Книга вторая: Страждущая душа

1

Городская больница, где Зигмунд Фрейд провел три–четыре последующих года, создавалась медленно. В 1693 году на занимаемой ею территории был выстроен приют для бедных, и сто девяносто лет назад ее первое подворье именовалось большой усадьбой. К 1726 году было завершено строительство второго и примыкающего подворий – брачного и вдовьего. В следующей половине века выросло полдюжины других зданий: подворье больных, хозяйственное и ремесленное подворья, подворье студентов… Затем идеалист и провидец император Иосиф II, путешествуя инкогнито по Европе, в 1783 году подписал указ о превращении Большого армейского дома в Главный госпиталь по образцу Парижской больницы.

Клиническая школа Венского университета переместилась в Городскую больницу, ставшую благодаря этому одной из крупнейших больниц мира и важным исследовательским центром. Ее профессора были наиболее уважаемыми подданными Австро–Венгерской империи, а больница завоевала внушавшую благоговение репутацию и признание за блестящие исследования, осуществленные в ее лабораториях.

Больница была как бы миром в себе. В двенадцати огромных четырехугольных зданиях размещались двадцать отделений, четырнадцать институтов и клиник. Каждое здание имело просторный, ухоженный внутренний двор с арочными проходами. Сто гектаров территории больницы были обнесены каменной стеной. Из Земмеринга, находящегося высоко в горах, по трубам поступала вода, подававшаяся на все этажи зданий. Пища готовилась на отдельной кухне. Врачи могли пользоваться читальней, а библиотека ежегодно обслуживала двадцать пять тысяч читателей. Дворы освещались газовыми светильниками; такие нововведения, как электричество и телефон, были еще редкостью; зимой палаты обогревались печами, в окнах имелись фрамуги для свежего воздуха. Действовала католическая часовня, а в шестом подворье находилась синагога для пациентов и врачей–евреев.

В четвертом подворье размещалась баня с ваннами и парилкой. Во всех подворьях имелись чайные комнаты и туалеты с проточкой водой на почтительном расстоянии, чтобы до больницы не доносились запахи. Вместо соломенных матрасов использовались трехсекционные из конского волоса. Смертность была низкой, всего лишь четырнадцать процентов; плата за лечение колебалась от гульдена в день, т. е. доллара и шестидесяти центов, для первого класса, до семи центов в день для исконных венцев; бедняков лечили бесплатно. Всегда заполненная палата для рожениц, где обучались акушерки и врачи, взимала с пациенток тридцать шесть центов в день за питание, койку и прием родов.

2

В операционной доктора Теодора Бильрота на втором этаже хирургической клиники царило возбуждение. Зигмунд задержался в центральной канцелярии, чтобы записаться на курсы. Войдя в зал, где высокий греческий фриз отделял операционный стол от круто поднимавшегося вверх амфитеатра, он обнаружил, что его ярусы переполнены. Было много венских хирургов, пришедших посмотреть, как профессор Бильрот проведет резекцию по разработанной им новой второй методике. Давно было известно и доказано во время войны, что человеку можно ампутировать руку или ногу и он будет жить. Однако еще не знали, что участок внутренних органов человека, пораженных язвой или опухолью, может быть удален, а края операционных ран могут быть сшиты вместе.

Зигмунд присоединился к группе врачей; одни из них сидели на подоконнике, другие стояли на ступенях за фризом. Прослушав тридцатичасовой курс клинической хирургии, преподававшейся Бильротом, он постиг многое в патологии, но имел слабое представление о хирургии. Отчасти он был виноват сам: у него никогда не было желания заниматься оперативной хирургией. Отчасти в этом был виноват и Бильрот, заявлявший:

– Бесполезно читать студентам специальные курсы оперативной хирургии. Типичные операции обсуждаются и показываются студентам на трупах; они наблюдают их также в клинике.

Бильрот был блестящим лектором, зал был забит его поклонниками, но Зигмунду ни разу не довелось лично встретиться с профессором, даже обменяться простым приветствием. Сейчас, когда он готовится к общей практике, очень важно овладеть искусством операций. При экстремальных обстоятельствах жизнь пациента может зависеть от умения врача обращаться со скальпелем. А он не хочет быть плохим или заурядным врачом.

Профессор Теодор Бильрот превратил хирургию из грубого ремесла, практиковавшегося городскими брадобреями, в точно документированное искусство. Он первым осмелился публиковать отчеты о своих операциях. Поскольку операции чаще бывали неудачными и не приводили к излечению пациента, чтение мрачных отчетов не доставляло удовольствия. Но Бильрот настаивал:

– Неудачи нужно признавать немедленно и публично, ошибки нельзя замалчивать. Важнее знать об одной неудачной операции, чем о дюжине удачных.

В 1876 году он опубликовал книгу, которая нанесла уничтожающий удар по средкевековым методам, все еще применявшимся в клиниках, и содержала план их реорганизации. Однако пять дополнительных страниц книги, озаглавленных «Типы студентов, евреи в Вене», безжалостно подрывали существовавшее между венскими врачами единение. Бильрот писал: «Справедливо утверждается, что в Вене больше, чем где–либо, бедных студентов и им нужно помогать, ведь жизнь в Вене очень дорогая. Да если бы речь шла только о бедности!… Молодежь, преимущественно еврейская, приезжает в Вену из Галиции и Венгрии без гроша в кармане, с безумной идеей изучать медицину, одновременно зарабатывая в Вене деньги преподаванием, мелкими услугами на фондовой бирже, торговлей вразнос, работой в почтовых отделениях или на телеграфе… Еврейский торговец в Галиции или Венгрии… зарабатывающий столько, сколько нужно, чтобы семья не умирала с голода, имеет среднеодаренного сына. Тщеславная мать мечтает о том, чтобы в семье был школяр, талмудист. Вопреки невероятным трудностям его посылают в школу, и ценой огромных усилий он сдает выпускные экзамены. Затем он появляется в Вене в чем мать родила… Такие парни никак не годятся для научной карьеры…»

При встрече с Зигмундом профессор Брюкке был раздражен именно этим заявлением Бильрота. До этого тлеющий антисемитизм находился в подполье. Евреи и, добропорядочные горожане свободно общались на интеллектуальном, артистическом, научном и даже светском уровнях. Публичный выпад Бильрота был первым, исходившим от официального лица, с того времени, когда в 1669–1670 годах император Леопольд I изгнал евреев из старого города и вынудил их поселиться на противоположной стороне Дунайского канала, во Втором округе. Выпад вновь придал респектабельность такому предрассудку.

Теодор Бильрот хотел стать музыкантом, но родители уговорили его пойти в медицину. Его близким другом был Иоганн Брамс, и многие произведения композитор впервые исполнил сам в доме Бильрота. Своей любовью к музыке Бильрот был похож на профессора Брюкке – наполовину ученый, наполовину артист.

И вот сейчас семь ассистентов и помощников профессора собрались около пациента, ожидая появления светила. В зале стояла благоговейная тишина, и взоры всех были устремлены на дверь.

Вошел доктор Бильрот – красивый мужчина пятидесяти трех лет с короткой седеющей бородкой и в очках без оправы, съехавших на кончик носа. Его помощники выстроились по стойке «смирно», студенты и пришедшие на операцию хирурги встали. Бильрот, которого приглашали как врача к императорам, королям и властелинам Турции, России и других восточных стран, был в дорогом костюме из английской шерсти. Зигмунд слышал, что его заработки достигали сотни тысяч долларов в год. Больница, операционные, оборудование, помощники и молодые профессора предоставлялись в его распоряжение бесплатно. Помимо этого у него был свой частный госпиталь. Ассистенты Бильрота получали тридцать шесть долларов в месяц, помощники профессора – сто шестьдесят шесть, несмотря на то, что некоторые из них достигли среднего возраста и им нужно было содержать семью. Без согласия Бильрота они не могли заниматься частной практикой. Каждому из них он разрешал отдельные частные операции за плату, по мнению Зигмунда достаточную лишь для того, чтобы не впасть в отчаяние.

Доктор Бильрот закатал рукава своего костюма. Он не разрешал белые халаты в операционной, так как считал, что они делают врачей похожими на парикмахеров. Все были без перчаток. Сестер в зал не допускали. Бильрот кивнул старшему из помощников доктору Антону Бельфлеру, в руках которого была история болезни, и тот зачитал ее вслух:

– «Пациент Иосиф Мирбет, сорока трех лет. По–видимому, выпил налитую в водочную рюмку азотную кислоту, приняв ее за лимонад. Симптомы: проходит только жидкость. Все, что он проглотит, вызывает рвоту. Ощущение большой тяжести в области желудка и боли в спине. Диагноз: язва желудка».

Один из ассистентов закрыл лицо пациента марлей, смоченной хлороформом. Бильрот сделал параллельно ребрам на два сантиметра ниже пупка надрез длиной в двенадцать дюймов. Он перерезал кровеносные сосуды между желудком и пищеводом. Желудок стал свободно–подвижным, и его можно было перемещать. Одни помощники наложили зажимы на кровеносные сосуды и скобы, чтобы держать разрез открытым, другие осушали тампонами полость от крови. Зигмунд удивился, как мало ее было. Бильрот внимательно осмотрел полость, делая замечания, которые заносились ассистентом в историю болезни под точно выполненным им же рисунком разреза.

Подложив руку под свободноподвижный желудок и двенадцатиперстную кишку, Бильрот надрезал их скальпелем. Он сразу же заметил белесые ткани, расходящиеся веером от входа из желудка в двенадцатиперстную кишку. Он резко остановился, поднял голову и сказал, обращаясь к залу:

– Мы ошиблись. Это не язва и не рубец от ожога азотной кислотой. Двенадцатиперстная кишка настолько уплотнена, что через нее может пройти лишь булавка. Мы вынуждены удалить десять сантиметров двенадцатиперстной кишки и часть желудка.

Ассистент продолжал капать хлороформ на марлю, а Бильрот занялся удалением пораженных участков. Поскольку диаметр двенадцатиперстной кишки был наполовину меньше прохода в желудок, он наложил сначала шов на желудок, а затем подогнал по размерам оба прохода. После этого сшил их таким образом, чтобы пища и жидкость не проникали через стежки. Закончив эти манипуляции, он стянул внешний разрез шелковой лигатурой.

Через пятнадцать минут операция была закончена. Удаленные части были помещены в сосуд для исследования в лаборатории патологии. Бильрот вымыл руки сулемой. Молодой помощник подал ему полотенце. Он вытер руки, опустил незапятнанные рукава костюма, поклонился своим помощникам и аудитории и, исполненный внутреннего достоинства, покинул зал.

Врачи и студенты, выходившие из зала, восхищенно гудели. В зале остались сотрудники Бильрота и группа из десяти студентов, включая Зигмунда, изучающих хирургию. Они тесным кругом расположились вокруг операционного стола. Старший ассистент Бильрота Бельфлер готовился к очередной операции: пациента мучили нарывы на голове, боль в бедре и неподвижность ноги.

Доктор Бельфлер сказал:

– Не знаю, есть ли какая–либо связь между нарывами на голове и неподвижной ногой. Мы сделаем прокол в больном колене и удалим гной.

Желтоватая жидкость была откачана, рану прижгли и колено завязали.

Зигмунд шагал по Кайзер–Йозефштрассе домой на обед, сожалея, что в ближайшие два месяца не увидит больше чудодейства Бильрота: профессор уезжал в отпуск в Италию, где ему предстояла встреча со своим другом Брамсом.

В качестве аспиранта–хирурга доктор Зигмунд Фрейд должен был работать в палате утром с восьми до десяти, днем – с четырех до шести и изучать литературу с десяти часов до полуночи. В палате в свободное от работы время нужно было читать литературу по вопросам хирургии – статьи публиковались в медицинских журналах – и посещать все операции. Его штаб–квартирой стала операционная. Это была большая, уютная, выкрашенная в белый цвет комната, наполненная солнечным светом, льющимся через высокие окна, выходившие в первый двор, где в тени лип прогуливались в полосатых пижамах больные.

Вернувшись в палату в час дневного дежурства, Зигмунд узнал, что пациента Бильрота – Иосифа Мирбета – подташнивает, но боль в желудке исчезла. Зигмунда поразила быстрота поправки и то обстоятельство, что температура была невысокой.

Следующим его пациентом была пятидесятилетняя Мария Геринг, у которой оперировали грудь для удаления цистосаркомы. Ее сменил семилетний Антон Ленас, нога которого стала короче в результате предыдущей операция; ее нужно было вновь ломать и поверхность излома зачищать. Затем пришел Яков Кипфлингер, сорока пяти лет, с распухшей рукой, в которую была занесена инфекция. В промежутке пришлось заниматься неоперабельными больными; им предстояло отправиться домой умирать.

Зигмунду ке разрешалось самостоятельно оперировать, но его привлекали к другим работам: осушению ран, наложению зажимов, бинтованию. Когда Бильрот уехал, его сотрудники вздохнули с облегчением; они могли допускать ассистентов ближе к больным и тем самым давали им возможность видеть, как пользоваться хирургическим инструментом. Между сотрудниками, особенно молодыми и неженатыми, установились товарищеские отношения, и они стали завсегдатаями в соседнем кафе, куда собирались на поздние трапезы.

Пациенты Зигмунда чувствовали себя хорошо. Одного за другим их выписывали домой, кроме Мирбета, – через четыре дня после операции у него начались осложнения. Его выздоровление было важно для всего отделения, и Зигмунд был особенно внимателен к нему. Но на шестой день Мирбет впал в полусознательное состояние. Несколько дней его мучил кашель. Однако это не казалось серьезным. Затем у него повысилась температура и участился пульс. Зигмунд каждый день просматривал его историю болезни, тщательно записывал малейшую деталь, включая жалобы Мирбега на возобновление болей з желудке.

Наступила полночь, а Зигмунд не мог покинуть больного. Два ассистента Бильрота также задержались в клинике. Они испробовали простые средства, клали лед, но Мирбет быстро угасал. В три часа утра он умер. Зигмунд воспринял его смерть как личную утрату.

К восьми часам утра он вернулся в больницу, чтобы поговорить с доктором Бельфлером. Этот тридцатидвухлетний человек с тщательно подстриженными усами и бородой был одаренным хирургом. Зигмунд имел возможность убедиться в этом, наблюдая, как он исправил у ребенка заячью губу, удалил у мужчины пораженный раком глаз, провел гинекологическую операцию у женщины. Он спросил:

– Доктор Бельфлер, не будет ли расследования причин смерти Иосифа Мирбета?

– Вопрос так не стоит, коллега. Тело будет передано в анатомический театр, но мы не потребуем отчета.

– Как же мы узнаем, от чего он умер – от перитонита, воспаления легких, непроходимости желудка?…

– Доктор Фрейд, здесь не воспринимают с благосклонностью смерть. Она связана со многими необъяснимыми вещами. Но, как вы понимаете, Мирбет давно бы умер от голода. Считайте выигрышем то, что благодаря операции мы получили еще одну возможность поработать с желудком и двенадцатиперстной кишкой. Мы, видимо, потерпим поражение в первой сотне случаев. Но с течением времени техника станет более совершенной, и хирурги во всем мире смогут делать успешные операции.

