-Ноже. То что Феллини, желая воодушевить актеров, выбрал именно эту музыку, свидетельствовало, по мнению Альбертини, о его стремлении воссоздать атмосферу Веймарской республики. Творения придворных художников, говорит Альбертини, таких, как Сен-Симон или Гойя, всегда полны трагизма. Салоны превращаются в аквариумы, драпировки — в решетки. Феллини — придворный художник.
— От многих приходится слышать, что отдельные сцены фильма напоминают праздники у князя Бьондани. Эти разговоры дошли до князя, который якобы высказался так: „Знатному человеку важны события, а его лакею — повод для сплетен“.
— По мнению Альбертини, достовернее всего Феллини удалось показать „журналистское сафари“. Сегодня фотографы больше всего стремятся запечатлеть человека в момент, когда он испытывает страдания (сверкание вспышки, рука, поднятая, чтобы заслониться, гримаса боли). Главное — не портрет, а эффект неожиданности. Но от страданий не так уж далеко до смерти. В условиях гражданского мира папарацци хотят найти шокирующие сюжеты, подобные тем, что Роберт Капа снимал во время войны в Испании. Самый желанный трофей — это фотография умирающего. И они его получили — у них появилась возможность сфотографировать Пия XII на смертном одре».
Очень интересная статья Моравиа. Он говорит, что в «Сладкой жизни» чувствуется «александрийский» дух: сексуальная распущенность, иррационализм, жестокость, космополитизм, скрытый мистицизм, жажда запретных удовольствий, эстетизм, бесплодие.
Я прослушиваю магнитофонную ленту, на которую десять дней назад записал разговор с Тиной.
— Что ты делала вчера ночью?
— Ничего. Заехала в «Кафе де Пари». Там был один берлинский кутюрье, Ули Рихтер. И еще две девушки.
— Кто такие?
— Не знаю. Одна итальянка в жемчужном ожерелье. Другая — тоже итальянка.
— Как она выглядела?
— Я забыла. Помню только крупный жемчуг на той, другой.
— И куда вы пошли потом?
— У него была машина. Он повез нас на вечеринку.
— А что было на вечеринке?
— Все танцевали ча-ча-ча.
— Тебе там было хорошо?
— Как всегда. Все кругом веселились.
— Тебе тоже было весело?
— Не знаю. Я просто была там.
— Ты танцевала?
— Да.
— С кем?
— С Ули.
— Только с ним?
— Нет, с другими тоже. Они здорово танцевали.
— А две итальянки?
— Они куда-то делись. Я их больше не видела.
— Неужели ты весь вечер танцевала?
— Да. Почти весь. А потом подсела за какой-то стол.
— Кто сидел за этим столом?
— Какие-то незнакомые люди.
— Они с тобой говорили?
— Да, один тип пытался поговорить.
— И что?
— Я его не слушала. Он мне не понравился.
— Почему?
— Ну, такой надоедливый. Противный.
— Что это значит — «противный»?
— Некрасивый.
— Тебе не нравятся некрасивые мужчины?
— Да.
— Но тебе хочется, чтобы они на тебя смотрели?
— Да.
— Тебе это нравится?
— Да.
— Почему?
— Не знаю. С одной стороны, хочется от них спрятаться, а с другой — хочется, чтобы они на меня смотрели.
— Нравится, когда на тебя смотрят?
— Да.
— Закрой глаза. Что ты видишь?
— Закрыла. Ничего не видно.
— Ничего?
— Только какие-то линии. И точки.
— Попробуй подумать о чем-нибудь.
— О'кей, попробую. Я думаю, о том, что сегодня было очень жарко. Я слышу, как заводится и отъезжает машина.
— И все?
— Подожди. Возьми меня за руку, Джек.
— Взял.
— Я чувствую твою руку. И думаю: хорошо быть в Риме с тобой.
— Правда?
— Правда.
— Можешь открыть глаза. Что ты чувствуешь, когда на тебя смотрят?
— Это меня возбуждает.
— В самом деле?
— Да.
— И ты это показываешь?
— Нет.
— Ты считаешь себя красивой?
— Не знаю.
— Но ты очень красивая?
— Не знаю. Мне кажется, я не одна, меня несколько.
— Несколько?
— Ну, в общем, я — не всегда я.
— То есть на фотографиях — не ты?
— Да. Это не я. Это другая.
— Что за «другая»?
— Я ее не знаю.
— Как ее зовут?
— Тина. Как меня (смеется).
Тина вчера прилетела из Бейрута. Она довольна. Говорит, это вроде Сан-Ремо, только с небоскребами. Там большие деньги, много праздников, много лимузинов с шоферами в платках. В отеле «Сен-Жорж» ее пригласил за свой столик французский певец, чье имя ей ничего не говорило: Жан-Клод Паскаль. «Charming fag»[15] — так она о нем отзывается.
Тина достает из сумочки программу дефиле. Платья под номерами, названные «Загадка» или «Танагра», короткие прямые пальто, суживающиеся книзу, крепдешиновые блузки, шапочки, похожие на пуховки для пудры. В программе указаны имена дам из комитета поддержки: Мадлен Хелу, Найла Джумблат, Эме Кеттанех, Лейла Трабульси, Долли Трейд…
Под ливанским солнцем кожа у Тины стала золотистой. На ней красная блуза с длинными рукавами. На загорелой коже красная ткань вспыхивает, словно алый гранат.
Ночь без сна. Мы любили друг друга.
Умер Пастернак. Но в итальянской прессе основное внимание уделяется не этому событию, а двум историям, в которых фигурирует золото Неаполя: у Витторио де Сики проблемы с налоговым ведомством; у Софии Лорен в одном поместье в Хартфордшире украли шкатулку с драгоценностями.
Я сделал Тине сюрприз: мы проведем три дня в Форте деи Марми, на вилле, которую предоставляет в наше распоряжение Сандро Альбертини. Тина счастлива.
Сегодня утром мы с Тиной завтракали на веранде. Вилла, здание в стиле 1930-х годов, выходит прямо на пляж. Мы пьем кофе и апельсиновый сок, а дом нагревается под утренним солнцем. От клумбы из растений с толстыми, блестящими листьями исходят тропические ароматы. Тина надела купальник и запахнула на бедрах оранжевое парео. По песчаной тропинке мы идем на пляж. Солнечные лучи просвечивают сквозь ветви больших пиний и рисуют на земле серповидные узоры. По мере того как усиливается жара, все оглушительнее становится стрекот цикад. Впереди, в двухстах метрах, — серебристая линия прибоя. Мы идем, взявшись за руки.
На пляже я пытаюсь разговорить ее, узнать хоть что-то о ее семье, о ее корнях. С родителями она не видится: нет желания. Это типичные нью-йоркцы, они отнеслись к ней бездушно. Она уехала в Европу, чтобы не жить их мелкой, убогой жизнью. I wanna make it by myself. Она хочет добиться успеха собственными силами.
На вилле есть проигрыватель. Тина взяла с собой пластинки Гарри Белафонте и музыку из «Никогда в воскресенье». В оранжевом парео, с ее манерой двигаться как бы танцуя, она словно островитянка, свободная, как небо. На столе — бутылка пунша. Мы с ней на острове, Форте деи Марми отделяется от берега и дрейфует в Карибском море. Тина танцует, и парео соскальзывает с ее бедер, я его подхватываю, проходя мимо. И она набрасывает его мне на шею. Я тоже начинаю танцевать, целую ее, она быстро поворачивает голову, и ее волосы хлещут меня по щеке. Люблю, когда она смеется над самым моим ухом, люблю этот смех, детский и солнечный.
Когда она выходит из воды, ее волосы, пропитанные йодом и солью, кажутся светлее. Песчинки, приставшие к коже, похожи на цветные крапинки. Она повязывает голову платком на пиратский манер, она ходит, а складки парео колышутся, под тканью вырисовываются ее длинные ноги.
Она возвращается на веранду, устраивается в шезлонге, расстегивает лифчик, и выглядывают на свет ее груди, голые, свободные. От бретелек на коже остались узкие незагорелые полоски. Я иду к ней.
Пять часов пополудни. Солнце теперь светит с другой стороны. Воздух наполнен ароматом нагретой земли и распустившихся цветов. За стеной пиний виднеется ажурная кайма волн, набегающих на берег. Оглушительно поют цикады. Тина вышла из комнаты на веранду и снова растянулась в шезлонге. Она голая, глаза у нее закрыты, лицо выражает спокойное наслаждение. Наспех нанесенный крем для загара оставил на коже следы, вроде маленьких белых запятых. Я вижу солнечный свет в ее глазах. И этот свет ослепляет меня, как счастье.
