Вначале декабря родился сын. Его назвали Жан Мартин в честь Шарко. Марта радовалась рождению мальчика. Сияющий от восторга Зигмунд обежал родственников и друзей, чтобы поведать им эту приятную новость. Когда Марта проснулась, он подложил ей подушки под спину. Ее лицо никогда не было столь красивым, ее глаза искрились от счастья. Он крепко сжал ее ладони в своих.
– Марти, дорогая, появление сына – самый счастливый момент в жизни мужчины. Теперь у меня есть кому сохранить имя семьи. Евреи обижаются, когда их называют людьми Востока, но в отношении глубоко укоренившейся потребности иметь сына истина именно такова.
– Угу, – согласилась Марта, – это верно и в отношении людей Запада. Пройди в Обетовую церковь и понаблюдай за отцом новорожденного сына, когда несут крестить ребенка. Может быть, Чарлз Дарвин нашел в этом одну из причин, почему все еще продолжается род человеческий? Возможно, мастодонты и динозавры не очень заботились о том, чтобы иметь сыновей для сохранения семейного имени?
Зигмунд рассмеялся.
Не минуло и суток с момента рождения сына, как в приемную Зигмунда пришел первый пациент, страдающий неврозом; к концу недели накопилось уже четыре удивительных случая.
Зима обрушилась внезапно. Подул резкий, по–сибирски холодный ветер. Сшитые Мартой прокладки, положенные между оконными рамами, задерживали сквозняки, но полностью избавиться от студеного ветра можно было, лишь затянув окна бархатными гардинами, превращавшими комнату в мрачную пещеру, и нагрев до предела керамическую печь. Штормовые порывы ветра с дождем и градом срывали с крыш черепицу, и она, с треском раскалываясь, падала на тротуарные плиты. Ветер опрокинул несколько экипажей. Итак, у венцев был выбор – либо получить по голове падающей черепицей, либо оказаться опрокинутыми на булыжник мостовой.
В полдень следующего дня небо очистилось от туч, выглянуло солнце, и над городом поднялась узкая лента радуги.
– Это и есть Вена, – заметил Зигмунд. – Вначале она вас заморозит, потом вымочит, а затем выудит из Дуная и завернет в радугу, бормоча: «Прости меня, дитя мое, прости меня за то, что почти свела с ума своими невинными шалостями! Я все еще люблю тебя. Пусть играет музыка в парке, закружимся в вальсе, прогуляемся по Нашмаркту, закусим кровяной колбасой из Кракова, деликатесами королевской кухни».
Девятнадцатилетняя фрейлейн Матильда Геббель пришла к Зигмунду в канун Рождества. Она находилась в глубокой депрессии и раздражалась по пустякам. Как ни пытался успокоить ее Зигмунд, после гипноза она изливала потоки слез. Затем после одного сеанса Матильда разговорилась. Причиной ее тоски был разрыв помолвки одиннадцать месяцев назад. После помолвки она и ее мать обнаружили у жениха некоторые особенности, которые им не понравились. Однако они не хотели отменять помолвку, ибо молодой человек был состоятельным и занимал хороший пост. В конце концов мать приняла решение. Девушка не спала ночами, переживая, правильно ли она поступила. С этого и началась депрессия.
Зигмунд был уверен, что поможет Матильде, внушив ей твердо придерживаться суждения, что брак был бы неудачным. Однако он не смог заставить ее вымолвить хотя бы слово о том, что ее мучает. Затем она перестала ходить к нему. Через неделю один из сотрудников Института Кассовица сказал ему:
– Поздравляю тебя, Зиг, ты замечательно вылечил фройлейн Теббель. Я был у них вчера вечером; девушка чувствует себя хорошо и вновь ладит с матерью.
Зигмунд сделал пару глотков и решил умолчать, что не знает, чем помог Матильде. Однако он посетил семейство Геббель и, обращаясь к девушке, сказал:
– Рад видеть вас в добром здравии и счастливой. Вы заметили, как это пришло к вам?
Матильда воскликнула весело:
– Да, знаю. Утром в день годовщины разрыва помолвки я проснулась и сказала себе: «Ну вот, прошел год. Довольно глупить!»
Начался дождь. Зигмунд сел в фиакр у церкви капуцинов, забился в угол и по дороге домой думал: «Проснувшись в день годовщины разрыва помолвки, Матильда подумала вовсе не случайно, что пора кончать «глупить». Где–то в подсознании она решила хранить то, что осталось от ее любви, до первой годовщины разорванной помолвки… что–то вроде периода оплакивания. Я не помог ей по той причине, что она не нуждалась во мне. Однако Матильда дала мне возможность понять, что подсознание располагает таким же надежным расписанием, как сохранившийся с древности календарь».
Ему был выдан слишком большой кредит доверия за излечение молодой девушки, горевавшей из–за жениха, но следующий пациент принес ему слишком малый кредит. Перед новым, 1890 годом он стал лечить молодого человека, который не мог ходить. Симптомы говорили об истерии. Зигмунд начал с удаления при помощи внушения под гипнозом внешних проявлений: неспособности принимать пищу, недержания мочи, страха перед спуском с возвышенности. Он преуспел в устранении этих симптомов, а когда устранил симптомы истерии, то обнаружил, что перед ним органический случай рассеянного склероза. Психические симптомы были настолько сильными и многочисленными, что было трудно распознать сразу соматический склероз.
Мужская истерия встречалась намного реже, чем женская, но лишь по той причине, что мужчины, как он полагал, озабочены добыванием средств к существованию и болезнь проявляется у них только тогда, когда они испытывают эмоциональные неприятности, которые ставят под удар их образ жизни. Одним из простейших в его практике был случай с интеллигентным мужчиной, находившимся около больного брата, страдавшего анкилозом. В тот момент, когда тому растягивали сросшееся сочленение, звук при разрыве спайки был настолько громким, что у наблюдавшего появилась острая боль в собственном бедре и она сохранялась в течение всего года. Между тем его бедро было совершенно здоровым. Зигмунд определил: в подсознании здорового брата закрепилась мысль, что болезнь эта врожденная.
Более обиженным природой оказался впавший в ярость служащий, с которым плохо обошелся его наниматель. Под гипнозом Зигмунд заставил пациента рассказать о случившемся. Больной вновь пережил болезненный для него эпизод, когда наниматель не только оскорбил его, но и ударил тростью. Зигмунд пытался сгладить эмоции, но через несколько дней пациент пришел после очередного сильного приступа. На этот раз Зигмунд узнал под гипнозом от пациента, что служащий возбудил судебное дело, обвинив нанимателя в плохом обращении с ним. Он проиграл иск. Огорчение от поражения вызвало у него неконтролируемые приступы ярости, а затем и коллапс. Зигмунд не мог вылечить пациента, тот был слишком стар, а чувство несправедливости слишком укоренилось; пришлось довольствоваться ослаблением остроты приступов.
Со временем небольшая группа врачей–единомышленников постепенно сформировалась в своего рода субботний клуб: Зигмунд, Иосиф Панет, Оскар Рие, Леопольд Кё–нигштейн, Оберштейнер, а иногда Йозеф Брейер, Флейшль. Они играли в карты до часа ночи, особенно когда встречались у Панета, не любившего расставаться с друзьями. Флейшль был не особенно здоров и не выходил из дома, а приглашал друзей к себе, когда наступала его очередь. У Зигмунда друзья играли за обеденным столом. В комнате, обставленной тяжелой деревянной мебелью, обитой кожей, плавал сизый дым от сигар. В полночь Марта, как и другие жены, приносила горячие сосиски с горчицей или хреном и венские булочки. Это было время товарищества, обмена новостями и слухами, рассказов о книгах, пьесах, музыке. Однажды в майскую ночь, когда они уходили от Панетов, Марта спросила:
– Зиг, разумно ли Иосифу засиживаться так поздно?
– Да, пока он остается веселым, таким, каким ты видела его сегодня. Врачи говорят, что в легких у него есть пара затемненных очагов, но они вроде бы не увеличиваются.
Зима оказалась пронзительно–холодной. Зигмунд уговаривал своего друга поехать на два–три месяца в теплые страны. Иосиф ответил своим мягким голосом:
– Зиг, я не могу оставить Экснера и лабораторию физиологии. Как я могу сидеть где–то сложа руки? Разве это не форма умирания?
– Нет, это форма спячки. Когда твои легкие поправятся, ты сможешь работать тринадцать месяцев в году.
Затем Иосиф простудился во время снежной бури; на следующий день в окружении врачей–друзей, уже бессильных ему помочь, он умер от двустороннего воспаления легких. Возможно, из–за своей деликатности, а может быть, из–за щедрости Иосиф слыл любимцем группы. Для Зигмунда потеря Иосифа Панета, его компаньона в годы учебы в клинической школе, была особенно ощутимой. Без «фонда Фрейда», учрежденного Иосифом и Софией с капиталом в тысячу пятьсот гульденов, он не смог бы принять субсидию университета для поездки за рубеж.
В сумеречный день с туманом и мелким дождем друзья похоронили Иосифа на Центральном кладбище, шепча молитву у края могилы. Профессор Брюкке, хотя и сам был нездоров, пришел на кладбище в сопровождении Экснера и изможденного Флейшля. Затем они посетили дом покойного, беседовали с вдовой, в то время как горничная разносила кофе и кексы. Зигмунд и Марта возвращались домой в экипаже с горестным чувством, прижавшись друг к другу.
К нему привели молодую, счастливую в браке женщину, которая в детстве часто ощущала по утрам оцепенение, при этом у нее отвердевали конечности, не закрывался рот и высовывался язык. Такие приступы возобновились. Когда молодая женщина не поддалась гипнозу, Зигмунд предложил ей рассказать историю своего детства. Она говорила о своей комнате, своих дедах и бабушках, живших с ними, о любимой гувернантке. Однако извлечь что–либо нужное из полученного материала Зигмунд не мог. На помощь ему пришел старый врач, который одно время лечил семью. Врач обнаружил чрезмерную привязанность гувернантки к девочке и просил бабушку понаблюдать за ними. Бабушка сообщила, что гувернантка имела обыкновение посещать девочку, когда та ложилась спать, и оставалась с ней всю ночь, тогда как вся остальная семья уходила на покой. По всей видимости, она растлила девочку. Гувернантку тут же уволили. Зигмунд поблагодарил старика за подсказанный ключ к разгадке. Удивленный врач спросил:
– Как же вы будете действовать теперь?
– Думаю, есть только один путь – сказать ей правду. Этот эпизод, значение которого она не понимала как ребенок, глубоко запал в ее подсознание; она сама не сможет избавиться от него. Приступы будут продолжаться многие годы. Если я объясню, каким образом память об этом перешла в подсознание, и расскажу, что воспоминания продолжают отравлять ей жизнь, она, я думаю, поймет, что стала жертвой. Если даже приступ повторится, то она будет, по меньшей мере, знать его причину и получит возможность с ним бороться.
Молодая женщина выслушала сказанное ей без видимого эмоционального потрясения. Несколько месяцев спустя домашний врач сообщил, что здоровье ее улучшилось. Этот случай укрепил растущую уверенность Зигмунда в том, что детские впечатления, даже если они не были доступны пониманию ребенка в тот момент, оставляют глубокий след в подсознании. В любой момент в последующие годы шрам может нагноиться и тем самым нанести ущерб в остальном здоровому организму. Он считал, что понимание такой вероятности бесценно для врача. Сам же он задавал себе вопрос, почему приступы возобновляются через определенное время.
Полностью успешным оказалось лечение тридцатилетнего мужчины. Поначалу Зигмунд ничего не добился в своей приемной и счел за лучшее отправить его в санаторий. Пробыв неделю в санатории, мужчина стал, к удивлению Зигмунда, поправляться, тик лица и заикание исчезли, он охотно ел и крепко спал, у него восстановилась способность сосредоточиваться, из–за утраты которой он лишился ответственного положения в одном из венских банков. Зигмунд посещал больного раз в неделю и по прошествии трех месяцев высказал мысль, что он может вернуться домой. Пациент категорически отказался уезжать из санатория, бурно протестовал по поводу совета. Поскольку семья жила в достатке, мужчина остался в санатории. Через полгода он пришел в приемную Зигмунда. Когда он вошел в кабинет, Зигмунд сказал:
– Вы величайшее ходячее свидетельство, которое когда–либо имел врач в этом городе. Что вы сделали, чтобы добиться столь полного излечения?
Мужчина ответил, подмигнув:
– Лекарство находилось за соседней дверью: привлекательная пациентка. К концу первой недели мы вступили в половые сношения и предавались этому каждую ночь.