Зигмунд слегка кивнул головой:

– Благодарю, доктор, за вашу терпимость ко мне.

Но, проходя по палате и увидев пустую койку Мирбета, он подумал: «Сумеет ли Бильрот опубликовать данные об этом случае, не замалчивая неудачу, как говорил он сам, сможем ли мы узнать ее причину? Чем поучителен случай Мирбета? У нас есть детальное описание операции и записи в палате, но что на самом деле вызвало смерть?»

3

Для человека, не испытавшего любви, чувство ревности столь же неизвестно, как невидимая сторона Луны. Зигмунд страдал от отчаяния, вызванного приступами чувства собственника, на которое считал себя неспособным. Первый приступ имел место за два дня до его поездки в Медлинг. Посетив дом Бернейсов, он застал Марту работающей над нотным альбомом для Макса Мейера, ее двоюродного брата, близкого к семье. Его охватила ревность при виде выражения счастья на ее лице, с каким она склонилась над листами. «Слишком поздно. Она любит Макса. У меня нет шансов. Я потеряю ее…» Но тут же остановился. «Она ведь расписывает всего–навсего пустые бумажки, чтобы отвезти в Гамбург своему кузену. Она еще никого не любит. Им будешь ты, но не торопись, будь осторожнее. Не показывай ей, что действуешь, как дурень».

Второй приступ случился прилюдно. Помолвка Марты и Зигмунда стала для их друзей таким же «секретом», как солнце в зените. Фриц Вале, художник и давний друг Зигмунда, принес Марте несколько книг по истории искусства. Хотя Фриц был помолвлен с кузиной Марты – Элизой, Зигмунд почувствовал себя не в своей тарелке:

– Фриц, художники и ученые являются естественными соперниками. Ваше искусство дает вам ключ к сердцам женщин, а мы стоим беспомощные перед цитаделью.

Он стал избегать Фрица и перестал беседовать с ним. При посредничестве Игнаца Шёнберга они встретились за чашкой кофе в кофейне Курцвейля. Вале размешивал свой кофе, словно мясную похлебку. Наконец он поднял голову и, выпятив нижнюю губу, сказал:

– Зиг, если ты не сделаешь Марту счастливой, я застрелю тебя, а затем себя.

Пораженный, Зигмунд засмеялся несколько нарочито, но так, чтобы раздразнить Вале.

– Смеешься? Если я посоветую Марте оставить тебя, она поступит так, как я попрошу.

– Брось, Фриц, ты не наставник Марты и не можешь ей приказывать.

– Посмотрим! Официант, дайте–ка мне бумагу и ручку.

Фриц, разъяренный, набросал записку. Зигмунд вытянул записку из–под руки Фрица и увидел, что тот накарябал столь же страстные строки, какие он сам посылал Марте. Фриц любил Марту, а не Элизу! Он разорвал записку в клочья.

Фриц выскочил из кафе. В эту ночь Зигмунд не спал. Не поощряла ли Марта Фрица? Он написал ей: «Я сотворен из более прочного материала, чем он, и, если нас сравнить, ему станет ясно, что мне он не ровня».

Он обручился с Элизой, но только в формальной логике противоречия несовместимы; в чувствах они прекрасно движутся параллельными путями… Меньше всего следует отрицать возможность таких противоречий в чувствах у артистов и людей, сумевших подчинить свою внутреннюю жизнь строгому контролю разума…

Осуществляя над собой «строгий контроль разума», он заявил ей, что она должна порвать с Фрицем. Любое Другое решение его не устраивает. Марта ответила отказом: ее дружба с Фрицем всегда была доброй, и было бы недостойно разрушать ее. У нее есть право на чистую дружбу, и она написала Фрицу, заверяя его в том, что ничего не изменилось.

Зигмунд знал, что у Марты Бернейс независимый характер. Она сама предупреждала его, что вежливые люди обладают железной волей. Он одобрял сказанное ею, но сейчас, видя, что ее воля противостоит его воле, испытывал мучительные сомнения, вспышки ярости. В самом деле, как может Марта любить его, если не уважает его желания в таких коренных вопросах?

Он бродил по булыжным мостовым, стараясь выплеснуть свои эмоции. Жгучее летнее солнце даже в послеполуденные часы превращало город в огнедышащий котел, изгоняло горожан с улиц. По лицу текли струйки пота, а он мысленно составлял по дороге домой протестующее письмо, не щадя ни себя, ни невесту, не ограждая ни ее, ни себя от бури, терзавшей его сердце. Должен ли он скрывать от Марты свои чувства? Как же они в таком случае могут добиться откровенности в отношениях? Они дали друг другу слово быть до конца честными и говорить как друзья, а не влюбленные о том, что думают и чувствуют. Зигмунд заметил про себя: «Ведь я настаивал на этом. Я не могу жить иначе. Но, выдвигая такое условие, не представлял, с какими муками это связано».

Он признался, не стыдясь, Марте:

«Я потерял контроль над собой… Если было бы в моей власти уничтожить мир, включая нас самих, и дать ему возможность начать сначала, – даже рискуя, что он не сотворит ни Марту, ни меня, – я сделал бы это не колеблясь».

Обмен письмами выбил его из колеи. Но до момента, когда он сумел побороть себя, Марте пришлось читать самые мучительные откровения. Он простил себе срывы лишь потому, что связывал их с наследственностью; он и его сестра Роза были наделены «весьма выраженной тенденцией к неврастении».

Зигмунд вернулся в хирургическое отделение, чтобы наблюдать, как ежедневно на операционный стол ложатся недомогающие, сломленные, деформированные. Отдельные случаи были простыми, например исправление ног восемнадцатилетнего Иоганна Смейкала с помощью гипсовых повязок; другие – более длительными и сложными, требующими четыре–пять часов для операции: вскрытие у Руперта Хипфеля нарывов в анальной зоне удаление зоба у Вальбурги Горкг, части челюсти у Иоганна Денка.

Во время дежурства Зигмунд обходил несколько па–лат «Честно говоря, – размышлял он, и его глаза мрачнели от досады, – мне мало что приходится делать: следить, чтобы раны подсыхали, измерять температуру, поправлять повязки и давать лекарства, заполнять истории болезни». Его обучали опытные хирурги, но, чем больше он наблюдал, тем больше убеждался, что у него нет таланта хирурга. Потребуется, видимо, не менее двух лет, включая работу на трупах в лаборатории, прежде чем ему разрешат оперировать пациентов. «Честно говоря, не лучше ли, когда начну частную практику, направлять больных к квалифицированному хирургу?»

В Городской больнице не было обязательного курса для аспирантов. Молодой врач мог обратиться в любое отделение, в котором желал обучаться, и оставаться там столько, сколько считал нужным. Никто не указывал ему, какой должна быть следующая по порядку учебная дисциплина. Предполагалось, что он пройдет подготовку во всех отделениях, с тем чтобы уметь делать все – от принятия родов до лечения чумы. Никто не руководил молодым врачом, он был сам себе хозяин.

Зигмунд решил прослужить в хирургическом отделении полных два месяца, меньший срок был бы признанием поражения и чем–то вроде афронта профессору Бильроту и его команде. Приняв решение, он почувствовал облегчение. Так уже было, когда он, будучи студентом, обнаружил, что не обладает способностями в области химии. Человек должен считаться со своими возможностями и выбирать те области, где он может работать с полной отдачей.

И все же он испытывал смущение.

Подавленный, он писал Марте о том, что будущее мрачно, что он неопределенно долго останется без нее, занятый бесполезной работой, что некуда податься в этом косном мире, где лишь один человек может подняться до уровня руководителя клиники, института или отделения, другие же обречены на роль неприметных рабочих мулов. Единственный способ вырваться из этой академической и административной тюрьмы – все начать сначала, и в другом месте. Он спрашивал: согласна ли Марта переехать в Англию после свадьбы? Когда он был там во время летней поездки, ему казалось, что английская медицинская служба, больницы, школы менее формализованы, не столь «косны» – именно это слово он употребил. Его поразило, как жили Эммануэль и Филипп: в просторных домах эпохи Тюдоров, приобретя манеры и гостеприимство английских джентльменов. Он задавался вопросом: почему бы и ему не стать английским джентльменом и не носить ладно скроенный костюм вместо бесформенного серого жакета и помятых бриджей? Британский корпус медиков рад принять молодых, хорошо подготовленных врачей, Англия, как и вся Европа, с уважением относится к достижениям медицинской школы Вены.

«Мы могли бы стать самостоятельными. Англия понимает толк в независимости. Она создала ее для индивидуума или по меньшей мере воссоздала ее после эллинов».

Марта постепенно привыкала к перепадам его настроения: ко взлету надежды в одном письме, к спаду – в другом. Она отвечала утешениями и любовью, умудряясь сохранять ровный характер, несмотря на то, что почти ежедневно ей приходили беспорядочные послания на многих страницах, подписанные: «Преданный тебе Зигмунд».

К концу августа у него заболело горло. Когда он лишь с трудом мог говорить и глотать пищу, он обратился к ассистенту Бильрота с просьбой осмотреть его.

– И должна быть боль, – сказал тот. – У тебя фолликулярная ангина. Около миндалины начал образовываться нарыв. Позволь мне разрезать его, чтобы инфекция не распространялась дальше.

Он провел друга в операционную, простерилизовал ланцет, затем ввел его в горло. Боль была настолько острой, что, не имея возможности кричать, Зигмунд ударил кулаком по стулу, на котором сидел. Жемчуг выскочил из кольца, подаренного Мартой, и, подскакивая, покатился под конторку. Напуганный этим больше, чем ланцетом хирурга, Зигмунд вскочил, присел на колени перед конторкой и вытащил из–под нее жемчужину.

– Вижу, одним разрезом я удалил два пустячка!

Зигмунд улыбнулся жалостливо, выплюнул пропитанную гноем марлю, зажал жемчужину в левой руке. Вернувшись домой, он слег с повышенной температурой и в плохом настроении.

Через несколько дней Зигмунд выздоровел. Но на душе у него было тяжело. Его беспокоило случившееся с жемчужиной. Он писал Марте: «Ответь мне честно и искренне, не любила ли ты меня меньше в одиннадцать часов в прошлый четверг, или в тот момент я тебе надоел больше обычного, или, может быть, была, как поется в песне, «неверна» мне. К чему такие церемонные и вроде бы неумные вопросы? Просто появилась возможность покончить с предрассудками».

Это был также шанс рассказать ей, как ему трудно без нее: «…ужасное томление, ужасное – не то слово, лучше сказать, бесхитростное, чудовищное, огромное, короче говоря, неописуемая тоска по тебе».

4

Марта вернулась в начале сентября, после трех месяцев отсутствия. Конечно, не лето, а страстные письма Зигмунда заставили ее повзрослеть. Чистая идиллия их любви во время помолвки омрачилась трещинками. Он первый признал, что именно он повинен в их появлении. Когда он потратил свой последний гульден, чтобы послать ей подарок, она в ответном письме пожурила его за экстравагантность. Он ответил ей, как взбешенный муж: «Марта, перестань заявлять так категорично: «Ты не должен этого делать!»

С чувством собственника, присущим его натуре, он поучал, что она уже не чья–то дочь и не старшая сестра, а молодая возлюбленная.

«Когда ты вернешься, ты вернешься ко мне, ты понимаешь это, как бы ни бунтовали твои родственные чувства… Ведь с незапамятных времен предопределено, что женщина должна отделиться от отца и матери и последовать за мужем, ее избранником? Не сердись, Марта… ничья любовь не может сравниться с моей».

Итак, намек был сделан: он намерен стать господином положения, а она должна быть послушной хозяйкой дома. Однако Зигмунд не сумел правильно оценить свою возлюбленную. Она дала резкий отпор, и он был вынужден признать его справедливым.

Однако размолвка не повредила их любви, и он понял это после ее возвращения, когда в полдень они прошлись под руку, чтобы посмотреть строительство роскошной Рингштрассе. В сопровождении Эли, Минны и Игнаца они проследовали вдоль окружной железной дороги, побывали в городском парке с его высокими вязами и ясенями, затем пробрались по тропе через густой кустарник и вышли на открытую зеленую площадку, где жители Вены пили по воскресеньям кофе и слушали оркестры За ней находилось парковое кольцо.

Нынешняя Рингштрассе сотни лет назад представляла собой высокую крепостную стену, окружавшую центр города, с глубокими рвами, за которыми простирались широкие откосы и армейские плацы. Вена как бы находилась в заточении у этих бастионов; внутренний город оставался средневековой крепостью. Австрийские военные, утверждали, что городские стены необходимы для охраны процветающих в городе высших классов от трудового люда, обитавшего на окраинах.

Император Франц–Иосиф пренебрег этими доводами. В декабре 1857 года он издал указ об уничтожении «крепостной стены и укреплений внутреннего города, а также прилегающих рвов». Потребовалось почти пять лет, чтобы разрушить стену, засыпать рвы, сровнять откосы. К 1365 году возникшая на месте стены и укреплений Рингштрассе с выходом части ее к Дунаю, с ее жилыми домами–дворцами, роскошным оперным театром, похожим на Акрополь зданием парламента, неоготической ратушей, новым университетом, тенистым бульваром и садами, с липами, благоухающими в июне, и розами, расцветающими во второй половине лета и осенью, превратила Вену в один из самых красивых городов Европы. Для жителей Вены Рингштрассе была таким же эталоном красоты, как Елисейские поля в Париже. Она стала своеобразным символом Австро–Венгерской империи, навсегда занявшим свое место в культуре западного мира.

Сгустились сумерки. Фонарщики зажигали газовые уличные фонари с помощью длинных раздвигающихся шестов. Они откидывали крюком стеклянную боковину, открывали газовый кран, затем подносили пламя на конце шеста к горелке, регулировали огонь и, закрыв стеклянную боковину, переходили к следующему фонарю.

– Знаешь, Зиги, – воскликнула Марта, – побыв пару месяцев в моем родном городе, я почувствовала, что мне не хватает Вены.

– Может быть, отчасти я виноват? Он нежно поцеловал ее.

– Похоже, что я применю метафору не к месту, но верно, что отношения становятся более прочными, если выдержали испытания. Теперь мы знаем, что корабль не рассыплется при первом же шторме. Марта прислонилась к стволу каштана.

– Меня укачивает в плохую погоду. Не следует ли отказаться от всяких ссор? Зачем сражаться против того, кого любишь? Почему бы тебе не оставаться на мостике и не вести корабль, а мне поручить роль механика? Они оба равны на борту корабля, но выполняют разные задачи.

Ему понравилось ее замечание, но в то же время он помрачнел: «Я даже не знаю, какую гавань ищу». Она прижалась своим плечом к его плечу.

– Почему ты так недоволен результатами, которых добился за это лето?

– Потому что, на мой взгляд, я мало продвинулся, чтобы оправдать потерю двух месяцев, а это ведь оттяжка нашей свадьбы.

– В таком случае мысль о нашей свадьбе становится для тебя бременем. Ты должен думать только о завершении учебы.