Весь день мы пили. Сначала была бутылка пунша. Потом «Джек Дениэлс» со льдом. Ледяное виски очень кстати в послеполуденную духоту. Оно освежает горло и обжигает желудок. Солнечное марево застилает горизонт, превращая его в мираж; все кругом дрожит и расплывается, а вам становится весело. Тина уселась ко мне на колени, ерошит мне волосы, приникает губами к моим губам.
Тина все время мажется кремом для загара. Ее пальцы скользят по коже, спускаются по загорелым ногам. Ей приятно быть голой, приятно намазываться этим жирным, маслянистым кремом. Я отстраняю ее руку, кладу свою. Она вздрагивает, откидывает голову назад.
Там, между ногами, у нее как у юной китаянки — словно округлый плод манго, разрезанный надвое, влажный внутри. На моей шее след ее зубов.
Она говорит:
— Ты не находишь, что Франко Интерленги очень красив?
— В слишком красивых мужчинах есть что-то подозрительное.
— Ты так думаешь?
— Да.
— Ну тогда, Джек, я тебя сдам в ФБР.
Мы пришли на пляж и уселись на песке. К рокоту прибоя примешивается негромкий шелест ветра. Огни на глади залива: это суда возвращаются в гавань, а еще — освещенные пристани ночных клубов. Ветер доносит обрывки музыки, молодые голоса и смех у воды. Тина растягивается на песке и требует:
— Скажи «я тебя люблю» на всех языках, какие знаешь.
— Я тебя люблю. I love you. Ti voglio bene. Те quiero.
Она повторяет:
— Я тебя люблю. I love you. Ti voglio bene. Те quiero.
Завтра возвращаемся в Рим.
Мы уже два дня в Риме. Странное получилось возвращение.
Вчера вечером были на приеме у княгини Р. Лет сорок назад она, вероятно, была красавицей. Тогда она вышла замуж за одного русского эмигранта, который не любил женщин. Говорят, она была одной из королев Капри, не пренебрегала опиумом и берлинскими актрисами. Потом, как видно, время остановилось. Мы находились в мавзолее Лунного Пьеро. Огромные залы, украшенные картинами Альмы Тадемы, консоли, на которых валяются книги Уильяма Одена и Жана Кокто, статуи Эдипа для какой-нибудь музыкальной драмы образца 1920 года. Все это тонуло в полумраке, пахнущем пылью и фиалковой эссенцией. Княгиня, тощая, как кузнечик, и накрашенная как персонаж театра кабуки, была в длинном кубистском платье, к которому она надевает марокканские украшения. С тюрбаном на голове и серебряным кольцом на пальце ноги, зажав в углу рта длинный мундштук с сигаретой, она разглядывала вас с видом роковой одалиски.
Гости княгини справляли шабаш, развалясь в мягких креслах. Громадная нордическая дама, в свое время, вероятно, открывавшая первый пляж нудистов на острове Искья, склонила беловолосую голову к венгерке, словно пришедшей из эпохи диктатора Хорти.
Двойник Нэнси Кьюнард пила мараскин вместе с существом непонятно какого пола. Престарелые футуристки вспоминали прошлое. Кругом расхаживали мужчины без возраста. Лысый господин мужественного вида с моноклем. Долговязый англичанин с выцветшими добрыми глазами, откликавшийся на обращение «леди Говард». Мерзкая старая рожа с гвоздикой в петлице, чем-то похожая на Клифтона Уэбба.
Вскоре я понял, как Тина попала на это сборище. Княгиня Р. пригласила молодых фотомоделей обоего пола. Здесь были красотка Пегги, смуглянка Пиа, душка Симона, красавчик Ренцо, Карл из Баварии, Антонио из предместья и многие другие. Странно, но факт: своим присутствием двадцатилетние юноши и девушки отвергали увядший модернизм гостей княгини, но не с позиций современности, а от лица далекого прошлого. Ибо они были живыми образами той цветущей красоты, какую мы видим на стенах мантуанских дворцов: Пегги походила на Покинутую Сандро Боттичелли, Симона — на Венеру Корреджо, а Ренцо — на одного из мрачных всадников, скачущих с копьем наперевес, с картин Паоло Учелло. Вечная юность, запечатленная на фресках и плафонах, вдруг явилась во плоти среди привидений, отдаленно напоминающих Стравинского, которые отбивали ритм кекуока, постукивая тростью Радиге.
Кругом шептали что-то про черных лебедей и про вечный круговорот жизни. Дети Маринетти смотрели на Двор Любви образца 1960 года. На пепельно-серых лицах сверкали глаза, костлявые руки разглаживали жесткий шелк платьев. Ветераны армии Кирико, раненные на Негритянском балу и награжденные на фронте Венской школы, обреченно застыли в креслах, пожирая глазами красавиц и красавцев: очевидно, у них начались кубистские галлюцинации, в которых сразу несколько Венер Корреджо, каждая с тремя носами, нагишом отплясывали чарльстон на радиаторе «изотты-фраскини».
Мы с Тиной поспешили убраться оттуда.
У Тины резко меняется настроение. Я замечаю это все чаще. Она может быть возбужденной, импульсивной, даже сумасбродной. Или, напротив, очень спокойной, почти сонливой, как будто опустошенной.
Тина простодушно рассказывает мне, что, когда она надевает босоножки, и особенно когда они украшены затейливо вырезанными полосками кожи, мужчины на улице оглядывают ее снизу доверху. Полуобнаженная стопа оказывает мощное эротическое воздействие.
Тина никогда не говорит о деньгах, и у нее вроде бы никогда не бывает денежных затруднений. Впрочем, для иностранцев жизнь в Риме настолько дешева, что о нужде не может быть и речи.
Во французских газетах печатают фотографии, сделанные в Алжире. На пляжах Мадраги и Сиди-Феррука полно народу. Жалюзи на окнах спущены, солнце палит вовсю — начало лета. Жгучая соль, раскаленный песок. Главное — не проговориться, что там идет война.
Когда-то я выпивал. Теперь эта привычка ко мне вернулась. Тина следует моему примеру.
Я только что перепечатал эти страницы моего тогдашнего дневника. И сейчас мне кажется, что они проникнуты какой-то удивительной безмятежностью. Двое постоянно встречаются, не задают друг другу лишних вопросов, проводят время в свое удовольствие на сцене города, не отрепетировав предварительно своих ролей. Так оно тогда и бывало. Кто-то, наверно, лучше меня сумеет рассказать о беззаботных шестидесятых, о том, как мужчина и женщина доставляли друг другу наслаждение, как они вместе появлялись в обществе, как любовались друг другом. Я смутно ощущаю в этих заметках что-то от кровосмешения или что-то детское: такое чувство, что Тина всегда была в моей жизни, как прохладная вода или листва деревьев.
И все же здесь затаилась змея. И позже она с шипением поднимет голову. Пока я еще ничего не подозреваю; нет никаких признаков того, что яд уже разлился по этим страницам. Но все же, когда я перечитывал, возникло впечатление, что некоторые аспекты освещены недостаточно. Кое-что кажется неправдоподобным, кое о чем вообще умалчивается. Тем не менее атмосфера передана верно — взять хоть сцену с Вадимом, о которой я совершенно забыл. Иногда во сне я возвращаюсь на виа Венето. И вижу их снова, всех, в колышущемся тумане сновидения. Это была великолепная эскапада…
Там были кинодеятели из Франции, прибывшие на работу в Рим, все время куда-то спешащие продюсеры с готовыми контрактами в руках — они выбрались из своих кабинетов на улице Боккадор или в квартале Сен-Фердинан, чтобы снимать фильмы совместно со студиями «Титанус» или «Чинеритц», они ловили на лету дуновение праздника. Братья Хаким… Рауль «Джет» Леви… Их костюмы от Cifonelli, их английские машины «санбим», их яхты, стоящие у причала в Сен-Тропе, их разговоры, обрывки которых доносились до меня на террасе кафе «Доуни»… Процесс Тодда-Ао и воскресные приемы в «Лазарефф»… Новая спортивная модель «остин-хили»… Хай-фай или икра? Жанна Моро или Франсуаза Арну? Ты был на празднике в палаццо Вольпи? Нет, я был на яхте у Раймона… У меня на дне рождения будет играть Дюк Эллингтон, нет, правда, честное слово… Не подписывай контракт с этим типом, он подлизывается, а потом неизвестно во что тебя втянет… Бардо, Бардо, что слышно о Бардо, dov’e Bibi, where is Вее-Вее?.. А Делон, что слышно о Делоне?
