Первые дни 1898 года, казалось, предвещали, что на новый год надежд мало. В старом году министр образования не утвердил назначение Зигмунда на пост помощника профессора и ему пришлось смириться с фактом, что его обошли. Никто из невропатологов не получил назначения.
Ему доставили записку от Йозефа Брейера, первую за последние два года. Он просил доктора Фрейда уделить внимание его родственнице фрейлейн Цесси: ей не смогли помочь другие неврологи Вены. Цесси, отец которой умер, работала целыми днями, имела скромный достаток и могла посещать врача только вечером. Зигмунд пригласил молодую женщину в свой кабинет и сказал ей, что за оказанную услугу она заплатит половину обычного гонорара. На следующее утро он отправился на почту, чтобы оформить перевод трехсот пятидесяти гульденов на имя Йозефа в счет первой уплаты старых долгов. По его просьбе Марта написала сопроводительное письмо.
Йозеф Брейер вернул деньги с первым посыльным, попавшимся ему на Стефанплац. Зигмунд представил себе, как разъярился Йозеф, судя по тону его письма. Он никогда не считал помощь, оказанную доктору Фрейду, долгом; просто это была помощь старшего товарища младшему. Он не хотел и не ожидал, что долг будет выплачен. Поскольку доктор Фрейд обслуживает фрейлейн Цесси за полгонорара, то эти триста пятьдесят гульденов возместят щедрость доктора Фрейда…
Зигмунд ответил пространным письмом «дорогому доктору Брейеру», настаивая на том, что взятые взаймы деньги должны быть возвращены.
Фрейлейн Цесси заболела в шестнадцать лет; она страдала шизофренией и в отдельные периоды не ладила с людьми и восставала против своего положения. Очевидно, скрытой шизофренией страдала ее мать, и она построила отношения с дочерью на неправильной основе. Зигмунд сравнивал такие отношения с лишаем, состоящим из двух частей – грибка и водоросли, которые кормят друг друга и связаны на всю жизнь. Неприятности начались у Цесси в период полового созревания, когда она имела первые контакты с молодыми людьми и обнаружила, что не приемлет реальность. Мать заболела, Цесси была в страхе от мысли, что останется без средств к существованию; в это же время возникла многообещающая любовная связь с молодым человеком. Поскольку она не умела справляться с возникавшими проблемами, наступил душевный упадок. Цесси вернулась в полудетское состояние, поступая подобно ребенку при решении задач, которые возникают перед взрослыми. Она все больше проявляла склонность к фантазиям, впадала в затяжные периоды подавленности, уходила в себя. Она продолжала работать клерком – на эту должность ее устроил Йозеф Брейер – и ухаживать за больной матерью, все же остальное в жизни Цесси как бы выпало из ее психики, да и сама она как бы исчезла из собственного поля зрения. Зигмунд настойчиво работал с ней, но ни один из методов не приносил результатов. Сопротивление рассудка не допускало ее к свободной ассоциации; в течение часа она полностью отключалась, словно проваливаясь в небытие.
В это же самое время у Зигмунда появились первые за десять лет дружбы серьезные расхождения с Вильгельмом Флисом. В предшествующий год они встречались трижды. Первый раз – в Нюрнберге, где Вильгельм ошеломил его своей концепцией бисексуальности. Нет такого существа, утверждал Флис, как «чистый, стопроцентный мужчина» или «чистая, стопроцентная женщина». Каждое человеческое существо физически и психологически содержит в себе элементы обоих полов. Он, Вильгельм, еще не закончил составление таблиц, которые раскрывали бы соотношение мужского и женского начал в каждом индивиде, но уже установил, чем был очень доволен, будто норма составит около семидесяти – восьмидесяти процентов мужского в мужчине и столько же женского в женщине. Любое превышение этого уровня ненормально и опасно; оно создало бы излишество мужского или женского, монстров, которым не терпелось бы показать свое мужское начало – приставать, драться, грабить, уничтожать или женское начало – прихорашиваться, льстить, обманывать, соблазнять. Снижение этого уровня опасно по другим причинам: мужчина теряет мужское начало, приобретает женские формы во внешнем виде, в речи, становится жеманным, мягким, уклоняющимся от прямого ответа, самодовольным, а женщина в аналогичном случае – жесткой, с грубым голосом, угловатой, уподобляясь мужчине в походке, вкусах, поведении, занятиях. Что думает на этот счет Зигмунд?
– Вильгельм, сказанное слишком меня ошеломило, чтобы немедленно это осознать. Разумеется, встречаются гермафродиты; ко мне в прошлом месяце приходил один такой пациент и просил помощи. Моллюски и черви обладают двумя половыми органами и уцелели в веках, но никто еще не осмелился предположить, что все человеческие существа – гермафродиты, состоящие на две трети из мужчин и на треть из женщин и наоборот.
– Но это правда, Зиг. – Лицо Вильгельма сияло. – Ты убедишься, что я прав.
После возвращения в Вену Зигмунду потребовалось несколько дней, чтобы сделать вывод, что эта теория логически увязывает наиболее озадачивающие и мощные проявления в психике: подавление и сопротивление. Он записал: «Кажется очевидным, что подавление и возникновение невроза имеют исходным моментом конфликт между мужскими и женскими тенденциями».
Он обратился к своим ранее сделанным записям и вспомнил, как болезненно сетовал один из пациентов–гомосексуалистов: «У меня женский ум в мужском теле». На полях сбоку он пометил:
«В каждой личности есть крупица гомосексуальности. Нормально она не проявляет себя в сознательном состоянии, но она может выйти наружу как элемент сновидения…»
«Тенденция обращаться во сне бисексуально к сексуальным символам раскрывает прошлое, ибо в детстве неведомо различие между половыми органами и те же самые органы приписываются обоим полам… У нормально сформировавшихся мужчины и женщины остаются рудименты другого пола».
У женщин клитор, или аналог пениса, есть часть наружных половых органов. Женское рукоблудие зачастую сосредоточивается именно на нем, а малолетние девочки принимают его за пенис. Мужчина имеет груди и соски. Он вспомнил молодую пациентку, которую преследовала мысль о летающих по воздуху ведьмах. В своих фантазиях она всегда летала с палкой от метлы между ногами. Зигмунд размышлял: «Может быть, рукоять метлы у ведьм – это и есть его величество пенис?»
Осложнения с Флисом возникли во время отдыха в Бреслау, когда они прогуливались по столице Нижней Силезии с ее мостами через Одер, разделяющим город на старый и новый, обмениваясь своими «новыми идеями». Зигмунд почувствовал себя неважно и лег в постель после обеда, рассчитывая поспать часок; Вильгельм подставил к кровати стул и, нервно запустив свою пятерню в шевелюру, воскликнул:
– Зиг, с того времени, когда мы виделись в Нюрнберге, я сумел подвести биологическую основу под бисексуальность, назвав новый подход билатерализмом – двусторонностью. Слушай внимательно, и боль в твоем желудке пройдет.
Зигмунд редко видел Флиса таким возбужденным; его глаза сверкали, он нервно жестикулировал.
– Каждая из двух половин человеческого тела наделена обоими видами половых органов! Соединение мужского и женского начал совершается само по себе в каждой половине. В левой половине мужчины есть женское начало, несмотря на то, что она имеет яички и другие составляющие мужских половых органов, В каждом человеческом существе заложен как мужской цикл в двадцать три дня, так и женский в двадцать восемь дней, их одновременное действие вызывает расстройство психики. Поскольку две половины человеческого тела живут самостоятельно, в некоторые дни цикла доминирует левая сторона, в другие – правая. Именно поэтому у некоторых людей иногда болит левая часть головы, в другое время – правая. Составив свою собственную таблицу, каждый мог бы заранее сказать, какая из сторон станет доминировать в данный день его цикла.
Далее, – продолжал Флис. Его голос отдавался эхом от стен скромного номера отеля, занимаемого Зигмундом. – У меня имеется достоверное объяснение для левши: левша поддается женскому циклу, и в левой стороне его тела доминируют женские половые органы.
Поглощенный изложением своих схем, он не заметил выражение неверия на лице Зигмунда. В одном, однако, Вильгельм был прав – боль в желудке исчезла, но зато появилась опоясывающая боль в средней части головы. Он оперся на локоть, всматриваясь в лицо Вильгельма, чтобы понять, не развлекает ли его друг фантазией, но Флис был совершенно серьезен.
И Зигмунда впервые за время знакомства с Вильгельмом Флисом охватило чувство испуга. Почему Флис всегда привязывает свои идеи к одному и тому же? Ни один врач не мог бы серьезно одобрить такие идеи. Но он не мог сказать ему… даже спросить. Лучше оставить в покое. Вильгельм знал, что ему нездоровится, и это хорошее оправдание для молчания. Кроме того, у Флиса наготове прекрасный ответ: «Зиг, ты оспаривал мою теорию бисексуальности в Нюрнберге, но через неделю написал, что это величайшее открытие, что оно станет одним из краеугольных камней твоего психоанализа. Не случится ли такое и с билатерализмом?» – «Конечно нет, – думал Фрейд, – вся концепция безумная!»
Он громко застонал, описывая поверх одеяла круговые движения по своему животу. Флис понял намек и сказал:
– Отоспись, Зиг, я подожду тебя в фойе.
Возвратившись в Вену, Зигмунд написал Вильгельму: «Чего я хочу сейчас, так это материала для жесткого испытания теории левши. Методику я приготовил. Между прочим, это первый за долгие годы вопрос, по которому наши идеи и склонности не сходятся».
Флис, плохо восприняв не совпадающее с его взглядами мнение, составил резкое письмо, в котором дал ясно понять, что не согласен с Зигмундом и недоволен критикой его теории. В письме делался намек на то, что Зигмунд отклоняет теорию левши потому, что он сам, доктор Зигмунд, скрытый левша.
Ответ Зигмунда был вежливым: он не обижается на выпад Флиса, будто он левша, он просто высказал несколько доводов, почему концепция Флиса не может иметь биологической основы. Вильгельм не допускает сомнений в отношении своих постулатов, хотя знает, что Зигмунд учился у Брюкке, Флейшля и Экснера, трех самых талантливых в мире физиологов. Зигмунд понимал, что виноват он сам: в течение десяти лет безоглядно расхваливал Вильгельма, объявляя его самым смелым, самым изобретательным ученым–медиком в Европе. Теперь ученик отвергает учителя!
Хотя Фрейд советовал Флису подвергать сомнению собственные рассуждения и Вильгельм ответил с пониманием на эту рекомендацию, он не мог принять критики от Зигмунда. Но к этому времени он, Зигмунд, уже три года знал, после операции носа у Эммы Бенн, что Вильгельм – несостоявшийся гений, что он допускает почти фатальные ошибки в своих суждениях. Проведя ненужную операцию и оставив в носу Эммы марлю, вызвавшую нагноение, он подвел ее к краю могилы. Зигмунд понял, что, когда он писал Флису после несчастной операции: «Конечно, никто не осуждает тебя, и я не вижу, за что», он защищал свои отношения с другом, не признающим критики, писал другу, которого не хотел терять и в котором нуждался. Его подсознание справедливо осуждало Флиса. Может ли он сейчас рисковать самой дорогой дружбой?
В один из февральских дней к вечеру в его кабинет ворвался Леопольд Кёнигштейн.
– Поздравляю, Зиг, я только что услышал новость! Ты в списке министра образования на пост помощника профессора! Ты его получишь от императора Франца–Иосифа второго декабря, в день его золотого юбилея!
– Ты уверен, Леопольд?
– Да. Не могу раскрыть свой источник информации, но твое имя видели в списке назначений на медицинском факультете.
Зигмунд сдержал свою радость, памятуя, что кандидатура Леопольда отклонялась шесть лет подряд.
– А как с тобой, Леопольд?
Кенигштейн взял себя в руки и, посмотрев в сторону, сказал:
– Возможно, в сорок восьмом году, когда исполнится сто лет пребывания Франца–Иосифа на троне императора. Помни, тебе потребуется визитка, брюки в полоску, чтобы появиться при дворе…
Через несколько дней из–за студенческих демонстраций в связи с эдиктом, объявлявшим, что по всей империи надлежит писать и говорить только по–немецки, университет был закрыт. За год до этого подобное распоряжение вызвало взрыв возмущения. Зигмунд не хотел отказываться от лекций в сложившихся условиях и нашел простое решение, пригласив студентов в свою приемную к семи часам по средам и субботам.
Идея оказалась блестящей. Зигмунд восседал за своим письменным столом, студенты – полукругом. Царила атмосфера непринужденности, подкрепленная кружками пива и сигарами, которые предлагал приват–доцент Фрейд. В университете лекции были формальными: студентам не разрешалось задавать вопросы или как–то реагировать на выступления профессора. Здесь же, на частной квартире, Зигмунд мог беседовать, обращаться к каждому из одиннадцати слушателей, делать паузы, повторить сказанное, если видел, что кто–то недопонял.
– Это скорее семинар, чем лекция, – объяснял он Марте, поднимаясь по лестнице. – Мне такое нравится. Идет нормальный обмен мнениями. Когда–нибудь мне захочется иметь постоянную группу молодых людей вроде этих, собирающихся вечером для основательной беседы, свободных принять участие в разговоре тогда, когда у них есть что сказать. Это проявление человеческой теплоты, отсутствующей в университете.
Он излечил сам себя от невроза, вызванного смертью отца, добравшись до собственного эдипова начала, а это, в свою очередь, позволило лечить пациентов с большим успехом. Многих больных, которые казались безнадежными, он смог направить на путь к излечению. Его собственный анализ не был никоим образом полным; потребуются, возможно, годы, чтобы вывести из подсознания последние остатки болезненных воспоминаний, но он был уверен, что его умственное и эмоциональное здоровье не подвергнется больше серьезному испытанию.
В полдень к нему пришел пациент, с которым Зигмунд занимался почти год, добившись определенного успеха в устранении галлюцинаций, благодаря чему тот смог вернуться на работу на биржу. Зигмунд не мог полностью вылечить его, поскольку не знал основных причин галлюцинаций; теперь же он получил представление, как действовать в ситуации Эдипа. Однако, когда он вернул банкира во времена его детства, к чувству навязчивой любви к матери и ненависти к отцу, пациент прервал анализ.
Другие пациенты восставали против использования этой эдиповой ситуации. Начинавшие лечение культурным образом, с хорошими манерами становились вульгарными, лживыми или вели себя вызывающе; они симулировали до того момента, когда удавалось обнажить источник их заболевания и его значение становилось им ясно видимым. Некоторые из пациентов стали чувствовать себя лучше, вновь вернулись к своим обязанностям в семье и на работе. Другие, бросившие лечение, позднее приходили вновь, но их прогресс был медленным.
– Есть наука анализа, – торжествовал он, – анализа психики. Но помоги мне, Боже! Что сделает Вена, когда я заявлю об эдиповом комплексе?
Его уже поносили за то, что он якобы клеветал на невинных детей. Теперь же на него обрушится обвинение в преступлении, если объявить, что источник сексуальности – кровосмесительный!
Хорошо, он останется наедине со своими мыслями достаточно долго. Разве не сказал Вергилий, что до истечения девяти лет никто не должен публиковать написанное им? Даже самый мужественный воин должен залечить свои раны после битвы, прежде чем ввязываться в новую.
Боль в желудке исчезла, сердце билось ровно, его интерес к благополучию пациентов возвратился, равно как и способность к физической любви, к чтению, писанию и исследованиям. Углубление в собственную предысторию развеяло самые назойливые ощущения вины и тревоги. Он прекратил самоанализ и занялся книгой о снах, отыскивая материал об эдиповой легенде в древних цивилизациях, набрасывая в счастливом взлете энергии начальные главы – «Функции снов», «Методы толкования снов», «Анализ образцов сновидений». Он пригласил Марту слушать Марка Твена, переводя для нее яркий юмор американцев. Он играл с детьми в «Сотню путешествий по Европе», читал им выдержки из книги Фритьофа Нансена «Дальний Север», пытался учить Марту писать стихи. Семья следила за судебным процессом над Дрейфусом, а затем и Золя в Париже. Он прочитал новый роман Артура Шницлера, удивляясь, как много может сказать писатель о сексуальной мотивации человека.
Он начал понимать, что сформулировал слишком узко концепцию подсознания и допустил ошибку, вынося моральное суждение о его содержании. Получая материал о попавших в беду пациентах и анализируя свое собственное расстроенное состояние, он полагал, что подсознание представляет темную, злую силу, готовую напасть из засады на беззащитного прохожего.
Зигмунд сказал себе с самого начала, что должен проследить всю гамму от ненормальной психологии до нормальной, от больного и психически неполноценного человека до здорового.
Действуя так, он увидел свою ошибку: он не учел другие части подсознательного, вероятно, другую половину, которая содержит дающие и поддерживающие ее созидательные инстинкты. Эта половина подсознательного породила великое и просвещающее искусство. Он писал:
«Проницательные писатели – важные союзники, и их свидетельства следует высоко ценить, ибо они способны познать многое между небесами и землей, мечтать о том, чему нас еще не научила наша философия. В познании разума они ушли намного вперед по сравнению с нами, простыми людьми, они пользуются источниками, которые мы еще не открыли для науки».
Его собственный материал о снах был обширным, позволявшим придать рукописи документальность. Однажды ему снилось, что он пишет монографию о некоем растении. Книга лежала перед ним, и в тот момент он «раскрывал сложенный цветной вкладыш. Во вкладыш был подшит засушенный образчик растения, словно взятый из гербария».
Зигмунд продвигался строго по времени, подключая ассоциации в том порядке, в каком появлялись их элементы в самом сновидении. В утро, предшествовавшее сну, он увидел в витрине книжной лавки только что вышедшую монографию «Семейство цикламенов». «Цикламены, – подумал он, – любимые цветы Марты. – И упрекнул себя: – Стыдно, что не приношу Марте ее любимые цветы, как бывало раньше».
Он обратился к слову «монография». Несмотря на то, что в гимназии он не проявлял способностей к ботанике, через несколько лет после ее окончания все же опубликовал монографию о растении – «О коке». Он обратил внимание Карла Коллера на анестезирующее действие коки на язык, и это позволило Карлу, ныне работающему в Нью–Йорке, попробовать, как она действует на глаза, и осуществить прежде невозможные глазные операции. Коллер и Кёнигштейн удалили глаукому у Якоба.
…Кокаин… должно быть, связующее звено… Да, несколькими днями ранее он видел экземпляр юбилейного сборника, розданного студентам по случаю двадцатипятилетия назначения доктора Штрикера полным профессором. В книге упоминалось, что Карл Коллер открыл анестезирующие качества кокаина в лаборатории Штрикера, а о вкладе Зигмунда Фрейда не было ни слова. Это задело его, и он рассердился сам на себя за то, что не продолжил работу хотя бы несколько недель и не сделал открытия, к которому подвел вплотную Коллера и Кёнигштейна. Но в то время он был без памяти влюблен, ведь прошел всего год, как он встретил Марту; он умчался в Вандсбек к любимой.
Кёнигштейн… Вечером накануне сна Кёнигштейн провожал его домой с лекции, он был не в себе.
– Зиг, ты превратил сексуальность в свое хобби. Ты слишком занят ею. Врачу следует заботиться о больном глазе или кости…
– Леопольд, попытайся подумать о подсознании как аналоге кокаина, С помощью психоанализа мы сможем оперировать сознание, делать операции, которые не были ранее возможными, точно так же как ты делаешь это на глазах.
«Монография… Я пытаюсь закончить свою монографию «Толкование сновидений». За день до этого пришло письмо от Флиса, в котором говорилось: «Меня очень волнует твоя книга о сновидениях. Я вижу ее лежащей передо мной, а себя листающим ее страницы». Так велико было желание Зигмунда закончить монографию, что он позавидовал способности Вильгельма, склонного к воображению, и твердил себе: «Если бы я мог увидеть ее в завершенном виде!»
Последним элементом сновидения был сложенный цветной вкладыш. Потребовалось значительное время, чтобы отсеять шлак воспоминаний. Наконец проходившие перед глазами сцены остановились на том времени, когда ему было пять лет, а его сестре Анне – три года. Они играли на полу в одной из комнат семейства Фрейд: отец дал им книгу о путешествии по Персии и разрешил вырывать цветные иллюстрации одну за другой, словно чешуйки артишока.
Что же было все–таки подавлено? Не скрывают ли некоторые элементы его толкования другие воспоминания?
Он упорно искал в памяти. Наконец восстановились воспоминания детства, но они были настолько личного характера, что он не мог заставить себя включить этот материал в соответствующую главу. В Вене у него хватало неприятностей. Может ли он, Зигмунд Фрейд, написать в таком случае, что идет мимо оперного театра в воскресенье в полдень совершенно голым, когда горожане прогуливаются при всех регалиях? Он использует уловку: опишет материал в главе «Зашторенные воспоминания», выдумав «пациента» на пять лет моложе, вступит с ним в диалог, давая возможность своему «эго» раскрыть этот автобиографический материал.