Это был самый замечательный период в моей жизни. Она выписалась всего два дня назад. Я часто думал, что и она ваш пациент, что у нее свои трудности и вы умышленно поместили нас рядом.
Каждый случай невроза был по–своему особым и увлекательным. Наряду с успехами были и многочисленные неудачи, особенно с молодыми людьми, неудачи деликатного свойства. Они страдали все теми же нервными и эмоциональными недугами, которые он наблюдал у своих пациентов, но также и многими другими, с которыми ранее не встречался и о которых не читал; а главное, он не мог еще опознать основную причину нарушений даже у тех, кого подозревал в гомосексуализме. Высвобождавшиеся из их подсознания сведения были клубком путаницы и бессмыслицы. Когда, отчаявшись, он пытался воспользоваться методом Льебо – Бернгейма и боролся с симптомами, не пытаясь понять их душевное происхождение, то столкнулся с тем, что пациенты либо отказывались воспринимать внушения, либо не могли использовать их. Он не мог примириться с этими неудачами; нарушения брали начало в зоне подсознания, к которой он не нашел ключа.
Подсознание стало его страстью и путеводной звездой. Его дотошные записи по каждому случаю перемежались рассуждениями, догадками. Он двигался по пути, по которому, как ему казалось, прошел Антон Левенгук, ставший первым человеком, который через свой улучшенный микроскоп увидел живых одноклеточных и бактерий. Он думал: «Подсознание становится моим полем рефракции. Оно даст мне научное познание и позволит описать причины и методы лечения человеческого поведения. Я стану повивальной бабкой, нет, во мне так бурлит возбуждение и трепещущая жизнь, что, несомненно, я стану матерью».
Он поднял обе руки вверх, изображая испуг: «Надеюсь, у ребенка не окажутся две головы».
В городе стали говорить, что доктор Зигмунд Фрейд хорош для консультаций касательно того, что уклончиво называлось «женскими неприятностями». Жены, достигшие тридцатилетнего возраста или перешагнувшие его, зачастили в приемную Зигмунда и, смущаясь, пытались описать перемежающиеся недомогания, причины которых не сумели определить их домашние врачи. Он проводил тщательное обследование, направляя к специалисту, когда считал, что не может полагаться только на свое мнение. В большинстве случаев он не обнаруживал органических нарушений; после достаточно долгих спокойных опросов ему стало ясно: все их трудности берут начало в том, что Йозеф Брейер определил однажды как «секреты брачного алькова». Лишь в отдельных случаях удавалось получить достаточно надежный ключ к тому, что сломалось, ибо эти женщины, воспитанные в духе сексуальной сдержанности, равноценной глухоте, при упоминании о половой любви лишались дара слова, они не могли говорить о таких вещах даже со своим врачом. Они краснели, заикались, опускали глаза, но истина так или иначе выходила наружу: муж оказывался неуклюжим, торопливым, невнимательным, неспособным рассчитать время так, чтобы возбужденная им жена также получила свое удовольствие, вместо этого он, «напрыгавшись, сваливался, как животное».
Осознав, почему его пациентки страдают нервным расстройством, он понял, что мало чем может помочь в исправлении положения. Венский мужчина разъярится, если его пригласит врач и откровенно скажет, что супруга нездорова по причине его неловкости при половом сношении. Эту тему студенты, солдаты, завсегдатаи бульваров, члены клубов, деловые люди до одури обсуждали между собой в излюбленных трактирах с мельчайшими физиологическими подробностями, но она исключалась как аморальная и недостойная в беседах между супругами. Масштаб несчастья, вызванного таким лицемерием, становился для Зигмунда все более очевидным по мере накопления данных; однако ни он, ни другие неврологи не могли помочь пациенткам выбраться из тяжелого положения, о чем свидетельствовали их дрожащие руки и мокрые от слез платки. Некоторые из его замужних пациенток были обречены болеть всю жизнь.
Каждый случай невроза давал ему крупицу знаний о том, как действует подсознание. Двадцатитрехлетняя фрейлейн Ильза была живой, одаренной девушкой, ее привел к нему отец, старый врач, пожелавший, даже потребовавший находиться в кабинете при осмотре. Восемнадцать месяцев у Ильзы были острые боли в ногах, она ходила с большим трудом. Первый врач, осматривавший ее, поставил диагноз рассеянного склероза, а молодой ассистент отделения нервных болезней полагал, что налицо симптомы истерии, и рекомендовал направить девушку к доктору Фрейду. В течение пяти месяцев Ильза посещала Зигмунда три раза в неделю. Он сделал все мыслимое: усиленно массировал, повышал напряжение электротерапевтической аппаратуры, испробовал под гипнозом различные внушения, чтобы ослабить боль. Ничто не помогало, хотя Ильза охотно подчинялась требованиям Зигмунда. Однажды она неуверенно вошла в его приемную – с одной стороны ее поддерживал отец, а с другой она опиралась на зонтик, как на трость. Зигмунд потерял терпение. Когда она была под гипнозом, он закричал:
– Сколько может тянуться! Завтра этот зонтик сломается у тебя в руках и ты пойдешь без него.
Он разбудил Ильзу, обозленный на самого себя за потерю терпения. На следующее утро пришел ее отец без предварительной договоренности.
– Вы знаете, что вчера сделала Ильза? Мы гуляли по Рингштрассе, как вдруг она запела мелодию хора из оперы «Разбойники» по Шиллеру. Она отбивала такт по плитам тротуара и сломала зонт! И теперь впервые за много месяцев она ходит без зонта.
Зигмунд испустил глубокий вздох облегчения.
– Ваша дочь хитроумно перевоплотила мое неоткор–ректированное внушение в целеустремленное.
Он знал, что Бернгейм и Льебо были бы довольны достигнутым. Зигмунд колебался, а затем решил пойти дальше.
– Поломки зонта еще недостаточно для излечения Ильзы. Мы должны узнать, что в ее голове подбрасывает ей мысль, будто она не в состоянии двигаться без посторонней помощи.
На следующий день он ввел Ильзу в состояние сна и спросил, что вывело ее из эмоционального равновесия перед тем, как начались боли в ногах. Ильза спокойно ответила, что причиной была смерть привлекательного молодого родственника, с которым она считала себя обрученной. Зигмунд побуждал ее рассказать о своих чувствах к этому человеку, о ее горе в связи с его смертью. Ответы Ильзы были настолько деловыми, что у него возникло сомнение, на правильном ли он пути. Через два дня Ильза пришла в его приемную, опираясь на новый зонт. Зигмунд ввел ее в состояние сна, затем сказал строгим голосом:
– Ильза, я не верю, что смерть твоего кузена имеет какое–то отношение к твоей болезни. Я полагаю, что с тобой случилось нечто иное, имевшее огромное значение для твоей эмоциональной и физической жизни. Пока ты мне не скажешь, я не могу помочь тебе.
Ильза молчала несколько секунд, затем с придыханием прошептала длинную фразу, в которой он уловил слова «парк… незнакомец… изнасилование… аборт». Ее отец горько зарыдал. Зигмунд вывел девушку из состояния сна. Поддерживая друг друга, отец и дочь вышли из кабинета. Зигмунд больше не видел пациентку, не получил он и каких–либо объяснений. Если воздействие случившегося в парке не будет пресечено, то она вскоре окажется навсегда прикованной к постели. Она будет жить, но в изоляции от мира. Он полагал, что если бы он провел несколько сеансов, возможно, даже еще один, то смог бы раскрыть Ильзе связь между надвигающимся параличом и ранее случившимся с ней несчастьем, имел бы шанс примирить ее с фактом, что она может жить, несмотря на обрушившееся на нее бедствие.
Одновременно с Ильзой он занимался фрейлейн Розалией Хатвиг, молодой певицей, готовившей себя к оперным и концертным выступлениям. Ей прочили многообещающее будущее. Затем она вдруг стала делать ошибки в среднем регистре. У Розалии нарушалось дыхание, когда она была возбуждена, голос пропадал, и она не могла продолжать пение. Зигмунд ввел ее в состояние сна, побуждал ее к беседе. Она выросла в многодетной семье, ее отец грубо обращался с женой и детьми не только в житейском, но и в моральном смысле, не скрывая, что для интимных дел он предпочитает служанок. После смерти матери Розалия взяла на себя воспитание младших. Защищая маленьких, она была вынуждена подавлять свою собственную ненависть и презрение к отцу, молча принимать то, что хотела бы открыто сказать ему. Каждый раз, заставляя себя сдерживаться, она ощущала сдавленность и сухость в горле.
Зигмунд побуждал ее под гипнозом сказать все, что она хотела бы все эти годы выложить своему отцу, как бы грубо это ни звучало. Розалия сделала это в резких, гневных выражениях. Она сумела преодолеть провалы в пении, но осложнения, возникшие у Розалии с ее теткой, заставили преждевременно прервать лечение.
Знания подобны медленно текущей реке: иногда возникают заторы и завалы, иногда она пересыхает. Ныне же на Зигмунда обрушился поток. Очередное открытие, которое пробивалось в его сознании, ломая скорлупу невежества, заключалось в понимании им того, что в какой–то части своей практики он оказался не только идиотом, но и лгуном. Предписания Вильгельма Эрба в его книге «Учебник электротерапии», к которым он широко прибегал в последние пять лет, были всего лишь общим подтверждением.
Профессор Эрб сознательно пошел на обман: он разработал систему электрических сопротивлений, смены направлений тока, медных, никелированных, покрытых губкой, фланелью, льняной тканью электродов, а также изложил «суть электротерапии» в наборе сложных математических формул, которые, о чем теперь жалел Зигмунд, он запомнил наизусть и которым верил, как Священному Писанию. Он мучился угрызениями совести, когда вспоминал, скольких пациентов он ввел в заблуждение, полагаясь на утверждение Эрба: «Я вовсе не повинен в преувеличении, утверждая, что эффект исцеления зачастую удивлял даже опытных врачей магической скоростью и полнотой».
– Никакого преувеличения! – Зигмунд выругался, что с ним случалось редко. – От этих электродов такая же польза, как от соски. Меня бросает в дрожь при мысли о гонорарах, которые я получал, вызывая на несколько часов расслабленность, не снимавшую ни ома с недомогания пациента. К счастью, я брал немного денег и расходовал мало электричества. К тому же все неврологи в Европе, Англии и Америке, даже великий Хьюлингс Джексон, многие годы применяли методику Эрба. Как мы могли так долго быть слепыми? Эрб пользовался всемирной славой, а пациенты получили науку, столь же фальшивую, как френология.
Йозеф Брейер высмеивал ярость Зигмунда. Они сидели в этот момент в библиотеке Йозефа.
– Ну, Зиг, ты преувеличиваешь. Разряды электричества помогают в той же мере, как теплое и холодное купание, лечение отдыхом по методу Джексона или бромиды.
– Что означает… ровным счетом ничего! Конечно, отдых, морские путешествия, хорошая пища укрепляют организм физически. Но ты и я, мы знаем, что такие средства могут с таким же успехом проникнуть в джунгли подсознательного и ублажить скрывшегося там демона, с каким кружка пива погасит лесной пожар.
Йозеф запустил пятерню в свою бороду, этот жест означал, что он расстроен.
– Что же в таком случае остается, Зиг, если мы признаем публично, что не имеем более рабочих инструментов?
Глаза Зигмунда сверкнули.
– У нас есть новый подход, Йозеф, тот самый, который ты применил в случае с Бертой Паппенгейм, а я продвинул дальше. Это подлинный инструмент терапии.
Взгляд Йозефа был устремлен на книжную полку над головой Зигмунда.
Несколько дней спустя он зашел в кабинет Зигмунда, чтобы обсудить дело молодой женщины, которое показалось ему с медицинской точки зрения странным. Когда он рассказал о симптомах, Зигмунд заметил:
– Йозеф, мне кажется, что это случай ложной беременности.
Йозеф с удивлением уставился на него, затем он выбежал, даже не попрощавшись. Марта, наблюдавшая, как он поспешно выскочил из дома, прошла в кабинет мужа и спросила:
– Что произошло с Йозефом?
Зигмунд почесал свою бородку, как бы тем самым показывая, что и сам удивлен.
– Не могу себе представить. Он поинтересовался моим диагнозом, когда же я осмелился высказать догадку, он убежал, как лань в лес.
Рождение второго сына, Оливера, в феврале 1891 года не оставляло сомнений, что предстоит переезд. Квартира не имела удобной детской комнаты, и ее замена оказалась делом непростым: прежде всего это было своего рода признанием, что первый выбор оказался опрометчивым. А в Вене переезд считался признаком нестабильности.