Когда начинались большие сезонные дефиле, без Тины дело не обходилось. К этому моменту в город съезжались фотографы, пророки и жрецы моды, а также клиентки со взбитыми, затянутыми сеточкой волосами. Желанные гостьи в роскошных магазинах Парижа… Королевы мексиканского гуано… Баварские княгини в белых меховых шапках. Они любили тюсор и поблескивающий индийский шелк, джерси и крепдешин. Вы танцевали в «Белом слоне»? Вы поедете с Хани в Санкт-Мориц? Ты была на Апрельском балу в Париже? Возбужденные, постоянно дымящие сигаретами, готовые убить устриц, чтобы украсть жемчуг, они были без ума от журнальных страниц с уголовной хроникой и от картин Бернара Бюффе. Эти золотистые стрекозы «кафе-клуба» холодно и враждебно взирали на девушек, проходивших по подиуму. Ибо в Риме 1960 года шла война — война женщин. Выщипанные брови, высоко поднятые открытые груди, наряды, украшенные бантами, затейливые, как тортики, — все эти атрибуты минувшего десятилетия постепенно уступали место летящим силуэтам, капризным кошачьим мордашкам, широким пиратским брюкам и блузам, напоминавшим мужские рубашки. На смену овалу пришел треугольник, вместо шпилек надели туфли без каблуков, вместо взбитых локонов стали носить простые челки. Это была гражданская война, в которой женщины ожесточенно сражаются друг с другом, бархатная война, в которой оружием служат слова.
Днем я был занят тем, что перелистывал иллюстрированные еженедельники и журналы мод, надеясь отыскать ее лицо. Никогда через мои руки не проходило столько материалов о моде, как в Риме в 1960 году… Помню одно фото, где рядом с Риком Баттальей и Милен Демонжо она кажется мимолетным, загадочным явлением. На этих снимках обычно фигурировали Венеры из Брентвуда, Кибелы из Миннесоты под руку с каким-нибудь красавчиком из Модены. А чуть подальше, словно таясь от света, который ее так любил, — Тина, пойманная короткой вспышкой. Если поднести фотографию к глазам, становилось видно, что она состоит из черных и белых точек, — я вспомнил об этом, когда увидел картины поп-художника Роя Лихтенштейна. Изображение распадается на сферические атомы, на капельки, какими создают акриловую живопись: есть только краски, нанесенные на поверхность, и текстура полотна, также разъятая на мельчайшие частицы, делимые до бесконечности.
Еще мне попадались фотографии Тины, сделанные для рекламы модных домов Simonetta или Veneziani. На снимке, кроме нее, были и другие девушки. Некоторые выглядели как дорогие шлюхи — в жемчугах, с маленькой собачкой на поводке: по этим признакам их и сейчас еще можно узнать в дорогих отелях, где они, постаревшие и скучающие, сживают со свету очередного мужа. Но в лице Тины мне виделось что-то, исключавшее продажность. Убежать либо отдать себя без остатка — вот что читалось на этом лице.
Тину, какой она была тогда, я вижу на фотографии Джонни Монкады в журнале «Искусство и мода», где она представляет костюм от Fabiani. Облегченный твид цвета вереска с нарочито небрежно завязанным поясом. На ней светлые чулки, туфли на плоском круглом каблуке. У ее ног на полу стоит проигрыватель и лежит стопка маленьких долгоиграющих пластинок: Лайонел Хэмптон, Ксавье Кюга… Думаю, немного чересчур строгий покрой этого костюма как бы обесцветил ее лицо. Война продолжалась: Тине навязывали то, для чего она была еще слишком молода… Такова была судьба девушек конца пятидесятых: они слишком быстро становились похожими на своих матерей. Они не нарушали запретов: стоило им выйти из школьных стен, как сразу наступало время колясок, сосок и пустоты на душе. В ту эпоху существовала такая разновидность женской меланхолии, которой не хватало повода, чтобы вылиться в бунт, и которая превращалась в медленное саморазрушение среди непостижимого мира, лишенного Бога. Фильмы Антониони… Романы Маргерит Дюрас… Чуть слышный шепот, поезда, с грохотом проносящиеся через серые окраины… Безмолвные женщины, все упорнее замыкающиеся в темнице молчания… Фотография Тины в костюме цвета вереска от Fabiani знаменует начало этого пути, но Тина по нему не пошла. В каком-то смысле она была чересчур американкой. Она смотрела на меня с этой фотографии и как будто говорила: «Я могла бы носить этот костюм, словно тунику, пропитанную ядом скуки, который в конце концов убьет меня. Но я разорву его, чтобы моя жизнь обжигала сильнее, чем эта ткань, чтобы она была еще более холодной и свободной, чем этот покрой». Не исключено, что всю свою молодость она играла в прятки с устоявшимися понятиями. Это как с персонажами мультфильмов: едва их силуэт обозначился, как они сразу же выскальзывают из его контуров. На каждом снимке Тина представала в одной из своих ипостасей, от которой ей предстояло отречься.
Я вспоминаю эти ночи, когда мы бесконечно долго кружили по Риму — я за рулем, Тина рядом со мной, ее волосы развеваются под ночным ветром. Город был сценой, на которой женщины являли свою красоту, и лабиринтом улочек, где они могли укрыться в полумраке. В легком опьянении мы покидали квартал Людовизи, с его ослепительным неоновым сиянием, с одержимыми похотью телами, и направлялись к площадям с белоснежными фонтанами, где величайшие реки мира — Рио де ла Плата, Нил, Дунай и Ганг, превратившись в мраморные статуи, возвышаются над улыбающимися цветочницами, которые продают алые розы и азалии. Мы бродили по темных улицам, натыкаясь на распахнутые ворота гаражей, на веревки с сохнущим под луной бельем, как будто жизнь нежданно отхлынула отсюда, оставив после себя пересохшее русло, сонное болото. Когда-нибудь Рим превратится в Тимгад или Типасу, город разрушенных храмов, опаленный черным солнцем. В монастырях звонили в колокол. Я сжимал руку Тины. Мне казалось, ничто в моей жизни не имело и не будет иметь значения — только та минута, когда она появилась из глубины сада.
Потом опять садились в машину. Drive on, поезжай, говорила Тина. Она любила запах тимьяна и зелени кипарисов, заросли кустарника, сбегающие по склонам Авентина, точно застывшая волна. В лучах прожекторов, установленных между колоннами Форума, выгоревшая трава, кирпичные фундаменты, порыжелые от пыли пинии — все это складывалось в какой-то индийский пейзаж: вспоминались храмы Дели, где щебечут зеленые попугаи. Над Колизеем звучал мощный хор цикад. Тина смотрела на треугольные фронтоны, на лепные карнизы, на мозаики с морскими божествами. Иногда в свете фар обломок каменной лестницы вдруг делался похожим на коралловый риф. Какая-нибудь одинокая стена, некогда облицованная мрамором, а теперь зияющая проломами, зарастающая эвкалиптами, казалась ископаемым животным, забравшимся в терновник. Кое-где зарешеченные отверстия указывали вход в погреб, словно под городом располагался еще один, невидимый подземный, почти такой же огромный, лабиринт катакомб и темниц. Какому богу были посвящены эти некрополи? Базилики с обвалившимися куполами, осыпавшаяся кладка дворцов: все это была каменная кора, под которой наверняка скрывались обширные пещеры с фосфоресцирующими грибами и кипящие озера — как на пути к центру Земли.
Drive on, говорила Тина: ее пробирала дрожь. И мы поворачивали в сторону Тибра. Я запускал руку в ее волосы, она притворно уворачивалась, потом откидывала голову назад с тем чуть приглушенным смехом, который я так любил. Вновь мы слышали шум города, вдали сигналили автомобили, мимо проносились «ламбретты» с большой фарой спереди, точно одноглазые циклопы. Я припарковался на острове Тиберина. Вода, накопленная в шлюзах, обрушивалась небольшим водопадом под мостом Рото. Ниже по течению виднелся фонарь на верхушке мачты: к набережной была пришвартована чья-то лодка. Деревья вдоль реки поникли от зноя. На обшарпанных стенах красовались полустертые, словно оставшиеся со времен Каракаллы, надписи и обрывки плакатов: «…здрав… Дуче», «Бартали — чемпион». И еще — нет, я не забыл — афиша фильма Билли Уайлдера «Некоторые любят погорячее», на которой были изображены Джек Леммон и Тони Кертис в женских нарядах. Какой-то проказник пририсовал поверх платьев гигантский фаллос Приапа, торжествующий cazzo помпейских фресок.