Первая возникшая перед ним сцена изображала густозеленый луг на склоне горы, усеянный желтыми одуванчиками. В верхней части луга, перед входом в коттедж, беседовали крестьянка в платке и няня. Он, Зигмунд, ему тогда было три года, играл с племянником, сыном Эммануэля Джоном, который был на год старше, и с племянницей Полиной того же возраста, что и Зигмунд. Они собирали одуванчики, а затем он и Джон решили, что у Полины букет лучше, накинулись на нее и отняли цветы. Она побежала со слезами к крестьянке, которая дала ей ломоть черного хлеба. Позавидовав, мальчишки бросили цветы и также побежали к крестьянке, и та дала каждому по ломтю хлеба. Хлеб был вкусным, сцена прекратилась…
Благодаря чему он приобрел возможность воссоздавать волшебные картинки? Какие элементы сохранили их в памяти? Яркая желтизна цветов? Вкус черного хлеба? Или тот факт, что они обошлись плохо с малышкой Полиной? Одуванчики воскресили в его памяти визит, который он нанес во Фрайберг, когда ему было шестнадцать лет и он влюбился в Гизелу, пятнадцатилетнюю дочь старых друзей, у которых он останавливался на праздники. Во время ее школьных каникул они вместе бродили по лесу, на девочке было ярко–желтое платье. Он не сказал ей о своей любви; когда же она вновь начала посещать школу, он прогуливался в одиночестве по тому же лесу, мечтая о том, что Якоб не разорился во Фрайберге, что им не нужно переезжать в Вену, что он возмужал в торговом деле отца, процветал, что женился на Гизеле Флюс, что они были счастливы.
Его племянница Полина… Когда он посетил ее дом в Манчестере, ему показалось, что его единокровный брат Эммануэль полагал, будто он влюбится в Полину. Но он не влюбился, а стал рабом книг, и для девушек не осталось эмоций. Почему не осталось? Вот она, причина: отнять цветы у девушки – значит обесчестить ее, а он уже это сделал! В трехлетнем возрасте он не понимал этого, а в дальнейшем перенес осознание в прошлое.
Почему он с удовольствием вспоминал, как вырывал цветные иллюстрации из книги о Персии? Потому что выдирание страниц схоже с рукоблудием. Быть может, в этом причина его любви к артишокам? И почему теперь он вспоминает о своем влечении к онанизму, видя себя играющим на полу с привлекательной сестрой Анной?
Виделся ли ему смеющийся Якоб, когда они вырывали цветные иллюстрации, потому что позже он, Зигмунд, боялся разоблачения, как боятся все мальчишки, и желал вместо этого получить одобрение со стороны отца?
Поскольку у него было около десяти пациентов, нуждавшихся в ежедневных сеансах, Зигмунд остался в июле в Вене, а Марта уехала с детьми в Аусзее. Он обедал у матери вместе с Дольфи и Александром. Когда в городе наступила невыносимая жара, Зигмунд отправил мать и сестру в Ишль до конца лета.
Его пациенты, кроме фрейлейн Цесси, в отношении которой он оказался бессильным, вели себя так хорошо, что, готовясь уехать к Марте, он был в прекрасном настроении. В этот вечер он пригласил Александра на ужин, добродушно подшучивал над официантом и извозчиком. Он был слегка недоволен Александром, который настаивал выйти из экипажа и сесть на поезд в Штадтбан, вместо того чтобы ехать до Западной станции. Пошел небольшой дождь, когда Зигмунд добрался до станции. Посадку на ночной поезд еще не объявили, но он попросил разрешение пройти на перрон, чтобы быть готовым занять нужное ему купе. На платформе он заметил графа Франца Антона Туна, премьер–министра, прибывшего в открытом экипаже. Контролер потребовал у графа Туна билет, но тот отстранил его высокомерным жестом и сел в лучшее купе поезда, направлявшегося в Ишль, в летнюю резиденцию императора.
Зигмунд решил, что он поступит так же, как и граф Тун, когда придет его поезд; тем временем он напевал про себя арию из «Свадьбы Фигаро» Моцарта. Думая о графах, он вспомнил фразу Бомарше об аристократе, оказавшем честь тем, что родился, и о господском праве первой ночи, на которое претендовал граф Альмавива в «Фигаро», имея в виду хорошенькую молодую служанку Сюзанну. Он думал также о журналистах, не любивших графа Туна и присвоивших ему кличку Нихтстун, Бездельник. В этот момент мимо него прошел человек, в котором он узнал правительственного инспектора, наблюдающего за экзаменами по медицине; венцы называли его правительственным соночлежником. Инспектор потребовал, чтобы ему было предоставлено купе первого класса и к нему никого не подсаживали. Зигмунд, купивший билет в первый класс, также считал, что имеет право занимать купе. Когда он вошел в вагон, проводник предложил ему боковое купе без туалета. Жалобы Зигмунда действия не возымели. Он сказал шутя проводнику:
– Просверлите хотя бы дыру в полу купе, чтобы пассажиры могли удовлетворить нужду.
Ночью ему приснился сон: граф Тун обращался к студентам на митинге. Кто–то из толпы вызывающе потребовал высказать суждение о немцах. Граф Тун ответил иронически, сказав, что любимое растение немцев – подорожник, после чего вставил в петлицу помятый листик, Зигмунд почувствовал себя расстроенным и был поражен, почему это его задевает. Следующая сцена происходила в зале университета. Поскольку все входы были закрыты, он пробрался через ряд изысканно обставленных комнат. Он встретил толстую пожилую матрону, предложившую проводить его с лампой. Он отказался и попросил ее остаться на лестнице. «Я чувствовал, что проявил хитрость, избежав контроля при выходе. Я спустился вниз и обнаружил узкую и крутую дорожку, по которой я и пошел».
Следующая задача заключалась в том, чтобы выйти из города: станции были закрыты. Обдумав, куда поехать, он выбрал Грац. Оказавшись в купе, он заметил в своей петлице сложенный длинный лист. Сцена вновь изменилась: он находился перед фасадом станции в компании пожилого человека, ослепшего на один глаз. Поскольку он явно выступал в роли санитара, то вручил этому человеку стеклянный мочесборник.
Зигмунд проснулся, вынул из кармана жилета золотые часы: было 2 часа 45 минут утра. Он почти никогда не просыпался ночью по малой нужде. Он спрашивал себя: «Физическая нужда спровоцировала сон, или же мысли во сне вызвали желание помочиться?»
Он пришел к выводу, что надменное поведение графа Туна на платформе дало повод для сновидения. Вот почему он, Зигмунд, напевал арию из «Свадьбы Фигаро» – оперы, запрещенной Людовиком XVI по той причине, что она высмеивала высокомерие сеньоров.
Остаток ночи он провел, размышляя о сновидении; в последующие несколько дней записывал свои ассоциации, пытаясь понять их скрытый смысл. Аристократ граф Тун напомнил ему о сцене, когда ему было пятнадцать лет. Он и его друзья–гимназисты составили заговор против непопулярного учителя немецкого языка. Учитель порицал единственного молодого аристократа в группе, которому друзья дали кличку Жираф и который вопреки всему носил в петлице свой любимый цветок. Этот цветок символизировал начало войны Алой и Белой розы. Это подтолкнуло Зигмунда к воспоминаниям о красных и белых гвоздиках, которые носили в Вене: социал–демократы – красные гвоздики, а антисемитская партия – белые. Мысль о политике напомнила ему о Викторе Адлере, который раньше жил в квартире Фрейдов. Мысли об Адлере вернули его на Берггассе; а дальше воспоминания протянулись к дому матери. В сцене сновидения он находился в актовом зале университета и прошел через ряд красиво обставленных комнат. Он давно предполагал, что комнаты символизируют женщин, а женские комнаты – зачастую публичных женщин; он также знал, что если в сновидении присутствует неоднократный вход и выход из комнат, то толкование не вызывает сомнений. Что же он делал символически во сне: овладевал рядом женщин?
Кого же изображала старая полная женщина? Женщина думала, что у него есть право пройти; он же ее перехитрил, ибо «избежал контроля на выходе».
Почему, наконец, он решил поехать в Грац? Он хвастался, а это является обычной формой исполнения желания; в Вене фраза: «Какова цена в Граце?» – высмеивала тщеславие человека, считающего себя достаточно богатым, чтобы купить, что ему заблагорассудится.
Он обратил внимание на последний инцидент, на пожилого одноглазого господина, которому вручил стеклянный мочеприемник. Поскольку князь – отец страны, нить рассуждений Зигмунда потянулась от графа Туна к императору Францу–Иосифу, а затем к собственному отцу Якобу. Он вновь подумал о двух более ранних эпизодах, связанных с мочеиспусканием: первом, когда он мочился в постель и получал упреки от Якоба; втором, когда он вошел в спальню родителей и обнаружил отца в интимной позе.
Во сне он получил удовольствие, высмеивая графа Туна, затем «правительственного соночлежника» – авторитетные фигуры, заменившие его собственного отца. Зигмунд записал: «Сновидение становится абсурдным… если одно из направлений мысли в подсознании имеет в качестве мотива критику или высмеивание».
Он был поражен силой настроений против отца, сохранившихся в его подсознании. У Якоба была глаукома, он почти ослеп на один глаз, и вот его сын мстит ему, выставляя себя авторитетной фигурой и заставляя старика мочиться в мочеприемник. Это напомнило ему историю о неграмотном крестьянине, который испробовал все очки у окулиста и все же не мог читать.
Его мучило чувство вины за агрессивность, пока он не вспомнил пьесу Оскара Паницца «Любовный совет», в которой Бог был изображен старым паралитиком и все же собирался наказать людей за сексуальные дела. «Свадьба Фигаро» развивала эту мысль в том направлении, что сексуальные желания графа Альмавивы, подменившего отца, были разоблачены и он был вынужден принести извинения.
Он занес в свою записную книжку: «Все бунтарское содержание сновидения с оскорблением его величества и высмеиванием высших властей уходит в прошлое, в бунт против моего отца… Отец – старейший и единственная власть для детей, и из его безраздельной власти выросли в ходе истории человечества другие ветви общественной власти».
Важной частью его сна, как он полагал, было то, что даже после разрешения эдиповой ситуации детские чувства ревности, соперничества и агрессии в отношении отца были способны все еще проявляться. Он излечил себя для нормального сознательного состояния, но не для сновидений! Он вспомнил один из своих самых ранних снов, когда ему было лет семь или восемь: он видел мать с умиротворенным лицом, когда ее вносили в комнату люди с птичьими клювами. Анализируя этот сон, он не понимал, почему он так его волновал. Теперь он осознал: мать снилась ему на почве сладострастия, а это всегда вызывает страх у мальчика, как бы не узнал отец. В контактах с пациентами у него сложилось впечатление, что страх кастрации был обычным явлением для ранней фаллической стадии, когда интерес сосредоточивается на половых органах. Кровосмешение – кардинальный грех, для которого существует одно–единственное наказание: орган–правонарушитель должен быть отсечен… и обязательно отцом, высшей властью.
Несмотря на то, что разногласия между ними углублялись, Вильгельм Флис оставался единственным слушателем и критиком Зигмунда. Именно ему послал он первую главу книги о сновидениях с толкованием своего первого сна, касавшегося Эммы Бенн. Теперь он послал ему следующую главу: «Сны как исполнение желаний». Не дожидаясь замечаний Флиса, он принялся работать над черновиками глав «Искажения во сне» и «Психический процесс сновидений». Никто другой в Вене, кроме Марты и Минны, не имел представления о книге, над которой он работает.
Летом он брал с собой в короткие поездки кого–нибудь из членов семьи, но никто не мог оставаться с ним: слишком стремительными были его путешествия, которые Марта окрестила «идеальным сном каждую ночь на новом месте». Каждый раз он привозил небольшую статуэтку или предмет древнего искусства. Ему было трудно оплачивать поездки, но он следовал почитаемой венцами поговорке: «Лучший способ разбогатеть – продать последнюю рубашку». В сентябре Минна и ее мать взяли на себя заботу о детях, и Зигмунд смог уехать с Мартой в Рагузу (Дубровник) на Далматинском побережье. Марте понравился старинный город, и она отклонила предложение Зигмунда осмотреть окрестности. Однажды утром он нанял экипаж вместе с незнакомцем, которому пришлась по душе мысль посетить соседнюю Герцеговину. Во время поездки разговор шел о турках, живущих в Боснии. Зигмунд рассказал спутнику истории, услышанные им от коллеги, проходившего практику в Боснии.
– Они относятся к врачам с особым уважением и в отличие от венцев покорны судьбе. Если врач вынужден сообщить главе семейства, что кто–то из родственников умрет, то тот отвечает: «Господин, что можно сказать? Если бы его можно было спасти, то вы это сделали бы».
Затем он вспомнил рассказы коллеги о турках в Боснии, что те придают исключительное значение сексуальным наслаждениям. Один из пациентов сказал: «Господин, вы должны знать, что, если это кончается, жизнь становится бессмысленной». Однако, не будучи знаком со спутником настолько хорошо, чтобы пересказать ему такой анекдот, он изменил тему разговора на Италию и ее искусство. Он посоветовал спутнику посетить Орвието и посмотреть фрески Страшного суда в местной часовне, расписанной великим живописцем по имени… по имени… Память изменила ему. Он живо представлял фигуры на стенной росписи, но только два имени приходили на память – Боттичелли и Больтраффо.
Этот провал в памяти мучил его несколько дней, пока он не встретил эрудированного итальянца, который сразу же назвал имя: Синьорелли. Зигмунд воскликнул:
– Конечно, Лука Синьорелли. Но почему я забыл его имя? Ничто не забывается случайно. Всегда есть причина, которую можно выявить с помощью логических построений.
Он принялся набрасывать заметки. Имя Синьорелли выпало из памяти, оказалось подавленным, потому что он сам только что подавил рассказ о боснийском преклонении перед сексуальными удовольствиями. Но какова же связь? Обе истории, касавшиеся пациентов, начинались с обращения «господин», что эквивалентно слову «сеньор». Поэтому «сеньор» – половина имени «Синьорелли» – было подавлено. Поскольку они говорили о Боснии, естественно, приходили на ум Боттичелли и Больтраффо. Но почему Больтраффо, имя которого не так известно, как Боттичелли и Синьорелли? Потому что за несколько недель до этого он узнал, что его пациент–гомосексуалист совершил самоубийство, об этом ему сообщили в тирольской деревне "Графой, что подсказало вторую половину имени «Больтраффо». Он нарисовал для себя схематическую диаграмму того, что он назвал парапраксисом, и написал статью, основанную на этом случае, назвав ее «Психический механизм забывчивости».
Возвратившись в Вену, Зигмунд обнаружил письмо от Флиса о сделанном им психологическом открытии. Зигмунд считал, что оно написано слишком эмоционально. Он чувствовал, что Флис переоценивает значение своего открытия. В эту ночь ему приснилась фраза: «Это определенно написано в стиле норекдаль».
Слово озадачило его. Он разделил его компоненты. Недавно он читал о нападках на Генрика Ибсена. Героиней «Дома куклы» была Нора. Слово «экдаль» пришло из пьесы «Дикая утка».
«Толкование сновидений подобно смотровому окну, через которое мы можем посмотреть на внутренность умственного аппарата… Сновидения зачастую имеют не одно, а больше значений. Они могут включать исполнение одновременно нескольких желаний, и их последовательность может вести к наслоению одного желания на другое, причем в основании лежит желание, относящееся к самому раннему детству».
Общим в обеих пьесах Ибсена был конфликт между отцом и сыном. Норекдаль появился в его сновидении потому, что прочитанная им статья об Ибсене содержала критику, утверждавшую, будто сцены в пьесах были слишком эмоциональными, что Ибсен переоценил значение описываемых им отношений; это была критика, совпадающая с тем, что он говорил относительно рукописей Флиса! Он зафиксировал в своих записях эту, как он именовал, конденсацию во сне.
Он мог оспорить человеческий цикл – двадцать три дня для мужчины и двадцать восемь для женщины, который Флис распространял на всю Вселенную, но нельзя было не признать цикличность природы: смену времен года, урожая, сменяющиеся поколения животных, историческое развитие промышленности, политики, науки, наций, цивилизаций.
Вернувшись из поездок, он увидел Вену в трауре: в Женеве была убита императрица Елизавета; убийца – итальянский рабочий Луиджи Лученти – выдавал себя за анархиста. Когда его спросили, почему он убил императрицу, он ответил:
– Это война против богатых и знатных.
Вена редко видела императрицу Елизавету в последнее время, ей наскучила Австрия, и она покинула императора Франца–Иосифа, чтобы поездить по Европе, тогда как стареющий Франц–Иосиф, по природе домосед, утешался с актрисой Бургтеатра Катариной Шратт. Однако венцы начали осознавать, что над династией Габсбургов нависла грозная судьба. После самоубийства наследного принца Рудольфа в Майерлинге и гибели императрицы заменой одряхлевшему императору мог быть не пользовавшийся популярностью племянник эрцгерцог Франц–Фердинанд.
Зигмунд пробыл дома всего несколько дней – семья возвращалась лишь к концу сентября – и оказался под влиянием гнетущего настроения венцев. Он ворчал:
– Скучно здесь жить, в этой атмосфере не может быть надежды на что–либо весомое.
Но Вена быстро вернулась к прежнему беззаботному настроению: концертные залы, опера и придворный театр были забиты, рестораны и кафе гудели от шума голосов за столиками завсегдатаев.
В первые дни октября к нему валом валили пациенты, и ему пришлось восстановить двенадцатичасовое расписание работы в приемной, оставалось время только на еду. По ночам он трудился над книгой о сновидениях, подстрекаемый творческими порывами. Затем источник иссякал, родник разума высыхал; представлявшиеся ценными идеи оказывались ошибочными; в итоге он слег, заразившись инфлюэнцей.
Зигмунд надеялся во многом на то, что получит благословение императора и ему вручат в день золотого юбилея Франца–Иосифа грамоту о назначении экстраординариусом в университете. Но в официальном списке имя доктора Зигмунда Фрейда не значилось. Назначение получил доктор Франкль–Хохварт. Обозленный, Зигмунд поклялся, что отныне не будет иметь ничего общего с медицинским факультетом. Он отменил свои ранее объявленные лекции о психологии сновидений. Затем посыпались самоупреки; он должен винить сам себя, ворчал он Марте, сам «держал область психологии в состоянии неопределенности и не позаботился подвести под нее основания». Почему он не объяснил в терминах накопленной и высвобожденной энергии физиологические проявления инстинктов, эмоций, чувств, идей, воспоминаний, страхов, истерии, неврозов? Он всеми силами старался скрыть от Марты свое разочарование и огорчение.
Были моменты, когда Зигмунд был крайне оптимистичен, занимаясь углубленным исследованием подсознания. Затем следовали периоды сомнений и замешательства. Он писал Флису: «Судьба… совершенно забыла твоего друга в его уединенном уголке… В сложных вопросах вынужден иметь дело с людьми, коих опережаю на десять – пятнадцать лет и которые никогда не догонят меня».
Временами он получал удовольствие от «блестящей изоляции», как он говорил с грустью, потому что целиком отдавался работе. Но после нескольких недель изоляции он чувствовал, что его психика словно раздавлена жерновами. Он утешал себя тем, что медицинский мир Вены не дорос до принятия хотя бы одного из открытий, описанных им и Брейером пять лет назад; огорчался, что его сторонятся коллеги, как если бы он был прокаженным, которого надо держать на отшибе, чтобы не заражались другие.
Когда ему хотелось, чтобы его выслушали, он выступал в «Бнай Брит» с лекцией о толковании сновидений. Но он все еще блуждал в лабиринтах книги о сновидениях, пытаясь найти надлежащее русло для объяснений конденсации, искажений, увязки снов с душевными заболеваниями Он разбирал по частям сотни сновидений, своих собственных и своих пациентов, чтобы показать неврологам, насколько ценным для лечения психики может оказаться толкование снов. Он не предаст огласке полузавершенный материал, памятуя, что сказал ему ранее Вагнер–Яурег: «Ты движешься слишком быстро и слишком многим рискуешь».
У дюжины посещавших его пациентов – половину из них составляли мужчины – он наблюдал различные неврозы, которые, как он отныне установил, были, так сказать, классическими: мания преследования, звучащие в ушах голоса, навязчивая тревога, псевдопараличи, которыми пациенты оправдывали свою изоляцию от общества… Он ощущал глубочайшее удовлетворение, когда удавалось ослабить симптомы и добиться излечения; затем приходило чувство поражения, когда пациент отказывался проникнуть в собственное подсознание или же больше не появлялся, напуганный раскрытым ему характером заболевания. Медицинская профессия готовила к тому, чтобы не принимать близко к сердцу неизлечимые болезни.
«Но в данном случае, – думал Зигмунд, – речь идет о судьбе моего метода. Мои принципы и открытия выходят на переднюю линию огня, когда я даю согласие взять пациента». Именно поэтому ему пришлось вновь лечить фрейлейн Цесси по просьбе Йозефа Брейера, хотя год психоаналитических сеансов не принес никакого улучшения. Он не мог помочь несчастным, которые слишком углубились в свою болезнь и не хотели общаться с ним, но когда его терапия оказывалась безуспешной там, где вроде бы должно было наступить облегчение, он считал несовершенной свою новую область медицинской науки. Он должен продолжать изучение, добраться до истины о том, как действует человеческий разум, верить, что при психоанализе терпит неудачу врач, а не пациент.
Занимаясь самоанализом, он почувствовал, сколь невероятно сложна природа человека. Но отдельные проблемы убеждали его в том, что однажды он сможет познать самого себя и стать совершенно свободным; бывали дни, когда ему не удавалось истолковать свои грезы и сны, тогда он падал духом и чувствовал себя так, словно у него были связаны руки.
Год 1898–й начался сомнениями, ими он и кончился.
В январе 1899 года Зигмунд узнал, что английский психолог и врач Хавелок Эллис в журнале «Психиатр и невролог» высоко отозвался о его работе, посвященной связи между истерией и половой жизнью. Это его воодушевило, и он вновь стал думать, не следует ли уехать в более гостеприимную Англию. Он не знал, как жестоко обошлись с Хавелоком Эллисом за его попытки ввести в программы обучения вопросы сексуальной природы человека.
