Это у простых смертных не случается пира во время чумы. У гробовщиков же — напротив, самая страда, только успевай сколачивать ящики. Не до лакировки, не до драпировки. Трупы прибывают, люди мрут десятками, сотнями, надо хоронить по-христиански, дёшево, но достойно. Главное — самому не поймать заразу, не свалиться, не оставить свою любимую мастерскую на чужих людей. И считать, считать денежки.
А чума пришла в Константинополь из Крыма. Там, на южном побережье, старый греческий город-колония Феодосия оказался в руках итальянских купцов — выходцев из Генуи. Превратился в перевалочный пункт на торговом пути из Азии в Западную Европу. Получил новое название — Каффа. А монголы, внуки и правнуки Чингисхана из Золотой Орды, тоже не могли упустить лакомый кусочек. Хан Джанибек осадил Каффу и попробовал захватить. Но у золотоордынцев не было собственного флота, и блокировать крепость с моря не получилось. Несколько атак с суши тоже ничего не дали. И тогда разъярённый Джанибек, отступая, распорядился перебросить через стены города с помощью машин-катапульт несколько покойников, умерших от чумы. В Каффе вспыхнула эпидемия. Многие горожане в панике бежали — сели на корабли, плывшие по Чёрному морю в Галату, тоже колонию генуэзцев, примыкавшую к Константинополю. И уже из Галаты страшная болезнь поползла по византийской столице.
В этот скорбный 1348 год более трети жителей города вымерло; остальные прятались в загородных имениях и по монастырям. Центр православия обезлюдел. На пустынных улицах гнили неубранные трупы крыс, собак и нищих. Смрадный воздух убивал всё живое. И колокола на церквях оплакивали усопших.
А прибыток гробовщика Никифора Дорифора приближался к тысяче иперпиронов — на такую сумму можно было купить двухэтажный каменный дом с палисадником. Нет, не зря говорил отец его, Лев Дорифор: самые надёжные профессии — повар, врач и гробовщик, ибо люди не перестают есть, болеть и умирать.
Сам Никифор был ещё не стар — сорока лет отроду. Но семьи не имел, так как не любил женщин. Впрочем, и к мужчинам относился не лучше. Он вообще считал человечество ошибкой Создателя. Люди интересовали его исключительно как возможные будущие клиенты — то ли сами помрут, то ли станут заказывать гробы для родных.
Мастерская досталась Никифору от отца. Старый Дорифор завещал ему все свои богатства. И недаром: сын учился прилежно, ревностно молился, не таскался за бабами. Правда, нрав имел мрачноватый, никогда не шутил и смеялся редко. Ну, да это не так уж важно. Зато младшенький, Никола, народился беспутным. Ни одна наука впрок не пошла. С детства безобразничал, лез в любую драку, без конца пел и танцевал, а когда подрос, пристрастился к выпивке и доступным девкам. В результате сбежал из дома — сделался бродячим фигляром, выступал на ипподромах и ярмарках. А какой отец подобное стерпит? Вот в сердцах родитель его и проклял. Отказал в наследстве. Ни единого медного фолла не оставил. И велел Никифору перед смертью: «Явится — гони в шею. Он тебе не брат и не сын мне боле. Опозорил наш честный род». — «Прогоню, прогоню, — отвечал Никифор. — Этим забулдыгам верить нельзя. Всё имущество промотают и тебя же по миру пустят». Успокоенный отец тихо отошёл в мир иной.
Но Никола никогда не беспокоил старшего брата — не навещал, денег не просил, весточек не слал. Шалопут — одно слово. Да оно и к лучшему: меньше общения — меньше скандалов. Говорить им было не о чем. Да Никифор и с другими-то не часто болтал, только иногда с приятелем-живописцем Евстафием Аплухиром, жившим неподалёку. А вообще жизнь гробовщика наполняли только три вещи: мастерская, церковь и труды церковных философов — их он любил читать, сидя в одиночестве в воскресенье.
В мастерской Дорифора было два наёмных работника — Иоанн и Фока. Первый начинал ещё при покойном Льве, бегал у него в подмастерьях, а теперь ходил в лучших константинопольских резчиках по дереву. Украшал гробы причудливыми орнаментами — хитросплетениями трав и цветов, солнц и звёзд, существующих и мифических тварей. Впрочем, выполнял и простые заказы. Был сговорчив и терпелив. А его жена, Антонида, стряпала на всю мастерскую, в том числе для хозяина.
И второй помощник, Фока, в виртуозности не уступал Иоанну. Относился к древесине как к женщине, — трепетно и чувственно; и она подчинялась его рукам, пела под рубанком — звонко и ликующе. Он любил запах свежесрезанных стружек, толстых шершавых досок, из которых можно изготовить нечто уникальное. Но, в отличие от напарника, очень уважал красное вино. А когда напивался, делался патологически злобен. И честил всех вокруг, утверждая, что они приносят ему несчастья: бывшую жену, убежавшую с итальянцем, Иоанна, не желавшего одалживать ему денег, Антониду, уверяя, что она всех когда-нибудь отравит своей готовкой, а хозяина обвинял в скупердяйстве и ханжестве. Обличительные тирады неизменно заканчивал словами: «Ничего, час ещё пробьёт, я ещё устрою вам развесёлую жизнь!» — и при этом поглаживал хлебный нож-тесак. Только вот никто Фоку не боялся, знали: протрезвеет — притихнет. Лет ему было тридцать пять, раз в неделю он посещал проститутку, а свою нерастраченную энергию вкладывал в работу.
К счастью, эпидемия обошла стороной мастерскую Дорифора: все остались живы. И к тому же неплохо подзаработали на чужой беде. Только опасались пока выходить из дома, ждали, когда городские власти приведут улицы в порядок. Лишь одна Антонида отпирала дверь для клиентов и для мальчиков-посыльных, доставлявших молоко, хлеб и рыбу из соседних лавок. И однажды утром она поспешила на дверной стук. Но, открыв, очень удивилась: перед ней стоял молодой монах, бородатый, бледный, его чернявые длинные волосы из-под шапочки-скуфьи трепетали от прохладного утреннего ветра. На руках он держал ребёнка — исхудавшего мальчика лет одиннадцати-двенадцати, непонятно — мёртвого или живого, потому что глаза несчастного были закрыты, голова запрокинута, а рука, свесившись, болталась совершенно безвольно.
— Господи Иисусе! — прошептала кухарка, в страхе перекрестившись. — Что сие означать должно?
Инок не ответил впрямую, а спросил в свою очередь:
— Здесь ли проживает гробовщик Дорифор?
— Точно, проживает, многие ему лета. Но покойников мы не принимаем. И тем более — чумовых. Только исполняем заказы для похорон.
Рассердившись, чернец сказал:
— Тьфу, не каркай, женщина! Он живой пока. У него не чума, а голодный обморок.
Антонида тоже обиделась:
— Ну, а мы при чём? Здесь не богадельня. Оборванцам не подаём.
Брат во Христе дёрнул нижней губой и проговорил с неприязнью:
— Позови хозяина. Не к тебе, но к нему я пришёл.
— Он и слушать тебя не станет. Больно надо было — к каждому прохожему выходить!
— Ну, так объясни вразумительно, глупая ты баба, растолкуй доходчиво, что принёс я его племянника...
— Как — племянника? — ахнула жена Иоанна, отступая на шаг.
— Очень просто. Это сын преставившегося недавно Николы, акробата и плясуна. А жена его, тоже акробатка, отошла в мир иной на неделю раньше. Мальчик — сирота. Чудом уцелел после моровой язвы.
— Свят, свят, свят! — перекрестилась стряпуха, глядя на монаха испуганно. — Вот ведь! Страсть какая! Сирота! Я сейчас доложу хозяину.
Вскоре появился и сам Никифор — в длинной ночной рубахе и ночном колпаке; только что лежавший под одеялом, он невольно ёжился от колючей утренней свежести. Оглядев монаха с ног до головы, глухо произнёс:
— Говоришь, Никола преставился? Это сын его? А не врёшь? Как тебе поверить?
— Документ имею. Выписку из церковной книги, данную дитю при крещении.
— Как же он крещён?
— Феофаном.
Почесав кадык, Дорифор вздохнул:
— Ладно, заноси. Будем разбираться. — А потом, пропуская инока мимо себя, проворчал негромко: — Принесла нелёгкая! Вечно от Николы какие-то неприятности!
Феофан появился на свет в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое марта 1336 года. Схватки у матери начались неожиданно, и Никола на одной из цирковых кибиток спешно помчал супругу в родильный дом — заведение, устроенное властями для нищенок (вид бездомных, что рожали прямо на улице, издавна оскорблял общественную нравственность). Но доставить жену вовремя не успел, и пришлось ему самому принимать ребёнка под звёздным небом. Благо, та весна была тёплой, и мальчонку не застудили.
Звали жену Николы Манефа, и была она крещёной татаркой — из числа тех детей, что татары продавали купцам-генуэзцам в рабство. Генуэзцы же везли их из Крыма в Константинополь и затем в свою очередь продавали богатым грекам. А когда хозяйка Манефы, овдовев, уходила в монастырь, отпустила девочку на свободу, написав ей вольную. И Манефа прибилась к труппе бродячих акробатов. Стройная и гибкая, выступала с канатоходцами.
Здесь, на представлении, и увидел её Никола. Ей в ту пору минуло шестнадцать, а ему — девятнадцать. Оба полюбили друг друга с первого мгновения и уже не могли расстаться. А поскольку товарищи Манефы отправлялись кочевать по другим городам империи, младший сын Дорифора без малейших на то сомнений бросил отчий дом и отправился вслед за ними. Вскоре молодые сыграли свадьбу, обвенчавшись в церкви. А спустя год и восемь месяцев стали счастливыми мамой и папой.
Феофан был похож на обоих: от отца взял курчавые тёмно-русые волосы, нос горбинкой и сухопарость, а от матери — серые смеющиеся глаза и задорную ямочку на щеке. Детство его прошло в кочевых кибитках и на городских ипподромах, где родители выступали, а с шести с половиной лет начал выступать вместе с ними, научившись жонглировать шариками и скакать на лошади. Жили весело, хоть и бедно. Воспитанием сына в основном занимался Никола — ведь Манефа не умела ни писать, ни читать, лишь ходила с отпрыском в церковь и, показывая иконы, объясняла, кто какой святой и чему покровительствует. В общем, Феофан был довольно дик и необразован по сравнению со своими сверстниками из приличных семей.
Эпидемия моровой язвы их застала в Малой Азии, возле Халкидона — городка, что располагался напротив Константинополя, на другом берегу Босфора. Там стоял мужской монастырь Великомученика Неона, и артисты попросились туда на постой. Но монахи, опасаясь заразы, никого не впустили. И разумно сделали, потому что вскоре половина труппы отдала Богу душу, а вторая лежала при смерти. Только трое иноков, подвергая себя опасности, вышли из обители и ухаживали за хворыми. Двое из них тоже вскоре умерли.
А Никола, похоронив Манефу и готовясь уйти вслед за ней, перед смертью сказал чернецу Аверкию:
— Друг любезный, не оставь беспризорным Феофанушку. Если выживет, отвези в Константинополь, к брату моему — видному гробовщику Дорифору. Он живёт между площадью Тавра и Месой. Человек известный, дом его тебе укажет любой... Может быть, племянника не прогонит...
И Аверкий исполнил последнюю волю акробата. Покопавшись в вещах покойного, не нашёл ни одной монетки, на которую можно было бы купить хлеба. Только реквизит и заштопанные костюмы для выступлений. Да пергамент-метрику о крещении Феофана. Целую неделю ждал оказии, чтобы переплыть Босфорский пролив, сам кормился и кормил мальчика подаяниями. Оба отощали и едва не умерли с голоду. Но в конце концов оказались на пороге мастерской Никифора.
Антонида и Иоанн, приподняв подростка и разжав ему зубы, влили в рот горячее молоко. Тот закашлялся и открыл глаза. Произнёс чуть слышно:
— Где я? Кто Вы?
— Успокойся, деточка, — ласково сказала кухарка. — Мы твои друзья. Ты в дому у дяди, брата твоего папеньки. Все опасности уже позади.
Феофан, подумав, судорожно сглотнул и проговорил:
— Можно мне ещё молока?
— Ну, конечно, милый.
Накормили и напоили также Аверкия. Инок подобрел и, слегка захмелев от еды, стал преувеличенно рьяно ратовать за ребёнка: мол, такой смышлёный и трудолюбивый, шустрый, восприимчивый, что Никифору не найти подмастерья лучше. И ещё, продолжал чернец, христианский долг любого — помогать ближнему своему; а уж тут ближе не бывает — сын родного брата!
— Да не выставлю, не тревожься, — отвечал гробовщик, впрочем, без малейшей нотки радости в голосе. — Я Николу не любил в самом деле. Мы его с отцом не любили... Потому как — позор семьи. Вертопрах и башибузук... А дитя — невинно. Сын за родителя не отвечает. Пусть живёт.
Гость благодарил от души. А потом вдруг заторопился, начал собираться и прилечь вздремнуть совершенно не пожелал. Но провизию на дорожку, собранную ему в узелок, — хлеб, творожный сыр, огурцы и яблоки — принял с удовольствием. С тем и отбыл.
А парнишка постепенно восстанавливал силы. Дядя разрешил ему искупаться в собственной лохани (сам Никифор брезговал ходить в термы и предпочитал ополаскиваться дома), выделил из своих негодных вещей кое-что на первое время — нижнее бельё, несколько рубах и портов, быстро укороченных и подшитых стряпухой, стоптанные туфли. И когда Феофан полностью уже пришёл в норму, гробовщик пожелал с ним беседовать. Принял его в своей комнате, где стояло на полках множество фолиантов — Библия, Евангелие, сочинения богословов и светских авторов. Мальчик как увидел эти сокровища, так и замер в недоумении, широко распахнув глаза. Дорифор-старший уловил его взгляд и самодовольно захмыкал:
— A-а, таращишься? Не читал тебе отец умных книжек?
— Не читал, — признался племянник и смущённо потупился.
— Где ж ему! Понятно... Сам-то знаешь грамоту?
Тот пожал плечами:
— Разбираю буквы с грехом пополам.
— Надобно учиться. Неучей у нас — пруд пруди, а людей знающих, воспитанных — раз, два и обчёлся. И поэтому они ценятся немало. Взять хотя бы невольников с площади Тавра, — он взмахнул рукой, — раб необразованный стоит 20 иперпиронов, а ремесленник — 40, а писец — 50, а уж ежели какой-нибудь лекарь — так целых 60! Мы же люди свободные, состоятельные, и своему сословию должны соответствовать.
Дядя сел и позволил мальчику тоже сесть напротив. Посмотрев на него, спросил:
— Как вы жили с отцом-то? Нищенствовали, поди?
Феофан поник, хлюпнул носом, и из глаз его побежали слёзы:
— Нет, мы жили славно... Может быть, не кушали досыта, это правда, и ходили не в лучших нарядах... Но зато любили друг друга — очень, очень сильно. Маменька такая была... добрая, весёлая!.. Пела, как никто не поёт! А отец, как послушает её, как обнимет и поцелует, так и скажет ласково: «Душенька моя! Голосистая птичка! Как же я люблю тебя, ласточку и пеночку!» Вот как жили дружно... Я бы всё отдал, лишь бы возвратить их назад!.. — И, закрыв лицо рукавом, он затрясся от плача.
У Никифора неожиданно шевельнулось в сердце некое подобие жалости. Раньше никогда ничего такого не чувствовал, даже у постели умирающего родителя. Протянув ладонь, он провёл ею по густым кудряшкам племянника. И вздохнул сочувственно:
— Ну, не хнычь, не хнычь. Ты ж мужчина. А слезами близких не воскресишь... Это жизнь. Радости в ней мало. Больше горя и трудов тяжких. Нужно привыкать.
Мальчик вытащил из-за пояса платок и утёр им лицо. Робко пробормотал:
— Извините меня, ваша честь, что не смог сдержаться...
— Ничего, пустяк. И не называй меня «ваша честь». Говори просто «дядя».
— Очень благодарен вам...
— ...и на «ты». Не чужие ведь.
— Нет, на «ты» не получится. Вы такой богатый и важный...
Дорифор криво улыбнулся:
— А хозяин мастерской и не должен быть тютей. Надо и других держать в строгости, и себе не давать расслабляться. А иначе все старания — псу под хвост, предприятие рухнет, капитал, нажитый заботами дедов и прадедов, улетучится... Посему, если станешь озорничать и бездельничать, спуску от меня не получишь. Даром кормить не стану. А коль скоро выкажешь усердие в ремесле и науках, послушание и смирение, мы с тобой подружимся.
Феофан кивнул:
— Постараюсь, дядя...
— Вот и молодец. — Помолчав, гробовщик спросил: — В церковь-то водили тебя?
— Обязательно. С маменькой ходили бессчётно. Я люблю слушать певчих.
— А молитвы знаешь?
— «Отче наш». И ещё повторяю часто: «Господи Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй мя!»
— Это хорошо. А про Иоанна Лествичника слышал?
Мальчик помотал головой:
— Нет, не приходилось.
— Есть такой святой. С юности жил в пещере, умерщвляя плоть. Иногда вообще уходил в пустыню, чтоб молиться в безмолвии. А к концу жизни написал книгу наставлений. Вот она: называется «Лествица, возводящая к небесам». Тридцать его бесед — это тридцать ступеней лестницы-лествицы на пути к обретению чистоты и гармонии. Каждую из заповедей надо изучить и стараться выполнить. Мой тебе совет.
— Я к сему прислушаюсь.
В целом гробовщик остался доволен этой беседой. Засыпая вечером, так подумал: «Вроде неплохой пацанёнок. Мне Господь не дал ни семьи, ни деток. Может, завещаю всё Феофану, коли не поссоримся. Если не пойдёт по стопам Николы. Царство брату Небесное!»
К появлению подмастерья обитатели дядиного дома отнеслись по-разному. Иоанн — доброжелательно, по-отечески, даже слегка почтительно — как пристало себя вести с родственниками хозяина. А Фока — пренебрежительно, свысока. И однажды, будучи под мухой, принялся язвить:
— Это верно, что мамашка твоя — из турок?
Мальчик покраснел, но ответил твёрдо:
— Нет, из бывших половцев, что теперь зовутся татарами.
— Значит, магометанка?
— Нет, крещёная.
— По латинскому или по нашему образцу?
— Православная.
— Всё равно чужачка. Латиняне, магометане, иудеи — все чужие. Сколько бы потом ни крестились, как мы. И жениться на таких — всё равно, что на обезьянах.
Серые глаза подростка сразу почернели. Посмотрев на обидчика исподлобья, он сказал со злостью:
— Ты дерьмо собачье.
— Как?! — едва ли не подпрыгнул Фока. — Как ты меня назвал?!
Взяв с верстака стамеску, паренёк выставил её лезвием вперёд и предупредил:
— Только ещё попробуй обругать мою маменьку, свинья.
— Угрожаешь? Мне? Засранец! — и столяр запустил в голову противника деревянный чурбак, подвернувшийся ему под руку. Но Николин сын ловко увернулся, и обрубок дерева просвистел над ухом у Иоанна, резавшего доску.
— Вы рехнулись, что ли? — загремел его голос. — Чуть меня не пришибли!
В это время Фока стал выкручивать ухо Феофану, а мальчонка с отчаянием принялся визжать и старался ударить его ногой по лодыжке. Иоанн быстро их разнял, оттолкнул зачинщика, а господского племянника заслонил собой. Рявкнул на напарника:
— Прочь пошёл! Нализался с утра пораньше и себя не помнит. Донесу Никифору — и лишишься места.
Поправляя пояс, выпивоха бросил:
— Да заткнись ты, олух! Прихвостень хозяйский. Дело ясное: будешь теперь лизать задницу обоим — дяде и сучонку. — Посопел и добавил: — А со мной ничего не сделают: мастера, как я, надо поискать! — И ушёл, громко хлопнув дверью.
Иоанн только крякнул:
— Вот ведь обормот! — Повернулся к мальчику, подмигнул ему ободряюще: — Не робей, приятель, я в обиду тебя не дам.
— Я и не робею, — отвечал Феофан, приходя в себя.
— Он вообще малый неплохой. И действительно превосходный мастер. Но его жена ушла к латинянину, и с тех пор Фока чужаков не терпит. А когда надирается, то готов броситься на каждого.
А ещё подросток подружился с Анфисой — дочкой Иоанна и Антониды. Девочке исполнилось десять лет, и она была точной копией своей матери — толстая, нескладная и смешливая. Как увидела подмастерья, так и прыснула:
— Ой, какие башмаки на тебе! Не с твоей ноги.
— Ну и что? — насупился сын Николы. — Дядя подарил. Заработаю денег в мастерской — новые куплю. А теперь и эти сгодятся. К императору во дворец мне пока не идти!
Девочка хихикнула:
— А когда купишь — позовут?
Феофан загадочно закатил глаза:
— Всякое в жизни может быть.
Та сказала серьёзно:
— Во дворец, если что случается, приглашают гробовщиков посолидней.
— Я и не хочу стать гробовщиком. Поучусь пока, ремесло освою, а потом займусь чем-нибудь иным.
— Например? Снова в акробаты подашься?
— Не исключено.
Постепенно они сдружились. Верховодил, конечно же, Дорифор: он и старше был на два года, и смекалистей, и сильнее духом; а она в нём души не чаяла и во всём подчинялась. Как-то подмастерье спросил:
— Хочешь, я тебя нарисую?
У Анфисы вытянулось лицо:
— Ой, а для чего?
— Да ни для чего. Ради интереса: выйдет или нет?
— А не заругают?
— Что же в том дурного?
— Я не знаю. Ведь изображают только святых. Или императоров.
— Ерунда. Рисовать можно всех, коли есть охота. Я и маменьку с папенькой рисовал — жаль, что те листы затерялись.
— Видишь: рисовал — и они преставились.
Феофан посмотрел на неё презрительно:
— Дура ты, Анфиска. Дура и невежа. Темнота.
Дочка Иоанна засуетилась:
— Ну, не обижайся, Фанчик, дорогой. Брякнула по глупости. Коль желаешь — рисуй. Прекословить не стану.
Он принёс тонкую дощечку, взял кусочек грифеля (им обычно мастера размечали доски), сел напротив и внимательно оглядел подругу. Та зарделась:
— Ты меня смущаешь.
Отрок процедил:
— Цыц! Сиди спокойно. Извертелась вся. — И решительно начал наносить штрихи на поверхность дерева.
Быстро перебрасывал взгляд с рисунка на оригинал и обратно. Иногда высовывал кончик языка. Кое-что подправлял подушечкой указательного пальца. Голову склонял набок и задумчиво щурился. Наконец, позволил:
— Ну, смотри. — И перевернул доску.
Девочка уставилась на портрет, и в её глазах возникло недоумение. Робко шевельнула губами:
— Фанчик, дорогой, разве ж это я?
Он ответил веско:
— Я такой тебя вижу.
У Анфисы дрогнул подбородок:
— Очень жаль... мне, конечно, далеко до красавицы... но уж ты совсем... сделал из меня какую-то образину...
Феофан вспылил:
— Прекрати кудахтать! Никакая не образина — вон глаза какие хорошие. Носик, ротик... Полновата чуть — ну так что ж поделаешь? Я не виноват. — И расплылся миролюбиво: — Ты сама пойми. Люди, посмотрев, скажут: вот какая добрая дочка у Иоанна, это замечательно! Я твою доброту рисовал, а не просто облик.
Та немножечко успокоилась и проговорила:
— Ничего, согласна. Коль такой уродиной сделал меня Бог, я роптать не буду.
Л мальчишка захохотал:
— Голова садовая. Я тебе про одно, ты мне про другое. Раз не нравится, выкину, пожалуй, рисунок.
Девочка вскочила, выхватила дощечку:
— Нет, не смей! У себя оставлю на память. Пусть потомки знают, как их бабка выглядела в детстве. — И сказала влюблённо: — Чудеса, да и только! Фанчик, ты такой даровитый!
— Ух, подлиза!
Минул год. Гробовщик продолжал обучать племянника всем премудростям своего мастерства. Часто помогал Иоанн. И Фока больше не цеплялся, но особой приязни не проявлял и общался сдержанно. Но однажды обратился с просьбой.
Оказалось, столяр захотел жениться. А для этого обязан был оформить развод с убежавшей супругой. Эта процедура занимала немало времени, так как православная церковь расторгала брак неохотно, но другого выхода не было. Кроме заявления требовалось представить митрополиту минимум два свидетельства от совершеннолетних мужчин — о прелюбодеянии неверной супруги и о том, что она сторонится брачного ложа более трёх лет. Первым обещал дать свои показания Иоанн, а вторым — Никифор. Но когда хозяин узнал, что Фока собирается привести в каморку при мастерской в качестве жены ту гулящую девку, в дом к которой ходил каждую неделю, отказался решительно. «Да она давно встречается только со мной, — уговаривал его будущий жених, — и ни на кого больше не посмотрит». — «Как ещё посмотрит! Греховодница и есть греховодница. Не хватало ещё завести притон у меня под крышей! Нет, Фока, даже не проси». И тогда страдалец вознамерился убедить Дорифора-старшего при посредничестве племянника. Сел на лавку рядом, вытащил тряпицу, развернул и вынул из неё леденец на палочке. На недоумение Феофана ответил:
— Это в знак того, что раздорам нашим — конец. Руку не откажешься мне пожать?
Мальчик улыбнулся:
— Нет, не откажусь. Ибо Сам Господь милует только милующего. Но вот сладость — это зря. Я уже не маленький.
— Ну, подумаешь! Я ведь тоже взрослый, а полакомиться люблю. Забирай, не стесняйся.
— Что ж, спасибо. А теперь выкладывай, для чего такие любезности. Ведь не просто так?
Тот захрюкал, закачал головой:
— Проницательный ты, паршивец. Умный не по годам. — Даже пошутил: — Феофан Софиан[1]!.. Просьба у меня действительно есть. — И в подробностях разъяснил, что он затевает, — попытаться убедить дядю проявить снисхождение.
Мальчуган сдвинул брови:
— Я, конечно, попробую. Только ты ведь знаешь Никифора: может заупрямиться.
— Знаю, знаю. Постарайся, пожалуйста. Я в долгу не останусь.
Разговор с хозяином мастерской вышел напряжённый. Гробовщик, услышав, с чем явился родич, начал так орать, что тома, стоявшие в его комнате, чуть не ссыпались с полок на пол:
— Не встревай! Это не твоего ума дело! Ишь, какой заступник выискался! Никаких разговоров! Я к себе не пущу мерзких потаскух!
Переждав, пока буря поутихнет, отрок произнёс:
— Между прочим, наш Господь Иисус Христос принял Марию Магдалину под своё крыло, несмотря на её грехи.
Дядя гаркнул:
— Тоже мне, сравнил!
Феофан продолжил:
— Ну, а Иоанн Лествичник? Я прочёл его книгу. Он считает: милосердие — главная добродетель христианина. Не любить ближнего своего — значит не любить Сына Божьего, значит не любить Бога.
— Замолчи! — Дорифор-старший аж побагровел. — То, что ты читаешь, понимать буквально не след.
— Для чего же тогда эти фолианты? Мириады страниц зряшно изведённых пергаментов?
Отвернувшись, Никифор бросил взгляд на улицу, за окно. А потом ответил более спокойно:
— Не могу я... переступить... понимаешь?.. разрешить ей ходить по дому... этой мерзкой твари...
— Твари! — подхватил Феофан. — Значит, сотворённой Творцом!
Дядя посмотрел на племянника, как будто видел его впервые, — озадаченно-удивлённо. Подошёл, взял за щёки. Заглянул в зрачки:
— Ты и впрямь слишком башковит. Научил я тебя на свою голову... «Лествичник, Лествичник»!.. Кто такой Лествичник? Старый дуралей, ничего не смысливший в обыденной жизни... К идеалу, безусловно, стремиться надо, но достичь его не дано никому, ибо идеал — это Бог. Так-то вот, племянничек. Но Фоке скажи, что согласен я дать ему свидетельство. Коли митрополит его разведёт и затем Фока обвенчается в церкви с этой... бедолагой... пусть живут подле мастерской...
Сын Николы воскликнул:
— Верное решение! Мы с тобой — оба «Софианы»!
Гробовщик только отмахнулся:
— Будет, будет, ступай. Я желаю побыть один. Чтобы в тишине поразмыслить как следует.
А столяр, узнав о благоприятном исходе миссии, был от счастья на седьмом небе. И другие обитатели дома стали после этой истории относиться к подростку очень уважительно. Ведь никто не знал, сколько горя, слёз и волнений принесёт в их жизнь предстоящая женитьба Фоки!..
Между тем город приходил в себя после эпидемии. Улицы и храмы наполнялись народом. Открывались лавочки, запестрели товарами хлебные, овощные, рыбные ряды, а на площадях Тавра и Стратигии снова начали торговать скотом. Заработали суды и университет. К пристани Золотого Рога потянулись купеческие суда. И приезжих по-прежнему слепил на солнце бронзовый столп у собора Святой Софии — наверху столпа высилась гигантская конная статуя императора Юстиниана: в левой руке он сжимал яблоко-державу с крестом, правую простёр на юг — в сторону Иерусалима.
Наконец, заработал ипподром, на открытие которого прибыл из своей дальней вотчины император Иоанн VI Кантакузин...
Тут необходимо дать пояснение. Византия с 1341 года (то есть к моменту описываемых событий более 7 лет) находилась в состоянии то затухавшей, то разгоравшейся гражданской войны.
Прежний император — Андроник III Палеолог умер в июле 1341 года и завещал престол своему малолетнему сыну — Иоанну V Палеологу. А фактически, до совершеннолетия мальчика, правили страной вдовствующая императрица Анна Савойская и влиятельный магнат (мы бы теперь сказали — «олигарх»), видный аристократ царской крови, выдающийся военачальник Иоанн Кантакузин. Но последний опрометчиво поссорился с командующим флотом и по ходу борьбы вынужден был бежать из столицы. В собственном имении он провозгласил себя новым императором — Иоанном VI. Вспыхнула бессмысленная война двух кланов. В государстве начались неразбериха и хаос.
Первое время Анне Савойской и её царственному сыну удавалось масштабно теснить противника, даже вынудить его скрыться в Сербии. Но на выручку самозванцу неожиданно пришёл турецкий эмир (турки давно стремились утвердиться на берегах Босфора и раскачивали византийскую лодку, как могли). А Кантакузин в погоне за властью не считался ни с чем — даже выдал за эмира собственную дочь, и она попала к тому в гарем. При поддержке турок узурпатор захватил практически всю страну и в конце концов осадил Константинополь. В городе начался голод. Анна Савойская, чтобы раздобыть денег, заложила у венецианских банкиров драгоценные камни из императорской диадемы... Это не помогло. Тайные сторонники Кантакузина отворили ему ворота столицы. Самозванец въехал как триумфатор, а его гвардейцы подавляли последние очаги сопротивления в городе. Только Анна, забаррикадировавшись в царском дворце, не хотела сдаваться. После трудных переговоров было решено: Иоанн V женится на второй дочери Иоанна VI, и отец с зятем объявляются соправителями (вплоть до двадцатипятилетия законного императора).
Разразившуюся чуму оба пережили кто где: Палеолог с матерью — у себя в резиденции на полуострове Галлиполи, Кантакузин — во Фракии...
Он вернулся в столицу злой и простуженный. В пятьдесят четыре своих года Иоанн VI выглядел неплохо: крепко сбитый, энергичный, решительный, и почти что без седины в тёмных волосах. Но когда ему нездоровилось, совершенно менялся, становился раздражительным, вздорным и нетерпимым. В гневе мог ударить слугу в лицо. Словом, делегация итальянцев, представителей генуэзского города-крепости Галаты, испросила аудиенции не совсем вовремя: соправитель империи находился явно не в духе.
Генуя (так же, как Венеция) представляла собой типичную в то время средневековую республику. Ею управлял выборный Совет под руководством избираемого пожизненно дожа. Дож своей властью назначал консулов — глав заморских территорий. Консулом Галаты утвердили крупного банкира Франческо Гаттилузи. Он и выступал от имени своих соплеменников.
Иоанн VI сидел на золотом троне, облачённый в красную мантию василевса и красные сапоги. Сбоку от трона висел штандарт с династическим гербом династии Кантакузинов — мандариновое дерево и два льва, упиравшиеся в его ствол передними лапами. Бледное лицо узурпатора и круги под глазами говорили о плохом самочувствии.
Итальянцы же, напротив, были оживлены и самодовольны. Все одеты по новой европейской моде — в укороченные бархатные камзолы, башмаки с пряжками и чулки, плоские шляпы на головах. Бороды короткие, а иные и вовсе с одними усами. Словно два мира встретились: уходящий, патриархальный, консервативный, неповоротливый — и весёлый, молодой, предприимчивый, за которым будущее.
Гаттилузи, расшаркавшись и произнеся обязательные в таких случаях величальные слова, сразу приступил к делу:
— Ваше Императорское Величество! Мы пришли предложить вам выгодную сделку. Императорский дом, как нам стало известно, сильно поиздержался. Ну, а наша Галата нуждается в расширении своей территории и серьёзном укреплении бастионов. К сожалению, Андроник III Палеолог — Царство ему Небесное! — запретил нам строить новые крепостные стены и велел уничтожить старые. Это несправедливо. Посему наше предложение: мы хотим занять всю возвышенность нашего берега Золотого Рога и затем застроить. А в обмен за такое право выплатим казне миллион иперпиронов.
Самодержец не любил итальянцев по нескольким причинам. Первая — за то, что они латиняне, католики, хоть и христиане, но, с его точки зрения, вероотступники. А Кантакузин был ярым православным и приверженцем самого догматичного течения в православии — исихазма. Во-вторых, он знал, что Галата симпатизирует не ему, а Палеологу — малолетнему Иоанну V, даже вела с ним переговоры об унии церквей — объединении православных и католиков. Кто ж такое стерпит! В-третьих, ему не нравился независимый образ жизни и мыслей генуэзцев — не монархия, а республика, интерес к античности (то бишь — язычеству!), вольность нравов и любовь к карнавалам (словом, всё то, что теперь мы привычно называем «духом Возрождения»). Ортодокс Иоанн VI воспринять этого не мог. И к тому ж — простуда, ломота в суставах и отвратное настроение...
Он ответил мрачно:
— Нет, сему не быть.
Удивлённый Франческо воскликнул:
— Миллиона мало? Назовите сумму!
— Деньги ни при чём. Мы не продаём наших принципов.
Гаттилузи опешил:
— Ваших принципов? Несколько пядей заброшенных пустырей — ваши принципы?
— Это не просто пустыри, это часть моего Отечества... А вмешательство Генуи и Венеции в наши внутренние дела сделалось слишком велико. Расширять его не позволю. Итальянцы влияют на греков дурно. Сеют беспорядки в умах. Я читал сочинение этого вашего... как его?.. Данте Алигьери. Еретик, безбожник...
— Данте — величайший поэт моего народа, — заявил генуэзец с вызовом.
— Ну, вот видите. Мы ни в чём не сходимся. И покойный Андроник III Палеолог был, конечно, прав, не желая усиливать Галату. Мы вас не прогоняем — развивайте свою торговлю, привозите нам новые товары, ради Бога. Но не более. И в политику нос не суйте.
Итальянец огорчённо спросил:
— Это окончательное решение Вашего Величества?
— Безусловно. Я своих решений никогда не меняю.
— Очень жаль, — консул сдержанно поклонился. — Но позволю себе заметить, что и мы от своих намерений не отказываемся обычно. Не желаете по-хорошему, за приличный куш, — будем воевать.
Самодержец повёл бровью:
— Вы — с империей?
— Ваша империя — далеко не прежняя. Времена Юстиниана и Константина минули. Если греки предпочитают союз с иноверцами-турками, нежели с христианами-итальянцами, я скорблю. Вы могли бы иметь миллион иперпиронов и друзей-галатцев. А остались с пустой казной и друзьями-магометанами. Это роковая ошибка.
Иоанн зашёлся от ярости:
— Прочь пошёл, негодяй, мерзавец! Угрожать мне вздумал! И давать наставления! Хочешь завершить свои дни в подвалах Нумеры? Я могу велеть это сделать.
Перепуганные католики, причитая и кланяясь, стали пятиться к выходу. Император произнёс им вдогонку:
— А упорствовать станете — срою вашу Галату с лица земли!
Уходя из дворца, Гаттилузи заметил своим друзьям:
— Две ошибки в течение получаса — это перебор. Он недальновидный политик.
— А какая вторая? — задал вопрос Марко Барди, возглавлявший полицию Галаты и именовавшийся «кавалерием».
— А какая первая? — улыбнулся Франческо.
— Первая — отказ выделить нам территорию.
— Правильно. А вторая — не решился арестовать нас на месте. Этим Иоанн подписал себе смертный приговор. — И ответил на недоумённые взгляды единомышленников: — Не в физическом смысле, конечно. Убивать его мы не станем. Мы его низложим. И поставим править Палеолога.
— Как же вы намерены это сделать, мессир?
— Проще не бывает.
Деловые люди болтать не любят. Их поступки не расходятся со словами. Не успел Иоанн VI встретить возвратившихся в Константинополь Иоанна V с матерью, дать им ценные указания и отбыть на лечение в Бруссу, к тёплым грязям и водам, как галатцы самовольно захватили спорные земли, начали на них строить укрепления, а в порту Золотого Рога уничтожили византийские склады, верфи и десяток обветшалых гребных судов, гордо называвшихся императорским флотом. У самой же Галаты кораблей было тоже десять, но маневренных и лёгких; более того: генуэзцы имели уже огнестрельное оружие — а его ещё не было ни у греков, ни у турок!
Византийские правители растерялись: Анна Савойская и её семнадцатилетний сын Иоанн, сидя во Влахернском дворце, одного за другим посылали в Бруссу гонцов и взывали о помощи. Вскоре соправитель прервал отдых и вернулся в Константинополь. Назревала новая война. И она отразилась на судьбе Феофана самым неожиданным образом...
Мастерская Евстафия Аплухира находилась неподалёку от Царского Портика и считалась одной из лучших в городе. Здесь расписывали книги и ларцы, разную домашнюю утварь, внутренние стены в домах богачей и, конечно же, работали над иконами по заказам церквей. Богомазы Евстафия славились далеко за пределами византийской столицы — их приглашали и на Афон, и в Фессалонику.
А Никифор Дорифор, гробовщик, почитал за честь дружбу с Аплухиром. Иногда, повстречавшись на воскресной обедне, шли к кому-нибудь из двоих домой, чтобы перекусить и за рюмкой красного вина обсудить последние новости. А ещё Дорифор не без радости сделался крестным отцом двух детей живописца.
Но когда дядя Феофана вдруг пришёл в мастерскую друга посреди рабочей недели, тот вначале даже растерялся. И спросил встревоженно:
— Что-нибудь случилось?
Гость однако поспешил его успокоить:
— Ничего плохого. Но причина, побудившая меня потревожить твою персону, любопытна и необычна.
— Ах, не выражайся столь выспренне, словно сочиняешь эпистолу какому-нибудь благородному грамотею! Говори понятнее.
— Не могли бы мы подняться к тебе, где не будет столько посторонних глаз и ушей?
— Ну, изволь, изволь, как прикажешь.
В комнате Евстафия оба сели за стол, выпили по чарке, и нетерпеливый художник, показав пальцем на предмет, принесённый Никифором, — нечто, завёрнутое в тряпку, — снова проявил интерес:
— Это вот и есть причина визита? Что там у тебя?
— Посмотри, пожалуйста. И скажи своё просвещённое мнение.
Гробовщик извлёк из обёртки деревянную доску и неторопливо повернул её лицевой стороной к Аплухиру. Живописец увидел нарисованную графитом девочку-подростка — полноватую и нескладную, но с лучистыми, добрыми глазами.
— Ба, ба, ба! — произнёс хозяин дома. — Уж не ты ли на склоне лет обнаружил у себя талант портретиста?
— Ты считаешь — талант? — с недоверием повторил посетитель.
— Нет, конечно, мастерства маловато, и рука не везде решительна... Но талант безусловен. Не томи, Никифор: чьё сие творение?
Дорифор торжественно произнёс:
— Моего племянника Феофана!
— Да не может быть! Он ведь мальчик ещё совсем.
— Не такой уж мальчик: в марте месяце будет уже четырнадцать.
— Нет, для самоучки — очень, очень недурственно. Он ведь у тебя в подмастерьях бегает?
— Преуспел в ремесле немало. А особенно полюбил тонкие орнаменты: он рисует их на доске, а помощник мой, мастер Иоанн, по наброскам этим режет.