– Венцы более верны клятве верности своей квартире, чем супруге, – комментировал Флейшль.
Условия аренды сохраняли силу на весь июль. На протяжении нескольких месяцев Зигмунд и Марта осмотрели десятки квартир в домах, на которых висели объявления «сдается». Однако все увиденное не отвечало их потребностям. В один из июльских дней, когда Марта и дети находились на вилле в Рейхенау, около Земмеринга, Зигмунд прогуливался вдоль Дунайского канала в тени плакучих ив и наслаждался видом мостов на фоне густой зелени Венского леса. На противоположном берегу буйно цвели герани, ноготки, люпины. Вода бесшумно, но быстро скользила вдоль гранитных набережных зеленовато–коричневого цвета. Молодые матери гуляли с грудными детьми в колясках на высоких рессорах. На скамьях и парапетах сидели горожане лицом к солнцу, с закрытыми глазами, нежась в его лучах, подобно разомлевшим ящерицам.
Пройдя рынок Тандель – старинный живописный блошиный рынок Вены, Зигмунд пересек площадь, к которой стекались пять улиц, и начал подниматься по Берг–гассе – одной из самых крутых венских улиц. Он часто взбирался по ней на пути в лабораторию профессора Брюкке, расположенную в верхней части. Остановившись у дома номер 19, на двери которого висело объявление «сдается», он быстро окинул оценивающим взглядом верх и низ улицы: широкая, застроенная по обеим сторонам пятиэтажными домами с лавками на нижних этажах, напротив – Академия экспорта. Это была респектабельная улица, где жили горожане среднего класса. Фасады домов украшены без излишества скульптурами, тротуары вымощены каменной брусчаткой с обычным для Вены полудуговым рисунком.
Дверь была открыта. Зигмунд вошел, миновал холл, чтобы вызвать смотрителя дома. В ожидании он встал у открытой двери во внутренний дворик, затененный четырьмя деревьями, с ухоженной лужайкой и цветущими кустами, в его дальнем углу в нише высилась скульптура девушки, у ног которой бил фонтан. Вся эта картина создавала впечатление благополучия.
Он поинтересовался размером платы и услышал цифру меньше той, которую он платил за прежнее помещение. Конечно, в сравнении с их нынешним Шоттерингом район не был столь изысканным.
«Но, – прикидывал Зигмунд, – на площади сходятся несколько трамвайных линий, еще одна линия есть на улице Веригерштрассе, сразу за углом. К дому легко добраться на фиакре, так что пациентам будет не трудно приехать. На площади работают несколько рынков, близко Дунайский канал, есть парки, где могут играть дети. Помещение нужно снять, оно прекрасно подходит нам».
Его подмывало тут же договориться об аренде, но он промолчал, когда спускался вместе со смотрителем вниз. Остановившись на первом этаже, он спросил:
– Кто здесь живет?
– Старый часовщик, холостяк по имени Плояр. Владеет мастерской в центре города. Проводит все дни там, а вечера – в кофейне на углу со своими друзьями из той же гильдии. Не знаю, зачем ему нужно помещение; каждые три месяца угрожает съехать, будучи недовольным рентой.
Зигмунд почувствовал толчок в груди.
– Могу ли я посмотреть? Только на миг? Возможно, мне захочется снять это помещение вместе с квартирой наверху, как только ваш часовщик откажется от аренды.
Он вручил сопровождавшему несколько крейцеров, и тот открыл дверь. За нею находились пять комнат, точная копия комнат на верхнем этаже, но с более низкими потолками. Имелись фойе и гостиная, две спальни, которые можно было превратить в приемную и кабинет, и небольшая кухня, бесполезная для семьи, но подходящая для обработки инструментов.
– Каков размер аренды за эти помещения?
Когда смотритель дома назвал сумму, Зигмунд с трудом подавил вздох удовлетворения: аренда обоих помещений была чуть выше той, что он выплачивал последние пять лет. Не сдержав своего возбуждения, он вытащил банкноту из бумажника и вложил в руку сопровождавшего.
– Это как свидетельство серьезности намерений. Я должен сообщить своей жене, привести ее сюда…
– Понимаю, господин доктор. Я буду сохранять для вас верхнее помещение столь же надежно, как эти деньги.
Марта, приехавшая из Рейхенау, не проявила энтузиазма. Она не горела желанием поменять нынешние современные кухню и ванную на более старые; но когда она прошла по просторным комнатам с высокими лепными потолками и красивым паркетом, ее мина стала понемногу меняться. Она взяла мужа под руку и, улыбнувшись, повернулась к нему.
– Это будет семейный дом, – мягко сказала она. – Он достаточно большой, чтобы вместить наше будущее.
В середине июля зной прогнал венцев в горы. Целыми днями Зигмунд сидел в своем кабинете, и ни один пациент не постучался в дверь. Сократившийся доход заставил его переключиться с импортных гаванских сигар – а он с удовольствием выкуривал дюжину в день – на «Тра–букко» – небольшие мягкие сигары, производившиеся Австрийской табачной компанией и продававшиеся в соседнем табачном киоске. Лишь публикация книги об афазии облегчила его положение. Получив извещение от издателя о готовности книги, он направился в книжный магазин. Там на стойке наряду с другими медицинскими изданиями лежали стопкой десять экземпляров его книги. Взяв верхнюю, он посмотрел титульный лист, оглавление, текст и ощутил пронзительную радость. Это была его первая книга, его официальное вступление в мир творческих медицинских публикаций. Его имя уже стояло на трех других книгах как переводчика, но этот том был только его. Если бы его не было, то не было бы и этой книги. Он держал в руках экземпляр с такой же нежностью, с какой держал Матильду, Мартина и Оливера. Для него книга была живым, дышащим, говорящим созданием, которое вышло на свет из лона его интеллекта.
Он взял под мышку один экземпляр для себя, затем попросил продавца завернуть второй экземпляр и послать его доктору Йозефу Брейеру. Зигмунд решил не вручать этот экземпляр лично, он хотел, чтобы книга стала сюрпризом, ибо в ней была строка, о которой он до выпуска умалчивал: «Посвящается доктору Йозефу Брейеру в знак дружбы и уважения». Он не ожидал, что Йозеф сразу же прочтет книгу, в ней было более ста страниц. Возможно, он зайдет к нему в следующий полдень на чашку кофе или же поужинает с ним.
Но от Йозефа не поступало вестей два дня. Зигмунд не знал, что и думать. На третий день, не выдержав, он устремился через площадь Стефана к дому Брейера. Матильда тепло его приветствовала; он сразу же понял, что она не слышала ничего о книге.
– Йозеф в библиотеке, Зиг. Поднимайся, а я пришлю вам_ напитки.
Йозеф писал за рабочим столом. Он поднял голову, увидел Зигмунда и отвел глаза. Зигмунд подумал: «Он не рад видеть меня! Он выглядит смущенным. Что же произошло?» Вслух он спросил:
– Йозеф, ты получил экземпляр моей книги?
– Да, получил.
– У тебя не было времени прочитать ее?
– Прочитал. – Голос был бесстрастным, без интонации.
– Тебе она не понравилась? Йозеф пожал плечами и сказал:
– Она не безнадежно плохая.
Зигмунд почувствовал себя так, как если бы ему нанесли пощечину.
– Ты не можешь вспомнить ни одного хорошего пассажа?
– …Да, она хорошо написана.
– Спасибо, Йозеф, я всегда стремился отработать хороший стиль. – И он добавил с горечью: – А как насчет научного материала? Нового подхода к психиатрии?
– Не думаю, что ты свел воедино две половинки, соматическую и психическую. Они расходятся как несовместимые. И к тому же твоя привычка нападать на авторитеты в каждой области, на наиболее уважаемых людей в медицинской науке… Никто не поблагодарит тебя за новую ересь, будто психический фактор имеет такое же отношение к афазии, как физические нарушения. Разумеется, не поблагодарят Вернике, Хитциг или Лихтгейм.
– Я не ищу благодарности, Йозеф, я стремлюсь только к объективному анализу собранных мною доказательств.
Йозеф не ответил, а вместо этого позвонил горничной. Когда она вошла, он спросил, приехал ли доктор Рехбург.
– Нет, господин.
– Приведи его сюда, как только он появится. Зигмунд почувствовал острое разочарование. Когда горничная вышла, он сказал охрипшим голосом:
– Йозеф, ты не упомянул о посвящении. Я хотел выразить тебе почтение. Надеялся, что это доставит тебе приятное.
– …Да. Ну, спасибо.
Горничная ввела доктора Рехбурга. Увидев Зигмунда, он, казалось, отпрянул назад. Зигмунд рассуждал: «Он и Йозеф уже обсуждали книгу. Они ее не одобряют. Это объясняет его смущение». Он пошел быстро к двери, пробормотав «до свидания», и, не глядя ни на кого, вышел на улицу. Устало плетясь домой, в пустую квартиру, он медленно обдумывал положение:
«Мои разногласия с Йозефом углубляются. Почему? Он соглашается со мной шаг за шагом, а затем отвергает мои выводы. Мое теплое посвящение лишь смутило его, словно он боялся, что медицинский мир обвинит его за содержание книги. Ведь он знает так же хорошо, как я, что существуют нарушения речи, вызванные внушением, что подсознательное может выступать в роли злодея, порождающего афазию. Почему он колеблется признать это?» Зной сменился проливным дождем. Влажность воздуха и отсутствие пациентов выводили его из себя. С неба полилось еще сильнее, когда в пятницу вечером он отправился в горы. Он взобрался на Раке, полагая, что физическая усталость рассеет его мрачное настроение. Там он нашел несколько эдельвейсов, которые принес Марте. Она засушила под прессом все цветы. Ему не хватало свежего, озаренного улыбкой лица Марии, которая рассчиталась и ушла от них в преддверии свадьбы; взамен Марта наняла старую Нанни, рекомендованную друзьями, которым она была уже не нужна. Бродя вокруг виллы на следующий день, он решил, что старая няня не подходит детям. Он сетовал в разговоре с Мартой:
– Мартин – хороший мальчишка, приветливый, добрый, умный. Ты заметила, что он произносит уже много слов? Но эта старая карга портит нашу маленькую женщину. Матильда выросла непослушной, она отказывается подчиняться из принципа и говорит «нет» на каждое мое предложение. Кроме того, Нанни не имеет права выговаривать детям. Не понимаю, почему ты ее не одергиваешь? Надеюсь, что ты не намерена удерживать ее, когда мы переедем на Берггассе? Я могу добавить в случае нужды кое–что к ее пенсионному фонду.
Марта ответила нежно, но твердо:
– Дорогой, почему бы тебе не подняться на Шнее–берг? Тебе полезен воздух. И не беспокойся за Матильду; это пройдет. К завтрашнему дню или к следующей неделе она вновь станет маленькой девочкой, какую ты любишь.
Шнееберг изгнала из него раздражение и огорчение по поводу позиции Йозефа. Он вернулся усталым, принял теплую ванну и искупил свою вину перед Мартой, поужинав вместе с ней в пивной, где пели народные песни.
Давняя пациентка одарила его новым захватывающим приключением и примирением с Йозефом Брейером. Это была сорокапятилетняя фрау Цецилия Матиас, высокого роста, с льняными волосами, густыми бровями, со строго очерченным овалом лица, умная, чуткая, писавшая стихи, которые, по наблюдению Зигмунда, отражали блестящее чувство формы. Доктор Брейер вызвал его в дом фрау Матиас поздно вечером год назад, и Зигмунд обнаружил, что она страдает мучительной невралгией, очаг которой – в деснах. Он узнал, что уже в течение пятнадцати лет у нее повторяются такие приступы два–три раза в год. Однажды, когда приступ невралгии затянулся на месяцы, семья вызвала дантиста, который поставил диагноз, что причина – карманы у корней зубов, и вырвал семь; после осмотра оставшихся Зигмунд пришел к выводу, что были вырваны совершенно здоровые зубы. Дантисты намеревались удалить другие якобы шатавшиеся зубы, но Цецилия сумела отбить такие поползновения; за день до визита к врачу, когда предстояло изъять «виновников» боли, приступ лицевой невралгии прекратился. Другие врачи, приглашавшиеся в эти годы, применяли электростатические разряды, слабительное, «водопитие», чтобы вывести из организма мочевую кислоту. Ничто не помогало; боли возникали через каждые пять – десять дней, а затем так же мистически исчезали, как появлялись. Венские медицинские светила сходились на том, что имеют дело с «подагренной невралгией».