Ему набило оскомину чтение книг о сновидениях на немецком, французском, английском, испанском и итальянском языках, накапливавшихся на полках его кабинета. Он не представлял, что их так много. Некоторые содержали откровенную глупость, например книги о египетской символике, учившие, как предсказать будущее, даже жизнь после смерти. Были и другие, написанные проницательными психологами Труппе, Гильдебрандтом, Штрюмпелем, Дельбёфом, которые точно отмечали воздействие физиологических потребностей на сновидения: тепла, ощущения жажды, нужды облегчиться, случившегося в предшествующий день, роль встревоженности в сновидениях. И при всей честности их намерений его предшественники блуждали в потемках по неизведанным лабиринтам, натыкаясь на сталактиты, поскольку никто из них не подозревал, что существует подсознание, контролирующее смысл и механизм сновидения, что имеется скрытое значение, берущее начало в детстве, которое придает более глубокое содержание внешней, поверхностной картине сна.
Надоедало делать выписки из этого «фарша нищих идеями». Непрерывное чтение вытесняло из его разума его собственное, новое, но поток книг о сновидениях не имел конца. Заметив, что чтение книг его раздражает – к этому моменту он изучил восемьдесят томов, – Марта спросила:
– Зачем тебе нужно вчитываться в каждое слово в этих книгах?
– Потому что могу навлечь на себя обвинения, что пренебрег какой–либо работой, даже фрагментарной.
Марта вздохнула.
– Не возымеет ли этот материал такое же отупляющее воздействие на читателя, как на тебя?
– К сожалению, может быть.
– Но осмелюсь сказать, что серьезного читателя не оттолкнет введение на десять – пятнадцать страниц.
Зигмунд встал, подошел к сигарному ящичку на столике рядом, зажег сигару и сделал несколько первых затяжек.
– Не десять или пятнадцать, Марти. Ближе к сотне страниц, чтобы обзор выглядел достойным.
Марта посмотрела на него в изумлении.
– Сотня страниц?! Это же целая книга. Почему ты хочешь поставить перед читателем непреодолимую китайскую стену?
Минна засмеялась:
– Брось, Марта, ты же знаешь, что самое постоянное стремление у Зиги в жизни – быть мучеником. – Она повернулась к зятю: – Не погоняешь ли ты мертвых лошадей? Зачем цитировать полсотни авторов, чтобы доказать, что они прогулялись по садовым дорожкам?
– Таков научный поиск: собрать все, что написано по данному вопросу, и проанализировать.
– А что же будет с читателем, если он заблудится в такой чащобе?
Зигмунд грустно улыбнулся:
– Тогда он никогда не увидит спящую красавицу. Это своеобразная ритуальная расчистка почвы вроде выжигания крестьянином стерни перед пахотой.
Толкование сновидений открыло широкую дорогу к познанию подсознательной деятельности ума. В каждую главу он включал итоговый анализ сновидения, иллюстрирующий исследуемый метод. Он был убежден в одном: цензор служил единственной охраной против нападения армии тревог и вечно присутствующих желаний, дьявольски хитрых в своем стремлении осуществиться. Однажды ему приснилось, что некий служащий университета сказал ему: «Мой сын близорукий». За этим последовал диалог, состоявший из обмена краткими замечаниями и возражениями. Третья часть сновидения была основной. «Ввиду некоторых событий, случившихся в Риме, было необходимо вывезти детей в безопасное место, что и сделали. Далее представилась картина ворот с двустворчатыми дверями в старинном стиле (как я понял во время самого сновидения – Римские ворота в Сиене). Подавленный, почти в слезах, я сидел на краю фонтана. Женщина, служанка или няня, привела к отцу двух мальчиков. Старший из них явно был моим старшим сыном; лица другого я не видел. Приведшая их женщина с приметным красным носом попросила, чтобы мальчик поцеловал ее на прощание. Тот отказался это сделать, но, помахав рукой на прощание, сказал: «До плача…»
Приступая к разбору виденного, Зигмунд полагал на первых порах, что служащий университета и его сын были подменой его самого и его сына Мартина, что сновидение вызвано ходом мыслей в связи с эмоциями, навеянными недавно виденной им пьесой Теодора Герцля «Новое гетто». Она касалась еврейской проблемы, становившейся все более острой в Вене в связи с оживлением различных предрассудков. Зигмунд тревожился за своих шестерых детей. Если верить пьесе Герцля, у них никогда не будет собственного дома, возникнут сложности с образованием, которое избавило бы от страха перед географическими и интеллектуальными границами.
Рим продолжал являться Зигмунду в снах; его заветной мечтой оставалось посещение этого города. Однако поскольку он не бывал в нем, то подменял другим городом, в данном случае Сиеной, также славящейся своими фонтанами. Сиена была неплохой подменой, около ее Римских ворот Зигмунд заметил ярко освещенное здание, служившее, как он узнал, приютом для умалишенных. Ему сообщили, что директор, еврей, высококвалифицированный специалист, провел в приюте всю жизнь, прежде чем получить должность директора, а затем был вынужден подать в отставку ввиду своего вероисповедания. Когда Зигмунд вспомнил, что находился в подавленном состоянии и почти плакал, сидя около фонтана, на ум пришла строка: «У вод Вавилона мы уселись и плакали», написанная Суинберном о разрушении Иерусалима и античной Италии.
Это точно отражало его чувства к венцам и к Вене, внешне такой веселой, с чарующими мелодиями о Дунае, смакующей жирные шоколадные торты после сытного обеда и в то же время полной предубеждений, скованной стагнацией легкомыслия, фальши. Но каков был смысл, спрашивал он себя, в том, чтобы он вывез в безопасное место своих детей из Рима? Много лет назад его единокровные братья вместе с детьми уехали в свободную Англию, ведь в свое время Якоб и Амалия переехали с Зигмундом и Анной из Фрайберга в свободный, по их предположениям, Лейпциг, а затем в Вену. Амалия провезла их поездом через Бреслау.
Кто же была та женщина, служанка или няня с отвратительным красным носом, пожелавшая, чтобы ребенок поцеловал ее на прощание? Не кто иная, как их няня Моника Заиц, желавшая поцеловать Зигмунда и Анну, когда семья Фрейд уезжала из Фрайберга. Но почему мальчик, а Зигмунд понимал, что это был он сам, сказал: «До плача…», когда должен был сказать: «До свидания»?
Через несколько дней ему приснилась окрестность, где размещались частный санаторий и несколько других учреждений. Он записал: «Появился служитель, чтобы позвать меня на осмотр. Во сне я знал, что пропала какая–то вещь и осмотр вызван подозрением, будто я присвоил пропавший предмет. Осознавая свою непричастность и тот факт, что занимаю положение консультанта в этом заведении, я спокойно последовал за служителем. В дверях мы встретили другого слугу, который, указывая на меня, сказал: «Зачем вы его привели? Он уважаемый человек». Тогда я один вошел в огромный зал, в котором находились машины, напомнившие мне ад с адскими орудиями пытки. На одной из машин лежал мой коллега, который вроде бы должен был меня заметить, но тем не менее не обратил внимания. Затем мне сказали, что могу идти. Но я не находил свою шляпу и поэтому не уходил».
Зигмунд чувствовал, что такое сновидение было примером заторможенного движения, и написал в рукописи: «Исполненное желание во сне, очевидно, выражается в том, что меня признали почтенным человеком и сказали, что могу идти. В сновидении, следовательно, должен быть материал, содержащий противовес этому признанию. Заявление, что я могу идти, содержит символ освобождения меня от грехов. Если на фоне этого к концу появилось что–то мешающее идти, то правдоподобно предположить, что подавленный материал, содержащий обратное, и проявил себя в этот самый момент. То, что я не мог найти шляпу, соответственно означает: «В конце концов вы не почтенный человек». Итак, «не способный сделать что–то» есть способ выразить «нет»…»
Еще одно абсурдное сновидение озадачило его:
«Я получил извещение совета города, где я родился, об оплате суммы за пребывание в госпитале в 1851 году некоего лица в результате нападения на него в моем доме. Я был озадачен этим, потому что, во–первых, я еще не родился в 1851 году и, во–вторых, в момент получения извещения не было в живых отца, к кому это могло бы относиться. Я пошел к отцу в соседнюю комнату, где он лежал, и рассказал ему об этом. К моему удивлению, отец припомнил, что однажды в 1851 году напился и его посадили в кутузку. Случилось это тогда, когда он работал на фирму «Т». «Значит, ты выпивал? – спросил я. – Вскоре после этого ты женился?» Я учел, конечно, что был рожден в 1856 году, несколько лет спустя, а не в том году, о котором шла речь в извещении».
Якоб вообще не пил и, значит, никогда не напивался. Означал ли сон, что Якоб вел себя глупо, как пьяный? Что же он сделал? Имелся счет от госпиталя за 1851 год. На чье имя?
Подобно серому котенку, выглянувшему из–за угла, возник клочок воспоминаний: намек здесь, тонкое замечание там от его единокровных братьев Эммануэля и Филиппа, что его отец действительно «вскоре женился» на женщине по имени Ребекка. Не был ли счет из госпиталя на имя Ребекки? Не было ли промежуточной свадьбы и что случилось с Ребеккой Фрейд? Не умерла ли она в госпитале? Этот брак не мог длиться долго, ибо Якоб оставался одиноким всего год или два, прежде чем женился на Амалии в 1855 году. Знали об этом лишь Эммануэль и Филипп. Его изумила хитрость, с какой его подсознание скрывало память об этом, и как его сновидение искусно обнажило фрагмент скрытого все эти годы.
В полдень к нему пришла женщина. Всхлипывая, она сказала:
– Не хочу больше видеть своих родственников, они считают меня ужасной.
Прежде чем Зигмунд успел спросить ее о причинах, она рассказала о сновидении, которое помнит, но объяснить не может. Когда ей было четыре года, «по крыше ходила рысь или лисица; затем что–то упало или она сама упала; и ее мать вынесли мертвой из дома». Пациентка плакала. «Сейчас я вспомнила еще кое–что! – выкрикнула она. – Когда я была маленькой, уличный мальчишка оскорбил меня, обозвав «рысьим глазом». Он считал это самым сильным оскорблением в мой адрес… Еще, когда мне было три года, с крыши упала черепица и ударила мать по голове, было сильное кровотечение».
– Вы видите, элементы вашего сновидения сочетаются и принимают очертания, – сказал Зигмунд. – Рысь появляется в выражении «рысий глаз». Рысь ходила по крыше, с которой свалилась черепица; затем вы увидели, как выносят мертвую мать. Цель сновидения – исполнить желание. Вы, видимо, понимаете, что взяли подсознательный материал вашего детства. Но причины для расстройства нет. Общее желание девочек, влюбившихся в отца и мечтающих занять место матери, – чтобы она умерла. Но это случилось давным–давно и не имеет ничего общего с вами, взрослой. Ваши родственники не думают, что вы ужасны, они сами прошли через такие же эдиповы комплексы в своем детстве.
Истолкование помогло пациентке.
Подтверждение пришло на Берггассе, 19, буквально через неделю: к доктору Фрейду обратилась молодая женщина, находившаяся в состоянии неясного возбуждения, основанного на яростном отвращении к матери, которую она оскорбляла и даже била, когда та подходила к ней. Врачи оказались не в состоянии помочь. Доктор Фрейд построил анализ непосредственно на сновидениях женщины. Ей снилось, будто она присутствует на похоронах своей матери, сидит за столом в трауре со старшей сестрой. Сновидения сопровождались навязчивой фобией: стоило ей отлучиться из дома всего лишь на час, ее начинал мучить страх, будто нечто ужасное произошло с матерью, и она мчалась домой. Зигмунд объяснил эту фобию как «истерическую контрреакцию и защитный феномен», связанные с ее подсознательной враждебностью к матери.
Он записал: «В свете этого понятно, почему склонные к истерии девицы так часто с преувеличенной страстью привязаны к своим матерям».
Схожим случаем он занимался несколько лет назад. Молодой человек, получивший хорошее образование, в возрасте семи лет мечтал столкнуть своего сурового отца «в пропасть с вершины горы. Когда я возвращался домой, то тратил оставшуюся часть дня на обдумывание алиби на случай, если меня обвинят в одном из убийств, совершенных в городе. Если у меня есть желание столкнуть отца в пропасть, можно ли мне доверять в отношении собственной жены и детей?»
Зигмунд выяснил, что молодой человек, а ему исполнилось тридцать, недавно потерял тяжело болевшего отца. Именно в этот момент он вспомнил, что желание убить старика появилось у него впервые двадцать четыре года назад. Зигмунд вернул его воспоминания к значительно более раннему возрасту, чем семь лет, когда впервые возникла мысль о смерти отца. Потребовалось несколько месяцев психоанализа и сопоставление со схожими случаями, накопленными в досье, и состояние пациента стало неуклонно улучшаться, навязчивый невроз исчезал. Он благодарил доктора Фрейда за освобождение от «тюремной камеры моей комнаты, где я запирал сам себя последнее время, для того чтобы не совершить убийство незнакомца или члена семьи».
Озадачил доктора Фрейда пациент, направленный к нему профессором Нотнагелем. Мужчина вроде бы страдал болезнью спинного мозга. Зигмунд удивлялся: «Почему профессор Нотнагель направил его ко мне? Он знает, что я лечу неврозы».
Пациент не поддавался психоаналитическому лечению. Он яростно отрицал, что его расстройство вызвано сексуальной причиной или что у него в молодости были какие–то сексуальные проблемы. Он отклонил свободную ассоциацию, допущение того, чтобы первая мысль привела к последующей и далее к цепочке идей, образов, картин, выводящих на поверхность скрытый материал. Его возражения основывались на том, что в глубине его рассудка нет ничего, так или иначе связанного с его болезнью. Зигмунд был огорчен своей неудачей. Он пошел к профессору Нотнагелю, перед авторитетом и медицинской мудростью которого он преклонялся, рассказал о своей неудаче и высказал мнение, что пациент действительно страдает болезнью спинного мозга.
– Будьте добры, держите его под наблюдением, – ответил мягко Нотнагель. – На мой взгляд, это должен быть невроз.
Зигмунд недоверчиво покачал головой.
– Это странный диагноз, господин профессор, ибо я знаю, что вы не разделяете моих взглядов на этиологию неврозов.
Нотнагель сменил тему разговора.
– Сколько у вас детей?
– Шестеро.
Нотнагель восхищенно кивнул головой, а затем спросил:
– Девочки или мальчики?
– Три и три, они моя гордость и сокровище.
– Ну, смотрите! С девочками проще, но воспитание мальчиков сопряжено позднее с трудностями.
– Ох нет, господин профессор, мои мальчики ведут себя хорошо. Единственное, что меня тревожит, – это то, что один из них мечтает стать поэтом. Не смейтесь, профессор, вы знаете, как страдают наши поэты от нищеты и безвестности.
Зигмунд наблюдал за больным еще несколько дней. Затем увидел, что пациент зря тратит время и деньги. Он сказал ему.
– Господин Мансфельд, сожалею, но я ничего не могу сделать для вас. Поищите других советчиков.
Мансфельд побледнел, ухватился за ручки кресла.
– Нет! – Он потряс головой несколько раз, словно хотел вытряхнуть из нее глупость. – Господин доктор, извините меня. Я лгал вам. Мне было слишком стыдно рассказать вам о сексуальных делах, которыми я занимался в раннюю пору моей жизни. Я готов рассказать теперь правду. Хочу вылечиться.
Когда Зигмунд увидел вновь Нотнагеля, он сказал ему:
– Вы правы. У господина Мансфельда на самом деле невроз. Мы добились прогресса. Признаки болезни спинного мозга исчезли.
Умное лицо Нотнагеля сморщилось в довольной ухмылке.
– Я знаю, Мансфельд приходил ко мне. Продолжайте лечение. – Затем он добавил смущенно: – Но, господин доктор, не делайте ложных предположений, будто я обратился в вашу веру. Я все еще не верю в вашу сексуальную этиологию неврозов, как и в вашу новую науку психоанализа.
Зигмунд был обескуражен. Профессор Нотнагель разыгрывает его?
– Уважаемый профессор, вы ставите меня в тупик такими противоречиями. Вы признали, что у пациента невроз и что с его позвоночником все в порядке. Вы послали его ко мне, зная, что, согласно моим убеждениям, все неврозы имеют сексуальные причины. Когда я пытался отказаться от пациента по той причине, что был убежден в отсутствии невроза, вы советовали продолжать лечение. Теперь же, когда я наполовину вылечил его, вы поздравляете меня с прекрасной работой, а затем говорите мне, что это, как выразился Крафт–Эбинг, всего лишь «научная басня».
Нотнагель потер указательным пальцем бородавку на переносице:
– Дорогой доктор, барахтаться в путанице – обычная судьба медиков. Разве вы мне не рассказывали о признании профессора Шарко, что он тридцать лет наблюдал некоторые нервные заболевания, не различая их? Дайте мне еще тридцать лет наблюдать за вашей работой, и я прозрею. То, что вы свершили, похоже на фокусы, какие я видел на сельских ярмарках. Ну, как преуспевает ваш сын–поэт?
На лето 1899 года они решили впервые уехать из Австрии, сняв в Баварии уютную виллу под названием «Риемерлеен». К ней можно было подъехать только со стороны Берхтесгадена: пару километров вверх по холму, затем по каменистой дороге через небольшой сосновый лес к ферме. Это была большая трехэтажная деревянная вилла, увенчанная куполом, с весело раскрашенными балконами, опорой для которых были обструганные бревна. Вилла имела множество окон, выходивших на ферму, долину, реку и Берхтесгаден.
Зигмунд занял под свой кабинет комнату на первом этаже с видом на горы, которая утром освещалась солнцем с одной стороны, а после полудня – с другой. Он так поставил легкий письменный стол, чтобы мог, подобно ящерице, жариться на солнце целый день. В качестве пресса для бумаг использовались маска Януса и несколько египетских фигурок, приобретенных в Берхтесгадене и во время поездок в Зальцбург. Зигмунд хотел, чтобы эти предметы всегда были на его столе, рядом с ним как часть каждодневной жизни. Он говорил детям:
– Эти вещи радуют меня и напоминают о далеких временах и странах.
Рано утром он час прогуливался, а перед сумерками кричал:
– Все на свежий воздух!
Сельская Бавария утопала в свежей зелени.
– Неудивительно, – комментировал Зигмунд, – дождь идет каждый час.
Иногда дождь слегка моросил, а иногда обрушивался крупными каплями, сыпавшимися отовсюду. Затем, когда казалось, что ливень зарядил на весь день, темные тучи вдруг рассеивались и выглядывало солнце. После влаги солнце грело лица, как огонь в камине. Когда же семейство Фрейд настраивалось понаслаждаться солнечным днем, полюбоваться зелеными полями и стадами, пасущимися на склонах гор, солнце скрывалось, нависали тучи, заливая огонь потоком дождя.
Уже в первые недели Зигмунд и его клан научились жить по–баварски, то есть не обращать внимания на дождь, который был источником процветания и плодородия. Выходя на послеполуденную прогулку, они встречали женщин с соседних ферм в их легких национальных платьях с зонтиками над головой, весело болтающих. Прекращался дождь, складывались зонты, а разговоры не умолкали.
Временами, когда нужно было углубиться в возникшую проблему, разгадать значение символа сновидения или речи, интеллектуальную активность во сне, он гулял в одиночку. Его очаровывала баварская природа: бессчетные вариации зелени, освежаемой дождем; деревья с их тонкими стволами, так близко стоящие друг к другу, что между ними трудно пройти; горы, поднимавшиеся на невообразимую высоту; отвесные скалистые утесы, покрытые снегом в июле и августе; кустарники, упрямо ползущие по каменным плитам, цепляющиеся за мельчайшие трещины, чтобы подняться еще выше по альпийским камням. Ему особенно нравилось гулять по узким немощеным дорогам, ведущим к фермам, таким же опрятным и аккуратным снаружи, как и внутри. Стога сена выстраивались в ряд, словно дисциплинированные прусские солдаты. Из–за постоянных дождей сено вывешивали для просушки, как постельное белье. У каждой фермы был особый рисунок сушильных стоек; Зигмунду особенно нравились стойки высотой в рост человека, покрытые охапками сена, напоминающими капюшоны на голове. Выстроенные в ряд, они походили на вдов в церкви, молящихся за усопших. Другие стойки были соединены небольшими перекладинами, образующими свободное пространство посередине стога.
С таких прогулок он возвращался посвежевшим, полным впечатлений от увиденного: цветочные ящики на балконах домов и на каждом окне – обилие ярко–красных гераней, голубых колокольчиков и желтых цветов, выделявшихся красочными пятнами на успокаивающей глаз зелени пейзажа.
Первая глава его книги «Толкование сновидений» – «Метод толкования снов» – была послана Дойтике в конце июня, до отъезда из Вены. Здесь, в «Риемерлеене», работая интенсивно над книгой, он мог через каждые две недели посылать в набор новую главу. Дойтике быстро возвращал гранки для правки. Зигмунд был счастлив вновь вернуться к своей излюбленной роли ученого, психолога, писателя, создающего науку об интеллекте, основанную на объективных данных. К концу лета, когда начались нежданные баварские дожди и солнце редко радовало своим сиянием, он был занят обдумыванием и написанием последних глав книги, включая объемистое введение «Научная литература о сновидениях». Эти дни принесли ему огромный практический опыт. Прошло четыре года, с тех пор как он занялся анализом сна Эммы Бенн, и за это время он сильно продвинулся в технике выявления скрытого содержания сновидений. Он описал сотни случаев в качестве доказательств, словно сделал сотни срезов мозга и изучил их под микроскопом.