— Просто удивительно. Ну, и как ты думаешь дарованием его распорядиться?
Спрятав доску и поставив её возле лавки, гробовщик ответил:
— Сам не знаю. Посоветуй ты.
Аплухир задумался, пожевал губу:
— А не хочешь мне его отдать в обучение? Я бы сделал из мальца настоящего живописца, — и налил из кувшинчика по второй рюмашке.
Гость отпил и сказал с сомнением:
— Вряд ли соглашусь. У меня в мастерской каждый человек на счету. Но, с другой стороны, не желаю зарывать Божий дар племянника. Он бы мог приходить к тебе в свободное время, чтобы брать частные уроки... Если не запросишь за них слишком дорого.
У Евстафия вырвалось:
— Я вообще за них не возьму ни единого фолла!
Дорифор мягко улыбнулся:
— Это чересчур, мой любезный. Всякий труд должен вознаграждаться. Посему, если ты не против, я буду тебе платить пятьдесят фоллов в месяц.
— Возражать не стану. Пусть приходит завтра же.
— Если управится со всеми делами.
Феофан управился. И предстал перед Аплухиром — в белой домотканой рубахе, чистенькой коричневой безрукавке, тёмных полосатых штанах и ботинках на свиной коже. Шапку мял в руках. За последний год он значительно вытянулся, говорил по-петушиному, то и дело переходя с баса на фальцет и обратно, а лицо имел чуть продолговатое и довольно смуглое.
Оглядев его, мастер-живописец спросил:
— Сильно устаёшь у себя в мастерской?
Дорифор-младший весело моргнул:
— Ой, да что вы! Я тружусь в охотку. И не замечаю, как день кончается.
— А сюда прийти — чья идея: дядина или твоя?
— Дядина, конечно. Мне и в голову не могло взбрести. Рисовал просто для забавы. Ни о чём серьёзном не помышляя.
Живописец наставительно сформулировал:
— И не помышляй. Навыки, сноровку надо приобресть, но они — не главное. Лёгкость, непринуждённость, даже озорство — вот что самое ценное у художника. А теперь пойдём, покажу тебе, как мы тут работаем. Познакомлю тебя с подмастерьем Филькой. Он наверняка ещё не ушёл, ибо тоже очень старается.
Филька оказался на год младше сына Николы. Стригся «под горшок» и скреплял жидковатые волосы ремешком-обручем. Сильно шепелявил и часто шморгал носом. К появлению нового ученика он вначале отнёсся настороженно, обратившись к хозяину без обиняков:
— Нешто вы меня заменить решили?
Рассмеявшись, Евстафий потрепал его по плечу:
— Полно, не ревнуй. Феофан тебе не соперник. Более того: будет хорошо, если вы подружитесь.
Филька затянул содержимое носа со свистом:
— Я не прочь. Коли задаваться не станет.
Дорифор ответил:
— Я не задаваться пришёл, а учиться. В том числе и у тебя.
— Ну, тогда не поссоримся.
Вскоре они действительно начали приятельствовать. Подмастерье-художник, тоже сирота, рос в приюте при монастыре, а когда монахи обратили внимание, что мальчонка проявляет способности богомаза, они предложили Евстафию взять его к себе. Аплухир согласился. Оба отрока виделись теперь часто, иногда вдвоём рисовали с натуры, иногда тайком резались в самодельные карты. Филька был неравнодушен к старшей дочке хозяина — Феодоре, девочке тринадцати лет, на него не обращавшей никакого внимания.
— Это потому что я нищий, — сетовал подросток. — И не ровня ей. Смотрит на меня и не видит.
— Не беда, — говорил ему сын Николы, — повзрослеешь, сделаешься мастером, заведёшь своё дело. Вот она тебя и полюбит.
Тот вздыхал:
— Мне такая любовь ни к чему. Состоятельных любить просто. Ты попробуй, полюби бедняка!
А однажды Феофан пригласил приятеля к себе в дом — с разрешения дяди, разумеется: завершив развод, их товарищ Фока сочетался законным браком с бывшей проституткой Софьей.
Свадьбу играли в помещении мастерской, сдвинув верстаки и накрыв их скатертью. Праздновали скромно: кроме «молодых», заявились Иоанн с семейством, оба Дорифора, Филька и ещё две подруги новобрачной, тоже в прошлом жрицы любви, а теперь достойные белошвейки. Дамы полусвета делали присутствующих мужчин более фривольными, и к исходу второго часа застолья скользкие шуточки и развязный смех перестали смолкать вовсе. А Никифору, тоже захмелевшему, не хватало сил усмирять собравшихся замечаниями вроде такого: «Господа, здесь дети!» В результате чего Антонида, оскорбившись на какую-то сальность, удалилась вместе с Анфиской, за ними уныло поплёлся Иоанн. Вскоре стол покинули и Фока с невестой — исполнять супружеский долг. Дядя просто уснул, положив голову на скатерть. А весёлые белошвейки, хохоча и жеманясь, обратились к Феофану и Фильке:
— Вы нас не проводите до дому? На дворе темно, честным девушкам боязно идти без мужчин по пустынным улицам. Вдруг на нас нападут?
— Ну, конечно, проводим! — загорелся Филька. — Можем и не только до дому, но и до постельки...
Дамы игриво фыркали и не возражали. Голова Феофана несколько кружилась от выпитого вина и предстоящего приключения. Он в свои четырнадцать лет был ещё невинен, как ангел, и от одного слова «женщина», содержащего в себе столько для него загадочно-романтичного, у него усиленно колотилось сердце. Здесь же было целых две этих самых женщины, да ещё таких аппетитных и, по-видимому, очень доступных! Как не взволноваться?
Сын Николы, безусловно, не забывал, что интимная жизнь до брака — грех. Понимал, что его искушает властелин тьмы. И сопротивлялся. Но с другой стороны, не хотел выглядеть в глазах друга сосунком. Филька не боится — чего я страшусь-то? Мы ведь не святые, не иноки. А Господь Бог больше любит раскаявшихся грешников, нежели стабильно непогрешимых!..
Все эти сомнения просвистели в его мозгу в считанные доли секунды. И мгновенно исчезли. Он шагал с Филькой и гетерами по извилистым улочкам юго-западной части города, громко хохоча и куражась, пел какие-то непристойные песни, выученные в детстве в труппе бродячих комедиантов, и не чувствовал неловкости. Но когда до жилища красоток оставалось каких-нибудь полквартала, им дорогу преградил конный разъезд гвардии эпарха — некое подобие ночной полиции, соблюдавшей порядок в Константинополе.
— Кто такие? Разрешение на хождение в тёмное время суток имеете? — загудели кавалеристы, освещая прохожих факелами.
— Фью, да это ж Роза и Павла! — распознал девушек один из гвардейцев. — Вы опять за старое? Соблазняете порядочных христиан?
Те затараторили:
— Ах, какое «старое», милостивые государи? Мы давно честно трудимся и забыли о прежних глупостях. А сопровождают нас благородные юноши.
— Ничего не знаем, все задержаны, будем разбираться в участке.
— Да зачем в участке, милостивые государи? Там начальства много, вам ничего не перепадёт. Может быть, решим полюбовно? Отпустите мальчиков, а уж мы расплатимся с вами по полной стоимости.
Командир отряда осклабился:
— Вот чертовка, Павла, знаешь, чем смягчить сердце воина! Ладно, пусть проваливают. — И прикрикнул на уходящих парней: — Но смотрите, больше не попадайтесь!
Прихватив гетер, конники исчезли, а ребята остались посреди тёмной улицы, совершенно обескураженные.
— «Развлеклись», нечего сказать! — произнёс Филька.
Феофан ответил:
— Я считаю, легко отделались. Загреметь в участок — удовольствие ниже среднего.
— Значит, повезло.
Помолчали. Подмастерье Евстафия огляделся:
— Ты дорогу назад запомнил?
— Нет, конечно. Темень непроглядная.
— Подождём рассвета.
— Холодно, зараза. Март какой-то зябкий.
— Да, не жарко.
С первыми лучами утреннего солнца город неожиданно забурлил — люди сбивались в кучи и, размахивая руками, пробегали мимо ничего не понимавших друзей.
— Вы куда, народ? — крикнул Дорифор-младший. — Что произошло?
— К морю! К морю! — раздавались голоса из толпы. — Итальяшки бьют наших!
— Что, опять? — выкатил глаза Филька. — Вот мерзавцы! — И они побежали вместе с остальными.
А случилось вот что. Соправитель Иоанн VI Кантакузин, год назад возвратившийся из Бруссы, начал строить новый флот, чтобы нанести генуэзцам ответный удар. На пожертвования состоятельных горожан возвели девять кораблей, более внушительных, чем сожжённые итальянцами. Но католики не дали себя обставить: ранним весенним утром навалились на православных первыми. На виду у всего Константинополя разыгралось невиданное морское сражение: генуэзцы расстреливали корабли греков из пушек. Гром от залпов, дым от пороха и горящей древесины, моряки, прыгающие за борт, гибнущая флотилия — всё сливалось в серо-коричневый, грязный вал. Феофан и Филька, прибежавшие на пристань Золотого Рога ко второй половине битвы и толкаясь среди зевак, привставая на цыпочки и вытягивая шеи, наблюдали, как их соотечественники терпят поражение. Императорские суда погружались в воду одно за другим. Наконец, последний корабль, получив пробоину от умело пущенного ядра, накренился на бок, булькнул, перевернулся вверх днищем и пропал в пучине. А галатцы, не потеряв ни одной из боевых единиц, гордо развернулись и торжественно уплыли к своим причалам. Это было страшное национальное унижение! Бывшая Восточная Римская империя, растеряв мощь и доблесть, не смогла противостоять какому-то жалкому анклаву, крепости купцов и банкиров, дерзким генуэзцам. Горожане толпились в страхе. Кто-то даже плакал. Только люди эпарха начали приводить народ в чувство, разгоняя собравшихся:
— Нечего здесь стоять! Расходитесь живо! Здесь вам не гипподром!
По дороге домой Филька прошипел:
— Вот проклятые латиняне! Всех бы передушил!
Феофан ответил:
— Нет, а я ими восхищаюсь. Я, скорее, передушу наших — не умеющих стойко защищаться.
Друг его нахмурился:
— Ты не патриот, Фанчик.
— Нет, неправда. Я люблю мою Родину. И поэтому терпеть не могу дураков, доводящих её до ручки.
Впрочем, справедливости ради, надо отметить: это горькое умозаключение мальчик сделал не сам, а когда-то слышал от отца, презиравшего старый византийский уклад и мечтавшего уехать в Италию; но Манефа не хотела покидать берега Босфора, и Никола остался... А зато Феофану было суждено жизнь свою связать с итальянцами навсегда. Скоро мы узнаем об этом.
Да, Кантакузин не считался бы хитроумным правителем, если бы не умел уязвлять врагов с неожиданной для них стороны. Нет, морское сражение было смехотворно проиграно. И тягаться силой с Галатой он не счёл в дальнейшем возможным, и особенно — при отсутствии денег. Иоанн VI сделал не военный, а экономический ход: увеличил пошлину на товары итальянских купцов и одновременно снизил всякие поборы с греческих торговцев. Генуэзцы и венецианцы сразу поутихли. А казна начала пополняться иперпиронами. И кто знает, может, самозванцу удалось бы на какое-то время удержать государство от полнейшего краха, если бы не подросший Иоанн V. Молодой человек больше не желал управлять страной на паях с соперником. И восстал. И гражданская война в империи вспыхнула с новой силой.
Где война — там разруха, перебои с товарами, голод, смерть. Но Никифору Дорифору — что? Чем покойников больше, тем успешнее его предприятие. Мастерская работала днём и ночью. Капиталы гробовщика множились. Он теперь ходил в дорогих одеждах, приобрёл коляску, лошадь, нанял кучера — словом, ездил по городу, как аристократ, в собственном экипаже; и, впервые изменив принципам, закрутил роман с супругой Фоки — Софьей.
Женщина и впрямь была видная — белотелая, с ярко-рыжими волосами и орлиным носом. Говорила громко, хохотала звонко. А когда готовила или стирала, пела во всё горло. И тем самым обращала на себя общее внимание. Антонида и Анфиса её дружно невзлюбили.
А мужчины заглядывались. Даже Иоанн. Иногда проводит её долгим, понимающим взглядом, да и скажет Феофану вполголоса:
— Эта баба нам ещё устроит.
— Нам — кому? — удивлялся подросток.
— Мастерской. Перессорит всех.
— Ты влюбился, что ли?
— Я-то нет, у меня жена, и себя блюду. А вот дядя твой, кажется, присох.
— Да не может быть! Он такой святоша!
— В тихом омуте черти водятся.
И действительно: бывшая гетера сильно ранила сердце холостяка. При её появлении Дорифор-старший сразу оживлялся, начинал командовать подчинёнными нарочито властно и ругал стряпню Антониды почём зря. А потом велел: пусть мне завтраки подаёт Софья (раньше приносила жена Иоанна или Анфиса). И однажды, когда Фока провалился в очередной запой, благоверная его, поспешив к хозяину с завтраком, задержалась в его покоях много дольше обычного. Вышла возбуждённая, быстро наводя порядок в одежде. И смотрела долу. Тут и целомудренный Феофан понял: надо ждать беды.
Какое-то время жизнь ещё текла по обычному руслу. Подмастерье продолжал бегать на уроки к Евстафию. Аплухир научил его многому — графике и живописи, композиции и обратной перспективе, разнице между реалистичным рисунком и принципами иконописи. Эту разницу объяснял он так:
— Мы не латиняне. Не изображаем Троицу Святую, Богоматерь и апостолов схожими с простыми людьми. Ибо изображать их такими, как мы, значит, низводить до нашего уровня. А икона обязана потрясать воображение христианина. Дать ему понять, как он мал и ничтожен по сравнению с идеалами святости и духовности. Подлинная икона пишется не умом, но сердцем. В ней должна быть загадка, тайный смысл, не доступный каждому, как не может любой из нас до конца познать Бога.
И к шестнадцати годам Дорифор-младший овладел уже многими приёмами, вплоть до того, что порой наставник поручал ему или Фильке размечать самостоятельно доски с будущими ликами и накладывать основные тона фона, а потом, лишь подправив начатое, сам доводил заказ до конца. Иногда он осаждал Феофана:
— Слишком ты горяч. Будь спокойнее, не спеши. Наше с тобой искусство суеты не требует. Я не говорю, будто должен ты творить слишком рассудительно — этак ничего не получится. Без накала чувств живопись мертва. Но эмоции и страстность надо усмирять. Управлять ими, как сноровистой лошадью. А не то — сбросит и затопчет.
Фильку же ругал за излишнюю подражательность устоявшимся образцам. И нередко ставил в пример Феофана:
— Ты смотри, как он фантазирует. У него воображение плещет через край. Никогда не повторяется, ищет и придумывает новые решения. Настоящий талант — это щедрость духа. Сотни вариантов. Жажда неизведанного. А копировать пройденное скучно.
Друг невесело усмехался:
— Так не зря же его называют Софианом! Больно башковит.
— Нешто ты глупее?
— Не глупее, конечно. Только я — талант, а он — гений.
— Не преувеличивай. И не принижай своё дарование.
— Я не принижаю, а знаю точно. И не вижу в том ничего дурного: ловкие копиисты тоже без работы не пропадают.
Разница в способностях не мешала молодым людям относиться друг к другу по-прежнему. Только раз подрались всерьёз.
Дело было летом 1352 года, и ребята помогали Евстафию расписывать церковь Покрова Богородицы в женском монастыре на одной из окраин Константинополя. Спор возник из-за крестика на мафории[2] Девы Марии. Феофан считал, что коль скоро Пресвятая повернула голову влево и глядит на Младенца, крестик её не может оставаться по центру лба и его необходимо слегка сместить. Филька же упорствовал: надо поступиться реалистичностью и остаться в рамках канона. Слово за слово — перешли на личности. Зная о его симпатиях к итальянцам, подмастерье обвинил Дорифора в ереси:
— Я не удивлюсь, если ты вообще перекрестишься в католика!
Тот кричал в ответ:
— Прекрати молоть чепуху! Латинянам и грекам нечего делить, наша вера едина, и должна быть уния церквей!
— Подчиняться Папе? Хочешь ходить под Папой? Под иудой, христопродавцем?
— Можно подумать, будто наши патриархи — святее!
— Да, святее!
— И поэтому дружат с турками?
— Турки нам не враги, с ними можно договориться.
— С турками договориться? Так пойди, сполосни пиписку!
— Для чего? — изумился Филька.
— Чтобы чистой была — перед тем, как они тебе её станут обрезать!
Тут уж друг не выдержал и ударил Феофана кулаком в глаз. Завязалась настоящая драка, и подростки бешено катались по полу, молотя друг друга, изрыгая проклятия. Лишь Евстафию, заглянувшему в церковь, чтобы посмотреть, как идёт работа, удалось их разнять. Возмущённый учитель наорал на обоих:
— Сопляки! Щенки! Где затеяли потасовку? В Божьем храме! Ни стыда, ни совести. Прочь пошли отсюда, чтобы я три дня вас не видел!
Выйдя из монастыря, Софиан, сплёвывая кровь, продолжавшую течь у него из губы, примирительно посмотрел на товарища:
— Ты куда теперь?
— Не решил ещё. — У приятеля кровь текла из носа. — Хочешь предложить что-то интересное?
— Ничего такого. Просто искупаться.
— Почему бы нет? Омовение в морских водах снимет нашу грязь и грехи.
Так они провожали детство.
А события в доме Никифора всё перевернули вверх дном.
Как-то поздно вечером Феофан вернулся к дяде в мастерскую после очередных занятий у Аплухира. И увидел Анфиску, поливавшую цветы в палисаднике. Дочке Иоанна было уже пятнадцать, и она превращалась из подростка в девушку с хорошо развитыми формами. В отношениях между молодыми людьми ничего нового не происходило: он над ней немножко подтрунивал, говорил снисходительно, по-взрослому, а её глаза выражали вечную тревогу и всецелое подчинение.
— Здравствуй. Как дела? — помахал рукой юноша.
Та взглянула на него в замешательстве:
— Плохо, Фанчик, плохо! Целая трагедия без тебя разыгралась.
Он заволновался:
— Что такое?
— Софья сообщила Фоке, что беременна. А Фока спросил: от кого — от меня или от хозяина? И как бросится её избивать! Так бы и забил до смерти, если бы не папенька и не маменька, подоспевшие ей на выручку. А Фока — прыг в окно — да и был таков. Пригласили доктора, он привёл Софью в чувство, но ребёночка она потеряла. И теперь хозяин обещает засадить мастера в тюрьму, если он вернётся.
— Ничего себе! Я пойду, поговорю с дядей.
— Лучше не ходи: запёрся у себя и не хочет никого видеть.
— Ну, меня наверное примет.
Сын Николы поднялся из мастерской на второй этаж и подёргал ручку запертой двери. Постучал и крикнул:
— Это я, Феофан. Ты не спишь? Надо потолковать.
Вскоре звякнул ключ, и Никифор появился в проёме — неприветливый, похудевший. От него разило вином. Оглядев племянника исподлобья, проворчал недобро:
— Что тебе, поскрёбыш?
— Разреши войти? Может, что скажу умное?
— Не смеши, — гробовщик оскалился, показав кривые жёлтые зубы. — Что ещё надо говорить? Мой ребёнок умер.
Молодой человек всё-таки вошёл, потеснив дядю в коридорчике. Сел за стол и спросил:
— Мне нальёшь?
Тот пожал плечами:
— Пей, не жалко.
Оба отхлебнули вина.
— Значит, ты уверен, что ребёнок твой?
— По словам Софьи. А она лгать не станет.
— Отчего не станет? Очень даже может.
— Если бы ребёнок был от Фоки, то Фока не стал бы её избивать.
— Это ещё не довод. Пьяный Фока на любое способен.
— Пьяный Никифор тоже. — Дорифор-старший снова выпил, промокнул губы рукавом и проговорил: — Нет, не зря я считал, что от женщин — одни несчастья. Все причины бед. Был я образцом добродетели, проводил время в чтении и молитвах, а вином только причащался. А теперь? Посмотри на меня. Превратился в тряпку, забулдыгу и грешника. Возжелал жену ближнего своего. Преступил одну из главнейших заповедей. И за это буду наказан.
Феофан заметил:
— Нос другой стороны, будь ребёнок не твой, ты попался бы на крючок и воспитывал чужое дитя. Бог тебя оградил от этого.
Дядя покачал головой:
— Всё равно. Появись тут сейчас Фока, я его убью.
— Ну и глупо. Мало того, что нарушишь очередную главнейшую заповедь, так ещё и окажешься за решёткой. Для чего?
— Отомщу за невинно загубленную жизнь.
— «Око за око, зуб за зуб»? Но Господь наш Иисус Христос призывал нас не поддаваться мстительным чувствам.
— Стало быть, простить?
— По-христиански — простить. И отдать в руки правосудия.
— Ох, боюсь — не выдержу.
Уложив Никифора, юноша спустился к себе в каморку и прилёг на кровать. Но заснуть не мог, думал о случившемся, глядя в темноту. Прав ли Дорифор-старший — на земле зло от женщин? Ева поддалась искушению, а затем совратила Адама. Первородный грех как проклятие висит надо всеми. Люди из-за него потеряли бессмертие. Но Господь смилостивился над нами и направил на Землю Сына, чтобы Тот попрал смертью смерть. Христиане обретут жизнь вечную. Но борьба за людские души ещё не окончена. Нечестивый продолжает искушать и мужчин, и женщин. Вожделением — прежде прочего. Как здесь отделить плевелы от зёрен? Ведь Любовь есть Бог. Но Любовь есть и похоть, значит — грех. Где граница? Женщина — исчадие ада или же сосуд святости? Мы обожествляем Деву Марию, но Она была смертна, умерла от старости, не воскресла, — получается, первородный грех и на ней? Как сие понять? Можно ли понять в принципе? Или сами эти мысли греховны? Надо просто верить? И не задавать наивных вопросов?
С этими сомнениями он и забылся. Разбудил его грохот наверху, в комнатах у дяди. Феофан вскочил, натыкаясь в темноте на предметы, побежал по лестнице. Дверь была открыта. И окно распахнуто. А за ним, на улице, каркала ворона.
На полу, в луже крови, он увидел Никифора. И огромный столовый нож торчал у него из груди.
— Что же это? — прошептал Софиан, опускаясь перед мертвецом на колени. — Дядечка, ты жив? Погоди, пожалуйста, умирать, мы тебя спасём...
Но душа Дорифора-старшего отделилась уже от тела...
Тут явились остальные обитатели дома. Софья потеряла сознание, её наскоро привели в чувство и препроводили по лестнице вниз. Иоанн спросил у парнишки:
— Кто его? Ты или Фока?
Феофан, стоя на коленях, попятился и увидел, что действительно перепачкан кровью — пятна на руках и одежде. Он воскликнул:
— Ты рехнулся? Для чего мне убийство дяди?
Мастер предположил:
— «Для чего, для чего»! Ты — наследник. А свалить можно на Фоку...
— Господи, о чём ты?! Как тебе не стыдно думать такое!
Полусонный столяр почесал в голове и перекрестился:
— Да, конечно... Человечек ты добрый... Можешь быть спокоен: я и на суде тебя поддержу...
— На каком суде?
— Мы теперь обязаны заявить властям. Будет разбирательство, как положено. Коли изобличат Фоку — он и понесёт наказание. Ну, а коли скажут, что убийца — ты, значит, ты.
Потрясённый молодой человек медленно поднялся с колен:
— Иоанн, родной, посоветуй, что делать? Скрыться, унести ноги?
— Нет, я думаю, убегать не стоит. Это уж совсем будет подозрительно. Надо доказать в суде свою невиновность, оправдаться полностью.
— Боже мой, ты же знаешь наши суды... Разве там найдёшь правду?
— Если будет судить митрополит, не исключено, что найдёшь.
— Я хочу посоветоваться с Евстафием Аплухиром. Поспешу к нему.
— Лучше оставайся. За Евстафием я пошлю Анфиску.
Мастер-живописец прибыл в дом к убитому лишь за несколько минут до властей. Он взглянул на тело, выслушал рассказ Феофана, а потом сказал своему подопечному:
— Ничего не бойся. Мы тебя не дадим в обиду. Но, конечно, чтоб тобою занялся митрополит, надо заплатить кое-какую цену.
— Денег у меня теперь нет.
— Дело не в деньгах. Сумму же залога я внесу и сам.
Дело в твоём статусе: должен стать послушником какого-либо монастыря. И тогда перейдёшь в ведение церковников.
— В монастырь? Ни за что на свете!
— Что, по-твоему, в тюрьме лучше?
— Не хочу быть монахом.
— И не будешь. Можно ведь потом не постричься. И в монастыре жить не обязательно, здесь не Афон, это разрешается. Но носить одежду послушника и не бегать по кабакам, видимо, придётся.
Юноша молчал. На его осунувшемся лице можно было прочесть крайнее смятение. Хрустнув пальцами, он спросил:
— Вы, учитель, считаете, что иначе нельзя?
— Самый лёгкий путь. Суд митрополита — быстрый, справедливый. А в суде гражданском, безусловно, завязнем, на одни взятки состояние изведём — и ещё не известно, выручим ли тебя.
— Хорошо, действуйте, как знаете.
Тут же появились люди эпарха — дознаватели, писари. Начались допросы, составление документов после осмотра места преступления. Ситуация с Феофаном складывалась запутанная: все свидетели отрицали его вину, обвиняли Фоку как единственно возможного виновника злодеяния, но улики были против племянника. Заявление Софиана о желании сделаться послушником тоже не произвело впечатления. Толстый дознаватель, вытиравший пот, струйками бежавший по его вискам и щекам, так ответил:
— Вот когда перейдёшь в лоно церкви, мы тебя передадим из рук в руки служкам митрополита. А пока посиди у нас. До решения суда о сумме залога.
— А когда возможно это решение?
— Где-то в течение недели.
— Целую неделю в тюрьме! Средь воров и насильников!
— Не драматизируйте, сударь, — успокоил его толстяк. — И среди убийц попадаются чрезвычайно милые личности. Я-то знаю!
Феофану завязали руки за спиной кожаным ремнём и торжественно увели из дома. Все ему желали скорейшей свободы, а Анфиска плакала, прижимаясь к матери.
Юный Иоанн V потерпел поражение и бежал со своими единомышленниками под крыло итальянцев — на далёкий остров Тенедос. Генуэзцы готовили новое наступление на Кантакузина, а неистовый самозванец опирался турок: брал в наёмники и селил под Константинополем. Между прочим, на пособие войску он истратил всю казну империи, всю церковную утварь и пожертвования московского князя...
(А в Москве в то время правил внук Александра Невского, сын Ивана Калиты — Симеон Гордый. Человек чрезвычайно набожный и большой поклонник Византии, он послал на Босфор, с делегацией митрополита, сундуки с богатствами — на ремонт знаменитого храма Святой Софии... Но о русских делах наш рассказ ещё впереди, а пока только упомянем, что московские дары были израсходованы не по назначению — на солдат эмира, нанятых Кантакузином).
Где военным путём, а где мирным, турки занимали греческие земли пядь за пядью. Иоанн VI, ослеплённый ненавистью к Палеологу, не препятствовал их движению. Вскоре он опомнится и захочет остановить мусульман, но уже не сможет...
Чтобы укрепить свою власть, император-узурпатор объявил о коронации собственного сына — Матфея Кантакузина. Патриарх отказался проводить противозаконный обряд, и его сместили; в страхе он бежал из Константинополя и укрылся на том же Тенедосе, в стане Иоанна V. А на патриарший престол возвели афонского монаха Филофея Коккина, сына видного грека и красавицы-еврейки. Крайний консерватор, он себя окружил точно такими же непримиримыми противниками объединения западного и восточного христианства. Был в его свите и монах Киприан Цамвлак, выходец из знатного болгарского рода; не пройдёт и двадцати лет, как он сделается митрополитом Киевским и Всея Руси... А пока ему, как и Феофану, только-только исполнилось шестнадцать, и до их знакомства — поворотного, судьбоносного, — оставалось немногим более полугода...
Феофан просидел в тюрьме две недели. В полутёмной камере, свет в которую проникал сквозь малюсенькое оконце, забранное решёткой, обитало человек восемнадцать—двадцать — грязных, запаршивевших, одичавших. Их кормили два раза в сутки: отварной морской рыбой и бобовой похлёбкой, да краюхой хлеба в придачу. Из-за хлеба иногда возникали драки — заключённые воровали его друг у друга и готовы были убить соседа из-за лишней крошки. Молодой Дорифор спал на грязной соломе возле выгребной дырки и ужасно мучался от невыносимых условий. Но однажды, потехи ради, стал показывать фокусы и жонглировать — демонстрируя навыки, что ему привили в труппе бродячих акробатов; заключённые млели от восторга, а потом перевели юношу ближе к оконцу. Старший в камере взял его под свою защиту. На прощанье, перед выходом Софиана под залог, покровитель сказал:
— Если будет трудно, некуда пойти, негде схорониться от гвардейцев эпарха, загляни на улицу Левков, обратись к трактирщику Кипаридису и скажи, что пришёл от Цецы. Он тебя укроет.
— Благодарствую, Цеца, я твоей доброты до конца жизни не забуду.
— Ничего, ничего, мы же христиане. Нынче я тебе, завтра ты мне поможешь. Мир-то тесен, где-нибудь да встретимся.
Аплухир внёс за Феофана залог — 50 иперпиронов, — и того до суда отпустили жить на воле. Он сходил на могилу дяди, положил цветы, срезанные Анфиской в их домашнем палисаднике, постоял и повспоминал убитого родственника, странноватого, в чём-то вздорного и упрямого, но в душе бесконечно доброго. Неожиданно услышал кашель за спиной. Обернулся и увидел Фоку. Бывший мастер-гробовщик был небрит и нечёсан, явно с перепоя, в обветшалой одежде и порванной обуви. Красные глаза его по-болезненному блестели.
— Ты? — проговорил молодой человек. — Я из-за тебя просидел в тюрьме. Тать, убийца.
— Ну, убийца, — подтвердил столяр и опять покашлял. — Но зато, благодаря мне, ты теперь унаследовал состояние. Главный в мастерской.
— Нет, до восемнадцати лет я буду под опекой Евстафия Аплухира.
— Пара лет промелькнёт мгновенно. И тогда я приду получить должок. Если не помру...
Феофан посмотрел на Фоку с явным сожалением:
— Ты совсем потерял голову, дубина. Мало того, что фактически душегуб и пропойца, так ещё и бесстыдник: хочешь получить с меня деньги за преступление.
Тот пожал плечами:
— «Преступление»! А Никифор, совративший мою жену, не преступник? Почему я должен был терпеть? Главное, пришёл я к нему по-хорошему: дескать, заплати за ущерб, нанесённый мужу, и останемся каждый при своём. Нет, рассвирепел, вынул нож. И лежать бы мне, а не ему, теперь в этой свежей могилке, если б не моя сноровка и сила. Не моя, но его вина.
— Так явись на суд, расскажи, как мне, и покайся по-христиански. Докажи, что убил, защищая жизнь. И с меня снимут подозрения.
— Вот ещё, придумал! Я не столь наивен и глуп. Появлюсь в суде — и меня сразу заграбастуют. Ни черта не докажу и пойду на фурку для колесования. Нет уж, дорогой, обойдусь без этого. А тебя не засудят, не боись. И тем более коли сделаешься послушником.
— Ты откуда знаешь?
— Софья говорила.
— Значит, вы общаетесь?
— Хм, а то! — он опять закашлялся.
— Слушай, у тебя не чахотка ли? — взволновался юноша. — Плохо выглядишь. Кашляешь погано.
— Хватит каркать — «чахотка»! Лихоманка обыкновенная, я простыл намедни, ночевал под открытым небом. — Запахнув на груди тряпье, Фока заторопился: — Ладно, будь здоров. И не забывай, кто твой добродетель. Я ещё зайду за наградой. — Юркнув за деревья, бывший гробовщик скрылся.
Феофан ещё постоял какое-то время, повздыхал, обдумывая сказанное и услышанное, а потом отправился к Аплухиру: обсудить свои дальнейшие действия.
Живописец договорился с игуменом Фотием, возглавлявшим обитель Святого Михаила Сосфенийского, расположенную за городом, о приёме младшего Дорифора в послушники. Настоятель сам решил провести собеседование и в конце недели принял кандидата в своих покоях — скромных, чистых, с толстыми каменными стенами и высокими узкими окнами, выходящими на Босфор. Под скалой рокотал прибой. Резко пахло ладаном.
Фотий усадил Феофана и доброжелательно заглянул в глаза. Был он с длинной белой бородкой и слегка ввалившимися щеками, но не в самом преклонном возрасте — лет, по-видимому, шестидесяти пяти. Лишь отсутствие половины зубов и морщинистая кожа на тонкой шее придавали ему стариковский вид. Задал первый вопрос: верно ли, что вместе с Евстафием юноша расписал церковь Покрова Богородицы? Софиан ответил:
— Помогал учителю. Третьим с нами работал подмастерье Филимон.
— Видел, видел ваше творение. Сделано отменно! Луч от солнца падает на лик Пресвятой Девы, и глаза Ея, обращённыя на Святого Младенца, прямо-таки светятся нежностью. Чудно, чудно! У нас при монастыре тоже есть небольшая иконописная мастерская. Два монаха трудятся, ты бы к ним присоединился, а?
— С превеликой радостью, ваше высокопреподобие.
— Наш-то монастырь строг не больно. Вместе только молимся, живём и питаемся порознь, не ведём общего хозяйства. Новый Патриарх против этих вольностей, хочет, чтобы все киновии[3] были по примеру афонских. А по мне, это отпугнёт многих верующих. Надо, чтобы каждый выбирал аскезу по силам. И Господь наш, Иисус Христос, совершенно не призывал паству, чтобы бросила суетные мирские дела и жила одними молитвами, истязая плоть. Нет, напротив! Пребывать в миру и при сем не грешить — много тяжелее, чем отгородиться от искушений непреодолимыми стенами. Ты-то постригаться не думаешь?
— Не решил пока.
— Торопиться не стоит. Походи в послушниках, приглядись к нашим правилам и канонам, пообщайся с братьями. И тогда делай выводы. Никого неволить не смеем. Постриг — выбор добровольный, надо приходить к нему одному, без чужих советов, как и к таинству смерти.
Говорили долго. Феофану Фотий чрезвычайно понравился, молодой человек больше не боялся своей новой участи, даже радовался во многом — жить на берегу моря, в тишине и покое, заниматься любимым ремеслом, в окружении славных, благообразных людей, но при этом иметь возможность видеться с друзьями, продолжать учиться у Аплухира — разве не великое счастье? И владыка остался доволен собеседованием — юноша серьёзный, вдумчивый, не дёрганый, может рассуждать о Святом Писании, о трудах и подвигах праведников, и ведёт себя скромно, не рисуется, не стремится выглядеть лучше, чем есть на самом деле. Ясно, что послушничество для него — только способ избежать мирского суда (о котором упоминал Евстафий), ну да ничего, к Богу можно идти разными путями; даже если не сделается монахом, пребывание в монастыре благотворно повлияет на его ум и душу.
Вскоре, на одной из вечерних служб, Фотий объявил инокам, что у них в братстве прибавление — в новые послушники принят Феофан Дорифор по прозвищу Софиан, ученик живописца, даровитый молодой богомаз. Жить он может и дома, и в одной из келий, а его духовным отцом будет сам игумен. Чернецы одобрительно закивали, глядя на стоявшего чуть поодаль юношу. А по завершении литургии многие подходили знакомиться.
Братья Ириней и Аркадий повели его посмотреть на иконописную мастерскую — очень бедную, по сравнению с предприятием Аплухира. И работы, что показывали монахи, показались Феофану чересчур примитивными; даже Филька в своих ранних подражаниях так не опускался. Но сказать правду было совестно, и племянник покойного Никифора не хотел обижать этих простодушных трудяг, искренних в желании рисовать строго как предписано. Дорифор промямлил:
— Очень хорошо... крепко сделано... — А потом спросил: — Можно я добавлю к лику Святого Михаила несколько мазков?
Ириней с сомнением поглядел на Аркадия, но, как видно, тоже не хотел обижать юного послушника и кивнул:
— Что ж, изволь. Ученик Аплухира знает, что творит.
Феофан взял из шкафчика чашечку со светлым пигментом, тонкую колонковую кисть, помешал слегка краску и стремительно нанёс на угрюмый фон светлые штрихи — возле глаз и носа. Неожиданно плоское изображение покровителя монастыря изменилось — сделалось объёмнее, резче, выразительнее, как-то по-особому заиграло, вроде ожило.
— Пресвятая Дева! — вырвалось у Аркадия. — Ну и чудеса! Да твоею дланью водит Сам Господь!
Сын Николы смутился:
— Будет вам смеяться! Просто так, по-моему, интереснее.
Ириней сказал:
— Завтра ты исправишь все другие наши работы.
— Коли в том возникнет сия нужда...
— Безусловно, возникнет. А пока приглашаю посетить мою келью: у меня есть приличное вино, жареная курица и овощи — надо же отметить, как подобает, новое твоё положение в нашем грешном мире.
— Пить в монастыре? — удивился юноша.
— Что ж, по-твоему, монахи — не люди? Красное вино хорошо настраивает на божественный лад...
Быть послушником оказалось совсем не плохо. А митрополит назначил разбирательство дела об убийстве Никифора на конец сентября.
В Рождество случаются разные таинственные вещи, и декабрь 1352 года в жизни Феофана не стал исключением.
Полностью оправданный на митрополичьем суде, он ходил в послушниках больше четырёх месяцев, ночевал и в монастыре, и дома, продолжал брать уроки у Евстафия, помогал Иринею и Аркадию в мастерской. Дядино предприятие тоже процветало — Аплухир временно распоряжался в нём, будучи опекуном несовершеннолетнего племянника Никифора, нанял нового столяра, взял мальчишку-подмастерья, и заказы на гробы выполнялись бесперебойно, в срок. А доходы шли на счёт Софина, под хорошие проценты, в банк генуэзской Галаты — «Гаттилузи и сыновья».
Дорифор-младший побывал за это время в Галате дважды: первый раз — с Аплухиром, при открытии счета, а второй раз — один, чтобы взять небольшую сумму на рождественские подарки. На другом берегу Золотого Рога город-крепость поразил воображение юноши с самого начала — прочными наружными стенами из камня, мощными воротами с подъёмным мостом и глубоким рвом. Стены были зубчатые, с узкими бойницами, а из них глядели жерла чугунных пушек. Посреди городка возвышался замок самого Гаттилузи, консула Галаты, и над башней реял флаг Генуэзской республики — красный крест на белом фоне, а в углу, левом верхнем, всадник убивал мечом змея. Католические храмы были строже, чем православные, без традиционных золотых луковок, но зато с прекрасными витражами и лепными фигурами, в том числе и с Распятием. За железными оградами, посреди фруктовых садов, различались дворцы зажиточных горожан, смахивавшие на классические античные, без средневековой суровости. И вообще Галата представляла собой осколок иного мира — пёстрого, яркого, в чём-то карнавального, островок Италии, шумной, непосредственной, эмоциональной, этакий оазис Ренессанса посреди ортодоксальной пустыни. Летом девушки ходили в блузках с короткими рукавами и в приталенных юбках, часто без накидок, лишь в плетёных шапочках, сдерживавших волосы; белоснежные и смуглые шейки юных чаровниц не могли не привлекать мужских взглядов. И мужчины тоже отказались от долгополых одежд, предпочтя им приталенные камзолы и короткие фасонистые плащи.
В банке «Гаттилузи и сыновья» служащие были вежливы, предлагали сесть, выпить прохладительного, улыбались вполне учтиво, но без подобострастия, и работали споро. А при банке имелась ювелирная лавка — в ней племянник гробовщика приобрёл недорогие, но приличные дамские украшения из серебра: три цепочки с камушком и одно колечко. Первые предназначались дочерям Аплухира и жене Иоанна — Антониде, а колечко — Анфиске. Иоанну он купил переводы на греческий язык стихов Петрарки, а Евстафию — доску с неплохой копией картины Джотто «Мадонна с Младенцем, покидающая пещеру в Вифлееме». За товары ещё пришлось уплатить пошлину на воротах Галаты, так что снятых Феофаном денег еле-еле хватило на ещё один рождественский подарок, купленный уже в Константинополе, в лавке у собора Святой Софии, — Новый Завет в кожаном переплёте, для игумена Фотия.