– Возможно, меня беспокоит неясность, какое отделение мне следует выбрать. Дерматология важна для общей практики, но область малоприятная. Курс, который мне больше всего нравится, – это курс клинической психиатрии, который ведет профессор Мейнерт, курс анатомии мозга. Мейнерт благосклонно относился к моей работе, когда я был студентом, и я глубоко уважаю его. Он говорит, что я могу немедленно начать подготовку у него. В то же время ходят слухи, что профессор Йенского университета Герман Нотнагель приглашен возглавить клинику внутренних болезней. Если это верно, тогда ему потребуются ассистенты…

Эли дал знак рукой, что им пора возвращаться домой. Марта буркнула:

– Я сказала маме, что приведу тебя на ужин.

– А она знает о наших намерениях?

– Подозревает.

– Каково же ее отношение?

– Она говорит: «Почему мои дети выбирают нищих партнеров? Что за доблесть быть бедным?»

Когда Зигмунд узнал, что Нотнагеля официально пригласили в Вену, он послал Брейерам записку с вопросом, не может ли он с Мартой посетить их для беседы. Зигмунд и Марта решили сказать фрау Бернейс, куда они идут, и поэтому им не нужны сопровождающие. Марта надела голубое шелковое платье с вязаным воротником и манжетами. Она догадывалась, что Зигмунд выбрал дом Брейеров как образец для их будущего дома. Она чувствовала также, что ей придется выдержать испытание.

У Матильды Брейер не было намерения испытывать Марту. Она провела ее и Зигмунда в столовую, где был накрыт свежей белой скатертью стол, уставленный тарелками с шоколадным тортом. Когда Иозеф спустился из своей лаборатории, Матильда поставила по незыблемой и священной венской традиции тарелки с парой сосисок. Подать одну или три сосиски было немыслимо, как немыслимо представить себе брак с самим собой или брак между тремя.

Матильда выглядела прекрасно. Месяц, проведенный в Венеции, залечил все раны. Марта слегка прикоснулась к пище. Она сидела спокойно, вслушиваясь в оживленный разговор друзей. Матильда понимала, как трудно впервые пришедшей девушке войти в круг давно знающих друг друга людей, и старалась уделять Марте больше внимания.

Когда Зигмунд рассказал Йозефу о назначении Нотнагеля и о своем желании стать его ассистентом, тот наклонил голову к плечу и задумчиво улыбнулся.

– Для молодого человека, смирившегося с суровостью частной практики, ты, я должен сказать, быстро меняешь позиции.

– Только когда появляется возможность!

Они оба рассмеялись, и напряжение исчезло. Затем Йозеф заметил:

– Но ты прав, идя по этому пути. Видишь ли, две самые известные книги Нотнагеля помимо оригинального справочника по фармакологии – это «Диагноз заболеваний мозга» и«Экспериментальное исследование функций мозга». В Вене он уважает больше всех Теодора Мейнерта. Тебе следует немедленно запастись рекомендацией Мейнерта.

Профессор Герман Нотнагель едва успел устроиться в отведенных ему апартаментах, как пришел Зигмунд с письмом от профессора Теодора Мейнерта, рекомендовавшего его в качестве автора важных гистологических работ… Квартира еще хранила запах краски после ремонта. Гостиная, где горничная просила его подождать, была обставлена в тюрингском стиле. Подобно профессору Бильроту, Нотнагелю везло: в роли директора университетской медицинской клиники, а не института, который возглавлял профессор Брюкке, он имел право заниматься частной практикой. Говорили, что он редко возвращался домой без того, чтобы его не дожидался десяток пациентов, готовых заплатить десять гульденов за осмотр.

На стенах висели портреты четырех детей Нотнагеля, а на мольберте был выставлен портрет жены профессора, умершей два года назад. У мольберта на полу стояла ваза с живыми цветами. После смерти жены профессор Нотнагель сказал:

– Когда исчезает любовь, остается лишь работа.

Воспитанный на поэзии Шиллера, боготворившего женщин, он считал, что их следует ограждать от мирских тревог, оберегать их деликатность и их чувства. Он был убежденным противником допуска женщин к изучению медицины в университеты, где преподавал.

Герман Нотнагель был идеалистом. Он говорил своим студентам:

– Хорошим врачом может быть только хороший человек.

На книжных полках, которые осматривал Зигмунд, стояли книги немецких классиков, пьесы греческих и римских авторов, английские романы и необычный набор библий на арамейском и греческом языках. Очевидно, интерес Нотнагеля к литературе был столь же большим, как интерес профессора Брюкке к живописи и Бильрота – к музыке. Зигмунд спросил сам себя: «Не вызвана ли глубокая приверженность этих людей к искусству тем, что они обладают универсальным умом? И не та ли способность, которая позволяет им с помощью воображения и смелого взлета интеллекта делать открытия в науке, наделяет их возможностью понимать искусство?»

В дальнем конце комнаты открылась дверь. Вошел профессор Нотнагель в плотном черном костюме и шелковом жилете с серебряными пуговицами, в черном шелковом галстуке, закрывавшем большую часть его груди. Его волосы были светлого цвета, как кожа лица, глаза спокойны. На правой щеке и на переносице виднелись две большие бородавки. Однако при всей простоте его лицо было приятным, таким, которое нравится окружающим.

– Профессор Нотнагель, меня просили передать вам привет от профессора Мейнерта. С вашего разрешения, я хотел бы вручить вам эту записку.

Нотнагель предложил Зигмунду сесть на кожаный диван.

– Я весьма ценю рекомендации моего коллеги Мейнерта. Что я могу сделать для вас, господин доктор?

– Известно, что вы намереваетесь взять ассистента, господин профессор. Я понимаю, что вы цените научные исследования. Я сам провел некоторые научные изыскания, но в настоящее время не могу их продолжать. По этой причине я обращаюсь к вам в качестве просителя.

– Нет ли у вас копий ваших работ, доктор Фрейд?

Зигмунд вытащил оттиски из кармана пиджака. Нотнагель прочитал названия работ и первые параграфы. Зигмунд продолжал:

– Сначала я изучал зоологию, затем переключился на физиологию и, как отмечает профессор Мейнерт, провел исследования в гистологии. Когда профессор Брюкке сказал мне, что у него нет должности ассистента, и посоветовал мне, бедняге, не держаться за него, я ушел.

Нотнагель внимательно посмотрел на молодого посетителя.

– Не скрою, несколько человек обращались с просьбой предоставить им эту должность. Поэтому я не могу ничего обещать. Я запишу ваше имя на тот случай, если появится какая–либо работа. Поживем – увидим. Я ознакомлюсь с вашими публикациями, если смогу.

У Зигмунда стоял ком в горле.

– Сейчас я работаю в больнице как аспирант. Если вы не можете предоставить мне место ассистента, не мог бы я быть у вас аспирантом?

– Что такое аспирант?

Зигмунд объяснил, что в Городской больнице аспирантом называют молодого человека, имеющего диплом врача и занимающегося профессиональной подготовкой. Нотнагель попросил дополнительных разъяснений, и Зигмунд описал кратко структуру шестнадцати клиник и институтов, подчиненных Венскому университету и используемых главным образом в целях обучения и исследований. Медицинский факультет имеет в своем штате профессоров, оплачиваемых имперским правительством и министерством образования. Двадцать отделений образуют госпиталь, каждое отделение возглавляет примариус, который не может быть связан с клиникой, находится под юрисдикцией властей Нижней Австрии и оплачивается ими. Штатная работа контролируется имперским правительством и полностью независима от отделения. Перехода из одной категории в другую нет. Доктор Нотнагель был удивлен. Зигмунд улыбнулся:

– Городская больница развивалась в течение столетия путем добавления клиник. Логичного плана организации не было. Заботились лишь о том, чтобы были довольны профессора, притом каждый в своей особой области.

– Как все это странно. Доктор Фрейд, я советую вам продолжать работать в научной области. Но прежде всего вам нужно обеспечить себя. Итак, я буду помнить о вас. Поживем – увидим.

– Поживем – увидим, как любит говорить господин профессор Нотнагель, – проворчал Зигмунд, закрывая за собой дверь. – Я намерен и жить и видеть. Однако слегка лучшая перспектива на будущее не повредит мне.

5

Палаты внутренних болезней находились на втором этаже. В каждой хорошо побеленной палате с высокими окнами двадцать коек были расставлены так, чтобы больным доставалось побольше доступных Вене света и солнечного тепла.

В первое утро клинического обхода Нотнагеля с участием аспирантов и студентов Зигмунд пришел раньше восьми часов. Он не был новичком в этих палатах, провел в них тридцать часов, слушая курс, которым руководил профессор Бамбергер. Он поднялся по винтовой лестнице, настолько узкой, что санитарам, переносившим больных в экстренных случаях, приходилось буквально изворачиваться. К кабинету Нотнагеля примыкали небольшие комнаты для пациентов, которые оплачивали свое лечение по тарифу первого класса, и которых Нотнагель набирал по собственному усмотрению. Эти комнаты могли также использоваться ассистентами для частной практики. Однако гонорары ассистентов были ограниченны.

Профессор Нотнагель был уже в кабинете в окружении новых сотрудников.

– Добрый день, профессор Нотнагель.

– Добрый день, доктор Фрейд.

Зигмунд посмотрел с завистью на получавших тридцать шесть долларов в месяц ассистентов, некоторых из них он знал по работе в лаборатории. Когда профессор Нотнагель встал, направляясь в палату, за ним последовало его окружение. Действовала строгая кастовая система. Около профессора, стоявшего у койки пациента, которому нужно было поставить диагноз, могли находиться лишь два старших врача или специально приглашенные коллеги. Во втором ряду стояли ассистенты, в третьем – аспиранты и еще дальше – около десятка студентов из клинической школы, которые в отдалении уже мало что могли видеть.

Палату обслуживали две сестры. Это были полногрудые женщины, приезжавшие обычно в Вену из деревни в возрасте пятнадцати лет; единственное, что они умели делать, – это скоблить. Венская больница была благодаря этому самой чистой в мире. Многие из них приезжали в Вену не только ради работы, но и в поисках мужа. Лишь немногим улыбалось счастье в таких поисках. Девушки проводили в услужении годы, прежде чем их допускали к уходу за больными. Они завязывали волосы узлом, носили блузки с короткими рукавами из шотландки, длинные, почти до пола, юбки и белые фартуки, подвязанные на талии. Их отпускали с работы лишь дважды в месяц после полудня в воскресенье. У них была тяжкая жизнь.

Профессор Нотнагель устремил взгляд на блузки с короткими рукавами и выдворил сестер из палаты.

– В моем отделении ни одна женщина не должна обнажать свое тело, – закричал он. – Помните, длинные рукава до кисти руки!

Зигмунд был потрясен такой вспышкой. Повернувшись к собравшимся, Нотнагель сказал низким суровым голосом:

– Запомните раз и навсегда. Когда осматриваете пациента, мужчину или женщину, обнажайте только ту часть больного, которая обследуется.

Он подошел к первой койке, где лежала восемнадцатилетняя женщина с зеленоватым оттенком кожи. Табличка на кровати гласила, что у нее бледная немочь и анемия. У нее был извращенный вкус: она жадно глотала глину, грифель и другие несъедобные вещи. Полагали, что у нее умственное расстройство, а Нотнагель заверил окружающих, что расстройство желудочное. Он повернулся к сопровождавшим его, стал совершенно иным Нотнагелем. Его лицо пылало, глаза были теплыми и сверкающими.

– Мое первое предупреждение: вы должны проявлять крайнюю осторожность в определении диагноза. Недостаточно осмотреть тот орган, на который жалуется пациент. Вдумчивый врач осматривает больного с головы до ног и только после тщательного осмотра соединяет различные элементы в единый диагноз. Всегда помните, что тело человека – сложный живой организм, в котором все элементы взаимосвязаны. Головная боль может быть вызвана каким–то нарушением в позвоночном столбе. В лечении внутренних болезней единственным непростительным грехом является отсутствие чувства долга, который требует, чтобы больному было оказано все мыслимое внимание и была использована вся способность наблюдать.

Повернувшись к больной, он продолжал:

– Мы полагаем, что бледная немочь может быть связана с эволюцией половой системы, но не уверены в этом. Ей следует давать солодовый напиток, проводить физические упражнения…

Зигмунд размышлял по поводу заявления Нотнагеля. Это был подход, известный как «революция Нотнагеля»; он впервые слышал, чтобы так говорили о внутренних заболеваниях.

Затем они подошли к следующей койке, где находилась женщина средних лет, больная брюшным тифом. Она была источником зловония в палате, ибо испражнялась прямо в кровати. Зигмунд вспомнил изречение: «Каждый случай брюшного тифа идет от заднего прохода одного ко рту другого».

Нотнагель обратил внимание на то, что температура больной была 40 градусов по Цельсию, а пульс – слабого наполнения. На ее теле выступили розовые пятна. Он осторожно обнажил несколько пятен.

– Вероятно, у нее внутреннее кровотечение. Оно может привести к смерти из–за язв. Больная может также умереть от воспаления легких или от перитонита, но мы можем снизить ее температуру с помощью холодной одежды, заставив ее пить побольше жидкости и находиться в покое. Эта болезнь вызвана паразитом, но каким, мы не знаем.

На следующей койке лежала женщина в возрасте тридцати четырех лет, больная хроническим воспалением почек, болезнью Брайта. Нотнагель проанализировал симптомы.

– Лечение болезни Брайта, господа, такое: ограничение соли в диете, ни грамма мяса, но следите за тем, чтобы больная получала небольшие дозы двухлористой ртути. Мы надеемся, что это улучшит состояние ее почек. Беременность ей противопоказана. Ее состояние может измениться в любую сторону за месяц, а то и за целых десять лет.

Они подошли к следующей койке, к женщине двадцати восьми лет с токсическим зобом. Она пожаловалась Нотнагелю, что в палате очень душно. Нотнагель ответил:

– Напротив, температура здесь низкая.

Больная сбросила покрывало, обнажив себя. Нотнагель сжал губы и поправил покрывало. Он попросил больную показать язык, обратил внимание на мелкую дрожь. Затем он прощупал зоб и заявил, что зоб небольшой.

– Такой вид токсического зоба редко ведет к фатальным последствиям, но ослабляет сердце. Ее сердце уже перегружено, делая сто двадцать – сто сорок ударов в минуту. Это почти двойная норма. Мы еще не знаем, почему зоб так воздействует на сердце. Мы должны запретить ей кофе, чай, исключить умственное напряжение. Давайте ей настойку аконита; это яд, но он не опасен в малых дозах. Мы можем надеяться, что болезнь отступит, прежде чем надломится ее сердце.

«А как уберечь сердце врача от разрыва?» – спросил сам себя Зигмунд. Вопрос о правильности диагноза профессора Нотнагеля не возникал. Было очевидно и то, что, хотя специалист по внутренним болезням может поставить правильный диагноз, все еще мало знаний о методах лечения.

Словно угадав мысли Зигмунда, Нотнагель остановился перед койкой женщины в возрасте тридцати четырех лет, страдавшей от закупорки кровеносных сосудов.