От берегов реки тянуло болотным запахом. Призрак опустошительных эпидемий, некогда терзавших Рим, все еще носился над этими местами. It's swampy[16], со смехом говорила Тина. В такие душные ночи Лациум превращался в болотистую, дышащую лихорадкой Луизиану. И я чувствовал, как во мне зарождается болезнь. Но тогда я еще не знал ее названия.
Звонок со студии: Тину опять не берут. Она пробовалась на роль в фильме Латтуады. Взяли шестнадцатилетнюю итальянку, которая уверяет, будто ей уже двадцать. Но все прекрасно понимают, что она врет. Получается, Тина для этой роли уже старовата.
Она занервничала.
Сегодня вечером, пока я ждал Тину, у меня возникли тревожные мысли. Мне все больше и больше кажется, что она стремится не жить в самом деле, а существовать опосредованно. Она входит в комнату — и запечатлевается в глазах окружающих. Она позирует фотографу — и остается на фотографии. Хочет сниматься на «Чинечитта» — и предпочитает костюмные роли. Это всегда сдвинутое, преломленное изображение. Позавчера, на виа Боргоньона, она шла не отрывая взгляда от собственного отражения, которое послушно следовало за ней из витрины в витрину, то исчезало, то появлялось снова, точно в другой реальности шла по улице другая девушка.
Ночь с Тиной. Мы пьем. Занимаемся любовью, но на этот раз не так бурно и поспешно. Сплетаясь, крутясь, свиваясь в узел, как змеи. Тело становится другим, как будто вышло из волшебной купальни. За привычным лицом проглядывает новое лицо, голова запрокинута, рот раскрыт, глаза блуждают. Если бы я сейчас ее сфотографировал, вышло бы что-то совершенно неожиданное. Это было бы похоже на старый, черный, как сажа, дагерротип, на котором изображение словно пробивается сквозь облако темных частиц.
И это облако все больше застилает мне взгляд.
Во время пробных заездов на Гран-при Бельгии Стирлинг Мосс сломал нос и обе коленные чашечки.
Накануне вечером Тина пришла в кафе «Стрега-Дзеппа» вместе с Ингрид, манекенщицей из Мюнхена. Ингрид — высокая стройная брюнетка с томным и одновременно жестким взглядом. Она едва говорит по-английски, и почему-то в ее устах этот язык звучит до странности резко.
Ингрид посмотрела на меня без всякой симпатии. Можно сказать, она меня не заметила. Зато с Тины не сводила глаз, пыталась ее рассмешить, но безуспешно. Тогда она изменила тактику, защебетала как подросток, как веселая подружка, и Тине это понравилось. Тут Ингрид вся расцвела, словно раскрывшийся бутон гвоздики, но она не резвилась — она охотилась. Жадно смотрела на Тину, так и тянулась к ней и с нетерпением ждала, когда я уйду. А Тина принимала ее внимание как должное, не выказывала удивления и при этом смотрела на меня.
Солнце затопляет город зноем. Пришло лето. На улицах дремотная тишь, как на Востоке; иногда вдруг заурчит мотор «веспы», а потом опять все смолкает. Одни только голуби расхаживают по безлюдным площадям, где слышен плеск фонтанов. В час, когда на раскаленных руинах трещат цикады, надо задернуть шторы и выжидать, спать. Рим вокруг нас — как громадный багряный зверь. Это не венецианская радость жизни, которую приносит с собой вода. Это цирк, где песок арены жадно впитывает темную кровь. Жара испепеляет скудную почву Лациума, на которой можно выращивать лишь самые неприхотливые культуры. Когда-то устье Тибра было очагом малярии. Такое впечатление, что она возвращается. Праздники теряют всякую прелесть на этом фоне — тучи пыли, красная земля, этрусские гробницы. Едешь в машине с откидным верхом под пальмами, будто в Африке. Люди обрызгиваются водой, чтобы не засохнуть на корню.
Тина меня озадачивает. Возможно, это какой-то новый тип американской женщины. Под видимостью скрывается еще одна видимость — и все же ее облик будто вбирает в себя весь свет, разлитый вокруг… Чтобы понять ее, нужен особый психологический подход, ибо все дело тут скорее в геометрии. Тина похожа на произведения современной живописи. Таковы сейчас женщины, которые живут в Милане. Черные платья, белые машины: они разгоняют тоску, носясь по автострадам, проезжая вдоль стеклянных фасадов индустриальных зданий, грызя ногти у себя в квартире среди модернистской мебели. В Милане — да. Но не в Риме. Но не Тина…
У нее бывают напряженные моменты, приступы чрезмерного возбуждения. А потом долгие часы апатии. Не знаю, что с ней происходит.
Сон: Тина идет по незнакомому городу. Я на некотором расстоянии следую за ней. В какой-то момент она резко сворачивает и заходит в подъезд жилого дома. Открывает дверь квартиры, куда чуть позже вслед за ней захожу и я. Комнаты тонут в красном свете. Там стоят статуи, на кроватях, на креслах — мужчины и женщины, слившиеся в объятии. На лицах у них маски. Тела тесно прижались друг к другу. За каждой дверью я натыкаюсь на людей в масках. Я не знаю, которая из этих женщин Тина. Подхожу к одной и запускаю руку в ее волосы, чтобы найти шнурок, удерживающий маску.
Но там нет никакого шнурка. Маска — это и есть ее лицо.
Рим превращается в девственный лес. Пальмы, длинные корни, как в тропиках, глубоко уходящие в иссохшую землю.
Тина ведет себя все более импульсивно. Как будто ею кто-то управляет на расстоянии. Как будто ее околдовали.
Ночью у меня в квартире. Я наваливаюсь на нее всем телом и держу, чтобы она перестала снова и снова ускользать от меня. Я много выпил, и все вокруг превращается в игру форм, в какие-то абстрактные шарады. У нее больше нет лица, у меня нет головы, ей не выйти отсюда.
Она обливается потом.
Вчера поздно вечером, около полуночи, мы ушли из ресторана «Ла Чистерна», отужинав в большой компании. На машине от Трастевере до Авентина можно добраться за несколько минут. Когда мы доехали до церкви Санта Сабина, остальные уже куда-то подевались. Ночь на холме была безмятежной. Мы пошли к видовой площадке над Тибром. От холма до холма город переливался огнями, в лунном свете слабо белели купола церквей. Тина прильнула ко мне. У ее губ был вкус жженого рома. Мы с ней уже побывали здесь — в самый первый наш вечер.
Мне показалось, будто я слышу чей-то голос. Это не кошки мяукали под кипарисами — в темноте явственно раздавались слова. Голос умолк, потом зазвучал снова, точно прерываемый одышкой. Метрах в тридцати ниже видовой площадки под деревом сплелись два человеческих тела. В темноте нельзя было различить лица, но фигуры явно двигались. Тина выскользнула из моих объятий, ее взгляд был прикован к этой паре. Женщина застонала. Тина стояла и смотрела, как завороженная. Мне показалось, что в ее глазах мелькнуло что-то змеиное.
В Леопольдвиле открыта охота на бельгийцев.
Все бурно обсуждают последний роман Бейби Пиньятари. Этот сорокапятилетний бразильский миллиардер, за которым повсюду следуют одиннадцать телохранителей, в последние годы был героем римской ночной жизни. Его уже видели с Россаной Скьяффино, Эльзой Мартинелли и Линдой Кристиан. На сей раз он вроде бы похитил наследницу «Фиата», двадцатилетнюю Иру фон Фюрстенберг. У нее уже двое детей от первого брака — с князем Гогенлоэ. Но она все еще несовершеннолетняя. Бейби и Иру видели в Мексике.
Семейство Аньелли хранит царственное молчание.
Зелено-желтые деревья в парке Виллы Боргезе. Геометрические фигуры. От плеска фонтанов еще больше хочется пить.
Тина на террасе кафе «Стрега-Дзеппа». Она курит, глаза спрятаны за темными очками. И вдруг выпаливает: «Знаешь, Джек, когда-нибудь люди скажут, что лето шестидесятого года в Риме было одним из самых прекрасных (one of the great summers)».
Не знаю почему, но от этих слов у меня сжалось сердце.
Чем сильнее я привязываюсь к Тине — теперь я считаю и пересчитываю минуты, которые осталось прожить до следующей встречи, — тем болезненнее ощущаю, что она становится мне чужой. «Из нее слова не вытянешь», — сказал Вальтер. Она манекенщица — и явно стремится что-то скрыть за своей броской внешностью. Мне кажется, она нарочно позволяет фотообъективу творить из нее что угодно: так легче отмалчиваться. Носит одежду, которая ей не принадлежит. Говорит на иностранном языке. Фотоснимки, сменяющие друг друга, словно старая кожа при бесконечной линьке: они ничего не могут сказать о Тине, разве только что она где-то не здесь. Но ей важно удостовериться в том, что эти моментальные портреты существуют отдельно от нее, что она — это не только фотографии.