Всенощную Дорифор-младший простоял в церкви своего монастыря, а потом до утра пил к ел с братьями Иринеем и Аркадием. Выспавшись, отправился поздравить учителя и его наследниц, а приятелю Фильке преподнёс набор колонковых кистей, купленных чуть ранее для себя самого. Аплухир обрадовался доске Джотто, но сказал, что художник слишком реалистичен и пейзаж на заднем плане отвлекает внимание зрителей. Феофану опекун подарил 25 иперпиронов, а его наследницы — вышитые ими самими платки. Лишь у Фильки не было для друга подарка — по причине полного отсутствия денег, но приятель на него не обиделся, а наоборот, отсчитал ему в придачу к кистям 5 монет из преподнесённых наставником.
Отобедав у Аплухира, Феофан пошёл к себе в мастерскую. Здесь он вновь оказался за накрытым столом, празднуя с семейством Иоанна. Заодно позвали и Софью: бывшая проститутка продолжала жить в каморке Фоки, помогая Антониде вести хозяйство. Юный Дорифор подарил ей два иперпирона, и она, расчувствовавшись, даже всплакнула. А зато Антонида с Анфиской радовались серебряным безделушкам, как дети, тискали молодого человека и лобызали. Только Иоанн был слегка озадачен книжкой итальянца, недоверчиво листал её и всё время спрашивал: «Уж не богохульственны ли сии строки? Что хорошего может сочинить латинянин?» — «Ты прочти, прочти, — улыбался юноша, — эти стихотворения необыкновенно прекрасны». Засиделись до темноты. А когда уже решили разойтись на ночлег, в дверь как будто бы постучали. Софья подошла и спросила, не открывая:
— Кто там?
Приглушённый голос еле слышно ответил:
— Я... Не узнаешь?
— Нет, простите.
— Муж твой, идиотка!.. Фока!..
— Господи, неужто?
Щёлкнули засовы. В мастерскую ввалился совершенно чёрный скелет, обтянутый кожей, в грязных лохмотьях, перепачканных кровью.
— Что с тобой? — ахнула жена.
— Умираю... На, бери... на прощанье... — Он достал из-за пазухи небольшой мешочек, дёрнул за тесёмку, и на пол посыпались драгоценности — золото, бриллианты, сапфиры.
— Боже мой, откуда?
Гость покачивался от слабости, еле шевелил языком:
— Отомстил итальяшкам... Чтоб не уводили у греков жён... — Он зашёлся в кашле. — Если бы она от меня не ушла, жизнь моя бы сложилась иначе... — Бывший мастер упал на колени. — Но они погнались за мной... Еле убежал... А здоровье уже не то... Силы на исходе... Не сердись, прости. Здесь тебе хватит до конца твоих дней... — Кровь пошла у него из горла. Сгорбившись, Фока повалился лицом вниз и задёргался в предсмертных конвульсиях.
Обитатели дома наблюдали за этой сценой, сгрудившись в дверях, с неподдельным ужасом на вытянутых лицах.
— Кончился, — сказал Иоанн и перекрестился. — Мир его праху.
Все перекрестились вслед за ним.
— Погубил сам себя, — с тяжким вздохом заметила Антонида.
— Цыц, молчи! — оборвал её муж. — Что ты понимаешь? Он любил первую жену больше жизни. А когда она убежала, потерял рассудок.
— Нет, неправда, — возразила Софья несмело. — Он меня любил тоже.
Гробовщик-столяр пояснил:
— Извини, конечно, но не так, как её.
Антонида опять вмешалась:
— Бог его наказал за убийство хозяина.
— Не со зла он убил, по воле рока, — вновь проговорила бывшая гетера.
— Что теперь бухтеть! Человек преставился. И не мы судить будем, но Всевышний. Каждому воздастся по делам его.
Феофан наклонился и поднял с пола несколько колец. Рассмотрев их, воскликнул:
— Свят, свят, свят! Узнаю эти вещи. Видел их в ювелирной лавке в Галате. Он её ограбил!
— Как Фока сумел?
— Вот пройдоха!
— Тише, тише, о покойниках — хорошо или ничего...
Софья возвела страдальческие глаза:
— Что ж теперь, вернуть?
— Ну, не прятать же! — рассердился молодой Дорифор. — Я в тюрьме насиделся из-за него. Больше неохота! — Но потом, успокоившись, разрешил: — Ладно, выбери себе пару камушков на память. И на чёрный день. Остальные отнесу Гаттилузи.
Но вначале похоронили несчастного, заказав заупокойные службы и затем помянув как положено. А в один из ближайших послепраздничных дней Софиан отправился в ювелирную лавку. Рассказал всё, как на духу, — о ночном визите грабителя, о его кончине и о том, как домашние сообща решили, что богатство должно вернуться к владельцу. Генуэзцы, работавшие в лавке, бурно благодарили, хохотали и хлопали грека по плечам, усадили за стол, угостили вином и жареной телятиной, а пока он ел, снарядили мальчика сообщить хозяину о счастливом обретении краденого. Неожиданно синьор Гаттилузи появился сам — в дорогих бархатных одеждах, бархатном берете с пером и красивых шёлковых чулках. Был он невысокого роста (Феофану по ухо), с голубыми смеющимися глазами, острым носиком и недлинной, аккуратно подстриженной бородёнкой. Говорил по-гречески с небольшим романским акцентом.
— Вы и есть тот самый честный юноша, о котором я только что узнал? — улыбнулся консул. — Очень рад знакомству. Вам положены не только самые добрые слова, но и вознаграждение. Сей же час двадцать пять процентов стоимости похищенного мы зачислим на счёт вашей милости у меня в банке.
Сын Николы с благодарностью прижал руку к сердцу:
— Я весьма смущён, кир Гаттилузи. Шёл сюда просто по велению совести, а не за деньгами. Впрочем, не откажусь, так как не богач и пока не вступил в права наследства моего дядюшки.
Итальянец расспросил послушника о его жизни; был весьма удивлён, что пред ним — художник, а прощаясь, пригласил на бал, даваемый в честь именин дожа Генуи, — 21 января.
Дорифор растерялся:
— Это такая честь, что не знаю, как и благодарить... Никогда не был на балах... И не ведаю даже, в чём пристало на них являться...
— О, не думайте о красотах одежды, мой юный друг, — успокоил его банкир. — Мы не аристократы крови; мой прадедушка, Карло Гаттилузи, был простой крестьянин и выращивал у себя на участке просо. Но благодаря уму и смекалке разбогател, двинул сыновей по купеческой части, а уж те сделались мануфактурщиками и банкирами. Так что приходите, в чём захотите. Облачение послушника очень даже оригинально, наши дамы будут от вас в восторге. — И тепло пожал ему руку.
Приглашение взволновало молодого иконописца, две недели только о нём и думал. Заказал у портного новые штаны, у сапожника — башмаки, а у шляпника купил головной убор наподобие ермолки, приличествующий его положению. И в назначенный час, вымытый и причёсанный, двинулся к Галате — через мост Калинника.
Замок консула внешне также походил на средневековую крепость — с толстыми каменными стенами, рвом и подъёмным мостом с цепями, но внутри, рядом с центральной башней-донжоном, высился прекрасный жилой дворец, облицованный мрамором, с широченной лестницей и ковром, бронзовыми светильниками, где горело чистое оливковое масло, а в курильницах благоухали мускусный орех, камфора и амбра. Многочисленные слуги вежливо встречали гостей, разносили сладости и вино. На балконе сидел оркестр и играл изящную светскую музыку. Дамы были в пёстрых нарядах, в шёлке и парче, перетянутые тонкими поясками под грудью, и смеялись громко, что считалось в византийском обществе верхом неприличия. Танцевали не парами, но целыми группами — женщины напротив мужчин, вроде русской кадрили, — лишь кружась во время отдельных аккордов, взявшись за руки. Феофан чувствовал себя на другой планете: он рассматривал убранство дворца, гобелены, развешанные по стенам, статуи античных богов, беззастенчивых в своей наготе, иногда с фиговыми листиками на причинных местах, иногда без оных, слушал непонятную итальянскую речь, наблюдал за лицами. Этот мир и пугал, и нравился. По сравнению с ним византийский быт, и церковный, и светский, выглядел убогим, однотонным, невзрачным. Но переселиться сюда Дорифор бы не смог. Слишком глубока пропасть. Слишком велико расстояние между уровнями сознания. Но теперь ему будет очень трудно жить по-старому. Новые, неведомые эмоции наполняли его...
Увидав послушника в стороне от гостей, консул подал знак, и музыка смолкла. Гаттилузи, улыбнувшись, сказал:
— Господа, разрешите представить вам моего молодого друга, начинающего художника из Константинополя и честнейшего, благороднейшего юношу, дона Феофано из рода Дорифоров. У него внушительный счёт в нашем банке, а когда ему исполнится восемнадцать, то войдёт в права наследника крупного состояния. Пусть он не скучает в нашем кругу!
Общество захлопало, начало приветливо кланяться сыну Николы, тот стоял сконфуженный, а приблизившийся консул произнёс уже не так пафосно:
— Чтобы вы не чувствовали себя слишком одиноко, дорогой синьор Дорифор, я вас поручаю заботам моей старшей дочери — Летиции. Познакомьтесь, пожалуйста. Ей недавно исполнилось шестнадцать, и она уже невеста на выданье. Отнеситесь друг к другу по-доброму.
Девушка во многом напоминала отца: небольшого роста, с острым вздёрнутым носиком и смеющимися голубыми глазами. Но такого изящества, женственности, совершенства черт лица и фигуры Софиан ещё не встречал. Эта нежная смугловатая кожа с натуральным румянцем на щеках, тонкие точёные ноздри, длинные ресницы и по-детски пухловатые розовые губы, светлые, слегка вьющиеся волосы под шапочкой, лебединая шея и прелестные тонкие музыкальные пальчики — всё пленяло воображение, очаровывало собой, заставляло замирать сердце. А её звонкий голос! Он звучал, как хрустальный кубок, по которому ударили деревянной палочкой.
— Здравствуйте, синьор Дорифор, — поклонилась она учтиво и при этом чуть-чуть кокетливо, — рада видеть вас на папенькином балу. Нравится? Довольны? А хотите потанцевать?
Проглотив комок, Феофан ответил:
— Я, увы, не обучен.
— Не обучены? — удивилась она.
— Нет, вообще-то танцевать я умею — наши танцы простолюдинов, но они в ином духе, не похожи на эти, не такие гармоничные и изящные.
— Бросьте, не стесняйтесь. Если вы умеете танцевать в принципе, то легко обучитесь и нашим манерам. Я сейчас покажу; главное — расслабьтесь, будьте в своей тарелке и шалите непринуждённо; остальное приложится!
Взяв его за руку (молодой человек ощутил мягкую прохладную кожу её ладони и зашёлся от восхищения), повела к центру зала и поставила напротив себя, в линию танцующих. Начала урок: шаг вперёд, шаг назад, влево, вправо, поворот и хлопки на уровне груди, переход сквозь строй, снова поворот, несколько притопов... У послушника действительно получалось слаженно, он освоился быстро и уже не выглядел деревянной куклой на ниточках, задирал ноги от души, вроде бы балуясь, и в ответ на улыбку Летиции тоже улыбался. А потом они пробовали лёгкое белое вино, заедали его засахаренными фруктами и болтали.
— Ваш отец сказал, будто вы — невеста на выданье, — любопытствовал юноша. — Можно ли узнать, кто-то покорил уже ваше сердце и помолвлен с вами или претенденты только ещё становятся в очередь?
Девушка смеялась:
— А для вас это важно?
— Разумеется: не хотелось бы возбуждать в ком-то ревность.
— Отчего не хотелось бы? Вы такой трусишка?
— Нет. Не знаю. Просто не люблю лишних неприятностей.
— Разве побороться за сердце дамы — неприятность?
— Если дама помолвлена — безусловно.
— Но помолвлена — не значит обручена. И любую помолвку можно быстро расторгнуть.
— Для чего ж расторгать?
— Если даме вдруг понравится кто-то больше, нежели жених.
— Стало быть, жених у вас есть?
— Я не утверждала.
— Но и не отрицали?
— Ах, оставьте, пожалуйста, глупые расспросы. Мне сегодня приятно с вами. Вы ведь эти слова жаждете услышать? Получайте. Остальное не имеет значения. То, что будет завтра, для меня сегодня не существует!
И они опять танцевали, хохоча и дурачась.
Бал закончился в половине первого. Гости из Галаты расходились и разъезжались по своим домам, а гостей из Константинополя размещали на ночь в комнатах дворца. Расставаясь с дочерью Гаттилузи, Феофан спросил:
— Утром мы увидимся?
Та не поняла:
— Утром? Для чего?
— Ну, по крайней мере для того, чтобы пожелать друг другу счастливого дня.
— О, как это возвышенно! Вы не только художник, но и поэт! — а потом сказала серьёзнее: — Нет, мессир, ничего не выйдет. Я, во-первых, сплю допоздна, а ещё у меня разные дела... Да и вам во дворце не позволят задержаться надолго.
— Значит, нашей дружбе — конец?
— Почему же так мрачно, синьор Дорифор? Мы не собираемся пока умирать. Жизнь продолжается, и она полна непредвиденных — и предвиденных! — встреч.
— Лучше бы предвиденных. Надо уговориться.
— Но для этого нужна веская причина. А иначе отец будет против.
— Сочинить легко. Я бы взялся, например, написать ваш портрет.
Девушка задумалась:
— Это интересная мысль. Я поговорю с папенькой. Сколько вы попросите за работу?
— Ничего решительно. Может быть, одно: дозволения поцеловать вашу руку.
У Летиции вырвался смешок:
— Вы, мессир, по-моему, начитались сонетов Петрарки. Я же не Лаура!
— Да, вы лучше, потому что — Летиция!
— Ах, несносный льстец! Хорошо, посмотрим. А теперь — прощайте. И спокойной ночи!
— Да какая уж спокойная ночь! Впечатления переполняют меня...
— Вот забавный! Мне такие пока не встречались... — И она упорхнула, словно мотылёк в открытую форточку.
Феофан всё смотрел ей вслед и шептал, точно полоумный:
— Господи, да что ж это было? Уж не ангел ли, пролетая, невзначай дотронулся до меня крылом?
В комнате, которую ему отвели, он, конечно, не мог уснуть, а слонялся из угла в угол, сел, прилёг на кровать, снова сел, а затем, совершенно не понимая, что делает, взял из очага крупный уголёк и, поставив свечку на край стола, чтобы освещала получше, в несколько мгновений набросал углём на белой стене силуэт синьорины Гаттилузи. Это был удивительный рисунок! Лёгкий поворот головы, чуть изогнутая левая бровь, чёртики в глазах и насмешливо сложенные губы. Несколько штрихов, а какая точность в передаче характера! Вроде бы и нет портретного сходства, лишь намёк на схожесть, нечто неуловимое, невесомое, но посмотришь и скажешь: это ж старшая дочка консула Галаты! Как неподражаемо схвачено!
Сев напротив, молодой человек долго всматривался в черты взволновавшей его девушки, щурился и жевал губами. Впрочем, не притронулся к творению своему ни разу, ничего не исправил. Всё-таки решил отдохнуть, начал раздеваться, но, взглянув на изображение, вроде бы его застеснялся, дунул на свечу и снимал штаны в полной темноте. Вдруг почувствовал, как он утомился за этот вечер, рухнул на постель и, укрывшись с головой, провалился в сон моментально.
А когда слуга рано утром постучал в дверь, чтобы разбудить гостя, молодого человека и след простыл: Феофан проспал всего несколько часов и ушёл ещё затемно, торопясь к обедне в свой монастырь. У слуги же было собственное понятие о порядках в доме, и, поднявшись в комнаты хозяина, счёл необходимым пожаловаться:
— Смею доложить, дон Франческо, что вчерашний гость, молодой грек из Константинополя, испоганил стену у себя в клетушке.
Гаттилузи, завтракавший в одиночестве за столом, крайне удивился:
— Испоганил стену? Как сие понять?
— Всю углём исчёркал.
— То есть как — исчёркал? Что-то написал непотребное?
— Не могу знать, ибо грамоте не обучен. Но сдаётся мне, что не написал, а намалевал.
— И кого же?
— Не могу знать. Но изрядно напоминает синьорину Летицию.
Консул помрачнел:
— В неодетом виде?
— Да Господь с вами, дон Франческо! Только голова.
— Ну, пошли, посмотрим.
Оказавшись возле портрета, итальянец замер, отступил на шаг и стоял несколько мгновений, потрясённый увиденным.
— Верно, негодяй? — радостно воскликнул слуга, стоя за спиной у хозяина.
— Замолчи, болван! — неожиданно рявкнул на него господин. — Что ты понимаешь? Это же создание гения!
Тот недоумённо посмотрел на рисунок и пробормотал:
— Гения? Не знаю... А по-моему, обыкновенная пачкотня...
Сбегали за только что проснувшейся Летицией. Девушка пришла неодетая, завернувшись в накидку, и зевала часто. Но, увидев своё изображение на стене, вроде бы очнулась и, немая от восхищения, долго всматривалась в виртуозно прочерченные линии.
— Ну? — спросил отец. — Что ты думаешь по этому поводу?
Синьорина проговорила:
— Гениально... Как французы говорят: «ше-д’овр»!
— «Ше-д’овр», — согласился её родитель. — Жаль, что нарисовано на стене, и нельзя выставить в большой зале. И тем более — продать за хорошие деньги.
— Продавать подобную прелесть? Фи, как можно! — дочка помотала кудряшками. — Впрочем, знаю выход: надо заказать дону Феофано мой портрет масляными красками на доске. Сей портрет и выставить будет можно, и всучить какому-нибудь негоцианту, собирателю живописи.
— Верно, дорогая! — оживился банкир. — У тебя голова работает. Вся в меня! Нынче же отправлю секретаря к Дорифору — чтобы обсудить предстоящую сделку. Пусть назначит любую цену, деньги мы потом выручим. — Снова посмотрев на рисунок, Гаттилузи отметил: — А ведь этот мальчик в тебя влюбился. Будь поосторожнее с ним, Летиция.
— Ах, о чём вы! — фыркнула дочь. — Мне он симпатичен — и только. Я помолвлена с Пьеро Барди и не забываю об этом.
— Рад услышать здравые речи.
— Кстати, почему бы не впарить будущий портрет именно ему?
Консул рассмеялся:
— Превосходно! У тебя определённо задатки коммерсанта.
— Ну ещё бы! Выгодное дельце — по продаже самой себя миллионщику Барди!
Приближённый нового Патриарха разыскал Феофана в монастыре. Постоял за его спиной в мастерской, наблюдая, как богомаз принимается за очередную икону, а потом сказал:
— Я желал бы поговорить с тобою наедине. Обстоятельства вынуждают.
Вышли на свежий воздух и уселись под яблоней в монастырском саду. Пахло морем и весенней мокрой землёй. В воздухе гудели шмели.
— Для начала разреши познакомиться, — начал визитёр. — Киприан Цамвлак, или просто брат Киприан, выполняю особые поручения при Его Высокопреосвященстве. Послан потолковать о твоих связях с латинянами.
Сын Николы похолодел и пробормотал нерешительно:
— Связях? Никаких связей нет... я не понимаю...
— Как — не понимаешь? Ты желанный гость во дворце Гаттилузи, пишешь лик его дочери на доске.
Через силу Дорифор согласился:
— Да, пишу, конечно... Разве это дурно?
— Так чего ж хорошего? Всякие контакты с еретиками, христопродавцами аморальны... Но Его Высокопреосвященство кир Филофей мог бы отпустить сей великий грех, если б ты помог Святой Церкви нашей и Его Императорскому Величеству Иоанну Шестому Кантакузину...
— Я? Но как?!
— Очень просто. Находясь в стане супостатов, будешь исподволь выведывать планы и намерения их. А затем сообщать мне при дальнейших встречах. Ничего более.
Молодой живописец густо покраснел:
— Вы толкаете меня на предательство?
Киприан удивился:
— На предательство кого? Лиходеев, вероотступников? Это не предательство, а благое дело. Ибо совершаемо на пользу Отечества.
— Господа Гаттилузи отнеслись ко мне непредвзято, — с жаром продолжал Феофан, — приглашают в дом и порой усаживают обедать за общий стол. Как же я могу отплатить им чёрной неблагодарностью?
Патриарший посланник посмотрел на него презрительно:
— А зачем тебе милость Гаттилузи? Между вами — ничего общего. Даже вера разная. — Помолчав, он прибавил: — И синьор консул никогда не даст согласия на твой брак с его дочерью.
У послушника защемило сердце. Он ответил тихо:
— Я не из-за этого...
— ... А Летиция помолвлена с сыном Марко Барди — Пьеро. Или ты не знаешь?
— Знаю, разумеется... Но она не любит его. И ещё неизвестно, состоится ли свадьба.
— Ну, не с ним, так с другим... Не с тобою же!
Возразить художнику было нечего: он прекрасно понимал, что Цамвлак совершенно прав. Но любовь к Летиции, захватившая к тому времени всё его существо, не давала ему признаться в очевидных вещах. Тот, кто сильно любит, продолжает надеяться, несмотря ни на что.
— Мы даём тебе возможность подумать, — подытожил гость. — Я приду за ответом послезавтра. Но учти, дружочек: если ты откажешься, то не только навредишь самому себе, но и дорогим тебе людям. Например, Евстафию Аплухиру. Мы хотели поручить его мастерской расписать церковь в монастыре Хора. А из-за тебя, видимо, откажем. Думай, думай.
У племянника Никифора вздулись на висках вены. Он сказал с явственной брезгливостью:
— Приходить послезавтра нет необходимости. Я уже подумал. И согласен на предложение кира Филофея.
Киприан радостно расплылся:
— Вот и молодцом. Вижу, что недаром ты прозываешься Софианом. Я найду тебя через две недели. Будь готов к первому отчёту. Нам нужны факты и детали. Иногда по деталям делаются выводы о главном. — И, уже прощаясь, закончил: — Ну, а церковь в монастыре Хора сохранится за Аплухиром. Будешь ли ему помогать? Очень хорошо.
Посмотрев на спину удалявшегося болгарина, сын Николы подумал: «Негодяи, мерзавцы. Так я и пойду к вам на службу! Обведу вокруг пальца. Докажу, что действительно Софианом именуюсь не зря».
В первое же своё посещение Галаты, сидя за доской, на которой портрет Летиции был уже почти что готов, он спросил у дочери Гаттилузи:
— Как могу повстречаться с твоим отцом? Мне необходимо его увидеть. Речь идёт о политике.
— О политике? — изумилась девушка. — Ты в ней разбираешься?
— Если честно, то и вправду — немного. Но враги генуэзцев заставляют меня сделаться вашим соглядатаем. Надо посоветоваться, как себя вести.
Итальянка перестала смеяться:
— Понимаю, Фео. И поговорю с папенькой в ближайшее время.
— Но, пожалуйста, только с ним одним. Судя по всему, в вашем доме есть ещё соглядатаи.
— Не тревожься, я умею хранить тайны.
Отношения между молодыми людьми были очень добрыми. Он её любил и не замечал её недостатков — вздорности, капризности, избалованности, самовлюблённости; для него Летиция выглядела женским совершенством, идеалом, ангелом во плоти. А портрет писался им с упоением и восторгом; Феофан давно бы его закончил, но растягивал удовольствие, делал вид, будто продолжает работать. Ведь давно известно, что художник, воплощая на холсте или в камне свою возлюбленную, обладает ею; каждый штрих и мазок схож с прикосновением к её телу, а волнение, возникающее при этом, близко к эротическому экстазу. И Летиции нравилось позировать. Тщательно готовилась к каждому сеансу, несколько часов проводя у бронзового зеркала, и ругала служанок, помогавших ей, за нерасторопность. Нравился ли грек итальянке? Безусловно, да. И его лицо, и фигура, и хорошая правильная речь, и оригинальность суждений, наблюдательность и игра ума — привлекали её немало. А когда он творил — вдохновенно, яростно, с блеском гениальности в чуть миндалевидных глазах, то казался ей сверхчеловеком, неким божеством. Образ Феофана очень занимал воображение юной девы. И её тянуло к нему, так же, как его к ней. Но она никогда при этом не забывала, что племянник Никифора — лишь простой послушник монастыря, а она — наследница самого Гаттилузи; между ними — пропасть, наподобие рва вокруг Галаты; и практически нет моста, что поможет ров преодолеть. Словом, соблюдала дистанцию. Чуть подтрунивала над юношей, чувствуя своё превосходство. Дескать, этот — мой, никуда не денется; даже если сделаюсь синьорой Барди, всё равно будет преклоняться передо мною; верный конь — ничего более. Молодость вообще жестока, а красивая молодая девушка из богатой семьи, знающая себе цену, иногда бывает немилостивой вдвойне. Впрочем, стоило Дорифору на неё разобидеться, как Летиция отступала, ослабляла вожжи, делалась уступчивой и великодушной. Шла любовная игра, неизменная во все времена и у всех народов...
Но когда сын Николы вдруг заговорил о политике, о своём соглядатайстве, стало не до шуток, и прелестница побежала к папеньке, чрезвычайно напуганная сообщением Феофана. Консул встретился с молодым художником в тот же день. Выслушал внимательно, принялся расхаживать взад-вперёд, заложив руки за спину, и вытягивал губы трубочкой. Наконец, сказал:
— Милый друг! У меня не хватает слов, чтобы выразить мою благодарность. Ваша искренность дорогого стоит. Мы в долгу не останемся. А теперь о главном. Вы передадите служке Патриарха те секреты Галаты, о которых я сам разрешу поведать. Сведения будут верными, чтобы усыпить подозрительность той стороны. И когда доверие к поступающим от вас фактам сделается полным, мы собьём противника с толку и подбросим ему ложь, чтоб направить по фальшивому следу. Это и решит исход задуманного нами.
— В чём исход? Свергнуть Кантакузина?
Дон Франческо отвёл глаза:
— Ах, не называйте имён, мессир, ибо стены имеют уши, надо соблюдать осторожность... А на ваш вопрос я отвечу так: основная цель — примирить католичество с православием. Остальное — только ступени к этому.
— Мне такая задача по нраву. Христиане должны объединиться. Турки наседают, и без помощи всей Европы мы не удержим империю.
— Значит, надо действовать заодно, — протянул ему ладонь итальянец. — Что желаете вы в качестве награды?
Тут бы Феофану сказать: руку вашей дочери! — но послушник потупился, начал лепетать что-то несерьёзное:
— О, синьор Гаттилузи, я и так сверх меры вознаграждён — вашей добротой и возможностью посещать ваш дом...
— Хорошо, о награде поговорим позже. Лишь бы дело выгорело. Славою сочтёмся!
В общем, Дорифор волею судеб стал «двойным агентом» (как мы выразились бы теперь): представляясь шпионом Патриарха у генуэзцев, разглашал только то, что ему подсовывал консул. В результате и волки были сыты, и овцы целы. А художник слыл «своим человеком» и среди овец, и среди волков.
Между тем портрет Летиции был закончен. Всех, кто видел его, он буквально завораживал — и похожестью на оригинал, и какой-то обобщённостью образа. Вроде бы — вольная фантазия на тему «молодая кокетка из семьи банкира». А почти что живые глаза наблюдали с доски за зрителем, под каким углом тот ни становился к картине, словно говорили: «Не уйдёшь, дурачок, и тебя покорю, и любого другого, если захочу!» Гости цокали языками, утверждали, что этот Софиан — вровень с Дуччо, Чимабуэ и Джотто. Но послушник, слыша похвалы, лишь краснел и конфузился.
Не понравилось творение только одному человеку — Пьеро Барди. Он сказал, что Летиция изображена плохо, чересчур вульгарно, словно издевательски, красота юной девушки не передана, так что восхищаться ею не хочется. Дочь Гаттилузи ответила:
— Вы несправедливы, мессир. Я такая и есть, как нарисовал Феофано, эгоистка и стервочка. Но при сем — несравненная эгоистка и очаровательная стервочка. Разве нет?
— Глупости, мадонна: живописец не должен изображать недостатки людей — потому как пороков хватает и в жизни. Для чего их множить? Живопись недаром называют «бель арт» — изящное искусство, ведь она должна нам являть образцы красоты, совершенства. Как античные статуи. Софиан ваш — ремесленник и мазила.
— Значит, не хотите купить портрет, чтоб повесить у себя в спальне и, разглядывая его, думать обо мне?
Барди рассмеялся:
— Я монеты ломаной не дам за такую дрянь. И к тому же, для чего портрет в моей спальне, если вскоре в ней окажетесь вы сами?
Генуэзка вспыхнула:
— Вы уверены?
— Да, не сомневаюсь.
— И напрасно. Мы помолвлены, но не обручены.
— Разорвать помолвку вам отец не позволит.
— Я и не спросясь его могу это сделать.
Пьеро сдвинул брови:
— Не играйте со мною, синьорина Летиция. Если рассержусь, то уже не прощу обиды. А отцам нашим ссориться негоже — их раздор не пойдёт на пользу Галате.
— Так вы женитесь на мне лишь для пользы Галаты?
— Нет, не только. Сами знаете. Но и благоденствие нашей фактории для меня на одном из первых мест.
— Очень мило: укреплять собой и своей единственной жизнью прочность фактории! Я-то думала, вы хотите сделать меня счастливой.
— Я и сделаю вас счастливой. Не могу не сделать.
— Поживём — увидим.
Сын начальника полиции хмуро произнёс:
— Наша с вами помолвка — в силе?
Девушка поморщилась:
— Я же говорю: поживём — увидим.
— Хорошо, если вы желаете, я куплю портрет и повешу в спальне.
Та расхохоталась:
— Нет, синьор Барди, одолжений ваших уже не надо. И портрет отныне не продаётся. Он мне дорог как память.
— Память? Интересно, о чём же?
— О прекрасных днях беззаботной юности.
Вскоре Гаттилузи в тайне ото всех на своём корабле отбыл из Галаты на остров Тенедос. Предстояли переговоры с Иоанном V и бывшим Патриархом о решительных действиях против Кантакузина.
Феофан, отметив семнадцатилетие, с увлечением помогал Аплухиру выполнять заказ в монастыре Хоры. Основные площади церкви были покрыты мозаикой, созданной лет тридцать назад, — несколько евангелических сцен и апокрифов[4] из жизни Девы Марии. Богомазам предстояло изобразить Успение Богородицы и вокруг Неё — апостолов во главе с Христом. Вместе с Филькой обсуждали композицию и характеристики главных фигур. Иисус должен был возвышаться над всеми и держать в руке спелёнатого ребёнка — душу Матери, отделившуюся от тела. Сгрудившиеся у гроба апостолы видят лишь покойную, и на лицах их — скорбь, смятение, ужас, покаяние. В основном сюжет был одобрен всеми, разногласие вызвало предложение Феофана: снизу дать красное пятно — тонкую горящую свечку.
— Нет, — сказал Евстафий, — свечка как символ жизни не должна гореть, так как Пресвятая скончалась.
— В том-то всё и дело, — возражал Дорифор, — что скончалось тело, а Сама Она остаётся жить, и горящая свеча это подтверждает.
— И потом красное пятно внизу чрезвычайно эффектно, — поддержал его Филька. — Я бы дал и второе такое же, сверху, в виде шестикрылого Серафима.
— Вы тут напридумываете ещё! — разозлился мастер. — Я, конечно, против слепой прорисовки образцов, но не до такой степени! Хорошо, Серафим пусть останется, но не красный, а розовый, чтобы не мешал белоснежности одеяний Христа. А свечу рисовать не станем. Это лишнее. И вообще она запутает прихожан. На иконе не должно быть двусмысленностей.
Исполняли заказ весь май и половину июня. Патриарх Филофей, посетивший монастырь, лично принял работу и остался доволен. Когда ему представили богомазов, удостоил их кивком головы. Находившийся тут же Киприан улучил момент, чтоб шепнуть послушнику:
— Велено сказать, что тобою довольны. Все полученные сведения подтверждаются из других источников. Продолжай в том же духе, и Его Высокопреосвященство не забудет тебя в своей милости.
— Многие ему лета, — не особенно радостно отвечал Софиан.
Мысли живописца занимала уже другая идея: расписать в Галате только что отстроенную православную церковь. Но, по правилам и уставам тогдашней Византии, он не мог заключать договора на подряд, так как не был ещё принят в корпорацию живописцев, даже не назывался подмастерьем. Значит, предстояло уговаривать Аплухира — подписать документы за него. А захочет ли мастер брать на себя лишнюю ответственность? Феофан не знал.
И действительно, разговор вышел непростой, у Евстафия появилось несколько возражений: мол, и времени на всё не хватает, мастерская еле справляется с нынешними заказами, и своим добрым именем он рисковать не хочет — если Дорифор станет выполнять фрески вместе с Филькой, без него.
— Мы покажем все эскизы заранее, — наседал племянник Никифора, — согласуем с вами, учитель. Никаких не допустим вольностей. В точности исполним ваши поправки. — А в конце добавил: — Вы своим недоверием раните меня.
Мэтр вспылил:
— Вот ещё, подумаешь, нежности какие! Я его раню! А запорете работу — чья тогда выйдет рана? Не моя ли? — Посопел, подумал и сказал добрее: — Ну, допустим, соглашусь подписать пергаменты... Как разделим полученные деньги?
Сын Николы пожал плечами:
— О деньгах, признаться, пока не думал. Назначайте сами.
— Мне — две трети суммы, треть — тебе и Фильке.
— По рукам.
У опекуна отвалилась челюсть:
— Ты согласен?
— Да, а что?
— Но ведь это явный грабёж с моей стороны! Я сказал нарочно.
— Почему — грабёж? Поручительство дорогого стоит.
— Дядя твой Никифор тебя бы не понял. Вот уж кто денежки считал!
— Значит, я не в дядю. Мой отец Никола относился к деньгам легко. Есть они — прекрасно, нет — переживём.
— Нет, нельзя быть таким беспечным. Понимаю: творчество главнее богатства, в юности и я мог трудиться бесплатно. Но воспользоваться твоим благородством не хочу. В общем, предлагаю: четверть суммы мне, четверть — Фильке, половина — твоя.
— Без вопросов.
— Но наброски всё-таки покажете.
— Я же обещал.
Феофан не упомянул и другую причину, по которой он пошёл бы на любые условия, лишь бы взяться расписать эту церковь, — кроме чисто профессионального интереса, получить возможность регулярно бывать в Галате. И тем самым видеться с Летицией.
Без неё он страдал и мучался, словно забулдыга без выпивки. Жил теперь от встречи до встречи с ней. И желал творить только для неё. Чтобы дочь Гаттилузи восхищалась его работой. И перенесла своё восхищение на художника.
Софиан хоть и был не по годам мудр, но не знал ещё простой истины: женщин мало волнуют достижения их поклонников, и они мужчин любят вовсе не за талант, не за озарения и успех, а совсем за иные вещи...
Словом, Дорифор проявил упорство и добился своего: и епископ Галатский, и синьор консул поручили создание фресок в новой церкви мастеру Аплухиру. За сентябрь были завершены эскизы — купола, деисуса и царских врат, боковых приделов[5]. Рассмотрев рисунки, Евстафий сделал несколько незначительных замечаний, но одобрил в целом и похвалил:
— Ты растёшь, приятель, скоро мне тебя учить станет нечему.
Филька хмыкнул:
— Стало быть, займётесь вплотную мною.
Оба юноши принялись за роспись и работали безвылазно два осенних месяца и неделю зимы. Очень хотели справиться к Рождеству. И успели.
Сели, перепачканные краской, обессиленные, измотанные, поглядели на творение рук своих и почти что одновременно спросили друг друга:
— Ну и как? Получилось?
Рассмеялись, а потом молча обнялись.
— Вроде получилось, — сказал Феофан.
— Погоди! Что ещё заявит учитель? Я его страшусь больше, чем епископа или митрополита.
— Поругает за что-нибудь, но в конце простит.
Подмастерье мечтательно потянулся:
— Ох, и надерусь же я в это Рождество! Надерусь — и по бабам! Весь свой заработок спущу — ей-бо!
— Прекрати святотатствовать в Божьем храме.
— Ничего, Бог, Он, как учитель, — поворчит, поворчит и отпустит мои грехи.
Первым фрески рассматривал Аплухир. Походив по церкви, постояв, подумав, обратил лицо к молодым художникам, и они увидели, что наставник плачет.
— Кир Евстафий, что с вами? — задрожал Софией. — Неужели худо?
Мастер вытер мокрые бороду и усы и раскинул руки:
— Мальчик мой! Дай тебя обнять! Ты и сам не понимаешь, что сделал!
— Что же, что?
— Превзошёл меня и оставил далеко позади. Ты действительно гений.
Глядя, как они обнимаются, Филька произнёс не без ревности:
— Хорошо, а я? И моя кисть работала тут немало!
Мэтр сжал его плечи и проговорил с чувством:
— И тобой горжусь, Филимоша, вы мои дорогие оба! Бог не наградил меня сыновьями, но зато подарил выдающихся воспитанников. Умереть не страшно: я отдал своё дело в самые достойные руки!
И епископ Галатский, освящая церковь, похвалил художников, обещал довести лестную оценку их совместной работы до митрополита и Патриарха. А зато Гаттилузи, вместе с домочадцами заглянув в православный храм, был немало смущён одним обстоятельством. Повернувшись к дочери, он пробормотал:
— Господи Иисусе! Посмотри на лик Пресвятой Богородицы!
Девушка вначале не поняла:
— Ну и что такого?
— Никого не напоминает?
У неё от внезапной догадки побелели губы:
— Ты считаешь... меня?!
— Вспомни тот набросок углём на стене в клетушке.
— Совершенно точно... Что же он наделал? Это ж богохульство... И меня теперь покарает Всевышний!
— Если уж кого покарает, так его, безумца.
— Ой, боюсь, боюсь... Так шутить нелепо!..
— Да, конечно, нелепо... — Он опять уставился на икону. — Но с другой стороны, как Она прекрасна! Просто неподражаема! Вроде не человек писал, а какой-нибудь небожитель!
— Не желаю знаться с этим небожителем! Надо бы венчаться с Барди скорее.
— Ты считаешь?
— Пьеро, безусловно, болван, каких свет не видывал, неуч и животное, но по крайней мере он понятен и предсказуем. Управлять им будет легко.
— Рад, что ты наконец это поняла.
— Феофан мне отныне противен. Откажи ему от дома, пожалуйста.
— Он и так у нас бывает не часто. Но совсем удалить я его не могу — до конца игры с неприятелем. Л развязка уже близка.
— Но, по крайней мере, не приглашай на балы.
— Как тебе, душенька, угодно.
Тем не менее встреча Софина со своей возлюбленной состоялась — в ювелирной лавке при банке «Гаттилузи и сыновья». Он туда заглянул, чтобы выбрать подарок к именинам Феодоры — старшей дочери Аплухира. А Летиция выходила, взяв себе новое колье. Молодые люди столкнулись на самом пороге и смутились в первый момент. Итальянка уже оттаяла от недавней обиды и смогла поприветствовать живописца без особого отвращения:
— Добрый вечер, синьор Дорифор. Что-то вас не видно давно?
— Здравствуйте, мадонна. Я бываю у вашего папеньки, но когда спрашиваю вас, мне, как правило, говорят, что вы заняты или прихворнули. А на бал меня что-то не зовут. Из чего я делаю вывод, что не больно прихожусь ко двору.
— После вашей дерзкой выходки — удивляться стоит ли?
— Дерзкой выходки? Я не понимаю.
— Не лукавьте, мессир. Лгать вы не умеете.
— Неужели фреска в церкви Зачатья Святой Анны тому причиной?
— Догадался, наконец!
— Вам она не понравилась?
— Фреска превосходна, спору нет, но лицо у юной Девы Марии... Как вы смели придать ему сходство с некоей реальной особой?
— Ибо эта особа вдохновляла меня. Ибо служит для меня образцом целомудрия и непорочности. Ибо для меня свята!
— Ты и здесь продолжаешь богохульствовать! — возмутилась девушка, впрочем, уж не так грозно и невольно перейдя на «ты», что являлось неплохим знаком. — Видимо, забылся или чего-то не понял. Мы с тобой в приятельских отношениях, но не более. У меня своя жизнь, у тебя своя. То, что я тебе нравлюсь, не даёт ещё права помещать мой портрет где угодно, в том числе и в церкви.
Софиан поник и ответил грустно:
— Извини. Я хотел, как лучше.
— Он хотел, как лучше! Это никого не волнует. Важен результат.
— Я не ожидал, что воспримешь слишком болезненно.
— Надо было думать. Обещай, что в последний раз делаешь подобную глупость.
— Обещаю. Но не рисовать тебя вовсе не смогу.
— Хорошо, рисуй, но не на иконах.
— Да, конечно.
— Впрочем, не рисуй: душу не трави — ни себе, ни мне, ни мальчишке Барди.
Сердце у послушника больно сжалось.