– Природа – величайший доктор. Она располагает всеми секретами лечения. Наша задача, коллеги, отыскать эти секреты. Когда мы найдем их, мы можем способствовать работе природы. Но если мы пойдем против законов природы, то можем лишь навредить пациенту. Например, я слышал, что недавно здесь была сделана операция по удалению части желудка и двенадцатиперстной кишки. Я считаю, что такое противно природе. Мы должны лечить, не запуская нож в тело пациента.

Зигмунд Фрейд вскоре понял, что имел в виду Нотнагель, говоря: «Когда исчезает любовь, остается лишь работа». Что же касается самого Нотнагеля, то для него существовала только работа независимо от того, есть любовь или нет ее. Он заявил:

– Тот, кому нужно более пяти часов сна, не должен изучать медицину.

Каждое утро Зигмунд сопровождал Нотнагеля по палатам в течение двух – четырех часов, узнавая что–то новое об искусстве диагностики при демонстрациях у коек. Нотнагель был доволен «богатством исходного материала»: двадцатичетырехлетний мужчина с ревмокардитом; шестидесятидвухлетний мужчина, умирающий от рака желудка; моряк, подцепивший малярию в африканском порту; случай застарелой гонореи с образованием множественных фистул в промежности; диабет; афазия, при которой мужчина потерял способность говорить. Весь этот непрерывный поток пациентов тщательно обследовался, больным ставился диагноз, будь то пеллагра и цинга, плеврит, анемия, подагра, белокровие, гепатит, грудная жаба, опухоли, припадки… Все виды болезней, которым подвержено тело, почти все недуги раскрывались перед Зигмундом. Его поражало поэтическое воображение и широта словарного запаса, заимствованного Нотнагелем из мировой литературы и переносившегося им на такие объекты, как камни в печени или пороки сердечного клапана.

Свободные часы Нотнагель проводил в лаборатории, где продолжал работать над проблемами физиологии и патологии желудочного тракта, проводя эксперименты на животных, Зигмунду как аспиранту не разрешалось заниматься исследованиями. Однако он упорно участвовал в демонстрационных обходах, зачитывался до часу–двух ночи.

Прошло несколько месяцев, но ничто не предвещало назначения на должность ассистента. К концу октября стало ясным и другое: у него не было интуиции, необходимой для диагностики, демонстрировавшейся профессором Нотнагелем. Он не способен «угадывать» природу и причины заболевания. Он мог на основе накопленного опыта различать симптомы, но лечение внутренних болезней не может стать целью его жизни. Марта была озадачена:

– Зачем в таком случае ты так много работал, Зиги, если это не твоя область? Мы виделись только раз в неделю

Он застенчиво улыбнулся:

– В медицине невозможно узнать, удалась ли карьера, пока не наберешься опыта. Ведь не узнаешь, бесполезна ли книга, если ее не прочитаешь? Я продвигаюсь вперед, как краб, уклоняясь в стороны и не имея возможности заниматься исследованиями, публиковать статьи и читать лекции…

У него першило в горле. Они только что пересекли Йозефплац, где возвышались статуя Иосифа II на коне и величественная Дворцовая библиотека. При поддержке медицинского факультета Зигмунд получил письменное разрешение посетить Хофбург. Он был городом в городе, центром императорской Вены. Каждый последующий император добавлял к дворцу новое крыло, площадки, фасады, часовни, фонтаны. Миновав позолоченные Швейцарские ворота, они увидели первое четырехугольное здание, воздвигнутое примерно в 1220 году и обрамленное высокими оборонительными башнями. Подобно самому городу, Хофбург являл смесь архитектурных стилей – классического греческого, готического, эпохи итальянского Ренессанса, барокко… Часовня Бурга, построенная в середине пятнадцатого века, резко отличалась по стилю от строений Амалиенхофа шестнадцатого века, имевших мало сходства с пристройкой семнадцатого века (при императоре Леопольде) и еще меньше с новым Бургом, который начал строить император Франц–Иосиф два года назад. Тем не менее дворец воплощал историческую преемственность, и для жителя Вены был незадачлив тот день, когда он не мог найти предлога, чтобы пройти через ряд монументальных скверов – от деловых кварталов Микаэлерплац на одном конце города до внушительного Бургринга с обширными садами на другом.

Когда перед осмотром дворца они сели отдохнуть на скамье в городском парке, греясь на бледном апрельском солнце, Марта вспомнила о замечании Зигмунда… что он движется вперед, подобно крабу, уклоняясь в стороны. Зигмунд взмахнул рукой в сторону величественной панорамы Хофбурга.

– Видишь, я не принадлежу к тем, кто не может смириться с мыслью о смерти, прежде чем его имя не будет высечено на скале.

Она ответила спокойно:

– Зиг, тот факт, что ты прибегаешь к такому образу, означает, что он в твоем сознании. Ты осуждаешь себя, когда все пути к успеху кажутся закрытыми.

6

Финансовое положение семьи Фрейд становилось все более тяжелым. Якоб перебивался лишь случайными заработками. Зигмунд не мог понять: недомогал ли чаще его отец, потому что меньше работал, или же работал реже, потому что был нездоров? Пять дочерей Фрейда, достигшие восемнадцати лет, умные, образованные, энергичные девушки, не могли помочь семье, поскольку в Вене женщина могла найти работу лишь в качестве бонны, няни или сиделки при престарелых. Анна собиралась выйти вскоре замуж, а Бруст исчез из жизни Розы. Четыре девушки, не видя близкой перспективы замужества, предполагали, что они отыщут работу и станут вносить свою лепту в финансы семьи. Но Якоб и Амалия решили, что работа по найму подходит девушкам низшего класса, из рабочих кварталов или приехавшим из деревни, а девушкам из семьи Фрейд не к лицу такая работа, ведь она наносит ущерб возможности вступить в хороший брак. Наняться на подобную работу было бы равносильно публичному признанию, что семья находится в стесненном положении. Лучше проявить выдержку.

Наибольшие надежды подавал Александр. Он не был прилежным учеником, не увлекался теорией и не имел склонности к абстрактному мышлению, но выдержал экзамен зрелости. После экзаменов, возвращаясь домой со старшим братом, он говорил:

– Зиг, ты знаешь, я по натуре практичен. Мне нравится бизнес. Уверен, что преуспею в нем. Хочу найти такую работу, где можно набраться опыта, и приносить получку домой.

Завершение учебы и зрелость наступили одновременно. Александр был на несколько дюймов ниже Зигмунда, чисто выбритый, с коротко постриженными волосами. Не будь этого, они выглядели бы удивительно одинаковыми, почти двойняшками. По предложению Якоба Зигмунд выбрал имя брату в честь Александра Великого – защитника евреев. У Александра был неровный характер, и он считал, что его старший брат лучше в этом отношении, поскольку Зигмунд, которого он боготворил, скрывал свои чувства, дабы не огорчать семью. У Александра был такой же высокий лоб, как и у Зигмунда, широко расставленные глаза, приятно очерченные нос и подбородок. Выражение его лица было открытым, прямым. Однако основное различие в их характерах только начало определяться. Философия Зигмунда выражалась формулой: «То, что в потенции правильно, будет таким». Александр утверждал: «То, что в потенции плохо, таким и станет». Он давно был в семье главным мастером по ремонту – склеивал ветхие стулья, чистил баки для воды.

– Какая работа тебе нравится, Алекс?

– Я люблю поезда. Помнишь, Зиг, когда ты брал меня с собой на Северный вокзал смотреть, как приходят поезда? Тогда мы ходили на сортировочную станцию и наблюдали, как готовят огромные зеленые и желто–зеленые паровозы к пробегу по Европе. Меня не тянет стать машинистом. Но мне нравится заниматься тем, чтобы вагоны были заполнены грузом и пассажирами. Не знаешь ли кого–нибудь, кто мог бы помочь мне найти такую работу?

Зигмунд задумался.

– После стольких лет, отданных медицине, я растерял всех друзей в бизнесе. Единственный канал, который у нас есть, – это Эли.

Эли Бернейс убедил профессора фон Штейна взять Алекса в отдел, где проводились экономические исследования и готовился к публикации журнал. Там открылась единственная вакансия. Алекс должен был начать в качестве ученика, без жалованья.

– Но как только мы сможем доказать профессору его полезность, – сказал Эли, – мы сможем добиться для него платы.

Александр застонал:

– Как долго может это продолжаться?

– Не особенно долго. Несколько месяцев. Доверься мне. Алекс приступил к работе в следующий понедельник.

Его сюртук был застегнут на все пуговицы, виднелся только узел галстука, в центре которого выделялось единственное украшение – булавка с жемчужиной. Он был счастлив, возбужден и не робел.

Однако Алексу было трудно справиться с работой. Слишком много теории. Когда через три месяца Зигмунд посоветовал Алексу потребовать жалованья, тот, честно оценивая себя, спросил:

– А если они откажут? Я не доказал свою полезность. Эли не смог добиться заработной платы для Алекса.

– Потерпите до конца года, – умолял он.

Александр отыскал небольшую компанию, специализировавшуюся на железнодорожных перевозках, определении стоимости провоза груза, маршрутов. Ее владельцем был пожилой бездетный мужчина по имени Мориц Монц, искавший энергичного молодого парня. Приятная внешность Алекса и его одержимость железными дорогами сделали свое дело. Монц предложил неплохую плату для шестнадцатилетнего подростка – шесть гульденов в неделю. Александр был самым гордым парнем в Вене, когда принес первую зарплату домой и отдал ее матери.

В начале ноября выпал снег. Из своего окна Зигмунд наблюдал за первыми снежинками, крохотными кристалликами; они ложились сплошным белым покровом, а затем, словно под давлением сверху, таяли на мостовой, и она становилась влажной. Небольшие стайки воробьев, не более десятка, кружились в сером небе, не понимая, куда лететь, где находится юг. Следующий снегопад был более сильным. Направляясь пешком в больницу, Зигмунд сквозь снежный занавес едва различал здания. Крупные снежинки таяли, ложась на еще не опавшие листья и на черепицу крыш. Не было видно подушек и матрацев, обычно выставлявшихся утром для проветривания. Люди выходили из домов, облачившись в тяжелые пальто, и шли с зонтиками, вырывавшимися из рук от порывов ветра.

Орешник сопротивлялся зиме. Он еще не сбросил листву, несмотря на снегопад и первые заморозки, и она сохраняла зеленый цвет. Но к концу второй недели ноября сильный ветер сорвал листья и разметал их по городу.

Зигмунд слишком хорошо знал буйные капризные ветры Вены еще в те давние годы, когда посещал школу. Эти ветры словно подчинялись стрелке компаса: в определенное время они дули только вдоль улиц с востока на запад, потом меняли направление с севера на юг. Вы идете себе, и вам вполне тепло, но вот вы свернули за угол, и на вас набросились порывы ледяного ветра, сметающего вас с тротуара. Венцы мочили пальцы, как это делают моряки, поднимали их вверх, чтобы определить, могут ли они идти прямо к дому, или же надо выбрать иной путь.

В эти трудные для него месяцы единственным удовольствием были встречи с Мартой. Его объятия стали настолько пылкими, что у нее появились темные крути под глазами. Он корил себя. Они любили друг друга, и, встречаясь с ней после нескольких дней разлуки, он не мог удержаться от поцелуев и объятий.

– Марти, скажем твоей маме, что мы обручились. Тогда все будут знать, и мы почувствуем себя свободнее. По крайней мере, мне будет лучше. То, что известно всем, должно стать реальностью.

Марта понимала, что ему нельзя перечить, и согласилась.

– Эли говорит, что намерен сказать маме об обручении с Анной в Рождество. Почему бы нам не примкнуть к ним?

Его уныние как рукой сняло.

– Чудесно. Мы купим ей подарок. Что ты думаешь? Книгу? Это будет чудесный день для нас…

Три пары – Минна и Игнац, Эли и Анна, Зигмунд и Марта – принесли подарки фрау Бернейс. Зигмунд выбрал «Песню о колоколе» Шиллера. Фрау Бернейс встретила известие об обручении без радости. Она поморщилась, как будто что–то пригорело на кухне. Но основной удар принял на себя ее сын Эли. Через неделю он, огорченный, явился в дом Фрейдов с покрасневшим лицом и объявил, что не может более встречаться с Анной. Анна приняла это известие спокойно. Зигмунд же был вне себя. Когда Эли ушел, он воскликнул, обращаясь к Анне:

– Какой же он мужчина, если разрешает своей матери совершить бесчестный акт? Он знает, что любит тебя и ты ему подходишь.

– Дай ему время, – флегматично ответила Анна. Еще менее преуспел он в ссоре с Мартой по поводу этого разрыва.

– Я не могу выступить против моей семьи, – настаивала Марта. – Женщина, которая перечит матери и брату, со временем и при определенных обстоятельствах может выступить и против своего мужа.

Через несколько недель Эли извинился, обнял Анну, тепло ее поцеловал и… назвал дату их свадьбы – следующий октябрь. И все же Зигмунд не мог простить ему. Фрау Бернейс перестала участвовать в споре. Возмущенная поведением Эли, она пошла на союз с Фрейдами, уверяя Анну, что не хотела помешать браку, а думала только о том, чтобы отложить его. Затем объявила, что намерена переехать на постоянное жительство в Гамбург, в Вандсбек, и что Марта и Минна будут жить там вместе с ней. Если две молодые пары желают обручиться, они могут сделать это и на расстоянии 500 миль.

Зигмунд высказал свое мнение:

– Теперь я не намерен беспокоиться по поводу того, что может выкинуть твоя мать в следующем июне.

Марта прошептала, положив свою холодную ладонь на его руку:

– Это тот самый господин доктор Фрейд, которого я люблю.

– Супружеская пара будет неудачной, если ты будешь любить меня только в тех случаях, когда я. умный.

Игнац Шёнберг не был настолько крепким, чтобы спокойно переносить неудачи. Когда фрау Бернейс, которую Игнац окружил знаками внимания, объявила, что заберет Минну в Вандсбек, у него хлынула кровь горлом, и он слег. Зигмунд купил в аптеке тонизирующую микстуру и пошел к больному. Игнац, побледневший, все время ворочался, холодная февральская погода обострила его кашель.

Два брата Игнаца, преуспевавшие в бизнесе, помогали матери содержать дом, но ничего не давали Игнацу. Они твердили:

– Ты должен сам обеспечивать себя. Слыханное ли дело жить за счет санскрита?

Фрау Бернейс также пилила Игнаца. Не из–за санскрита. Ее муж внушил ей благоговейное уважение к университету и к даруемым им титулам. Она пилила Игнаца за то, что он симулянт; он должен без промедления закончить университет и получить место преподавателя.

Игнац жаловался:

– Мне требуется время для учебы. Так много нужно знать и освоить, чтобы получить степень.

– Я полагала, что ученый работает всю жизнь, чтобы стать специалистом, – возражала фрау Бернейс. – Почему ты должен кончить работу, не начав ее?

Зигмунду пришлось выслушать подобные же упреки, прежде чем он заставил себя сдать экзамены на диплом врача. Понимая положение больного Игнаца, он дал ему двойную порцию тонизирующей микстуры.