Я панически боюсь потерять ее.
Наконец-то Тину заинтересовали события, происходящие в Америке. Съезд демократической партии утвердил кандидатом в президенты Джона Фитцджеральда Кеннеди. Он молод, хорош собой, и он католик. Его лозунг: «А time for greatness»[17]. Кеннеди — с Восточного побережья, но его поддерживает Голливуд: Фрэнк Синатра, Тони Кертис, Нат Кинг Кол, Генри Фонда.
Теперь она все время словно бросает мне вызов. Она молчаливее, чем когда-либо, но возбуждает желание так, как это может только она. Тина заманивает и опустошает, она делает со своим телом все что хочет. Иногда кажется, что она стремится все перечеркнуть, всем пресытиться.
Я ожесточенно пытаюсь взломать гладкую, непроницаемую поверхность, а Тина разжигает во мне это ожесточение. Как будто созданные ею образы самой себя — это фотографии, которые надо порвать. Каждый вечер она сокращает наши прогулки по Риму, чтобы увести меня туда, где она ждет меня, где она меня обретает. Она словно добивается чего-то, и путь к этому лежит через секс.
В конечном итоге я ненавижу актеров «Чинечитта»: они бегут от жизни, чтобы остаться детьми, чтобы ломать комедию и придавать мнимую важность всякой ерунде — скверным костюмным фильмам, декорациям из папье-маше, склокам в гримерной. Они играют роли сказочных персонажей, хотят быть героями Колхиды, полубогами древнего Средиземноморья. В кинотеатрах Ларнаки, Бейрута, Афин, Триполи зрители с молитвенным восторгом взирают на Мациста и Геракла. Но античные боги к нам не вернутся.
Я припарковал машину недалеко от дома Тины — и вдруг увидел, что по улице идет Ингрид, та манекенщица из Мюнхена. Она меня не заметила. Что ей понадобилось в этом квартале?
Я привожу в действие некий механизм, не зная, что лежит в его основе. Тина каждую ночь пытается это понять. Что ею движет — неутоленная жадность тела, растревоженная память? Она ходит кругами, напрягает все силы, словно ей нужно доказать, что она может вернуться туда, откуда пришла.
Может, она использует меня? Но с какой целью?
Помню, в Сайгоне, в 1953 году, я разговорился в Спортивном клубе с одним человеком. На вид ему было лет сорок. Он рассказал мне, как люди рассказывают о катастрофе, в которой они уцелели, о своем приключении с молоденькой вьетнамкой из Банг-Сона. Несколько месяцев она жила у него на содержании. «Потом, — говорил он, — девушка перешла какую-то грань. Деньги перестали ее интересовать. Чего ей хотелось? Присасываться своим срамным местом к моему, днем и ночью, круглые сутки. Помните, в Библии сказано: „Не отдавай женщинам сил твоих“. Эта женщина выкачивала из меня кровь, как из зарезанного быка. И при этом она жаждала не меня, а чего-то еще, чего-то другого. Это едва не стоило мне жизни. Я был на краю ужасающей бездны, мне казалось, будто меня поглощает пустота. Друзья заставили меня сесть в самолет, и я провел полгода в Париже, вдали от нее. Когда я вернулся, оказалось, что она куда-то исчезла. Так и не знаю, что с ней сталось».
Пять часов вечера, бар на виа Ломбардиа. Кампари с содовой. Я уже мертвецки пьян. Четыре раза бросал монетки в музыкальный автомат, чтобы послушать одну и ту же песню Нила Седаки:
Darling I love you Though you treat me cruel,
You hurt me and make me cry,
But if you leave me I will surely die[18].
Вчера вечером на террасе кафе «Доуни» я заметил типа, который сидел через несколько столиков от нас. Хорошо сшитый светло-серый костюм, на вид лет тридцать, темные очки и розовый, выбритый затылок. Он прилежно перелистывал «Коррьере делла сера», но был очень уж похож на американца. Заметив, что я на него смотрю, отвел глаза в сторону.
Я пытаюсь проследить, как изменились мои отношения с Тиной за последние месяцы. Вначале все было похоже на сон. И даже развивалось как-то удивительно ровно и спокойно: я ведь на десять лет старше ее, и некоторые гармонические созвучия сейчас чувствую лучше, чем когда был в ее возрасте.
Выдавались дни, когда я переживал каждое мгновение с такой напряженностью и глубиной, каких не ведал прежде. Я был влюблен в Тину, в то, что давали мне ее красота, ее близость, ее молчание.
Однажды вечером она сказала: «I look like an angel, but I'm a fiend inside» («С виду я похожа на ангела, но в душе я демон»). И расхохоталась.
Потом началось лето. В Форте деи Марми солнце стояло в зените над ее жизнью и над моей.
И в какой-то момент она стала меняться. Неистовство ее тела, которое словно ищет чего-то. Возбуждение, сменяющееся унынием. Я перестал что-либо понимать.
Тина требует от меня все более и более сумасбродных вещей.
Вчера вечером она вдруг выгнулась в моих объятиях, закрыла глаза, вцепилась в меня, ее ногти вонзились мне в спину. Она выдохнула:
— You are Evil. You are bad[19].
Тина опять принялась за свое. Тело к телу, как одержимая, как машина.
Но затем вдруг, словно с другого конца света, закатив глаза:
— You are Evil… You are bad.
Я гляжу на нее потрясенный. Мы с ней играем, и она увлекает меня куда-то за пределы игры. Почему же у меня сжимается горло, как только я чувствую, что она отдаляется от меня?
Ночь без сна. Тина захватила меня, выжала как лимон, сделала своей вещью.
Вчера мы пошли ночевать в ее мансарду. Очень скоро она заснула. А я смотрел, как она спит. Голова лежала прямо на матрасе, без подушки, светлые волосы свесились на лоб. Она вновь стала похожа на ребенка.
Я встал поискать себе сигарету. На туалетном столике было несколько инкрустированных деревянных коробочек восточной работы. Наверно, в одной из них лежат сигареты «Вайсрой», которые она иногда курит. В первой коробке оказались разные мелочи, сережки, золотистые заколки для волос. Во второй — засушенные цветы. Я открыл третью. Она была наполнена белым, похожим на муку порошком. Я уже собирался ее закрыть, как вдруг у меня возникло одно подозрение. Такую муку я уже видел однажды в Шолоне. Я взял немного порошка на палец и лизнул. Вкус едкий, вяжущий.
Это был кокаин.
Утром, когда она проснулась, у нас произошла бурная ссора. Я вытянул из нее признание: да, она нюхает кокаин, и если, по моему мнению, это плохо, то я идиот, потому что в Риме кокаин употребляют очень многие. Она называет кое-какие имена. Я ей говорю, что наркотики убивают, а она потешается надо мной. Для нее это просто тонизирующее средство, благодаря которому она всегда в хорошем настроении.
У нее своя тактика: она сначала дуется, потом начинает разговаривать со мной как наказанная маленькая девочка. Иначе говоря, заставляет вести себя с ней по-отечески. Хмурая мина, дерзкие глаза. Она явно бросает мне вызов, чтобы увидеть мою реакцию.
Я спрашиваю, кто продает ей кокаин. Она не желает отвечать. Я чувствую подвох. Она нарочно обостряет отношения между нами, чтобы довести дело до взрыва.
Я спросил у Вальтера Бельтрами, действительно ли в Риме увлекаются кокаином. Он не стал юлить, ответил сразу. Да, в городе есть любители белого порошка, но они соблюдают закон молчания. По его словам, небольшие кружки кокаинистов существовали еще до войны — среди художников, представителей аристократии. За последнее десятилетие в эти группы влилась золотая молодежь. В 1953 году этот вопрос привлек всеобщее внимание из-за дела Монтези: на пляже, недалеко от Рима, нашли тело Вильмы Монтези, девушки, умершей от остановки сердца во время кокаиновой вечеринки. Причем свою последнюю ночь она провела в обществе сына одного из столпов демохристианской партии. Бурный расцвет «Чинечитта» привлек в город наркодилеров. Некоторые американские актеры специально приезжают в Рим, чтобы нанюхаться в свое удовольствие: ведь здесь они почти что неприкосновенны. По мнению Вальтера, в кругах, связанных с модой, этот порок не так распространен, хозяева модных домов зорко следят за девушками и, чуть что не так, могут выставить за дверь. До него доходили слухи, что чемпионы ралли и велогонщики нередко принимают тонизирующие средства на основе коки.