— Всё-таки выходишь за него?
— Хм-м... скорее, да, чем нет.
— От чего зависит?
Синьорина понизила голос:
— Он уехал на известный тебе остров и готовит высадку... Близится финальная битва... Если его не убьют, мы поженимся. — Улыбнулась и погладила его по руке. — Фео, не грусти. Ты ещё найдёшь своё счастье. — И, уже удаляясь, бросила из-за плеча: — Будешь во дворце — заходи. Поболтаем — чисто по-дружески.
Прикусив губу, чтобы не расплакаться, сын Николы подумал зло: «Не дождёшься, дура! Никогда, слышишь? Никогда! Ненавижу тебя, курицу безмозглую, каменное сердце! Я такой подарок преподнёс тебе, на который ни один Барди не способен, — обессмертил лик в виде фрески. И какой фрески! Все душевные силы в неё вложил... А в ответ — оскорбления, вытирание об меня ноги, унижения... Кончен бал! Больше моей ноги не будет у Гаттилузи. «У меня своя жизнь, у тебя своя!» Что ж, давайте, живите сами. Как-нибудь и я протяну без вас!»
И действительно, стойко переносил одиночество до весны. Но весной произошёл новый поворот.
Киприан пришёл в мастерскую монастыря как всегда внезапно. Вызвал Феофана во двор и спросил раздражённо, почему теперь, в самые ответственные дни противостояния, от него прекратились сведения о Галате? Тот стоял угрюмый, глаз не мог поднять:
— Потому что я не посещаю более генуэзкой фактории.
— Ты поссорился с консулом?
— Нет. Немного. Есть определённые трения.
— Чепуха. Надо перебороть самолюбие, если под угрозой поручение самого Патриарха. Нам необходимо уточнить дату нападения Иоанна Палеолога на Константинополь. Прочие источники утверждают, что не позже августа.
— Я боюсь, Гаттилузи больше не доверяет мне.
— Сделай всё возможное. Расшибись в лепёшку. Но достань из него требуемые сведения.
— Постараюсь, брат.
— Патриарх вместе с императором на тебя надеются. Не разочаровывай их.
Ничего не поделаешь: Дорифору пришлось отправляться в Галату. А тем более подвернулся повод — Пасха. Во дворце консула был роскошный приём, и художника, старого знакомца, пропустили свободно. Обратив на него внимание, дон Франческо всплеснул руками:
— О, кого я вижу! Слава Богу, с вами ничего не случилось. Мы уж беспокоились, и Летиция вспоминала — где наш юный друг Феофано? Думали послать человека, да не собрались, закрутились... Столько дел и забот!.. И куда ж вы пропали?
Он ответил уклончиво:
— Тоже закрутился. Было много работы, помогал учителю — мы расписывали церковь в Хризополе. А потом хворал.
— Ничего серьёзного, я надеюсь?
— Нет, простуда, только и всего.
— Выглядите уставшим. Поздравляю со Святой Пасхой. Отдыхайте, веселитесь, чувствуйте себя празднично.
— А когда мы могли бы поговорить по делу?
Консул догадался:
— A-а, так вы посланы своими «друзьями»?
— Очень сильно гневались, что не приношу сведений.
— Хорошо, увидимся. Где-то ближе к ночи.
Сын Николы устроился на диванчике в тёмном уголке, чтобы видеть залу, а Летиция не могла его обнаружить. Но коварный план с ходу провалился: не прошло и четверти часа, как её голосок зазвенел над ухом художника:
— A-а, попался, который скрывался... Мне отец говорит: здесь синьор Дорифор, сильно исхудавший после болезни. Я пошла искать... Милый Фео, ты меня совсем позабыл?
Девушка присела около юноши и взяла его за руку:
— Что с тобой? У тебя вроде лихорадка?
— Просто не поправился ещё до конца...
— Знаешь, я скучала без наших встреч. Не лукавлю, правда.
Он почувствовал, как пульсирует кровь у разреза его воротника. Выдохнул негромко:
— Странно это слышать. У тебя жених...
— Ты ревнуешь? Брось. Пьеро Барди уехал и как будто бы сгинул из моей жизни. Совершенно спокойна. Ты — другое дело.
Облизав высохшие губы, Софиан спросил:
— Почему — другое?
— Ты мой самый преданный друг. С братьями практически не общаюсь, а сестра больна, дурочка с рождения. Есть, конечно, подруги, но они — жуткие гусыни, с ними часто скучно. Папенька всегда занят, на меня у него не хватает времени... Наши встречи с тобой были удивительно хороши.
— Я не думал, что они для тебя что-то значат.
— Я сама так считала. Но когда ты обиделся, перестал к нам ходить, это поняла.
Потрясённый, взволнованный, он проговорил:
— Но пойми и другое: с некоторых пор видеться с тобой не могу без боли. Точно острый нож. Знать, что ты — чужая невеста, для меня нестерпимо.
Дочка Гаттилузи стиснула запястье приятеля:
— Бедный Феофано! Мне самой становится больно от страданий твоего сердца. Но удел наш таков. Нам не быть мужем и женой. Мой отец никогда не благословит. Мы обречены остаться друзьями. Разве между женщиной и мужчиной дружбы быть не может?
Он ответил тихо:
— Может, разумеется. Если они не любят друг друга.
У неё в глазах засверкали слёзы:
— Я не знаю, так ли я люблю, как об этом пишут в поэтических книгах. Но сознание того, что мы больше не будем видеться, весело болтать, проводить вместе время, тоже убивает меня... Знаешь, я ходила тайно в эту вашу православную церковь. И стояла на коленях перед ликом Девы Марии, и смотрела на неё, словно в зеркало... И молилась шёпотом. И просила не разлучать нас обоих. Глупо, правда?
— Нет, — мотнул головой послушник. — Потому что мы не расстанемся. Потому что Бог предназначил нас друг для друга. Что бы мы ни делали, с кем бы ни венчались, мы всегда будем в мыслях неразлучны.
— Замолчи! — жалобно воскликнула девушка, вытирая щёки. — Люди смотрят. Надо успокоиться. Хочешь танцевать?
— Не хочу.
— Нет, пойдём. Там, в кругу, на свету, сделается легче.
И они скакали, смеялись, пробовали яства, пили много вина — лишь бы не оставаться наедине со своей Печалью. А потом слуга пригласил художника следовать боковой лестницей в кабинет Гаттилузи. Консул ожидал его, сидя в кресле. Предложил сесть напротив и какое-то время молча слушал. Наконец, сказал:
— Сообщите посыльному Патриарха: в августе Иоанн Пятый на Константинополь не нападёт.
— Это ложь?
— Это правда. Нападение приходится отложить по техническим причинам. Я боюсь, что и до конца года вряд ли мы уложимся.
— Это правда?
Итальянец хитро прищурился:
— А вот это — не знаю. Но врагов надо успокоить.
Оба поднялись, и родитель несравненной Летиции протянул Дорифору руку:
— Вы нам очень помогаете, милый друг. А согласны ли помочь и в решающей фазе предстоящей борьбы?
Тот немного опешил:
— Честно говоря, врукопашную ни разу не бился.
— Ой, о чём вы! Врукопашную найдётся кому идти. Надо лишь в назначенный день и час распахнуть перед ними ворота Константинополя, охраняемые турками. Разумеется, вас там будет много — преданных законному императору людей. Сможете? Рискнёте?
— Постараюсь. — Феофан тряхнул головой и добавил твёрже: — Да, смогу.
— Браво, юноша! Вы не только искусный живописец, но и верный сын своего народа. А хотите сделаться моим зятем?
У послушника пробежали мурашки по спине. Он пролепетал:
— Но синьора Летиция помолвлена с Барди...
Консул удивился:
— А при чём здесь Летиция? Я толкую о моей младшей дочери. Вот она подрастёт, и тогда, года через два...
Через силу выдавливая слова, Софиан сказал:
— Но Летиция говорила... что сестра... не совсем здорова...
— Э-э, пустое, — поморщился дон Франческо. — Ну, слегка отстаёт в умственном развитии. Что ж с того? Так ли это важно? Я-то знаю на личном опыте: чем умнее жена, тем хлопот больше. А моя Фьорелла — чистый ангел, непосредственная, ласковая, и в пятнадцать лет — словно семилетний ребёнок. Не отказывайтесь, мой друг, а подумайте. Быть в родстве с Гаттилузи — дорогого стоит. И любой почёл бы за честь.
Феофан поклонился подобострастно:
— Да, конечно, вы правы, я подумаю.
— Вот и хорошо. — И, прощаясь, прибавил: — А Летиция — не для вас. Вы — художник от Бога, творческая личность и должны созидать новые «ше-д’овры». И задача вашей жены — не мешать вам в этом. А моя капризуля? Ей же требуется внимание, чтобы все скакали вокруг неё, развлекали, тешили. Вы не сможете активно писать, будете сердиться... Нет, мой друг, положительно, всё, что ни случается, к лучшему. Вот увидите. И ещё возблагодарите Небо, что она выходит за Барди.
Дорифор смолчал.
Возвращался в Константинополь, не дождавшись окончания бала, брёл по тёмным улочкам и твердил: «Но Летиция меня любит, любит. Знаю это, вижу. Как отдать кому-то другому, отрешиться? Не держать в руке её тонких пальчиков, не смотреть в глаза, не шутить, не смешить, не дурачиться? Я с ума сойду, если мы останемся друг без друга. Дон Франческо прав: с ней семейная жизнь будет непроста. Но расстаться с нею — нестерпимей намного!»
Дверь ему открыла Анфиса, дочка Иоанна и Антониды. Девочка значительно выросла за последний год, как-то постройнела, сформировалась и уже не выглядела нескладным подростком. Увидав измученного, еле волочившего ноги Софиана, даже испугалась:
— Фанчик, что с тобой? Ты не заболел?
— Ах, оставь. — Он махнул рукой. — Спать хочу — умираю.
— От тебя вином пахнет.
— Да, немного выпил... Что ж с того? Мне уже восемнадцать лет. И вообще нынче Пасха!
— Латинянская Пасха, — подчеркнула она. — У нас же покуда Великий Пост.
— Это всё едино. Мы христиане, а различия не важны. И неделя разницы ничего не решает. — Начал подниматься к себе на второй этаж. — А католики тоже люди... я их всех люблю...
Проводив его укоризненным взглядом, та пробормотала:
— И особенно — кой-кого из дам-католичек... — Возвела очи к потолку и, перекрестившись, взмолилась: — Господи, Святый Боже, сделай так, чтобы он отсох от сиятельной генуэзки, проклял и выкинул её из сердца. Чтобы обратил взоры на меня. Потому что только я принесу ему счастье. Потому что никто так его не станет любить, как я. Помоги, Пресвятая Богородица! Силы нет глядеть на его страдания!..
Сообщение, полученное властями от Феофана, подтвердилось: итальянцы с Палеологом не пошли в поход ни в августе, ни в сентябре, ни в октябре. Наступала поздняя осень, слякотная, мерзкая, шли дожди со снегом, дул промозглый ветер, а в подобную непогоду вряд ли кто захочет затевать кампанию. Да, скорее всего, год окончится без военных действий. Император-узурпатор повеселел, радуясь такой передышке. Будет время накопить силы и пополнить казну (средства от высоких налогов с итальянских купцов приходили немалые), укрепить стены города, взять на службу побольше воинов-турок, закупить огнестрельное оружие... Нет, они с Матфеем Кантакузином, старшим его сыном, официально провозглашённым будущим правителем Византии, отобьются наверняка. Если устоят до весны. А весной 1355 года сам чёрт станет им не брат!
Но не удалось. В ноябре 1354-го Иоанн V Палеолог на судах Гаттилузи вышел из порта Тенедоса и, пройдя Дарданеллы, миновав Мраморное море, устремился к Босфору. Флот империи, состоявший из девяти кораблей, как и ранее, был частично потоплен, а частично захвачен. Город оказался в морской блокаде. Началась наземная операция — окружение столицы, подготовка штурма. Турки оборонялись вяло, с неохотой, многие дезертировали, убегая от стрел и ядер. Наставала роковая минута.
Софиан вместе с Филькой оказался в числе тех, кто желал распахнуть ворота перед нападавшими. Он действительно считал, что законный император лучше обоих Кантакузинов, а союз с галатцами, с Западной Европой вообще и с католиками в частности сможет уберечь страну от развала. И потом — Летиция... Накануне вечером, получив инструкции от помощника консула, Дорифор, уходя из замка, неожиданно столкнулся на ступенях дворца с юной генуэзкой, и она увлекла его в сад, голый и пожухший к концу ноября. Крупными хлопьями падал мокрый снег, тая на губах и ресницах. Итальянка взволнованно смотрела на грека, снизу вверх, взяв его ладони в свои, и шептала:
— Будь, пожалуйста, осторожен... Я молюсь за тебя... Ты — мой свет в окошке...
— Правда?
— Правда. Ни к кому ещё так не относилась. Ты мой идеал. Мужественный, честный, добрый человек и прекрасный художник.
— Ты мой идеал тоже. Без тебя мне не жить.
— Мы с тобой не расстанемся. Никогда. Обещаю.
— Как, а Барди?
— К чёрту Барди, я о нём слышать не хочу.
— Но отец будет против нашего с тобой брака.
— Это всё равно, убегу из дома, отрекусь от семьи. Лишь бы быть с тобой! Возвращайся, Фео. Жду тебя с нетерпением.
— Я вернусь, вернусь...
И они, обнявшись, поцеловались — первый раз в жизни. Робко, осторожно сначала, а потом смелее, энергичнее, и уже не могли оторваться друг от друга, вроде бы губами срослись, упивались и утоляли жажду — ненасытно, пылко...
Да, теперь Феофан был готов на любой героический поступок, чтобы не упасть в глазах своей повелительницы. Турки — так турки, он размечет их всех до единого и очистит ворота, отодвинет засовы и впустит Палеолога. Да здравствует император! Да здравствует империя! Да здравствует Галата!
Правда, Филька вначале не хотел ему помогать. Он всегда относился к итальянцам неважно, а Кантакузина считал настоящим патриотом, несмотря на сотрудничество с турками. И ещё в последнее время заразился идеями исихастов — крайних консерваторов в православии. Изучал произведения Григория Паламы — их духовного лидера, рассуждал на схоластические темы (может ли Дух Святой исходить и от Бога Сына — или только от Бога Отца?) и молился сосредоточенно. А когда Дорифор предложил вместе с ним сразиться с турками на воротах, отказался с ходу. Даже пообещал донести на него эпарху.
— Защищай, защищай своих турок, — фыркнул Софиан. — Добрые союзнички, нечего сказать: взяли в плен твоего дорогого Паламу и желают получить за него выкуп. Так и Родину нашу схрупают, глазом не моргнув.
Филька посмотрел на него исподлобья и сказал, шепелявя от волнения сильнее обычного:
— А зато твой Палеолог — католическая подстилка.
— Латиняне — наши братья по вере.
— Подчиняться Папе?!
— Лучше Папе, чем турецкому эмиру.
Подмастерье подумал и спросил:
— Ну, а если твой Палеолог победит, он убьёт Кантакузина?
— Ты рехнулся? Своего тестя? И духовного отца? Знаю точно: он заставит его отречься от престола и постричься в монахи.
— Не обманет?
— Иоанн Пятый — человек чести.
— Ой, да будто бы! Всем известно: у него лишь пирушки и бабы на уме.
— Видимо, не только, если он сумел окружить противника в его логове.
В общем, уломал друга. Поздно вечером, под покровом темноты, встретились со своими единомышленниками на одной из заброшенных скотобоен и затем по безлюдным улочкам, обходными путями, чтобы не нарваться на гвардию эпарха, устремились к боковым, неглавным воротам города — караульных там было меньше. Схватка продолжалась недолго — четверть часа, и охранники-турки быстро капитулировали. Из огромных железных петель начали сдвигать брёвна, запиравшие вход. Сил хватало с трудом, деревянные стволы весили немало. Филька, поскользнувшись, ободрал себе щёку. Несмотря на кровь, продолжал трудиться в общей куче — правда, изрыгая проклятья. Вскоре сбросили первое бревно, за ним — второе и третье. Потянули за створки и раскрыли их. Нападавшие — с факелами, потрясая оружием, опьянённые будущим успехом, хлынули в Константинополь.
Филька, утирая кровоточащую ссадину, тяжело вздохнул:
— Ты уверен, что мы поступили правильно?
— Никаких сомнений. Узурпатор должен быть повержен.
— Ну, гляди, гляди. Как бы не раскаяться.
А послушник уже думал о другом: «О, моя Летиция! Я остался жив! Мы одолеваем врага! Ты теперь выйдешь за меня!»
Первое, что сделали воины Палеолога, это заняли Арсенал и отрезали защитников Кантакузина от Влахернского дворца. Несколько попыток оборонявшихся разорвать осадное кольцо провалились. В город прибывали новые и новые сторонники молодого правителя. Гвардия эпарха прекратила сопротивление. Начались погромы в домах сановников, составлявших основу прежней власти. А ударный отряд Иоанна V во главе с Пьеро Барди начал штурм дворца. Турки сопротивлялись отчаянно, многие погибли, но исход сражения был уже предрешён. Воины Барди ворвались в покои бывшего соправителя. Юный император (на тот момент он отпраздновал двадцать третий день рождения) выступил вперёд и увидел тестя, сумрачно смотревшего на него, сидя в кресле, и свою супругу — Елену Кантакузин, положившую руку на плечо родителя.
— Ваше величество, умоляю, будьте благоразумны! — громко произнесла она и, глотнув воздуха, жалобно закончила: — Не лишайте папеньку жизни. Или же убейте меня вместе с ним...
Иоанн V дёрнул левой щекой. На его некрасивом, грубоватом лице борода росла слишком редко для взрослеющего мужчины, и один глаз чуточку косил. Самодержец сказал жене:
— Успокойтесь, дорогая, убивать никого не станем. Более того, мы оставим за нашим папенькой титул «василевса-отца». Но при этом он обязан будет уйти в монастырь. А Матфея мы лишим права называться преемником короны. Вы согласны на такие условия, сударь?
У Кантакузина-старшего дрогнули веки. Он проговорил холодно:
— Не имею выбора. И поэтому соглашаюсь.
Император удовлетворённо отметил:
— Вот и замечательно. Мы ж родные люди и всегда сумеем договориться.
Тесть пробормотал:
— Да, особенно если нож приставляют к горлу...
Новая власть начала хозяйничать. Свергнутый монарх стал действительно иноком, взяв себе при постриге имя Иосаф. Патриарх Филофей Коккин вместе с приближёнными (в том числе с Киприаном) удалился из Константинополя и освободил место прежнему святителю — Каллисту. Главные посты в министерствах и армии заняли сторонники Иоанна V. А грабительские налоги на купцов-итальянцев были отменены.
Но потом, как принято теперь говорить, эйфория от победы прошла, страсти улеглись, перепуганные чиновники и священники быстро успокоились, видя, что ничто не грозит их благополучию, и рутинные, прежние порядки, как при Кантакузине, снова воцарились во всех сферах жизни. А вернувшийся из турецкого плена лидер исихастов Палама, хоть и умер вскоре от тяжёлой болезни, получил, тем не менее, превосходство в церковных спорах: исихазм стал каноном, а вопрос об объединении православных с католиками как-то незаметно отошёл на второй или даже третий план. Молодой император занимался государственными делами не слишком, предпочтя им увеселения и пиры. А Кантакузин, будучи пострижен, продолжал через давних своих сторонников интенсивно влиять на политику, даже, по свидетельству современников, укрепил пошатнувшийся авторитет и утраченные позиции. Византия неотвратимо катилась к гибели. Турки ждали своего часа.
Феофан появился в Галате через несколько дней после возвращения Иоанна V и хотел повидать Летицию, но ему ответили, что она никого не принимает.
— Вы скажите, это Дорифор, мы уговорились заранее.
Мажордом величественно ушёл, затем вернулся и повторил:
— Синьорина Гаттилузи не изволит ни с кем встречаться.
— Уж не заболела ли?
— Не уполномочен свидетельствовать.
— Может быть, в дурном расположении духа?
— Да, скорее всего.
— А когда вы ей доложили обо мне, что произнесла? Это очень важно.
Тот взглянул не без удивления:
— Ничего не произнесла.
— Ничего? Глупости какие-то. Как же вы узнали, что меня не желает видеть, если она молчала?
— Очень просто: дёрнула плечом и взмахнула ручкой — дескать, прочь поди; было ясно велено: никого не впускать.
Совершенно обескураженный, Софиан продолжал стоять на ступеньках парадной лестницы, как внезапно появился дон Франческо в окружении своей свиты и направился к выходу. Увидав художника, консул возбуждённо воскликнул:
— О, дружище, где вы пропадаете? Мы тут отмечаем викторию, а один из главных её виновников к нам не кажет носа! Как дела, милейший? Почему не вижу радости на вашем лице?
Юноша, с трудом подбирая слова, объяснил:
— Я хотел выразить почтение синьорине Гаттилузи, но она отказала мне в аудиенции.
— Ах, не думайте про неё дурное. Настроение женщин крайне изменчиво. От таких пустяков зависит... И к тому же — будущая свадьба. Очень её заботит.
— Свадьба? — покачнувшись, прошептал живописец. — Значит, всё-таки будет свадьба?
— Разумеется — как не быть? Пьеро Барди первым проник в логово самозванца, он герой, а герои должны быть вознаграждены по достоинству. Я ведь обещал Марко Барди, что отдам Летицию за его наследника, если победим. И теперь обязан это слово сдержать.
Сам не зная, что говорит, молодой человек ответил:
— Но она же его не любит...
Итальянец расхохотался:
— Полно, Софиан, что вы, право, как наивный ребёнок! «Любит, не любит»! Брак и веления сердца — совершенно разные вещи. Брак подобен деловому контракту. Выгодная сделка. С трезвым, здравым расчётом — ничего более. А сердечная склонность — та сама по себе, может быть и в браке, и помимо него, даже вот помимо — чаще всего. — Наклонившись к уху послушника, он добавил вполголоса: — И не верьте ветреницам вроде моей дочери. У неё семь пятниц на неделе. Нынче вы, завтра Барди, послезавтра — кто-нибудь ещё. Из-за баб грустить — только портить кровь. — И сказал на прощанье громче: — Кстати, предложение о моей младшей дочери остаётся в силе. Думайте, любезный. Очень для вас заманчиво. — Консул церемонно кивнул и понёсся дальше со своей свитой.
Феофан оставался на ступеньке, потрясённый, уничтоженный, и бубнил, словно полоумный:
— Нет... не может быть... не желаю верить...
Полтора года, миновавшие вслед за этим, были для него очень непростые. Первую неделю он вообще не ел и не спал, а, забившись в келью монастыря Михаила Сосфенийского, лишь молился и плакал. Исповедь игумену Фотию несколько укрепила его. Духовник, подумав над словами послушника, так сказал:
— Ничего, ничего, мальчик мой, слёзы и страдания очищают душу. А любовь облагораживает. Прежде всего — неразделённая. Помяни моё слово: если эта девушка любит по-настоящему, то она тебя не забудет. Вы ещё увидитесь и поговорите.
— Для чего, владыка? — Сын Николы посмотрел на него с тоской. — Чтобы бередить раны? Нет, я больше не увижу её. Я приму постриг и уйду в пустыню, сделаюсь отшельником или даже столпником[6].
Настоятель монастыря покачал головой:
— Ох, не торопись. Не хочу отговаривать, это бесполезно, ты теперь не в том настроении, но прошу об одном: не руби с плеча. Лично я считаю, что характер твой — не для уединения и не для монашества. Должен ты быть в миру и писать картины, иконы. Вот твоё призвание, Божий дар, изменять которому — грех.
— Не могу, не имею сил. Краски, кисти — всё противно. Запах льняного масла вызывает тошноту. Звон в ушах, а глаза закрою — вижу лик Летиции, слышу её слова: «Ты мой идеал, мы уже не расстанемся, убегу из дома, лишь бы быть с тобою!» Понимаете, отче? Ведь такими словами не бросаются зря. Ведь она же не сумасшедшая!
— Значит, нечто оказалось сильнее неё. Скажем, воля и расчёты отца. Не посмела ослушаться... Или мнение окружающих: как в Галате отнесутся к бегству из дома дочери Гаттилузи? С живописцем-греком? Пересуды, толки. Гнев родителя... Нет, мой мальчик, всё не так однозначно, как тебе представляется. Ты обязан смирить страждущую душу, перестать голодать, постепенно вернуться к своей работе.
Феофан ответил:
— Вряд ли это выйдет. Я уже не тот.
— Просто ты взрослеешь.
И, конечно, молодая натура одолела недуг: Дорифор начал есть, понемногу окреп, но к Аркадию с Иринеем в их иконописную мастерскую возвращаться не пожелал. Продолжал думать об отъезде на святую гору Афон и уходе в один из тамошних общежитских монастырей, чтобы изменить обстановку, мысли, ничего прежнего не помнить. И решающим в этом смысле сделался его разговор с Филькой, поздно вечером, в доме Аплухира. Филька, разумеется, знал о неприятностях друга, но, не одобряя симпатии Софиана к «подлой итальяшке», с явным наслаждением плесканул в огонь масло:
— А в Галате-то торжества: бракосочетание дочки Гаттилузи. Слышал, нет?
У послушника помертвело лицо. Он пробормотал:
— Стало быть, свершилось?..
— И она теперь трепещет в его объятиях, — продолжал измываться тот, — отдаётся ему по нескольку раз на дню. Погрязает в бесконечном разврате с вечера до утра...
— Прекрати, — взмолился несчастный, закрывая глаза. — Я и так уже на стадии помешательства.
— Женщины — исчадие ада, — веско заключил подмастерье. — Мне давно это стало ясно. Разве Феодора не дьявол? Внешне такая пава, что готов целовать ей ручки. А внутри — бес, каналья, чудище. Как она смеялась над моей к ней душевной склонностью! Свысока, презрительно. Словно я червяк, надоедливая козявка. Чтоб ей провалиться! А другие бабы? Те, которых покупаешь на улице? Сколько денег на них истратил! Но ни с кем не сумел побыть на вершине блаженства. Всё в какой-то спешке, суетно и гадко... Вспоминаю — оторопь берёт.
Дорифор сказал:
— Может, это мы с тобой невезучие народились?
Но приятель продолжал стоять на своём:
— Дело не в везении. Просто на земле не бывает приличных женщин. Ибо все они прокляты вместе с Евой. Совращённая змием, по наследству передала дочерям это наущение дьявола. Женщины в основе своей дьяволицы.
— А монашки?
Он задумался, но потом ответил:
— А монашки просто научились подавлять в себе адское начало. Суть не изменяется. Ведь не зря же на Афоне введено правило: ни одна особь женского рода не имеет права побывать на этой святой земле — ни монашка, ни овца, ни собака.
Феофан заметил:
— Но, возможно, афонцы принижают тем самым святость Девы Марии? Не уверен, что они правы.
— Правы! — распалился его товарищ. — Никакого принижения нет. Пресвятая Богородица — не обычная женщина. И ещё не известно, как происходило зачатье у её матери, Святой Анны, — может, не от мужа, Иоакима, а от Духа Святого тоже? — Филька облизал губы и закончил тираду неожиданно: — И вообще в ближайшее время я туда отправляюсь!
— Ты? Куда?
— На святой Афон.
— Правда, что ли?
— Говорю, как есть.
— Сделаешься монахом?
— Для начала — послушником, как ты. Осмотрюсь, поработаю с братьями во Христе, потолкую с ними. Испытаю на прочность дух. А потом решу. Может, постригусь.
— Не разыгрываешь, признайся?
— Вот те крест!
Софиан по-прежнему смотрел озадаченно:
— Ты меня огорошил... Я ведь сам хотел туда же податься.
Филька поразился не меньше друга:
— Во даёт! Из-за этой сучки?
Сын Николы выставил кулак:
— В морду захотел? Предупреждаю в последний раз.
— Ладно, ладно, уймись. Просто мне не верится, что решишься бросить — и Константинополь, и свою мастерскую...
— Отчего не бросить? Сделаю управляющим Иоанна, он работник грамотный, справится вполне.
Подмастерье продолжал сомневаться:
— Нет, не хватит у тебя смелости. А вдвоём — как бы хорошо вышло! Веселей и надёжней.
— Скажешь тоже, балда! Веселей ему будет вместе! Чай, не в балаган собираемся. В монастырь идём.
— Всё ж таки идём?
— Я ещё подумаю.
Снова говорил с отцом Фотием, а потом с Аплухиром. И чем больше они отговаривали его, тем сильнее Феофану хотелось изменить свою жизнь. Чувствовал себя словно в клетке. Рвался на простор.
Наконец, объявил о своём отъезде Иоанну. Вместе с ним побывал у нотариуса и оформил дарственную грамоту сроком на два года; если по истечении этого времени он не вернётся в столицу, мастерская перейдёт во владение столяра пожизненно.
Накануне отбытия говорили с Анфиской. Та пришла к нему с красными опухшими веками, села в уголке и сказала:
— Фанчик, дорогой, возвращайся скорее.
Он вздохнул печально, на неё не глядя:
— Ой, не знаю, не знаю, детка. На душе непокой, и вперёд не хочу загадывать.
У неё опять побежали слёзы:
— Но ведь я без тебя умру.
Дорифор смутился, подошёл, обнял девушку, и она доверчиво, как покорная собачонка, мордочку уткнула в его рубаху. Молодой человек с нежностью ответил:
— Не умрёшь, пожалуй. Выйдешь за другого, нарожаешь ему детишек и забудешь про меня, грешного.
Та взглянула жалобно, обратив к нему мокрое лицо:
— Издеваешься надо мною? Я скорее останусь в девках, нежели пойду за кого-то ещё.
Проведя по её волосам ладонью, ласково спросил:
— Значит, любишь?
— Не люблю. Обожаю. Разве ты не ведаешь?
Он прижался к ней — крепко и безрадостно:
— Вот ведь как бывает... Вереница несовпадений... И кругом все несчастливы.
Дочка Иоанна взмолилась:
— Сделай же счастливой меня: измени решение и не уезжай.
— Поздно. Не могу.
— Нет, не хочешь просто.
— Да, и не хочу. Но даю тебе слово: если я вернусь, не постригшись в монахи, мы поженимся.
У Анфиски просияли глаза:
— Ой, какая радость! Я теперь целиком, без остатка, превращусь в ожидание. Каждый день, каждое мгновение...
— Не спеши надеяться. Бог располагает...
— Бог меня услышит. И вернёт мне тебя обратно. Потому что верю. Потому что надеюсь. Потому что люблю.
— Вера, Надежда, Любовь... — засмеялся Феофан.
— ...и отец их — Софиан! — пошутила девушка, улыбнувшись сквозь слёзы.
В середине февраля 1356 года оба друга, Феофан и Филька, погрузились на судно, отплывавшее в Фессалоники. Там, на древней земле Эллады, сын Николы и встретил своё двадцатилетие.
Их корабль причалил к пристани Камегра, и святая гора Афон проступила сквозь клубы утреннего тумана — серая в это время года, грустная, недобрая, и на ней, как ласточкины гнезда, там и сям прилеплены были монастырские здания и церквушки. Говорили, будто здесь не менее двадцати обителей, не считая отдельных скитов. И порядки в них сугубо общежитские — в каждом монастыре вроде как семья, всё хозяйство, имущество, трапезы, работы, молитвы — совместные. А глава Афонской монашеской «республики» — прот — избирается представителями всех двадцати киновий.
Юноши направились к северо-восточному склону горы — там располагался знаменитый монастырь Ватопед, со своей обширной библиотекой, где помногу трудился вождь исихастов Григорий Палама, излагая на пергаментах свои взгляды. К настоятелю Ватопеда, архимандриту Макарию, Феофан вёз рекомендательное письмо от игумена Фотия — с просьбой приютить молодых людей, взять их под своё покровительство и наставить на путь истинный.
Монастырь удивлял совершенно не монастырским видом — невысокий деревянный заборчик, лёгкие воротца, множество фруктовых деревьев, средь которых различались деревянные домики-кельи. Только церковка была каменная, но такая же почти невесомая, милая, игрушечная, с хорошо написанным ликом Христа над входом. Настоятеля ожидали долго, несколько часов. Филька задремал, привалившись ухом к стене, сидючи на лавке, а потом вдруг пришёл келейник — первый помощник архимандрита — и повёл их к его высокопреподобию. У Макария была клиновидная негустая борода и бельмо на левом глазу. Зато зрячий правый глаз отличался цепкостью — прямо-таки буравил посетителей, вроде бы хотел проникнуть до глубин души. Голос киновиарха больше напоминал скрип. Он сказал:
— Я прочёл послание Фотия... Нешто вы действительно добродетельны так, как про то написано? Верится с трудом. Ибо все мы грешны... Оба богомазы?
— Подвизаемся на иконописной стезе, — поклонился Дорифор и освободил от намотанных сверху тряпок небольшую доску. — Вот совместная наша с Филимоном работа: Троица Святая.
Настоятель вперил здоровый глаз в нарисованных на доске ангелов, расположившихся вкруг стола под Мамврийским дубом. Голова тельца покоилась перед ними в чаше.
— Троица в доме Авраама? — догадался Макарий. — Только почему нет хлебов, испечённых Саррой из лучшей муки?
— Лишние детали отвлекают внимание зрителей, — объяснил послушник. — Главное — телец. Центр композиции и её сокровенный смысл. Жертвенный телец — символ искупительной миссии Христа.
Тёплая улыбка заиграла на губах архимандрита. Он проговорил:
— Да, неплохо задумано и прекрасно исполнено. Вы искусные мастера. Посему вот моё решение: в Ватопеде вам делать нечего.
Филька приоткрыл от удивления рот, а его напарник произнёс обиженно:
— Чем же мы прогневали ваше высокопреподобие?
Тот сказал со скрипучим смехом:
— Да ничем. Я ценю таланты. И хочу, чтобы вас узнали на всём Афоне. Стало быть, идите в лавру Святого Афанасия, что на южном склоне горы. Там хорошая иконописная мастерская и умелые живописцы. Вместе и трудиться сподручней, и научитесь многому друг от друга. А рекомендательное письмо к настоятелю Исидору я вам предоставлю сегодня же.
В лавре обитало много больше народа, чем у Макария. Да и сам Исидор выглядел мощнее и помоложе — лет, наверное, не больше пятидесяти. Говорил низким голосом, нараспев, как во время церковной службы, и при этом оглаживал пышную курчавую бороду. Поселили Феофана и Фильку в двух соседних кельях, потом показали им мастерскую — целую артель, где работало человек пятнадцать, с разделением труда: кто-то изготовлял краски, грунтовал доски, около десятка художников занимались росписью, кто-то сок чесночный давил (чтобы сделать клей для сусального золота), кто-то это золото покрывал яичным белком... Фильке же такая поточная система сразу не понравилась — он привык на уроках Евстафия проходить все этапы сам. Жаловался другу после возвращения в келью:
— Никакого полёта воображения, никакого творчества — знай себе клади одинаковые мазки на одно и то же место! Я, когда учился, слепо подражал образцам, Аплухир меня за то постоянно ругал. Ты же помнишь. Но теперь не могу копировать — стыдно, скучно.
— Погоди пока бунтовать-то, — успокаивал его Феофан. — Надо присмотреться, понять. Всё, в конце концов, от тебя зависит. Скажем, в мастерской дяди — вроде бы не надо иметь фантазии, делай одинаковые гробы, и претензий нет. Но и тут Иоанн ухитряется творить чудеса — режет дерево искуснее иного художника, будто бы плетёт кружева. Так и здесь. При желании можно проявить самобытность.
К сожалению, прав оказался Филька: оба юноши не смогли вписаться в «конвейер». Уставали, злились, спорили с мастерами-наставниками, крайне неодобрительно относившимися к их стремлению предложить что-то новое. Многие монахи-художники невзлюбили приезжих, этих «воображал из столицы», строящих из себя гениев, а на деле — еретиков. Кто они вообще такие? Мы здесь пишем иконы безропотно, делаем, как все, а щенки рычат? Подавай им свободу? Ишь, чего задумали. Где свобода, там ересь. Жизнь должна протекать в русле догм и канонов. Никаких отступлений. Потому и зовёмся мы православными, ортодоксами. И за убеждения наши живота не пожалеем. Ни чужого, ни своего!
Стычки возникали на каждом шагу, оба друга маялись и в конце концов, ближе к лету, перешли в монастырскую лавру Карая, под крыло самого тогдашнего прота Амвросия. Несмотря на возраст (далеко за семьдесят), белизну волос и бесцветность почти прозрачной кожи, старец сохранял не просто ясность ума, но по части парадоксальных суждений мог соперничать со многими молодыми. От отца Макария из Ватопеда он узнал про Филькину с Феофаном «Троицу» и велел принести её показать. Увидав, тут же захотел, чтобы в увеличенном виде появилась икона в церкви в Протате, где уже имелись два шедевра старого мастера Панселина — образы Святого Максима Исповедника и Святого Саввы.
— Мы бы с превеликим желанием, — заявил Дорифор, — но отпустит ли нас игумен?
У Амвросия иронично пошевелились усы:
— Разве он откажет самому проту?
— Думаю, что вряд ли.
Так и состоялся их переход. Фреску начинающие художники написали быстро — ровно за неделю. После Афанасьевской лавры оба пребывали в крайнем воодушевлении и работали на редкость легко. Выразительней остальных вышел ангел в центре, возвышающийся над остальными, — грозный, суровый и всемогущий. Феофай придал ему отдалённое сходство с Григорием Паламой, виденным однажды в храме Святой Софии; на Афоне вообще Паламу очень почитали, ратуя за его канонизацию, и подобная вольность богомаза никого не смутила, а наоборот, вызвала немалое одобрение. Прот Амвросий восхищённо изрёк:
— Будто бы живой вышел. Боязно взглянуть, аж мурашки бегут по коже. И особенно — его взор. Белые белки по сравнению с затемнёнными веками. И похож на смертного и не похож. Нечто потустороннее. Удивительно!
После этого старец не захотел отпускать приятелей к Исидору и оставил у себя в лавре. И хотя они писали немного, но зато с душой и желанием, проводя остальное время в изучении древних книг, разговорах с монахами и прогулках по полуострову. К лету побережье Эгейского моря совершенно преобразилось — утонуло в листве и хвое, воздух наполнился ароматами цветов и полыни, птицы распевали на ветках, и порой к их трелям присоединялся звон колоколов, доносящийся из монастырей. Рай земной, да и только! А беседы на религиозные темы заставляли задуматься — о природе, о мироздании, о судьбе, о предназначении человека. Интереснее других отвечал на вопросы юношей сам Амвросий. Например, он считал, что Востоку и Западу никогда не сойтись, потому что в основе их — разные начала. Запад — суть мужская активность, агрессивная и напористая, а Восток — изнеженно-женствен и консервативно-пассивен. Жертвенность присуща Востоку, но не всякая жертвенность, а святая. Запад живёт под знаком Рыб, Восток — это Дева. Запад оплодотворяет Восток, но не прикасаясь, — так же, как самец рыб оплодотворяет икру, выпущенную самкой, на расстоянии. Дева Мария покровительствует Востоку.
Филька спрашивал:
— Отчего же Мария после смерти не вознеслась?
Старец объяснял:
— Ибо тело Ея сохраняло человеческую природу. Ибо не могло быть иным. Иначе не выполнило бы предназначения своего — стать вместилищем несовместного: Божьего бессмертного Духа и конечной материи, плоти. Богоматерь стала посредницей между Богом и человечеством. Превратила Бога в сына человеческого и преобразила людей в Сынов Божьих. Именно в момент Благовещения Бог изрёк слова, противоположные осуждению Евы и Адама, и благословил на бессмертие во Христе. Покрестившись, люди обретают это бессмертие.
Феофан просил:
— Просветите, отче, как вы понимаете: Бог Отец главный в Троице или вся Она нераздельна?
— Разумеется, нераздельна. Дух Святой сошёл от Отца в момент непорочного зачатия. Значит, Дух уже оказался в Сыне. Почивал в Нём. И был явлен в момент крещения Иисуса в Иордане. То есть Дух Святой, от Отца исходящий и в Сыне почивающий, обладает неслитым с Ними единением и нераздельным от Них различием. Две части Троицы — Отец и Дух Святой — Свидетельствующие, а Сын — Свидетельствуемый. Что Свидетельствуют? Божество Своё и взаимное единение.
— Всякая ли тварь любезна Богу?
— Всякая. Но различие мы видим. У животных есть дух жизни, но нет бессмертного ума. Ангелы имеют бессмертный ум, но не имеют духа жизни, ибо бестелесны, бесплотны. Только человек обладает и тем и другим. Значит, он любезнее Богу, чем остальные. Даже больше ангелов.