В лесу было много грибов, и дети соревновались с отцом в их поиске. Во время прогулок младшие играли на поле с детьми фермеров. Ко дню рождения Марты Зигмунд отправился со всем своим выводком в Берхтесгаден, чтобы каждый из шестерых детей мог купить матери подарок. В конце прогулки они остановились перед лавкой, витрина которой была заставлена женскими шляпками с узкими полями, стиль коих не менялся столетиями. Шляпки были всех оттенков зелени полей и лесов, и каждая имела свое украшавшее ее перо. Многие женщины городка стояли перед витриной, смеялись и обсуждали, отмечая с удовлетворением: шляпка баварской женщины была верхом ее славы.
Матильда, которой было почти двенадцать, сказала:
– Папа, ты знаешь, мама не будет носить такую шляпу в Вене.
– Ах, но она наденет ее на нашем завтрашнем пикнике в день своего рождения. Какая она будет красивая!
Чтобы отпраздновать завершение работы, он отправился с семьей на весь день в Берхтесгаден, здесь они пообедали на веранде в горах с видом на реку, зеленую долину и на их собственный «Риемерлеен». Зигмунд тихо сказал:
– Это место я полюбил навсегда. Хорошо, что не брали на прогулки зонты: дожди промывают мозги!
Дети смеялись над этой фразой, но восьмилетний Оливер тут же добавил:
– Для нас это было также лучшее лето, потому что все были счастливы.
Мартин, построивший себе в лесу шалаш, в котором писал стихи, сказал:
– Отец, мы видели тебя реже в это лето, чем в другие, но мы знали, что между утренней и вечерней прогулками твоя работа хорошо продвигается.
– Спасибо, Мартин. А как идет твое творчество, когда у тебя есть личный кабинет?
Мартин подумал некоторое время, а затем ответил:
– В настоящее время не думаю, чтобы мои так называемые стихи были действительно хорошими.
В этот прохладный вечер конца сентября, когда дети заснули, он и Марта сидели на веранде своей спальни, накинув пальто. Он спросил, не хотела ли бы она прочитать завершенное им «Толкование сновидений».
– Ты можешь взять весь текст, хотя мне хотелось бы, чтобы ты дождалась исправленной рукописи, тогда ты точно увидела бы, что я намеревался сказать. Однако ты вовсе не обязана читать то, что я написал, я не обижусь, Отложи введение! Если встретится неприятный для тебя материал, не читай его.
– Я не считаю написанное тобой, Зиги, неприятным и не собираюсь высказывать свое суждение. Я лишь попытаюсь понять. Если ты теряешь друзей и коллег, если тебе не на кого опереться, то глупо с моей стороны не знать, о чем идет речь. В невежестве нет добродетели, и чего стоит мое сочувствие, если я не знаю, чему симпатизирую? Если на нашем пути встретится буря, я должна знать, что привело меня туда. Я предполагаю, что какая–то часть материала может огорчить меня, но я не цветок, засыхающий при первом дуновении суховея.
Вернув в типографию последнюю главу книги, он получил возможность обозреть перспективу работы за год и был ею доволен. Он чувствовал себя опустошенным и уставшим, и все же, упаковывая книги и помогая семье приготовиться к возвращению в Вену, он испытывал удовлетворение. Он знал, что книга ценна как труд первопроходца. Он сказал с гордостью Марте:
– Подобное проникновение дается судьбой однажды в жизни.
Возвращаясь домой и проезжая через темно–зеленые долины, он подумал, что умрет между шестьдесят первым и шестьдесят вторым годами жизни. Его поразила, но не расстроила точность этой даты. Он думал: «Мне всего сорок три, так что, слава богу, остается достаточный срок».
Он связывал с книгой большие надежды, отдавая себе отчет, что она лучшее из всего им написанного. Кроме того, это была первая работа о психоанализе, написанная им самостоятельно. За четыре года после выхода книги «Об истерии» он публиковал статьи в научных журналах, которые были призваны подготовить почву для его новых исследований.
– Искренне верю, что Вена достаточно потешалась надо мной как мальчиком для битья и вроде бы устала от этого занятия. Полагаю, что книга будет принята и принесет нам независимость и положение, которого мы так страстно добиваемся.
Марта сложила пальцы, словно для молитвы, и произнесла:
– Вашими бы устами да мед пить.
Дойтике планировал выпустить «Толкование сновидений» в январе 1900 года. Он отпечатал дату «1900» на титульном листе, но поскольку том был готов раньше, то разослал экземпляры газетам и отправил на продажу в Австрию, Германию и Цюрих 4 ноября 1899 года. Было напечатано шестьсот экземпляров, и издатель рассчитывал распродать их к Рождеству и сразу после Нового года приступить ко второму изданию.
Результаты оказались катастрофическими. К Новому году было продано всего сто двадцать три экземпляра, причем дюжину купил Флис в Берлине, чтобы раздать друзьям. Дойтике зашел в кабинет Зигмунда, будучи не в состоянии скрыть своего разочарования: ему не удалось покрыть расходы, и было мало надежды, что он сумеет сделать это.
– Я просто не понимаю, господин доктор. Для книг о сновидениях существует постоянный рынок. Я издавал их в течение ряда лет. Люди регулярно навещали мою лавку в поисках таких книг, они хотели знать свое будущее и определить, куда вкладывать деньги. Но как бы ни жаждали они, даже привыкшие к таким книгам не покупают вашу, они перелистывают ее, кладут обратно и уходят.
Зигмунд почувствовал дурноту в желудке, поняв, что Дойтике не прочитал ни строчки рукописи.
В подтверждение худших опасений издателя первый обзор, появившийся 6 января 1900 года в венском журнале «Цайт» за подписью бывшего директора Бургтеатра, отзывался о книге с пренебрежением и насмешкой. В марте в «Обозрении» и в «Винер Фремденблатт» были помещены краткие негативные заметки. Ассистент при университетской психиатрической клинике Рейман настрочил брошюрку, нападавшую на книгу, хотя и признался, что не взял на себя труд прочитать ее. Затем Рейман выступил с лекцией об истерии в переполненной аудитории перед четырьмя сотнями студентов–медиков и заявил:
– Вы видите, больные люди склонны избавлять свой рассудок от бремени. Один коллега в этом городе воспользовался этим, чтобы состряпать теорию и таким способом набить свои карманы.
Лекция была погребальным звоном для книги. После нее в неделю продавалось не более двух экземпляров. Шесть месяцев о книге не писали ни слова, лишь позже «Берлинер Тагеблатт» удостоил ее несколькими благоприятными строчками. Зигмунд чувствовал себя опустошенным.
– «Энтузиазм публики был непередаваемым», – горько острил он, цитируя малопочтенного венского критика, использовавшего такую формулу, когда публика хранила молчание после премьеры новой оперы или симфонии. – Как говорят австрийцы, когда просителю дают от ворот поворот: «Мне показали корзинку!»
Однажды в конце 1899 года он увидел в своей приемной советницу фрау Гомперц, не предупредившую о своем визите. Седовласая фрау Гомперц содержала уютный, если не изысканный, салон для сослуживцев и студентов ее мужа–филолога. Именно советник Гомперц поручил перевод Джона Стюарта Милля Зигмунду, когда тому было всего двадцать три года. В течение всего этого времени Зигмунда приглашали в заваленную книгами квартиру Гомперцев не только для просмотра переводов на немецкий, выполненных Зигмундом, но и на еженедельные встречи представителей университетского мира и свободных профессий. Однако затем несколько лет Зигмунд не бывал у Гомперцев.
– Фрау советница Гомперц, рад вас видеть. Как здоровье советника Гомперца? Надеюсь, все хорошо?
– Да, спасибо, господин доктор. Неприятности у меня. Моя семья об этом не знает.
– Я всегда к вашим услугам.
Любимым хобби советницы Гомперц было вязание на спицах и крючком, но она не могла продолжать такое занятие, и это огорчало ее. Указательный палец на ее правой руке одеревенел, и в нем чувствовалось покалывание; в кисти появилось ощущение боли, усиливавшееся при прикосновении. Когда она сгибала кисть, возникала мимолетная колющая боль, как при электрическом разряде. При осмотре Зигмунд обнаружил онемение в области большого пальца. Он констатировал раздражение срединного нерва, наложил лубок на правую кисть и запретил работать этой рукой несколько недель.
– Ничего серьезного, всего лишь уплотнение нерва. Через месяц все будет в норме.
Женщина вздохнула с облегчением.
– Я опасалась, что теряю управление пальцами и рукой… Возможно, это начало паралича.
– Ничего подобного, у вас некое подобие растяжения. Приходите через неделю, и мы поменяем повязку.
Он освободил ее от лубка через три недели. Когда она попросила счет, он отказался представить его, сказав:
– Я в долгу перед семьей Гомперц. Для меня честь помочь вам.
Советник Гомперц был доволен тем, как Зигмунд отнесся к его жене; вместе с благодарственным письмом пришло приглашение на ужин в субботу на Рейзнерштрассе. Когда Марта и Зигмунд прошли в библиотеку, наполненную предметами искусства, редкими книгами, рукописями, на почетном месте, на кофейном столике около софы, они увидели «Толкование сновидений». Советник Гомперц специально ездил в лавку Дойтике, чтобы осведомиться о последней книге доктора Зигмунда Фрейда, что было знаком внимания со стороны ученого, известного уже тридцать пять лет своими классическими работами.
Огорчала родственница Брейера фрейлейн Цесси, которую он лечил уже несколько лет. Он не мог избавить ее от страха оказаться запертой в помещении без воздуха и от страха перед открытым пространством; от чувства потливости рук, неотвратимого бедствия; от ощущения надвигающегося обморока; от неспособности произнести слово, когда этого хотелось. Она не могла рассказать доктору Фрейду о том, что думала. Свободные ассоциации у нее не получались. Все усилия Зигмунда вернуть ее к эдипову комплексу, к генитальным и анальным стадиям были безуспешными. Несколько раз он расставался с ней, но она неизменно возвращалась с запиской от Брейера: «Будьте добры, продолжите».
Поскольку фрейлейн Цесси не располагала средствами, чтобы оплачивать лечение, он считал себя обязанным не отказывать ей.
К марту психоаналитические сеансы занимали ежедневно двенадцать часов, не считая вечернего сеанса с фрейлейн Цесси. Заработок Зигмунда достигал пятисот гульденов в неделю, и появилась возможность восстановить счет в банке, а также отказаться от работы в санатории летом, о которой пришлось думать после бесславного провала «Толкования сновидений» и сокращения числа пациентов. Он зачастил на игру в карты в субботние вечера, возобновил чтение лекций в обществе «Бнай Брит», а также свой курс в университете. Впервые за много месяцев он принялся собирать материал для запланированной «Психопатологии обыденной жизни». Его раны зарубцевались, хотя он говорил Минне, что похвалы в адрес «Толкования сновидений» были столь же жалкими, как милостыня нищему. Он успокаивал себя рассуждениями, что его принимают плохо, потому что он опережает свое время, но вместе с тем признавал опасность такой формы мании величия. И все же поток клеветы, обрушившейся на него, яростные нападки сказывались болезненно на его характере. Человек, написавший о сексуальной этиологии неврозов, детской сексуальности и теперь об открытии комплекса Эдипа, объявлялся «мерзким», «гнусным», «злостным осквернителем материнства», «развратителем невинного детства», «извращенцем, страдающим гниением мозга». В медицинских кругах ходило клеветническое утверждение, переданное ему Оскаром Рие: «Обычно держат мусорное ведро у задней двери. Но Фрейд пытается поставить его со всем вонючим содержанием посреди жилой комнаты. Хуже того, теперь он впихивает его под одеяло в постели каждого и позволяет вони проникнуть в детскую комнату».
Он понимал, что многое в злостном отторжении его работы вызвано подавлением и страхом, нежеланием смотреть в глаза эдипову комплексу, раскрыть подсознание, понять, что происходит с характером человека под влиянием детского опыта, психических нагрузок и травм, понять, сколь многое из внешне рациональной жизни контролируется подсознанием. Большинство людей не хотело сталкиваться с этим неистовым демоном. Нужно было отважно взглянуть в лицо новой науке о человеческом разуме и человеческой природе. Он не стал защищать себя перед общественным мнением, ибо считал, что наука – это не ринг для поединка борцов. Он говорил Марте:
– Они думают, что я нападаю на них! На каждого, лично. Словно я обвиняю каждого в ужасных преступлениях, а я говорю об общем в человеческой природе. Они не хотят признать эти качества не только в самих себе, но и в человечестве. Они предпочитают, чтобы эти истины были погребены любым способом, даже под кучей навоза или чугунной плитой. Большая часть общественных сил старается придать романтический облик нашим инстинктам или держать их вне досягаемости познания; этой цели служат религия, система образования, нравы и мифы, философия правящих классов, правительственные ведомства вроде тех, что были во времена Меттерниха в Австрии, когда он выступал в роли цензора всего, что публиковалось в книгах, журналах или газетах, ставилось на сцене или обсуждалось на встречах в узком кругу. Лишь самые невежественные не знают, что происходит в подсознании; другие же догадываются, что действует скрытый рассудок, вторая натура в подавленном состоянии. В этом смысле они ощущают, что я прав, и, чем сильнее подозрение в моей правоте, тем ожесточеннее нападки на меня. Я опасен не потому, что лгу, а потому, что являюсь глашатаем истины. Разве не в этом признался профессор Мейнерт: «Я больше их всех подвержен мужской истерии».
В медицинских журналах не было опубликовано ни слова о работе Зигмунда. В глубине души он чувствовал себя обкраденным, однако не показывал своих чувств: бывал каждый день у парикмахера, сшил у портного пару костюмов, вместе с Мартой прослушал оперу «Дон Жуан» и лекцию датского критика Георга Брандеса о Шекспире. Марте так понравилась лекция Брандеса, что она убедила Зигмунда послать ему в гостиницу экземпляр «Толкования сновидений». Зигмунд завез книгу сам, но не получил известия от Брандеса. Он возобновил прогулки в воскресенье в Пратере с детьми, матерью и Дольфи. Четыре года самоанализа не подготовили его к тому, чтобы отнестись с безразличием к выволочке по поводу «Толкования сновидений», но позволили сохранять эмоциональное здоровье, и он оставался хорошим сыном, хорошим мужем, хорошим отцом и хорошим врачом.
Он успешно вылечил гомосексуалиста, находившегося в состоянии такой острой истерии, что с его уст каждые несколько минут слетало слово «самоубийство». Молодой человек был уволен с ответственного поста за неправильное поведение, уединился, отказываясь посещать концерты и театральные спектакли, доставлявшие ему радость в жизни. Он мучился сердцебиениями, приступами паралича бедренного нерва… Вместо того чтобы любить свою мать, а затем жену, этот молодой человек сам хотел быть матерью. Он, подобно детям, считал, что они выходят из заднего прохода. Ему хотелось, чтобы его оплодотворили через задний проход. В отношениях между гомосексуалистами он играл женскую роль. Он допускал оральные сношения, ибо давно считал рот половым органом; ему казалось, будто мать забеременела, проглотив что–то. Во время орального сношения он воображал себя то матерью, то ребенком, сосущим напряженный сосок матери, из которого выходит дающее жизнь молоко.
В течение нескольких месяцев Зигмунд ослабил проявления истерии, дав возможность пациенту освободиться от комплекса Эдипа; тот осознал, что он хотел наказать отца за слабость и подчинение сильной, агрессивной матери.
Пациент нашел новую работу и закрепился на ней. Покидая приемную Зигмунда в последний раз, он спокойно сказал:
– Благодарю вас, господин доктор, за оказанную мне помощь. Теперь я смогу продолжать жить. Я найду постоянного партнера. Видите ли, теперь я понимаю, как и почему стал гомосексуалистом, и не вижу в этом трагического. Я не смогу полюбить женщину, ибо в моей основе – женское начало. Но благодаря вам я могу теперь быть ответственным гражданином, вновь зарабатывать на жизнь и наслаждаться ею. Вы вылечили меня, хотя мне не ясно, хотели ли вы именно такого излечения.
Зигмунд сам не был уверен: если его терапия может ослабить последствия гомосексуализма, то почему она не может устранить само извращение? Лично он считал, что преуспел наполовину. Однако иным было мнение дяди молодого человека, явившегося на следующий день с пунцовым от ярости лицом.
– Что вы сделали с моим племянником? Вы оправдываете его позорные действия. Он был на грани самоубийства до визита к вам, лучше бы он умер, чем навлекать позор на семью.
Зигмунд сухо ответил:
– Я так не думаю. У меня был пациент–гомосексуалист два года назад, который покончил с собой. Это был тяжкий удар для семьи и друзей. Ваш племянник имеет отклонения, но теперь он физически и эмоционально здоров. Я убежден, что он будет благоразумным. Не думаю, что его удел – наложить на себя руки; смерть приходит к нам достаточно рано. Постарайтесь понять его положение и дайте ему возможность спокойно жить. С вашей стороны это было бы милосердным.
Дядя стоял бледный, растерянный.
– Господин доктор, извините меня. Вы не представляете, какую горькую пилюлю мы должны проглотить: наша семья – одна из древнейших в Австро–Венгерской империи. Но вы правы, самоубийство также позор. Я постараюсь успокоить своего брата, который почти потерял рассудок от горя. Его единственный сын… кончает, как… как…
К Пасхе сократилась нагрузка от частной практики, оставив приятное чувство: несколько его пациентов поправились настолько, что можно было прекратить курс лечения. Патогенетический материал одного пациента, ставшего импотентом на почве расстроенной психики, раскрыл кровосмесительную страсть к сестре. Второй мучился глубоким страхом перед кастрацией, боялся отсечения пениса и мошонки отцом, узнавшим об эдиповой привязанности сына к матери. Этот страх довел его до полового бессилия.
После многих неудач, приводивших его в отчаяние, он установил наконец деловые отношения с фрейлейн Цесси и обнаружил, что использовавшиеся им в других случаях ключи подходят к ее неврозу. Во время сеанса, когда Зигмунд сделал это открытие, фрейлейн Цесси говорила о матери, и только о матери. Выждав, Зигмунд сказал ей:
– Послушайте, то, что вы говорите, не имеет ничего общего с ситуацией, которой мы занимаемся все эти годы. Мы говорили о том, что вы желали, чтобы вас полюбили, чтобы вы излечились, имели нормальные интимные отношения с вашим мужем, чтобы у вас были дом и дети. Теперь все это кажется не относящимся к делу! Чего вам по–настоящему хочется, так это быть ребенком в полутора–двухлетнем возрасте, чтобы сосать материнскую грудь, вернуться к периоду, на котором вы замкнулись и в котором жили двадцать два года.
Лицо Цесси преобразилось. Она почувствовала просветление. Ей не нужно больше что–либо скрывать. В одно мгновение они сообща нашли истину. Открытие стало началом ее исцеления. Он мог теперь убедить ее, что вполне возможно перейти в нормальную генитальную стадию, что она сможет осуществлять некоторые из своих оральных потребностей естественным путем. Ее сковывала девственность, ныне же ей нужно половое удовлетворение, и жизнь станет полноценной.
К апрелю он понял, что ее положение изменилось и что четыре года работы с ней не прошли даром: исчезли боязнь закрытого помещения и открытого пространства, потери голоса, страх раскрыться перед другими, все воспоминания, ставшие в ее подсознании ситуациями тревоги; симптомы ослабли, а затем исчезли вообще. В середине мая она сказала:
– Вы свершили для меня чудо.
На следующий день она рассказала Зигмунду, что ходила к Йозефу Брейеру и сообщила ему, что отныне она чувствует себя хорошо, что она вылечилась благодаря доктору Фрейду, освободившему ее от подавленного сознания, внушившему, что у нее есть половой орган, что этот орган может приносить удовольствие, а также чувство физического и духовного удовлетворения. Когда она кончила рассказывать доктору Брейеру об этом, тот всплеснул руками и повторил несколько раз:
– Итак, он прав в конце концов!
В это же самое время германский издатель Левенфельд, выпускавший в виде серии сборник «Новейшие проблемы нервного и духовного существования», попросил Зигмунда подготовить сокращенный вариант «Толкования сновидений» объемом в тридцать пять страниц, который будет называться «О сновидениях». Зигмунд был доволен: это было первое признание медицинским миром его книги о сновидениях.
Медицинский год закончился достаточно хорошо для него, и он мог вновь арендовать виллу в Бельвю, где пять лет назад впервые проанализировал сон Эммы Бенн, ставший отправным в его работе над толкованием сновидений. Арендная плата была умеренной, он мог также сэкономить на поездках, ибо Бельвю в Винервальде под Каленбергом находился всего в часе езды от Берггассе. Там было прохладно, вокруг раскинулись прекрасные леса. Это было своего рода возвращение домой. Зигмунд писал в шутку Флису:
«Думаешь ли ты, что когда–нибудь на доме повесят мраморную доску с такими словами: «В этом доме 24 июля 1895 года доктору Зигмунду Фрейду открылся секрет сновидений»?»
В университете существовал неписаный обычай, основанный на представлении, что трое образуют коллегию. За год до этого, весной 1899 года, Зигмунд объявил курс «Психология сновидений», но записался всего лишь один студент, ожидался второй. Зигмунду предстояло написать значительный по объему материал для «Толкования сновидений». «Могу ли я позволить себе читать четырехмесячный курс одному студенту?» – спрашивал он себя.