Зигмунд мало что мог предложить помимо сочувственного отношения и бромида. Фрау Матиас явилась к нему в приемную на следующее утро в шерстяном костюме, сшитом по ее модели. Стоя перед ним, высокая, с блестящими глазами, она сказала ясным и уверенным голосом:
– Господин доктор, можете ли вы предложить мне процедуру с гипнозом? Я слышала, что вы помогли людям, страдавшим многие годы схожими болезнями.
– Пробовал ли доктор Брейер применить гипноз для вашего излечения?
– Нет. Вопрос об этом не возникал. Но сейчас у меня невыносимая боль, и она продлится по меньшей мере еще неделю. Если вы верите, что гипноз может помочь мне, тогда я прошу вас – попытайтесь.
Зигмунд помолился в душе неизвестному божеству.
– Хорошо. Расслабьтесь в этом кресле. Закройте глаза. Отдыхайте. Думайте о сне. В приятном смысле. Правильно. Сейчас вы заснете, спокойно, легко, счастливо… спите… спите… спите…
Его голос звучал ласково, ровно, успокаивающе. Но после того как она заснула, он изменил тон и тактику, стал почти суровым, заявил ей уверенным тоном, что она не должна страдать от лицевой невралгии, что у нее достаточно сил, чтобы изгнать из памяти мысль о боли, что раздражение второй и третьей ветвей тройничного нерва не может вызвать невралгию, а она обладает способностью устранить ее, если у нее есть такое желание, что ее умственные способности и, следовательно, ее умение справиться с физическими расстройствами сильнее, чем пустячные заболевания, которым она поддалась. Он сказал самому себе: «Я должен наложить самые строгие ограничения на ощущение ею боли, самые сильные, которые я когда–либо использовал. Поскольку она сама просила о процедуре, она может выдержать более сильное внушение, чем просто команду».
Пробудив ее, он спросил фельдфебельским тоном:
– Как вы себя чувствуете, фрау Цецилия?
– …Лучше, я полагаю. – Она провела пальцами вдоль невралгических линий щек. – Боль еще сохраняется, но она гораздо слабее. Она сейчас притуплённая, а не острая.
– Хорошо. Я могу прийти к вам сегодня вечером и провести еще один сеанс, если желаете. Посмотрим, сможем ли мы устранить эту боль, прежде чем она исчезнет сама по себе.
Он провел три сеанса гипноза, внушая ей, что лично не она выдумала невралгическую боль, но использовала ее образом, схожим с тем, когда на станции Гогниц к поезду, поднимающемуся к Земмерингу, подцепляют дополнительный локомотив, чтобы тянуть состав в гору. Именно подобным образом обостряется боль, которую она называла «бушующей невралгией» зубов. Он внушил ей, что в следующий раз, когда она почувствует прилив боли к голове, она должна не обращать на нее внимания и считать неспособной вызвать острую боль в челюсти или зубах.
Метод сработал. Невралгия Цецилии исчезла. Она спокойно пережила период, когда невралгия должна была вроде бы появиться. Ничего не случилось. Зигмунд спросил:
– Йозеф, нет ли у нас основания сомневаться в том, что в течение пятнадцати лет у нее была невралгия?
– Ты убежден, что это форма истерии?
– Какое же другое объяснение ты можешь предложить? Я не могу вылечить болезнь соматической этиологии путем внушения. Да и никто не может.
Йозеф бросил скептический, но в то же время одобряющий взгляд на своего молодого коллегу.
– Не поздравляй себя с успехом слишком поспешно. Цецилия – женщина с фантазией. У нее полдюжины других болезней, которые ставили в тупик венских медиков с момента ее свадьбы.
Теперь, по прошествии года, его вновь вызвали в дом Матиасов. Приехав, он застал Цецилию в состоянии нервного приступа, и на сей раз связанного с зубами. Он пришел к заключению, что не сможет устранить невралгическую истерию, пока не доберется до ее причин. Он ввел Цецилию в состояние сна.
– Фрау Цецилия, я предлагаю вам вернуться к сцене, которая травмировала вас и вызвала вашу невралгию. Вы вспомните о ней, потому что она хранилась в вашем подсознании все эти годы.
Цецилия невнятно мямлила, а затем стала плакать, катаясь по постели. Слова лились из нее потоком: вскоре после свадьбы ссора с ее мужем, затем во время беременности. Момент кризиса наступил, когда ее муж грубо обругал ее. Цецилия закрыла лицо руками и громко воскликнула:
– Это была пощечина!
– Да, – согласился Зигмунд, – это была пощечина, но лишь символическая. Вы трансформировали этот символ в физическую реальность. Поскольку в тот момент, возможно, у вас была легкая зубная боль, вы связали оскорбление с этой болью и развили ее в «агонию ярости», которая длилась днями. Зачем вам это нужно? Итак, вы могли бы сказать своей семье и врачам о боли, которую вызвали у вас оскорбительные замечания мужа? Разве вы не чувствовали, что в вашем сознании совершаете подмену, что ваше подсознание использует завязку?
Цецилия пробудилась. Они вместе обсудили логику его заключений. Посмотрев удивленными глазами на своего врача, она прошептала:
– Вы кудесник. Вы сняли струпья моей болезни и превратили их в золотую истину.
Через несколько дней он пережил судьбу кудесников–алхимиков. Позолота сносилась, и Цецилия вновь заболела, на этот раз с приступами дрожи и неспособностью глотать пищу; по ночам ей мерещились ведьмы, и она не могла спать. Она пришла в приемную Зигмунда крайне подавленная и приветствовала его фразой:
– Моя жизнь разлетелась в клочья. Неужели я ни на что не гожусь?
За этим последовала взволнованная речь о том, какая она несчастная. Когда Зигмунд попытался выяснить причину ее отчаяния, она описала целый ряд печальных обстоятельств, которые сложились в семье за последние несколько дней. Однако при уточнении стало ясно, что ничего неприятного или огорчительного на самом деле не было. Проводя лечение и внимательно наблюдая, он открыл еще одно явление, присущее подсознанию: на ранних стадиях приступа оно посылает пробные сигналы, которые в случае с фрау Цецилией и вызывали чувство тревоги, страха, самоосуждения, заранее указывая, что жертве придется уплатить еще одну «задолженность памяти».
Но к этому моменту Зигмунд догадался об истинном источнике заболевания Цецилии: суровая бабушка, желая упрочить богатство и общественное положение семьи, обручила ее с незнакомым человеком и принудила к браку по расчету. Муж никогда не любил Цецилию; ее ум и художественные способности отталкивали его. После рождения второго ребенка он прекратил половые сношения с ней. Цецилия вела целомудренную жизнь, тогда как интрижки ее мужа стали в Вене притчей во языцех.
В своих рассуждениях Зигмунд вспомнил о фрау Пу–фендорф, муж которой был импотентом; о фрау Эмми фон Нейштадт, оставшейся без физической любви после смерти мужа. У этих женщин имелось одно общее: они годами жили без половых сношений в условиях, когда такие сношения были бы для них естественными и нормальными. Здесь скрывается общая истина, если только он сможет измерить ее и подтвердить лабораторными исследованиями.
Однако сейчас надо было заниматься больной; Цецилия не могла принимать пищу из–за анорексии. Под гипнозом он разблокировал связь между сознательным и подсознательным. Тогда на свет Божий один за другим появились рассказы о грубых и обидных замечаниях мужа, от которых Цецилия не могла себя защитить. Она кричала:
– Я должна буду проглотить это! Боже мой, я должна буду проглотить это.
Зигмунд объяснял:
– Когда ваше подсознание обращается к воспоминаниям, ваше горло истерически сжимается. Голос на задворках вашего рассудка как бы говорит: «Я отказываюсь глотать еще что–либо!» Разве вы не видите, фрау Цецилия, что здесь такая же символика, как и в случае с невралгией в ваших зубах?
Цецилия пробудилась, внушение подействовало, и она начала нормально есть. Йозеф Брейер похвалил его действия, в том числе в семье Магиас. Затем у Цецилии произошло нечто вроде сердечного приступа. Зигмунда вызвали после полуночи. Он прослушал сердце: ритм был нормальным. Прошло некоторое время, прежде чем он смог найти первопричину, которая заключалась в том, что муж обвинил ее в обмане. Теперь Зигмунд был полностью убежден в том, что она являлась своего рода каталогом символизации; он расспрашивал до тех пор, пока она не рассказала ему, что, когда муж обвинял ее в плохом поведении, он бросил:
– …Нанесла удар в сердце!
– Фрау Цецилия, это расстройства психические, а не соматические. Вы можете устранить их, обращаясь к своей памяти и устанавливая точные даты событий, вызвавших травму.
Цецилия старалась помочь себе, но изобретательность ее подсознания вызывала все новые приступы; при каждом вызывали Зигмунда, посылая либо служанку, либо встревоженного члена семьи. Очередной приступ был связан с сильной болью в правой ступне.
– Когда я была в санатории много лет назад, врач сказал мне, что я должна пойти в столовую и встретить друзей–пациентов. В моей голове мелькнула мысль: «А что, если я не ступлю с правильной ноги, когда буду встречать незнакомцев?»
Наиболее серьезной представлялась боль в виде кинжального удара в лоб, между глазами; этот приступ сделал Цецилию полуслепой. Потребовалось много времени, прежде чем Зигмунд сумел пробиться через частичную амнезию[10]; затем в его приемной в глубоком сне она призналась:
– Однажды вечером, когда я уже легла в постель, моя бабушка посмотрела на меня так пристально, что ее взгляд пронзил мой лоб между глазами и проник в мой мозг.
Когда позже они обсуждали это утверждение, он спросил:
– Почему она посмотрела на вас таким пристальным взглядом?
– Не знаю. Возможно, она подозревала что–то.
– Когда это было?
– Тридцать лет назад.
– Не скажете ли вы, в чем вы считали себя виноватой, полагая, что ваша бабушка в чем–то вас подозревает?
Цецилия молчала какое–то время, затем пробормотала:
– Это не имеет больше значения.
– Имеет, если через тридцать лет память о случившемся все еще вызывает острую боль между глазами.
– Глупо с моей стороны, господин доктор, страдать из–за того, что случилось много лет назад?
– Не глупо, а это результат беззащитности. Чувство вины укоренилось в вашем уме, и вы не можете освободиться от него по сей день.
– Вы знаете природу моего греха в молодости, не так ли, доктор?
– Да, я так думаю.
– Не считаете ли вы, что об этом трудно говорить?
– Нет, рукоблудие – довольно обычная вещь. В нем нет никакого зла. Это всего–навсего инстинктивный акт, который выходит за рамки нравственности.
– Поскольку мое замужество было несчастьем, не могло ли быть, что я упрекала себя в том самом втором уме, о котором вы говорили, за эту неудачу на том основании, что мои ранние грехи оправдывают такое наказание?
– Дорогая фрау Цецилия, я вижу теперь надежду на ваше излечение. И именно вы отыщете последнее звено в этиологии вашего невроза.
Он работал всю ночь, прослеживая факт за фактом. Фрау Цецилия помогла ему открыть еще один скрытый проход к подсознательному: символизацию. Он стоял у окна, любуясь восходом летнего солнца, оранжевого, горячего, и протирал сонные глаза.
Сколько еще зон и полос в этом спектре? Медленно, медленно он нащупывал почву. «Сколько лет еще пройдет, прежде чем я смогу составить карту и назвать себя картографом? К чему приведет эта окутанная туманом дорога, прежде чем я достигну ее конца?»
На воскресенье, первое августа, они заказали фургон для перевозки мебели; в фургон были запряжены две ломовые лошади, а на козлах сидели два дородных грузчика, уложивших тарелки в бочки, стекло – в опилки, разобравших мебель на части. Затем они вынесли мебель во двор, потом на улицу Марии–Терезии и, наконец, уложили в длинный серый фургон.
– В горле стоит комок, когда я вижу, как разбираются и выносятся вещи, которыми мы пользовались все пять лет нашего пребывания здесь, – воскликнула Марта, стоявшая в пустой спальной комнате.
– Мы переместимся всего на несколько кварталов. Мы же сами нисколько не меняемся.
– Теперь я понимаю, почему венцы не любят менять место жительства: переезд вроде отмирания чего–то, позади остаются годы.
– Мы их не теряем, – сказал Зигмунд, нежно касаясь пальцами ее гладкой щеки. – Воспоминания завернуты в старые газеты, упрятаны в бочонки и будут надежно доставлены в новое помещение. Наиболее ценное завернуто в полотно из твоего приданого или уложено в мягкие чемоданы так же, как ты поступила с фарфором.