— Получается, что телесно мы не отличаемся от букашек и таракашек?
— Совершенно не отличаемся. Наше различие с ними — Слово, Логос, ум души. Мы вольны в своём выборе между злом и добром. И Христос послан в тварный мир для спасения нас от зла. Он проводит нас в новую эпоху. Ибо время Творения было подвластно цифре семь. Новое же время — под числом восемь. Это жизнь вечная. И не зря купель имеет восьмигранную форму.
Феофан заметил:
— В нашей с Филимоном иконе — тоже восьмиугольник, образуемый табуретами «Троицы» и подножиями внизу, горкой наверху и различными архитектурными деталями.
— Значит, живописали верно.
Много говорили об исихазме. Слово «исихия» означает по-гречески «покой, безмолвие». Именно в покое, безмолвии, внутреннем сосредоточении призывали жить и молиться первые исихасты — Нил из Италии, Селиот, Гавриил, Илия, Никодим из Ватопеда. Никодим стал духовным наставником Григория Паламы. И Григорий философски обосновал правила учения, защищал его от противников. Главный принцип — самонаблюдение, самоуглубление и тем самым отрешение от всего дурного, от греховных страстей. И тогда Божественный Свет можно созерцать внутренними своими очами. Надо только понять, истинный ли это свет, или силы зла обманывают тебя, маскируясь под истинный. И отец Амвросий просвещал друзей:
— Какова великая суть христианства? Это идея всепроникающей любви. Христианин любит в Иисусе не только и не столько Бога, сколько человека. Иисус любит каждого человека, праведника и грешника. Ведь любовь — это чувство радости. Радость в Боге бесконечна. Если истинно любишь, не нарушишь ни одну Заповедь — не убьёшь, не украдёшь, не замыслишь прелюбодейство. И для жизни во Христе надо лишь не угасить радости в себе. Ибо радость и любовь суть спасение наших душ. А спасение — не удел избранных, и оно возможно для каждого, кто поверил в красоту, счастье, доброту.
Пребывание на Афоне перестало быть для обоих юношей в тягость. Стычки и обиды Афанасьевской лавры постепенно забылись. Дивная природа, распорядок дня, незатейливая, но вкусная пища, умные беседы, чтение богословских книг и работа над новыми иконами — это всё умиротворяло и очищало. Наступал покой.
Встал вопрос о постриге. Филька был готов сделаться монахом и остаться навсегда в одной из обителей. А племянник Никифора продолжал сомневаться, что-то сдерживало его внутренне, не давало уйти от мирской жизни, от её забот и обычного семейного счастья. Дочка Иоанна — Анфиска — часто приходила к нему во сне. Плакала и просила вернуться. Он её утешал, как мог, обещал, что не бросит и, возможно, скоро приедет. Просыпался, лежал и думал, глядя в потолок тёмной кельи: уж не возвратиться ли ему в самом деле? Всё-таки монашество — не его удел. Слишком мало видел, многое ещё желает изведать, ощутить и познать. Что сложнее — жить в миру, в постоянных опасностях и соблазнах, или в добровольном уединении, самоистязании, подавлении телесных позывов? Нет ответа. И то и это — испытание человека на прочность. Всё твоё пребывание на грешной земле — беспрерывный экзамен. Надо идти по краю пропасти, балансируя и стараясь не рухнуть в бездну.
А для Бога не важно, где ты пребываешь — в ските или миру. Бог везде. Стало быть, к Нему можно обращаться в любое время и в любом месте, без особой подготовки к молитве, не искать одиночества, не морить себя нищетой и голодом. Если истинно веруешь, если любишь Бога, Бог тебя везде не оставит.
И ещё об одном думал Феофан, лёжа ночью в келье: никогда во сне не являлась ему Летиция. Почему? Видимо, она забыла его. Видимо, нашла своё счастье с Барди. Значит, и грустить Софиан не должен. В том и заключается смысл любви: если видишь, что любимый твой счастлив без тебя, отпусти его и порадуйся вместе с ним; счастлив твой любимый — стало быть, и ты счастлив; потому что любить — это значит приносить счастье, а не брать.
Вскоре Филька сделался послушником, и они вдвоём взялись расписать церковь в Русском монастыре. (Здесь необходимо отметить, что святая гора Афон привечала не только греков, но и православных из других стран. Например, в Иверском монастыре обитали грузины, в Хиландари — сербы. В 1086 году византийский император Алексей Комнин предоставил на Афоне русским паломникам монастырь Кенлурги, заменённый в 1172-м на Свято-Пантелеймоновский монастырь, прозванный позже Русским. Здесь монахи и паломники с Руси переписывали и переводили богословские книги, а художники копировали иконы). Возглавлял киновию настоятель Стефан, по происхождению серб, но прекрасно говоривший по-русски и по-гречески. Он увидел в Протате «Троицу» и просил Амвросия дать благословение юным богомазам написать такую же у него в обители. И благословение было получено. Приступая к работе, Феофан предложил изобразить не только Троицу, но и несколько других библейских сюжетов, в том числе и подвиг Георгия Победоносца, умертвившего змия. Эта идея вызвала живой интерес у отца Стефана и нашла полнейшее одобрение. Живописцы трудились целый сентябрь и уже к Покрову Пресвятой Богородицы демонстрировали творение рук своих. Поначалу похвалы сыпались на них, как из рога изобилия, но потом неожиданно настоятель ахнул, глядя на Святого Георгия, и буквально изменился в лице.
— Что-нибудь не так? — сразу же встревожился Феофан, так как именно он был единоличным создателем этой фрески.
У Стефана дрожали губы. Он проговорил:
— Не копьё, но меч...
— Как, простите?
— Сказано в Писании, что Святой Георгий поразил нечистого огненным мечом. А у вас — копьё...
Дорифор схватился за лоб:
— Неужели? Господи! Провокация памяти... — А потом воскликнул с готовностью: — Я перемалюю и подновлю. Загрунтую заново, сделаю как надо.
Воцарилось тягостное молчание.
— Но с другой стороны, — продолжал рассуждать игумен, — мне копьё даже больше нравится... Ведь, по сути, мы не представляем, что это за штука — огненный меч? Как он выглядит? Может быть, походит на молнию? Ну, а молния, пожалуй, всё-таки напоминает копьё.
— Как же поступить? — обратился к нему художник.
— Думаю, оставим как есть. Вдруг повторный образ выйдет не столь выразительным? Здесь на месте всё — тонконогий конь, развевающийся плащ, вдохновенный лик победителя, мерзкая открытая пасть умирающего чудовища... Нет, не надо трогать. Фреска несравненна. Видно, сам Господь пожелал, чтобы так случилось.
(Не пройдёт и века, а изображение Святого Георгия именно с копьём станет каноническим, разлетится в перерисовках по церквам Руси и затем окажется отчеканенным на монете. В результате чего монета будет называться копейкой!)
В Русском монастыре познакомился Феофан с несколькими русскими, говорившими неплохо по-гречески, но особенно ему понравился некий Ерофей Новгородец, светский человек, странник, совершавший путешествие «из варяг в греки» и заглянувший на Афон ради любопытства. Это был плечистый синеглазый блондин, борода не клинышком, как у греков, а лопатой, краснощёкий и улыбчивый, выше Дорифора на целую голову. Увидав готовые фрески, он качал головой, шевелил бровями, прикрывал глаза и вытягивал губы. Бормотал по-русски: «Любо, любо!» А потом восхищённо говорил Дорифору по-гречески:
— Приезжай к нам в Новгород. Приезжай, ей-бо, не побрезгуй, право. Ведь у нас теперь храмов строят — видимо-невидимо, а искусных богомазов не так-то много. Был один знаменитый, грек, называвший себя Исайей, расписал с помощником церковь Входа в Иерусалим — то-то лепо, то-то божественно! Но лет десять тому, как помер, А в его артели живописцы неважные; нет, ну, по способностям, может, и ничего, но учить их некому, преподать урок. Приезжай, будь другом.
И рассказывал о Руси, о её красивой благодатной земле, необъятных просторах, полноводных реках и свободолюбивом народе. А особенно — о Новгороде Великом, что стоит немного особняком, почитает традиции, сохраняет знаменитое новгородское Вече и не покорился татарам — пришлым завоевателям.
— А какие девушки у нас ненаглядные! — напирал на сына Николы славянин. — Да таких прелестниц ты нигде не сыщешь. И лицом пригожи, и по дому проворны, и малейшую прихоть мужа тут же исполняют. Вот ей-бо, не вру! Ты ведь холостой? Ну, так мы тебя разом женим. На богатой да на горячей. Будешь с ней кататься, точно сыр в масле!
Феофан только улыбался, благодарил, но согласия ехать в дальнюю страну не давал. А зато Филька странно оживился от рассказов приезжего и засыпал Ерофея вопросами: как живут русские? что едят? где проводят праздники? любят ли вино? есть ли на Руси продажные женщины? Тот чесал в затылке, скромно отвечал:
— Попадаются, безусловно. Но срамных девок мы не уважаем. Испокон века отдаём предпочтение целомудрию с непорочностью.
— Ты интересуешься, Филька, словно сам задумал туда отправиться, — удивлялся его приятель.
— Может, и задумал. Чем на Запад, к Папе, лучше уж на Русь.
— Погоди, погоди, ты же собирался во Христовы братья?
Бывший подмастерье кряхтел:
— Может, и теперь собираюсь. Разве же нельзя жить в далёкой стране монахом?
— А монаху для чего продажные женщины?
— «Для чего, для чего»! — злился друг, сильно шепелявя. — Чтобы знать, не введут ли в искус. И вообще: хватит меня подлавливать, я в исканиях и сомнениях, ничего пока не решил.
Перед Рождеством в келью Феофана тихо постучали, и приятный мужской баритон спросил:
— Можно ли взойти?
Озадаченный послушник проговорил:
— Окажите милость, взойдите.
В молодом монахе, появившемся на пороге, он узнал брата Киприана — приближённого бывшего Патриарха Филофея.
— Ох, какими судьбами? — Дорифор поднялся и пожал протянутую ему руку.
— Разве ты не слышал? Пребываем с Его Высокопреосвященством в Есфигмене, а меня по-прежнему посылают с особыми поручениями то туда, то сюда, в том числе и в Константинополь.
Оба сели на лавку.
— Как столица? Всё по-прежнему? — Сын Николы мысленно пытался определить, знает ли противная сторона о его открытой поддержке Иоанна V Палеолога.
— И по-прежнему, и не по-прежнему, — неопределённо ответил визитёр. — Патриарх Каллист интригует против Кантакузина, обвиняет его в растрате казны, в том числе русских денег, присланных на ремонт собора Святой Софии. Но Кантакузина просто так не задавишь, руки коротки. И тем более что он тесть императора... Каллист вообще запутался в русских делах. Прибыло оттуда посольство, дабы Патриарх возвёл одного из них в сан митрополита Всея Руси, да литовцы против, не хотят ему подчиняться, требуют митрополита отдельного...
— Я здесь познакомился с несколькими русскими, — сообщил послушник рассеянно. — Приглашали в Новгород. Предлагали расписать несколько церквей...
— Нет, тебе о Руси думать недосуг, — отрубил Киприан достаточно жёстко. — Если ты по-прежнему наш сторонник, собирайся в Константинополь. Мне теперь показываться в городе опасно, а тебе судьба даёт шанс помогать нам в дальнейшем. Ты сейчас поймёшь, что имею в виду.
Феофан порадовался, конечно, что его не подозревают в «измене», но, с другой стороны, выполнять поручения Киприана тоже не горел. Между тем инок вытащил из-за пазухи скрученный пергамент. Пояснил, передавая его художнику:
— Я заглядывал в мастерскую к Аплухиру — он расписывал Библию для Его Высокопреосвященства... Там узнал о его кончине... — и перекрестился.
— Как, Евстафий умер?! — ахнул Софиан.
— Да, увы, все мы смертны... А тебя он занёс в своё завещание. Из письма узнаешь.
Раскатав дрожащей рукой послание, оказавшееся от дочери учителя, Феодоры, молодой живописец прочёл, что теперь ему принадлежит основная доля капиталов мастерской, он фактически стал её хозяином и ему необходимо побыстрее возвратиться в столицу, дабы встать во главе предприятия. А иначе выгодные заказы уплывут к конкурентам. И в конце девушка добавила: «Если ты не против, можем пожениться. Мой покойный папенька думал об этом часто и не зря назвал тебя главным своим наследником. Впрочем, я навязываться не буду, претендентов на мою благосклонность много, только, согласись, вместе мы смогли бы дело вести получше. В память об отце. И его искусстве».
Дорифор, красный от волнения, положил свиток на колени. Проглотил комок и сказал:
— Да, действительно, надо ехать...
— И вступать во владение мастерской.
— ...и вступать во владение...
— Нам, сторонникам Филофея и Кантакузина, будет много удобнее там встречаться. Под предлогом заказов на художественные работы.
— ...на художественные работы...
— А когда Филофей сделается опять Патриархом, он вознаградит и тебя, и меня, и других ревнителей.
— ...и вознаградит... Господи! — воскликнул племянник Никифора, отвечая собственным мыслям. — Как же больно, что Евстафия больше нет! Не могу представить. Он ведь заменил мне отца. Сделался советчиком, а потом и другом. Отговаривал ехать на Афон... Видно, что-то чувствовал, только я не понял.
— Ничего, ничего, мужайся. — Киприан похлопал его по руке. — Нам нельзя предаваться отчаянию. Бог дал — Бог взял. Помня об усопших, мы несём свой крест дальше.
— Как же тяжело!..
— Помолись, закажи поминовение, «Сорокоуст», свечку водрузи за упокой души раба Божия... Сразу полегчает. Обретёшь уверенность, что ему в Царствии Небесном ладно и легко. А потом — в путь-дорогу. Прохлаждаться некогда.
У послушника был унылый вид, он сидел согбенный и крутил в руках трубочку пергамента. Наконец, взглянул собеседнику в глаза и сказал более спокойно:
— Денег-то дадите? Мы, признаться, с Филькой поиздержались. В Русском монастыре обещали кое-что подкинуть за труды наши, но пока не торопятся.
— Да о чём речь! Уж чего-чего, а финансов у нас немало. Сядешь на корабль с полным кошельком.
— Чтоб на Филимона тоже хватило, если он решит возвратиться со мною.
— Хватит возвратить четырёх Филимонов.
Но, конечно, с Филькой получилась заминка. Прочитав письмо Феодоры, он расстроился очень сильно — и по поводу смерти Аплухира, и по поводу предложения дочери Евстафия, чтобы Феофан сделался её мужем. Произнёс печально:
— Вот поганка. Обо мне — ни слова. И вообще неясно, упомянут ли я в завещании. Вероятно, нет. Или как-то вскользь. Унаследовал банку с краской и кисть — не больше!
— Не грусти, приятель, — попытался успокоить его товарищ. — Приплывём — узнаем.
Бывший подмастерье окрысился:
— Никуда я не поплыву. Понял, да? Свадьба с Феодоркой, прикарманивание наследства — без меня! Постригусь в монахи и окончу дни на Афоне. Или же поеду на Русь.
— Перестань дурить, — ткнул его в плечо Дорифор. — Неужели наставления кира Амвросия для тебя прошли втуне?
— Ты про что?
— Где твоя христианская незлобивость? И готовность прощать обиды? Наконец, любовь к ближнему, как бы он не относился к тебе?
Друг его сопел, глядя исподлобья. Феофан прибавил:
— И вообще, коль на то пошло, откровенно говорю: я жениться на Феодоре не собираюсь.
Филька оживился, посмотрел на него теплее:
— Честно, да?
— Совершенно честно. Дочка Аплухира мне безразлична — раз. Я давал слово, что по возвращении обвенчаюсь с Анфиской, — два. Но пока не уверен, что теперь хочу заводить семью, — это три. Вот и делай выводы.
Успокоившийся напарник повеселел, даже улыбнулся:
— А возьмёшь меня на работу в мастерскую?
— Господи, о чём разговор! Оба вступим в корпорацию живописцев, примут нас в мастера, я и поделюсь с тобой частью капитала — будешь совладельцем нашего предприятия.
— Не обманешь?
— Я готов поклясться памятью Евстафия.
Филимон какое-то время думал. Наконец, прорезался:
— Значит, на монашестве ставим крест?
— Лично я решил. У тебя сомнения?
Тот пожал плечами:
— На Афоне жилось привольно. А Константинополь? Что сулит нам? Дрязги и волнения? Суету сует?
— Вероятно.
— Стоит ли игра свеч?
— Это жизнь — дрязги и волнения, страсти и борьба. Настоящая жизнь.
— На Афоне, по-твоему, не жизнь?
— На Афоне — рай. Жить в раю беззаботно, но скучно. Только после смерти...
— Богохульствуешь, сын мой!
— Может быть, и так. Я определился: место моё — в миру. Скитничество, молитвы с утра до вечера — не мои сегодняшние потребности. Ты же выбирай сам.
Снова замолчали. За окошком кельи трепетала звонкая весенняя листва 1357 года. Мелкие барашки бежали по тёмно-синей поверхности Салоникского залива. Солнце, выходя из-за облаков, припекало сильно. Чайки хватали рыбу, а наевшись, чинно расхаживали грудью вперёд по безлюдному белому песку.
— Хорошо, — согласился Филька. — Едем вместе. Ведь, в конце концов, я потом всегда смогу сюда возвратиться.
И приятели с чувством обнялись.
Сборы оказались недолгими. А прощания — и того короче. Только прот Амвросий сильно сожалел, что друзья покидают монашеский полуостров. Но задерживать их не стал, даже намекнул, что ему известно о воле бывшего Патриарха Филофея Коккина. На священной горе относились к императору Иоанну V с явным неодобрением, заодно и к святителю Каллисту; Филофей и Кантакузин с их консерватизмом были афонцам намного ближе.
— На одно уповаю, — завершил своё напутствие старый киновиарх, — что недели и месяцы, проведённые с нами, наложили на ваши души светлый отпечаток. Росписи в Русском монастыре это подтверждают. Будьте же верны нашим идеалам. Не давайте злу взять над вами верх.
— Отче, благословите. — Оба опустились пред ним на колени.
— Благословляю. Храм и монастырь ничего не значат, если нет у человека Бога в душе. Христианин как вместилище Бога — храм и есть. Веруйте в Него, и тогда ничего не страшно. — Настоятель перекрестил друзей и проговорил напоследок: — Ну, ступайте, ступайте с Богом. Я молюсь за вас.
...Подплывали к Константинополю, искренне волнуясь. Стоя на носу корабля, вглядывались вдаль, в синеватую дымку Мраморного моря, ожидая берег. Вот он показался — чуть заметной полоской, а затем ближе, ближе — хвойные деревья, каменные стены загородных имений, невеликие рыбацкие деревушки, церкви на пригорках, монастыри... поселения турок-наёмников... Вход в Босфор. Мощные высокие стены византийской столицы. Лодочки, баркасы, мельтешение парусов и весел. Пестрота причалов. Многоязычный гомон. Вонь от стухшей рыбы, лай собак, скрип деревянных сходен, смех портовых шлюх...
— Кажется, приплыли, — элегически сказал Филька. — Никогда не думал, что расчувствуюсь по такому поводу.
— Да, и я. — Феофан глядел на знакомые очертания набережной, пристани Золотого Рога и действительно ощущал холодок в груди. Что сулит ему возвращение в город юности? Радость или горе? Как здесь поживает Летиция? Встретятся ли они? Не хотел вспоминать о ней, но невольно думал, думал...
Наняли коляску и помчались к дому дяди Никифора. Пялились на улицы и не замечали никаких перемен. Вроде не уезжали. Или Константинополь так и не заметил их отсутствия? Человеком больше, человеком меньше... Люди приходят и уходят, камни остаются... Но когда-нибудь и они превратятся в прах.
— Мама! Папа! Фанчик приехал! Филька! — Это голос Анфиски, поливавшей цветы в саду. Бросилась на шею ребятам и, забыв про девичью скромность, жарко расцеловала. Вылезли из дома Иоанн, Антонида, новый столяр и мальчик-подмастерье, улыбались прибывшим.
— Софьи отчего-то не видно? — удивился племянник гробовщика. — Уж не померла ли?
— Софья вышла замуж за булочника и теперь торгует в лавке у Миллия.
— Да не может быть? Вот плутовка!
— Вы-то как? Видим — не постриглись... Ну и хорошо!
Иоанн спросил:
— Что же с мастерской нашей станет? По закону ты не можешь управлять парой предприятий, да ещё такими несхожими, проходящими по разным корпорациям.
Антонида перебила супруга:
— Будет о делах! Человек не успел ещё отдышаться с дороги. Пусть придёт в себя, отдохнёт, покушает. А уж там — выберете время потолковать.
Провожая юношей на второй этаж, в прежние покои дяди Никифора, Анфиска всё время заглядывала в глаза Феофану, прыскала от счастья, заливалась краской, но не знала, о чём спросить. Он помог ей сам:
— Ты такая сделалась пава.
У неё загорелись не только щёки, но и уши:
— Ой, не надо меня обманывать!
— Правда, правда. Повзрослела, похорошела ещё сильней.
— Значит, не противна тебе?
— Я тобой восхищаюсь.
Наконец, решившись, брякнула отчаянно:
— А про обещание своё не забыл?
— Не забыл, конечно.
Дочка Иоанна посмотрела куда-то в сторону и произнесла тихо:
— Ты не думай, я не собираюсь тебя неволить. Коль не расположен — пускай. Никакого зарока не было. Можешь взять обратно данное тобой слово. Как-нибудь стерплю.
Дорифор обнял её за талию:
— Милая Анфиска! Ты мне очень нравишься. Я тебя не раз вспоминал на Афоне. И не стану забирать слово.
Та от радости вскрикнула:
— Господи, неужто?!
— Вот устрою свои дела, осмотрюсь немного — и тогда за свадебку. Где-то ближе к осени.
— Ой, готова ждать, сколько хочешь! — и, привстав на цыпочки, чмокнула его в щёку.
Он потёрся ухом о её висок:
— Милая, хорошая. Знаю, что женой будешь замечательной.
— Наконец-то понял!
А когда девушка ушла, Филька, появившись в комнате товарища, иронично хмыкнул:
— Чуть не съела тебя глазами, ей-бо!
— Что, завидуешь?
— Есть немного.
Сын Николы вздохнул:
— Не завидуй, друг. Мне, конечно, Анфиска нравится. И скорее всего я на ней женюсь. Но люблю-то другую...
Бывший подмастерье даже поперхнулся:
— Что, опять за старое?!
— Не опять, а по-прежнему... Как подумаю, что Летиция где-то рядом, пусть чужая супруга, пусть несбывшаяся мечта, но совсем, совсем близко, и могу с ней увидеться, говорить, руки целовать, так с ума схожу, ноги сами бегут в Галату...
— Софиан, ты, по-моему, сбрендил. Я, конечно, тоже Феодорку люблю, много лет, серьёзно, но не до такой степени.
— Значит, ты счастливей меня.
Разумеется, из двух мастерских Дорифор выбрал живописную. А вторую вместе с домом передал во владение Иоанну — чтобы тот в течение года выплатил частями их стоимость. Трудную беседу он имел с Феодорой. Дочка Аплухира, оскорблённая в лучших чувствах, в результате обиделась и сказала с сердцем: «Ты не Софиан, а сентиментальный дурак. Про любовь пишут в глупых книжках. Грёзами нельзя жить. От грёз остаётся только пшик». Заявила, что тогда выйдет за богатого вдовца-гобеленщика, сватавшегося к ней не единожды, и переберётся к нему. А поскольку младшая дочь Евстафия, став супругой видного архитектора, года три как покинула отчий дом, комнаты освобождались, и племянник гробовщика собирался поселиться при своей новой мастерской.
А пока оформлял документы по наследству. (Кстати, мастер не забыл в завещании и Фильку — отдал ему четверть капитала предприятия, и тем самым друзья превращались в партнёров — при главенстве сына Николы).
Наконец, Феофан отважился посетить Галату. Заставляли денежные проблемы — предстояло выяснить, сколько денег скопилось на его счету в банке «Гаттилузи и сыновья».
День стоял превосходный: ясный, солнечный, не слишком жаркий. С моря дул лёгкий ветерок, в палисадниках зацветали мандариновые деревья, а воробушки прыгали по камням мостовых и, чирикая, радостно копались в конских яблоках. Дорифор не стал нанимать коляску, захотел прогуляться, чтобы растянуть ожидание скорой встречи с памятными до боли местами — где любил и страдал. И чем ближе подходил к генуэзской фактории, тем сильнее у него колотилось сердце, тем взволнованнее всматривался он в проезжавшие мимо экипажи — вдруг увидит в одном из них дочку консула? Нет, не увидал.
В банке принимавший Софиана работник по имени Луиджи был предупредителен, как и раньше, без конца улыбался, кланялся, угостил оранжадом и назвал клиенту сумму, значащуюся за ним в толстой книге расходов и доходов. Сумма оказалась более чем внушительной. Если прибавить наследство Аплухира, можно было сказать, что иконописец — человек зажиточный; не богач, конечно, но, как мы говорим теперь, «средний класс». Это известие, несомненно, его порадовало. Даже вспомнился афоризм Петрарки: «Я предпочитаю иметь столько денег, чтобы не нуждаться, но не более того; слишком большие деньги закабаляют, а художник должен оставаться свободным».
Вроде между прочим спросил:
— Как дела у его превосходительства кира Франческо? Все ли живы-здоровы в его семействе?
Служащий нахмурился, покачал головой отрицательно:
— Разве вы не знаете? У синьора Гаттилузи страшное несчастье!
Дорифор почувствовал дрожь в коленках; будто свет померк, словно наступило солнечное затмение.
— Я не слышал... А что такое? — вяло шевельнулись его губы.
— Дочь его светлости наложила на себя руки.
— Господи, Иисусе!..
Оба перекрестились, но галатец по-католически — всей ладонью, а константинополец по тогдашнему православному — указательным и средним перстами. Думал с горечью: «Умерла!.. Умерла!.. Видимо, не выдержала брака с этим Барди... Боже мой, за что?!.» Вслух проговорил:
— Как же это произошло?
— Вены на руках вскрыла... Даже рассказать страшно!.. — Он листал пергаменты банковских фолиантов, глаз не поднимая; но потом, чуть понизив голос, доверительно сообщил: — А вообще-то у них на роду так написано.
— Что? Не понимаю.
— Женщины лишают себя жизни. Ведь супруга дона Франческо тоже отравилась умышленно. И её мамаша — аналогично. Вот и внучке передалось проклятие... Ох, не дай Бог с таким столкнуться!
Потрясённый Феофан был не в силах как-то отреагировать. А Луиджи между тем продолжал вещать:
— Но зато хозяин похороны устроил шикарные. На одни цветы потратил целое состояние. А плиту надгробную привезли из самой из Генуи. Золотым выбито по белому: «Незабвенной дочери Фьорелле от ея семьи...»
Сын Николы вздрогнул:
— Как — Фьорелле? Почему — Фьорелле?
Служащий ответил:
— Потому что звали покойницу Фьореллой. Вам сие не ведомо разве?
Софиан вскочил и, схватившись за край стола, чуть ли не вплотную склонился к лицу конторщика:
— Значит, умерла не старшая дочь, а младшая?!
Тот Отпрянул в испуге:
— Разумеется, младшая! Вы, выходит, вообразили?.. — и перекрестился опять. — Слава Богу, мона Летиция в полном здравии. Ожидают ребёночка от супруга, многие им лета! Нет, покончила с собой младшая, с детства пребывавшая не в себе, Царствие ей Небесное! Впрочем, говорили, что хоть и дурочка, но с характером незлобивым и тихим. Няньки-мамки за ней следили. Но, как видно, не углядели...
Ноги у Феофана перестали дёргаться, стали расслабленными и ватными. Он безвольно опустился на стул, вытащил платок из-за пояса и утёр бисеринки пота, выступившие на лбу. Итальянец спросил:
— Ваша милость будет снимать со счета какую-то сумму?
Грек пробормотал:
— Ясное дело, буду. Надобно платить жалованье работникам — и себе на жизнь... Так что распорядитесь, сделайте одолжение... — Но, конечно, думал он не о деньгах; мысленно повторял одно: «Слава Богу, она жива. Слава Богу! О, какое счастье! Только знать, что она жива, не болеет и не печалится... Остальное пережить можно».
Получив мешочек с монетами, Софиан направился в ту галатскую православную церковь, что расписывал вместе с Филькой три с половиной года назад. Приобрёл у свечницы свечку, подпалил и поставил за здравие дочери Гаттилузи. Опустился перед ликом Пресвятой Богородицы, им написанным, столь похожим на его ненаглядную, и, перекрестившись, произнёс одними губами:
— Матерь Божья! Помоги мне не потерять её. Ибо нет для меня на свете человека дороже. Всё готов отдать — жизнь, имущество и умение рисовать, — лишь бы ей не выпало боли и несчастий. Сохрани Летицию, Господи, отпусти грехи, если таковые имеются, защити от бед и соблазнов лукавого. Пусть живёт и радуется, детушек растит. Я же, в стороне, порадуюсь тоже. Мне не надо ничего более.
Вытер набежавшие слёзы, встал с колен и, крестясь, попятился к выходу. А когда миновал оградку, у ворот столкнулся с мальчиком в итальянской одежде — курточке, штанишках, в деревянных башмаках без пяток; на курчавых волосах его был матерчатый колпачок с кисточкой. Посмотрев на художника изучающе, чуть прищурив глаз, паренёк спросил:
— Ваша честь — не синьор ли Дорифор по имени Феофано?
— Ну, допустим, — согласился иконописец. — А тебе откуда это известно?
Оголец не ответил прямо, просто выудил из-за кушака трубочку пергамента и отдал мужчине:
— Мне приказано вам вручить записку.
— Кем приказано?
— Сами догадаетесь.
Раскатав послание, Софиан прочёл: «Будьте завтра вечером возле гипподрома у десятого столпа, если счесть от берега. Любящая Вас».
Вновь комок поднялся у него в горле, он сглотнул и едва не обнял маленького вестника. А посыльный деловито осведомился:
— Что-нибудь велите сказать?
Задыхаясь от радости, сын Николы молвил:
— Передай, что буду.
Вытащил монетку:
— На, возьми себе за труды.
— Очень благодарен, дон Феофано. Да хранит вас Господь за вашу доброту! — и мгновенно скрылся.
Дорифор не мог сдержать смеха. Прошептал: «Любящая Вас!» — посмотрел на строки, выведенные по-гречески, и поцеловал желтовато-коричневую выделанную кожу пергамента.
Эту ночь молодой человек не спал, даже не прилёг на кровать, всё ходил по комнате, лихорадочно обдумывая новую для себя ситуацию. Он любим и любит — лучше не бывает. Но она — замужняя женщина. У него тоже есть невеста. Их свидание может оказаться раскрытым. Что тогда? Гнев её супруга, суд и наказание? За прелюбодейство, по суровым законам Византийской империи, полагается отсечение носа. А по итальянским? Или Барди не захочет огласки, просто наймёт убийц, чтобы те зарезали богомаза на какой-нибудь незнакомой улочке? Нет, конечно, дело совсем не в нём, а в Летиции. Он не может подвергать опасности её честь. Надо взять себя в руки, успокоиться, взвесить «за» и «против» и решить, надо ли идти на условное место. Если не идти, то в её глазах будет выглядеть дураком и трусом, но зато оградит обоих от безумного шага. А с другой стороны, не идти нельзя, потому что Феофан себя проклянёт за подобное малодушие, немужской поступок. Значит, получается, была не была? Положиться на волю Провидения? Только бы понять, кто им движет в эти мгновения — Небо или дьявол?
Ничего не определив, всё-таки прилёг и забылся уже под утро.
Днём почти не ел, на вопросы Фильки и подмастерья отвечал невпопад и странно, вышел из дома Аплухира во втором часу пополудни и мотался по городу, плохо разбирая дорогу. Неожиданно очутился на берегу, возле небольшого трактира и, почувствовав страшный голод, торопливо сошёл по ступенькам вниз. Съел приличного жареного цыплёнка с овощами и запил целым кувшинчиком красного вина. Сразу повеселел, перестал волноваться. Ну и пусть, суд или убийство, посрамление обоих и крушение творческой карьеры; не беда, за одно свидание с несравненной Летицией, за мгновение обладания ею — не такая уж дикая цена. Главное — любовь, а расплата за грех уже после. Ничего не страшно. Он заглянет в лицо судьбе бестрепетно. Будь что будет. И чему быть — того не миновать!
Ровно в шесть часов вечера Софиан стоял у десятого столба возле ипподрома. Это было грандиозное по тем временам сооружение: чаша стадиона с галереями из колонн; на колоннах — кольца из железа и резьба по камню; сверху галерей — переходы от одной трибуны к другой; только царская трибуна отдельно, к ней — отдельный ход и отдельная лестница. Рыжее вечернее солнце медленно скрывалось за крышей старого дворца императора — Вуколеона: в нём давно не жили, потому что правящее семейство не имело средств на его содержание и ремонт. Так проходит слава мира! Грозные некогда стены больше никого не пугали; из зазоров кладки пробивались кустарники и трава, ветер шелестел листьями одичавшего сада, а вороны вили на высоких деревьях гнезда. Символ погибающей Византии! Более энергичные нации набирали силу — турки, итальянцы, русские...
Цокая копытами по камням, мимо проехал отряд гвардейцев эпарха. Конники внимательно оглядели фигуру Феофана, но, не обнаружив в ней ничего подозрительного, чинно удалились. Нищенка молила о подаянии, и пришлось кинуть ей небольшую монетку. Бегали бродячие псы, от вечернего жара вялые, с вывалившимися наружу длинными языками. Да, действительно, припекало сильно, и художник не раз, утирался платком. А когда уже начало смеркаться и в душе возобладала уверенность, что Летиция не придёт, вдруг раздался голос:
— Здравствуйте, синьор Дорифор.
Тембр был чужой, хоть и женский.
Богомаз обернулся и увидел завёрнутую в плащ полноватую даму лет, наверное, тридцати пяти. Пол-лица её скрывала накидка. Он ответил:
— Здравствуйте, сударыня. С кем имею честь?
— Я служу в доме у известной вам госпожи. По её поручению послана сюда — передать письмо. — И она извлекла из складок плаща перевязанный лентой свиток.
Принимая послание, Софиан спросил:
— А сама госпожа не смогла явиться?
Дама удивилась:
— В это время? Вы, должно быть, шутите? Наш хозяин ревнив и не принял бы никаких объяснений непонятной отлучки своей супруги. — Женщина потупилась. — Да и мне пора, извините. Если хватятся — наживу себе неприятности: мало того, что выгонят, так ещё, поди, и побьют. Побегу, прощайте! — Итальянка приспустила накидку и скользнула в одну из боковых галерей.
Спрятав грамоту под рубашку, сын Николы огорчённо вздохнул. Вновь его мечта не сбылась. Пустота в душе, горечь в сердце. Крах надежд и иллюзий... «Наш хозяин ревнив...» Для чего тогда это представление? Никакое письмо не заменит живого слова... Он опять вздохнул и пошёл домой — мимо старого дворца, площади Августеона, форума Константина и Царского портика. Поднимался к себе на второй этаж, в бывшую комнату Евстафия, в полных сумерках. Запер дверь, запалил свечу, вынул свиток, развязал шёлковую ленту, принялся читать.
«Милый Фео!.. Я надеюсь, что ты не лишаешь меня возможности обращаться к тебе по-дружески? Или продолжаешь сердиться? Нет, уж коли пришёл нынче к гипподрому, стало быть, простил. Низкий тебе поклон».
Дорифор посмотрел на пламя свечи. Повторил беззвучно: «Стало быть, простил...» Усмехнулся криво: «За стеной муж ревнивый, а она любезничает с другим! Уж не прав ли Филька — все они дьяволицы? » И склонился к грамоте.
«Моему папеньке сделалось известно о твоём возвращении в Константинополь, он мне рассказал. Я подумала, что скорее всего ты придёшь в Галату, дабы посетить банк, и велела Луиджи сообщить мне немедля о твоём визите. А послать мальчика с запиской не составило большого труда...»
Живописец подумал: «Вот хитрюга! Рассчитала блестяще», — и продолжил чтение.
«Жизнь моя внешне неплоха — сильный красивый муж, полный дом добра, стол изыскан, я уже на девятом месяце, акушерка сказала, что, наверное, будет девочка. Жаловаться грех. Но на самом деле — всё вокруг постыло. Мы с супругом совершенно разные люди, он мужлан и дуб, говорить с ним не о чем, а когда напивается (и довольно часто), придирается к мелочам, лезет на скандал. Мне от него доставалось не единожды (не могла показываться на людях из-за синяков). Круг моего общения резко сузился. Книги, церковь, редкие балы (на которых я могу танцевать исключительно с мужем) — вот и всё «веселье». Как подумаю, что и впереди — ничего иного, никаких перемен до смерти, волосы встают дыбом от ужаса. Лучшие годы пропадают напрасно. Для чего такое существование?
Бедная Фьорелла! Я немало плакала на её похоронах. Мы, конечно, были далеки друг от друга — разница в годах и развитии, — но она всегда улыбалась при моём появлении и делилась своими детскими «тайнами». Потерять сестру — очень, очень горько. Я теперь — единственная женщина в роду Гаттилузи. Все другие добровольно ушли из жизни... Отчего? Неужели от безысходности, от которой и я страдаю? Трудно отрицать.
Может быть, Фьорелла не такая уж бедная? Все её страдания уже позади...
И не ждёт ли меня схожая судьба?
Не хотелось бы верить. Потому что имею лучик надежды. Этот лучик — ты. Все невзгоды кончатся, вот увидишь, обстоятельства переменятся, и тогда уж никто нас не разлучит. Потерпи немного. Если помнишь и любишь. Я же обожаю тебя всем сердцем. И принадлежу тебе мысленно».
Потрясённый прочитанным, Феофан опустил пергамент. Смешанные чувства наполняли его: радость от признания, прозвучавшего в последних словах, понимание тщетности их надежд при сложившейся ситуации, страх за жизнь Летиции, если та вдруг узнает о его возможной свадьбе с Анфиской... О, проклятый Барди! Негодяй, подонок. Пьяница, тиран. Вот уж кто заслужил могилу. Не было бы Барди, всё могло сложиться иначе... Господи! А что имела в виду дочка консула, написав такое: «Все невзгоды кончатся, обстоятельства переменятся, потерпи немного...»? Не пришло ли ей в голову?.. Нет, не может быть. Ведь она христианка, а первейшая библейская заповедь — не убий.
Дорифор почувствовал, как струится пот по его вискам. Вытерся платком, подошёл к кувшину, начал жадно пить. Тёплая вода вызывала оторопь. Он опять уселся, промокнул губы рукавом, медленно скрутил свиток.
Как же поступить? Сочинить ответ, где отговорить её от греховных помыслов? Передать через банк отца? Чересчур опасно. Да и вряд ли удастся Софиану убедить Летицию передумать. Только выставит себя тряпкой и слюнтяем. Дамы терпеть не могут трусливых... Значит, не суетиться и ждать? А затем соединить свою судьбу с женщиной, запятнавшей себя убийством собственного мужа? Хоть и недостойного?
Жуткие сомнения терзали его. Целую неделю после этого живописец бродил чёрной тучей, не работал, не отвечал на записки Анфисы, присылаемые с мальчиком-подмастерьем: дескать, почему он пропал, как дела, скоро ли увидятся? Напивался пьяный, а потом страдал от головной боли, тошноты и чувства разбитости во всех членах. И на пике кризиса Дорифору неожиданно доложили: появился монах, называющий себя братом Киприаном, просит разрешения повидаться с хозяином. Феофан разрешил.
Представитель бывшего Патриарха выглядел по-прежнему деловитым и собранным. Сморщился, почувствовав запах перегара, шедший изо рта Софиана, мягко пожурил:
— Друг мой дорогой, это что за новости? Гениальный художник пьёт? Убивая в себе дар Божий? Надо взять себя в руки. Я к тебе с добрыми вестями.
Сын Николы посмотрел на него мутноватым взором и проговорил с хрипотцой:
— Что, Кантакузин опять в силе?
— Станет, если ты нам поможешь. Мой патрон виделся недавно с приезжавшим к нему епископом из Галаты. В скором времени он тебе поручит сделать росписи в новой галатской церкви. Это будет лучшим предлогом, чтобы вновь втереться в доверие к Гаттилузи. И попасть к нему в дом. Мы должны поссорить императора с итальяшками. А без их поддержки Иоанн Пятый Палеолог вскоре рухнет.