Теперь же, летом 1900 года, через шесть месяцев после опубликования «Толкования сновидений», на курсы записались четыре слушателя и в их числе два частнопрактикующих врача. Доктор Макс Кахане и Рудольф Рейтлер поступили в медицинскую школу Венского университета в 1883 году, получили дипломы врачей одновременно в 1889 году и с этого времени поддерживали дружбу. Они не горели желанием войти в академическую жизнь, никто из них не стремился стать доцентом. Оба занялись частной практикой: Кахане как физиотерапевт в санатории, хотя и планировал открыть в партнерстве с радиологом Институт физиотерапии, который первым применит рентгеновские лучи и высокочастотные электроразряды; Рейтлер выступал в качестве практика по общим болезням, пользуясь удачным началом, поскольку его отец, вице–директор Императорской Северо–Западной железной дороги, имел круг влиятельных друзей; он также намеревался открыть Институт терапии на Доротеергассе и лечить пациентов горячим сухим воздухом. Кахане, еврей, окончил в Леопольдштадте ту же гимназию, что и Зигмунд. Католик Рейтлер был выпускником престижной академической гимназии.
Оба врача договорились слушать курс вместе. Зигмунд был доволен: впервые, после того как он стал парией, его курсы посещали практикующие врачи. Рейтлер и Кахане знали о том, что он подвергается остракизму, но это не отпугивало их. Рейтлер никогда не заботился о вступлении в Общество врачей. Работа Зигмунда с его новым подходом, свежим началом, привлекательным и ценным, заинтриговала его. Зигмунд никогда не встречался с Рейтлером, а Кахане знал по Институту Кассовица, где тот был на правах добровольца врачом по детским болезням и опубликовал монографии по пневмонии.
Два других слушателя не проявляли особого интереса. Они реагировали зримо только тогда, когда он преподнес им предметный урок того, что Зигмунд называл «слоговой химией». Он рассказал им о молодом пациенте, которому снилось, будто «некий мужчина работал у него допоздна, чтобы исправить его домашний телефон. Когда мужчина ушел, телефон продолжал звонить, не постоянно, а прерывисто. Слуга пациента вернул мужчину, и тот сказал: «Странно, что люди, являющиеся тутельрайн, не способны, как правило, обращаться с вещами вроде телефона».
Сновидение казалось бессмысленным, пока пациент не связал его с ранним случаем. Еще мальчиком однажды он в полусонном состоянии пролил стакан воды на пол. Телефонный провод намок, это вызвало прерывистые звонки, мешавшие отцу уснуть. Слово «тутельрайн» отражало три различных направления хода мысли во сне: тутель обозначало «опекунство» (присутствовал отец); тютте – вульгарное название женской груди (мать отсутствовала); раин значит «чистый»; это слово, соединенное с первой частью формулы «комнатный телефон», дает понятие о порядке, который нарушил сын, проливший воду на пол и вызвавший звонки, мешавшие отцу заснуть.
После лекции один из студентов подошел к трибуне и спросил:
– Доцент доктор Фрейд, можно задать вопрос?
– Разумеется.
– Почему видящий сновидения кажется таким хитроумным и занимательным?
– Это близко к обыгрыванию слогов в шутках, например, в такой: как дешевле всего получить серебро? Вы идете по аллее серебристых тополей и требуете, чтобы не топали. Когда не топают, отпадает слово «тополь», остается лишь серебристость.
Студент улыбнулся, признав, что не слышал о такой игре слов. Зигмунд продолжал.
– Сновидения становятся хитроумными и занимательными, потому что прямой и простой путь к их проявлению закрыт, они вынуждены искать обходные. В моей сознательной жизни я не остроумен, но если вы прочитаете «Толкование сновидений», то обнаружите, что некоторые мои сновидения были весьма странными. И не потому, что во сне высвобождается мой подавленный талант, а в силу особых психологических условий, в которых формируется сон. Об этом будет сказано в курсе лекций, я покажу, как часто игра слов и шутки используются подсознанием, чтобы обойти сдерживающего цензора. Он сильный, но его можно обмануть с помощью юмора.
Макс Кахане, казавшийся умнее своего коллеги, был менее открытым к фрейдовской психологии подсознания, чем Рейтлер, посетивший книжную лавку Дойтике. Купив книги «Об истерии» и «Толкование сновидений», он жадно прочитал их. В один из вечеров Зигмунд пригласил Кахане к себе домой на кофе; Марта познакомилась с ним в то время, когда Зигмунд работал у Кассовица. Шагая под теплым весенним дождем, от которого их защищал зонт Кахане, они разговорились о последних достижениях в неврологии, а их было обескураживающе мало. Зигмунд не смог удержаться от попытки завербовать в число сторонников человека на десять лет его моложе.
– Макс, не ошибусь ли я, сказав, что у тебя все еще остаются оговорки в отношении психологии подсознания?
– Не то чтобы я не согласен; я нахожу много истины в ваших словах и впитываю новое для себя.
– Но ничто из изложенного мною не разуверило тебя в электрошоках как инструменте терапии?
– Нет.
– Твоя машина бесполезна, если не считать влияния убеждения, ведь электрический ток не достигает подсознания, иного пути к излечению нет.
– Зиг, я не думаю, что твой подход исключает мой. Я знаю, что могу помочь пациентам физиотерапией; я вижу, как они поправляются в моем санатории. Мы помогаем им преодолеть подавленное состояние и мелкие тревоги, улучшить аппетит; и они прибавляют в весе. Мы возрождаем их интерес к жизни. Я должен считаться с такими результатами.
Зигмунд изучал лицо Кахане, исчерченное глубокими горизонтальными морщинами на лбу и вертикальными на щеках.
– Разумеется, должен. Но как вы поступаете с действительно больным пациентом?
– Даже в некоторых таких случаях моя физиотерапия служит тонизирующим средством.
– Тонизирующими средствами называют средства, укрепляющие силы. Как только действие тоника прекращается, пациент возвращается к исходному состоянию. Психоанализ ориентируется на возможное выздоровление. – Зигмунд покачал головой в знак собственного осуждения, когда они стали спускаться по крутому склону к Берггассе, 19. – Прости меня, я забивал одно твое ухо часовой лекцией, а затем оглушал другое во время нашей прогулки домой.
К концу второго месяца лекций Рудольф Рейтлер, тощий, со светлой кожей и светлыми волосами, весьма сдержанный человек, полностью перешел на сторону Зигмунда. После часовой лекции о роли символизма в психоанализе Рейтлер выждал, когда все уйдут, а затем сказал:
– Господин доктор, я восхищен темой символизма. Припоминая некоторых моих пациентов, которым я не смог помочь, я осознаю, что некоторые из их жалоб строились на символах такого же рода, о которых вы говорили, касаясь Цецилии. Вчера вечером я прочитал написанное о ней в книге «Об истерии». Сегодняшняя лекция мне все разъяснила. С вашего разрешения, я хотел бы продолжать изучение в этой области.
– Конечно, господин доктор. Вы не свободны сейчас? Может быть, пойдем ко мне? Фрау Фрейд даст нам что–нибудь выпить, а затем мы сможем побеседовать.
Лето выдалось знойным и скучным. Чемоданы и сундуки венцев были перевезены в прохладные горы и к курортным озерам по всей Австрии. Жара царила на опустевших улицах; раскаленный воздух в первые дни августа был особенно изнуряющим. Зигмунд условился встретиться с Вильгельмом Флисом у Ахензее, теплого озера в Тироле, как они говорили, для трехдневного «конгресса».
В первое утро после прибытия друзья отправились пешком по тропам, поднимавшимся на тысячи метров от озера. Они представляли контрастную пару: Зигмунд надел высокие ботинки со шнуровкой, шерстяные гольфы до колен, короткие штаны, жилет и пиджак поверх рубашки с полосатым воротником, альпийскую шляпу с серой лентой, а в руках держал внушительную трость. Церемонный в Берлине, Вильгельм ударился в другую крайность: на нем были поношенные горные ботинки, старые кожаные штаны на потрепанных зеленых помочах, выгоревшая зеленая рубашка и в дополнение к этому зеленые гольфы из грубой шерсти. В поношенной одежде горца Вильгельм выглядел неважно. В последние два года он нередко болел и перенес серьезную операцию.
Они прошли через пропитанные запахом смолы сосновые леса, нагретые южным ветром. Внизу на полях все еще торчали стебли кукурузы, а их румяные коричневатые початки были уложены под навесами крестьянских домов, ярко выделявшихся своими красками по соседству с голубым озером. Над ними высились хребты Карвенделя и Зоннвенда, поднимавшиеся от озера, протянувшегося на десяток километров.
Неожиданно Вильгельм остановился, сильно сощурил глаза, что было необычно для него, и сказал хриплым голосом:
– Знаешь, Зиг, ты водил меня за нос с так называемыми излечениями.
Зигмунд застыл на месте. То, что ему казалось лишь лесной тишиной, взорвалось множеством звуков: лесоруб в отдалении; птицы, щебечущие на ветках; скот, мычащий в долине; гудки маленького парохода на озере. Он никогда не видел Вильгельма таким замкнувшимся, никогда тот не разговаривал с ним таким тоном. Он напряг все силы, стараясь не выдать своих эмоций.
– Что ты имеешь в виду, Вильгельм?
– Якобы читающий мысли других в действительности не постигает ничего, он лишь проецирует на них собственные.
Зигмунд был ошеломлен.
– Тогда ты должен считать, что мой метод ничего не стоит! Но ты ведь хорошо знаешь, каким образом достигает целей психоанализ. У тебя сотни писем, в которых я обрисовал выявление расстройства и описал шаг за шагом переход от болезни…
– Я полагаю, что твой метод вовсе не лечение.
– Чем же он тогда является? – Теперь он был обозлен, в его голосе звучала резкая нотка.
– Я придаю безграничное значение циклическому характеру психики. Твои пациенты, как и другие человеческие существа, не свободны от их собственного двадцатитрехдневного и двадцативосьмидневного циклов. Твой метод всего лишь «помощник мамы». Ни возврат болезни, ни улучшение не должны приписываться психоанализу. Они результат периодичности в великом изменении энергии, в способности решать задачи или уклоняться от них. Ты видел мои таблицы…
Зигмунд был возмущен; он сжал правую руку в кулак, стараясь не выдать себя.
– После того как ты согласился практически со всеми выводами, к которым я пришел, после поощрений продолжать исследования, после поздравлений с успехами ты сейчас перечеркиваешь все, во что ты помогал мне верить последние десять лет.
Флис приподнял левую бровь как бы с удивлением и требовательно спросил:
– Не имею ли я дело с личной враждой с твоей стороны?
– Можешь считать и так, Вильгельм. Разве ты не замечаешь, что ты сделал? Ты выбросил за борт всю мою этиологию неврозов и психоанализ как методы лечения душевных и эмоциональных расстройств. Короче говоря, ты выбросил в бездну Ахензее все, что я сделал. Как, по–твоему, я должен это принять?
– Как ученый, сталкивающийся с неприятной, но неотвратимой истиной. Предлагаю, чтобы ты изучил мотивы твоего отчаяния. Помнишь, как однажды в Вене ты сказал: «Хорошо, что мы друзья. Я умру от зависти, если услышу, что кто–то другой в Берлине делает такие открытия, а не ты»?
– Да, помню; и многие твои открытия замечательные. Но какое отношение имеет это к нашему разговору?
– Потому что я, как ты назвал меня, Кеплер в биологии. – Он запустил руку в карман рубашки и вытащил стопку бумаги с колонками нацарапанных на ней цифр. – У меня есть теперь доказательства. Если бы ты не вел себя так неприязненно, я мог бы показать их тебе. Все душевные и эмоциональные болезни заключены в этих формулах. Я только что закончил их составление. То, что ты описываешь как тревоги, подавление, эдипов комплекс, борьбу подсознательного и сознательного, определяется не сексуальной этиологией, а математикой. Когда расстроена психика, то причина в нарушении цикла: различные половые органы той и другой стороны тела борются друг против друга…
Зигмунд сначала вспотел под теплой рубашкой, жилетом и пиджаком, затем продрог, когда пот остыл в прохладном лесу. Он стиснул зубы и не мог вымолвить слова в свою защиту. Вильгельм не обращал на него внимания, он распалился, его глаза лихорадочно блестели:
– Почему тот или иной мужчина, та или иная женщина более сексуальны, чем другие? Периодичность! Почему некоторые рвутся к сексуальности, жаждут ее большую часть жизни, а другие шарахаются от нее? Периодичное! Зиг, как практикующий врач, ты должен начать работать с моими новыми таблицами. Иди туда, куда ведет математика! Когда она укажет тебе положительное лечение, ты сможешь вывести индивида из подавленного состояния, но когда таблицы указывают обратное…
– Думаю, – сказал с грустью Зигмунд, глядя на Флиса и тем не менее не видя его из–за смятения мыслей и чувств, – нам лучше вернуться в гостиницу. Что бы я ни сказал, лишено смысла. Боюсь, что только обострю ситуацию. Я не могу понять, что произошло с тобой…
Флис резко прервал его:
– Не о чем больше говорить.
Они вернулись молча. Флис упаковал свои вещи и уехал. «Конгресс» закончился.
Он прочитал в фармакологии, что на каждый яд есть свое противоядие. Отторжение его работы Вильгельмом Флисом было ядом; дело Доры Гизль, ожидавшее его в Вене, стало противоядием. Зигмунд лечил отца Доры шесть лет назад. Процветающий промышленник привел на Берггассе сопротивлявшуюся дочь.
Доре Гизль было восемнадцать лет. Ее отец до женитьбы заболел венерической болезнью, вызвавшей органические последствия: отслоение сетчатки глаза, частичный паралич. После серии процедур Зигмунд почти вылечил его от сифилиса. Но когда Доре было десять лет, она подслушала разговор в спальне родителей, из которого поняла, что ее отец страдал венерическим заболеванием. Открытие вызвало шок у ребенка, и в результате у нее возникла острая тревога за собственное здоровье. К двенадцати годам появились мигрени, затем у нее начался нервный кашель, к моменту прихода на Берггассе она потеряла голос.
Дора была высокой хорошо сложенной девушкой с пышной копной каштановых волос и карими глазами, в которых мелькали искорки цинизма. Пройдя через дюжину врачей, она привыкла высмеивать их неудачи. Ее иронический смех не поднимал состояние ее духа; она стала ссориться с родителями, оставляла на столе записки с угрозой самоубийства, пыталась перерезать себе вены на руке, а когда отец упрекнул ее, она упала к его ногам в глубоком обмороке.
Поверхностные воспоминания Доры касались отношений семьи с супругами Краус. Дора, презиравшая свою мать как «фанатичку домашней уборки», давно обожала фрау Краус, очаровательную женщину, во всяком случае по мнению отца Доры, ибо ряд лет он поддерживал интимную связь с фрау Краус. Они частенько совершали длительные поездки или встречались в местах, куда выезжал по делам отец Доры. Дора узнала об этой любовной связи несколько лет назад; стало известно это также господину Краусу, который не предпринял ничего, чтобы порвать эту связь.
Доре нравился господин Краус, отвечавший ей взаимностью; когда ей было четырнадцать лет, господин Краус пригласил свою жену и Дору к себе в контору, из окна которой была хорошо видна религиозная церемония. Дора пошла в контору и там узнала, что фрау Краус осталась дома, а все служащие освобождены от работы для участия в фестивале. Краус попросил Дору подождать его у двери на верхний этаж, а когда вернулся, прижал к себе девушку и страстно поцеловал в губы. Дора клялась доктору Фрейду, что она почувствовала отвращение, вырвалась и выбежала на улицу.
Недавно, когда Дора и ее отец были у четы Краус в их сельском домике, она пошла на прогулку с Краусом и он открыто сделал ей нескромное предложение. Дора рассказала матери, требуя, чтобы отец порвал все связи с семьей Краус. Отец Доры обратился к Краусу, но тот отрицал свой проступок и утверждал, будто Дора увлеклась сексом, прочитав «Физиологию любви» Мантегаццы и другие книги на тему любви, которые сумела найти в доме Крауса. Краус описал свои так называемые сексуальные приставания как фантазию Доры. После этого ее здоровье ухудшилось.
Зигмунд знал, что травмы не могут вызвать расстройства, если они не связаны с пережитым в детские годы. Дора жаловалась, что не может освободиться от чувства тяжести в верхней части тела, возникшего в результате объятий господина Крауса.
– Дора, может быть, вы подавили воспоминание о том, что когда–то вас расстроило или напугало, и перенесли это пережитое с нижней части тела в верхнюю, о которой вам легче говорить?
– Что вы имеете в виду, господин доктор?
– Что, когда господин Краус страстно обнимал вас, вы почувствовали не только его губы, но и прикосновение его члена к вашему телу?
– Это омерзительно.
– Слово «омерзительно» передает моральное суждение. Мы же ищем правду обо всем том, что вызвало у вас, умной и привлекательной молодой женщины, меланхолию, желание уйти от общества, ссоры с родителями, попытку самоубийства. Не следует ли подумать, что вы стараетесь забыть то, что вы чувствовали, когда вас обнял господин Краус?
– Не могу согласиться, не могу и отрицать.
В течение следующей недели навязчивые мысли Доры вращались вокруг упреков: в адрес отца, за то что он лжет и неискренен, продолжая любовную связь с фрау Краус; в адрес фрау Краус, которая проводит большую часть времени в постели, как инвалид, когда ее муж дома, но скачет по всей Европе, чтобы встретиться с ее отцом при малейшей возможности; в адрес господина Крауса за две его попытки соблазнить ее; в адрес брата, ставшего на сторону матери в семейных спорах; в адрес матери, интерес которой к здоровью Доры ограничивается постоянной уборкой.
По собственному опыту Зигмунд знал, что множественность упреков, направляемых пациентом в адрес других, свидетельствует о его приверженности самоупрекам. Упреки Доры в адрес отца, не принявшего всерьез аморальные предложения со стороны господина Крауса, Зигмунд расшифровал как подавленный упрек самой себе, ибо она считала себя соучастницей связи ее отца, но не придавала ей значения из–за опасения разрушить дружбу между двумя семьями.
Утром в понедельник, когда начался новый недельный сеанс, Зигмунд сказал:
– Вы говорили мне, что ваш приступ кашля длился от трех до шести недель. Когда господин Краус выезжал по делам, сколько времени отнимала обычно поездка?
Дора покраснела:
– От трех до шести недель.
– Тогда разве вы не видите, Дора, что своей болезнью вы доказываете свою любовь к господину Краусу, подобно тому как, когда возвращается господин Краус, его жена укрывается в постели от своих супружеских обязанностей? Ваша нынешняя болезнь в такой же мере мотивирована, вы надеетесь выиграть что–то за ее счет.
– В чем дело? Вы принимаете меня за дуру?
– Нет, Дора, вы проницательная девушка. Но даже самые умные из нас с трудом понимают собственные мотивации. Вы стараетесь добиться разрыва связи между вашим отцом и фрау Краус. Вы уже пытались это сделать. Если вы сможете убедить вашего отца отказаться от фрау Краус, ссылаясь на свое нездоровье, тогда вы победили. Поскольку вы сами показали, что ваша мать и отец не имели интимных отношений уже несколько лет, почему вы называете отношения вашего отца с фрау Краус «обычной любовной связью»?
– Она любит моего отца только потому, что он состоятельный человек.
– Вы имеете в виду, что он дает ей деньги, делает подарки?
– Да. Она живет намного лучше и покупает более дорогие вещи, чем может позволить себе ее муж.
– Вы уверены, что не хотели на самом деле сказать совсем противоположное? Что ваш отец – человек без средств, то есть импотент?
Дору не взволновало это откровение. Она ответила:
– Да, я давно хотела, чтобы мой отец был импотентом, чтобы не могло быть интимных отношений между ними. Однако я знаю, что существует не один способ получить сексуальное удовлетворение.
– Вы имеете в виду удовлетворение через рот? Не так давно вы мне сказали, что сосали свой большой палец в возрасте до четырех или пяти лет. Каков источник ваших знаний, Дора? Не из «Физиологии любви» Манте–гаццы?
– Честно, не знаю, господин доктор.
– Думая о других средствах сексуального удовлетворения, возможно, вы имели в виду те части вашего тела, которые так часто приходят в раздражение: горло, полость рта? Ваш кашель, быть может, есть средство самовыражения в сексуальном плане? Ваше подсознание концентрирует стимуляцию именно там, а не в ваших половых органах?
Кашель исчез. Через несколько дней она прокомментировала:
– Сначала меня встревожили и оскорбили употреблявшиеся вами слова для обозначения частей человеческого тела, а вы говорили о них как врач…
– Вы имеете в виду то лицемерие, с которым говорят о них в обществе?
– Да. Уверена, что некоторые будут возмущены, услышав кое–что из нашей беседы, но ваше обращение во много раз порядочнее, чем разговоры, которые я слышала среди друзей моего отца и друзей господина Крауса.
В беседах Дора упорно возвращалась к фразе:
– Не могу простить моему отцу его любовные делишки. Не могу простить и фрау Краус.
– Вы ведете себя как ревнивая жена и понимаете это. Вы подменяете собой свою мать. И в своей фантазии вы ставите себя также на место фрау Краус. Это означает, что в вас воплотились две женщины, одну ваш отец любил изначально, другую любит сейчас. Все это говорит о том, что вы также влюблены в вашего отца, и это является причиной вашего внутреннего смятения.
– И не подумаю согласиться с этим.
Через несколько недель Дора рассказала о виденном ею сне.
– Горел дом. Мой отец разбудил меня. Я быстро оделась. Мать хотела задержаться, чтобы забрать свою шкатулку с драгоценностями, но отец сказал: «Не допущу, чтобы я и мои дети сгорели из–за твоей шкатулки». Мы побежали вниз, и, когда оказались внизу, я проснулась.