Марта хотела задержаться в городе на пару дней, чтобы разобрать свои вещи, пригласить драпировщика подогнать гардины к новым окнам и расставить мебель в свежепокрашенных комнатах. Она настаивала, чтобы Зигмунд выехал первым утренним поездом, поскольку он целую неделю не видел детей. Остаток дня он отдыхал на вилле, а на следующее утро поднялся на самую высокую гору близлежащего хребта. Он пообедал в рекомендованном «приюте», его обслуживала грудастая, угрюмая восемнадцатилетняя девица, которую хозяйка звала Катариной. Позднее, после подъема на пик, когда он прилег на траве отдохнуть и полюбоваться видом трех долин, лежавших внизу, к нему подошла Катарина и сказала, что из книги посетителей она узнала, что он врач, и хотела бы поговорить с ним. У нее неважно с нервами: порой дыхание перехватывает так, что она боится задохнуться; в голове у нее шум, а в груди – тяжесть. Не мог бы доктор Фрейд помочь ей?
«Доктор Фрейд предпочел бы наслаждаться пейзажем. Среди такого величия кто может иметь расстроенные нервы?» – подумал он. Но очевидно, эта мощная горянка страдала каким–то эмоциональным расстройством. Она жаждала рассказать все доктору. Ее неприятности начались два года назад; однажды, случайно выглянув в окно, она увидела молодую кузину Франциску в объятиях своего отца, и у нее перехватило дыхание и начались позывы к рвоте. Почувствовав себя нездоровой, она слегла на три дня. Зигмунд вспомнил дискуссию с Йозефом Брейером, когда они пришли к заключению, что симптоматология истерии схожа с пиктограммой: нездоровье означает отвращение.
Он всматривался в широкое крестьянское лицо. Катарина выросла, не зная пуританской сдержанности, присущей венским женщинам. Почему тогда она так прямо связывает истерику с увиденным ею два года назад? Тем более что, как она рассказала, ее мать развелась с отцом, когда Франциска забеременела. Казалось весьма вероятным, что за этим случаем скрывалось более серьезное происшествие, имевшее место ранее. Он высказал такое предположение. Тогда Катарина выпалила правду: когда ей было четырнадцать лет, ее отец пришел домой пьяный, забрался к ней в кровать и пытался иметь с ней половое общение. Она почувствовала известную часть тела отца, упиравшуюся в нее, прежде чем выскочила из постели. С этого времени начались приступы. Но она не думала об этом!
Зигмунд внушил ей, что теперь, когда она понимает первопричину, следует выбросить это из головы и вновь глубоко дышать. Да, она постарается; ей уже лучше…
В этот вечер, уложив детей в постель, он уселся под керосиновой лампой и попытался увязать услышанное в этот день с другими случаями. Вновь и вновь он приходил к заключению, что «более ранний травматический момент может вызвать последующий, вспомогательный, из подсознания. Иными словами, излечение существующей травмы следует искать в первоначальной травме, которая, вероятно, имела место за много лет до этого».
Зигмунд встал из–за письменного стола и вышел на террасу, с которой открывался вид на пробуждающиеся долины и на горы, растворившиеся в ночном тумане. Он вспомнил об охотниках, которых обогнал днем и которые с ружьями за плечами высматривали дичь. Он размышлял: «Подсознание не стреляет, как ружье; оно дает возможность свинцовому отравлению просачиваться в рассудок до тех пор, пока не накопится его достаточно, чтобы вызвать эмоциональные и нервные расстройства». Он был окончательно убежден в том, что «проявившееся сегодня имеет свою причину в прошлом».
Переезд семьи на Берггассе оказался счастливым. Супруги Фрейд устроили несколько вечерних приемов, чтобы показать родственникам и друзьям свой новый дом. Матильде и Иозефу Брейер квартира понравилась своей просторностью. Родители и сестры Зигмунда были переполнены гордостью. Друзья по субботнему клубу нашли квартиру прекрасной для игры в карты. Коллеги по Институту Кассовица реагировали более формально, но и они пришли с цветами и сладостями, чтобы освятить новое пристанище. Эрнст Флейшль, ослабевший настолько, что с трудом поднялся по лестнице, пришел со слугой, который принес для приемной и кабинета Зигмунда прекрасно выполненную голову римского сенатора времен императора Августа. Зигмунд был глубоко тронут: он знал, как дорожил Флейшль этим мраморным бюстом.
Зигмунд использовал часть просторного фойе в качестве приемной, комнаты ожидания; оба мальчика имели собственную спальню, а на долю четырехлетней Матильды достался небольшой кабинет. Новая девушка из Богемии сменила старую гувернантку: та решила, что ей пора удалиться на покой в один из приютов, содержавшихся правительством для безбрачной домашней прислуги. После переезда на новую квартиру Марта и Зигмунд написали фрау Бернейс, пригласив ее приехать, чтобы повидаться с внуками. Но она, видимо, пресытилась Веной и ответила, что Гамбург во всем ее устраивает. Благоприятно к их приглашению отнеслась Минна, которая сообщила, что частенько вспоминает Ринг, это «меню» из камня.
Мнение Зигмунда о районе Берггассе оказалось разумным. В первый же октябрьский день та часть фойе, которую он приспособил под прихожую, наполнилась посетителями. Он понимал, что его практика процветает частично благодаря возврату Австрии к золотому стандарту и восстановлению благополучия, подорванного депрессией семидесятых годов. В добрые времена пациенты не только посещают своих врачей, но, как шутили члены медицинского факультета, «они в состоянии оплачивать счета, не заболевая при этом вновь».
Зигмунд положил крупную сумму денег в банк, чтобы получать приличный доход за счет процентов. Марта, не имевшая отношения к семейным финансам и предпочитавшая в понедельник утром получать деньги на домашние расходы, заметила, когда Зигмунд показал ей банковскую книжку:
– Как приятно, что наконец–то и с нами такое случилось. Подумать только, деньги делают деньги, вместо того чтобы ты их делал, корпя над своей медициной.
Потребовалось всего три недели, чтобы осознать: Эрнст Флейшль принес ему прощальный подарок, а не подарок на новоселье. Зигмунда вызвали срочной запиской от доктора Оберштейнера во второй половине дня на квартиру Флейшля. Когда он прибыл туда, там уже были профессор Брюкке, Экснер, который вот–вот должен был стать руководителем Института психологии, и Йозеф Брейер. Зигмунд понял, что Флейшль умирает. Он прошел в библиотеку, где на кровати лежал его друг, и не смог найти нужных приветственных слов. Вместо этого он положил руку на покрывало, почувствовав плечо Флейшля, проступавшее жестким углом.
Эрнст Флейшль фон Марксов был наименее печальным из всех присутствующих.
– Итак, я в окружении лучших медицинских умов Вены. Что вы сделаете для меня? Возьмите меня за руку… за здоровую! Друзья, не горюйте обо мне. Я репетировал эту сцену десять лет. Я даже выучил наизусть строчки, с которыми должен уйти. Одна из них такая: будьте добры, возьмите с этих полок книги, которые представляют для вас особый интерес.
Брюкке ответил с натянутой улыбкой:
– Спасибо, дорогой коллега, но я не возьму, ибо мои слабеющие глаза не позволят мне читать, когда я буду переплывать Стикс. Но поскольку вы намечаете уйти раньше меня, то я попрошу вас оказать некоторые услуги. Купите мне шелковый берет, плед и самый большой зонт, который там окажется. Переход в следующий мир без большого зонта в качестве трости не доставит мне удовольствия.
– Он будет вас ждать, профессор.
Флейшль попросил Брейера, стоявшего около сигнального шнура, потянуть за него. Слуга Флейшля церемонно принес ужин: икру, несколько бутылок шампанского в ведре со льдом, деликатесы с Нашмаркта, их аромат наполнил комнату. Эрнст настаивал, чтобы каждый выпил и закусил. Слуга открыл бутылку и наполнил полдюжины бокалов, включая бокал хозяина. Ценой невероятных усилий Флейшль приподнялся, поднял свой бокал и сказал:
– Выпьем! Да, я задумал мою собственную прощальную вечеринку. А почему бы и нет? Все дороги ведут на Центральное кладбище. Вечеринки устраиваются, когда мы рождаемся, когда нас крестят, когда обручаемся, женимся, рожаем детей, празднуем годовщины. Почему бы мне не устроить прием по случаю кончины? Я знаю, что никто из вас не поддался бы уговорам устроить для меня такой прием, как бы вы меня ни любили и ни заботились обо мне. Разве не доставляет удовольствия сознание того, что человек может взять с собой в иной мир то, что его глаза увидели в последний момент? Скряга, пересчитывающий свои деньги, забрал бы с собой богатство из сверкающих золотых монет; любитель женских ласк унес бы с собой вечный облик красивой женщины; поклонник «Фауста» Гёте наслаждался бы этим литературным пиршеством до судного дня; любитель прогулок в Венском лесу прихватил бы небольшой зеленый лесок. Я бы хотел взять с собой эту комнату, как она есть сейчас, дабы иметь привычное жилье в чистилище или там, куда попаду.
– На небеса, – пробормотал Зигмунд почти неслышно. – У тебя был ад на земле.
Флейшль услышал его:
– Такое бывает со многими, дорогой Зиг, в их сознании, а не в теле. Ты должен был бы знать об этом от своих пациентов. Отсюда происходит выражение «ад на земле». Я терпел боль, на мою долю ее выпало больше, чем нормальному человеку, но я никогда не ощущал себя в аду в этой комнате с ее книгами и произведениями искусства. Он» являются лучшим противоядием, Зиг, даже лучшим, чем кока, привезенная из Перу. Оберштейнер, открой еще бутылку шампанского. Мне будет приятно проснуться завтра в Елисейских полях божественно здоровым и знать, что у вас болит голова от похмелья в мою честь. Я буду чувствовать, что меня вам не хватает.
Оберштейнер расшатал пробку, которая ударила в потолок, и вновь наполнил бокалы.
– Флейшль, – сказал он, – у тебя кладбищенский юмор; пью за это!
Они пили и закусывали, пели с чувством ностальгии свои университетские песни и легкие романтические мелодии из венских оперетт. Затем, когда была осушена последняя бутылка, опустели подносы с деликатесами, Эрнст Флейшль положил голову на подушку, закрыл глаза. Йозеф Брейер подошел к нему, пощупал пульс: сердце уже не билось. Он начал натягивать простыню на голову Флейшля. Зигмунд сказал мягко:
– А нужно ли это, Йозеф? Он красив даже в смерти. Эли Бернейс пригласил Зигмунда и Марту на ужин к восьми часам вечера, чтобы сообщить нечто важное. У Эли и Анны было уже трое детей, младший, Эдвард, родился всего несколько недель назад. Семья жила хорошо, это было сокровенным желанием Эли. Он отказался от правительственного поста с целью поставить на ноги свое бюро путешествий, но, несмотря на острое деловое чутье и неистощимую энергию, его дела не продвигались так быстро, как ему хотелось. В свои тридцать один год он все еще сохранял ладно скроенную властную фигуру – таким его знал Зигмунд еще десять лет назад. Он безупречно одевался, заказывая костюмы у одного из лучших портных города, носил черные ботинки, сделанные на заказ, и каждый носок по–прежнему тщательно прикалывал тремя английскими булавками к нижнему белью.
– Зиг, Марта, я решил поехать в Америку. Я просто не могу растрачивать остаток своей жизни на прозябание в Австрийской империи. Здесь слишком мало возможностей для честолюбивого человека. С кем бы я ни встречался, что бы ни читал, все говорит о том, что Соединенные Штаты – это страна возможностей. Там человек может созидать и сам развиваться в стремительном темпе, а именно этого мне недостает.
Зигмунд усмехнулся:
– Удивлен, что тебе потребовалось так много времени, чтобы решиться. Чем мы можем помочь?
Эли любовно обнял Анну.
– Поскольку это может быть лишь зондирующей поездкой, я должен оставить Анну и детей. Анна согласна. Я уже купил билет на пароход. Полагаю, что буду в отъезде три–четыре месяца. Вы оба позаботитесь о моей семье?
– Столько, сколько потребуется тебе находиться в отъезде, – уверила его Марта. – Анна, не хотела бы ты, чтобы к тебе переселилась одна из твоих сестер?
– Да, думаю, что попрошу Розу. Она такая способная.