В воспалённой голове Феофана закрепились только три произнесённые Киприаном слова: «Гаттилузи — дом — Галата». А они означали одно: Летиция. Больше ни о чём художник думать уже не мог. И поэтому быстро согласился:
— Я готов приступить хоть завтра.
— Завтра — вряд ли, церковь ещё возводится, а затем пойдут отделочные работы, тоже, почитай, месяца не хватит. Вероятно, в августе или в сентябре. Но эскизы можно делать уже теперь.
— Скоро меня, наверное, примут в корпорацию живописцев, — вспомнил Дорифор. — И тогда я смогу подписать контракт с епископом по всей форме.
— Вот и замечательно.
В каждую корпорацию принимали торжественно, поступающий давал клятву соблюдать устав и суровые правила, целовал цеховое знамя и склонял голову перед председателем. А потом шли в ближайший трактир отмечать событие (разумеется, за счёт нового коллеги, возведённого в мастера и теперь имеющего право содержать мастерскую), пили и гуляли от всей души. Феофан устраивал ещё и домашнюю вечеринку, пригласив на неё Иоанна с семейством. Улучив момент, к молодому человеку подсела Анфиса и, заглядывая в глаза, стала сетовать:
— Ты неважно выглядишь, милый Фанчик. Уж не заболел ли?
Богомаз оскалился:
— Будешь хорошо выглядеть, если не трезвею — то одна пьянка, то другая!
— Что поделаешь, таковы традиции.
— Слава Богу, все формальности уже позади, я законный владелец предприятия и могу трудиться спокойно.
— ...завести семью, — подсказала девушка.
— ...завести семью... — Он слегка насупился. — Нет, с семьёй пока погодим. Впереди сложное задание — роспись Богоявленской церкви в Галате. Надо сосредоточиться.
— А семья — помеха? — огорчилась та. — Вновь отсрочки и какие-то отговорки... Я не понимаю тебя. Коль не хочешь на мне жениться — так скажи прямо. Для чего юлить? Силы нет всё время надеяться, ждать, мечтать, а взамен — точно обухом по голове: мол, не приставай, мне не до тебя! Стыдно, Фанчик.
Сын Николы сжал её запястье:
— Не сердись, Анфисушка. Я пока сам не знаю, чего хочу. Сложный такой период в жизни. То одно, то другое. Дёргаюсь, волнуюсь, и душа не на месте. Дай определиться.
Дочка Иоанна с вызовом спросила:
— Что ли снова виделся с этой итальянкой?
Дорифор поник:
— Нет, не виделся, правду говорю.
— Но опять задумал? Ну, понятно: новая работа в Галате, а не где-нибудь!.. Мне яснее ясного.
— Что — яснее ясного? — огрызнулся мастер.
— То, что не случится нашей помолвки. Это даже к лучшему. Главное — избавиться от фантазий, от блуждания в темноте. Точно камень с души упал. Вот и потолковали.
— Погоди, Анфиса, не горячись, — жалобно сказал Феофан. — Я не говорю тебе: «Нет». Я тебе говорю: «Может быть».
— Ну, а я тебе говорю: «Надоело!» Если кто у папеньки вдруг попросит моей руки, соглашусь немедля.
Он пожал плечами:
— Ну и глупо. Не бывает счастья назло кому-то.
Девушка ответила:
— Лишь бы от тебя отлепиться, думать о другом.
В общем, поругались.
Софиан понемногу возвратился в рабочее состояние, отоспался, начал регулярно питаться, часто заходил в мастерскую и выслушивал Филькины доклады. А в уме уже прокручивал будущие фрески. И конкретно: Иоанн Предтеча, совершающий таинство крещения Иисуса в Иордане, и сошествие Духа Святого от Отца; словом, та же Троица, но явившаяся миру в новых образах. Как расположить персонажей, дабы прихожанин ощутил грандиозность момента Богоявления, и затрепетал, и проникся благоговением? Как расставить цветовые и световые акценты? Как соотнести все фигуры? Делал многочисленные наброски — грифелем на досках, иногда показывал их Фильке, спрашивал совета. Тот критиковал, говорил, что пятен не может быть три, это отвлекает внимание, главное — Христос, на Него должны быть устремлены взоры.
— Как, а голубь? — удивлялся племянник гробовщика. — Белый летящий голубь, воплощение Духа Святого? Он — центральный узел картины, и Его появление освещает и освящает сцену.
— Всё зависит от конфигурации и расположения окон в церкви.
— Это правильно. Я отправлюсь в Галату завтра же.
Капал мелкий дождик, и пришлось нанять экипаж с поднимающимся кожаным верхом. Ехал и слегка волновался. На воротах заплатил пошлину и спросил, где возводят новую православную церковку. Покатил туда.
Та была ещё не достроена, и работники завершали центральный купол, но намётанный глаз художника цепко схватывал каждую деталь. Дорифор мог уже представить себе и расположение алтаря, и иконостас, и центральные Царские врата. Стоя в полутьме возводимого помещения, вглядывался в стены, мысленно располагал на них фрески. И настолько оказался захвачен собственным воображением, что не сразу услышал за спиною шаги. Оглянулся и увидел седовласого старца в нищенских лохмотьях. Тот смотрел с хитрецой, улыбался беззубым ртом и слегка подмигивал. Потом прошамкал:
— Что, не узнаёшь?
Феофан попробовал вспомнить, но не смог.
— Ай-яй-яй, как нехорошо забывать друзей! Но, конечно, более пяти лет прошло, а в тюрьме год считается за три... Цеца я, твой сокамерник, восторгавшийся искусством твоим демонстрировать фокусы.
Молодой человек радостно воскликнул:
— Господи, ну как же! — и схватил Цецу за руки. — Здравствуйте, милейший. Вы совсем другой в этой бороде. Почему такая одежда? Что, пошли на паперть?
Старикан ответил:
— Долгая история... Убежало нас восемь человек, я один остался в живых. Если б не сбежал, до сих пор бы гнил в заточении. Скрылся у трактирщика Кипаридиса, моего человечка (помнишь, я рассказывал?), он и переправил меня в Галату. Тут эпарх надо мною не властен, но зато и воровать совестно. Пробавляюсь подаянием и случайной работой.
Сын Николы отцепил от пояса кошелёк, развязал и вытащил оттуда несколько серебряных и медных монет:
— Вот, возьмите, не погнушайтесь, я теперь в деньгах не стеснён.
Цеца с благодарностью взял и не без лукавства отметил:
— Ты такой же щедрый и добрый, как синьора Барди. Дай ей Бог здоровья и счастливого разрешения от бремени!
Дорифор напрягся:
— Где вы видитесь с нею?
— У латинского собора Святого Петра, что стоит на Торговой площади. Мона Летиция ходит к каждой мессе. И одаривает убогих. Ах, какая красавица — посмотреть приятно!
— А записку ей передать вы могли бы? Тоже заплачу.
Дедушка ответил:
— Отчего же не передать, коли очень надо?
— Только так, чтоб никто не видел.
— Обижаешь, юноша: я ли не провёл за решёткой в общей сложности лет пятнадцать как мошенник и прохиндей? Сделаю искусно, и комар носа не подточит!
— Ладно, погоди, напишу сейчас.
Сев на доски, сложенные в углу, оторвал от листа пергамента, на котором делал пометки палочкой графита, небольшой клочок и как можно мельче вывел: «Дорогая моя, любимая, не предпринимай ничего фатального, заклинаю тебя Всевышним. Пресвятая Дева поможет нам. Твой навек, до гроба». Аккуратно свернул и отдал в руки нищего вместе с несколькими медными фоллами. Бывший уголовник заверил:
— Если что ответит, я и на словах передам. Как тебя найти?
— Я сюда заеду на будущей неделе.
Но когда художник вновь явился к недостроенной церкви и провёл полтора часа в ожидании Цецы, вместо попрошайки с четырёх сторон к Софиану подошли вооружённые люди. И один из них, крепкий пятидесятилетний мужчина с перебитым и неправильно сросшимся носом, объявил:
— Феофан Дорифор! Именем Генуи, вы, мессир, обвиняетесь народом Галаты в сопричастности к покушению на жизнь моего сына, Пьеро Барди. И своей властью кавалерия я задерживаю вас для детального выяснения обстоятельств.
Живописец воскликнул:
— Здесь какая-то страшная ошибка! Я не знаю вашего сына, и о покушении на него мне тем более ничего не известно.
— А знакомы ли вы с неким Цецой, выдававшим себя за нищего?
Сын Николы признал:
— Да, знаком. Ну и что с того?
— Где вы познакомились?
— Предположим, в тюрьме эпарха. А какое это имеет значение?
— Как вы оказались в тюрьме?
— Обвинялся в убийстве моего дяди...
— О! Ага!
— Нечего смеяться! Обвинения были сняты. Потому что я честный человек.
— Честный, честный, конечно. Водитесь с отъявленным негодяем Цецой, нанятым известной вам особой для убийства мужа!
Софиан открыл от удивления рот:
— Цеца?.. Нанят?..
— Ах, не делайте вид, будто вы узнали это впервые.
— Я клянусь, что не знал! Жизнью и здоровьем клянусь!
— Ничего не знали?
— Абсолютно ничего.
— И молили кое-кого в собственной записке — «не предпринимать ничего фатального»?
Феофан осёкся. Произнёс негромко:
— Не имеете права. Я не подданный Генуи. Вы не можете меня арестовывать.
— Разберёмся. Если что — отдадим вашему эпарху. С соответствующими словами. — Повернувшись к страже, Марко приказал: — Уведите задержанного.
В каталажке Галаты было поприличнее, чем в тюрьме эпарха: одиночная камера, деревянная койка и матрас из конских волос, есть давали три раза в день и довольно сносно готовили. Следствие продлилось неделю.
Дознаватель, сухонький синьор неопределённого возраста — то ли пятьдесят, то ли шестьдесят, — спрашивал всё время одно и то же: существует ли любовная связь между Дорифором и Летицией Барди? кто задумал убийство дона Пьеро? почему в записке Софиан уговаривал дочку консула не предпринимать «ничего фатального»?
Но племянник Никифора отрицал всё подряд — связи не было, про убийство не знал и записка вообще не его!
— Как — не ваша? — удивлялся чиновник. — А, простите, почерк? Мы сравнили записку с теми документами, что вы составляли в банке Гаттилузи. Почерк один и тот же.
— Хорошо, пусть записка моя, но с чего вы взяли, что она — для синьоры Барди? Там ни обращения, ни подписи.
— Цеца рассказал.
— Нет, не может быть: Цеца не предатель.
— Цеца — негодяй и растленный тип. Мы ему обещали, что не выдадим эпарху, если он сознается, тем и развязали язык.
— Ладно, пусть записка моя и к синьоре Барди; но ведь там указано: «не предпринимай ничего фатального». О каком соучастии речь идёт?
— Получается, о «фатальном» вы знали?
— Я предполагал.
— Что давало повод так предполагать?
— Ничего конкретного, собственные домыслы.
— А когда вы в последний раз говорили с моной Летицией?
— Накануне её замужества — минуло два года.
— И с тех пор не виделись?
— Нет.
— Как же вы могли делать заключения, если не общались? Неужели она задумывала «фатальное», выходя за Барди?
— Я не знаю. Думаю, что вряд ли.
Дознаватель кивал:
— Вот и я так считаю. Получается, что после вашего приезда в Константинополь вы имели контакты с моной Летицией. Или очные, или заочные. Кто являлся посредником? Цеца? Или кто-то из её слуг?
— Отвечать отказываюсь.
— Это не в вашу пользу. Чем скорее вы согласитесь с нами сотрудничать, тем скорее сможете выйти на свободу.
— Вы меня отпустите?
— Если окончательно установим вашу непричастность к данному злодейству.
— А синьор Барди жив?
Итальянец поморщился:
— Спрашивать на следствии — моя прерогатива.
— Извините, но я должен знать. Это очень важно.
— Разумеется, важно. Нет ничего важнее человеческой жизни... Слава Богу, жив, только легко ранен. Цеца стрелял из германского арбалета, но промазал, лишь задев плечо. Стража дворца захватила злодея, а уж мы из него вытрясли все подробности. И нашли при нём вашу записку.
— Стало быть, Летиция её не читала?
— Вероятно, нет.
— Как она сама?
— О, синьор Дорифор, вы чересчур любопытны.
— Обещаю, что взамен на ваши слова о её самочувствии я отвечу на любые вопросы. Не кривя душой.
— Что ж, достойное предложение. Как приятно работать с умными людьми! Знайте же, мессир: от всего случившегося дочка Гаттилузи преждевременно разрешилась. И она, и ребёнок вне опасности. Это девочка.
— Слава Богу! Повивальная бабка так и предполагала... — вырвалось у художника.
Сразу же воспрявший дознаватель принялся записывать:
— С этого момента я бы попросил вас подробнее. Как вам стало известно о повивальной бабке?
Феофан послушно начал рассказывать.
А в конце недели неожиданно заключённого посетил сам Франческо Гаттилузи. Он слегка поседел за эти годы, и мешки под его глазами сделались рельефнее, толще. Консул сел на поданный ему стул, жестом предложив Софиану сесть на лавку напротив. И проговорил:
— Ах, мой друг, как мне горько видеть вас в этой обстановке! Неприятности так и сыплются на мою несчастную голову. Не успел прийти в себя после гибели незабвенной Фьореллы, как случилась новое: покушение на зятя — да ещё замысленное Летицией! Я едва не сошёл с ума!
Феофан, не зная, как его утешить, выдавил из себя фразу:
— Но зато она подарила вам внучку.
Генуэзец отреагировал бурно:
— Головную боль подарила мне она в первую-то очередь! Не без вашего, дружище, участия!..
Сын Николы, опустив глаза долу, рефлекторно поёжился:
— Моего? Я-то здесь при чём?
Собеседник скривился:
— Э-э, не стройте из себя святого угодника. Сударь, вы при том, что она вас любит. И решила избавиться от мужа, чтобы не мешал вам соединиться.
— Но мессир...
— И не возражайте. Мне известно всё. Вплоть до её письма, за которым вы приходили на свиданье с Анжелой — преданной служанкой моей дочери. Натворили дел, а теперь расхлёбывай!.. — Он взмахнул рукой. — Марко вне себя, требует развода, смертной казни для Цецы и запрета вам посещать Галату... Ну, насчёт последнего не волнуйтесь, в ходе дознавательства было установлено, что за вами нет никакой вины, нынче вечером вас отпустят, и вы сможете продолжать работы в храме. Цецу вышлем на остров Тенед, осудив на каторгу. Пьеро и Летицию, думаю, помирим со временем... При одном условии. С вашей стороны.
Дорифор посмотрел на консула вопросительно. Тот сидел нахмурясь.
— При каком условии, кир Франческо?
Гаттилузи ответил невозмутимо:
— Что дадите слово навсегда забыть о синьоре Барди. Не иметь контактов, не обмениваться письмами и, случись увидеться где-то в городе или на балу, даже не здороваться.
— Даже не здороваться?!
— С этого мгновенья вы с ней не знакомы. И тогда я смогу гарантировать ваше благополучие в генуэзской фактории.
Живописец обречённо молчал. Видя его колебания, консул веско добавил:
— И сама Летиция просит вас об этом.
Богомаз позволил себе выразить сомнение:
— Вы, должно быть, шутите?
— Нет, нимало. Прочитайте, сделайте одолжение. У меня пергамент, адресованный вам. — И достал свиток из-за пазухи.
— Господи помилуй! Отчего не отдали сразу?
— Я хотел вас вначале подготовить...
Разломав сургуч, живописец уставился в несколько написанных ровных строчек:
«Феофано! Подтверждаю правильность слов отца. Между мной и тобой всё кончено. Для меня отныне существует единственная любовь — к новорождённой Томмазе, ей и посвящу весь остаток жизни. Заклинаю: смирись, вырви меня из сердца, заведи семью и детей. Мы отныне чужие. Не сердись и прощай! Л. Б.»
Он воскликнул:
— Почерк не Летиции! Я не узнаю её почерка!
Дон Франческо не отрицал:
— Дочь ещё слаба и лежит в постели. Попросила Анжелу написать под диктовку. Но внизу приложила руку. Видите печатку?
Сын Николы вскипел:
— За кого вы держите меня? Взять печатку, а затем приложить к пергаменту мог любой. И письмо, поданное вами, ничего не стоит! — Он швырнул его на скамью с брезгливостью.
Итальянец встал. Стукнув палкой с набалдашником об пол, грозно произнёс:
— Господин мазила, не забывайтесь! Вы пока что не на свободе и сидите в тюрьме Галаты, — стало быть, в моей власти. Поведу бровью, и от вас останется лишь одно ничтожное мокрое место!.. — Посопев, закончил: — Если выдвинутое мною условие принято не будет, то не будет и вашей росписи храма Богоявления. Я вам запрещу въезд на территорию, контролируемую Генуей.
Дорифор в свою очередь поднялся. С колотящимся в груди сердцем, но довольно твёрдо он проговорил:
— Как вам будет угодно, сударь. Никаких условий я не принимаю. И в фальшивые письма не верю. Вы меня можете уморить в тюрьме, выслать на Тенедос, не пускать в Галату. Но не в состоянии сделать главного: запретить мне любить Летицию, а Летиции приказать не любить меня. Рано или поздно мы соединимся. Если не на Земле, так на Небе.
Тот расхохотался:
— Да уж, на Земле вам рассчитывать не на что. Я об этом сумею позаботиться. А на Небе — пожалуйста. Лет через пятьдесят-шестьдесят. Ничего не имею против. Власть моя на Небо не распространяется. — Повернулся и вышел, по дороге бросив: — Романтичный сопляк. Ненавижу идеалистов. Хуже сумасшедших.
А племянник Никифора возразил вполголоса:
— Ненавижу прагматиков. Чересчур нормальны.
Вечером его действительно отпустили. Он приехал на коляске домой, запёрся на ключ в бывшей комнате Аплухира и проплакал несколько часов кряду. Но потом поужинал, выпил целый жбан красного вина, развалился в кресле и сказал с печальной улыбкой, обращаясь к невидимому противнику:
— Может, вы и правы, мессир. Это всё химеры. Надо смотреть на вещи более спокойно. Пожениться с Анфиской, нарожать от неё детей и заботиться о благе нашей мастерской. Остальное — чушь. И не стоит выеденного яйца. — И, уже засыпая, пробормотал: — Без Летиции я — мертвец... Жизнь не удалась.
Верно говорят: если хочешь поссориться с другом, одолжи ему денег и потом потребуй возвратить долг вовремя. Так и отношения между бывшими союзниками — Иоанном V Палеологом и генуэзцами — вскоре напряглись: те хотели привилегий, чтобы окупить средства, вложенные в юного императора; он же государственными делами не занимался, никаких законов не издавал, проводя время в загородных имениях, развлекаясь с девочками, турок не прогонял, на сближение с Папой не шёл; а когда Галата стала угрожать, что откажет в средствах, совершенно не испугался и завёл дружбу с венецианцами, постоянными конкурентами генуэзцев. Тут уж нечего было и думать о примирении. Словом, идея Кантакузина и Филофея, даже без участия Феофана, осуществилась: Иоанн V и Гаттилузи разругались и перестали общаться. В Византии победила реакция. На Вселенском соборе вновь подтвердили правоту покойного Паламы, сделав исихазм официальной доктриной греческой православной церкви. Оппоненты подвергались репрессиям и бежали — кто в далёкие монастыри, кто на Запад, где переходили в католицизм. Казнокрадство снова приняло невиданные размеры. От судейского произвола не было спасения.
Сложной ситуацией воспользовались турки: в 1359 году эмир бросил свои войска на Константинополь. Помогли итальянцы: прекратив на время враждовать друг с другом, Генуя с Венецией начали обстрел мусульман из пушек, установленных на морских судах. Турки дрогнули и поспешно прекратили осаду. Но от планов завоеваний не отказались: вскоре овладели крупными городами к западу от Босфора — Дидимотикой и Адрианополем. А эмир Мурад, объявив себя султаном, сделал Адрианополь новой турецкой столицей (вместе с Бруссой). От великой Византийской (или Восточной Римской) империи оставались теперь жалкие ошмётки. Государство приходило в полный упадок.
В 1363 году отдал Богу душу Патриарх Каллист. Иоанн V согласился с предложением Кантакузина (продолжавшего жить в монастыре под именем Иосафа, но фактически управлявшего всеми делами империи) и вернул на святой престол Филофея Коккина. Тот вернулся с Афона хоть и постаревший, но по-прежнему полный желания побороться за торжество взглядов Паламы. А его приближённый Киприан сделался иеромонахом, что давало ему возможность продвигаться по иерархической лестнице в православии и в дальнейшем получать видные посты. Оба сохранили доброе отношение к Феофану Дорифору и не раз делали заказы у того в мастерской — от миниатюр в новых списках Библии до иконостасов в новых церквах.
Эти годы сильно отразились на Софиане. Он действительно обвенчался с Анфисой, и она подарила ему двух детей — девочку и мальчика. Правда, мальчик умер в младенчестве, не перенеся скарлатины. А зато Гликерья развивалась нормально, обладала прекрасной памятью, знала наизусть целые псалмы и сама порой сочиняла небольшие стишки. Этим она пошла в бабушку, маму Феофана, как вы помните, по происхождению половчанку-татарку, тоже обожавшую петь светские и церковные песни, в том числе рождённые собственной фантазией.
Огорчала Анфиса: молодую женщину после вторых родов страшно разнесло. Уж на что Антонида была, прямо скажем, не худого десятка, да несчастная дочка превзошла мать по толщине раза в полтора. Все её попытки сбросить лишний вес ничего не дали. И теперь она ходила, как утка, переваливаясь с боку на бок, неуклюже ставила ноги-тумбы, задыхалась, потела и терпеть себя не могла за своё уродство. Безусловно, постоянная боязнь потерять Дорифора наложила отпечаток на её характер. Муж и раньше исполнял супружеский долг нечасто, а теперь и вовсе не заглядывал в спальню жены месяцами. Был ли у художника кто-то на стороне? Неизвестно. Никаких доказательств у Анфисы не появлялось, несмотря на отчаянные попытки выследить супруга и уличить. Иногда казалось, что потребность близости с супругой для него вообще перестала существовать. Он теперь получал удовольствие от иных вещей: от прекрасно поставленной работы мастерской, от общения с друзьями — тестем Иоанном, деловым партнёром Филькой, новым подмастерьем Романом, очень талантливым подростком, от стаканчика вина за обедом, от хорошей погоды за окном, от многоголосного пения в церкви, от искусных канатоходцев на ипподроме, от весёлых игр с дочерью... Храмы сын Николы почти не расписывал, поручив дело подчинённым. (Кстати, Богоявленскую церковь в Галате, по эскизам Софиана, расписал Филька, так как Феофану было запрещено посещать владения Генуи). Больше занимался книжной миниатюрой. Только иногда, за хорошую плату, брался рисовать фрески на светские сюжеты, оформляя стены домов богачей.
Был ли Дорифор неудачливым человеком? Вероятно, нет. Он имел мастерскую и семью, дом и собственный выезд, уважение горожан и приличный счёт в филиале венецианского банка «Лидо» (ибо банк «Гаттилузи и сыновья» отказался работать с ним). А провал в душе, пустоту и яму под названием «Летиция» живописец старался не ощущать. Убеждая себя в правильности действий: так и надо жить, тихо и размеренно, без волнений и встрясок. Позабыв, что ему только двадцать семь, а не семьдесят два.
Что он знал о семействе Барди? Да какие-то крохи. Слышал, что супруги после года разрыва вновь соединились, что Томмаза радует родителей красотой и сообразительностью, что папаша Марко жаждал сделаться консулом Галаты вместо Гаттилузи, но по-прежнему генуэзский дож отдал предпочтение дону Франческо, и тогда в знак протеста Марко подал в отставку, передав должность кавалерия сыну Пьеро...
Лишь однажды Дорифор испытал волнение, как и шесть лет назад: проезжая в коляске по улице Месы, он заметил среди прохожих Анжелу — ту служанку Летиции, что когда-то приходила к нему с письмом. Спрыгнув на ходу с экипажа, живописец побежал за ней следом, потерял, снова обнаружил, тронул за плечо, развернул к себе. И увидел совершенно незнакомую женщину. То ли обознался с самого начала, то ли спутал после?.. Дама возмущённо воскликнула:
— Что ещё такое? Как вы смеете, сударь?
— Извините, извините, ошибся...
Все кругом смотрели на него с удивлением. Он смутился, покраснел, как мальчишка, и, произнося какие-то оправдания, быстро возвратился к коляске. Крикнул кучеру: «Трогай, трогай!» — и уже на скаку подумал: «Вот ведь учудил! Для чего помчался? Ну, настиг бы её, а дальше? Говорить-то не о чем. Всё давно прошло. И возврат невозможен. — Стиснул зубы, приказал себе мысленно: — Не-воз-мо-жен! Успокойся, олух. Никогда больше так не делай».
Но размеренный ход событий неожиданно оборвался в мае 1364 года, круто изменив жизнь художника.
Он сидел и пролистывал записи расходов и доходов мастерской, как открылась дверь и к хозяину заглянул подмастерье Роман. Рыжий, конопатый, с длинным острым носиком — вылитый лисёнок, — отрок произнёс:
— Тут пришли какие-то господа. Пожелали говорить с вами.
Софиан отмахнулся:
— Мне теперь недосуг. Пусть поговорят с Филимоном.
— Нет, они хотят с вами. По рекомендации некого Киприана. — И, понизив голос, добавил: — Судя по произношению, русские.
Живописец оторвался от записей:
— Русские? По рекомендации Киприана? Ну, пускай войдут.
Ерофея Новгородца богомаз узнал сразу — тот не изменился ничуть, был такой же молодцеватый и краснощёкий, борода-лопата. А второй мужчина доставал ему до плеча, но по стати казался не меньшим здоровяком. Оба поклонились, прижимая одну руку к груди, а в другой руке зажимая шапку. Ерофей спросил:
— Феофан Николаич, ты, поди, уж меня не помнишь? На Афоне мы познакомились, в Русском монастыре.
— Ну, конечно же, помню, — встал навстречу гостям хозяин, — проходите, располагайтесь. Очень рад нашей новой встрече. Я сейчас распоряжусь, чтобы нам подали вина.
Сели, поулыбались, выпили по чарочке. Ерофей представил своего приятеля: молодой боярин-землевладелец Василий Данилович из Новгорода Великого — прибыл не по делам, а из любопытства, посмотреть Царьград, о котором немало слышал.
— И намерение имею привезти в подарок нашему архиепископу знатно переплетённое и искусно расписанное Евангелие, — заявил мужчина. — Мы, когда посетили его преподобие отца Киприана, напрямик спросили — где купить такое? Он и говорит: закажите в мастерской Дорифора, цену назначит божескую, а исполнит на совесть. Вот и припожаловали.
Ерофей дополнил:
— Киприан теперь при Синоде ведает русскими делами. И литвинскими тож.
— Это как? Не понял? Кто такие литвинцы? — с интересом осведомился художник.
— Не литвинцы, прости их Господи, а литвины, — отвечал путешественник. — С запада живут от Руси и присвоили себе западные наши земли — Галич, Волынь, Брянск, Смоленск, в том числе и мать городов русских — Киев. Но митрополит-то по-прежнему именуется «Киевский и Всея Руси». А живёт на самом деле в Москве. Сунулся было в Киев, на своё законное место, так литвинский князь его не признал, взял в полон, аки ворога, всю церковную утварь отнял, а святителя заключил в узилище. Тот бы там и помер, если б не сбежал. Во дела какие!
— Патриарх Филофей и назначил Киприана примирить обе стороны, — отозвался Василий Данилович. — Только ничего не получится. Ни Москва Литве не уступит, ни Литва Москве. Не хотят они дружбы. Тут ещё татары мешают, стравливают нас. В общем, на Руси — как от века водится: всё не слава богу!
Ерофей вздохнул:
— Ладно, Феофан Николаич, забивать голову тебе нашими невзгодами мы не станем. Лучше говори: сделаешь Евангелие за четыре недели? Я и Вася сплаваем в Селун и помолимся на Афоне, а затем, на пути домой, взяли бы исполненную тобою святую книгу.
Дорифор кивнул:
— С превеликой радостью. Распишу её собственной рукой.
— Вот и славно. А ещё Киприан велел передать, что Его Высокопреосвященство не доволен тобою. Отчего, говорит, не желает в храмах боле работать как иконописец? И просил зайти. Для серьёзного про сё толковища.
— Что там толковать! — хмыкнул Софиан. — Вдохновения нет, оттого и не работаю. В юности было — да прошло.
— Нешто деньги тебя не вдохновляют? Чай, не даром пишешь.
— То-то и оно, что не вдохновляют. И за деньги не купишь вдохновения.
— Ну, тебе, конечно, виднее. Только приглашением Киприана не пренебрегай. Иеромонах Патриарха — он дурного не пожелает.
— Хорошо, спасибо, я учту его просьбу.
Резиденция Филофея находилась между храмом Святой Софии и заброшенным императорским дворцом, но, в отличие от последнего, выглядела чистенькой, ладной и ухоженной. Феофан представился, попросил доложить о нём Киприану и уселся ждать в деревянном кресле. Иеромонах появился сам и, раскинув руки, радостно приблизился, но не обнял, только сжал знакомцу плечи:
— Здравствуй, Дорифор. Я невероятно доволен, что опять мы вместе и что ты не отверг наше приглашение. Перейдём ко мне. Есть одна серьёзная тема для беседы.
В келье-кабинете оказалось светло от недавно выбеленных стен и высокого окна, выходящего в монастырский сад. Киприан подошёл к небольшому шкафчику, вынул из него хрустальный графинчик и разлил по рюмкам жёлтое вино. Сел за стол напротив и провозгласил тост за возобновление старой дружбы. А потом сказал:
— Речь в который раз пойдёт о Галате. Патриарх не хочет нового сближения императора с генуэзцами. И ему, киру Филофею, нужен свой человек в окружении консула. Я, конечно, вспомнил о тебе...
— И напрасно, — мрачно перебил живописец, допивая рюмку. — Мне, во-первых, посещения Галаты заказаны. Во-вторых, ссора между мною и консулом столь была серьёзна, что не вижу способов, как её последствия нынче преодолеть. В-третьих, не желаю иметь с галатцами никаких контактов.
Киприан ответил:
— Это всё решаемо. У епископа Галатского есть идея подновить иконы в старой церкви Входа в Иерусалим. Он бы мог замолвить за тебя слово перед Гаттилузи. И теперь, при сегодняшней ситуации, вряд ли кир Франческо ему откажет.
— При сегодняшней ситуации?
— Ведь, насколько я слышал, ваш раздор был на почве покушения на его зятя, Пьеро Барди? И твоих особых отношений с дочкой консула? Нет, не говори ничего, знаю из надёжных источников... Словом, сообщаю тебе: больше нет предмета для разногласий.
— Вы о чём?
— Не о чём, а о ком. Две недели назад Пьеро был убит собственным родителем.
— Господи помилуй!
— Да, во время драки. Ибо старый Барди чуть не совратил собственную внучку. Представляешь? Дедушку застали с голой девочкой на коленях... Слава Богу, что успели отнять малышку. Сын напал на отца, но отец вышел победителем. Пьеро умер от сабельной раны, Марко в заключении, а тебе пора восстанавливать дружбу с консулом.
Феофан сидел, потрясённый услышанным. Бормотал невнятно:
— Ах, какой подлец!.. Ей ведь только семь... Как же он посмел?.. Бедная Томмаза!..
— Удивляться нечему, — сморщил губы иеромонах. — У проклятых латинян — ни стыда, ни совести. Никаких моральных устоев. И святая задача нашей патриархии — воспрепятствовать унии церквей. Соглашайся с поручением кира Филофея — и тем самым ты внесёшь посильную лепту на алтарь благородного дела. Возражения есть?
— Возражений нет.
— Вот и превосходно. Сразу, как добьёмся дозволения консула на твоё посещение Галаты, мы тебя уведомим.
Возвратившись домой, Дорифор был рассеян и ходил по комнатам, вовсе не замечая людей и предметов. На вопрос жены, что произошло, отвечал расплывчато, общими фразами: дескать, ничего, предстоит новая работа, надо всё обдумать как следует.
— Где работа? — приставала Анфиса. — В храме?
— Да, по-новому написать иконы...
— Здесь, в Константинополе?
— Нет, поблизости...
— В Халкидоне? Хризополе?
— Нет, в Галате...
— Как, опять в Галате? — вздрогнула жена.
— Да, по просьбе самого Патриарха. Обещал уговорить консула... Я не мог ему отказать.
Ясные глаза дочки Иоанна сразу потемнели. Задыхаясь, супруга произнесла:
— Ну, конечно... Всё ещё надеешься...
— Я? На что?
— Ты прекрасно знаешь.
Феофана даже передёрнуло:
— Прекрати, пожалуйста. Столько лет прошло! Никаких чувств больше не осталось.
— Может быть, ко мне — не осталось... Впрочем, ты меня никогда по-настоящему не любил. Лишь о ней думал...
— Прекрати! Или мы поссоримся.
Раскрасневшаяся, дрожащая, женщина упала перед ним на колени и, сложив молитвенно руки, страстно проговорила:
— Фанчик! Заклинаю! Не ходи туда! Не ломай нашу с Гликой жизнь! — И припала к его ноге, стала обливаться слезами.
— Дура! — вне себя от ярости закричал художник. — Дура стоеросовая, слышишь, замолчи! — отнял ногу, оттолкнул толстуху.
Та стояла на четвереньках и плакала.
Софиан смягчился и помог ей подняться. Мягко прошептал:
— Будет, будет. Извини, вспылил. Но и ты тоже хороша — вздумала меня ревновать к собственным фантазиям.
А его благоверная, продолжая вздыхать, повторяла, как заведённая:
— Не ходи туда... Обещай, что не пойдёшь, обещай, любимый...
Он заверил:
— Обещаю, что пойду, но не сделаю ничего такого, от чего мы с тобой расстанемся.
— Правда?
— Правда.
В комнату вбежала Гликерья, посмотрела на родителей удивлённо:
— Почему вы плачете?
Феофан протянул ей руку, обнял девочку и поцеловал в тёмные кудряшки:
— Солнышко моё. Это наши взрослые дела. Пусть они тебя, детка, не тревожат.
— Но у нас не стряслось никакой беды?
— Никакой, поверь. Можешь с мамой не сомневаться.
Дорифор закончил росписи Евангелия к сроку, и Василий Данилович, принимая работу, выражал бурные восторги. А потом заметил:
— На Афоне в Русском монастыре видел я Победоносца, писанного тобою. Чудо, а не фреска. Я стоял пред ней, аки поражённый ударом грома. И жалел, что в Новгороде нашем не сыскать подобных тебе талантов.
Сын Николы ответил:
— Присылай-ка сюда из ваших, новгородских, паренька посмышлёней. Мы его обучим.
— Может, и пришлю.
Вскоре появился православный монах из Галаты — передал письмо от епископа. Тот приветствовал живописца и сообщал, что вопрос улажен, консул дал приказ не препятствовать появлению богомаза в генуэзской фактории, более того, он хочет предложить ему снова разместить деньги в банке «Гаттилузи и сыновья». У художника сузились глаза: «Ишь, какой заботливый! Видимо, дела неважнец, если так печётся о новых клиентах. Ну да мне с венецианцами как-то спокойнее». А с поездкой на подведомственную дону Франческо территорию торопиться не стал, всё откладывал со дня на день, вроде ждал чего-то. Наконец, отправился.
У Галатского епископа переговорили о грядущей работе, вместе осмотрели церковь Входа в Иерусалим, поделились мыслями, как её расписывать заново. Софиан остался доволен — и свободой выбора в воплощении образов, цветовых решений, и размером оплаты. Обещал представить эскизы две недели спустя. Чтобы приступить к исполнению где-то в сентябре.
Вышел прогуляться по улочкам города, хорошо знакомым, некогда любимым; кое-где поменялись вывески на лавках, кое-где появилась новая брусчатка, выросли деревья в садах; в целом же Галата оставалась по-прежнему деловитой, гомонящей, яркой по-итальянски. И особенно это было видно на Торговой площади, возле католического собора, выстроенного в готическом стиле. Круглый витраж над входом в виде большого цветка бликовал на солнце. Колокол гудел басовито. «Синьорина Барди ходит на мессу каждый день», — вспомнил Дорифор давние слова Цецы. Врал ли уголовник? Вдруг она сейчас выйдет из собора? Как себя вести? Что ей отвечать? Впрочем, время не для обедни, и бояться нечего.
Обогнув площадь по дуге, сторонясь прилавков, он свернул в боковую улочку и направился к православной церкви Богоявления — той, которую расписывал Филька. Внутрь заглянул, постоял в полутьме и довольно явной прохладе, ощущаемой всегда в храме после солнцепёка, осмотрел работы напарника. Сделаны они были сильно, крепко, основательно. Можно сказать — мастеровито. Не хватало только нерва феофановской кисти. Вроде не придерёшься, а чего-то нет. Той едва заметной капельки безумия, отличающей гениальное творение от обычного даровитого. Без особого трепета души. Искры Божьей.
Нет, племянник Никифора сделает иначе. Развернёт Христа к зрителям в три четверти. Вроде бы они сами — жители Иерусалима и встречают въезжающего на осле Иисуса, окружённого апостолами. А Господь едет кроткий, добрый, ибо Он дарует людям Любовь, но в глазах Его чувствуется скорбь, так как знает: путь спасения человечества долог и нелёгок, и придётся испытать смерть, дабы обрести жизнь вечную.
Осенив себя крестным знамением, Феофан поклонился и опять нырнул в жаркий августовский полдень. Вдруг услышал звуки печальной музыки: мимо шла похоронная процессия. И увидел идущим вслед за катафалком служащего банка «Гаттилузи и сыновья» — Луиджи, облачённого в траур. Взгляды двух мужчин встретились. Итальянец воскликнул:
— О, синьор Дорифор, вы пришли разделить моё горе? Как я вам признателен! Присоединяйтесь. Ваша дружеская поддержка мне просто необходима.
Обижать беднягу было неприлично, и пришлось богомазу подчиниться. Музыка опять заиграла, живописец вместе с другими двинулся на кладбище. «Интересно бы ещё выяснить, а кого, собственно, хороним? — всплыл в мозгу Софиана обоснованный вопрос. — Но, пожалуй, спрашивать об этом — значит выставить себя в недостойном свете». Впрочем, вскоре банковский работник объяснил и сам:
— Вот как получилось, дон Феофано! Не гадали, не чаяли. В феврале меня назначили управляющим. Радовались мы очень, в том числе и Лиза, хлопала в ладоши и танцевала. И ещё удача: Бог послал нам ребёночка. Ждали его рождения, точно манны небесной — мы четвёртый год состояли в браке, а детей зачать не могли. А теперь одновременно — и счастье, и горе: появился мальчик, но не стало Лизы. Как я без неё?
— Ничего, крепитесь, мой друг, — наконец-то проговорил Дорифор. — Всё, что ни случается, — воля Провидения. Надо переносить трудности безропотно. Вы нужны маленькому сыну, чтобы вырастить его добрым христианином.
— Вот и падре говорил мне о том же... Сын, сынишка... Я ещё до конца не понял... Всё перемешалось... Словно бы в тумане...
У разверстой могилы долго читали из Святого Писания на латыни, а потом католический священник произнёс заупокойную речь, но по-итальянски; Феофан же в обоих случаях ничего не понял. Он стоял и разглядывал кладбище, мраморные надгробия справа и слева, лица провожающих. А когда могильщики приготовились опустить в землю гроб, по рядам прошёл шепоток, и народ повернул головы к центральной аллее. Грек взглянул туда же. И увидел: в развевающейся тёмной накидке к ним торопится дочка Гаттилузи.
Господи Иисусе, как она похорошела за последние годы! Из беспечной девочки-подростка превратилась в молодую взрослую женщину, сильную, решительную и уверенную в себе. Но при этом артистизм и плавность движений сделались ещё совершеннее, формы обрели некую законченность, а в рисунке губ появилась жёсткость.
Первым делом Летиция подошла к вдовцу, выразила сочувствие:
— Дон Луиджи, крепитесь. Знаете, как я относилась к Лизе: мы любили друг друга и часами могли болтать о каких-нибудь пустяках. Мне её будет не хватать. — А потом добавила: — И почту за честь, если захотите, чтобы я стала крестной матерью для новорождённого.
— О, синьора Барди, ваша доброта не знает границ...
И она одной из первых кинула пригоршню земли на опущенный в яму гроб. Подняла глаза и увидела Софиана. Дрогнула ресницами и прикрыла веки, вроде подавляя волнение. А придя в себя, совершенно уже спокойно, церемонно склонила голову. Он ответил ей соответствующим поклоном. Так стояли они друг против друга, озарённые летним солнцем, а могильщики между ними энергично шуровали лопатами.