– Дора, в «Толковании сновидений» я утверждаю, что «каждый сон – это желание, представленное как осуществившееся, и лишь подсознательное желание обладает силой, необходимой для формирования сновидения». Вернемся к драгоценностям. Как вы относитесь к шкатулке с драгоценностями, которую хотела спасти ваша мать?
– Я получила дорогую шкатулку как подарок от господина Крауса.
– Вам известно, что «шкатулка» – это мещанское название женских гениталий?
– Ожидала, что вы скажете это.
– Вы намекаете, что заранее знали правду. Знали, что ваше сновидение говорило вам: «Моя шкатулка в опасности. Если я ее потеряю, то виноват отец». Поэтому вы перевернули все в своем сне и представили так, будто ваш отец спасает вас, а не шкатулку матери. Вы спрашивали, почему в ваших снах появилась ваша мать, когда она не присутствовала у Краусов во время инцидента у озера…
– Моя мать не могла появиться в этом сне.
– Ах, но она участвовала, поскольку инцидент связан с вашим детством. В отношении браслета, от которого отказалась ваша мать, вы дали ясно понять, что готовы принять то, от чего отказалась она. Теперь посмотрим под иным углом и заменим слово «принять» словом «дать». Здесь ваше желание дать отцу то, чего не дает ему ваша мать. Параллельная мысль: в сновидении господин Краус занимает место отца: он дает вам шкатулку, ив ответ вы готовы дать ему свою шкатулку. Дальше ваша мать заменена фрау Краус, находящейся в доме; согласно сновидению, вы готовы дать господину Краусу то, что ему не дает его жена. Таковы чувства, которые вы подавляете настолько динамично, что цензор вынужден переворачивать вверх ногами элементы вашего сновидения. Сновидение доказывает, что вы взываете к эдиповой любви своего отца, дабы уберечься от любви к господину Краусу. Дора, взгляните повнимательнее на свои чувства: вы не боитесь господина Крауса, не так ли? Вы боитесь себя, боитесь, что поддадитесь соблазну. Смертный не может вечно скрывать секрета. Дора глубоко вздохнула.
– Не хочу больше секретов, господин доктор. Я рада, что все стало явным. Из всех врачей, кто мною занимался, вы поняли меня. Я презирала других, потому что они не смогли разгадать мои тайны. Быть может, вы меня освободили.
– Быть может…– Но он сомневался. Слишком короток трехмесячный период.
Зигмунд вел полные записи сеансов с Дорой, которые проводились шесть раз в неделю до нового, 1901 года. Каждый вечер после ужина он заносил описание сеансов в отчет. Таким образом, завел дело с полным набором результатов психоанализа, размышляя о том, как опубликовать собранное в качестве документа, опровергающего утверждения тех, кто нападает на «Толкование сновидений». Семья Гизль была из провинции и мало известна в Вене; изменив внешние детали, он мог описать данный случай, не ставя под удар Дору.
Работу над рукописью в сто страниц он завершил к концу января. В июне послал рукопись в ежемесячный журнал психиатрии и неврологии. Когда издатель принял материал, Зигмунд почувствовал угрызения совести. Он забрал рукопись и запрятал ее в своих ящиках.
– Пусть вылежится, – решил он, – и пусть публика созреет.
Он начал писать работу под названием «Психопатология обыденной жизни».
Впервые Зигмунд писал для широкой публики, а не для специалистов; он мог не афишировать сексуальные проблемы и не наступать на моральные мозоли общества. Материал давала повседневная жизнь: обмолвки, просчеты, ошибки, искажения имен и дат, неправильная подмена слов, неправильное понимание… Он был убежден, что можно обнаружить психологическую детерминанту, определяющую мельчайшие детали работы ума. На титульном листе он привел цитату из «Фауста»:
Вы вновь со мной, туманные виденья,
Мне в юности мелькнувшие давно…
В качестве подхода к исследованиям он использовал симптоматические действия, поскольку они, подобно сновидениям, сделали возможным перенести в обычную психологию многое из того, что он узнал о неврозах и подсознании. Если справедливо, что ничто не забывается и не перемещается случайно, тогда можно показать сложную, двойную природу человеческого ума при самых простых обстоятельствах и на здоровых, нормальных людях.
Он рассказал историю председателя нижней палаты австрийского парламента, открывшего заседание словами: «Господа! Принимая во внимание, что имеется полный кворум, объявляю настоящее заседание закрытым!» Последовал взрыв смеха: всем было известно о его нежелании созывать сессию парламента. Молодой человек восхищался своим учителем, широко известным историком, но был публично унижен им, когда заявил, что хотел бы написать книгу о знаменитой личности. Историк объявил: «Нам не нужно больше книг!» Через несколько дней при встрече молодой человек воскликнул: «Какую странную вещь вы сказали, вы, написавший больше истерических книг, чем кто–либо иной». Старый учитель улыбнулся и сказал: «Истерических или исторических? Вы весьма правильно отчитали меня за плохое отношение к вам в тот вечер».
Когда Зигмунд спросил пациентку, как чувствует себя ее дядя, она ответила:
– Не знаю, сегодня я его встретила на месте. На следующий день она сказала:
– Стыжусь, что вчера спутала «на месте» с «походя», что и имела в виду.
Анализ показал, что в этот день она тревожилась за кого–то из близких, пойманных на месте преступления. Часты случаи, когда люди забывают о договоренностях, которые им не нравятся; посылают письма, не проверив то, что в них находится. Один из пациентов, собиравшийся уехать из города и задолжавший доктору Фрейду значительную сумму, возвратился домой, чтобы взять из стола свою чековую книжку, но тут же так запрятал ключи, что не мог открыть ящик стола. Одна пациентка, как подозревал Зигмунд, стыдилась своей семьи. Она ответила:
– Невероятно. Могу им приписать одно: они, конечно, необыкновенные люди, они все – жадные, я хотела сказать, умные.
Другая пациентка не могла вспомнить в компании мужчин и женщин название романа Лью Уолласа по той причине, что «Бен Гур» звучит по–немецки близко к фразе: «Я потаскушка».
Он записал: «В интеллектуальной жизни значительно меньше свободы и произвола, чем мы привыкли думать, возможно, их вообще нет. То, что мы называем шансом, может, как хорошо известно, воплотиться в законе. Таким же образом называемое нами в уме произволом покоится на законах, о которых мы лишь начинаем догадываться».
Он привел анекдот о самом себе, чтобы проиллюстрировать мысль, что числа редко выскакивают из головы случайно, они неизменно управляются подсознанием.
Он пошел к торговцу, чтобы купить несколько книг по медицине, и попросил обычную десятипроцентную скидку. На следующий день он отнес связку медицинских книг, которые были ему больше не нужны, к другому торговцу и потребовал за них справедливую цену. Торговец хотел заплатить меньше. «На десять процентов меньше», – думал Зигмунд. Оттуда он направился в банк, чтобы снять 380 крон (новая денежная единица стоимостью в половину гульдена, только что введенная в Австрии) со своего счета в 4380 крон; но, выписав чек, он заметил, что вместо 380 крон выписал 438 крон, то есть десять процентов от сбережений!
Не желая раздражать широкую публику, он включил лишь несколько примеров, затрагивавших секс: пациентка пыталась воссоздать в воспоминаниях детства случай, когда некий мужчина положил свою руку на определенную часть ее тела. Женщина никак не могла вспомнить на какую, а когда через несколько секунд Зигмунд спросил, где находится ее летний домик, она ответила:
– На бедре горы… Я имела в виду на склоне горы.
В выходной он встретил знакомого по университету. Тот произнес страстную тираду о сомнительном будущем евреев в Австрии, закончив цитатой из Вергилия: «Пусть из моих костей поднимется мститель!» – но запутался в латыни, поменял порядок слов, в итоге получилось: «Пусть поднимется из наших костей». Ошарашенный, он воскликнул:
– Зиг, я пропустил что–то. Помоги, как это правильно звучит?
– С удовольствием помогу: «Пусть из наших костей поднимется мститель».
– Как глупо забыть! Между прочим, ты утверждаешь, что беспричинно не забывают. Я хотел бы узнать, почему я забыл о мстителе.
– Ответить не сложно. Я должен просить вас сказать откровенно, что приходит вам в голову, когда вы без какой–либо определенной цели ищете забытое слово.
– Хорошо. Довольно странное желание разделить слово на части…
– А затем?
– В данном случае я пошел по пути дополнений и в итоге получил набор слов, обозначающих мощи, реликвии, разжижение, текучесть, жидкость. Вы ничего не нащупали?
– Нет еще. Продолжайте.
– Я думаю, – продолжил знакомый с ироническим смехом, – о Симоне Трентском, мощи которого видел два года назад в Тренте. Я думаю о нынешних обвинениях против евреев в ритуальных кровавых жертвоприношениях; о книге Клейнпауля, в которой он рассматривает эти предполагаемые жертвы как новое воплощение Спасителя.
– Понятие не совсем чуждое предмету, о котором мы говорили до того, как вы забыли латинское слово.
– Верно. Следующая моя мысль была о статье, которую я прочитал в итальянской газете. Ее заголовок вроде был «Что говорит Блаженный Августин о женщинах». Что вы извлечете из этого?
– Я жду.
– А теперь появляется то, что не связано, несомненно, с нашим предметом.
– Будьте добры, воздержитесь от критики и…
– Да, понимаю. Я думаю о чопорном старом джентльмене, которого встретил во время моей поездки на прошлой неделе. Он был оригиналом, имел вид огромной хищной птицы. Его звали Бенедикт.
– Итак, цепочка святых и отцов церкви: святой Симон, Августин, Бенедикт, – сказал Зигмунд.
– Теперь мне на ум приходит святой Януарий и чудеса с его кровью, – продолжал человек. – Мне кажется, что мои мысли движутся автоматически.
– Секундочку: святой Януарий и Августин связаны с календарем. Но напомните о чудесах с кровью Януария.
– Наверняка вы должны были слышать об этом. Кровь святого Януария хранилась в сосуде внутри церкви в Неаполе, и в священный день она чудесным образом становилась жидкой. Народ придавал большое значение этому чуду и волновался, если происходила задержка…
– Почему вы остановились?
– Ну, мне пришло на ум… Но это слишком интимное, чтобы продолжать… Кроме того, я не вижу связи… Я подумал о леди, от которой мог бы легко получить информацию, неловкую для нас обоих.
– Что у нее кончились месячные?
– Как вы могли догадаться?
– Это не трудно, вы достаточно подготовили почву. Подумайте о календарных святых, крови, которая начинает течь в определенный день, расстройстве, когда событие задерживается… Действительно, вы использовали чудо святого Януария, чтобы состряпать блестящий намек на циклы в жизни женщины.
– И вы действительно хотите сказать, что тревожное ожидание лишило меня способности произнести незначительное слово?
– Для меня это неопровержимо. Вспомните, как вы разделили слово, затем переключили на ассоциации: мощи, разжижение, жидкость.
– Признаюсь, что леди – итальянка и я ездил с нею в Неаполь. Однако все это может быть случайностью?
– Судите сами, являются ли все увязки случайными. Могу тем не менее сказать, что любой случай, схожий с рассмотренным нами, приведет вас к столь же поразительной «случайности».
Когда позднее он опубликовал рассказ об этом, многие читатели были с ним согласны.
22 января 1901 года на шестьдесят четвертом году своего правления умерла английская королева Виктория. Зигмунд много читал об истории Англии и понимал, что закончилась эпоха, в которой сам образ монарха противостоял утверждениям доктора Фрейда о сексуальной природе человека. В первый месяц второго года двадцатого столетия Зигмунд потешил себя надеждой, что новый век будет более справедливым, менее лицемерным, менее фанатичным и предубежденным в отношении нормальной сексуальности человека; что этот век признает, что у женщин есть бедра, а не только ноги; согласится, что все дети рождаются с нормальным сексуальным влечением. Он раздумывал, доживет ли сам до изменений в умах людей. Дарвин также думал об этом. Зигмунд читал об оскорблениях, сыпавшихся на голову Дарвина; они были столь же грубыми, как проклятия прессы в его адрес. Универсальность фанатизма людей была, конечно, слабым утешением.
Работая быстро, он закончил «Психопатологию обыденной жизни» и направил рукопись издателю Циену, обещавшему опубликовать ее летом. По дороге к матери Зигмунда на воскресный обед, являвшийся событием для Амалии, Марта спокойно спросила:
– Зиги, ты говорил, что написал большую статью для широкой публики. Почему же ты предлагаешь ее не обычной газете, а журналу психиатрии и неврологии? Потому что ты взял назад у них рукопись о Доре Гизль?
– Отчасти. Просто для врача неудобно публиковать медицинские материалы в обычной печати. Он должен писать в научные журналы.
– Как же тогда твои материалы станут достоянием широкой публики?
– Путем просачивания. Как газ из земли или вода с плоской крыши.
Затем впервые за пять лет со времени его злополучной лекции об этиологии истерии в Обществе психиатрии и неврологии ему предложили выступить перед Философским обществом, членами которого были авторитетные лица из различных отделений университета. При своем зарождении эта группа собиралась приватным образом в кафе «Кайзерхоф», но в 1888 году была признана философским отделением университета и ей был выделен лекционный зал. Ряд лет Зигмунд слушал блестящие лекции и дискуссии в Философском обществе не только по медицине, но и по философии. В числе членов общества были лишь две женщины, но многие женщины посещали лекции с мужьями и родственниками. Общество играло важную роль в интеллектуальной жизни Вены.
Поскольку члены общества не имели прямого контакта с доктором Зигмундом Фрейдом, они обратились к нему через Йозефа Брейера. Тот написал Зигмунду, настаивая принять приглашение. Зигмунд был на седьмом небе. Он читал лекции о сновидениях в обществе «Бнай Брит» немногим записавшимся на его курс, но эти лекции организовывались по его просьбе. Полученное приглашение предоставляло ему одну из наиболее уважаемых в Европе трибун. Он принял решение написать сильный, убедительный, понятный доклад.
Но, перечитав написанное, он понял, что в нем слишком много сексуального материала, который аудитория сочтет шокирующим и неприемлемым. Он послал уведомление обществу с предложением отменить лекцию. К нему на Берггассе пришли два директора общества с просьбой пересмотреть решение об отказе.
– Хорошо, господа, но при одном условии – на следующей неделе вечером вы придете ко мне и прослушаете лекцию. Если вы не найдете ничего недопустимого в ней, я буду рад прочитать ее перед обществом.
Они пришли, прослушали часовое выступление Зигмунда, обдумали его. Когда они благодарили за то, что он уделил им время, один из них заметил:
– Члены нашего общества – люди воспитанные, господин доктор; они много путешествуют и образованны. Ваши тезисы вызовут некоторое удивление, может быть, даже шок, но никак не взрыв морального возмущения. Мы соберем подходящую аудиторию для такого нового подхода к неврологии.
О лекции было объявлено в «Нойе Фрайе Прессе», и она вызвала значительный интерес. Утром в день выступления на Берггассе пришло срочное письмо. В извинительном тоне представитель Философского общества объяснял: произошла утечка информации о содержании лекции доктора Фрейда, некоторые мужчины возражают. Не будет ли любезен доктор Фрейд начать выступление с нейтральных, несексуальных примеров? Когда же подойдет к материалу, который кое–кому может показаться оскорбительным, то не может ли он поделикатнее объявить, что переходит к описанию некоторых сомнительных вопросов, и подождать некоторое время, «в течение которого женщины смогут покинуть зал»?
Он отменил лекцию, послав такую возмущенную записку, что слова, казалось, прожигали бумагу. Марта спросила:
– Не мог бы ты прочитать лекцию о психопатологии обыденной жизни? Ты сам говорил, что это легкий путь к подсознанию и в книге очень мало ссылок на сексуальность.
– Да, мог, если бы с самого начала они попросили прочитать такую лекцию. Но после представления мной основной части работы заявить, что девяносто процентов ее текста непристойны или предосудительны, было бы признанием порочности моей деятельности. Если эти мужчины думают, что уши их женщин слишком деликатны, чтобы слышать о половой жизни хомо сапиенса, тогда мне лучше не появляться на их арене боя быков.
– Будь выбор, – хихикнула Марта, – кем бы ты стал: матадором или быком?
– При каждой фиесте я появляюсь роскошно одетый под матадора, а к концу состязания превращаюсь в пронзенного шпагой быка, стоящего на коленях в опилках арены.
Александр, преподававший по вечерам диспетчерскую службу и тарифы торговых перевозок в Экспортной академии по соседству, частенько заходил после лекций на чашечку кофе. Ему исполнилось тридцать четыре года, он владел крупным пакетом акций в судоходном деле, хорошо одевался, бывал в обществе и слушал любимые оперетты. Как полагали Зигмунд и Марта, у него все еще не было желания серьезно влюбиться или жениться.
– Есть еще время остепениться. В следующие пять лет Мориц Муенец выйдет в отставку. Тогда поищу жену.
Когда Леопольд Кёнигштейн получил наконец пост помощника профессора, Марта устроила в субботу праздничный ужин, пригласив старых друзей. Затем Александр был назначен помощником профессора по тарифам в Экспортной академии. Марта пригласила родственников на праздничный обед в воскресенье. Встреча была несколько подпорчена для Зигмунда, когда его мать заявила за столом:
– Никогда не ожидала, что мой младший сын станет профессором раньше старшего.
Зигмунд удержался от замечания: «Мама, Экспортная академия всего лишь торговая школа. Это не Венский университет». Вместо этого он сказал:
– В семье Фрейд выращивают только гениев.
Тем не менее, его сердило неосторожное замечание матери. Он думал: «Мне следует возобновить ходатайства перед министром образования. Но каким образом?»
Вильгельм Флис написал ему, что пытается убедить фрау Добльхоф поехать в Вену лечиться у Зигмунда, поскольку берлинские врачи не смогли ей помочь. Вильгельм уверял фрау и господина профессора Добльхофа, что приват–доцент Фрейд сумеет помочь ей благодаря его новой терапевтической методике. Зигмунд был сбит с толку этой информацией. Он воскликнул:
– Он делает то же, что профессор Нотнагель: «Я не верю в ваш метод, и вот пациент, которому никто не может помочь. Может быть, вы поможете?» Кто он, последний судия?
В начале июня он отправился на разведку в Баварию, чтобы снять дом для летнего отдыха семьи; сел на поезд в Зальцбург, где посетил Минну и фрау Бернейс, отдыхавших в Рейхенгалле, а затем, путешествуя в экипаже, отдал предпочтение соседнему Тумзее – небольшому живописному озеру. Альпийские розы спускались с гор прямо к дороге, вокруг удивительные леса, земляника, множество цветов, грибов… Вилл для аренды не было, но незадолго до этого умер доктор, владевший небольшим постоялым двором, и Зигмунд сделал заявку на это помещение.
Тумзее стало мини–раем для семьи. Дети истребляли пищу, как галчата, дрались из–за лодок на озере, уходили на целый день, унося с собой сытные походные завтраки. Мартин, одиннадцати лет, Оливер, десяти, и Эрнст, девяти, одевались в одинаковые костюмы: короткие кожаные штаны с нашивными карманами, ботинки, плотные гольфы до колен, мягкие куртки, белые рубашки, галстуки в горошек и круглые шляпы с перышком на ленте. Зигмунд иногда сопровождал их, но жаловался, что чувствует себя глупым на рыбной ловле. Чаще он прогуливался по лесу, собирая ягоды, с девочками: тринадцатилетней Матильдой, восьмилетней Софией и пятилетней Анной. Марта была очарована местной природой и уютным постоялым двором.
Зигмунд же не находил себе места. После завершения «Психопатологии обыденной жизни» он ощущал усталость. Он злился на себя из–за отсутствия новых идей. У него был удачный год частной практики, но, поскольку стало меньше пациентов, ослабло и напряжение. Все предрасполагало к хорошему настроению, и все же он не знал, чем заполнить свободное время. Днем его преследовали грезы, а ночью – сновидения, будто в Пасху он находится в Риме. Хотя он много читал о греческой археологии и, читая, «наслаждался путешествиями, которых у меня никогда не будет, и сокровищами, какими никогда не буду обладать», его внимание вновь обратилось к Риму. Он изучал план города, чтобы знать, как пройти, если когда–либо наберется отваги и преодолеет предубеждение против поездки. Он спрашивал себя: «Из собственного анализа я выяснил, почему я подавил это желание. Почему я не свободен поехать сейчас? Я должен поехать!»
– Мне нужно провести пару недель в стране вина и оливкового масла, – сказал он Марте.
– Почему бы тогда не поехать, дорогой? Новые места освежат тебя для предстоящей работы.
Он никак не мог собраться. Вместе с Мартой он поехал в Зальцбург послушать оперу, затем проливной дождь задержал его на постоялом дворе на несколько дней. За это время он прочитал введение к «Загадке сфинкса» доктора Людвига Лейстнера, доказывавшего, будто можно проследить, как возникают мифы в снах. Затем отложил книгу, когда увидел, что у автора нет ясного представления о том, как складываются сновидения. Единственным сообщением в газетах, взволновавшим его, было известие о раскопках Артуром Званом Кносского дворца на Крите, в центре рождения ранней греческой культуры за 1500 лет до нашей эры. По утверждениям, это было месторасположение оригинального лабиринта Миноса.
Взволнованный этими находками в греческой археологии, он вернулся к мысли о неистребимом желании посетить Рим. Это было бы новым этапом: его приезд в Рим стал бы сигналом завершения анализа, символическим актом, необходимым для обретения независимости.
Он помчался под проливным дождем на постоялый двор, нашел Марту в гостиной читающей детям при свете керосиновой лампы. Она заметила выражение искрящегося возбуждения в его глазах.