– А как в отношении денег, Эли? – спросил Зигмунд. – У нас есть некоторые сбережения…
– Спасибо, Зиг. Я продаю за приличную цену мою контору, но, возможно, потребуется некоторая помощь.
– Хорошо, оставь свою семью на нас. Думай о том, как доставить сюда все то золото, которым там вымощены улицы.
В начале января умер профессор Эрнст Брюкке, и весь медицинский и академический мир оплакивал это событие, но больше всех Зигмунд и Йозеф Брейер, для которых Брюкке был величайшим ученым и наставником. Они проговорили о Брюкке почти до полуночи, их воспоминания возвращались на двадцать лет назад, когда Йозеф приступил к работе с профессором в Институте физиологии. Йозеф заметил:
– Зиг, это была наша особая литургия по профессору Эрнсту Брюкке. Справедливо, что как его ученики мы сохраним его для себя живым вместе с его идиосинкразией и его научным гением.
– Это, конечно, не протестантская служба, но, я полагаю, ее можно считать духовной. Йозеф, если любовь есть то, о чем говорит религия, то тогда мы прочитали красноречивую молитву в честь нашего доброго и великого друга. Как сказал бы священник: «Покойся в мире».
Рождение и смерть сменяли друг друга в ошеломляющем ритме. В апреле у Фрейдов родился третий сын, которому они дали имя Эрнст. Марта комментировала, сияя от счастья:
– Теперь ты можешь считать себя главой многочисленного клана. Твое семя будет развеяно земными ветрами.
– Дорогая Марта, не потеряй формулу, как делать девочек, ведь мои родители утеряли предписания по изготовлению мальчиков. Я уверен, что Матильда хотела бы иметь маленькую сестренку, чтобы играть с ней.
Прошло всего несколько недель, и он узнал, что профессор Теодор Мейнерт находится на смертном одре, став в пятьдесят девять лет жертвой врожденной сердечной болезни. Ему очень хотелось посетить дом Мейнерта и выразить свое уважение, ибо, несмотря на их профессиональные расхождения и публичные схватки, Зигмунд любил его и восхищался этим человеком, уступавшим только Брюкке. Вместе с Брюкке Мейнерт опекал его и боролся за него как студента и молодого врача. И тем не менее он полагал, что не должен быть навязчивым. В свой последний час профессор, очевидно, ни с кем не встречается.
Каково же было удивление Зигмунда, когда он увидел в своем фойе слугу Мейнерта с запиской: не мог бы господин доктор Фрейд прийти в дом Мейнерта незамедлительно? Профессор Мейнерт желает видеть его. Когда Зигмунда провели в спальню, он обнаружил, что его старый учитель не похудел, а даже выглядел более полным, чем обычно, с его спадавшими на лоб темно–серыми космами. Если профессор и боялся смерти, то Зигмунд не заметил тем не менее каких–либо признаков этого. Мейнерт пригласил его знаками подойти поближе и сказал хриплым голосом:
– Рад, что вы не принесли коробку гаванских сигар на сей раз, господин доктор; мне противна мысль, что я не смог бы их выкурить.
– Вас не оставляет чувство юмора, господин советник.
– Это – нет, а все остальное – да. – Он попытался приподняться в постели. – Вы, вероятно, удивлены, почему я позвал вас в свой смертный час?
– Вы всегда были мастером сюрпризов, господин профессор, особенно в вашей работе.
– Нет. В жизни. Половина моих шагов были для меня неожиданными. Сказать почему?
– Думаю, что вы хотите услышать, господин советник.
– Проницательно с вашей стороны. Пожалуйста, подложите подушки под мою спину. Спасибо. Уже пять или шесть лет вы осаждаете меня глупостями Шарко относительно мужской истерии. Вы все еще верите в этот абсурд? Говорите только правду, непорядочно врать умирающему.
– Со всей честностью и вопреки вашим большим усилиям я не изменил своего мнения.
– Тогда я также буду откровенным. – Легкая улыбка пробежала по лицу Мейнерта. – Дорогой коллега, такая вещь, как мужская истерия, существует. Знаете, почему я это знаю?
– Нет, – скромно ответил Зигмунд.
– Потому что я сам представляю явный случай мужской истерии. Именно это подтолкнуло меня нюхать хлороформ, когда я был молодым, и привязало к алкоголю, когда я постарел. Как вы думаете, почему я так отчаянно боролся против вас эти годы?
– …Вы были… привержены анатомической основе…
– Чепуха! Вам не следовало бы обманываться. Я высмеивал ваши теории, чтобы не быть разоблаченным.
– Зачем вы говорите мне это сейчас, господин советник?
– Потому что это уже не имеет значения. Мое дело кончилось. Я чувствую, что могу еще чему–то научить вас. Зигмунд, противник, который борется против вас наиболее яростно, больше всех убежден в вашей правоте. Я был не последним из числа тех, кто пытался втянуть вас в борьбу, развенчать ваши убеждения. Вы слишком авантюристичны, чтобы не вести борьбу всю жизнь. Вы один из моих лучших студентов. Вы заслужили правду.
За тринадцать лет работы с Мейнертом, считая с первого курса клинической психиатрии зимой 1878 года, профессор впервые назвал его по имени. Зигмунд был так поражен, так тронут, что едва расслышал последнюю фразу. Он чувствовал, что это прощальный подарок, такой же, как мраморный римлянин Флейшля. Мейнерт прошептал:
– До свиданья!
– До свиданья, господин советник. Зигмунд отвернулся со слезами на глазах.
Марта и Зигмунд сняли ту же славную виллу в Рейхе–нау на лето, и самым приятным моментом был двухнедельный отдых в августе, проведенный ими в «зеленой провинции» – в Штирии, в Южной Австрии, сначала в Хальштадте, а затем вторую неделю в Бад–Аусзее, Их совместная жизнь продолжалась уже шесть лет: у них было четыре здоровых ребенка и постоянный дом; Зигмунд обеспечил себе надежную частную практику, гарантировавшую основной доход семьи.
В гостиницах Хальштадта и Бад–Аусзее они сняли комнаты с удобными балконами, с которых открывался вид на утопавшие в зелени богатые долины. Они поднимались в горы, плавали в холодных голубых водах Бад–Аусзее, пили белое штирийское вино, смаковали жаркое из косули, куропатки и местную ветчину. К вечеру они усаживались у порога гостиницы, наслаждаясь красочным заходом солнца, и читали до наступления сумерек.
В спокойной красе Штирийских Альп отступили годы, отошли на второй план заботы о детях, доме, пациентах. Они расслабились, рано ложились спать, а до сна отдавали дань любви под почти невесомыми и в то же время удивительно теплыми покрывалами; пробуждаясь, радовались жизни и своему пусть скромному месту под солнцем. Выдающимся светским событием года явилась свадьба Вильгельма Флиса. Вильгельм еще раньше признался Зигмунду:
– Я хочу жениться на венке, поэтому я так часто наезжаю сюда.
То, что ему нужно, он нашел в лице фрейлейн Иды Бонди, двадцатитрехлетней приветливой девушки, не блиставшей красотой, но приятной. Наследница состоятель–нейшего коммерсанта Филипа Бонди, принадлежавшего к одной из наиболее известных фамилий Вены, Ида сохраняла свою естественную прелесть, не испорченную налетом высокомерия. Семейство Бонди принадлежало к кругу пациентов Иозефа Брейера; Зигмунд и Марта не раз сопровождали чету Брейер на приемы в просторные апартаменты Бонди на Иоханнесгассе.
– Ты знаешь, я одобряю брак, но не люблю свадебные церемонии, – сказал Марте Зигмунд. – Но мы просто обязаны присутствовать на церемонии бракосочетания Вильгельма и Иды.
Марта поехала с ним в понедельник в Вену к портнихе, которая сказала, что ей потребуется три недели на шитье муарового платья. Размечтавшись, Марта говорила:
– По плечам пройдет шифоновый рюш, воротник будет стоячим, а спереди, с плеч к талии, будет вшит дымчатый шифон. К платью нужен узкий ремешок…
– Ну, ну, Марта, это же свадьба Иды.
Церемония состоялась в начале сентября в Медлинге, в летнем домике Бонди, расположенном в саду с высокими тенистыми деревьями. Зигмунду не стоило опасаться, что его прекрасно выглядевшая жена затмит Иду, которая блистала в облегающем платье из белого сатина, украшенном кружевами и широким белым треном. После дневной церемонии для приглашенных был дан свадебный обед; рекой лилось вино, и звучало множество тостов. Затем гости вернулись в сад, где была устроена танцевальная площадка. До заката солнца звучали вальсы в исполнении оркестра. Зигмунду и Марте удавалось танцевать не более двух раз в году. Обильные возлияния разогрели всех, и пары кружились в вальсе с большим самозабвением, чем обычно.
Вильгельм отвел Зигмунда в сторону:
– Зиг, моя женитьба ничего не изменит в отношениях между нами. Ты мне всегда крайне нужен. Твой анализ и критика моих мыслей помогают мне выводить моих гадких утят и превращать их в лебедей… Я говорю слишком напыщенно? Зигмунд засмеялся:
– Мы все под хмельком. А почему бы и не быть такими на такой чудесной свадьбе? Вильгельм, и ты мне нужен. Мы должны продолжать обмен письмами несколько раз в неделю о том, что думаем, посылать друг другу черновики наших статей… для замечаний…
– Нам следует также встречаться пару раз в году на конгрессах, в тех городах, которые ты назовешь: в Вене, Берлине, Зальцбурге, Дрездене, Мюнхене…
Зигмунд похлопал Вильгельма по плечу.
– У нас в Вене говорят: «Полезный нож должен быть обоюдоострым»… Пусть будет хороший медовый месяц. Когда ты вернешься в Берлин, тебя будут ждать несколько писем.
Семья Фрейд вернулась в город в конце сентября. Стояла теплая, приятная погода. Марта сидела около Зигмунда, когда он заканчивал свою работу.
– Я прочитаю книгу Артура Шницлера, которую ты принес на прошлой неделе. Эта книга «Анатоль» на самом деле интересная, как ты сказал?
– Да, эта книга новая по характеру. Ты знаешь, что Шницлер – врач. Он поступил в университет позже меня и также работал в психиатрической клинике Мейнер–та. Он говорит более честно и реалистически о сексуальной природе человека, чем кто–либо из пишущих в настоящее время.
Комната освещалась двумя настольными лампами. Если у кого–то возникал вопрос, они перебрасывались парой фраз, но большой надобности в разговоре не было. В одиннадцать часов Марта принесла кувшин с холодным малиновым соком и газированную воду, и они приготовились ко сну. Зигмунд заснул мгновенно, но, не проспав и несколько секунд, был почти что выброшен из кровати взрывом, за которым последовала ослепительная вспышка света за окнами. Марта кричала:
– Возьми мальчиков! Я позабочусь о Матильде.
Оказавшись около окна, Зигмунд заметил, что часовщик выскочил из окна своей квартиры во двор. Зигмунд накинул просторный белый халат и поспешил в спальню к мальчикам. Увидев его, Мартин закричал: «Бедуин, живой бедуин!» – и нырнул под одеяло. Появилась горничная с ребенком. Вспышка исчезла, за окном было темно.
– Сомневаюсь, что это пожар, – сказал Зигмунд. – Пойду поищу смотрителя.
Он вернулся через несколько минут и успокоил семью: взорвался газ в квартире часовщика. Зигмунд сел на кровать мальчика и спросил:
– Ну, Мартин, каким образом я превратился в бедуина?
– Твое широкое белое одеяние, папа, такое же, как у бедуинов в книжке с рисунками, которую ты мне принес. Папа, ты странно выглядел: твои волосы стояли дыбом.
На следующее утро часовщик уехал из дома, бормоча, что это обращенное к нему предзнаменование. В полдень смотритель стоял перед дверью Фрейда:
– Господин доктор, квартира ваша, если вы все еще желаете снять ее. Нам потребуется несколько дней, чтобы покрасить закопченные газом стены…
К концу недели газовое оборудование привели в порядок, помещения покрасили белой краской. По просьбе Зигмунда фойе разделили стеклянной перегородкой, и таким образом появилась вместительная комната ожидания, куда он поставил стулья, софу и стойку для зонтов из своих прежних прихожих. В кабинете, окно которого выходило во внутренний дворик, Зигмунд разместил свой рабочий стол, книжные полки, черную кушетку, купленную для своего первого холостяцкого жилья, стеклянный шкаф для медицинского оборудования, а на стенах развесил портреты великих врачей, преподававших в Венском университете: Шкоды, Талля, Земмельвейса, Брюкке. Он избавился от своей машины электрического массажа. Получился строгий профессиональный кабинет, который, как он надеялся, должен внушать доверие пациентам.