Лишь в начале апреля, когда в городском парке вновь забили фонтаны, Зигмунду повезло. Знакомый врач Бела Хармат сообщил о своем желании уйти из психиатрического отделения, которым руководил Теодор Мейнерт. Хармат занимал пост второго врача, что соответствовало положению ассистента, связанного с больницей, но не с университетом. Он не мог преподавать и не читал лекций, жил в самой больнице и ухаживал за больными в палате. Был, так сказать, врачом–резидентом. Зигмунд знал, что ему следует обратиться к муниципальным властям Нижней Австрии, поскольку именно они финансировали больницу.

Правила недвусмысленно запрещали одному и тому же человеку занимать пост примариуса отделения и советника университетской клиники, то есть получать средства одновременно и от имперского правительства, и от районных властей. Профессору Мейнерту было разрешено нарушать эти правила, дабы он мог проводить исследования мозга в университетской клинике и ухаживать за психически больными в больничной палате. Удача подвернулась Зигмунду в этой палате, но не отдалит ли это его от исследовательской лаборатории?

Он немедля отправился к своему старому учителю и другу и нашел его на первом этаже третьего подворья в кабинете с большими окнами, выходящими на заросли каштанов, и с маленькими окошками под потолком, придававшими комнате облик часовни. Это помещение и проводившаяся в нем работа были поистине святыми для Теодора Мейнерта.

Профессор, коренастый, крепкий мужчина с мощной грудью и огромной головой с пышными волосами, – природа отыгралась на черепе, не справившись с нижней частью тела, – был эксцентричным индивидуалистом, обладал бойцовским характером и выдающимся интеллектом. Мейнерт родился в Дрездене в семье театрального критика и певца придворной оперы. Он писал стихи, сочинял баллады, знал историю, театральную критику, владел полудюжиной языков, на которых свободно говорил. За деятельность в области анатомии мозга он получил титул «отца архитектуры мозга».

Он не претендовал на то, что разработал методику анатомического исследования мозга. Он отдавал эту честь целой плеяде предшественников: Арнольду, Стил–лингу, Келликеру, Фовилю и в особенности своему учителю и союзнику в ожесточенных схватках – профессору Карлу Рокитанскому, пионеру патологической анатомии. Он претендовал лишь на звание «главного разработчика анатомической локализации». Начав с нуля, он обследовал сотню живых существ, чтобы определить, какая часть мозга контролирует ту или иную часть тела. Он обратил внимание на кору головного мозга как «часть, где расположены функции, создающие личность». Он преподавал психиатрию, получившую свое название сорока годами раньше. Мейнерт отвергал этот термин, настаивая:

– Все эмоциональные расстройства и умственные сдвиги вызваны физическими заболеваниями, и ничем иным.

Он прошел сложный жизненный путь. Работая в приюте для умалишенных в Нижней Австрии, Мейнерт занимался исследованиями образцов головного и спинного мозга, под микроскопом рассматривая пациентов с патологией психики в качестве хорошего материала для точных научных исследований коры головного мозга, нервных клеток, задней центральной части мозга как чувствующей, передней центральной части мозга как двигательной. Его критики – а их было много, и весьма суровых, – говорили:

– Для Мейнерта единственным хорошим лунатиком является мертвый лунатик. Он ждет не дождется, когда тот умрет, чтобы получить его мозг для вскрытия.

Именно тогда он вступил в конфликт с германским движением в защиту психически больных, с врачами, которые считали, что их задача изучать умственно больных, классифицировать симптомы, восстанавливать истории их семей, ибо все умственные заболевания суть наследственные, и облегчать их страдания. Старший над Теодором Мейнертом в доме для умалишенных доктор Людвиг Шлагер посвятил десять лет тому, чтобы облегчить судьбу лунатиков, обеспечить им защиту в условиях психиатрических лечебниц и в тюремных камерах, дать им нормальное питание и уход. Мейнерт же считал, что только работа в лаборатории представляет ценность. Он не был ни грубым, ни черствым человеком, но утверждал, что ни один лунатик не был излечен, что только благодаря анатомии головного мозга можно найти пути к поправке. Когда он будет знать все о том, как работает мозг, что вызывает расстройство его функций, он сможет избавить людей от душевных заболеваний, устранив вызывающие их причины.

Противостояние в доме для умалишенных приняло настолько острые формы, что Мейнерт был уволен. Он продолжал работать в одиночку в своей личной лаборатории, занимаясь вскрытиями, забытый клинической школой университета; его обходили стороной, словно он подхватил заразную, смертельно опасную болезнь. Лишь два человека поддерживали его: жена, которая считала его гениальным, и его наставник Рокитанский, который знал, что он гений. Рокитанский настоял на своем, и в 1875 году, за два года до того, как Зигмунд стал учеником Мейнерта, была основана при Городской больнице вторая психиатрическая клиника, ее возглавил Мейнерт. Отныне все методы лечения заболеваний мозга разрабатывались в анатомической лаборатории.

Как верный последователь Теодора Мейнерта, Зигмунд знал, что его учитель абсолютно прав. Его страстным желанием было теперь вернуться в его лабораторию.

– Профессор Мейнерт, когда я узнал, что Бела Хармат уходит в отставку, то побежал к вам. Если я еще дышу, то только благодаря своей выдержке.

Мейнерт рассмеялся. Ему всегда нравился этот энергичный, одаренный молодой человек. Они хорошо знали характеры друг друга, хотя Зигмунд не работал непосредственно под началом Мейнерта с тех пор, как четыре года назад прошел курс клинической психиатрии. Подобно многим ученым Венского университета с душою художника, Теодор Мейнерт основал салон писателей, музыкантов, живописцев, актеров, а также их покровителей в верхах австрийского общества. В качестве любимого студента Зигмунд иногда присутствовал на таких вечерах. Он отмечал, что артистический мир был такой же частью жизни Мейнерта, как его лаборатория, хотя гостям казалось, что глаза Мейнерта пронизывают их черепа с целью определить, какая зона мозга делает человека драматургом, а какая – скульптором.

– Итак, ты хочешь стать «вторым врачом», не так ли? И вернуться в психиатрию? Не скажу, чтобы я был недоволен.

– Господин профессор, у меня возникла идея исследования, которая вам понравится.

– Соблазняешь меня? Хорошо, какова же твоя блестящая идея?

– Начать изучение анатомии головного мозга только что рожденных и эмбрионов сразу, как только мы можем их получить. Это будет изучение в ходе развития, которое даст сравнительную картину по отношению к головному мозгу взрослого.

Мейнерт улыбнулся.

– Тебе известно, коллега, что примариус отделения вроде моего не обладает правом назначать «второго врача»?

– Да, господин профессор, мне давно это известно.

– И ты знаешь, что должен обратиться к муниципальным властям Нижней Австрии?

– Я уже написал прошение.

– И даже если они согласятся назначить тебя, твою кандидатуру должен выдвинуть директор больницы, причем для любого отделения, которое нуждается во втором враче.

– Понимаю, что вы не можете выступить в мою поддержку.

– Неслыханно! Готовься начать работу первого мая. – Он встал и протянул руку, по–отечески улыбаясь. – Буду счастлив работать вместе с тобой, господин доктор. У тебя призвание к анатомии мозга. Но ни слова, слышишь? Мы должны обтяпать это дело деликатно.

7

Первого мая Зигмунд уехал из родительского дома. Для семьи это был счастливый момент, означавший, что Зигмунд делает следующий шаг в долгом жизненном путешествии. В любом случае уход из семьи не был болезненным, ибо Амалия уже переселила домочадцев в меньшую по площади, более дешевую квартиру на той же Кайзер–Йозефштрассе в доме номер 33.

Молодым женщинам не разрешался доступ в комнаты врачей в больнице, но Зигмунд добился разрешения от директората привести Марту в день своего переезда, чтобы помочь ему обустроиться. Он проследил, как нанятый им носильщик погрузил на тележку сундуки с бельем и личными принадлежностями, а также ящики с медицинскими книгами. В больницу он пошел вместе с Мартой.

Небо было удивительно голубым. Был тот весенний день, когда воздух Вены, веющий от виноградников и Венского леса, просто опьяняет. Дышать им было истинным удовольствием. После холодной, мокрой зимы город пробудился. Горожане спешили в лавки, кофейни, старались завершить давно откладывавшиеся дела. На тротуарах толпились колоритные группы: бродячие музыканты с гитарой, кларнетом и скрипкой; мороженщики с раскрашенными двухколесными тележками; уличные торговцы, продающие апельсины; горшечники, разносящие свой товар в больших корзинах на голове; хорватки в высоких сапогах, торгующие игрушками; красивый, с большими усами мужчина, продающий сыр и салями, которые он держал в кожаных мешках, перекинутых через плечо; булочник, носивший хлеб в деревянном ящике за спиной; жестянщик, шарманщик, чистильщик сапог, красивая молодая прачка в цветастом платье с буфами на рукавах и черной лентой на шее, доставляющая чистое белье в соседний дом; посыльный мясника, разносящий упаковки с мясом; торговец сосисками и булочками, протягивающий из будки свой товар щеголям, рядом с которыми потные трудяги расправляются со своей закуской. Девочки в соломенных шляпках и фартучках возвращались домой из школы, неся в руках сумки для книг; трубочисты, черные от сажи, накопившейся за зиму, в кожаных фуражках и жакетах, в длинных черных брюках, несли мотки проволоки и метлы. Здесь же были точильщики с точильными камнями, хорват, продававший плетеные корзины и деревянные ложки. Расклейщики афиш, стоя на лестницах, развешивали на круглых тумбах объявления о новых пьесах, операх, симфониях. И повсюду полногрудые крестьянки с корзинами, наполненными лавандой, взывали: «Вот лаванда. Купите лаванду!»

– Что за прелесть – день в Вене, – сказал вполголоса Зигмунд.

Марта глубоко вздохнула:

– Что за прелесть – день вообще.

Они вошли на территорию больницы и направились к шестому подворью. Хотя, как второй врач, он не имеет официального права на свободное время, ибо распорядок требует всегда быть в пределах досягаемости, он сумеет договориться с другими молодыми врачами с том, чтобы его подменили. Раз–два в неделю он сможет поужинать дома.

Его комната на втором этаже была вдвое больше, чем его кабинет. Стены сверкали белизной, и в дальнем конце находилось окно в виде арки, занимавшее две трети стены. Комнату заливал солнечный свет, а выскобленный пол и коврики у входа создавали ощущение теплоты.

– Как приятно! – воскликнула Марта. – О, Зиги, ты будешь здесь счастлив

– Мне следует таковым быть. Эта комната станет моим врачебным кабинетом, спальней, столовой на следующие несколько лет.

Она осмотрела комнату. В центре правой стены за врезными дверями стоял умывальник с кувшином и фарфоровым тазом на мраморной доске. Над тазом висело зеркало с крючками по обе стороны для полотенец и вешалкой для халата. Рядом с умывальником располагалась топка с запасом дров и каменного угля.

– Не лучше ли передвинуть кровать в дальний угол комнаты, к окну? – спросила она. – Если повесить коврик на стене над кроватью, то станет веселее. Затем если поставить этот круглый столик посреди комнаты, то, даже если держать на нем фрукты и орехи, останется достаточно места для книг и журналов. Твоя мать прислала белую скатерть, а я купила цветы. Позже ты, видимо, захочешь, чтобы твой рабочий стол стоял напротив окна. Так будет больше света и уединения, тем более что дверь комнаты должна быть все время открыта. Тогда ты сможешь передвинуть вон те книжные полки к стене около письменного стола.

– Давай расставим так, как ты предлагаешь, сейчас, – сказал он с воодушевлением.

Вдвоем они произвели перестановку, расставили медицинские книги по полкам, затем развязали узел, который она принесла с собой: пять подушечек для его холостяцкой кровати. Она уложила их у стены, предварительно взбив. Он стоял спиной к окну, любуясь ее действиями.

– Я попрошу твою маму прислать тебе более красочное покрывало на кровать. – Она отошла назад, чтобы лучше обозреть. – Над письменным столом мы повесим портреты Гёте и Александра Великого из твоего домашнего кабинета, а сейчас я пристрою мой портрет в центре. Готово! Теперь выглядит словно твоя собственная комната.

Он нежно обнял ее.

– Из тебя получится хорошая хозяйка, – сказал он.

– Я уже хорошая хозяйка. Беда в том, что нет дома, за которым я могла бы следить.

Пришел официант из соседнего кафе и принес кофе, молоко и поднос с печеньем. Затем появились молодые врачи: Натан Вейс – второй врач первого класса из четвертого отделения, специализировавшийся по нервным болезням, будущее светило Вены в области неврологии и, по общему признанию, неисправимый однолюб; Александр Голлендер – ассистент профессора Мейнерта и всеобщий любимец больницы; окулист Иосиф Поллак, работавший у профессора Шольца; Карл Коллер – молодой врач–окулист и давнишний друг; Иосиф Панет – друг Зигмунда по лаборатории физиологии профессора Брюкке. Они были приглашены, чтобы познакомиться с Мартой.

Марта разлила кофе и молоко. Зигмунд не отрывал от нее глаз. Он погрузился в свою обычную фантазию: они поженились, это их чудесный дом, пришли друзья на обед и для непринужденной беседы…

– Фрейлейн Бернейс, вы не беспокойтесь относительно доктора Фрейда, – поддразнивал Вейс. – Мы осмотрим всех пациентов и доверим ему самых некрасивых.

– И позаботимся, чтобы только старухи убирали его комнату, – добавил Голлендер.

Марта покраснела.

– Господа, вы очень добры.

Были налиты вторые чашки кофе, а печенье все съедено. Товарищи Зигмунда попрощались. Пробило девять, наступило время уйти и Марте. Расставание было трудным.

– Сядь, пожалуйста, в это кресло, Марти. Да, так. Когда я буду входить в комнату, то буду видеть тебя здесь.

Он встал перед ней на колени и прошептал:

– Влюбленный поэт говорит: «Мы созданы из плоти, но должны быть железными».

Слезы заблестели в ее глазах. Зигмунд крепко обнял ее. Ему нравился строгий распорядок больницы: подъем в шесть, спуск в подвал, где его ждал горячий душ или ванна, возвращение в комнату, куда истопница приносила ему горячую воду для бритья, после этого облачение в белый халат для обхода палаты. Во время обхода – выяснение, что произошло за ночь. Снова возвращение в комнату для завтрака, состоящего из булочек, масла, мармелада и молочно–кофейного напитка, где много ячменя и цикория и совсем мало настоящего кофе. После этого визит в смотровой кабинет, куда направляют вновь прибывших пациентов из центрального приемного покоя, и составление историй их болезни. В полдень он возвращался домой. Обед доставляли из соседнего ресторана каждому врачу в его комнату. Все, что было не съедено за обедом, оставалось на ужин. Жалованье равнялось тридцати гульденам в месяц (двадцать долларов). Питание обходилось в сорок пять центов в день, или в тринадцать долларов в месяц. Но теперь, когда он работал в больнице, к нему направляли студентов, которых он обучал, и это приносило три гульдена в час. В качестве второго врача, пусть даже второго класса, в свободные от прямых обязанностей часы он имел возможность заниматься частной практикой, даже посещать пациентов при условии, что в это время его заменит другой врач. У Зигмунда не было частных пациентов, но доктор Йозеф Брейер обещал направить к нему некоторых из своих давнишних клиентов.