– Зиги, что случилось? У тебя такой вид, будто тебя чем–то ударило.
– Вот именно. Молния. Первого сентября мы уезжаем в Рим. На две недели. Что скажешь, Марта?
– Скажу «аллилуйя». Я знаю, как долго и страстно ты хотел поехать. – Она немного подумала, затем обняла Зигмунда за талию и нежно сказала: – Ценю, что ты хочешь поделиться со мной этим большим событием. Но я вижу, что ты пытаешься проглотить за две недели две тысячи лет римской истории, и все это в зверскую жару римского лета с его малярией. А не лучше ли мне поехать с тобой в следующий раз, когда ты будешь хорошо знать город и примешь его философски?
В конечном счете он решил пригласить Александра поехать с ним.
На второй день путешествия в полдень они прибыли на Центральный вокзал и сели в экипаж, чтобы добраться до гостиницы «Милано» на площади Монтечиторио. Зигмунд волновался, когда они проезжали по улицам, особенно в местах, о которых читал: у чарующего фонтана Наяд на площади Эзедры, у колонны Марка Аврелия на площади Колонны; у обелиска, доставленного Августом из Гелиополя в Рим и установленного на Марсовом поле, он боялся, что у него перехватит дыхание.
В гостинице «Милано» был зарезервирован просторный номер с электрическим светом, а не с газовыми лампами, к которым он привык во время поездок. Он быстро принял горячую ванну, переоделся и, глядя на себя в зеркало, заметил:
– Чувствую себя истым римлянином, хотя мне больше бы хотелось поблаженствовать в горячей воде терм Каракаллы в окружении сотни сенаторов и патрициев, играющих в кости на разграфленном полу.
– Говоришь фразами из путеводителя, что у тебя в кармане, – пошутил Алекс.
– Ну–ка, Алекс, давай поищем хороший ресторан, а затем просто побродим в наш первый полдень. На остальные дни я составил жесткое расписание.
– Нисколечко не сомневаюсь, – проворчал Александр, – ляжем сегодня пораньше. Наверняка мы будем наблюдать восход солнца в Колизее.
– Не в этот раз. Это великий момент в моей жизни, и я хочу прочувствовать его во всей полноте. Ты даже не знаешь, как я счастлив, находясь в Риме, как это много для меня значит.
На следующее утро в семь тридцать они посетили собор Святого Петра, обозрев накануне с террасы Пьяцале дель Пинчо величественный купол, выполненный по проекту Микеланджело, прошли через массивную центральную дверь и быстро достигли центрального придела, где задержались, пораженные прекрасно уравновешенной громадностью собора. Зигмунд видел, как первые прихожане целовали ногу Святого Петра; спустился под центральный алтарь к могиле Петра; затем они поднялись по бесчисленным ступеням на вершину купола, чтобы с высоты взглянуть на обширную площадь под ними. С открытых балконов, украшенных гигантскими скульптурами, они окинули взором величественную панораму Рима, замок Святого Ангела перед ними, Тибр, рассекающий город.
Из собора Святого Петра они пошли в Ватикан. Ничто из прочитанного или увиденного Зигмундом не подготовили его к восприятию великолепных сводов Сикстинской капеллы, где Микеланджело отобразил в живописи Ветхий Завет. Он ходил по капелле с запрокинутой головой, пытаясь впитать это чудо в красках, образы пророков, сивилл, сотворение человека, потоп, с трудом схватывая необъятное. Это была очищающая и вдохновляющая проверка искусством. Почти то же самое чувство испытал он, подойдя к торцу капеллы посмотреть на «Страшный суд» с мощным, мужественным Христом, изгоняющим грешников в ад, и нежной, красивой Марией, сидящей рядом с ним в прозрачной одежде.
Он возвратился в гостиницу «Милане» в состоянии оцепенения, написал Марте: «И подумать только, что много лет я боялся приехать в Рим!»
На следующее утро они провели два с половиной часа в Римском национальном музее с его коллекцией античных греческих скульптур, затем гуляли под теплым солнцем на маленькой площади Треви и бросили монеты в мощную струю фонтана, чтобы, согласно преданию, вновь вернуться в Рим. В полдень они пообедали в открытом ресторане под сенью огромных каменных тритонов, несущих крылатую колесницу. После вкусных феттучине и осси букки, из которых костный мозг извлекался с помощью длинного ножа с желобком, они направились к древнему Пантеону с его шестнадцатью монолитными колоннами, такому огромному внутри, что трудно себе представить; через круглое отверстие в своде можно было любоваться чистым итальянским небом. Вторую половину дня они провели в Колизее.
К вечеру они поужинали в ресторане на площади Навона с ее прекрасными фонтанами Бернини в стиле барокко, затем отправились домой, обласканные теплым воздухом. Зигмунду нравилось наблюдать, как ведут себя римляне на улицах города: матери, кормящие грудью детей на пороге домов; пары, покупающие ужин у разносчиков, жующие на ходу, поющие, спорящие, жестикулирующие; парни и девушки в объятиях друг друга, прислоняющиеся к стене при поцелуях, как на улицах Парижа.
– Мне нравятся современные римляне в той же мере, как и античные, – заметил Зигмунд Александру. – Они живут на открытом воздухе. В Вене мы можем делать что угодно в стенах и ничего на публике, разве только выпьем кофе.
Дни были полны фантасмагории сцен, звуков и откровений. Он никогда не чувствовал себя так хорошо. Они наняли экипаж на четыре часа, чтобы осмотреть город, посетили Палатин, ставший для Зигмунда любимым холмом в Риме, даже более дорогим, чем прекрасно задуманный Микеланджело Капитолий с Сенатским дворцом и статуей Марка Аврелия. В церкви Святого Петра в цепях он полюбовался статуей Моисея, дав обет, что напишет книгу о мраморных скульптурах. У торговца античными вещами он отыскал старинную римскую голову, мраморный торс женщины с Ближнего Востока, две египетские фигурки, небольшие, но с изящными деталями, и, наконец, греко–римскую камею с головой Юпитера. Он вправил ее в простое золотое кольцо, которым восхищался, и редко снимал.
На девятый день подул сирокко, горячий ветер из Африки, несколько иссушивший энергию Зигмунда. Однако он вопреки этому продолжал наслаждаться чудесами Древнего Рима: Форумом с аркой Септимия Севера, базиликой Юлии, Домом весталок. Они прошлись по улице Дей Фори Империали, мимо благородных форумов, построенных во времена Августа, Цезаря, Траяна. В самый последний день Зигмунд набрел на самое многозначительное открытие: он посетил небольшой подземный языческий храм с сохранившимся жертвенным алтарем; над храмом в подземелье находилась ранняя христианская церковь первого или второго столетия, простая, без украшений; а над ней третья, большая украшенная церковь, построенная в семнадцатом веке. Для Зигмунда увиденное явилось символом начала и хода его собственной работы: подсознания, предсознания и сознательного ума, один над другим в точном порядке.
На двенадцатый день братья сели на поезд, идущий в Вену. Зигмунд удовлетворенно вздохнул, когда они разместились в своем купе, где им предстояло провести два дня.
В Вене его ожидали три интересных пациента, двое из которых сыграли большую роль в его жизни. Первой была баронесса Мария фон Ферстель, урожденная Торш, на вид тридцатилетняя женщина, величественная, с широким, сильным, приятным лицом и удивительно большими темными глазами. Она родилась в Праге в семье мировых банкиров и оптовых торговцев и воспитывалась во дворце Торш, занимавшем почти целый квартал. Ее отец Давид отошел от бизнеса и стал гражданским инженером. Мария Торш вышла замуж за барона Эрвина фон Ферстеля, богатого генерального консула в имперском министерстве иностранных дел. Бракосочетание пары состоялось в Обетовой церкви, спроектированной и построенной отцом барона, выдающимся архитектором Генрихом фон Ферстелем. По его проекту был также построен Венский университет. Баронесса имела четырех дочерей и владела одним из наиболее именитых салонов в столице империи. Она отличалась остроумием и выдержкой. Семейство Торш было еврейского происхождения, но Мария еще до брака с бароном фон Ферстелем приняла католицизм, и этот жест считался искренним.
– Господин доктор, меня рекомендует вам фрау Гомперц, она сказала, что вы вылечили ее за месяц.
– У нее было всего лишь растяжение кисти. Что беспокоит вас?
– Я страдаю головными болями. Пробуждаясь утром, чувствую себя прекрасно, отдохнувшей и готовой с удовольствием заняться предстоящими делами. Но со временем, просматривая почту, принимая посыльных с известиями о встречах, благотворительности, начинаю ощущать, будто на голове у меня тесная шляпа.
– Покажите, где начинается боль.
– Здесь, где шея соединяется с головой. – Она похлопала по месту левой рукой. – Боль как бы поднимается вверх по голове, затем спускается на лоб. Иногда голова становится такой тяжелой, что мне она кажется отдельным телом, которое движется туда, куда захочет.
– Баронесса, это похоже на типичный пример головной боли от напряжения.
Он нащупал некоторое размягчение около шейного нерва и больше ничего. Попросил рассказать подробно, как она проводит день от пробуждения до сна. Рассказ показал образ жизни одной из самых активных женщин в Австро–Венгерской империи. Когда нужно было оказать услугу императору, парламенту или мэру, религиозной, образовательной или художественной группе, она не решалась сказать «нет». Насколько мог понять Зигмунд, в семье не было проблем: барон и баронесса состояли в браке одиннадцать лет и все еще любили друг друга. У баронессы не было неврозов, не страдала она и истерией.
В ходе одного сеанса она спросила:
– Господин доктор, как может навредить активность, если она диктуется стоящими мотивами?
– Быть может, вы взяли на себя слишком много обязательств?
– Мой день становится все более нагруженным.
– Не будет ли правильным сказать, что у вас есть внутренняя потребность быть активной?
Баронесса сидела, опустив голову, затем подняла на него глаза и откровенно сказала:
– Да. Я чувствую внутреннюю силу, которая меня толкает. Назовите ее «положение обязывает». Но по выражению вашего лица я могу полагать, что вы считаете это более сложным. Я не хочу быть той, к кому всегда обращаются, и в то же время не хочу стоять в стороне. Есть ли смысл в этом противоречии, доктор?
– Разумеется. Немногие люди идут по жизни, не испытывая какого–нибудь раздвоения.
Баронесса фон Ферстель повернула голову набок, как бы размышляя, а затем сказала:
– Поскольку мой муж – дипломат, к нам приходят интересные и важные люди. Семья моего мужа и моя были обеспеченными в течение ряда поколений. У нас нет ссор с родственниками и детьми. В моей жизни не было больших потрясений или разочарований. Почему я должна быть в конфликте с самой собой?
– Мы должны это выявить. Я думаю, что не потребуется длительного анализа, чтобы добраться до сути.
В течение двух первых месяцев ему удалось несколько улучшить состояние пациентки. Стало очевидным, что она стремилась соперничать со своей матерью, великосветской дамой, содержательницей блестящего салона. Старшая госпожа Торш добилась известности в империи, регулярно появлялась при дворе императора Франца–Иосифа, славилась своей благотворительностью в отношении не только еврейского госпиталя и института для слепых и сирот, но и католических организаций. Баронесса фон Ферстель соперничала свыше своих сил и подлинного желания с собственной матерью, роль которой она явно преувеличивала. Вторая проблема возникла из–за ее перехода в католицизм. Смена религии часто вызывает чувство вины. Не будучи католичкой от рождения, она считала, что должна сделать больше, чем окружающие, чтобы никто не мог упрекнуть ее в еврейском происхождении.
Она согласилась с доводами доктора Фрейда и принялась отыскивать другие доказательства справедливости его заключений. Головные боли ослабли. Внутреннее напряжение спало. Ощущение тесной шляпы на голове возникало все реже и реже. Она стала отказываться от дел, которые, как она понимала, могут выполнить и другие. Сеансы Зигмунда доставляли ей удовольствие, на нее произвела впечатление методика, позволяющая одолеть невидимого врага. К концу третьего месяца она чувствовала себя совсем хорошо.
Еще один пациент доставил острое удовольствие. Доктор Вильгельм Штекель стал первым практикующим врачом, пришедшим к нему с просьбой помочь в проведении анализа. Штекелю было тридцать три года, он родился и вырос в австрийской Буковине, окончил медицинскую школу Венского университета. У него была весьма выразительная внешность актера–любителя: вздернутые усы, аккуратно подстриженная бородка и такие большие глаза, что зрачки казались плавающими в море. Одевался он по–светски: гладкие галстуки и небрежно наклоненная шляпа. Он писал статьи в воскресные номера газет, виртуозно играл на пианино и сочинял музыку на собственные стихи, считал себя авторитетом в велосипедной езде на том основании, что опубликовал книгу «Здоровье и велосипед». Штекель выпустил также монографию под названием «Соитие в детстве», из которой Зигмунд заимствовал пассаж для одной из своих работ. Он обладал способностью произнести монолог, не переводя дыхания.
– Макс Кахане рассказал мне о вас, о ваших лекциях в университете, оригинальных и содержательных. Кахане сказал, что вы цитировали из моего «Соития в детстве». Я никогда не слышал вашего имени и не читал ваших книг. Через пару дней, после того как Кахане упомянул ваше имя, я прочитал обзор вашего «Толкования сновидений». Автор обзора был пристрастным, называл книгу непонятной и ненаучной, и я понял, что книга должна быть интересной. Я часто оказывался бессильным перед нервными больными, внешне не имеющими никаких физических нарушений. Я не в курсе вашего открытия подсознания. Не можете ли вы одолжить экземпляр «Толкования сновидений»? Я хочу изучить, как сны раскрывают подавленные воспоминания. Уверен, что, овладев вашим методом, смогу помочь своим пациентам.
Вас интересует, почему я пришел к вам? Я в опасном положении. Мой брак рушится. Я женился на девушке, потому что она любила прекрасные книги и пела со мной дуэты. Ныне же мы не выносим друг друга. Как бы хорошо я к ней ни относился… я вижу гомосексуальные сновидения. Но Макс Кахане рассказал мне о концепции бисексуальности, так что сны не делают меня ненормальным, не так ли? Я вижу сны, в которых участвует мать, но ведь Цезарь и Александр также видели подобные сны, верно?
Прежде чем вы ответите на мои вопросы, вам, видимо, интересна история моей жизни, особенно детства. Я ничего не скрою, уверяю вас, расскажу о всех сексуальных мотивах в ранние годы, в конце концов кто, как не я, авторитет в области детского соития? Начнем сначала…
Штекель говорил безостановочно полных два часа. Рассказ забавлял Зигмунда; Штекель был прекрасным рассказчиком, даже неприглядная истина не останавливала его. Слова и фразы изливались из него, как из горного родника. Обнажались самые свободные ассоциации, о которых когда–либо слышал Зигмунд: десятки фантазий о школьных днях, об обучении ремеслу у сапожника, о работе в университетском клубе пацифистов, шести годах службы хирургом в армии, подготовке под руководством Крафт–Эбинга в психиатрической палате; и все это было пересыпано сплетнями венских кофеен, где он проводил свободное время, перелистывая десятки газет и набрасывая свои статьи.
Он приходил несколько раз в неделю, засиживался, пока Зигмунд был свободен, и развлекал его не меньше, чем любая комедия в Фолькстеатре. Зигмунд находил, что он делал все слишком быстро: говорил, думал, выносил суждения, вспоминал, писал, переносился в своем воображении. Штекелю требовалась вспышка эмоций на каждом шагу: в завершении мысли, рассказа, суждения.
Он разъяснил Зигмунду, что не хочет тотального анализа, ибо это может привести к изменению характера.
– Я доволен собой таким, какой я есть. Все, о чем я прошу, – устранить одно неприятное обстоятельство. Но вы должны сами обнаружить мое недомогание. Только тогда я могу быть уверенным, что вы на правильном пути и можете вылечить меня.
Потребовалось около трех недель, и Зигмунд установил, что Вильгельм Штекель страдает преждевременным семяизвержением. В известном смысле вся личность Штекеля была образцом поспешности, но в сексуальной жизни на это было обращено внимание лишь тогда, когда у него развилась неприязнь к жене. Зигмунд предполагал, что подсознательно Штекель мстит ей за то, что она обзывала его скрягой, бесталанным, пустышкой. Интимное сношение сопровождалось преждевременным семяизвержением до того, как она получала удовлетворение.
Обо всем этом Зигмунд должен был догадываться, ибо Штекель, откровенно грубый со своей женой, отказывался обсуждать супружеские отношения. Зигмунд не считал подходящим для психики Штекеля открыть тому, что он разоблачен. Зигмунд действовал косвенным путем, сумев в течение двух месяцев притормозить стремление Штекеля к поспешности: говорить слишком быстро, есть слишком быстро, достигать оргазма слишком быстро. К концу восьмой недели Штекель захотел прекратить сеанс, заявив:
– Мне теперь лучше. Опасное состояние прошло. Кроме того, я бросаю жену…
Зигмунд, не взимавший гонорара с друзей, считал себя вправе настаивать на продолжении сеансов еще несколько недель. Штекель согласился:
– Чувствую, что мы стали друзьями. Я восхищен «Толкованием сновидений». Беседы с вами подобны солнечному дню после дождя. Я пишу большую статью для «Нойес Винер Тагеблатт», в которой подчеркну, что ваша книга – предвестник самостоятельной новой книги. Хочу знать все о психоанализе. Быть может, когда–нибудь вы сочтете, что моя квалификация позволяет мне проводить анализ моих пациентов!
Привлекательная фрау Тереза Добльхоф, которую направил к нему Вильгельм Флис, была женой берлинского профессора. Профессор, коренастый мужчина, привел жену в приемную Зигмунда, присмотрелся к последнему и через несколько дней вернулся в Берлин. Лишь после отъезда мужа из Вены фрау Добльхоф проявила готовность к психоанализу. Фрау Терезе, как она просила Зигмунда называть ее, было чуть больше тридцати лет, она обладала превосходной фигурой и чрезмерно подчеркивала ее крайней стилизацией своих платьев. Обходительная в манерах, она была тщеславной, но не глупой женщиной, подверженной неожиданным взрывам смеха, выставлявшей напоказ свои чудесные белые зубы и способной перейти к внезапным приступам подавленности. Тереза описала свои симптомы Зигмунду как скуку, ведущую к подавленности.
– Вы знаете, я недовольна своей жизнью, моим мужем, моим домом… бездетна; недовольна своим общественным положением. У меня даже мелькает мысль о самоубийстве.
– А ваши физические недомогания, фрау Тереза?
– Боли в низу живота, головные боли, словно под череп загнали иголки, и сыпь на коже между грудями.
Зигмунд не считал, что месяца, проведенного в кожном отделении, достаточно, чтобы поставить диагноз. Он направил ее к своему бывшему наставнику в дерматологии в Городской больнице. Профессор Максимилиан фон Цейсль сообщил, что происхождение сыпи нервного характера, подтвердив тем самым предположения Зигмунда.
Фрау Тереза легко пошла на свободную ассоциацию, излагая обильный сексуальный материал: приставания любимого дяди, которые, как выявил Зигмунд, были фантазией; грезы о прекрасном принце, спящей красавице, королевской крови; о том, что она любовница императора и известных театральных звезд; и в конце она стала переносить эти чувства на доктора Фрейда.
– Вы так похожи на моего дядю, которого я обожала. Я вновь чувствую себя ребенком, в той же комнате с ним. Он был таким мужественным, таким привлекательным…– Вдруг она закричала: – Дядя, почему ты не любишь меня? Я обожаю тебя, мечтаю о тебе по ночам. Почему ты предпочитаешь потаскушек, которых приводишь домой?…
У фрау Терезы были все симптомы обычной истерии. К концу месяца полученные сведения не оставляли сомнений, что она страдает фригидностью. Ни ее сильное влечение к доктору, ни ее восхищение тем, что у него шестеро детей, а ее муж не подарил ей ни одного ребенка, ни удовольствие, с которым она окунулась в свои детские грезы и рассказала сексуальный по содержанию материал, не скрыли от него то, что перед ним тяжелый случай нарциссизма, самовлюбленности. Тереза начала заниматься онанизмом в раннем возрасте и доходила до оргазма; она заявила, что получала от этого большое удовольствие. Сейчас, взрослая, она не хотела отказаться от этого удовольствия.
– Почему я должна отдавать свое тело кому–то другому? Кому–то, кто стал бы диктовать, когда я могу, а когда нет получать удовлетворение? Кроме того, я не люблю мужа, он мне физически противен.
– Находите ли вы его нежелательным или менее желательным, чем прекрасный принц ваших грез, когда занимаетесь мастурбацией?
Тереза засмеялась без тени смущения.
– Мой муж не в состоянии сделать меня королевой мира, как это должно быть, по моему разумению, при половом акте. Поэтому я не допускаю его до половых сношений со мной уже несколько лет. Конечно, он безумно ревнив, обвиняет меня в том, что я получаю удовлетворение на стороне…
– И это справедливо. В вашем воображении!
– Да. Иногда он пытается взять меня силой. Я пугаюсь… Моя неприязнь к нему усиливается. Я не принадлежу к тем женщинам, которые просто лежат на спине, когда муж ощущает оргазм, а они ничего, лишь закрывают глаза.
– Поскольку вы живете вместе и, я полагаю, в той же спальне, как же вы справляетесь?
– Перед сном у меня появляются колики в желудке, самые настоящие, и настоящая головная боль. Конечно, сыпь на груди я вынуждена скрывать медицинским кремом. Мой муж вопит: «Если ты так устала и больна все время, почему не пойдешь к врачу?» Так я попала к вам: доктор Вильгельм Флис полагал, что вы мне поможете.