На обратном пути с кладбища Дорифор и Барди оказались рядом. Первой заговорила дама:
— Как вы поживаете, дон Феофано?
— Слава Вседержителю, сносно.
— Знаю, что женаты и растите ребёнка...
— Дочь Гликерью.
— ...ваша мастерская — лучшая в столице...
— Нет, одна из лучших.
— ...что намереваетесь расписывать у нас новый храм...
— Да, намереваюсь. Но не новый, а старый, перестраиваемый заново.
— Ив Галате станете бывать часто?
— Думаю, не редко.
— Заходите в гости.
— Благодарен за приглашение, но боюсь потревожить вашу светлость. Сплетни поползут...
— Э-э, не злите меня, мессир. Если я зову, значит, понимаю, чего хочу. Что ещё за сплетни? Я вдова, женщина свободная, и имею право принимать кого бы то ни было.
— Но зато у меня семья.
У Летиции вырвался смешок:
— Вы какой-то робкий. Строгая супруга?
— Не хотелось бы её огорчать.
— О, синьор живописец, не тревожьтесь напрасно: мы не станем с вами делать ничего предосудительного. Просто посидим, посудачим, вспомним юность... Покажу вам мою Томмазу...
— Я приду обязательно, сударыня.
— Вот и славно, договорились.
Про себя же Сорфиан произнёс: «Нет, ноги моей не будет у тебя в доме. Потому что знаю, чем у нас потом дело кончится. Потому что знаю — не устою. Потому что устоять — невозможно».
Город Каффа (Феодосия), расположенный на южном берегу Крыма (а по-гречески — Тавриды), был ещё одной колонией Генуи. Много раз город пытались захватить монголо-татары, но, поскольку не имели огнестрельного оружия и флота, не смогли. Перевалочный пункт на торговом пути из Московии, Средней Азии и Орды в Византию и вообще в Средиземноморье, он имел крепкие позиции, а его консул — Лукиано ди Варацце Монтенегро — по богатству и силе превосходил консула Гаттилузи. В 1364 году тот отпраздновал сорокапятилетие, десять из которых возглавлял факторию и четыре пребывал во вдовстве. И когда, посещая Галату (по пути в Геную), познакомился с Летицией Барди, тут же загорелся идеей на ней жениться. Эта мысль показалась здравой и дону Франческо. Он сказал:
— Лично я не против, дорогой Лукиано. Разница в годах между дочерью и тобой совершенно меня не смущает. О твоих богатствах, россыпях индийских алмазов и цейлонского жемчуга, ходят легенды... Лишь бы дочка не ответила «нет». У неё характер — дай Боже. Вся пошла в покойную мамочку — и чем старше становится, тем похожести больше. Так что приготовься к отказу.
— Ты с ней поговори по-отцовски, вразуми и наставь, — посоветовал Монтенегро — человек громоздкий, ростом под потолок, и с густым рокочущим басом.
— О, какое там — «по-отцовски»! — отмахнулся галатец с кисловатой улыбкой. — И в девичестве слушала меня редко, еле уломал в своё время выйти за Пьеро Барди. А теперь и подавно — ни морально, ни материально от родителя не зависит. Право имеет действовать по-своему.
— Всё ж таки попробуй. Я поеду обратно не позднее октября месяца. И желал бы услышать принятое вами решение. Если мы поладим, то уже в феврале будущего года, как закончится траур по её супругу, можно соединить наши судьбы.
— Сделаю попытку. Если не получится — уж не обессудь.
Разумеется, поначалу молодая вдова только рассмеялась:
— Замуж? В Каффу? К чёрту на рога? Этого ещё не хватало!
А слова Гаттилузи о могуществе ди Варацце, о его сокровищах и дворцах не произвели никакого впечатления. Более того, разозлили:
— Сам подумай, папа: через десять лет он вплотную приблизится к пожилому возрасту. Ну, а мне будет только тридцать семь. Что прикажешь делать? Заводить кого-то на стороне? Это не в моих правилах, доброй католички. А похоронить себя заживо в самые цветущие годы не хочу совершенно. Даже при этом купаясь в роскоши.
Дон Франческо ответил:
— Миллионное состояние никогда лишним не бывает.
— Ах, оставь. Мой печальный брак с Пьеро Барди научил меня многому. В частности, простой истине, что не в деньгах счастье.
Консул тоже нахмурился:
— Только чушь не надо пороть и нести банальности. Ты уже не ребёнок. У тебя растёт дочка. Надо позаботиться о себе и о ней.
— Неужели нашего состояния нам не хватит?
— Ситуация непростая. Императора настраивают против нас. Если он опять повысит пошлины на ввоз, мы окажемся на краю банкротства.
— Но ведь может и не повысить?
— Да, конечно. Только почему не подстраховаться? Дай теперь согласие, а потом, к февралю, видно будет. Подтвердишь помолвку или разорвёшь. Дело-то житейское.
— Я подумаю.
Встреча с Феофаном на кладбище сильно подорвала позиции дона Лукиано в умонастроениях женщины: прежняя любовь снова разгорелась, на каком-то уже другом, качественно новом уровне. Софиан сделался иным — говорил неспешно, просто и солидно, с той заметной долей уверенности в голосе, отличающей зрелого мужчину от юноши. Да и внешне он похорошел: худощавость и угловатость исчезли, мышцы наросли на плечах и шее, борода начала курчавиться гуще, впрочем, не скрывая ямочки на щеке. Добрая семейная жизнь очень облагораживает супругов. Несчастливая быстро старит...
Но художник в гости не заходил. По докладам служанок, дочке Гаттилузи было известно, что племянник Никифора приступил к работе над фресками во второй половине сентября. И ему помогал рыжий подмастерье, смешивая краски, моя кисти. Приходили в Галату затемно, уходили в сумерках. Каждый день, даже в воскресенье. При таком напряжённом ритме у него не было возможности посещать Летицию. А она томилась, думала о нём, иногда ругая, но чаще призывая Деву Марию посодействовать их встрече. Наконец, не выдержала и сама пошла к церкви Входа в Иерусалим.
На дворе стояло раннее утро — тёплое по-летнему, несмотря на первые числа октября (как по-русски говорят — «бабье лето»), на деревьях желтели листья, опадали, сыпались под ноги, а над головой, в чистом, не запятнанном облаками небе, беспокойно кружили птицы, постепенно сбиваясь в клинья, чтобы улететь на зимовье в Африку.
Крест на главной луковке храма загорался золотом от лучей восходящего солнца.
Барди торопливо прошла в воротца и остановилась у открытых дверей, не решаясь заглянуть внутрь. На пороге появился рыжий подросток, лет тринадцати-четырнадцати, в перепачканном красками переднике. Удивлённо кивнул и проговорил:
— Ваша милость кого-то ищет?
Женщина спросила:
— Тут ли Дорифор?
— Да, хозяин здесь, — и закинул подбородок, посмотрев наверх, — на лесах, под куполом.
— Не попросишь ли его, чтобы снизошёл?
— Если честно, то не решаюсь. Он ужасно сердится, если потревожишь его в момент вдохновения. Краски подаю молча. И стараюсь так ступать, чтобы доски при ходьбе не скрипели.
— А когда будет перерыв?
Тот пожал плечами:
— Наперёд не знаю. Может, через час, если не заладится, может, через два. А на той неделе так и не спустился ни разу до сумерек — даже не обедал. Говорил, что будто себя не помнил — целый угол расписал за один присест.
Итальянка расстроилась:
— Вот ведь незадача! Мне-то ждать его тоже не с руки. Но и отвлекать не смею. Видимо, зайду в следующий раз. — И уже повернулась к воротцам, чтобы уходить, как услышала голос Феофана:
— Погоди, Летиция, не спеши, останься.
Оглянулась и увидела стоящего на ступеньках Софиана — борода и лицо в разноцветных кляксах, рукава рубашки чуть ли не под мышки закатаны, фартук тоже весь заляпанный; тряпкой тёр грязные ладони, улыбался в усы, щурился от солнца. Снова произнёс:
— Что сказать хотела?
Дочка Гаттилузи ответила:
— В общем, ничего.
— А зачем же приходила тогда?
— Просто посмотреть.
— На меня или на работу?
— На тебя. Чтобы сделать окончательный выбор.
— Между чем и чем?
У неё покраснели ноздри и порозовели надбровные дуги, но она не заплакала, а сказала жёстко:
— Между моим вдовством и замужеством. Консул Каффы хочет обручиться со мною.
Сын Николы вытянул лицо:
— Консул Каффы? Той, что на Таврическом полуострове?
— Ну, естественно — где ж ещё? Я второй Каффы не припоминаю.
— Но ведь ты ещё носишь траур?
— Речь идёт о весне будущего года.
Он сошёл с крылечка и приблизился к ней вплотную:
— Если ты уедешь, мы с тобой больше никогда не увидимся.
— Да, наверняка.
— И тебе не жаль? — Серые глаза живописца сделались пронзительно огорчёнными.
Барди усмехнулась:
— Дело не во мне, а в тебе. Я тебя приглашала в гости, но не дождалась. Получается, что не мне, а тебе не жаль?
Феофан схватил её за руку, крепко сжал ладонь:
— Господи, Летиция, ты ведь знаешь, видишь: у меня на свете нет никого дороже.
— Как, а дочка?
— Это совсем другое.
— А твоя жена?
— И жену я люблю иначе. Как синицу в руках. А не журавля в небе.
— Я — журавль?
— Ты моя мечта. Недоступная и далёкая, как мираж в пустыне...
Женщина сказала:
— Иногда миражи становятся явью. Утоляют жажду. Только надо верить, что они — оазисы, а не миражи.
Софиан наклонился и поцеловал её пальцы. А она услышала запах краски, шедший от волос мастера. И шепнула:
— Как стемнеет, приходи к моему дворцу, что стоит на улице Кавалерия. Но не к главным воротам, а к боковым. Караульный будет предупреждён, и тебя пропустят.
— Хорошо, приду.
— Не обманешь снова?
— Нет, клянусь, что не обману.
— Если не придёшь, завтра же отвечу согласием выйти за Варацце.
— Нет, не вздумай! Не позволю!
— От тебя зависит. — И Летиция, торопливо набросив на голову накидку, устремилась к воротцам, где её поджидали верная служанка Анжела и телохранитель.
Феофан работать уже не смог, вместе с подмастерьем молча вымыл кисти, а потом сказал:
— Если проболтаешься дома, с кем я нынче виделся, прогоню без звука.
— Понимаю, учитель, буду нем как рыба.
— Значит, отправляйся теперь к хозяйке и предупреди, что меня звал на ужин консул Гаттилузи. И, скорей всего, у него в гостевых палатах мне придётся заночевать. Пусть Анфиса живо соберёт выходные вещи — куртку и штаны, лучшие ботинки и рубаху из венецианского полотна. Принесёшь сюда. Я пока схожу в термы и перекушу в кабачке на Торговой площади. Знаешь, называется «Жареный каплун»? Там и повстречаемся. Ну, ступай скорей. Если всё получится, дам тебе серебряную монетку.
После бани Дорифор почувствовал себя обновлённым, на душе пели соловьи, сердце трепетало, губы то и дело складывались в улыбку. Он сидел в кабачке, пил прохладное красное вино, разбавляя его водой, ел кусок жареной свинины и пытался мысленно оправдать свои действия. Рассуждал примерно в таком ключе: да, прелюбодеяние — грех, но и жить без любви с Анфисой — тоже грех; он не в силах больше этого скрывать и затеет дело о церковном разводе; денег не пожалеет, липовый документ достанет об утере мужской потенции, происшедшей по причине простуды три с половиной года тому назад, и расторгнет брак; пусть они с Летицией не поженятся, но по крайней мере перед Богом Феофан будет чист.
Тут явился рыжий подмастерье, и художник при одном взгляде на него сразу понял: у Романа дурные вести.
И тем более что подросток шёл с пустыми руками. Быстро заговорил:
— Ой, беда, беда! Ваша дочка Гликерья прыгала в саду и сломала ногу. Лекарь был, осмотрел её и сказал, будто положение непростое. Госпожа Анфиса просит вас явиться немедленно.
У него больно сжалось сердце, а в висках застучала мысль: не судьба, не судьба! Тут же ухватился за спасительную соломинку: надо передать записку Летиции — объяснить, утешить и сказать, что, возможно, завтра он придёт на свидание, как и было условлено. Но потом подумал: не поверит, обидится, больше не захочет общаться. Или нынче вечером, или всё пропало. Нет, а как забыть о несчастье дочери? Разве можно наслаждаться объятиями возлюбленной, если знаешь, как страдает в эту минуту дорогое для тебя существо? Софиан, конечно же, далеко не праведник, но и не такой грешник. И выходит, надо идти домой. Получается, он солгал, говоря Летиции, что она для него — свет в окошке? Долг превыше любви? Почему? Кто это сказал? Как несправедливо! Ведь нога у Гликерьи рано или поздно срастётся, а его любовь, счастье их с Летицией — больше никогда. Как же поступить? Господи Иисусе, вразуми и наставь!
Феофан, сидевший низко наклонив голову, уперев лоб в скрещённые пальцы, повернул шею и взглянул на Романа:
— Хорошо, идём. Первым делом я отец, и уже остальное не имеет никакого значения.
Подмастерье посмотрел на него с восхищением:
— Вы святой человек, учитель.
Дорифор, криво усмехнувшись, потрепал парня по затылку:
— Просто — человек. Я стараюсь быть человеком, а не свиньёй. — И закончил, горестно вздохнув: — Это тяжело. Потому что быть свиньёй много, много легче.
А ещё подумал: «Впрочем, а не поступаю ли я с Летицией именно по-свински? Вероятно, да. Но решение уже принято. Отступать поздно. Бог меня и её рассудит».
Дома Феофана ждал трёхдневный кошмар: кость сломалась крайне неудачно, доставляя девочке невообразимую боль; бедная кричала и периодически теряла сознание; лекарь давал ей снадобье на опии и молил Всевышнего, чтобы не возникло воспаление окружающих мягких тканей — если будет гангрена, голень придётся отсечь. Вместе с доктором молились родители.
Обошлось: на четвёртый день кризис миновал, у Гликерьи кончился жар, и она стала успокаиваться. А неделю спустя Феофан возвратился в Галату, чтобы продолжать роспись храма. Вскоре он узнал, что, проездом из Генуи в Каффу, дона Франческо посетил ди Варацце, и его помолвка с дочерью Гаттилузи состоялась.
Церковь Входа в Иерусалим было решено открыть в православное Рождество 1364 года. Праздник получился заметный, даже Патриарх Филофей удостоил его своим присутствием и весьма высоко оценил фрески Дорифора. Попросил Киприана подвести к нему этого искусника. Тот незамедлительно вытащил из толпы даровитого богомаза. Высший иерарх — человек приземистый и сутулый, с редкой проседью в чёрной бороде, — оглядел внимательно стройную и крепкую фигуру Софиана, цокнул языком:
— Ты, сын мой, не только талантлив, но и внешне красив. Бог тебя ничем не обидел. За твоё верное служение Церкви нашей Святой и Родине мы желаем, чтобы ты получил в награду то, что сам пожелаешь. Говори.
Сын Николы покраснел от неловкости, а потом сказал:
— Ваше Высокопреосвященство, я ни в чём не нуждаюсь. Но одна просьба у меня есть. Слышал, будто консул Галаты пригласил вас к себе на приём. Не могли бы вы взять меня с собой, со своею свитой? Мы давно в раздоре с господином Франческо, и хотел бы восстановить прежние хорошие отношения с ним. Если он пожелает, положу деньги в его банк.
Филофей кивнул:
— Я вас примирю. Ведь твоя дружба с Гаттилузи может нам потом пригодиться, принесёт пользу Вере и Отечеству.
Поклонившись, живописец выразил признательность. И спустя несколько часов шествовал уже по мраморным полам во дворце полномочного представителя генуэзского дожа. Здесь он не был по крайней мере десять лет. Всё напоминало о тех радостных минутах — бал, знакомство с Летицией, их .размолвки и поцелуи, танцы в хороводе... Вроде бы вчера. А уже за спиной — чуть ли не половина жизни. И надежды на счастье не оправдались.
Дон Франческо за эти годы сильно постарел и пожух, но по-прежнему держал спину прямо, говорил с достоинством и с обычной итальянской велеречивостью. Потчевал гостей что есть силы, угощал вином и провозглашал здравицы в честь Его Величества и Его Высокопреосвященства. С Феофаном же раскланялся, глазом не моргнув, словно они и не ссорились вовсе. А когда Филофей принялся ходатайствовать за племянника гробовщика — дескать, надо бы забыть старые обиды и прочее, — выразил лицом удивление: «Полно, полно, святой отец, о каких обидах вы ведёте речь? Я давно ничего не помню». И в один из моментов подошёл к художнику, изучавшему висящую на стене новую картину — мастерски написанную жанровую сценку из домашней жизни итальянских крестьян. Обратился же без всякого предисловия:
— Что, забавно? Не апостолы, не святые, не сиятельные особы, простые люди. В Генуе теперь это модно. Подарил мой будущий зять — Монтенегро.
Софиан ответил:
— Да, премило сделано. Как зовут её автора?
— Кажется, Аньоло, сын Тадео Гадди. Он как будто бы тоже, как и вы, занимается росписями соборов, а в свободное время, для души, развлекается этим. Но не менее интересно.
— Краски яркие. Хорошо выписаны руки...
Помолчали. Грек спросил:
— Что, Летиция на меня по-прежнему сильно дуется?
Итальянец демонстративно поднял брови:
— Да с чего вы взяли? Я не знаю. Мы не говорили об этом.
Феофан, помедлив, спросил:
— Скоро она отбывает в Тавриду?
— Видимо, в конце февраля.
— Дочка вместе с нею?
— Ну, само собой. Я надеюсь, дон Лукиано сделается порядочным отчимом. У него от первого брака дети взрослые, все достойные люди. А у вас, мессир, вроде бы в семье тоже девочка?
— Милостью Предвечного. Месяца три назад поломала ногу, кость срослась неровно, и Гликерья прихрамывает слегка.
— О, три месяца для подобной травмы — слишком небольшой срок. Всё ещё наладится. Не печальтесь!
— Я молюсь о её здоровье.
Весь остаток вечера Дорифор провёл за кувшином вина и к моменту расставания консула с Патриархом был уже в достаточном опьянении. Оказавшись за воротами замка, не последовал за свитой владыки, а, воспользовавшись моментом, улизнул в боковую улочку, сразу затерявшись в гуще праздношатающихся (итальянцы-католики отмечали Рождество раньше православных, и теперь дома не сидели, предпочитая развлекаться на свежем воздухе). Песни, пляски, карнавальная музыка закружили художника. Несмотря на зиму, было очень жарко, и галатцы ходили почти раздетыми. Да и Феофан в достаточно лёгкой одежде — в шерстяной куртке и плаще. Двигался в толпе, иногда работал локтями, чуть пошатываясь от выпитого вина, и бубнил в усы:
— Ну и наплевать... Кто она такая вообще, чтобы мне не верить?.. Дочка у меня ногу поломала... Да, такое случается в жизни. Я не виноват... Пусть попробует меня не простить!
На Торговой площади в свете факелов развлекали публику уличные жонглёры. Посмотрев, как они работают, вспомнив собственное детство, Софиан отправился дальше, к улице Кавалерия, начинавшейся сразу за собором Святого Петра. Продолжал рассуждать сам с собой:
— Ишь, чего надумала — замуж выходить! В Каффу уезжать! Запрещаю. Мы друг друга любим. И никто не имеет права нас разъединять. Я сейчас скажу ей об этом. И посмотрим, что она ответит.
Хоть и пьяный, Феофан не направился в главные или боковые ворота, а нашёл тёмное местечко и, цепляясь яростно за холодные скользкие камни, чертыхаясь и съезжая вниз, с горем пополам перелез через стену. Шлёпнулся на влажную землю сада, встал, почистил ладони. В результате падения он слегка протрезвел, впрочем, не настолько, чтобы испугаться и решить возвратиться. Завернулся в плащ и пошёл в сторону горящих факелов на стене дворца, то и дело увёртываясь от стволов груш и яблонь. Подойдя поближе к дому Барди, осмотрелся — нет ли поблизости охраны? — и полез на дерево, крона которого доставала до крыши. Чуть не грохнулся вниз, наступив на сухой сучок, но каким-то чудом удержался на ветке, перебрался на кровлю, обогнул печную трубу и, уже со стороны внутреннего дворика, стал спускаться по колонне на галерею. Тихо спрыгнул на шлифованный мраморный пол и, пригнувшись, засеменил вдоль окон. На втором этаже находились только жилые комнаты (залы для пиров располагались на первом); он увидел вначале спальню дочери (там служанки укладывали девочку в постель), спальню взрослых — совершенно пустую, туалетную комнату с каменной лоханью посередине — тоже пустую, и библиотеку с камином, где при свете свечей кто-то сидел в кресле и читал небольшую книжицу. Явно женщина, но понять, Летиция ли это, Дорифор не мог. Всё-таки решился и негромко постучал по стеклу. Никакой реакции. Снова постучал, чуть сильней. Женщина привстала и взглянула в окно. Протянула руку и взяла свечу. Подошла поближе. Да, она. Он её узнал. Сделал знак ладонью. Пламя осветило оба лица.
Итальянка смотрела ошеломлённо, и подсвечник вздрагивал в её пальцах. Губы что-то шептали. Вдруг нахмурилась, отступила, дёрнула плечом.
Грек забился снаружи, как оса между рамами, стал показывать жестами, что хотел бы оказаться внутри и поговорить. Та не двигалась. Но потом повернулась к нему спиной и пошла по направлению к двери.
«Если сейчас позовёт охрану, я пропал», — промелькнуло в голове Феофана. Он почувствовал себя совершенно трезвым. И поёжился, осознав своё нелепое положение. Надо было лезть обратно и, пока не поздно, бежать.
Неожиданно Софиан увидел, что Летиция возвращается. Подошла к окну, дёрнула за круглую ручку шпингалета и открыла раму. Воздух с улицы отклонил огоньки у свечек. Те затрепетали, как и души у обоих влюблённых. Дочка Гаттилузи огорчённо произнесла:
— Вы немножечко припозднились, мессир.
Он ответил:
— Лучше поздно, чем никогда.
— Иногда бывает наоборот: лучше никогда, чем поздно. Я помолвлена.
— Главное, не обвенчана.
— В феврале отбываю в Каффу.
— Не пущу. Не позволю.
— По какому праву? — усмехнулась Барди.
— Я тебя люблю. Ты же это знаешь. И всегда любил. И всегда любить буду. Мы должны быть вместе.
— Ох, боюсь, ничего не выйдет. Обстоятельства против нас.
— Нет, неправда. Пресвятая Дева на моей стороне — а иначе я не смог бы сюда пробраться.
— Да, действительно: как же ты прошёл? Сад кишмя кишит охраной с собаками.
— Никого не встретил... Разве это не чудо?
— Чудо, чудо. Может быть, войдёшь? Дует из окна.
— С превеликой радостью.
Щёлкнул шпингалет. Плотная портьера занавесила окна. Феофан опустился перед женщиной на колени, взял Летицию за руку и уткнулся лицом в нежную ладонь. Он почувствовал запах розовой воды, шедший от недавно вымытой кожи. А вдова нагнулась и свободной рукой провела по его буйным волосам, нежно повторяя:
— Милый Софиан... Как ты припозднился!.. Как я счастлива, что ты всё-таки до меня дошёл!..
Он поцеловал подушечки её пальцев. И ещё чуть выше — в промежуток между безымянным и средним. И ещё повыше — в голубую жилку на свободном от рукава запястье.
Генуэзка обвила его голову и прижала к себе, к подолу. Тоже опустилась перед ним на колени и позволила поцеловать в губы.
Так они стояли, обнявшись, словно бы страшась потерять друг друга. Словно бы страшась, что сейчас проснутся и, как Прежде, поймут, что всего лишь спали.
Нет, не просыпались. Славный, удивительный сон продолжался, заволакивая обоих, и горели свечи в бронзовых подсвечниках, и распахнутый томик валялся на ковре возле кресла, и на потолке танцевали непонятные блики. Сладкий стон раздался из её приоткрытых уст, и она откинулась, выгнув лебединую шею, смежив веки, сморщив верхнюю губу, крепко стиснув зубы. И дрожала, вся ему подвластная, нестерпимо горячая, как огонь, как солнце. И пыталась растянуть, растянуть взаимное упоение, изгибаясь, как лоза на ветру.
Феофан склонился и поцеловал Летицию в подбородок. Ласково шепнул:
— Дорогая... я благодарю...
Обессилев, она лежала, разметав руки по ковру, чуть заметно вздымая грудь. Медленно открыла глаза, вроде возвращаясь в действительность, посмотрела на Дорифора, радостно зажмурилась и проговорила:
— Ты не представляешь, как мне было приятно! Никогда ничего подобного раньше не случалось, клянусь...
— Да, со мной тоже.
— И не в спальне, а на ковре, одетые!.. Просто сумасшествие.
— Мы могли бы перейти в спальню. И начать всё сызнова...
— Ну, конечно! — итальянка села и, повиснув у него на шее, искренне призналась: — Боже, как я счастлива!
Он ответил:
— Ты моя богиня!..
Где-то вдалеке раздавались звуки весёлой музыки. Латиняне гуляли, православные по домам отмечали Рождество. Тёплая декабрьская ночь примиряла всех.
Шила в мешке не утаишь, и о связи дочери Гаттилузи с греческим художником вскоре стало известно половине Галаты. И когда Софиан шёл по улочке генуэзской фактории, люди показывали на него пальцем и подмигивали друг другу: «Вон тот самый — знаешь? — полюбовничек вдовушки Барди. Ничего не скажешь, дядька симпатичный. Только нос, пожалуй, великоват. Впрочем, для любовных игр это даже лучше», — и скабрёзно, с пониманием улыбаясь, прыскали в кулак. Шутки шутками, но о слухах донесли консулу. Тот взорвался и, кипя от злобы, вызвал дочь к себе. Ждал её, стоя у окна, повернулся красный, словно с перепоя, и спросил сквозь зубы:
— Это правда?
— Что? — спросила дама не без доли кокетства.
— То! — приблизился дон Франческо, раздувая ноздри. — Спуталась, как сучка, с мазилой?
Женщина нисколько не испугалась. Посмотрела нагло, чуточку презрительно, и сказала твёрдо:
— Может быть, и так. Не имею права, по-твоему?
Он от бешенства выкатил глаза:
— Шлюха. Девка. Жалкая маммола! Пута онеста! Опозорила семью, доброе имя нашего рода!
Переждав его бурную тираду, хладнокровно ответила:
— Я люблю его. Он меня любит тоже. Остальное не имеет значения.
— Нет, имеет! — продолжал тарахтеть банкир. — Ты обручена! Через месяц собираешься в Каффу. У тебя Томмаза растёт. Что она подумает и чему научится?
У Летиции появилось в глазах ироничное выражение:
— А не ты ли меня учил, что помолвка — миф, можно её нарушить совершенно спокойно? Я её разрываю и ни за какого Варацце замуж не пойду.
Генуэзец демонически рассмеялся:
— Уж не хочешь ли выйти за живописца?
Та вздохнула грустно:
— Я бы с радостью, только он женат. Если разведётся — что вполне реально при его дружбе с Патриархом, — то наверное.
У родителя заострился нос, будто у покойника. Он проговорил:
— Раз и навсегда уясни: Дорифору не бывать у меня в семье. Я действительно ему раньше доверял. А недавно обнаружилось, совершенно точно, что его второе появление в нашем доме инспирировано врагами. Патриарх ведёт тонкую игру. И со мной любезничает, и с императором. Хочет нас поссорить. Но меня обмануть никому не удастся. Я добьюсь своего и заставлю православных сделаться католиками. Мы объединим христианский мир. Турки и арабы дальше Дарданелл не пройдут!
Терпеливо выслушав его пафосную речь, Барди покивала:
— Это всё похвально. Только не пойму, я и Софиан здесь причём?
Дон Франческо снова взорвался:
— А притом, тупица! Богомаз служит Патриарху, нашему противнику! А за Патриархом — Кантакузин. Получается, что, милуясь с Дорифором, ты фактически милуешься с Кантакузином!
Закатив глаза, женщина сказала:
— Чушь какая-то. У тебя с головой всё в порядке, папочка?
— Замолчи! — взвизгнул консул. — Как ты смеешь разговаривать с отцом этими словами?
Ничего ему не ответив, дочка повернулась и пошла по направлению к выходу. Гаттилузи крикнул ей вдогонку:
— Собирайся в Каффу! Я тебя заставлю туда поехать.
— Как? — спросила она, не замедлив шага.
— Заберу ребёнка.
Та остановилась. Обратила к нему лицо:
— Не ослышалась ли я? Ты лишишь меня дочери?
— Именно — лишу. Или ты с Томмазой уезжаешь к Варацце, или я отправлю её к брату в Геную. Он аббат и устроит внучку в школу для девочек при монастыре августинок. Пусть не видится никогда с недостойной матерью.
У Летиции на щеках выступили пятна:
— Папа, ты не сделаешь этого.
— Непременно сделаю. Я устал бороться с врагами. И врага-Феофана рядом со мной и с тобой не будет!
— Феофан не враг — сколько повторять?!
Он махнул рукой:
— Разговор окончен.
Стиснув кулачки, женщина воскликнула:
— Что ж, тогда я последую за сестрой и мамой! Без ребёнка — не жизнь.
— Вот и продолжай жить: с ней и с Лукиано.
— Ты бесчеловечен, отец.
— Ты сама потом скажешь мне спасибо.
Все дальнейшие уговоры ни к чему не привели: консул был неумолим и стоял на своём.
Дорифор почувствовал перемены сразу: через день его не пропустили в Галату. Командир охраны выразился ясно:
— Нам доставлен приказ: вы — персона нон грата, то есть человек в генуэзской фактории нежелательный.
— Что произошло?
— Никаких подробностей.
Феофан послал в Галату подмастерье Романа, чтобы отрок передал письмо для Летиции. Но подросток вернулся назад с той же грамотой за пазухой: во дворце Барди понаставили везде караульных, а о том, чтобы взять от него пергамент, слушать не хотят. Софиан попробовал связаться с самим консулом — через банк, через канцелярию, но не получил никакого ответа. Оставалась одна дорога — к Киприану. Иеромонах принял богомаза без особенных проволочек, но при этом оказался полон пессимизма, говорил невесело: Гаттилузи раскусил планы Кантакузина и Патриарха, пожаловался императору, Иоанн V в гневе и опять хочет обратить Византию в католичество.
— У него, конечно, вряд ли это выйдет, — рассуждал церковнослужитель, — оппозиция очень сильна, и Афон никогда не пойдёт на сближение с Папой. За спиной у исихастов и другие православные страны: Сербия, Болгария, Русь. Мы на Русь очень уповаем. А её митрополит Алексий слушается нас, разделяет наши позиции. Но в самом Константинополе временные поражения не исключены.
Продолжая размышлять о своём, живописец спросил:
— Значит, у меня — никакой возможности посещать Галату?
— Абсолютно. — Киприан, покачав головой, добавил: — Ты зашёл слишком далеко. Говоря о сближении с господином консулом, наша сторона вовсе не имела в виду, что тебя угораздит сблизиться с его дочерью. Да ещё с широкой оглаской! Разумеется, кир Франческо вне себя от злобы. И, по слухам, приготовлен уже корабль, чтоб отправить обеих Барди в Тавриду.
У художника внутри всё оборвалось:
— Господи Иисусе! Пресвятая Дева Мария! Как же так?
Собеседник растянул губы:
— Ну, о чём — о чём, а об этом можешь не печалиться. Провидение спасает тебя от соблазнов лукавого. Ты женатый человек, добрый семьянин, и твоя преступная связь с латинянкой чести тебе не делала. А теперь вернёшься к супруге. Не исключено, что получишь новый заказ — на роспись храма в Халкидоне. Слышал о таких намерениях Патриарха. Очень интересный проект. И не фрески, по штукатурке, а на досках, масляными красками — целый деисус. Чтобы вышло и проникновенней, и тоньше. Или ты не рад?
— Рад, конечно. И весьма польщён... — Феофан отвечал рассеянно. — Извините, ваше преподобие, я теперь пойду... что-то тяжело на душе... Видимо, устал...
— Приходи в себя быстрее. Нам нельзя предаваться меланхолии. Мы с тобой ровесники — скоро будет тридцать. Впереди сложная работа.
— Понимаю, да...
Шёл к себе домой, никого не замечая вокруг. Мысленным своим взором видел только Летицию... Жизнерадостные глаза, длинные ресницы, завитки волос на висках, чуть заметный пушок на верхней губе, мягкую и нежную кожу груди, тёмную, чуть морщинистую по кружкам сосков... Чувствовал, как руки возлюбленной обнимают его и гладят, как она сама приникает к нему всем телом, вроде хочет врасти, навсегда быть вместе. Чувствовал её пальцы — как они сплетаются с его пальцами. Ощущал под своей ладонью холодок её бёдер... И вот это всё — потерять, утратить? До конца жизни? Не услышать её серебристого голоска, радостного смеха, стука её сердца? Не поймать на себе весёлого, любопытного и влюблённого взгляда? Не сказать ей никогда больше: «Тицци, ну иди ко мне. Чего ты скачешь? Сядь ко мне на коленки. Дай поцеловать». И обвить её талию, и вобрать в себя тёплое дыхание из пахучих уст... Боже правый! Дорифор не сможет существовать в разлуке. Словно резали его по живому, отрубали, отсекали безжалостно... Он, конечно, страдал и раньше, находясь вдали от дочери Гаттилузи. Но тогда отношения были платонические. И любовь носила в большей степени умозрительный характер... в основном, стенала душа... А теперь, теперь! Как забыть все восторги страсти? Подавить в себе плотское влечение? Непреодолимую тягу обладать этой женщиной, вновь и вновь, вечно, безраздельно! Раствориться в ней, ничего не зная, кроме совершенства её любви?!..
Софиан не помнил, как вышел на берег моря. Дул довольно прохладный ветер, волны набегали на камни, пенясь и ворча, низкие тучи плыли над головой, окропляя землю бисерным дождём. Мир был сер и мрачен. И безжалостен. И неумолим.
Ни одна душа не видела живописца. Он стоял, опустившись на колени, сгорбившись, поникнув. И рыдал, как маленький. И шептал чуть слышно:
— Господи, за что?.. Чем я провинился перед Тобою?.. Почему всю жизнь Ты наказываешь меня?.. Отчего умерли маменька и папенька? Отчего не могу нигде никогда обрести покоя — ни в монастыре на Афоне, ни в семейной жизни, ни в моей мастерской? Отчего Ты лишаешь меня радости последней, счастья и привязанности? Для чего испытываешь на прочность? Не могу больше. Силы на исходе. Потому что не вижу впереди ничего, кроме темноты...
Ветер теребил его волосы. От дождя намокла одежда. Пальцы леденели.
Вдруг на несколько мгновений пелена облаков разъялась, и полуденное яркое солнце выстрелило тонким сияющим лучом в тёмно-серое кипящее море, золото рассыпав по бегущим волнам. Ослеплённый художник готов был поклясться, что услышал голос. В рокоте прибоя, в завывании ветра ясно различил грозные слова:
— Бог тебя наградил талантом. Это главное счастье твоей жизни. Но и крест, который ты обязан нести. Не ропщи. Будь доволен тем, что уже имеешь. Будь достоин милости Господней. Бог тебя не оставит. Ты в конце жизни обретёшь истинный покой и подлинную любовь, о которых мечтаешь. А пока трудись. Находи радость в напряжённых трудах праведных.
Или показалось? Не было никакого голоса? Просто начиналась болезнь — всё лицо горело, бил озноб, мысли путались, а в ушах шумело... Как безумец, брёл племянник Никифора по песку и гальке, падал, поднимался. Что-то бормотал. Неожиданно уткнулся в рыболовные сети, понавешенные на кольях. Обратился к незнакомым мужчинам у лодок: «Где я?» Оказалось, в нескольких вёрстах от Константинополя. Попросил рыбаков негромко: «Отведите меня домой. Я вам хорошо заплачу». И упал на землю, потеряв сознание.
Как его доставили в мастерскую, как укладывали в постель, чем лечили в первые часы, Дорифор не помнил. Он очнулся только на четвёртые сутки. Кризис миновал, тело было ватным, неповоротливым, дряблым, всё в испарине. В изголовье постели он увидел Анфису. Та смотрела на него с умилением, радостно сказала:
— Здравствуй, здравствуй, Фанчик.
Софиан вздохнул:
— Добрый день, Анфисушка... Или вечер? Или утро?
— Утро.
— Хорошо, что утро.
Помолчали. Живописец проговорил:
— Вы со мной намучились?
— Сильно испугались вначале. Весь пылал, бредил и кричал.
— Что кричал?
У жены пролегла по лбу складка огорчения. Через силу ответила:
— Звал её, негодницу. Запрещал уезжать в Тавриду. Умолял остаться.
Феофан положил исхудавшую руку на запястье супруги:
— Извини меня. Я переболел и очистился. К прошлому нет возврата.
Просветлев, дочка Иоанна кивнула:
— Всей душой хочется поверить.
— Верь мне, дорогая. Итальянка уедет, мы с тобой останемся. Будем жить и растить Гликерью. Как она?
— Слава Богу, в порядке. Только ножка к непогоде болит.
— Это ничего. Всё ещё наладится.
Две недели спустя он уже приступил к работе. А потом узнал, что Летиция и Томмаза в первых числах марта всё-таки уехали в Каффу. Принял эту весть, как и подобает настоящему христианину: мужественно, стойко. Только произнёс: «Вот и кончено. Надо привыкать к душевному одиночеству».
Сын Николы и представить себе не мог, что не за горами — новый поворот в его жизни. И такой крутой, что привычные, старые устои — и семьи, и быта — неожиданно разлетятся вдребезги.
Наконец, Гаттилузи и его сторонникам удалось переломить ситуацию. Действовали они через друга и советника Иоанна V — Дмитрия Кидониса. Тот всегда стоял за сближение православной и католической церквей. А тем более что брат его, иеромонах Прохор Кидонис, выступал против догматичных трудов Григория Паламы.
Для начала император и советник нанесли визит северному соседу Византии — Лайошу I, королю Венгрии. И вели с ним переговоры о союзе. Но католик Лайош отказался помогать ортодоксам-грекам до принятия ими католичества. Иоанн пообещал это совершить и поехал в Константинополь для беседы с посланцем Папы Римского — папским легатом Павлом Смирнским. Но добраться до него не успел: по дороге византийскую делегацию захватили враждебные грекам болгары. Слава Богу, вовремя подоспела армия герцога Савойского (дяди императора, брата Анны Савойской) и освободила Палеолога. Двигаясь на юг, дядя и племянник заодно очистили весь полуостров Галлиполи от турок.
Начались переговоры с легатом. Партия противников унии во главе с Патриархом Филофеем (за которым стоял сам Кантакузин) всячески противилась Дочь Кантакузина — императрица Елена — днём и ночью воздействовала на мужа, умоляя одуматься и не изменять вере предков. В конце концов Иоанн V дрогнул. Павел Смирнский возвратился к Папе ни с чем.
В Византии снова на какое-то время победила реакция — в 1368 году Филофей созвал поместный собор и канонизировал Григория Паламу, объявив его святым, а его учение — единственно верным. Все, кто выступал против (в том числе и Прохор Кидонис), были осуждены как еретики.
Но опять Гаттилузи, действуя с помощью Дмитрия Кидониса, убедил императора в своей правоте. Летом 1369 года Иоанн V лично отбыл в Рим. И беседовал с Папой Урбаном V. От которого и принял 18 октября того же года католичество. Это было страшным ударом по Кантакузину и Филофею. Назревала новая гражданская война.
Неизвестно, чем бы ситуация разрешилась, не вмешайся в это дело венецианцы. Им, противникам Генуи, очень не понравилось усиление Гаттилузи. И они решили насолить Галате. Захватив императора по пути из Рима в Константинополь, стали требовать возврата долгов (тех, давнишних, сделанных ещё Анной Савойской около двадцати лет назад). Иоанн V, находясь фактически в венецианском плену, снарядил Дмитрия Кидониса домой — для заёма у Гаттилузи необходимой суммы.