Новая работа внесла много изменений в его жизнь. У Бильрота и Нотнагеля он был аспирантом, у Мейнерта стал врачом, загруженным все семь – десять часов рабочего времени, впрочем, и их, по его мнению, едва хватало. Ассистенты Мейнерта преподавали и читали лекции, остальная часть их времени уходила на исследования в лаборатории. Вторым врачам не разрешалось работать в лабораториях, но Мейнерт не особенно придерживался правил. К концу второй недели Зигмунд уже проводил полных два часа ежедневно в лаборатории и каждый вечер после семи часов, когда больные ложились спать, работал при свете лампы, освещавшей ряды банок, содержавших образцы головного мозга в растворе формальдегида.

Он довольно быстро вошел в свою роль, успешно снижая напряжение у эмоционально неуравновешенных и душевнобольных, все разновидности которых были представлены в мужских и женских палатах, пропускавших в год от четырнадцати до шестнадцати сотен пациентов. Профессор Мейнерт представил второму врачу Фрейду свое психиатрическое отделение как «единственный государственный приют для умалишенных в Австрии». Но это не соответствовало истине. Большой приют находился на Лазаретгассе, где некогда работал Мейнерт. Отделение же Мейнерта было не приютом в строгом смысле слова, ведь в приюте пациенты находились до самой их кончины, а диагностическим и учебным центром, отсюда пациентов отправляли либо домой, либо в больницу. Некоторые из них препровождались в приют для умалишенных Нижней Австрии, находившийся на расстоянии двух кварталов, на Шпитальгассе, на живописном холме, Поросшем деревьями и украшенном цветочными клумбами.

Все, что Зигмунд знал о психических болезнях, он получил от Мейнерта, когда тот давал разъяснения в палате у каждой койки, классифицируя больных по характеру расстройств, связывая их с семейным фоном, чтобы показать, от кого из предков больной унаследовал заболевание, разбирая неясные случаи на примерах повторяющихся приступов для постановки диагноза.

– У этого мужчины – раннее слабоумие, у этого – острое душевное расстройство или бессвязность мышления. У этой женщины – кататония. Этот молодой человек страдает маниакальным безумием на почве алкоголизма. Вот случай кретинизма, а тут – случай паралитического слабоумия. Здесь мы имеем дело с маниакально–депрессивным состоянием, а здесь – со старческим слабоумием; далее – случай паранойи, а тут – травматический невроз.

По каждому заболеванию велись подробные записи. Прогресс в науке был очевиден: молодой Эмиль Крепе–лин, работавший в Лейпцигском университете, опубликовал «Клиническую психиатрию», в которой была дана исчерпывающая классификация психических заболеваний. Профессор университета Граца и администратор Фельд–хофского приюта для умалишенных Крафт–Эбинг продолжал доработку своей книги «Психиатрия», добавляя в каждое новое издание десяток тщательно описанных случаев.

Однако никто не знал причин этих расстройств. По утверждению Мейнерта, Крафт–Эбинга, Крепелина, больные просто наследовали такие расстройства от своих родителей или прародителей, как наследуются цвет глаз или походка. Не было и методов лечения, ведь то, что унаследовано, невозможно исправить. К счастью, были найдены некоторые способы ослабить симптомы – электромассаж, теплые и холодные ванны, успокаивающие лекарства на основе брома. Ну а в остальном приходилось лишь ждать, что природа сама вернет разум в нормальное состояние.

Когда Зигмунд впервые вошел в кабинет Мейнерта, он заметил лежавшую на столе рукопись под названием «Психиатрия». Мейнерт проводил исследования, необходимые для последних глав: вес отдельных частей головного мозга и влияние коры головного мозга на вазомоторный центр. Зигмунд посмотрел на новые рисунки средней части мозга и лицевых нервов.

– Ваша книга практически завершена, профессор Мейнерт! – воскликнул он с гордостью.

– Она потребовала семь лет работы, – ответил Мейнерт. – Ныне я доказал раз и навсегда, что передняя часть мозга никогда не вызывает галлюцинаций и ее так называемые памяти не обладают чувствительностью.

– Итак, там нет души, профессор?

Мейнерт слегка поморщился. Зигмунд поддразнивал его, ибо Мейнерт был главным противником представления о человеческой душе и утверждал, что вся работа психологов, пытающихся найти место души и старающихся создать науку этики в поведении человека, не только бесполезна и бесплодна, но и вводит в заблуждение. Подлинные исследования человеческого мозга осуществляются в лабораториях.

8

Профессор Мейнерт назначил второго врача Фрейда в мужскую палату. У Зигмунда не было предвзятого мнения, когда он начал работу с больными. В отличие от многих других врачей он не подходил к ним с готовым суждением. Они – больные, и его дело научиться заботиться о них, невзирая на причину заболевания.

Он обошел палату, чтобы составить собственное представление. Одни случаи были проще, другие сложнее. Хронические алкоголики приходили в себя, когда кончалась белая горячка, и их можно было отправить домой до следующего кризиса. Жертвы несчастных случаев, а также жертвы маниакально–депрессивного состояния, мании преследования, галлюцинаций составляли другую категорию. Удивительно большое число пациентов слышало «голоса». В палате был плотник, упавший со строительных лесов и ударившийся головой. У него было нарушено зрение, он видел все сдвоенным, речь была невнятной, его мысли накладывались одна на другую.

Имели место и паралитические расстройства с дрожью лица, тиком и частичным параличом, вызванным нарушением в мозге или центральной нервной системе вследствие опухоли, воспаления, нарыва, туберкулезного менингита, сифилиса. Хотя сама болезнь была недосягаемой для врача и могла быть установлена лишь после смерти, когда можно было обследовать головной и спинной мозг, своевременное лечение помогло бы устранить умственное расстройство. Многих из таких пациентов следовало бы направить в четвертое отделение примариуса Шольца, специализировавшегося по нервным болезням. Тем не менее молодые врачи, дежурившие по ночам и воскресеньям в главном приемном покое, где Зигмунду приходилось работать раз в неделю, не всегда могли определить, что с больным, речь, слух и поведение которого были ненормальными.

Честолюбивый пятидесятилетний Теодор Мейнерт хотел зафиксировать тридцать тысяч обследований головного мозга. Когда Зигмунд проходил по палате, замечая каждое проявление физических и психических заболеваний, он задумывался над тем, каким образом Мейнерт на основании изучения мозговой ткани определяет, какое расстройство вызывает то или иное физическое или психическое заболевание.

– Сравнительно просто, – заверил его Мейнерт. – Возьмем больного в центре палаты. Он умирает. Когда я получу его головной мозг, я обнаружу в нем опухоль размером со спелый помидор!

На койке в углу палаты лежал старик монах–бенедиктинец, диагностическая карта которого гласила: психическое расстройство. Когда его доставили в клинику, он подумал, что находится в военном бункере во время войны. Отойдя от койки, он не мог ее найти; не узнавал врачей и санитаров. Когда Зигмунд спросил, как он себя чувствует, монах пересказал весьма обстоятельно свою биографию, начиная со школы, гимназии и пребывания в различных монастырях, но у него совершенно выпали из памяти последние восемь лет жизни. Он непрерывно пил воду, делая между фразами глоток, и через несколько минут требовал новую бутылку.

– Я находился в Хюттельдорфе, я не мог оттуда выбраться, как и отсюда. В Хюттельдорфе у меня… я не знаю это, боже мой, я не знаю это! Я лгун, если бы я знал это. Что они делали в Хюттельдорфе? Боже мой, я не знаю! После брюшного тифа я ничего не помню. Может быть, я в сумасшедшем доме? Что вы тут делаете? Боже, я не знаю! У меня каша в голове. Какой сейчас месяц?…

Зигмунд отошел от койки: разве это не случай прогрессирующего одряхления? На соседней койке лежал молодой сын фермера с диагнозом – мания. Дома он стал необщительным, не слушал то, что говорили ему родные, не отвечал на вопросы. По ночам он раздевался и бегал нагишом вокруг двора, затем возвращался и кромсал на куски штаны, куртку, ботинки. Он был признан непригодным к военной службе, а ему хотелось стать военным. Он отказывался говорить с Фрейдом до тех пор, пока тот не нашел нужного подхода к нему: «Вильгельм, что ты намеревался делать в армии?» Это вызвало поток разъяснений:

– Хочу, чтобы мне вернули мою одежду. Я приехал в Вену со старостой нашей деревни, чтобы завербоваться в армию. Староста обещал вновь встретиться со мной здесь. Я не болен. Я всегда был здоровым, если не считать лихорадки в молодости. Я должен уехать домой. На ферме столько работы. Если вы не дадите мне мою одежду, я порублю топором всех в провинциальном суде. Меня пытались зарезать и в меня стреляли несколько раз. Что вы там пишете? Вам ни к чему имя моего отца, мой отец не имеет ко мне отношения. Меня задержали за браконьерство. Они били меня ружьем по голове. Я был осужден за воровство. Это огорчило меня. Не хочу больше говорить. Хочу быть в армии.

На соседней койке лежал сапожник–холостяк пятидесяти двух лет, невысокий мужчина с бледным опухшим лицом и дряблыми мышцами.

– Я не дурак. Не нужно заточать меня в Башню глупцов. Несколько человек преследуют меня. Я их назову вам. В их числе мальчик из воскресной школы, он хотел отдубасить меня и заколоть. Мои братья и сестры пытали меня, потому что я совокуплялся с козой. Знаю, что должен искупить этот грех. Мой старший брат слабоумный.

– Ты знаешь, почему пришел сюда, Франц?

– Потому что дома из меня хотели сделать дурака. Я слышал оскорбительные выкрики ночью у окна. Они кричали: «Пьяница, мы побьем тебя». Поэтому я заперся. Мальчик из воскресной школы спас меня от преследования. Пять лет назад я удовлетворил свою похоть с козой, а также с маленькими детьми. Мне место в тюрьме. Два года я пью. Мой отец также был пьяницей. Он умер от алкоголизма.

Пришел санитар и сказал, что больной одного из изоляторов хочет видеть врача. Речь шла о женатом виноградаре, который всю прошедшую ночь буйствовал. Зиг–мунд вошел в изолятор, закрыв за собой железную дверь. В диагностической карте было указано, что пациент страдает умственным расстройством, впадает в исступление, его мучают страхи, повышенная возбудимость, зрительные и слуховые галлюцинации. За месяц до этого он пришел в неистовство и убежал из дома. Когда вернулся, то молился на коленях по пять часов подряд. Он утверждал, что пришел в больницу подлечить горло.

– Как у вас сейчас с горлом?

– Я всегда был здоровяком. Лишь последние два года страдаю от кашля. Соседи заперли меня, потому что думали, будто я лаю. А я лишь прочищал горло. Я разбил окно и сбежал.

– Ты ничего не ел вчера, Карл.

– Потому что вся пища отравлена. Не позволю вам убить меня. Я купил в Хаутсдорфе дом за шестьсот гульденов. Вы не можете держать взаперти богатого человека.

Профессор Мейнерт просил доктора Фрейда проследить за утренним приемом в смотровом кабинете. К этому моменту Зигмунд познакомился с несколькими сотнями отчетов об осмотре и точно знал, что требуется от него как осматривающего врача. Каждое утро поступали пациенты: одних доставляли полиция, семьи, врачи, другие приходили по собственному желанию. Некоторых невозможно было понять – они издавали бессмысленные звуки, произносили исковерканные слова, другие изливали поток бессвязных фраз и предложений. Первым был двадцатипятилетний студент–католик, изучавший право. «Среднего роста, умеренной упитанности, цвет лица бледный, – занес в историю болезни Зигмунд, – шатен, рыжеватая бородка, голубые глаза, левый уголок рта опущен, что могло быть вызвано плохо зарубцевавшимся шрамом. Размер грудной клетки и сердце – нормальные». Генрих поведал Фрейду свою историю.

Он был слабым ребенком с дефектом речи, переболел корью, скарлатиной, дифтеритом. С шести лет его часто наказывали за мелкое воровство. Когда ему было десять лет, он запустил стулом в брата. После седьмого класса ему пришлось оставить гимназию, и его отправили к родственникам в Креме. Он тратил большие суммы на модную одежду, желая покрасоваться. Сдал экзамен зрелости, получив средние оценки, и поступил в юридическую школу в Вене. Имел связи среди высшей аристократии, ездил только в фиакрах, завел любовниц, запустил руку в студенческий фонд, когда ему было двадцать один год. Он выдержал первые экзамены по праву, но провалился на третьем и последнем экзаменах. Ему казалось, что он болен туберкулезом, иногда обращался к врачам пять раз подряд. Год проходил практику в провинциальном суде, но был вынужден оставить работу из–за долгов. Он решил отправиться в Америку со своей семьей, но сбежал от нее, продал за полцены свой билет и бродяжничал по Европе, занимаясь воровством и мошенничеством.

Зигмунд старательно записал: «Мегаломания, безумное и слабоумное поведение, излечение маловероятно».

– Что будет с моей карьерой, господин доктор, если меня сюда заточили? Это мой брат хочет поломать мою карьеру. Я никогда не делал ничего плохого. Все против меня. Я не могу работать без передышки, ведь у меня сифилис и туберкулез.

– Генрих, я весьма сомневаюсь, что у тебя сифилис или туберкулез.

– Я чувствую дикую боль в левом легком. Если я буду вести все записи в палате, то позволят мне выбраться отсюда?

Зигмунд назначил ему постельный режим и выписал йодистый натрий.

Затем его позвали осмотреть молодого женатого человека, поступившего в больницу ночью. Диагноз гласил: умственное расстройство. Больной отказывался есть и пить.

– Вы знаете, доктор, почему я не ем и не пью? У меня слишком много слизи, и поэтому я должен умереть. У меня пересыхает в горле, но я не могу пить воду из–за того, что там много слизи.

Зигмунд перечитал карту молодого человека. Физически он всегда был здоров. Первым симптомом его умственного расстройства стала мания отравления: опасаясь, что жена хочет его отравить, он отказывался питаться дома. Он страдал повышенной возбудимостью, потерял сон, а по утрам отказывался одеваться и ходить на работу, потому что «было много слизи».

Зигмунд осмотрел пациента. Он был истощен физически, его время от времени трясла дрожь, он постоянно находился в движении. Вдруг начал кричать:

– Я величайший виртуоз по плевкам. Дома я лежал три недели на софе и все это время плевался. Моя жена – шлюха.

– Альберт, ты знаешь, почему ты здесь? И когда ты сюда попал?

– Нет, я знаю лишь, что умираю.

Зигмунд наблюдал за лицом мужчины. Реакция обоих зрачков была замедленной, кожа – холодной. Он, по–видимому, умрет, ведь что–то надломилось в его мозгу, пораженном какой–то болезнью. Но какая болезнь заставляет человека плеваться часами из–за того, что у него «слишком много слизи»?

Было десять часов вечера, когда столяр, выписанный из больницы дня два назад, обратился с просьбой получить консультацию у доктора. Он упросил положить его в больницу из–за острой боли в ногах, но по дороге напился до положения риз. Когда же он добрался до больницы, его направили в психиатрическое отделение. Это был крепкий мужчина, отец троих детей. После того как он протрезвел, у него появилось впечатление, будто другие больные гоняются за ним, чтобы выколоть ему глаза.