Профессор Добльхоф вернулся через пять недель. Зигмунд не знал, что сказала ему жена по поводу их сеансов, но раздраженный муж пришел в приемную, переадресовав свою ревность с неизвестного соблазнителя в Берлине на доктора Зигмунда Фрейда в Вене – городе, известном свободой нравов.
– Я не обвиняю вас в том, что вы соблазнили мою жену, господин доктор, это было бы глупо с моей стороны. Но я обвиняю вас в том, что в этой приемной задаются неприличные вопросы.
– Какого же характера, господин профессор?
– Сексуального.
– Но это и есть основа заболевания вашей жены и неудачи вашего супружества.
Лицо профессора почти почернело.
– Моя жена не имела права говорить вам об этом!
– Но ведь поэтому вы привезли ее в Вену?
У профессора была короткая шея, и он не мог наклонить голову. Он согнулся в поясе и уставился на пол.
– …Да. Думаете ли вы, что ее можно вылечить… сделать ее… нормальной женой?
– У меня есть основание надеяться.
Профессор Добльхоф возвратился в Берлин. У Зигмунда были еще пять недель для работы с фрау Терезой по часу ежедневно. Каждый день он помогал ей трезво посмотреть на себя с сексуальной точки зрения, равно как и на сексуальную природу человека. Он добрался до истока ее проблемы нарциссизма и чувствовал, что добивается важного прогресса благодаря выявлению ее сексуальных конфликтов в детстве. Если он сможет помочь ей подняться на более высокий уровень эмоциональной зрелости, тогда она сумеет восстановить понимание и симпатию к мужу, занять более терпимую позицию в отношении супружеской жизни и даже иметь детей. Она сможет тогда освободиться от истерии и начать вести нормальную жизнь.
Терезу заинтересовала концепция доктора Фрейда. Она надеялась, что дополнительное лечение позволит ей вернуться домой здоровой и построить супружескую жизнь на основе достигнутого самопознания. Зигмунд был доволен: он получил доказательство того, что его терапия может лечить.
Затем без уведомления профессор Добльхоф ворвался в приемную во время сеанса; увидел свою жену на кушетке с закрытыми глазами, а доктора Фрейда сидящим около нее и ведущим беседу на интимные темы. Он рывком поднял жену на ноги и бросил Зигмунду:
– У меня нет больше денег на такие глупости! Нет и времени ездить из Берлина в Вену, чтобы убедиться, что с женой все в порядке. Вы ее больше не увидите!
После пребывания в Риме Зигмунд чувствовал, что его собственный самоанализ завершен. Сковывавшая сдержанность в отношении титула профессора отпала. Он не промолвил ни слова, узнав, что Франкль–Хохварт получил такой титул. Министр образования явно забыл о приват–доценте Зигмунде Фрейде.
– Хватит пуританской этики, – объявил он Марте. – Я заслужил звание, и, если нужно быть карьеристом, чтобы получить его, тем хуже, как говорят в Париже. Встречусь со своим старым другом Экснером, который занял пост советника при министре образования по вопросам реформы системы образования в университете, в частности на медицинском факультете. Я намерен предложить ему реформу, которую он может провести немедленно.
Но, поднимаясь по Берггассе к Институту психологии, он понял, что ему нужно совсем иное, чем то, чего хотел четыре года назад, когда Нотнагель и Крафт–Эбинг написали похвальный отзыв о его работе, а медицинский факультет рекомендовал его кандидатуру. Тогда он стремился к академической карьере. Ныне же все изменилось. Он осознал, что, принимая во внимание сомнительный характер его работы и полное ее отторжение, если не осуждение, в Вене, нет ни малейшего шанса быть принятым медицинским факультетом в качестве профессора и администратора клинической школы. К тому же он не думал больше об обязательности академической жизни. Его вылазка в Рим придала ему отваги бороться в одиночку, идти своим собственным путем не только ради себя и семьи, но и ради науки о подсознании. Когда он впервые претендовал на роль помощника профессора, положение о почетном титуле, не возлагающем обязательств на получателя или на клиническую школу, было почти неизвестно, лишь в 1890 году один такой титул был дарован доктору Густаву Гертнеру. Ныне же, в 1901 году, титулы экстраординариуса были дарованы министром докторам Эрману, Палу, Редлиху; это ничего не стоило университету в финансовом смысле, но обеспечивало респектабельность получателю титула.
Он пересек Верингерштрассе и вошел в Институт физиологии, почувствовав знакомый запах электробатарей и химикалий анатомических препаратов, напомнивший о последней встрече с профессором Брюкке. Профессор тогда мудро подчеркнул, что чистая наука хороша для богатых. Зигмунд радовался, что Брюкке отказал ему; познанное им о человеческом уме казалось несравненно более важным, чем изучение нервных тканей раков.
Экснер возглавил Институт физиологии, как и планировал. Он принял пост советника при министре образования, живо интересуясь реформой медицинских колледжей Австрии. Его коллеги желали видеть его в министерстве, надеясь, что смогут влиять на все решения по медицине на правительственном уровне. Кабинет Экснера находился в старом дворце министерства на Минори–тенплац, 7, и раз в неделю он проводил там совещания. Он– получал две тысячи четыреста гульденов в год, но здесь, как и в Бюро здравоохранения, работал не за деньги. На рабочем столе, некогда принадлежавшем профессору Брюкке, лежали чертежи новых электрических аппаратов для измерения скорости и силы сокращения мышц, рукопись об окраске тканей и бессистемная груда докладов из министерства. Экснер считался крупным ученым и одновременно правительственным деятелем Вены, что являлось редким и ценным сочетанием.
Советнику Экснеру было уже пятьдесят пять лет, он почти облысел. Его поредевшие и истонченные волосы были тщательно приглажены, борода поседела, но проницательные серые глаза с тяжелыми нависшими бровями и веками не постарели: один взгляд – и они понимали все. Он поднял голову, посмотрел на лицо и позу Зигмунда и уже знал, с чем тот пришел. Зигмунд не виделся с Экснером несколько лет; Экснеру не верилось, чтобы медик отошел от физиологии.
– О, это ты, господин доктор Фрейд.
– Ну, советник Экснер, это не самое дружеское приветствие. Я могу припомнить весьма любопытные приветствия между вами, Флейшлем и мной в восемь часов утра в лаборатории физиологии, которыми мы обменивались в прошлом.
– Сейчас не восемь часов утра, а четыре часа дня, и в лаборатории идут два эксперимента.
– Вы всегда ими занимались. И большинство были успешными. Флейшль говорил, что, когда он умрет, вы станете самым крупным физиологом в Европе.
– И стану таким, – проворчал Экснер, – если не должен буду сидеть за этим столом и вести беседы с людьми, для которых ничего сделать не могу.
Зигмунд не принял всерьез колкость Экснера. Его любили студенты в Институте физиологии, потому что после каждой лекции он оставался и отвечал на вопросы, даже самые глупые.
– Как вы можете быть уверены, советник Экснер, что ничего не можете сделать для меня, не выслушав, зачем я пришел? Может быть, я хочу взять в долг десять крон? Или посмотреть ваше досье на молодых неврологов, ищущих поста ассистента?
– Вы ищете не этого!
– Точно. Мне хотелось бы знать, почему прошло четыре с половиной года, после того как медицинский факультет одобрил мою кандидатуру на пост помощника профессора, однако каждый год меня обходят. Должно же быть этому объяснение.
Экснер выразительно пожал плечами.
– Не обязательно. Разумеется, не в правительстве. Причин и последствий – да, но рационального объяснения – нет.
В голосе Зигмунда прозвучала саркастическая нотка:
– Оглядываясь на годы нашего дружеского общения, хотя вы были старшим для меня и моим учителем, не думаю, чтобы вам импонировало быть неприятным. Глубоко уверен, что профессор Брюкке не одобрил бы вашего поведения.
Экснер повернулся на стуле, уставился в окно. Затем он принял прежнюю позу, и в глазах его было новое выражение: не гнева, который мог в нем вспыхнуть, как думал Зигмунд, из–за бессилия, а чего–то расплывчатого, словно Экснер впервые через дымку двадцати лет вспомнил об удовольствии, которое он испытывал, работая с Брюкке и Флейшлем и с двумя блестящими, энергичными молодыми людьми, им помогавшими, – Иосифом Панетом и Зигмундом Фрейдом.
– Да… ну… Прости. Я раздражен, когда накапливается много официальных бумаг.
– Понимаю, Экснер, вы на самом деле не любите изображать себя высоким чиновником. Я пришел сказать вам, что заинтересован не в академическом назначении, а лишь в почетном титуле помощника профессора.
– Да… Хорошо…– Экснер промолчал, затем уперся локтями в стол и взглянул на Зигмунда. – Зиг, эти назначения достигаются давлением, один может нажать посильнее, чтобы посадить своего в кресло… или же не допустить до места. В министерстве мы сидим посередке, пытаясь сбалансировать нашу систему образования.
– Между нами говоря, на министра оказывается определенное давление, чтобы он не давал мне назначения?
– Этого я не говорил. Я лишь касался общего характера политики, бросающей тень на образование. Можно предположить, что кто–то использует свое личное влияние против тебя. Ты должен найти соответствующее противодействие. Я советую тебе бросить на чашу весов все свои возможности, тогда она склонится куда надо, и ты добьешься желаемого.
Зигмунд подумал некоторое время, затем сказал:
– Я мог бы обратиться к старому другу и бывшей пациентке фрау советнице Гомперц. Будет ли это правильным?
– Несомненно. Фрау советница и советник Гомперц пользуются большим уважением в министерстве. Его превосходительство был назначен профессором филологии одновременно с советником Гомперцем, они тесно сотрудничали долгие годы. Трудно найти лучший вариант.
Зигмунд написал записку Элизе Гомперц с просьбой разрешить ему зайти к ней на чашку кофе в шесть часов. Ответ последовал незамедлительно: ему предлагали прийти в тот же самый вечер. Фрау Гомперц приняла его в гостиной, они некоторое время беседовали, а затем Зигмунд сказал:
– Фрау советница Гомперц, признаюсь, что пришел попросить вас о любезности. Моя просьба необычна, и я не считаю само собой разумеющимся, что вы готовы мне помочь. Если не сможете…
– Господин доктор, моя вылеченная вами правая рука в вашем распоряжении.
– Спасибо. Положение таково. Четыре с половиной года назад я был рекомендован профессорами Нотнагелем и Крафт–Эбингом на звание помощника профессора. Когда я впервые встретился с предшественником Хертеля, с Байе–Латуром, он сказал: «О да, я слышал прекрасные отзывы о вас». Это было последнее доброе слово, которое я слышал от министра. Я полагаю, что долгие годы работы в области неврологии и детского паралича, а также мои новые исследования, книги и статьи достаточно весомы для титула помощника профессора, и прошу теперь только о почетном титуле.
Озадаченная Элиза Гомперц покачала головой.
– Действительно весомы. Я не знала, что у вас нет титула. Что, по вашему мнению, мешает этому? Будьте откровенны со мной, это необходимо, если нужна помощь.
Он обратил внимание на то, что антисемитизм набирает силу в Вене, но полагал, что это не основная проблема. Затем изложил ей существо своей работы по психоанализу. Элиза Гомперц внимательно слушала.
– Господин доктор, вы пришли ко мне не ради оценок, вы пришли за помощью. Могу ли я спросить, была ли рекомендация Нотнагеля и Крафт–Эбинга, а также медицинского факультета возобновлена в последнее время?
– Когда рекомендации попадают в. министерство образования, они хранятся в досье.
– Да, постоянно упрятанными в ящиках столов. Вам следует попросить Нотнагеля и Крафт–Эбинга возобновить рекомендацию о вашем назначении.
– Приму меры немедленно.
– После того как это будет сделано, я пойду к министру образования. Уже тридцать лет он приходит к нам на обеды; думаю, что это дает мне право на разговор с ним.
– Спасибо, фрау советница.
Нотнагель и Крафт–Эбинг, собиравшиеся подать в отставку, написали новые письма, настаивая на том, чтобы министр и император Франц–Иосиф даровали приват–доценту Зигмунду Фрейду почетный титул помощника профессора. Элиза Гомперц добилась встречи с министром фон Хертелем, который любезно выслушал ее, а затем сделал вид, будто ничего не слышал о докторе Фрейде. Неужто его вклад настолько велик, что это дает ему право на звание экстраординариуса? Элиза Гомперц подробно изложила то, что ей рассказал за несколько дней до этого Зигмунд. Министр обещал отнестись со всем вниманием к делу.
Она ничего не добилась. Министр фон Хертель просил дать ему время, говорил о том, что на такие назначения требуются годы, что он отыщет документы в досье. Да, он получил новое обращение; да, Экснер говорил о докторе Фрейде. Сделано все необходимое. Тем не менее в последующие недели он уклонялся от встречи с советником Теодором Гомперцем. Советник Гомперц не мог утверждать, что его сознательно избегали или отталкивали, однако на протяжении всего декабря он так и не сумел поговорить с министром фон Хертелем.
Усилия семейства Гомперц не дали результатов. Помогла случайность. В день нового, 1902 года Элиза Гомперц встретилась за кофе со своей давней подружкой баронессой Марией фон Ферстель. Она рассказала баронессе о своих и своего мужа усилиях побудить министра даровать доктору Фрейду соответствующий титул. Баронесса ворвалась в приемную Зигмунда в тот же вечер, она была подобна богине из греческой мифологии, сердитая и готовая покарать преступивших мораль.
– Господин доктор, признательные пациенты приносят своим врачам подарки с благодарностью.
– Вы добры, баронесса, но мне хорошо платили за мою работу.
– Я добьюсь для вас слишком долго задержавшегося титула экстраординариуса.
Зигмунд поморщился, затем рассмеялся от всей души.
– Итак, баронесса, вы пренебрегаете моими указаниями. Вы берете на себя еще одну обязанность, на деле не нужную вам и способную только осложнить вашу жизнь.
Глаза баронессы сверкнули.
– Мой муж назначен на пост в Берлин, а я не уеду, пока не получу удовольствия назвать вас «превосходительство».
Через каждые несколько дней поступала информация. Первая схватка с министром фон Хертелем произошла на балу. Через несколько дней она добилась приглашения на обед, на котором, по ее сведениям, должен был присутствовать министр. Затем она пригласила министра на обед, собрав изысканную компанию из членов императорской семьи и верхушки правительства.
Ее следующий шаг был решающим: она пригласила министра на кофе в субботу в полдень для беседы с глазу на глаз, дала ему возможность выговориться о значении его работы, о близости к императору Францу–Иосифу и к премьер–министрам великих держав Европы. Почувствовав, что он находится в состоянии эйфории, она сказала:
– Говоря о величии ваших свершений, ваше превосходительство, полагаю, что есть небольшое дело, которое вы можете свершить, и оно сделает честь вам и нашей империи.
– Что вы имеете в виду, баронесса?
– Присвоить титул профессора врачу, который исцелил меня.
– Но у вас превосходное здоровье.
– Спасибо, дорогой министр, это так благодаря моему врачу. У меня были сильные головные боли, стальной обруч стягивал мою голову…
– В самом деле? – прервал министр. – У меня тоже бывают периоды, когда я страдаю от подобных болей. Они мучают меня днями, быть может, неделями, я молюсь, чтобы они отпустили меня.
– Я нашла врача в Вене, который пользуется новым методом. Его имя приват–доцент доктор Зигмунд Фрейд. Он сделал несколько удивительных открытий, касающихся природы человеческого разума и связи наших эмоций с физическим благополучием…
Благодаря общественной деятельности баронесса научилась красноречиво представлять интересующее ее дело. Она заворожила министра, говоря о докторе Фрейде и его теориях. Когда она замолкла, он медленно сказал:
– Баронесса, вы знаете, что я ответствен за создание современного Музея искусств, который мы намереваемся открыть через два месяца. Надеюсь, вы будете в числе почетных гостей на официальном открытии? Конечно, там будет император и весь двор.
– Буду польщена.
– Само здание великолепно. Другие наши музеи располагают прекрасными коллекциями, однако каждый музей приобретает их за свой счет. У нас сильное желание представить картины Бёклина. Я знаю, что ваша тетя обладает одной из лучших картин Бёклина, «Руины замка», висящей в ее доме. Можете ли вы убедить ее отдать эту картину новому музею?
– Я помню картину очень хорошо, вместе с ней я выросла. Это действительно прекрасное полотно. С вашего позволения попытаюсь убедить тетушку, чтобы она предоставила музею эту картину для вернисажа. Если бы я была хозяйкой, ваше превосходительство, то, заверяю вас, вы ушли бы отсюда с картиной в руках.
В следующее воскресенье баронесса появилась в квартире Фрейда на кофе. Во время беседы Зигмунд поставил ключевой вопрос:
– Возможно ли, чтобы ваша тетушка рассталась с Бёклином?
– Не знаю. Уверена, что смогу убедить ее завещать картину музею, но она крепкая старушка и протянет еще уйму лет.
Тетушка не поддалась уговорам племянницы, но баронесса не прерывала контактов с министром. Она сообщила Фрейду:
– Каждый раз, когда он приходит ко мне, я сажаю его напротив моих любимых полотен Эмиля Орлика, изображающих церквушку в моравской деревне. Этот пейзаж все время стоит перед глазами министра.
Через несколько недель, в промозглый мартовский день, она выпрыгнула из своего семейного экипажа и ворвалась в кабинет, размахивая срочным письмом от министра.
– Господин профессор Фрейд! Сделано! Хочу первой поздравить вас!
Волна разноречивых чувств – радости, облегчения и разочарования – охватила Зигмунда.
– Ваша тетушка отдала ему Бёклина?
– Нет. Моя тетушка не расстанется с картиной. Я сказала об этом сегодня министру, когда мы любовались картиной Орлика. Это действительно достойное полотно и явится хорошим дополнением на выставке. Я просто сказала:
– Ваше превосходительство, еще слишком рано ждать Беклина от моей тетушки. Могу ли я предложить вам моего прекрасного Эмиля Орлика?
Хертель вытаращил глаза; он был явно разочарован, но принял поражение, сделав хорошую мину. Некоторое время он рассматривал полотно, а затем сказал:
– Баронесса, я принимаю Орлика для музея. Зигмунд провел баронессу наверх, чтобы сообщить семье приятную новость. Минна открыла бутылку вина, и они выпили за профессора Зигмунда Фрейда и фрау профессоршу Марту Фрейд. В этот вечер, сидя у себя в кабинете, Зигмунд описывал не без сарказма Флису случившееся: «Винер Цайтунг» еще не поместила публикации, но новость быстро распространилась из министерства. Энтузиазм публики огромный! Сыплются поздравления и букеты, как если бы сексуальность была вдруг признана его величеством, толкование сновидений подтверждено советом министров, а необходимость психоаналитической терапии утверждена большинством парламента в две трети голосов. Меня вновь зауважали, и мои самые трусливые поклонники ныне приветствуют меня издалека на улицах».
Первым появился Вильгельм Штекель. Его лицо сияло от возбуждения и гордости. Зигмунд был тронут.
– Ваше превосходительство! Теперь, когда вы из скромного доцента превратились в профессора Зигмунда Фрейда, не пришло ли время осуществить ваши планы и основать собственную группу? Я полагаю, что вы назовете ее семинаром, кружком людей, заинтересованных в психоанализе…
Зигмунд встал из–за стола навстречу Штекелю, чтобы поблагодарить его за добрые пожелания, и почувствовал, что его волнует услышанное.
– Я мечтал о таком кружке с тех времен, когда политические демонстрации привели к закрытию университета и я проводил у себя занятия с одиннадцатью студентами. Спасибо за напоминание. Я выжидал чего–то… несомненно, профессорства… Теперь оно есть. Мы наберем, разумеется, только врачей, чтобы наши дискуссии проходили на сугубо научном уровне. Макс Кахане и Рудольф Рейтлер слушали мой курс в прошлом году и иногда заходят на кофе для беседы. Думаю, что, возможно, они захотят участвовать. А как вы, Вильгельм? Скажем, каждую среду вечером в течение медицинского сезона?
– Ни за что в мире не упущу.
– Итак, нас четверо. Можете ли вы назвать кого–нибудь еще?
– Ну… посмотрим… Да, есть еще один, доктор Альфред Адлер. Мой постоянный стол в кафе «Дом» был соседним с его, когда мы были еще неоперившимися интеллектуалами и начинающими врачами. Теперь, когда мы оба имеем практику, мы перебрались в кафе «Центральное», где политические споры более волнующие. Адлер известен в Вене своим живым умом и интуицией.
– Что побуждает вас думать, что он может проявить интерес к нашим дискуссиям?
– В этом суть дела: он узнал о ваших работах раньше меня. Он прочитал «Толкование сновидений», как только оно вышло. Это рассказал мне не сам Адлер, а его близкий друг Фуртмюллер. Кажется, когда Адлер кончил чтение, он, как описывал Фуртмюллер, воскликнул со всей искренностью: «У этого человека есть что сказать нам!»
– Хорошо! Адлер представляется интересной фигурой. Я пошлю четыре почтовых карточки, но не сейчас, когда близки Пасха и ежегодные походы в горы. Я направлю их осенью, после того как все возвратятся, и в нашем распоряжении будет целый сезон для встреч.
Когда Штекель ушел, Зигмунд взял со стола почтовую карточку и набросал на ней:
«Уважаемый коллега!
Есть предложение встречаться для научных дискуссий. Можно ли просить Вас прийти ко мне на Берггассе, 19
…в восемь тридцать?
С наилучшими пожеланиями искренне Ваш
д–р Зигм. Фрейд».