Мы съезжаем на обочину поглядеть на крупнейший в мире моток бечевки. Он совсем не такой большой, как я ожидала. Зато грязный. Когда-то зеленый, он выцвел от солнца и дождя и стал цвета хаки. Забор из жердей вокруг него совсем не высокий, и я, нагнувшись, чтобы присмотреться внимательнее, вижу, что его поверхность испещрена небольшими пятнами черной плесени. Вообще-то его полагалось бы хранить в помещении или хотя бы под какой-то крышей. Впрочем, я не думаю, что бечевка может столько продержаться. Скорее всего, каждые пару лет они делают новый моток. В мире нет ничего вечного. Я стараюсь не думать об этом, ведь двадцать баксов – цена самая что ни на есть абсурдная, но я уже заплатила, так что не могу с этим ничего поделать.
Эти мысли скользят в голове, наталкиваясь друг на друга, будто живые угри. В подобных обстоятельствах очень трудно хранить молчание, но я все равно ничего не говорю, потому что Колли стоит, широко распахнув глаза и чуть не дрожа от удовольствия. «Как огромная голова», – шепчет она не столько мне, сколько себе. Потом берет меня за руку, совершенно позабыв, что больше так не делает. Ее прикосновение отзывается жарким трепетом, от него все мое тело пробивает ни на что не похожий электрический разряд любви. «Речь совсем не обо мне, – в который раз напоминаю я себе, – это все ради Энни. Ради Энни и Колли». Я хочу проникнуться ее возбуждением, ее радостью в этот день, проникнуться этим грязным мотком бечевки, угрожающе накренившимся перед нами на сухой земле, самим ощущением жизни.
Мы стоим так, взявшись за руки, а через десять минут я говорю:
– Ну что?
А когда опускаю глаза, Колли внимательно наблюдает за божьей коровкой, опустившейся ей на рукав. Букашка с уверенным видом ползет к участку обнаженной плоти на ее руке. Колли застыла, как вкопанная. Не может ни двинуться, ни моргнуть.
– Пойдем, солнышко, – говорю я, легонько беру божью коровку кончиками пальцев и нежно сдуваю ее. Пусть себе летит в окружающий мир.
– Зачем ты это сделала? – спрашивает она, поднимая на меня свои большие глаза. – Я хотела оставить ее себе.
– Нам пора, – спустя мгновение отвечаю я, – нас ждет пирог!
На краткий миг чаша весов неподвижно замирает, не зная, в какую сторону качнуться, но потом дочь улыбается и говорит:
– Вафельный?
– Ну конечно, – отвечаю я, стараясь не думать о горах содержащегося в нем сахара, а когда мы идем обратно к машине, спрашиваю: – Ну, разве мы с тобой не обалденно проводим время, а?
– Еще как обалденно!
Несмотря ни на что, я слышу в ее словах теплые нотки. Обычно она проводит время обалденно только с Ирвином.
Это важно. Мне нужно, чтобы она расслабилась и стала мне доверять. Обычно никакого доверия между нами нет и в помине, поэтому на этот раз пусть ест что угодно. Даже сосновые шишки с арахисовой пастой, если ей так нравится. Я хочу, чтобы она насладилась последними часами поездки. Хотя совершить задуманное мне от этого будет не легче.
Она поглощает вафельный торт, запихивая в рот куски размером с кулак. По ее подбородку текут взбитые сливки и сироп. Передо мной над чашкой горячей воды с лимоном поднимается пар.
– Не торопись, – говорю я, – время у нас есть. К вечеру будем дома.
Она кивает, но темп не сбавляет. Упорно работает челюстями, открыв рот. Черный зев, белый крем, пережеванные вафли.
Я ничуть не сомневаюсь, что официантка когда-то была весьма мила. Теперь же у нее морщинистое, потемневшее лицо, которое повсеместно можно встретить в Калифорнии, – лицо человека, который вырос под солнцем, но о кремах и лосьонах от него узнал, только когда уже было слишком поздно. Улыбнувшись Колли, она спрашивает:
– Хочешь еще?
– Нет, – говорю я.
Дав обещание ни в чем ей не отказывать, я буду его сдерживать, но, поскольку стоп-сигнал в ее организме отсутствует, мне приходится следить за количеством.
Официантка смотрит на меня, и на миг я вижу в ее глазах себя. Шелковистые волосы, практичная стрижка, мягкие кожаные мокасины, слаксы, изящная серебряная цепочка, выглядывающая из-под ворота белой блузки с перламутровыми пуговицами. Изысканный макияж, хорошая кожа и подтянутая благодаря долгим годам самоконтроля фигура.
Она ненавидит меня, и на какой-то момент я ненавижу себя сама. В душе вспыхивает отвращение к этой маске, которую я год от года так старательно мастерила, пока она не превратилась в меня саму, и теперь мне совершенно невдомек, что представляет собой скрывающийся под ней человек; стоит ли мне когда-то ее снять, и если да, то получится ли это.
И тут мной овладевает гнев. «Отвали, – мысленно обращаюсь я к официантке, – ты даже не представляешь, чего мне это стоило». Но вслух ничего не говорю, лишь улыбаюсь и даю двадцать процентов на чай.
Я включаю кондиционер – на большом пакете дешевой вырезки, купленном ранее в супермаркете, уже проступила влага. И хотя пластик герметично запечатан, у меня в носу все равно стоит запах багрового мяса, которое вот-вот начнет тухнуть.