Вальтер клянется, что сам не имеет к этому никакого отношения. Но он называет кое-какие имена. Некоторые из них совпадают с теми, что назвала Тина.
Я вспомнил Пьера В., которого знал в Сайгоне. Он сорок лет занимался экспортом гевеи. Жена его бросила еще десять лет назад. Он уже не мог жить без кокаина и был в рабстве у корсиканской мафии, которая снабжала его этим зельем. Во время ломки его всего трясло, адски болела носовая перегородка. Он только и думал, только и печалился, что о своей отраве, своей подруге и погубительнице. Не человек — развалина.
Только белые, прожившие жизнь в колониях, могут знать о таких вещах, да еще джазовые музыканты.
Выходя от Вальтера, я заметил человека, которого видел раньше — американца в темных очках, читавшего итальянскую газету в кафе «Доуни». Он сидел за рулем «фиата», припаркованного на углу улицы. Я не стал оборачиваться.
Тина открыла мне дверь: она была совершенно голая.
— Я ждала тебя, Джек. Ты хочешь меня такой, правда ведь?
Я словно обезумел. Хотел повалить ее на кровать, но она вырвалась, прошла на кухню и тут же вернулась. В руке у нее была жестяная баночка, вроде той, из которой дети через соломинку высасывают разноцветные сладкие крупинки. Тина открыла крышку так, чтобы я увидел содержимое: белый порошок. И протянула мне банку, глядя на меня блестящими глазами. Моя реакция была мгновенной. Банка описала круг в воздухе и перевернулась. Белая пыль усеяла пол.
Лицо Тины окаменело. От ненависти.
Я не могу без нее.
Пока еще ее красота не потускнела, наоборот, стала эффектнее от загара. Теперь она одевается только в белое. Ее зовут Тина Уайт, в костюме этого цвета она была на празднике, когда я встретил ее впервые, такой же была и туника, обагренная кровью жертвенного быка Митры.
Я живу у Тины. Мне без конца звонят из Парижа: скоро начнется Олимпиада, надо заказать гостиницу для специальных корреспондентов, которые приедут через десять дней. Я поручил это моему помощнику. Не могу думать ни о чем, кроме нее.
Я постепенно втягиваюсь в затворническую жизнь: так хочет Тина. В лучах солнца, пробивающихся сквозь опущенные жалюзи, танцуют пылинки. Потом становится темно.
Она больше не желает выходить из дому.
Вчера не выходил на улицу. Весь день провел взаперти, с Тиной.
Никуда не выходим. Дверь на замке.
Она захотела выйти. Но теперь уже я запер дверь. Она не выйдет.
Здесь мои дневниковые записи обрываются. Когда страницы пожелтели, не стоит ничего добавлять к написанному. Место, которое занимают в моей жизни события лета 1960 года, несопоставимо с их реальной продолжительностью. Я был раскален, словно кочерга, надолго оставленная в огне. Тина хотела увлечь меня за собой, в ночь. Впрочем, теперь это уже неважно: то, что случилось тогда, ушло в прошлое, не оставив о себе памяти. Я хотел бы сохранить о том лете только одно воспоминание: молодая женщина, сидящая на террасе кафе и глядящая на меня сквозь дымчатые очки. Все, что осталось мне от Рима, — это ее взгляд, он осветил мои ночи, как вспыхнувшая и тут же потухшая заря. Но, если уж говорить одну только правду, вот она: я был распят любовью.
Скоро в моем повествовании появится другая женщина. Я помню ее совершенно четко, но не такой, какой она была на самом деле. Вероятно, она меня ненавидела, а я ничего о ней не знал. Я пытаюсь воскресить в памяти тот сентябрьский день 1960 года, когда впервые услышал по телефону ее голос.
Скорее всего, это было двенадцатого числа. Я заканчивал работу над материалом, который надо было отправить в редакцию, и уже ошалел от усталости, когда в корпункте зазвонил телефон. Я снял трубку. На другом конце провода послышался женский голос, говоривший по-французски с легким англосаксонским акцентом.
— Это Жак Каррер?
— Да.
— Меня зовут Кейт Маколифф. Я приехала из Нью-Йорка. Вы ведь друг Тины Уайт, верно?
— Да.
— Я хотела бы встретиться с вами.
— Зачем?
— Мне надо кое-что рассказать вам о Тине.
— Что именно?
— Вы могли бы прийти ко мне в отель?
Она продиктовала адрес отеля недалеко от церкви Тринита деи Монти. Я прошелся туда пешком. Ничто не насторожило меня — ни сам этот звонок, ни незнакомый женский голос, ни встреча, которую мне назначили так срочно. Ведь я услышал имя «Тина» — этого было достаточно.
В холле отеля царила суматоха. Уезжала группа чиновников Международного олимпийского комитета, их багаж выносили грумы в красных с золотом шапочках. Я осмотрелся, ища женщину, которая просила меня о встрече, и тут только вспомнил, что она не указала никаких примет. Вдруг я почувствовал на себе чей-то взгляд.
На красной банкетке сидела молодая женщина и пристально смотрела на меня. Сначала я подумал, что сплю и вижу сон. Волосы у нее были темные. Но черты лица, постановка головы были в точности как у Тины. Казалось, передо мной ее двойник, только несколькими годами старше и не столь совершенной, не столь ослепительной красоты. В глазах женщины читалось напряженное внимание.
Я направился к ней. Она встала.
— Это вы мне звонили? — спросил я. — Вы Кейт Маколифф?
— Да.
— А я Жак Каррер, — сказал я и протянул ей руку.
В ее рукопожатии я не почувствовал особого тепла.
Кейт Маколифф снова села на банкетку, а я устроился в кресле напротив. На ней был шелковый кремовый костюм, на шее, поверх двойного ряда жемчужных бус, повязана косынка, в ушах — клипсы. Я бы дал ей года двадцать два. Типично нью-йоркский шик, который несколько портило напряженное выражение ее лица. Что-то неприятное было в этой тщательно одетой, холеной американке, так поразительно схожей с надломленной женщиной, которую я любил.
— Я сестра Тины Уайт, — сообщила она без всяких предисловий. — Или той, кто называет себя Тина Уайт. Потому что — не знаю, известно вам это или нет, — ее настоящее имя Кристина Маколифф.
— Я в ее паспорт не заглядывал, — сказал я, тем самым признавшись в своем неведении. — Для меня не имеет значения, как ее зовут.
Я подозвал официанта из бара. Пока он принимал заказ, Кейт Маколифф в ярости смотрела на меня.
— Я говорю с вами об очень серьезных вещах. Год и восемь месяцев назад моя сестра уехала из Нью-Йорка, чтобы немного пожить в Европе. На нее тяжело подействовала смерть отца. Сначала она писала нам письма, потом перестала. Мы получали о ней сведения только из газет…
Кейт Маколифф положила ногу на ногу. Она была в чулках телесного цвета.
— Но в газетах такие чудесные фотографии Тины, верно? — насмешливо спросил я.
Ее лицо стало жестким.
— Вы часто видитесь с моей сестрой, — продолжала она. — Вы с ней познакомились в апреле этого года, и вы…
— Откуда вам это известно? — вспыльчиво перебил я.
Она приосанилась. Мне показалось, будто она отвечает урок.
— Наша мать считает, что Тине здесь угрожает опасность, — нервно заговорила она. — Возможно, вам это не понравится, но мама так волновалась, что решила прислать сюда частного детектива. И мы уже получили от него отчет. Кристина ведет здесь весьма беспорядочную жизнь.
Официант принес виски и поставил на маленький столик между нами. Говоря «мы получили от него отчет», Кейт Маколифф указала на конверт, лежавший на банкетке рядом с ее сумочкой.
— Ваша сестра живет так, как считает нужным, — сказал я.
— Очевидно, вы не все знаете, месье Каррер. Кристина — очень ранимое существо. Она ставит под удар себя, а заодно и свою семью.
Я поставил стакан на столик. Виски приятно согревало нутро.
— Что значит «ставит под удар семью»? Разрешите напомнить: она известна здесь под псевдонимом.
Кейт Маколифф оставила эти слова без внимания. С самого начала разговора она присматривалась ко мне с некоторым сомнением, похоже, пытаясь вспомнить, где она могла меня видеть. Чувствовалось, что она взволнована.
— Вы должны понять: семья Маколифф занимает определенное положение на Восточном побережье Соединенных Штатов, — продолжала она. — Мы не можем ронять себя.