– Понимаете ли вы, Карней, что это всего лишь галлюцинация? – спросил Зигмунд.

– Да, полагаю, что это так. Я хочу домой, хочу вернуться на работу. Но я страдаю бессонницей, и меня все время одолевает чувство тревоги. И вот я начал пить…

Зигмунд стоял у окна, глядя на темный двор, освещенный тусклыми фонарями.

«При чем тут его глаза? Какой болезнью это вызвано? Единственное, о чем я могу подумать, так это о строчке из Святого благовествования от Матфея: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя».

9

Отъезд Марты в Вандсбек в середине июня оказался более болезненным для обоих, чем им казалось. Зигмунд чувствовал, сколь опасна разлука, и в то же время понимал, что если их любовь не выдержит испытаний разлукой, то она вряд ли будет долгой.

Он обнял Марту и поцеловал ее.

– Уж если твоя мама принялась откладывать нашу свадьбу, никто из нас не может ей помешать. У нас нет выбора. Мы должны полагаться на мою работу. Это единственное, что может вновь сблизить нас.

На следующий день они встретились буквально на минуту на углу Альзерштрассе. В горле так пересохло, что ни он, ни она не могли произнести слово «здравствуй». Слишком расстроенный, он не смог вернуться в больницу и пошел к Эрнсту Флейшлю. Йозеф Брейер и Зигмунд подменяли друг друга как личные врачи Флейшля в перерывах между операциями, которые делал ему Бильрот несколько раз в году; их задача была простой – перебинтовать большой палец и ослабить морфием боль.

Флейшль жил в красивом многоквартирном доме, построенном на средства его деда, фасад дома украшали огромные обнаженные мужские и женские фигуры, греческие колонны, портики и арабески, гипсовые херувимы. Старшие из семьи Флейшля занимали весь второй этаж, но Эрнст устроил себе изолированное помещение, пробив отдельный вход на лестничную площадку и выгородив большую угловую спальню, рядом с ней небольшую столовую, а с другой стороны соединив в одну большую комнату библиотеку, кабинет, приемную и гостиную, в которой он проводил мучительные бессонные ночи.

Лакей Флейшля впустил Зигмунда в знакомое помещение. Одна стена кабинета была плотно заставлена книгами, на другой висели итальянские полотна, собранные дедом, который путешествовал в карете из Милана в Неаполь. На многочисленных подставках, подпорках, стойках размещались обломки мраморных скульптур из Малой Азии, женские торсы, головы римских военачальников, фризы, этрусский Бахус из храма в Вейи.

– Рад тебя видеть, Зигмунд. Я только что сказал повару, что не буду ужинать, но в компании с тобой мы устроим небольшую пирушку.

Он взял трубку за бархатным занавесом и дунул в нее. Вскоре появился лакей, и Флейшль заказал обильный ужин. Пока они беседовали, Зигмунд снял повязку, чтобы проверить состояние больного пальца. Всего два месяца назад Бильрот произвел очередную ампутацию. Почистив рану, Зигмунд наложил свежую повязку.

Флейшль начал изучать санскрит, дабы прочитать в оригинале «Веды». Зигмунд посоветовал взять несколько уроков у Игнаца Шёнберга.

Принесли ужин; на обеденном столе довольно больших размеров, заставленном археологическими находками, которые собрал дед Флейшля во время своих поездок в Египет и Палестину, с трудом нашлось место для двух суповых тарелок. Флейшль объяснил:

– Когда я ем в одиночестве, мой глаз отдыхает на этих красивых предметах. Я как бы насыщаюсь ими вместо запеканки с печенкой. Когда умру, заберу эти сокровища с собой.

Зигмунду было неприятно слушать, как тридцатисемилетний Флейшль рассуждает о смерти, пусть далее в шутку; но нужно смотреть правде в глаза: большой палец Флейшля излечить невозможно, и каждый раз, когда Бильрот прибегает к операции, он отнимает у Флейшля несколько лет жизни. Боль от раны крайне острая, и морфий – единственное спасение. Зигмунд считал, что он сталкивается с пародией на справедливость: у Эрнста Флейшля было все, ради чего стоило жить, блестящий интеллект поставил его на такой уровень, который недоступен для остальной части медицинского корпуса Вены.

– Знаешь, Эрнст, если бы я не любил тебя, то страшно бы тебе завидовал, – пытался острить Зигмунд. – Последний по времени, кто знал все, познанное человеком к семьсот шестнадцатому году, был Лейбниц. Если не будешь скромничать, то обойдешь Лейбница.

На красивом лице Флейшля появилась невольная гримаса, вызванная болью. Зигмунд сделал инъекцию морфия. Весь день Флейшль был поглощен работой в лаборатории Брюкке, а ночи были длинными. Зигмунд оставался у него до часу ночи, играя в японские шашки. Тревога не покидала его: около четырех часов утра, мучаясь от боли, Флейшль сделает себе еще один укол. Он стал наркоманом; Брейер и Фрейд были единственными, кто знал это. Направляясь в больницу по пустынным улицам, Зигмунд думал: «Мы должны отучить Флейшля от морфия. Он убьет его скорее, чем палец. Никто не в состоянии выдержать такую боль без успокаивающего, но должно же быть нечто менее опасное?»

Зигмунд уяснил, что больницей управляют «вторые врачи», среди которых насчитывалось десять врачей первого класса и тридцать – второго, как он сам. Примариусы были мужчинами среднего возраста с достатком и частной практикой вне больницы, в приемных и палатах они задерживались не более чем на два часа в день. Таким образом, на долю сорока человек приходилось обслуживание двадцати отделений. Хотя специалисты были приписаны к своим палатам, существовало несколько мест, где «вторые врачи» могли встречаться и завязывать дружбу между собой: центральная читальня, ниши с газовыми печами, где собирались молодые, люди, чтобы выпить чашечку кофе и поболтать, так сказать, «у бассейна» (такое название было позаимствовано от женских сходок у общего источника воды около многоквартирных домов, в которых селились бедняки). Вечно занимавшей всех темой бесед были деньги. Они стали предметом общей заботы, и в итоге сложилось своего рода масонство, выражавшееся в том, что в единую кассу складывались свободные гульдены и крейцеры. Один из работавших в кожном отделении врачей вывесил над своим рабочим столом вышитый образчик со словами из Евангелия от Иоанна: «Ибо нищих всегда имеете с собой. Это – мы»! «Вторые врачи» первого класса зарабатывали больше – тридцать два доллара в месяц, и у них было больше пациентов, но они были старше и выполняли больше обязанностей. Каждый дрался за лишний гульден: давали уроки, составляли обзоры медицинских текстов, отыскивали пациентов. Они были должниками своих родителей, друзей, книгопродавцев, торговцев канцелярскими принадлежностями, портных, владельцев кафе.

Однажды утром Зигмунду понадобились пять гульденов для Амелии. Он обратился к друзьям; они оттопырили пустые карманы. После полуденного завтрака в зал торопливым шагом вошел Иосиф Панет. Как обычно, он был небрежно одет, его бледно–голубые глаза выдавали не только его застенчивую, чувствительную душу, но и туберкулез, от которого страдали в Вене как имеющие достаток, так и бедные. Панет, неизменно опасавшийся, как бы друзья не отреклись от него по той причине, что он имел состояние и не был беден, как они, считал своим долгом устраивать вечеринки под любым предлогом: день рождения, продвижение по службе, публикация. Он спозаранку приходил в ресторан, заказывал обед, одаривал чаевыми прислугу, оплачивал счет и, счастливый, удалялся.

– Зиг, я только что услышал, что тебе нужно несколько гульденов.

– Я не могу занять у тебя. Таков неписаный закон.

– Почему меня сторонятся? – В голосе Панета прозвучала обида.

– Потому что непорядочно занимать у человека, который не нуждается в том, чтобы ему возвращали. Это пахнет нищенством.

– Вы – кучка снобов! Почему бедным можно давать взаймы, а богатым не позволяется?

– Хорошо, Иосиф. Когда нам потребуются деньги для разгульной жизни и греха, мы станем занимать только у тебя.

Панет подошел к столу Зигмунда, взял в руки фотографию Марты.

– Как выносишь разлуку?

– Разлука – точно сказано, – поморщился Зигмунд. – А как фрейлейн Софи Шваб? Ты знаешь, что любишь эту девушку и должен жениться на ней. Ты достаточно долго искал бедную девушку.

– Согласен. Мы намечаем отпраздновать свадьбу этим летом.

Зигмунду доставляла особое удовольствие компания его коллег. Барон Роберт Штейнер фон Пфунген получил недавно доцентуру по отделению нейропатологии; он давал пояснения у коек больных в рамках курса под руководством Мейнерта. Зигмунд должен был присутствовать на этих лекциях и демонстрациях, поскольку он отвечал за больных, на примере которых показывались симптомы болезней. Фон Пфунген получил прекрасную подготовку под руководством крупных венских профессоров: Брюкке, Ведля, Штрикера, Редтенбахера, Шнейдера и Барта, что обеспечило ему солидную базу в медицине, химии, физиологии почек и механизме расстройства речи. Он нравился, в частности, тем, что никогда не оспаривал чьих–либо просьб предоставить материалы и медикаменты. Он был просто влюблен в терапию.

– Зиг, мы ищем разгадку, почему в сознании пациентов чередуются периоды просветления с периодами расстройства. Я нашел ответ: дело в перистальтическом цикле – в движении, с помощью которого постепенно перемещается содержимое пищевого тракта.

– Не можете ли вы пояснить, господин доктор?

– Я хотел бы, дорогой коллега, чтобы вы вели запись продвижения в пищевом тракте больного с точным указанием времени от начала приема пищи до завершения цикла. Затем следует сопоставить полученный график с периодами просветления и помутнения ума. Полагаю, что вы обнаружите обратную связь: когда действует перистальтика, в голове у пациента смятение; как только у больного будет стул, умственные способности восстановятся и останутся такими до начала следующего движения. Что вы на это скажете?

На язык Зигмунда так и просилось одно–единственное слово: «Чепуха!» Но фон Пфунген был слишком хорошим парнем, чтобы обижать его. Он обещал проследить за пациентами, как тот просил.

Несколькими неделями позже фон Пфунген придумал новую теорию. Она касалась причины бронхиального катара.

– Мытье спины пациента имеет отношение к катару, – объяснял он, когда они обходили палаты. – Сейчас у меня достаточно свидетельств для вывода, что правое легкое реже страдает, потому что левая рука, более слабая и менее проворная, не так сильно трет спину, как правая рука – левую сторону. Разве не интересный подход, не так ли, господин доктор?…

Но человек, с которым Зигмунд встречался чаще всего и не всегда с охотой, был тридцатидвухлетний доктор Натан Вейс, проживший в больнице четырнадцать лет, из них последние четыре года как старший доцент в четвертом отделении. Вейс был известен как господин Городская Больница. Йозеф Брейер, узнав, что Вейс старается превратить Зигмунда в свое новое доверенное лицо, сказал:

– Когда вижу Натана, то вспоминаю анекдот о старике, который спросил сына, кем он хочет быть. Сын ответил: «Купоросом, который все насквозь проедает».

Огромное самомнение Натана было сопоставимо только с его жаждой деятельности, способностью углубляться в предмет и присасываться к нему изо всех сил. Он был в беспрестанном движении, произносил блестящие монологи, знал понемножку обо всем, но, сосредоточившись на нервных болезнях, стал авторитетом в этой области. Однажды, будучи еще студентом, он влюбился, получил от ворот поворот и с тех пор сторонился любви. Ее заменило ему управление четвертым отделением.

Доктор Натан Вейс зачастил к Зигмунду для приятельских бесед, иногда приглашая Зигмунда на кофе или на ужин. Поначалу Зигмунд думал, что он нужен лишь как зачарованный слушатель необычно звучного голоса Вей–са, но затем убедился в ошибочности своего мнения. Он нравился Натану, и тот уважал его суждения.

– Фрейд, когда ты завершишь обучение у Мейнерта, то почему бы не перейти ко мне? К этому времени я стану примариусом. Я сделаю тебя моим старшим «вторым врачом». Ты станешь у меня вторым из числа лучших неврологов в Вене.

– Как близко, по вашему мнению, я смогу подтянуться к вам, Натан?

– Всегда будет разрыв между мною и следующим по значению неврологом. Когда ты закончишь подготовку по нервным болезням, будешь носить на себе ярлык Натана Вейса,

– «И сделал Господь Каину знамение… И пошел Каин от лица Господня, и поселился в земле Нод».

– Я знаю. Первая книга Моисеева. Бытие. Мой отец вколотил Ветхий Завет в мою шкуру строчка за строчкой.

Он подошел к двери, повернулся и задумчиво сказал:

– Зиг, у тебя есть сестры. Могу ли я с ними встретиться? Я хотел бы жениться на сестре врача. Как только стану примариусом, намерен создать собственный дом. Мне пора жениться, сейчас… время не ждет.

10

Все исследовательские лаборатории были одинаковыми по размеру: три на три с половиной метра. Профессор Мейнерт занимал одну, выделив место для своих ассистентов, когда им требовалось продемонстрировать достигнутые результаты. Фон Пфунген работал в одной из лабораторий вместе с русским Даркшевичем, который строил планы привезти в Москву современную невропатологию; Зигмунд размещался в соседней лаборатории с доктором Александром Голлендером; а в последней комнате находился первый американец, с которым доводилось работать Зигмунду, – двадцатичетырехлетний Бернард Закс, получивший звание бакалавра в Гарвардском университете и год назад степень доктора медицины в Страсбургском университете, а теперь работавший над своей диссертацией по анатомии мозга под руководством Мейнерта. Зигмунд получал удовольствие, беседуя с этим умным и общительным человеком по–английски. Доктора Закса ожидал пост консультанта по умственным расстройствам в Нью–Йоркской поликлинике. Единственный спор, который был у Зигмунда с Заксом, касался использования слова «разум». Закс упорно говорил «болезни разума». Зигмунд сказал ему:

– Барни, образец, что ты рассматриваешь под микроскопом, – это не срез человеческого разума. Это срез мозга.

– Каким образом ты можешь отделить разум от мозга? – настаивал Закс.

– Мозг – это сосуд, физическая структура, созданная, чтобы содержать. Разум – это содержание: слова, идеи, образы, верования…

– Неразличимо, мой дорогой друг.

Зигмунд вошел в свою лабораторию через угловую дверь. Вдоль всей стены тянулась рабочая стойка, за исключением участка около двери, где стояли рукомойник и большой бак для отходов: остатков мозгового вещества, испорченных срезов. На высоких полках находились присланные из анатомического театра стеклянные банки с образцами мозга в растворе формальдегида и в муслиновых мешочках, подвешенных на шпагате, дабы они не сели на дно и не расплющились под собственным весом.

Зигмунд снял пиджак, повесил его на вешалку на двери, извлек один образец мозга из банки и вытащил его из муслинового мешочка. Он подержал мозг в ладонях: это было нечто мягкое, волнующее, вызывающее смешанные чувства. Всегда, когда он имел дело с мозгом взрослых, он думал о том, что всего несколько часов или же несколько дней назад здесь пульсировала жизнь.