Колли на заднем сиденье что-то бормочет и напевает себе под нос. Привычка водить с собой долгие разговоры, приобретенная ею недавно, меня тоже беспокоит. Иногда до моего слуха доносятся странные фразы. У нее, похоже, появилась воображаемая подруга. Для двенадцати лет такое, пожалуй, поздновато, но в этом есть определенный смысл, потому как в эмоциональном плане она всегда была осторожной, где-то даже отсталой. В типичной для нее манере эту воображаемую подругу она зовет тоже Колли. Как я могла воспитать такую дочь, для меня остается загадкой. Но даже эти изматывающие мысли не могут отвлечь от чувств, охватывающих меня при приближении к Сандайлу.
Автострада тускнеет в закатном солнце. На небе над горами высыпали первые звезды. Воздух холодеет, мир вокруг постепенно погружается во мрак. Мы поднимаем окна и включаем печку, но даже так холод пустыни находит способ забраться под нашу одежду. Это еще одно оружие Мохаве – холод, который убьет человека, если этого не сделает день. От него меня всегда пробирает дрожь. И хотя спине своим ледяным пальцем проводит смерть, мы все отчетливее понимаем, что тепло и безопасность все ближе. До нас ей не добраться. Через эту пустыню мы приближаемся к дому.
В действительности дом называется не Сандайл. В реестрах он фигурирует под соответствующим пятизначным номером. Сандайлом его по окончании строительства назвал отец. Здесь я и выросла.
Как-то летом мы попытались сдать его нескольким девочкам в коротких юбочках с бахромой. Они приехали на музыкальный фестиваль окунуться в море звуков, заодно немного полюбовавшись кактусами, и хотели выложить нам сумму, казавшуюся мне преступно огромной. Но быстро съехали. Сказали, что дом жуткий, стоит у черта на куличках и от него никуда не добраться. Плюс заброшенные строения вокруг и высокие заборы. По ночам какая-то пустынная зверюга воровала у них с веревки белье, а с крыльца обувь. Они слышали, как она дышала в окна и двери. Мог ли кто сказать с уверенностью, что в Сандайле нет привидений? Дом ведь расположен в направлении Коттонвудса, совсем недалеко от питомника Гренджеров, который вроде бы называют щенячьей фермой? Так или иначе, но залог мы оставили себе.
В детстве Павел рассказывал нам жуткие истории о владельцах этой фермы Лине и Берте. Они считаются одной из самых зловещих местных легенд. Колли о щенячьей ферме, конечно же, известно. Я пыталась убедить себя, что тот острый интерес, который она к ним проявляла, со временем пройдет. «Дети любят страшные истории, – думалось мне, – когда-то я и сама их любила». Документальные фильмы о настоящих преступлениях и новости о различных злодеяниях меня отталкивают, однако истории – совсем другое дело.
Но теперь мне уже не кажется, что в случае с Колли это временное явление.
Мы приезжаем сюда лишь изредка. Ирвин говорит, что пустыня навевает ему мысли о потустороннем. «И что же плохого в потустороннем?» – спрашиваю я, чтобы ему досадить. (Хотя он прав. Пустыня действительно оказывает такое влияние.) Думаю, в дом можно было бы привезти телевизор, но сама мысль об этом кажется мне такой же нелепой, как тушь для глаз у тигра. Так или иначе, но мне доподлинно известно, за что он не любит Сандайл, и отсутствие телевизора здесь совершенно ни при чем. Все дело в том, что он не любит вспоминать.
Ему хочется продать этот дом, но это один из тех моментов, в отношении которых я осмеливаюсь категорично ему возражать. До нашей свадьбы он принадлежал мне, в документах на него фигурирует только моя фамилия, так что пусть катится колбаской, как сказала бы Колли.
Впервые Сандайл показывается вдали, когда до него остается еще несколько миль. Потом то и дело прячется за поворотами и каменными глыбами, но каждый раз появляется опять, все ближе и ближе, будто сам едет нам навстречу, а не наоборот.
Колли дергает меня за рукав.
– Не делай так, это шелк, – рявкаю я.
– Стой! – кричит от обиды и возмущения Колли. – Ты что, забыла, мы же ведь в Онести.
– Нет, не забыла, – отвечаю я, хотя она права. Я просто немного растворилась в прошлом. А может, и в будущем, поди теперь узнай.
По обе стороны безлюдной автострады вокруг нас высятся развалины Онести, чем-то напоминающие скелеты. Мы всегда останавливаемся здесь по пути в Сандайл. Такова традиция. Поэтому я съезжаю на обочину и выхожу, а вслед за мной и Колли. Из земли торчат покрытые ржавчиной здания и какие-то машины, отбрасывающие в коротких зимних сумерках длинные тени. Воздух стылый. Покрытый коростой металл озарен косым светом.
Городок Онести был основан в 1870 году. В свое время в нем насчитывалось три тысячи жителей. Но когда железная дорога изменила свой пустынный маршрут и свернула в сторону Палм Спрингс, он благополучно скончался. Теперь от Онести осталась лишь проходящая по нему старая автострада, груды вывороченных балок и зазубренные жестяные крыши. На фоне розового заката чахлыми силуэтами выделяются брусья и стропила.
– Ничего не трогай, – по обыкновению говорю я.
У Колли напрочь отсутствует инстинкт самосохранения.
– И не подходи близко к домам.
Большинство из них уже обрушились, другим осталось стоять всего ничего. Колли что-то мне кричит и несется к руинам. Она обожает здесь бывать.