Мне стало противно. Семья Маколифф занимает определенное положение… Мы не можем ронять себя… Хотелось дать ей пощечину. Эта заокеанская аристократка держалась точно какой-нибудь чрезвычайный посол. Я в недоумении смотрел на эту темноволосую копию Тины, полную решимости, надежно защищенную своим безупречным шиком, то ли в самом деле непреклонную, то ли силившуюся такой казаться.
— Вы дорожите репутацией семьи, — сказал я, — однако вы наняли частного детектива, чтобы следить за сестрой. Это дурной тон, это даже гадко, но ваша совесть спокойна.
Она побледнела.
— Вы должны понять: наша мама представить не могла, что одна из ее дочерей ведет в Европе такую жизнь. Что нам еще было делать? Повторяю, месье Каррер, на Тину тяжело повлияла смерть отца. Надо возвратить ее на путь истинный.
— Что вы имеете в виду?
— Она должна вернуться в Нью-Йорк.
Краешком глаза Кейт Маколифф наблюдала за мной: так следят за реакцией хищника. Она нашарила в сумке пачку «Мальборо» и вытащила из нее сигарету.
— Тина свободный человек и вправе сама распоряжаться собой, — отчеканил я.
У нее слегка задрожала нижняя губа.
— Да, свободна, но только до известного предела. Такой опытный журналист, как вы, должен хоть немного разбираться в американских законах. Кристине девятнадцать лет. Она несовершеннолетняя, и она не замужем. В глазах американской юстиции это runaway, несовершеннолетняя девушка, которая сбежала из дому. Мы можем добиться ее репатриации.
— То есть вернуть ее силой? Так?
— Возможно, — холодно ответила она. — Итальянские власти не будут нам в этом препятствовать. Но мы не хотим скандала, месье Каррер, уверяю вас. Гораздо лучше было бы действовать методом убеждения. Вот почему я предложила вам встретиться. Я хотела попросить вас…
— О чем?
— Попросить помочь нам. Она должна вернуться в Нью-Йорк.
Кейт Маколифф прикурила от маленькой золотой зажигалки. Я почувствовал, как у меня по спине бежит струйка холодного пота.
— Скажу вам откровенно, мисс Маколифф. Ваша сестра живет со мной. Она никогда не говорила о своей семье. Она хочет остаться в Риме.
— По-вашему, ей это на пользу?
— Спросите у нее, — сухо ответил я.
— По-вашему, с ее здоровьем все в порядке? Вы правда так думаете? Отвечайте, месье Каррер. Отвечайте, только честно.
Я видел, что она с тревогой ждет ответа. В баре отеля перекликались веселые голоса.
— Вот что я вам скажу…
— Нет, — перебила она. — Вы ничего не можете мне сказать, потому что сами знаете: с ней неладно. Я знаю, что вы знаете. Надо вывести ее из интоксикации. Моя мать не в том состоянии, чтобы этим заниматься. Кристина — моя единственная сестра. Так что, нравится вам это или нет, но она должна вернуться в Нью-Йорк.
Кейт Маколифф судорожно раздавила сигарету в пепельнице. Она ждала ответа. И в эту минуту я понял, что ей так же скверно, как мне. Мы сидели друг против друга в этом холле с псевдоантичной лепниной, вокруг разливалась дремотная лень, как бывает на исходе жаркой поры. Из гибельного водоворота, куда затягивала меня жизнь, я смотрел в глаза этой женщины, так похожей на ту, что я любил, глаза респектабельной молодой американки, которая была сестрой Тины, ее детством, — и в этих глазах видел решимость отчаяния. Я почувствовал, что у меня на лице написана такая же враждебность, как у нее. Она ни в чем не уступит, а я ничем не поступлюсь.
И как раз в этот момент она решила, что пора нанести мне безжалостный удар.
— А вам известно, какую жизнь вела Кристина в этом городе до встречи с вами? Скажем, с марта пятьдесят девятого по апрель шестидесятого?
— Да, — ответил я. — Она билась над тем, чтобы завоевать себе место в мире моды.
Кейт Маколифф покачала головой, а ее указательный палец тем временем поглаживал краешек конверта, лежавшего рядом с сумочкой.
— А в отчете частного детектива сказано другое.
Она закурила еще одну сигарету, выдохнула дым.
— Что же там сказано?
— У нас есть рассказы очевидцев, даже фотографии. В отчете говорится, что она встречалась со многими. С римским фотографом, актером из Югославии, промышленником из Пармы и еще кое с кем. Не говоря уж о других, совершенно возмутительных увлечениях, — ну вы меня понимаете. Впрочем, могу вас порадовать: вы продержались дольше всех. Если можно так выразиться…
— Замолчите!
— Нет, не замолчу. Посмотрите сами. Откройте конверт.
Она бросила конверт на стол.
— И не подумаю!
Она дерзко смотрела на меня. Я был в бешенстве.
— Во-первых, не открою ваш конверт, — выпалил я, — а во-вторых, не позволю вам трогать Тину!
— Она больной человек, — с нажимом произнесла Кейт Маколифф. — Тина больна, вы это понимаете?
В ее голосе опять послышалась тревога. Типичная американская мать, оберегающая свое чадо.
— Нет, не понимаю. И больше нам не о чем говорить.
Лицо Кейт Маколифф исказилось от гнева. Она хотела что-то сказать, но я уже встал. Развернулся на каблуках и вышел.
У меня слегка шумело в голове от виски, но я был не настолько пьян, чтобы не заметить в углу холла мужчину в сером костюме, который уже два или три раза попадался мне на глаза.
Выйдя на улицу, я несколько раз оборачивался. Но он не пошел за мной.
Через десять минут я был дома. Как я и надеялся, Тина еще спала. Лежала нагишом на кровати. Я тронул ее руку, она вздрогнула и отвернулась, натянув на себя простыню. Пришлось схватить ее за плечи и заставить сесть. Она с трудом выходила из забытья.
— Тина, я виделся с твоей сестрой. Она в Риме!
Тина взглянула на меня не понимая. Я почувствовал, как кровь застучала у меня в висках. Быстро пересказал ей то, что услышал от Кейт. Тина сначала не реагировала, потом уставилась на меня с недоверчивым видом. Казалось, она под гипнозом. Когда я сказал, что мать настаивает на ее возвращении в Нью-Йорк, она бросилась в мои объятия. Она не вернется. Она останется со мной в Риме. Я спросил, что-за человек ее сестра, и она ответила просто:
— Kate is a bitch[20].
Я попытался привести мысли в порядок. Я видел Кейт Маколифф: такая была способна на все. Надо устроить так, чтобы она не смогла добраться до Тины. Уехать из Рима на несколько дней — и о нас забудут.
— Мы уезжаем, — сказал я Тине. — Собери вещи, сядем в машину и покатим на юг. Когда сестре надоест тебя искать, она успокоится и вернется в Нью-Йорк.
Растрепанная и всклокоченная Тина одарила меня лучезарной улыбкой.
— Отправляемся немедленно, — объявил я. — Пункт назначения — Неаполь.
— Нет, Джек, я не могу вот так сразу уехать.
У Тины здесь была только та одежда, в которой она пришла вчера, — белые брюки, блузка без рукавов, босоножки и сумочка.
— Мы все купим по дороге.
Тина ласково, заискивающе посмотрела на меня.
— Мне нужна не только одежда, — сказала она шепотом.
И поднесла указательный палец к правой ноздре.
— Нет! — крикнул я. — Тебе не понадобится эта дрянь.
— Понадобится! — истошно завопила она. — Мне нужен запас на неделю. Иначе я не поеду.
Лицо у нее было мокрое от слез, но полное решимости. Непреклонной решимости.
— Ты достанешь это в Неаполе, — устало сказал я.
— Нет, в Неаполе я никого не знаю. Мне нужно запастись до отъезда. Проводи меня домой, Джек, я буду собираться, а ты пойдешь куда я скажу и принесешь то, что надо.
— Тина, ты сошла с ума.
Я быстро уложил чемодан. Через пять минут высадил Тину у ее подъезда — она помахала мне рукой — и поехал дальше. В корпункте я оставил распоряжения помощнику-итальянцу и позвонил в Париж, чтобы уладить одно неотложное дело. Это заняло больше времени, чем я рассчитывал. Пришлось еще зайти в банк за деньгами. А потом я опять сел в машину и направился на противоположный берег Тибра.