Мозг расплывался в его руках. У Зигмунда было ощущение, что он держит желе: бледное, серо–белое по цвету. Он смыл с рук следы крови, поставил противень с мозгом около водопроводного крана, взял длинный не очень острый кухонный нож и разрезал образец, как колбасу, на кусочки толщиной в полсантиметра–сантиметр. Для этого потребовалось некоторое усилие. В комнате стоял запах формалина, спирта и препарированных мозгов, особый запах смерти – затхлый, едкий и неприятный.

Он перенес срезы мозга на свой рабочий стол, где пришлось вначале сдвинуть в сторону прежние образцы, помещенные в поставленные один на другой узкие перегороженные на секции ящички, между которыми виднелись написанные от руки заметки. Он пользовался своим микротоком для изготовления нужных ему тонких срезов. На противоположной стороне стола выстроились в ряд бутылки с нужными ему растворами, а перед ними – бутылки с красителями, расположенные в том порядке, в каком он должен был погружать в них срезы. Он брал куски мозга пинцетом и маленькими ножницами отрезал наиболее подходящий и типичный в патологическом смысле образец. Посыльный из анатомички принес пакет с мозгом мертворожденного в ночь накануне ребенка. Мозг не был еще помещен в формальдегид. Держа его в руках, Зигмунд чувствовал, что он тоже мягкий, скользкий, но из него сочится много жидкости. Эмоционально ему было нелегко. Сделав срез и поместив его под микроскоп, он понял, почему ребенок умер: у него был врожденный порок – гидрокефалия, водянка головы.

«Если мы сможем выяснить, почему водяные желудочки содержат слишком много жидкости, что перекрывает сосуды и почему нет оттока, – сказал он про себя, – то тогда мы окажемся на пути к предотвращению такого порока».

Его ближайшая задача состояла в том, чтобы отыскать такой способ окраски срезов, который позволил бы увидеть участки нервных тканей, окончание нервов и нервные клетки, практически неразличимые в окружающей их серой материи. Это была сложная задача для гистолога. Все его попытки заканчивались порчей срезов. Проработав в лаборатории до полуночи, он обнаружил, к собственному удивлению, как быстро летит время. Каждое новое сочетание химикалий либо делало срез непригодным для микроскопа, либо он становился слишком хрупким, либо сморщивался.

Доктор Александр Голлендер, работавший в клинике уже семь лет, внимательно следил за его действиями. Голлендер – сын венгерского врача – был хорошо подкован в языках, философии и литературе, часто читал лекции студентам в отсутствие Мейнерта. Высоко ценилась его работа «О теории морального безумства». Выходец из почтенной семьи, он элегантно одевался, курил дорогие сигары и вел себя даже в лаборатории как аристократ. Мейнерт утверждал, что ни у кого нет большей способности, чем у Голлендера, изучить то, что обнаружили другие исследователи. Хотя ему наскучила техническая работа по вскрытию и накоплению образцов тканей, он без устали наблюдал за тем, с какой настойчивостью ищет Зигмунд надлежащую смесь химикалий для окраски образцов мозга. Как–то Голлендер сказал:

– Мне бы твое терпение.

– А мне бы ваши знания. Кстати, неудачу надо принимать в расчет с тысячной попытки; если удастся добиться успеха на тысяча первой попытке, то это гениально.

– В таком случае ты совсем близок к гениальности.

– Голлендер, почему бы вам не поработать вместе со мной? Я полагаю, что близко подошел к тому, как обращаться с эмбриональным мозгом и мозгом только что родившегося. Мы могли бы завершить эксперименты и вместе написать статью для главного медицинского журнала.

– Пожалуй, ведь я довольно давно не публиковался. Когда мы начнем?

– А мы уже начали. Снимите этот красивый английский пиджак и бросьте сигару. Итак, смотрите, что происходит, когда я придаю твердость кусочку органа, помещая его в раствор двухромистого калия… или в жидкость Эрлиха…

Голлендер был превосходным учителем. Зигмунду стоило лишь обратиться к нему с простым вопросом, чтобы услышать целую лекцию о мозговой ткани. Он был также занятным человеком с неиссякаемым запасом забавных историй о театре, опере и венском обществе. Его единственные недостатком было то, что он покидал лабораторию вскоре после полудня, чтобы подготовиться к приятному времяпрепровождению вечером, иногда заходил в лабораторию в полночь, чтобы посмотреть, как идут дела у Зигмунда. Когда его просили оказать помощь, он отвечал:

– Слишком плохое освещение. К тому же техника сложна…

– Да, слава богу, так. В противном случае каждый смог бы сделать это. Голлендер, почему бы вам хотя бы разок не проявить настойчивость?

Голлендер добродушно рассмеялся.

– Ты никогда не поверишь, Фрейд, но когда я учился в клинической школе, то был самым примерным в моем классе. Я был полон решимости освоить анатомию мозга, и это мне удалось.

– Никто этого не оспаривает.

– Ну, дорогой, поскольку я стал экспертом, зачем трудиться дальше? Мое дело сделано. Вскоре я открою собственный санаторий и стану независимым. Ты удивишься, если узнаешь, как много умалишенных в богатых семьях, которых прячут где–то в дальних спальнях. Разглядывание через микроскоп – это для фанатиков вроде тебя.

Когда он ушел, Зигмунд, продолжая сидеть некоторое время, наклонив голову, на высоком стуле, подумал: «Вы имеете в виду бедных вроде меня, которым нужны открытия и публикации, и доцентура, и пациенты, и заработок, и жена, и дом…»

Его перевели в женскую палату. Каждое утро он проводил в приемном покое, осматривая поступавших больных. Жара в начале июля была удушающей. Из открытых окон совсем не тянуло ветерком. Во внешнем дворе листва сникла под палящими лучами солнца. У Зигмунда не было летнего костюма, и он изнывал под тяжестью одежды.

Первой ввели тридцатипятилетнюю женщину из Галиции, упорно говорившую по–польски. Она была задержана у Шенбруннского дворца, когда вешала изображения святых на стены и деревья. Так приказал ей Господь, и в награду ей единственной будет разрешено попасть на небеса. Она не позволила Зигмунду осмотреть ее; когда он провел ее в женскую палату, она схватила стул и набросилась на другую больную. Зигмунд приказал поместить ее в изолятор. Она тут же налетела с кулаками на санитарок, которые попытались произвести уборку в ее камере, после чего ее отправили в дом умалишенных в Гуттинге.

Следующей пациенткой была престарелая жена землевладельца из Вайсенбаха, низкорослая, худая женщина с серыми глазами, совершенно беззубая, – сохранились лишь резцы. Она страдала от краснухи, поразившей нижнюю часть живота, половые органы и внутренние частибедер почти до колен. Против этой болезни он прописал повязку с карболовой кислотой, льдом и хинидином. Она рассказала ему, что муж бьет ее по голове, и однажды она потеряла сознание; в другой раз он вырвал у нее клок волос и бросил ее во двор, где она пролежала целый" час на снегу. Когда она вернулась домой, то муж воскликнул: «Тварь, ты еще не умерла?!»

Женщина обнажила грудь. Зигмунд позвал медицинскую сестру. Пациентка перешла в возбужденное состояние, задрала юбку, вела себя просто неприлично, затем обмочилась. Зигмунд передал ее дежурной сестре.

Его дожидалась незамужняя среднего возраста служанка с толстым носом, находившаяся в состоянии глубокой депрессии. Она сама явилась в полицию, пожаловалась на свое тяжелое положение и просила направить ее в больницу.

– Что вас так печалит, фрейлейн?

– Восемь лет я была домработницей у высокопоставленного служащего. Меня уволили с превосходной характеристикой. Но эта характеристика губит меня. Когда я прошу дать мне работу, то все думают, что я не подхожу для нее. Я не работаю уже два с половиной года. Три месяца назад я хотела покончить с собой и выпила купорос, но в больнице меня вылечили. Я боюсь вернуться в мир, потому что там много людей, но нет человеческих существ. На улице на меня странно смотрят люди. Когда я показываю людям характеристику, они говорят мне, что у меня были наказуемые отношения с хозяином. Поэтому я хочу умереть. Доктор, если я здесь останусь, поможете ли вы достать яд?

Он обследовал молодую жену виноградаря из Ланцен–дорфа, небольшого роста и хрупкого телосложения. Она ходила из угла в угол, опустив голову на грудь, правильно назвала свое имя, но не отвечала на остальные вопросы. Когда же он поинтересовался, замужем ли она, она сказала: «Не знаю. Иногда я не могу ничего вспомнить. Даже раньше я была забывчивой».

– Не хотели бы вы остаться у нас на некоторое время, фрау Гранц?

– Нет, я не должна жить в таком прекрасном здании, как это. У меня слишком много грехов.

– Не скажете ли, какие это грехи?

– Я недостойна, чтобы меня кормили. Я плохая и становлюсь все хуже. Меня следует выбросить или убить. Мои родители не должны были бы быть такими глупыми, чтобы жениться. Тогда не было бы меня в этом развращенном мире. Когда родились мои родители, нужно было бы выбросить их в колодец. Я вышла замуж за фермера, чтобы выбраться из дома. Дома все коряво. Здесь же все в порядке.

Медицинская сестра вызвала Фрейда в палату к молодой незамужней швее из Венгрии. Она была принята в больницу доктором Мейнертом, который поставил диагноз – «сумасшествие по причине галлюцинаций и повышенной возбудимости». Во время приступов она проводила целые часы около оконного карниза, пытаясь найти лазейку, чтобы выпрыгнуть. Как следовало из истории болезни, она жаловалась на боли в тыльной части головы; утверждала, что ее преследуют мужчины, что она вынуждена подходить к ним, ибо этого требуют от нее голоса. В первую ночь пребывания в больнице ее пришлось привязать к кровати.

Зигмунд снял сетку, закрывавшую ее постель. Женщина вскочила и попыталась обнять его. Она плакала, жалуясь на плохое обращение с ней. Зигмунд успокоил ее и спросил, когда начались боли.

– Десять месяцев назад. От недомогания в желудке. Я всегда сторонилась мужчин, а сейчас я думаю, что только мужчина может исцелить меня. Я стала бегать за каждым мужчиной, целовать и обнимать. Моя семья заперла меня дома. Я пыталась бежать, выпрыгнув из окна. После этого они доставили меня сюда.

– Почему у вас на руке кровь, фрейлейн?

– Я укусила себя. В моей постели мужчина, который хочет сжечь меня.

Она выпрыгнула из койки, оторвала полосу от своего платья, закрутила ее вокруг шеи и пыталась удушить себя. Зигмунд прописал ей два грамма хлоралгидрата. Вскоре она заснула.

И так изо дня в день продолжался этот парад трогательных душ: тридцатисемилетняя незамужняя дочь фермера, родившая мертвого ребенка, уверяла каждого встречного, что она его убила. Ее доставили в больницу, после того как она начала бегать нагишом по лесу и рассказывать, будто в доме ее родителей каждую ночь убивают кого–нибудь, а трупы вешают на чердаке.

Привлекательная замужняя венка страдала тем, что ежедневно видела духов и сатану, ей казалось, будто разверзается потолок палаты и, заметив ее, люди высовывают языки. Пятидесятисемилетняя одинокая швея слышала голоса и выстрелы, ее мучило видение собственной дочери, порубленной ее мужем и плавающей в крови в своей постели. Близкая к сорока годам женщина не могла спать по ночам, потому что ей виделось тело ее любовника Александра, ходившее вокруг с приставленной к нему головой мужа; она просила, чтобы принесли в палату софу, ибо явится святой дух и займется с ней любовью. Пожилой старой деве слышались голоса полицейских и лай собак, ей представлялись горожане, уставившиеся на нее и обвиняющие ее в том, что она, дескать, уводит к себе домой собак, чтобы иметь с ними половое сношение. Сорокалетняя жена кассира банка, образованная и с хорошими манерами, полагала, что ее ненавидит целый город в отместку за противозаконное половое сношение, в результате которого она подхватила венерическое заболевание (ничего такого не было), заразила своего мужа, а он ее бросил за это…–

Приходилось заниматься еще более трудными пациентами: с бессвязной речью, с беспорядочными движениями, не способными сосредоточиться, живущими прошлым десяти–, двадцати–, сорокалетней давности, не могущими осознать, что они находятся в больнице. Ежедневно он часами вчитывался в истории болезней, поступавшие из Граца и Цюриха, Праги и Парижа, Милана и Москвы, Лондона и Нью–Йорка. Подробно описывались галлюцинации и заблуждения, фантазии, беспокойства, страхи, мания преследования. Они были расписаны по категориям таким образом, что врачи могли утверждать (как это установил для себя Зигмунд, ознакомившись с лежащими перед ним монографиями и книгами), что все эти заболевания возникают не в какое–то особое Бремя, в особых местах и при особых обстоятельствах. Они общи для всех. Больницы, санатории, пансионы, приюты западного мира переполнены сотнями тысяч таких больных.

Диагноз недугам был поставлен: безумие, сумасшествие, раннее слабоумие. Лечение простое: успокоить с помощью хлоридов и других лекарств, дать им покой, помочь осознать различие между реальностью и иллюзией, назначить теплую ванну, а на следующий день – холодную, применить электротерапию и массаж. Однако все это, как мог оценить Зигмунд, давало слабые результаты. Иногда, если болезнь была обнаружена в самом начале, удавалось восстановить веру пациентов в себя и вернуть их домой. Но в целом итоги были обескураживающими: у большинства несчастных приступы повторялись, их возвращали в больницы или в приют или же они погибали, наложив на себя руки.

За истекшие месяцы Зигмунд определил трех пациентов в приют для умалишенных Нижней Австрии, сопровождал их до здания, расположенного возле холма. Фон Пфунген направил столько же, а вот у Юллендера оказалось больше – семь неизлечимых, у профессора Мейнерта, которого призывали в наиболее сложных случаях, было наибольшее число – тринадцать.

Время, проведенное в палатах «с расстройствами», оказало на Зигмунда эмоциональное и физическое воздействие. Он скудно питался, плохо спал, потерял в весе несколько килограммов, и это при его щуплом сложении. Духота, переполненные палаты к буйства больных создавали нагрузку, прочертившую морщины на его щеках. Как врач, которому доверено лишь общее наблюдение, он не обязан был принимать какое–то особое участие в невзгодах больных. Однако имелось одно существенное различие. Врач мог питать симпатию к больному с зобом или с камнями в печени и в то же время испытывать страх перед душевнобольным, страдающим манией. Это была инстинктивная реакция. Зигмунд никогда не намеревался работать с душевнобольными и не думал, что это может его увлечь. Однако он начал чувствовать, пока еще смутно, что эти несчастные создания обделены жизнью.

Для патолога открывалось исключительно плодотворное поле; еще столько нужно выяснить о структуре и функциях человеческого мозга. Но кто бы мог помочь, хотя бы немного, лечащему врачу? Или больным, большинству которых вообще недоступна помощь? Припоминая сотни больных мужчин и женщин, обращавшихся к нему, Зигмунд думал с отчаянием: «Нынешняя психиатрия бесплодна».

Загрузка...