Подобная строгость не требовалась для его личного рабочего кабинета – угловой комнаты, куда вела раздвижная дверь. На стене над своим письменным столом он повесил репродукцию флорентийца Джотто, а на противоположной стороне разместил вертикальными рядами черепки, медальоны, пластины с надписями, найденные при археологических раскопках на Ближнем Востоке и подаренные ему Флейшлем и Йозефом Брейером на рождественские праздники или по случаю дня рождения, к ним он добавил небольшие предметы, обнаруженные им самим в лавке древностей старого города.
Это был его личный мир, в котором он мог уединиться, когда кончалась работа и не было пациентов, где он мог читать, заниматься исследованиями, писать заметки и статьи, вести переписку (наиболее интересная для него – с Вильгельмом Флисом из Берлина), раскладывать книги, с которыми он продолжал работать над проблемами афазии, психологии, мозга. В приемной он был врачом, занимающимся различными неврологическими заболеваниями, в своем рабочем кабинете – ученым, исследователем, философом, прокладывающим путь через лабиринт открытого им ничейного мира сознания. Небольшой кабинет стал еще теснее, когда стены обросли книжными полками. Однако ему нравилось чувство компактности, изоляции от внешнего мира. Длетавшие до него звуки действовали успокаивающе – садовник косил траву или сгребал опавшие листья.
Такими перестановками он нарушил венские традиции: приемные кабинеты тамошних врачей располагались в собственных квартирах. Тем не менее он обнаружил, что его пациентам пришлось по вкусу чувство уединенности: входить без звонка через незапертую дверь, сидеть в прихожей, где нет горничной. Кроме того, около фойе находилась туалетная комната, которой они могли пользоваться, не ставя в известность других и не нарушая покой семьи; многие его пациенты по достоинству оценили это. Марта расписала день так, что горничная спускалась вниз, когда семья завтракала, и до прихода первого пациента убирала маленькую кухню, в которой Зигмунд кипятил свои инструменты, и другие помещения.
За день до открытия кабинета Марта приобрела мраморную копию «Умирающего раба» Микеланджело, который так понравился Зигмунду при посещении Лувра. Статую доставили, когда он находился в Институте Кассовица. Для него явилось полной неожиданностью по возвращении увидеть в своем рабочем кабинете Марту и мраморное изваяние, поставленное так, как если бы оно находилось здесь всегда. И он прослезился.
– Любимая, Марта, как ты догадалась? – Он нежно провел рукой по скульптуре. – Посмотри, как молод этот человек, как гармонично его тело, как безупречно вылеплено его греческое лицо с наполненными болью глазами и губами. Его мученическое лицо символизирует для меня агонию всего порабощенного человечества, раздавленного невидимым врагом и безжалостной судьбой. Оно должно быть спасено! Человечество – слишком удивительное создание, чтобы утерять его. Каким образом освободить умирающего раба от пут, восстановить его крепкое здоровье? Решению этого вопроса я хочу посвятить всю свою жизнь.
Знакомый врач поинтересовался у Зигмунда, не займется ли он делом фрейлейн Элизабет фон Рейхардт, которую он безуспешно лечит в течение двух лет от возникающей время от времени боли в ногах, порой лишающей ее возможности двигаться. Этот врач пришел к запоздалому заключению, что фрейлейн Элизабет страдает истерией. Может быть, Зигмунд поможет?
Двадцатичетырехлетняя Элизабет фон Рейхардт, брюнетка с темными глазами, не слыла красавицей: рот и подбородок не сочетались с непропорционально широким лицом. Она казалась эмоционально нормальной и воспринимала свои беды со стоической бодростью. Обследование установило, что истериогенная зона находится на внешней поверхности правого бедра. Это стало ясно, когда Фрейд надавил на мускулы ее ног, а Элизабет вскрикнула скорее от удовольствия, чем от боли. Он обнаружил единственное соматическое нарушение – наличие твердых волокон в мускулах. Он размышлял: «Не мог ли невроз оказаться связанным с этой зоной нарушения, как невроз фрау Цецилии брал начало в легкой невралгии ее челюсти и зубов?»
На протяжении месяца он встречался с пациенткой дважды в неделю для «притворного лечения», как он писал своим коллегам, сводившегося главным образом к массажу. Одновременно семейный врач неспешно раскрывал Элизабет новую терапию, разработанную доктором Фрейдом и заключавшуюся в выяснении посредством беседы причины ее заболевания. Когда Элизабет была подготовлена к лечению внушением, Зигмунд прекратил массаж.
– Фрейлейн Элизабет, я не собираюсь гипнотизировать вас. Полагаю, что мы можем многое сделать без гипноза. Однако я должен зарезервировать право прибегнуть к нему позднее, если появятся показания, против которых бессильна ваша бодрствующая память. Согласны?
– Согласна, господин доктор.
– Процедура состоит в том, чтобы слой за слоем снимать патогенный материал. Мы можем сравнить ее с техникой откапывания погребенного города. Расскажите мне обо всем, что вы помните о вашем заболевании.
Элизабет вспоминала свободно. Младшая из трех дочерей процветающего венгерского землевладельца, она стала из–за болезни матери компаньонкой и доверенным лицом отца. Отец гордился тем, что Элизабет заняла место сына; родственники решили, что Элизабет может выйти замуж только за исключительно талантливого человека. Отец счел, что в культурной Вене его дочери получат наилучшие возможности для образования, и перевез сюда семью. Элизабет вела полноценную, интересную жизнь, до тех пор пока ее отец не перенес тяжелый сердечный приступ. Она стала сиделкой, спала в его комнате.
Через полтора года отец умер. У матери удалили катаракту. Вновь Элизабет превратилась в няньку. Луч счастья промелькнул, когда ее сестра вышла замуж за исключительно доброго и внимательного человека. Но семейное счастье длилось недолго: сестра скончалась при родах; муж с разбитым сердцем вернулся в свою семью, забрав ребенка.
История, понятно, печальная. Элизабет признавала, что чувствует себя одинокой, подавленной жестокой судьбой, жаждущей любви. Но почему все это привело к истерии, выразившейся в неспособности ходить? В мрачном рассказе Элизабет не проглядывали следы подсознательного. Зигмунд решил прибегнуть к гипнозу, но, как ни старался, не мог ввести Элизабет в состояние сна. Вместо этого она ухмылялась, довольная, как бы говоря: «Я не сплю, вы видите. Меня не загипнотизировать».
Это не развлекало Зигмунда. Он устал повторять: «Вы засыпаете… спите!», а в ответ слышал: «Но, доктор, я не сплю». Однако было необходимо, чтобы у пациентки открылся доступ к воспоминаниям и она «могла распознать связи, которые кажутся несуществующими при нормальном состоянии сознания». Он искал определяющие факторы, ему нужны были патологические причины, отсутствующие в нормальной памяти пациентки.
Он вспомнил образ профессора Бернгейма, использовавшего нажим руки на надбровья пациентов. Он наложил собственную руку на лоб Элизабет и сказал:
– Хочу, чтобы вы сказали мне обо всем, что проходит перед вашим внутренним зрением или в вашей памяти во время этого нажима.
Элизабет молчала. Доктор Фрейд настаивал, что она видит образы и вспоминает разговоры, после того как он наложил свои пальцы на ее лоб. Она сделала долгий, шумный выдох, расслабилась в кресле, затем прошептала:
– …Да, я думала о замечательном вечере… Молодой мужчина, нравившийся мне, провожал меня с вечеринки… Наша беседа была очень приятной для меня, как беседа между равными, довольными друг другом…
Вслед за Элизабет Зигмунд облегченно вздохнул. Он подумал: «Пробка выскочила».
Когда Элизабет вернулась домой с вечеринки, куда она пошла по настоянию семьи, то обнаружила, что отцу стало хуже. Вскоре он умер. Элизабет не могла простить себе случившегося. Она больше не встречалась с молодым человеком…
Плотина разрушилась. Зигмунд заметил, что боль в левой ноге пациентки усилилась, когда она говорила об умершей сестре и свояке. С помощью настойчивого зондирования он вызвал в памяти сцену, и Элизабет описала долгую прогулку со свояком в горы в то время, когда ее сестра неважно себя чувствовала. Вернувшись с прогулки, Элизабет почувствовала острую боль в ногах. Семья приписала эти боли затяжной ходьбе и теплой минеральной ванне, после которой она простудилась…
Доктор Фрейд придерживался иного мнения. С помощью нажима на лоб он вывел ее на последующие воспоминания: подъем в горы в одиночестве к тому месту, где она часто сидела на каменной скамье со свояком, любуясь пейзажем. Вернувшись в гостиницу, Элизабет обнаружила, что ее левая нога вдруг оказалась полупарализованной.
– О чем вы думали, когда вернулись, Элизабет?
– Что я одинока. Мне так хотелось, подобно моей сестре, блаженства, любви и счастья.
Зигмунд полагал, что нащупал правильный путь, но он имел дело с непредсказуемой пациенткой. Временами материал выпадал из хронологической последовательности, «словно она листала толстую книгу с рисунками». В другие дни она становилась непослушной, ее сознательный ум твердо удерживал контроль, не желая или не умея извлечь запрятанное в памяти. Он боролся с таким подавлением и сокрытием.
– Что–то должно было с вами случиться! Возможно, вы недостаточно внимательны? Может быть, вы думаете, что приходящая к вам мысль неправильная? Не вам это решать. Вы должны сказать все, что вам приходит в голову, независимо от того, считаете ли вы это подходящим или нет!
Порой проходили дни, прежде чем Элизабет уступала подсознанию и раскрывалась правда: она считала себя достаточно сильной, чтобы жить без любви, без мужчины, но она начала осознавать свою слабость одинокой женщины. Ее инертная натура начала плавиться, когда она увидела, какой чудесной заботой свояк окружил ее сестру; он был, подобно ее отцу, мужчиной, с которым можно обсуждать самое интимное…
Основная причина стала ясной, но требовался внешний стимул, чтобы получить подтверждение догадки Зигмунда. Однажды она, почувствовав себя слишком больной, не пришла на прием, и Зигмунд проводил процедуру у нее дома. Услышав мужские шаги и приятный голос в соседней комнате, Элизабет вскочила и воскликнула:
– Прервемся. Это мой свояк. Я слышу, он спрашивает обо мне.
Зигмунд распределил изложение обнаруженного им на несколько консультаций.
– Вы стараетесь оградить себя от вызывающего страдание убеждения, что любите мужа сестры, навязывая себе взамен физические мучения. В тот момент, когда это убеждение возвращается к вам, возникают боли вследствие успешного перевоплощения. Если вы сумеете противостоять истине, тогда ваша болезнь будет поставлена под контроль.
Элизабет буйствовала. Она плакала, отрицала, осуждала.
– Это неправда! Вы заговорили меня. Это не может быть правдой. Я не способна на такую безнравственность. Я никогда не прощу себе.
– Дорогая фрейлейн Элизабет, мы не отвечаем за свои чувства. Тот факт, что вы заболели при таких обстоятельствах, говорит достаточно ясно о вашем высоконравственном характере.
Элизабет оставалась безутешной несколько недель. Затем вся правда медленно вышла наружу. Дело было в браке по расчету. Когда будущий свояк пришел в дом фон Рейхардта, он спутал Элизабет с девушкой, на которой ему предстояло жениться. Позже, в один из вечеров, сестры имели бурный разговор, и младшая сестра сказала: «Правда в том, что вы прекрасно подходите друг другу». А затем последовало самое болезненное признание: когда Элизабет стояла у ложа умершей сестры, у нее невольно возникла мысль: «Теперь он свободен, и я могу стать его женой!»
Зигмунд научил Элизабет признать истину о ее любви и умению жить с этой любовью, примириться с фактом, что она никогда не выйдет замуж за свояка. Было это нелегко, случались рецидивы, но однажды вечером он и Марта оказались на балу, где присутствовала Элизабет. Он наблюдал, как она танцует вальс, возбужденная, целиком находясь во власти музыки. Затем ему стало известно, что она счастливо вышла замуж.