Я припарковал машину на виа Сан Козимато и пошел по адресу, который мне указала Тина. Деревянная лестница пахла плесенью. Поднявшись на четвертый этаж, я стал звонить в дверь, но никто не открывал. Через несколько минут я ушел ни с чем, вне себя от ярости. Очевидно, наркодилер куда-то отлучился. Я выпил стаканчик в баре на виа Лунгаретта, стараясь разобраться во всей этой путанице. Сестры Маколифф. Отец у них умер, мать — женщина властная. Вероятно, большое состояние. Кристина сбежала из дому, она runaway. Как она жила с марта прошлого года по апрель нынешнего? Сентябрьское солнце нагревало фасады домов, будило мечты о пенном прибое Тирренского моря. Рубашка на мне промокла от пота.
Я вернулся на виа Сан Козимато, вошел в обшарпанный, провонявший мочой подъезд, поднялся по лестнице с заплесневелыми ступеньками. Поставщика опять не оказалось дома. Сжав кулаки, я спустился вниз. Я знал, что Тина не уедет, если не получит своего зелья.
Я несколько раз обошел кругом церковь Санта Мария ин Трастевере. На фронтоне выстроились мудрые и неразумные девы со светильниками в руках: мне показалось, что они смотрят на меня с издевкой. Мимо проходили уличные торговцы, толкая перед собой тележки, полные спелых фруктов. Когда я снова подошел к дому на улице Сан Козимато, перед подъездом стояла «веспа».
На сей раз дверь квартиры на четвертом этаже приоткрылась. Парень смерил меня настороженным взглядом, потом все-таки впустил. Он был лет двадцати, хулиганского вида, лицо узкое, точно лезвие ножа, мощные мускулы, выпирающие из-под кожаной куртки.
— Ты приятель Клеа? — осведомился он.
Тина предупреждала меня, что он знает ее под этим именем.
— Да.
— Сколько тебе надо?
Я выложил деньги на стол. Он пересчитал их, потом подошел к камину с колпаком, отодвинул кирпич, запустил руку в тайник и вытащил оттуда два пакетика из коричневой бумаги. Я машинально оглядывал комнату. Случайная мебель, кипы комиксов и пластинок на сорок пять оборотов. На стенах — прикрепленные кнопками фотографии голых девиц и американских певцов. Среди них и хорошо знакомое мне лицо. Две фотографии Тины во весь рост, вырванные из модных журналов.
На все эти дела ушло больше трех часов. Наконец я припарковал машину на углу виа Коронари. Поднялся на третий этаж, постучал в дверь Тины. Тишина. Постучал еще раз. Нет ответа. Я повернул ручку — и дверь открылась. Я сразу понял, что произошло нечто ужасное. Стенной шкаф был открыт, платья разбросаны по полу. На секунду меня охватила паника. Я стал искать какой-нибудь знак, записку. Ничего. Я выскочил из квартиры, хлопнув дверью, и понесся вниз по лестнице.
Когда я проходил мимо окошка привратницы, меня окликнул чей-то голос: «Синьор, синьор!»
Привратница была добродушная особа, Тина всегда хвалила ее за терпение. Сейчас она явно была потрясена. Начала что-то объяснять, но так сбивчиво, что пришлось несколько раз переспрашивать. Два часа назад к дому подъехали «скорая помощь» и машина карабинеров. Оттуда вышли какие-то люди. Они поднялись наверх и спустились минут через двадцать. Тину вели два санитара: казалось, она с трудом держится на ногах. Там была еще молодая женщина — привратница не разглядела ее лица — и несколько карабинеров. Тину посадили в машину «скорой помощи». Привратница расслышала слово «аэропорт».
Я приехал в Чампино через сорок пять минут. Самолет авиакомпании «Трансуорлд Эйрлайнз» только что вылетел в Нью-Йорк.
Моя следующая встреча с Тиной произошла лишь в декабре 1966 года.
П. Ч. — Ты знал Тину Уайт?
Ф. Ф. — Сказать, что я ее знал, — это было бы преувеличением. Но я отлично помню эту девушку. Ее трудно было не заметить. Я даже могу рассказать тебе, как я ее увидел в первый раз. Это было при весьма памятных для меня обстоятельствах — мы тогда начали съемки «Сладкой жизни».
— Значит, это было в 1959 году.
— Да, в марте, на «Чинечитта», на площадке номер четырнадцать. Первой мы должны были снимать сцену, в которой Анита Экберг, одетая монахиней, поднимается по лестнице на купол собора Святого Петра. Как ты понимаешь, о том, чтобы снимать в соборе, не могло быть и речи. Но Герарди был поистине гениальным декоратором. Он построил на площадке копию лестницы. В то время Анита Экберг вместе с Энтони Стилом жила в «Отель де ла Виль» и желала ездить на «Чинечитта» исключительно на своем «мерседесе-300», причем сама садилась за руль. Представь, какие рожи корчили продюсеры и страховщики! Короче, в тот день Анита прибыла вовремя. Все на площадке нервничали, а люди из «Риццоли» и «Видеса» — особенно, поскольку бюджет у фильма был немаленький… В этом эпизоде участвовал Марчелло, он был как на иголках, но внешне сохранял спокойствие. Он часто подшучивал над Экберг, говорил, что она похожа на солдата вермахта. Ну вот, сняли мы один дубль, потом другой, сделали перерыв, и вдруг я заметил в углу этот белокурый призрак. Освещение на площадке было выключено, но от этой девушки словно исходило сияние. Как от светлячка.
— Ты преувеличиваешь…
— Нет, я говорю так, чтобы передать ощущение ореола, который ее окружал. Помнишь «Ночной дозор» Рембрандта? Все эти ландскнехты в темных тонах, а в углу — маленькая девочка, идет куда-то и вся светится. Вот примерно так оно и было. Можешь себе представить, в каком состоянии я был в тот день, в первый день съемок, и тем не менее я ее заметил. Высокая, немного худощавая, но где надо все как надо, белокурые волосы, такие светлые, будто их выбелили. Ничего общего с Анитой — та была точно броненосец. А эта — хрупкая, невесомая, длинноногая, лицо скуластое, как у мальчика.
— Как она там оказалась?
— Честно говоря, не знаю. Но помню, как упорно она смотрела на Марчелло. Наш герой был порядочный бабник, особенно в то время. Не думаю, чтобы он упустил столь экзотическое создание. Пять лет спустя появилась уйма девиц с такой внешностью. В шестьдесят пятом на Карнаби-стрит только они и попадались. Прямая, ровно подстриженная челка, капризно надутые губы, ноги как у кузнечика. Но не в Риме, не в пятьдесят девятом. В смысле стиля эта девушка опередила время, и к тому же ее окружало сияние. Повторяю: она была как светлячок.
— Ты не думал предложить ей роль?
— Я не говорил тебе, что она была актрисой. Я видел ее только мельком. Знаешь в чем недостаток моделей? Они хороши, когда позируют, а перед камерой точно столбенеют. Это идолы немого кино. Кажется, она снялась в эпизоде у Коменчини или у Брагальи, но получилось не очень удачно. Потом я часто встречал ее на виа Венето. Она часто появлялась с французским журналистом, красивым парнем. Когда они шли вдвоем, казалось, будто весь мир у них в кармане. Если честно, о ней говорили всякое.
— Что, например?
— Ну что она злоупотребляла порошком, причем не только стиральным. А вообще-то я одно время предполагал снять ее в фильме.
— В каком?
— Когда я начал работать с Пинелли и Ронди над сценарием «Джульетты и духов», мне захотелось скроить по ней персонаж.
— Как ты сказал? Скроить?
— Да, как кроят платье по фигуре манекенщицы. Она бы стала одной из женщин, пришедших на виллу Джульетты, одним из множества женских образов, мелькающих в этом фильме. Было бы интересно снять ее вместе с Сильвой Кошиной, загорелой брюнеткой, которая тогда тоже была в расцвете красоты. Но потом я узнал, что она уже два года как вернулась в Нью-Йорк. Так что я опоздал.
— Персонаж, который ты хотел создать, был бы аллегорическим?
— Да, прежде всего я хотел воспроизвести на экране то, что увидел в павильоне «Чинечитта» в 1959 году. Этот светящийся ореол, эти белые волосы, хрупкость и загадочность — во всем этом было что-то воинственное, что-то средневековое.
— Но кого или что она должна была сыграть?
— Флайано как-то сказал гениальную вещь. Он сказал, что у смерти такое лицо, как у некоторых женщин, когда они в баре звонят по телефону-автомату и, не переставая говорить, вдруг дружелюбно кивают вам или удивленно поднимают брови. Именно этот образ я и хотел воплотить на экране. В «Джульетте и духах» у Тины Уайт было бы лицо смерти.