А галатский консул оказался некредитоспособен (собственно, на это и рассчитывали его недоброжелатели). Более того, сын Палеолога, юный Андроник IV, замещавший отца на троне, возжелав править сам, отказался протянуть руку помощи родителю. И тогда положением воспользовались другие — Филофей и Кантакузин. Быстро собрав требуемые деньги, бросили на выручку императору младшего его сына — Мануила. Это помогло: Иоанн V вышел на свободу. И за время плена он проникся такой ненавистью ко всем итальянцам, что по возвращении на Босфор объявил: не желает иметь ничего общего с католиками и обратно переходит в православие. Заодно лишил вероломного Андроника права на наследование короны, завещав последнюю верному Мануилу.
Начались аресты приверженцев унии церквей. Дмитрий Кидонис бежал из города. Прохора Кидониса выслали в дальний монастырь. Гаттилузи готовился к обороне Галаты, если император захочет её осадить. В эти неспокойные дни иеромонах Киприан пригласил к себе Дорифора. Разговор состоялся в первых числах мая 1371 года.
Оба собеседника сильно изменились за последнее время. Киприан потолстел, отрастил животик, проступающий из-под рясы, и довольно жирные щёки — как обычно говорят, «их из-за спины видно». Шевелюра поредела. Впрочем, волосы были по-прежнему смоляные, без каких-либо проблесков седины.
Феофан оставался стройным, величавым мужчиной тридцати пяти лет отроду, с коротко подстриженной бородой клинышком и широкими, хорошо развитыми плечами. Только ямочка на щеке превратилась в складку, да и первые морщинки прорезались на лбу, возле глаз и у крыльев носа. В бороде, усах и на висках серебрились белые волоски.
Он уже входил в первую десятку византийских иконописцев. На счету Софиана были росписи в храме Вознесения в Халкидоне и ещё трёх соборов в самом Константинополе. А его мастерская славилась красочно оформленными Евангелиями и прекрасно выполненными картинами-фресками во дворцах знати. Правда, со стороны церкви живописец порой выслушивал нарекания из-за мрачноватых трактовок образов святых, но всегда доказывал свою точку зрения. Иерархи, выслушав его, соглашались.
Сын Николы и на этот раз был уверен, что помощник Филофея будет говорить о новой работе. Но иеромонах речь повёл об ином. Киприан сказал:
— Мы друг друга знаем давно. И поэтому не хочу лукавить. Ты в опасности. К нам в Синод пришёл анонимный донос о твоей старой дружбе с Гаттилузи и преступной связи с его дочерью. А ещё Кидонис...
— Что — Кидонис? — удивился художник.
— Ты расписывал его дом.
— Разве это запрещено? Мастерская выполняла заказ. Мы расписываем дома и сторонников унии, и противников. Такова логика частного ремесла.
— Я-то понимаю... Но, пойди, убеди наших медных лбов из Синода... Только о заговорах изменников и кричат. Словом, выдаю тебе тайну: нынче вечером за тобой придут гвардейцы эпарха. А тюрьма Нумеры, где в зловонных камерах отсутствуют окна, видимо, не лучшее место для проживания...
Ощутив холодок в груди, Дорифор ответил:
— Благодарен вашему преподобию за доверие... Но прошу совета: что мне делать? Как избегнуть кар?
— Думай сам. Я считал своим долгом предупредить. Скройся у друзей. Затеряйся в трущобах. Отсидись, пережди момент. А потом посмотрим.
— Может быть, вообще покинуть Константинополь?
— Нет, ни в коем случае! Списки подлежащих аресту раздаются охране. И тебя на воротах при проверке обязательно схватят.
Софиан сидел, погруженный в мысли. Наконец, кивнул:
— Хорошо, попробую. Есть одна знакомая — бывшая гулящая, а теперь — честная пирожница. У неё и спрячусь.
Киприан замахал руками:
— Ничего не желаю слышать про твоих блудниц. Ты забыл, где находишься? Это резиденция Патриарха!
Богомаз вяло улыбнулся:
— Ну, молчу, молчу. Можно мне забежать к себе и предупредить домочадцев?
— Не советую. Может быть, за домом следят. Напиши записку, я пошлю монаха, чтобы передал.
На кусочке пергамента художник вывел: «Милая Анфиса! Не пугайся и пойми правильно. Мне в ближайшие дни надлежит находиться в укромном месте. Почему — объясню потом. Фильке передай, чтобы мастерская работала как положено, пусть пока распоряжается и от моего имени. Поцелуй Гликерью. Я душой вместе с вами. Феофан». А внизу добавил: «Эту грамотку не храни, а порви и выбрось».
Поблагодарив ещё раз иеромонаха, поспешил к центру города, где в начале Месы, у Миллия (с Триумфальной аркой) находились хлебные ряды. Лавку Софьи и её нынешнего мужа он довольно быстро нашёл и, зайдя со звоном колокольчика, что висел на двери, обнаружил давнюю знакомую — располневшую раза в два, но совсем не старую и такую же хохотунью, как раньше. Волосы она по-прежнему красила в рыжий цвет и скрепляла высоко на затылке, отчего причёска походила на воронье гнездо.
— О-о, кого я вижу! — засмеялась хозяйка радостно. — Знаменитый художник собственной персоной. Что это вы за хлебом ходите сами? Отчего снизошли до нас, недостойных?
— Т-с-с! — прервал её монолог, приложив к губам палец, Софиан. — Ты не гомони. В доме есть чужие?
— Никого, даже мужа нет, он пошёл на похороны знакомого. А мальчишка-поварёнок отпросился проведать заболевшую тётку.
— Лучше не придумаешь.
— Что-нибудь случилось?
— Я прошу о помощи.
Выслушав его, Софья согласилась без колебаний — пусть живёт, сколько пожелает. Ведь она помнит всё хорошее, что Никифор с племянником сделали для неё. И готова отплатить тем же. Отвела Феофана в комнату с окнами во двор — в случае чего, убежать нетрудно, — застелила кровать, принесла еды.
Но супруг, возвратившись вечером, был, по-видимому, не особенно счастлив появлению в их жилье Дорифора. Что-то выговаривал благоверной, повышая голос (слов не разобрать, но тональность через стенки слышалась отчётливо). А спустя полчаса появилась и заплаканная пирожница с виноватым лицом: дескать, извини, но хозяин у неё законопослушный и боится укрывать человека, за которым охотятся власти. Разрешил переночевать, но не больше. Завтра живописцу придётся уйти.
Он вздохнул:
— И на том спасибо. Утром вы меня не увидите.
Женщина сказала:
— Не сердись, пожалуйста. Мне семейное счастье очень уж непросто досталось. Ты ведь помнишь. Не хочу сломать.
— Да о чём разговор! Я тебя всё равно люблю. Ты — страничка моего прошлого, как покойный дядя.
Дама перекрестилась:
— Мне с Никифором было хорошо. Лучше, чем с Фокой. Пусть земля им обоим будет пухом!
— Пусть.
А зато Анфиса, получив записку от мужа, в первый момент подумала, что опять супруг в кого-то влюбился и сбежал от неё к новой пассии. Плакала навзрыд, чем перепугала одиннадцатилетнюю дочку: та никак не могла добиться от матери объяснения причины её слёз. Девочка по-прежнему припадала на правую ногу, но давно уже привыкла к своему недугу и не обращала внимания на обидное прозвище, прилепившееся к ней в квартале, — Глика-хромоножка. Добрая, приветливая росла, хорошо постигала науки, уважительно относилась к старшим, а отца так и вовсе боготворила.
— Мама, мамочка, что случилось? — теребила она родительницу.
Наконец, женщина ответила:
— На, читай! — и швырнула на стол пергамент.
Девочка старательно шевелила губами, долго разбирая неразборчивый почерк Феофана. Подняла глаза:
— Ты считаешь, жизнь его в опасности?
— Я не знаю! — закричала супруга иконописца. — Ничего не знаю! Он ведь не от мира сего. Вечно в своих фантазиях. — Вытерла платком слёзы. — Раньше меня это занимало: как же, такой талант, человек с печатью Вседержителя! А потом оказалось, что с простыми людьми жить намного легче. Ясно и понятно. Слабости понятные: выпил — побуянил — выспался и покаялся. А с твоим папашей...
У Гликерьи потемнели глаза:
— Нет, не говори: папенька у нас — лучше всех. И мудрее всех. Ведь не зря его зовут Софианом.
— Да, конечно... Но ведь я не железная! Каждый раз какие-то новости. Как понять такую записку? Скрылся ни с того ни с сего. С кем, куда?
— Время нынче трудное.
— А отец при чём? Слава Богу, не воин, не вельможа, не царедворец. От властей подальше. Нет, я думаю, тут замешана женщина.
— Маменька! — воскликнула дочка. — Как сие возможно?!
Мрачная Анфиса вздохнула:
— Ты уже большая. И должна привыкать к взрослой жизни. Иногда мужья уходят от жён. И грешат с другими на стороне.
Содрогаясь от ужаса, девочка спросила:
— Разве папенька на это способен?
— Я подозреваю. Потому и плачу.
Но когда поздно вечером в двери задубасили гвардейцы эпарха и, ворвавшись в дом, стали требовать выдачи хозяина, ситуация сразу прояснилась: всё-таки не супружеская измена, а политика. Появившийся на шум Филимон (посолидневший, возмужавший) объяснил степенно, что партнёра нет и когда будет — не известно. Не поверив, те облазили мастерскую и комнаты, перерыли чулан и погреб. Никого действительно не найдя, удалились, изрыгая проклятия и пообещав вскоре возвратиться.
— Господи, да что же это такое? — причитала жена Дорифора, прижимая к себе испуганную дочь. — Чем он провинился?
Филька заложил руки за спину и прошёлся взад-вперёд — к двери и обратно. К тридцати четырём годам он, пожалуй, выглядел на все сорок, превратившись сразу из мальчика в желчного противного мужичонку. Походив, сказал, сильно шепелявя:
— Это всё Галата. Дружба с Гаттилузи. Говорил ему: не якшайся с христопродавцами. Сами грешники и тебя за собой потянут. Нет, не внял. Ратовал за унию. Веселился в доме изменников Кидонисов. И теперь — пожалуйста, результат. Удивляться нечему.
— Разве фряжские люди — христопродавцы? — изумлённо спросил подросток лет примерно тринадцати — кареглазый большеголовый брюнет. Это был новый подмастерье — русский, Симеон по прозвищу Чёрный. Был он привезён Ерофеем Новгородцем, по заданию и на деньги Василия Даниловича, — чтобы Феофан выучил мальца на художника. Тот прижился в Константинополе быстро и болтал уже по-гречески хорошо, но порой употреблял русские слова; например, «фрязями» (или «фрягами») на Руси именовали иностранцев вообще и конкретно — генуэзских, венецианских купцов.
— Цыц, болван! — крикнул на него Филька. — Прочь пошёл, без тебя голова трещит.
— Удалюсь, извольте, — хмыкнул мальчуган. — Только никакие они не иуды — мы на их корабле плыли из Каффы к Царьграду и дружили славно.
— Хватит здесь трындеть, — взял его за плечо Роман, превратившийся в здорового девятнадцатилетнего парня, — не до нас хозяевам. Нам в дела их встревать не след, — и увёл младшего приятеля.
— Вот ведь еретик, — проводил их взглядом Филимон. — Нам же на Афоне прот Амвросий разъяснил доподлинно: Запад и Восток никогда не объединятся, ибо сё противно нашей природе, стало быть — и Божеской воле. Значит, Софиан, любезничая с галатцами, совершал богомерзкое дело. Значит, власти покарать его правильно желают.
— Уж не ты ль вознамерился выдать Феофана эпарху? — испугалась Анфиса. — Может быть, позарился на его место? Чтобы завладеть мастерскою единолично?
— Что ты говоришь! — выпучил глаза компаньон. — Я ж его люблю, дуралея этого. И талант ценю. Мы ж приятели с ним до гроба. Вместе на Афоне молились. А иначе б, конечно, выдал. Потому как осуждаю всецело.
— Я уверена: папенька объявится скоро, — с воодушевлением сказала Гликерья. — И докажет всем свою невиновность.
Филька покрутил головой:
— Не надейся, солнышко. Самая борьба с униатами только впереди. Если он объявится скоро, то его тут же заметут. Ничего никому доказать не сможет. Так что мы его в любом случае долго не увидим. — С напускной печалью прибавил: — Мне, конечно, одному в мастерской поначалу будет непросто. Но, Бог даст, осилю. Я ведь тоже не без таланта, между прочим. Просто в блеске Феофана на меня не обращали внимания...
Рано утром сын Николы вышел из своей комнаты — временного пристанища — и спустился на первый этаж. Кухня уже работала, из её дверей выглянула Софья, перепачканная мукой:
— Здравствуй, Фанчик. Что, уже собрался?
— Да, пойду. Надо проскочить в смену караула гвардейцев. — Он достал из мешочка на поясе серебряную денежку: — Вот возьми за приют.
— Ах, о чём ты! — шумно выпалила она, но монетку приняла с удовольствием. — Знаешь, где укрыться?
— Попытаю счастья у одних давнишних друзей. Если живы ещё пока.
— Бог даст, живы. Разреши поцеловать тебя, дорогой. Я ж тебя как сына люблю. Не сердись, что пришлось прогнать — ведь не по своей воле.
— Не беда, не думай. Ты же сделала для меня всё возможное.
Несмотря на ранние часы, Меса давно бурлила, начинались торги, рыбаки привозили в лавки свежую рыбу, а зеленщики раскладывали на блюдах товары, прямо с огорода: огурцы, капусту, салат, брюкву и морковь. Словом, Феофан быстро затерялся среди толпы. Он пошёл по заветному адресу, названному ему когда-то уголовником Цецей: улица Левков, где стоит трактир Кипаридиса. Правда, столько лет миновало — больше девятнадцати! Но тогда, перед покушением на Пьеро Барди, Цеца упоминал о трактире снова. Может, и теперь повезёт?
Улица Левков упиралась в окончание Месы и была намного грязнее, гаже и такой узкой, что когда по ней ехала телега, редкие прохожие приникали к кирпичным стенам, опасаясь за свою жизнь. Кабачок Кипаридиса занимал подвальное помещение — полутёмное в это время и совсем пустое. Дух стоял неважный — подгорелой яичницы и вина, превращавшегося в уксус. На шаги Дорифора появился трактирщик — сонный, красномордый и давно не бритый. Вытирая руки о засаленный фартук, неприветливо вопросил:
— Господин что-нибудь желает?
— Кир Кипаридис? — в свою очередь осведомился художник.
— Нет, его помощник. А зачем он вам?
— Я от Цецы.
У кабатчика выкатились глаза:
— Цеца жив? Вы с Тенедоса?
— Нет, мы вместе были в тюрьме эпарха. Много лет назад. Он сказал, если мне понадобится помощь, Кипаридис выручит.
— А какая помощь вам необходима?
— Кров на несколько дней. Деньги у меня есть, я смогу расплатиться.
— Что ж, тогда пройдёмте.
Вскоре Софиана познакомили и с самим хозяином — дряхлым дедом, совершенно беззубым и слепым. Тот коснулся руки живописца ледяными пальцами и сказал:
— Цеца, Цеца! Мы с ним были, пожалуй, больше, чем друзьями, — братьями. Погуляли в юности по разбойничьим тропам. Но потом я женился и осел в этом кабаке. А его по свету продолжала носить нелёгкая... Так тебя разыскивает эпарх?
Феофан объяснил. Кипаридис крякнул:
— Э-э, да ты не разбойник! Мне противников церкви и власти укрывать покуда не приходилось... Ну, да всё едино. Здесь тебе оставаться небезопасно, место оживлённое, кто-нибудь пронюхает. Мы тебя переправим через Босфор, где в предместьях Хризополя есть у меня лачужка. Отсидишься там.
— Вот возьмите иперпирон.
Старикашка покачал головой:
— Не желаю слушать! Чтобы я ещё наживался на приятелях Цецы! Услужить гонимым — для меня удовольствие... Как предстану перед Господом — предъявлю добрые дела. Может, мне зачтётся...
Целый день Софиану пришлось просидеть в чулане — рядом с грязной утварью, мётлами и кадками. Тараканы нахально ползали по нему нахально, сыпались за шиворот, он шептал ругательства и брезгливо стряхивал их с себя. Вечером его покормили, а потом подручный трактирщика, извинившись, сказал:
— Не бранитесь, любезный: должен завязать вам глаза. Вы, конечно, в товарищах Цецы и хозяина, но моя шкура мне дороже. Осторожность не помешает.
— Я на всё согласен.
С тряпкой на лице Феофан двинулся за проводником: по каким-то каменным ступенькам оба спускались вниз, шли по длинной затхлой галерее, под ногами иногда хлюпала вода. Временами останавливались, и художник слышал звяканье ключа в скважине замка; ржавые петли нехотя скрипели, пропуская путников; снова слышалось звяканье — видимо, замок закрывался за ними. После нескольких длинных переходов начали ползти по ступенькам вверх. Петли снова скрипнули, и морской воздух неожиданно ударил в ноздри богомаза. А подручный Кипаридиса разрешил снять повязку.
Дорифор огляделся. Он стоял на морском берегу, и константинопольские стены оказались у него за спиной. Значит, сына Николы провели по подземному ходу, чтобы миновать охрану на городских воротах. Проводник сказал:
— Мне пора возвращаться. В лодке — наш человек. Он перевезёт вашу милость на другой берег и проводит до хибарки. Там запас еды и питья на три дня. Дольше укрывать не получится.
— Дольше и не надо. За это время я успею решить, как мне поступить после.
Оказавшись в лодке, живописец подумал: «Главное, что выбрался из столицы. Здесь меня найти будет потруднее. А за это время отыщу выход. С Божьей помощью».
Ночь стояла звёздная, тёплая, спокойная. Еле слышно поскрипывали уключины. Вёсла с плеском зачерпывали воду. Море было чёрное, гладкое, сонливое. Лодочник работал проворно, изредка произнося слово «ух!», на выдохе. Софиан сидел на руле и держал курс на Хризополь. Он старался не оглядываться назад. Но нутром своим ощущал: каждый из гребков отделяет его всё больше и больше от прежней жизни...
Древний монастырь великомученика Неона располагался в горной местности, и одним из первых в Малой Азии сделался общежитским. Десять лет его возглавлял архимандирт Аверкий — сухощавый монах с широко посаженными впалыми глазами и свисавшим к подбородку длинным носом. Он не так давно отметил пятидесятые именины. Отличался добротой и смирением. И когда ему доложили, что явился некий мирянин, уверяющий, что знаком с игуменом, и желающий его повидать, сразу разрешил: «Проводите раба Божьего. Я к нему спущусь».
Встреча состоялась в небольшой палате для приёма гостей. Выйдя к посетителю, настоятель предложил ему сесть и, устроившись напротив, удивлённо спросил:
— Разве мы знакомы, сын мой? Не припоминаю.
Тот с улыбкой ответил:
— Разумеется, столько лет прошло! Я слегка подрос... Обратите свой мысленный взор, ваше высокопреподобие, ровно на двадцать три года тому назад. Вы со братьями во Христе предали земле многие тела умерших от моровой язвы. В том числе — акробата Николы... А его сына принесли в дом к гробовщику Дорифору...
У Аверкия подпрыгнули брови:
— Феофан?! Ты ли это?
— Вот ведь — не забыли!
Они крепко обнялись. После восклицаний, радостных оценок и обычных в таких случаях восторгов клирик произнёс:
— Видел твои фрески в Халкидоне. Сделано мастеровито. Но никак не ведал, что тот самый мальчик, избежавший чумы, и талантливый живописец — одно лицо.
Софиан сказал:
— Помогите, святой отец, избежать и другой чумы, от которой не могу спрятаться.
— Что такое? Говори. Я к твоим услугам.
Богомаз объяснил. Настоятель монастыря пребывал в раздумьях. После долгой паузы выразил своё мнение:
— Всё сие прискорбно. Если христиане забывают о милосердии и сражаются с оппонентами не словами, не идеями, а силой, ждёт их кара Господня. Я не друг латинян. Но и не противник. Эти споры от меня далеки. Ими занимаются люди, не любящие Христа. Ибо Иисус не делил людей на плохих и хороших. Он за всех за нас отдал жизнь. Чем и спас человечество от гибели. А уж кто как крестится, как осеняет себя — то ль двумя ли перстами, то ль тремя, то ли всей ладонью, справа налево или слева направо — никакой роли не играет. Это лишь традиция... Посему я даю тебе приют, Феофан. И властям не выдам, коль потребуют.
Дорифор опустился перед ним на колени:
— Не имею слов, дабы выразить мою благодарность... Не дозволите ли руку поцеловать?
Но Аверкий не разрешил, даже рассердился:
— Ты в своём уме? Я не Патриарх и не Папа Римский. Встань и сядь на лавку. Тем более что у меня к тебе будет просьба. Раз уж так случилось, что маститый иконописец оказался в моей обители... Не захочешь ли воссоздать лик Неона? Монастырь носит Его имя, а изображения нет.
— С превеликой радостью сделаю. Мне томиться в безделье тоже невмоготу будет.
Монастырский быт, скромное размеренное житьё успокоили Софиана; он воспрял душой и работал в часовне с вдохновением. Мученик Неон вышел у него кротким старцем, агнцем Божьим, принимающим смерть за веру с просветлением на лице. Многие монахи, глядя на святого, не могли сдержать умилительных слёз. Настоятель же сказал:
— Сам Господь водит твоею дланью, художник. Да хранит тебя Небо от врагов!
Живописец в задумчивости ответил:
— Кстати, о врагах... Не послать ли кого-нибудь из братьев в Константинополь, дабы прояснил обстановку у меня дома? Заодно передал бы письмишко... Если всё спокойно, я вернулся бы к восвояси.
— Отчего не послать? — согласился игумен. — Завтра снарядим.
Инок, отправленный в столицу, путешествовал трое суток и вернулся с тревожными вестями: дознаватель эпарха дважды приходил к Филимону и расспрашивал его о контактах основного владельца мастерской с генуэзцами. Также задавал вопросы Роману, некогда трудившемуся с хозяином в церкви Входа в Иерусалим; молодой человек напуган и грозится тоже сбежать. А тем более приезжал некто Ерофей Новгородец, русский, возвращающийся из латинских стран на родину и готовый взять Симеона и Романа с собой. В общем, кутерьма продолжается. Да из писем, что монах привёз, это станет ясно.
Дорифор взволнованно принялся за чтение. Первое послание было от жены и от дочери. Вот что говорилось в пергаменте:
«Мой супруг бесценный! Благодарна тебе за весть, что ты жив-здоров и находишься в безопасном месте. Мы, конечно же, очень волновались и теперь волнуемся, но уже поменьше. Береги себя. И при всём желании встретиться с тобой, но умоляем — в дом не приезжай, ибо здесь опасно. Спрячься, отсидись, сохрани себе свободу и жизнь. А уж мы молиться за тебя будем. Дай тебе Господь силы и удачи! Верная твоя супруга Анфиса». А внизу приписка: «Папенька родной! Каждое мгновение о тебе помню. Знаю, что дурные люди возвели на тебя напраслину. Верю, что их козни долго не продлятся.
И живу надеждой на свидание в будущем. Припадаю к твоим рукам. Дочь Гликерья».
Грамота от Романа тоже была короткой:
«Многоуважаемый кир Феофан! К Вашей милости обращаюсь с просьбой нижайшей разрешить мне покинуть мастерскую и отправиться в дальние края вместе с Ерофеем. Опротивел Константинополь. Да и мастерская без Вашей милости — совершенно уже иная. Филимошка — злыдень и ведёт себя как тиран. Я не удивлюсь, если обнаружится, что поклёп на вас — дело его рук. Сердце моё, короче, просится на волю. Не взыщите и не ругайте. Ваш навек Роман».
Наконец, от третьего письма у художника задрожали руки и перехватило дыхание. Ерофей Новгородец, хоть и с грамматическими ошибками в греческом языке, сообщал такое, отчего Софиан сразу растерял остатки внутреннего спокойствия. Чужестранец писал:
«Третий раз я в Царьграде и, увы, перемены замечаю не к лучшему. А теперь узнал о твоей опале. Худо, братец, худо! Что намерен ты предпринять? Сколько выдюжишь хорониться по монастырям да чужим углам? А не лучше ли податься со мной на Русь? Там тебя встретят как родного и заказов будешь иметь несметно. Заодно взяли б Симеошку с Ромашкой — славных твоих помощничков. А со временем либо возвернёшься домой, либо, обустроившись, выпишешь к себе в Новгород дочку и супругу.
Еду я на Русь через Каффу, где имею домик. Наш корабль отплывает 5 иуня, так что у тебя для раздумий ещё неделя.
Между прочим, по секрету от твоей благоверной, доложу, что у друга моего, русского купца Митрофана, есть одно письмецо из Каффы — от одной сиятельной госпожи. Он ходил к тебе в мастерскую, дабы передать, но застать не смог. А боярыня каффская наказала, чтоб вручил письмо тебе самолично, а другим в руки не давал. Митрофан со мной отбывает вместе, так что увезёт грамотку обратно, коли не прибудешь. Вот и размышляй на досуге.
А решение своё можешь передать мне с твоим человеком: он меня разыщет у трактирщика Василаки (угол Схолы и Эргастерия), на втором этаже, где снимаю комнаты.
А на сём кончаю и кланяюсь. Почитатель твоих талантов, Ерофей Новгородец».
Богомаз, стоя на коленях под образами, страстно произнёс:
— Господи Иисусе! Да пребудет воля Твоя! Дай мне разума и душевной крепости. Помоги сделать всё, как должно. Без грехов и ошибок. Встать на путь истинный и не посрамиться в глазах других. Где найти правду? В чём моё спасение? — Он закрыл глаза и проговорил: — Не смогу усидеть на месте. Сам пойду в трактир к Новгородцу. Пусть меня сведёт с этим Митрофаном. И тогда уж сделаю окончательный выбор... Если не поймают гвардейцы эпарха! Господи, прости...
Все попытки Аверкия удержать художника от рискованного поступка ни к чему не привели — тот стоял на своём. И пришлось не только выделить ему провожатого (из монахов покрепче), но и нарядить чернецом, выдав сопроводительную грамоту — дескать, это никто иной, как следующий в Константинополь по церковным делам член монастырской общины. С тем он и покинул обитель великомученика Неона.
Переплыли Босфор на одной из наёмных лодок. День клонился к вечеру, и охрана ворот, истомлённая зноем и однообразной работой, проверяла документы вполглаза. Получила необходимую пошлину и впустила в город.
Сердце Софиана билось, как сумасшедшее. Что судьбой ему уготовано? Сможет ли он уйти от опасностей и перехитрить супостатов? Вот и перекрёсток, обозначенный в письме Ерофея, а внизу харчевня. Вот и Василаки, позволяющий подняться к гостю на второй этаж. Вот и дверь в покои. Стук костяшкой пальца. Круглая физиономия сонного слуги. Крик из комнат по-русски:
— Кто там, Харитошка?
— Говорят, к тебе, болярин. Братья-иноки.
— Живо пригласи.
Выйдя, Новгородец высоко поднял свечку. Изумлённо воскликнул:
— Ба, да это ж Феофанище, разрази меня гром, сто чертей мне в ухо! — а потом перешёл на греческий: — Ну, входи, входи. Ты на самом деле постригся — или так, для отвода глаз? Надо же, храбрец! Я никак не ожидал, что отважишься ко мне заявиться.
Дорифор грустно улыбнулся:
— Я и сам не ожидал от себя. Но твоё письмо вдруг разбередило мне душу... Где купец Митрофан? Как прочесть послание от известной тебе особы?
Русский рассмеялся:
— Ну, теперь понятно, что тебя побудило... Мужики, мужики! Все мы одинаковы... А купца найдём только завтра. В ночь куда ж идти? До утра-то дотерпишь, господин любострастник? Харитоша вмиг накроет на стол. Посидим да обсудим. Ты склоняешься к поездке на Русь или как?
— Я в сомнении. Надо взвесить тщательно.
— Это верно. Есть у нас поговорка: семь раз Отмерь — один раз отрежь. И ещё: утро вечера мудренее. А пока потешим свою утробу — чем Бог послал.
Улеглись далеко за полночь. Сильно опьянев, пели песни и клялись в симпатии друг к другу. Ерофей убеждал, что у них на Волхове — вольное житьё, никакого тебе эпарха, никакой ночной гвардии, уж не говоря о татарах: те грозят им кулаком из-за Московии, но соваться на Ладогу не хватает сил. Феофан кивал, вроде соглашался, и порою спрашивал:
— А монастыри на Руси какие?
— Да похожи на ваши, — отвечал Новгородец. — Переходят на общежитские правила. Славится у нас Троицкая обитель, где игуменом — Сергий по прозванию Радонежский. Он и брат его, что зовётся Стефанием, скит срубили в лесу, жили вместе, а затем Стефаний отправился новые монастыри ставить. К Сергию же потянулось народишку видимо-невидимо. Никому нет отказа. Всех накормит, обогреет и вылечит. Истинно святой.
— А столица Руси какая?
— Ну, вообще-то Киев. Мать городов русских. Но давно завоёвана Литвой. Стало быть, не мать, а мачеха... А другая столица, на востоке, град Владимир Великий. Да владимирский князь и митрополит проживают сейчас в Москве. Но она тоже не столица, потому как Тверь, Новгород, Рязань и другие княжества — сами по себе.
— Не пойму я что-то. Слишком много выпил, наверное.
— Раз не понимаешь, значит мало. Потому что без выпивки в русских делах не разберёшься...
Утром Ерофей приказал слуге сбегать к Митрофану и позвать на завтрак. Харитон отсутствовал больше двух часов, но потом явился вместе с приглашённым — человеком скуластым, осанистым, узкоглазым, в жилах которого, вероятно, было немало монгольской крови. Тот, представившись Феофану сурожским[7] купцом, передал из рук в руки запечатанный свиток.
Разломав сургуч, Софиан раскатал письмо и взволнованно принялся читать. Почерк был действительно дочки Гаттилузи:
«Здравствуй, Фео! Извини, что тревожу твой покой, но меня принуждают к этому крайние обстоятельства. Видимо, я скоро уйду из жизни. Вековое проклятие, заставляющее женщин моего рода добровольно умерщвлять себя, несомненно, сбудется и в моём случае. И заботит меня уже не моя личная судьба, а судьба детей. Именно о них и молю как-то позаботиться.
Выходя замуж за Варацце, я ещё не знала, что ношу под сердцем ребёнка. А когда супругу стало известно, что ему досталась жена, грузная от другого, ярости его не было границ. Он с тех пор и возненавидел меня. Год мы прожили порознь. Я благополучно разрешилась от бремени, и родившийся мальчик получил при крещении имя Григория. Консул Каффы постепенно смирился с его существованием, но потребовал, чтобы я родила ему собственных наследников. Но, увы, все четыре года, что мы прожили вместе, я хожу бесплодной. Может, потому, что не проявляю к дону Лукиано никакой симпатии? Или он стареет? Как бы там ни было, но его отношение ко мне за последние несколько месяцев сильно изменилось. Оскорблениям, унижениям несть числа. В наказание за малейшую оплошность он берёт меня силой, а недавно так ударил тростью, что сломал два ребра. Я неделю не вставала с кровати.
Жизнь моя превратилась в ад. От отчаяния я уже готова, вслед за бедной сестрой Фьореллой, вскрыть себе вены. И удерживают меня от этого шага только дочь и сын. Как Варацце поступит с ними? Будут ли они расти в безопасности?
Сделай что-нибудь, Феофан. Ты ведь понимаешь, наверное, что Григорий — от тебя, и ни от кого больше. Он и ты похожи. Скоро мальчику исполнится шесть, а его уму и смётке могут позавидовать взрослые. Если вы увидитесь, то наверняка станете друзьями.
Дорогой Фео! Обратиться мне больше не к кому. Уповаю на твою мудрость, Софиан. Прояви великодушие и спаси моих крошек.
Остаюсь по-прежнему преданной тебе. Ты мой ангел-хранитель. Я навек твоя.
Любящая Л.»
Дорифор сидел бледный, взволнованный, повторял одними губами: «Сын... Григорий...» Все смотрели на него в ожидании. Наконец, Ерофей не выдержал и спросил:
— Ну, так как, дружище? Неприятные новости?
Живописец очнулся от своих мыслей и обвёл окружающих странными глазами, словно видел впервые. А потом ответил:
— Я с тобой еду в Каффу. Это решено.
Новгородец и Сурожанин радостно пожали ему руки, снарядили Харитона за едой и выпивкой на первый этаж, приговаривая, что такое событие надобно отметить. Сын Николы молча соглашался, всё ещё пребывая в явной отстранённости от реального мира. Путешественник задал ему вопрос:
— А Ромашку и Симеошку — что, берём заодно?
Тот пожал плечами:
— Я не против...
— Ну, тогда пошли своего монаха в мастерскую — пусть предупредит, чтоб готовились к послезавтрашнему отплытию.
Феофан сразу встрепенулся:
— Только послезавтра? Я сойду с ума в ожидании. А нельзя ли отплыть сегодня?
Митрофан расплылся:
— Ух, какой ты прыткий! Больно скор, как я погляжу. Нет, сегодня не успеем никак. Бочки с фряжским вином подвезут только нынче вечером. Ну, а завтра утром — пожалуй.
— Завтра утром, завтра утром! — с воодушевлением воскликнул художник.
Русские смотрели на него, тонко ухмыляясь.
Подкрепившись, купец поспешил по своим делам, а племянник Никифора вместе с Ерофеем продолжали застолье. Тут монах, отправленный в мастерскую к Дорифору, возвратился с дурными вестями: Филимон не отпускает мальчишек и грозит пожаловаться эпарху, если те сбегут. И Анфиса тоже рассержена, что супруг не снизошёл даже до коротенькой весточки о своём отплытии.
— Да, нехорошо получилось, — согласился грек. —• Надо было послать хоть какую-то грамотку. Ну, да ничего теперь не поделаешь. Как-нибудь смирится. А со временем и простит.
Ерофей сказал:
— Жалко пострелят. Очень уж хотелось отправиться вместе с ними. Славные ребята.
Но монах его обнадёжил:
— Я шепнул Роману на ушко, где мы обретаемся. В случае чего, смогут разыскать.
Софиан встревожился:
— Филька-то не слышал? Не заложит эпарху?
Инок замотал головой:
— Упаси Господь! И помыслить такое страшно.
Новгородец спросил:
— Да неужто Филимон пойдёт на предательство?
Богомаз ответил:
— Ой, не знаю, не знаю, дорогой. Алчность людей меняет. И толкает порой на всякие мерзости. А друзей превращает в лютых врагов.
Продолжали выпивать и закусывать, обсуждая планы предстоящего путешествия. После захода солнца прикатил Митрофан и обрадовал: всё вино погружено, можно на рассвете отчалить. За такую новость было грех не поднять бокалы. Сурожанин отказываться не стал.
Завалились спать далеко за полночь. Только Харитон, самый трезвый, складывал в передней сундук хозяина. Но и он вскоре прикорнул в уголке на полу, загасив свечу.
...Софиан никак не хотел открывать глаза и не мог понять, кто его трясёт. А потом узнал дюжего монаха и услышал его испуганную речь:
— Ваша дочь пришла! Ваша дочь пришла!
— Что? Какая дочь?
— Ваша дочь Гликерья.
— Господи помилуй! — Дорифор поднялся и едва не упал от пронзившей черепную коробку боли. — Брр, в глазах темно... Надо ж так напиться!.. Где она? Где моя кровиночка?
Глика бросилась родителю в ноги:
— Папенька, родной! Убегай немедля! Я пришла, чтоб предупредить...
— Встань скорей. Ничего не соображу. Ты о чём? Говори яснее.
Дочка рассказала взахлёб:
— Дядя Филимон озверел вконец. И решил донести на тебя эпарху. Но Роман и Сёмка повалили его и связали. А когда маменька попыталась им помешать, пригрозили связать и её. Дескать, убежим с хозяином, несмотря ни на что. Маменька всю ночь не сомкнула глаз и твердила, как полоумная: «Не пущу его в Каффу, не пущу! Лучше пусть в тюрьме сгинет».
— Ну, а дальше?
— Я потом задремала, а под утро вижу: маменька куда-то пропала. Не иначе, побежала к эпарху. Я — к мальчишкам: что делать? Мы сначала подумали, что помчимся в порт, но потом решили, что ещё можешь быть в трактире. И тогда разделились: Симеон и Роман поехали к Золотому Рогу, а меня же отрядили сюда. Уходи, беги! Если ещё не поздно... — И заплакала: — Как мне тяжело!.. Отпускать тебя в дальние края... Может, не увидимся больше... Только с маменькой нельзя согласиться: лучше знать, что ты счастлив где-то далеко, чем отправить в узилище... Потому что сильно, очень сильно тебя люблю!..
Он её успокаивал, говорил, что Анфиса вряд ли способна на подобную подлость. Но Гликерья не верила и просила поторопиться.
Только погрузили вещи на подводу и открыли ворота, чтобы ехать, как монах-здоровяк выпалил истошно:
— Караул! Конные гвардейцы!
С улицы донёсся топот копыт. Ерофей Новгородец обернулся к художнику:
— Нас они не тронут. Убегай через крышу. Встретимся в порту.
А купец Митрофан добавил:
— Попытаемся их задержать.
— Папенька, скорее! — закричала дочка.
Феофан ответил:
— Будь что будет. — Обнял девочку на прощанье: — Ну, прощай, родная! Если Бог позволит, встретимся ещё.
— Пресвятая Дева Мария не оставит нас...
Он скользнул в окно, вылез на карниз и по водосточной трубе перебрался на кровлю. Снова пригодились его закалка и давнишние навыки бродячего акробата: разбежавшись, перепрыгнул на балкон соседнего дома, подтянулся, перебросил тело через перила и опять побежал по крыше. На одном из дворов увидел осёдланного коня, оттолкнул хозяина, сам вскочил на лошадь и помчался во весь опор. По дороге шептал: «Господи помилуй! Выручи меня! Дай увидеть Летицию! Сына дорогого... Помоги их спасти!» И пустился петлять по городу, заметая след.
А гвардейцы эпарха, упустив его в заведении Василаки и безрезультатно порыскав по кварталу, рассудили здраво: надо мчаться к пристани Золотого Рога и ловить Софиана там. Осмотреть торговое русское судно. И велеть начальнику порта, чтоб закрыл железные ворота залива, не пустил корабль в открытое море.
Между тем Новгородец, Сурожанин и слуга Харитон на подводе прибыли к причалу. Их уже давно поджидали компаньоны-купцы и Роман с Симеоном. Занесли вещи в трюм, стали всматриваться в берег — не появится ли где Дорифор?
Вдруг Роман воскликнул:
— Вот он! Вот он! На лошади!
И действительно: все увидели живописца, скачущего к ним, только пыль вздымалась из-под копыт. Но и справа, и слева, наперерез, выскочили отряды конных гвардейцев.
— Всё пропало! — прошептал Симеон.
— Не успеет, — согласился с ним Ерофей и махнул рукой безнадёжно.
Но не тут-то было: Феофан, практически уже окружённый, соскочил с седла и, метнувшись к морю, прыгнул в воду ласточкой. Это было очень рискованно, ибо корабли, пришвартованные к причалу носами и раскачиваясь на волнах, то и дело соприкасались бортами, норовя раздавить пловца.
— Не спасётся, — Митрофан закрыл глаза ладонью и отвернулся.
— Матерь Божья, помоги ему, — осенил себя крестом Харитон.
— Жив! Плывёт! — заорал Симеон, прыгая и тыча указательным пальцем в сторону кормы соседнего судна.
— Слава Богу!
— Мы его сейчас выловим.
— Капитан, отчаливай: как бы гвардейцы не попали на палубу.
В это время решетчатые ворота, створки которых были на канатах притянуты к берегам залива, открывая выход из бухты, начали с железным скрежетом сходиться.
— Парус поднимай!
— Не успеем!
— Феофана тащите!
Уцепившись за верёвку, брошенную ему, Дорифор вскарабкался на купеческую ладью. Совершенно мокрый, в белой нательной рубахе и портах, прилепившихся к телу, он стоял босыми ногами в натёкшей луже. И бессмысленно улыбался, будто бы блаженный.
А ворота медленно съезжались.
— Не успеем!
— Ну, ещё чуток!
И какой-то доли секунды не хватило створкам, чтобы преградить им дорогу.
Судно Сурожанина вырвалось наружу.
— Спасены! Спасены! — закричали все, обнимаясь, и радуясь.
Сын Николы глядел на Константинополь, отползающий от него, как поверженный, недовольный тигр, промахнувшийся на охоте. Феофан печалился только о Гликерье. Как она одна в этом страшном городе, средь недобрых, невеликодушных людей? Сможет ли прожить, выстоять и остаться самой собой? Как помочь бедной Хромоножке?
Чёрное море открывалось перед ними. Незнакомое, непонятное. Словно новая пора в жизни.