Было много причин считать себя удовлетворенным: он вылечил болезнь, длившуюся свыше двух лет, – болезнь, которую не смогли вылечить другие врачи. Он вновь продемонстрировал точно таким же образом, как демонстрировал срез мозга в лаборатории Мейнерта, что если отсутствует различимое или серьезное нарушение в анатомии организма, то нездоровье может быть вызвано невольным подавлением в подсознании мыслей, отторгаемых обычным сознанием. Он записал в своей тетради: «Основой для самого подавления может быть лишь чувство неудовольствия, несовместимости идеи, которая должна быть подавлена, и господствующей массы идей, образующих «я». Однако подавленная идея берет реванш, становясь патогенной». Это означает, что мысленный материал, однажды извлеченный из подсознательного и поставленный под ослепительный свет сознательного, может быть ослаблен так же эффективно, как любой другой вирус или инфекция, попавшие в тело или кровь.
В равной мере представлялся важным другой шаг вперед. Он часто признавался Марте:
– Я не так хорош в гипнозе. У Льебо и Бернгейма природный дар к гипнозу. Я же навязываю гипноз своим пациентам и себе.
Он не чувствовал себя бессильным из–за того, что не принадлежал к мастерам гипноза. Он мог направлять отныне людей к глубинам их памяти столь же эффективно, как достигали этого посредством введения пациентов в состояние полусна. Легкий нажим, который он применил к Элизабет фон Рейхардт, длился всего несколько секунд. Как только он побудил ее сосредоточиться, уже не требовалось никакого особого средства. Если «работа по расширению ограниченного сознания требовала усилий», то сокрытие воспоминаний зачастую осуществляется преднамеренно, к нему стремятся. Он должен вновь испробовать свой метод, он должен описать его. Зигмунд дрожал от возбуждения.
Эли Бернейс, совершив две разведывательные поездки в Нью–Йорк, готов был обрубить свои связи с Веной; американцы не бросаются новыми идеями, как левые и радикалы. Улицы не вымощены там золотом, но в воздухе оно носится! «С твоими способностями, Зиг, ты через год имел бы собственный госпиталь, такой же, как венская Городская больница».
Он попросил еще об одном одолжении. Он забирает с собой Анну и новорожденного, но, до того как обоснуется там, был бы признателен, если бы Марта и Зигмунд взяли к себе шестилетнюю Люси, а Амалия и Якоб позаботились о восьмилетней Юдифи. Может быть, на полгода… если, конечно, это не покажется навязчивым…
Марта заверила его, что и мысли об этом быть не может.
Зигмунд разделил своих пациентов на две категории. Неврологические больные могли приходить в любое время в часы приема и подвергаться осмотру в порядке очереди. Пациенты с неврозами пользовались правом на специальное назначение, которое, он старался соблюдать с точностью до минуты. Предыдущий пациент уходил с достаточным запасом времени, чтобы не встречаться с последующим.
Материал, подкрепивший метод, использованный им в случае с Элизабет фон Рейхардт, не заставил себя ждать. Один знакомый врач обратился к Зигмунду с просьбой заняться тридцатилетней гувернанткой–англичанкой, которая лечилась у него два года от воспаления слизистой оболочки носа. Появились новые симптомы: мисс Люси Рейнолдс либо теряла способность ощущать запах, либо ее преследовали галлюцинации запахов, вследствие чего она теряла аппетит, чувствовала тяжесть в голове, сопровождавшуюся усталостью и подавленным настроением.
– Зиг, ни одно из этих нарушений не является следствием воспаления слизистой оболочки. Видимо, есть иные причины, досаждающие мисс Рейнолдс. Не попробуете ли вы ваш метод для установления причины? Я не могу ничем помочь ей.
Люси Рейнолдс, высокая, бледнолицая, деликатная женщина, была совершенно здоровой до возникновения нынешних неприятностей. Сидя напротив него, она рассказала о своей работе гувернанткой в комфортабельном доме директора фабрики на окраине Вены. Его жена умерла несколько лет назад, и Люси, состоявшая в отдаленном родстве с женой, обещала ей, что переедет в их дом и возьмет на себя заботу о двух дочках. Отец не женился вторично, и, пока Люси была здоровой, она сделала дом счастливым для девочек… Зигмунд оттолкнулся от гипотезы, что галлюцинации запахов являются истерическими по происхождению.
– Мисс Рейнолдс, какой запах беспокоит вас больше всего?
– Запах подгоревшего пудинга.
В ее бледно–голубых глазах показались слезы. Зигмунд молчал, размышляя про себя: «Я предполагаю, что запах подгоревшего пудинга сопровождал событие, которое действует ныне как травма. Пациентка страдала гнойным воспалением носоглотки, и поэтому ее внимание сосредоточивалось на обонянии. Запах подгоревшего пудинга должен быть отправной точкой анализа».
Он предложил Люси лечь на черную кушетку, закрыть глаза и не двигаться. Наложив свою руку на ее лоб, он внушил ей, что нажим даст ей возможность сосредоточиться, увидеть, услышать и припомнить эпизоды из ее прошлого, о которых она сможет затем рассказать.
– Мисс Рейнолдс, вы можете вспомнить, когда впервые почувствовали запах подгоревшего пудинга?
– Да, это было два месяца назад, за два дня до даты моего рождения. Я была с девочками в классной комнате, обучая их приготовлению пищи. Почтальон принес письмо от моей матери из Глазго. Дети выхватили письмо из моих рук с криком: «Пожалуйста, отложи чтение до дня рождения». Пока я пыталась отобрать у них письмо, пудинг подгорел и комната наполнилась сильным запахом. Я чувствую его теперь день и ночь, и он усиливается, когда я возбуждена.
Зигмунд подвинул стул и сел около нее.
– Какое эмоциональное содержание делает эту сцену столь незабываемой для вас?
– Я готовилась к возвращению в Глазго; мысль о том, что оставлю детей…
– Не болела ли ваша мать? Нуждалась ли она в вас?
– Нет… Я просто не могла оставаться дольше в этом доме. Прислуга обвиняла меня в том, что я считаю себя лучше их, и передавала худые слухи деду девочек. Ни он, ни отец детей не поддерживали меня, когда я жаловалась. Я сказала отцу, что должна уехать. Он просил меня подумать пару недель. Пудинг подгорел в период этой неопределенности… Я обещала умирающей матери девочек, что никогда не брошу их…
Зигмунду показалось, что он увидел крошечное пятнышко света в конце туннеля, но Люси предстояло пройти долгий путь, цель могла быть найдена, если бы удалось обнаружить нечто достойное, оправдывающее желание остаться с девочками. Перерывы между сеансами были длительными, и Зигмунду почти каждый раз приходилось начинать сначала. Люси прибегала к ссылкам на подгоревший пудинг как на осязаемый символ, поскольку у нее было неблагополучно с носом. Это подтверждало его теорию, что истерия находит свою ахиллесову пяту. После полдюжины сеансов он пришел к убеждению, что Люси умалчивает о каком–то моменте, касающемся ее. Он решил действовать напрямик.
– Люси Рейнолдс, я думаю, что вы влюбились в вашего хозяина и верили в то, что займете место матери в доме и станете женой директора. Воображаемые вами нападки прислуги родились из ваших опасений, будто они знают о ваших замыслах и высмеивают вас.
Люси ответила деловито:
– Наверное, это так.
– Почему в таком случае вы мне этого не сказали?
– Я не была уверена… Не хотела знать… лучше выбросить это из головы, стать разумной…
Запах подгоревшего пудинга исчез, но тут же появился навязчивый запах сигарного дыма. Она не знала почему, ибо ранее она его не ощущала, хотя в доме постоянно курили. Зигмунд пришел к выводу, что ему надлежит проделать вторую половину анализа. Он предложил Люси лечь на черную кушетку, но на сей раз с открытыми глазами. Она пересказала ему первую картину, которая прошла перед ее глазами под давлением его руки: столовая в полдень, когда отец и дед возвращались с фабрики. Зигмунд настаивал, чтобы она продолжала всматриваться в картину. Тогда Люси увидела главного бухгалтера фабрики, любившего детей. После наводящих вопросов она вспомнила наконец сцену, имевшую отношение к делу: старый бухгалтер пытался, уходя, поцеловать девочек. Отец закричал: «Не делайте этого!»
– Я почувствовала укол в сердце. Поскольку мужчины курили сигары, этот запах ударил мне в нос.
– Что случилось раньше – то, что вы рассказываете, или подгоревший пудинг?
– О чем я говорю, было на два месяца раньше. «Если это так, – думал Зигмунд, – тогда воспоминание о подгоревшем пудинге являлось подменой. Мы еще не дошли до сути». Он сказал Люси:
– Вернемся к более ранней сцене; она лежит глубже, чем сцена с бухгалтером. Вы можете ее вспомнить, никто не забывает сцены, запечатленной в сознании.
– …Да… за несколько месяцев до этого… пришла с визитом знакомая моего хозяина. Когда она уходила, она поцеловала девочек в губы. Отец обрушился на меня: я не выполнила свои обязанности! Если такое повторится, меня уволят. Это было в то время, когда я думала, что он любит меня, ведь он с такой добротой и доверием говорил мне о воспитании девочек.
…Этот случай разрушил все мои надежды. Я поняла, что, если он может так угрожать в связи с тем, что мне не подконтрольно, он меня не любит. Запах сигарного дыма плавал в комнате…
Когда она явилась двумя днями позже, то была в радостном настроении. Зигмунд подумал на миг, что хозяин предложил ей вступить в брак. Он спросил Люси, что произошло.
– Господин доктор, вы видели меня обескураженной и больной. Когда вчера утром я проснулась, то почувствовала, будто тяжесть свалилась с плеч. У меня появилось прекрасное настроение.
– Что вы думаете о возможности брака с хозяином?
– Ее нет. Но это не расстраивает меня.
– Продолжаете ли вы любить девочек?
– Разумеется. Но какое это имеет отношение? Я свободна в мыслях и чувствах.
Зигмунд обследовал нос Люси. Отечность спала. Чувствительность оставалась несколько повышенной; простуда может еще проявить себя и причинить неприятности, но подсознание уже не может!
Разрешение проблемы заняло девять недель. Зигмунд считал результаты сеансов медленными, требующими повторое, неблагодарными. Однако перед ним сидела мисс Рейнолдс, уверенно улыбавшаяся, с чувством благодарности в глазах. Превосходное настроение сохранялось у нее и в последующие месяцы.
Он понял, что может обойтись без гипноза… через пять лет после того, как загипнотизировал своего первого пациента. Он надеялся, что вскоре освободится и от необходимости прибегать к нажиму рукой. Его опыт и знания справятся с неизвестным. Каждый пациент, каждый новый случай позволит ему пролить дополнительный свет на незримые тайники разума.
Он перенесся мысленно в то раннее утро в понедельник после объяснения с Мартой, когда он вошел в кабинет профессора Брюкке в Институте физиологии, ощутил смесь запахов спирта и формальдегида, увидел за столом своего уважаемого учителя в берете, устремившего внимательный взгляд на своего молодого сотрудника. Он просил о постоянном месте ассистента на медицинском факультете университета, а профессор Брюкке отклонил его просьбу и посоветовал вернуться на работу в больницу, добиться доцентуры и заняться частной практикой.
Ему казалось тогда, что настал конец всем его надеждам, но это было, как предвидел профессор Брюкке, только начало. И вот через десять лет перед ним, как он полагал, самое большое медицинское открытие его века. Ему не терпелось опубликовать, представить миру новую терапию, найденную им и столь чудесно помогающую людям с глубокими умственными и эмоциональными расстройствами, спасающую их от болезней и даже, возможно, от изоляции и смерти.
Осмелится ли он на такую публикацию? Следует ли рассказать о своих открытиях и теориях всему медицинскому миру? Он понимал, что в одиночку ему это было не под силу, ведь он не обладал положением и весом в венских медицинских кругах, которые обеспечили бы принятие столь революционной концепции. В городе имелся десяток врачей, посылавших к нему пациентов; все они знали, что он временами добивался положительных результатов. Вместе с тем он не был признан медицинским факультетом или научными институтами университета, и ему не предлагали вступить в их ряды. Несмотря на то, что открытие им свойств кокаина позволило хирургам проводить почти немыслимые ранее операции на глазах и он предвосхитил работы Вагнер–Яурега по анестезии кожного покрова, на него все еще нападали за то, что, защищая кокаин в качестве медицинского средства, он не учитывал его способность вызывать наркоманию; где–то в глубине души он понимал, что такое обвинение отчасти справедливо.
Подобные же обвинения – в поспешности, легковесности, безответственности – выдвигались против него в отношении применения гипноза. Не послужит добру и его попытка поделиться с частнопрактикующими коллегами тем, что он узнал из работ Месмера, а именно что доктор Антон Месмер был по меньшей мере наполовину прав, когда говорил о значении влияния внушения на физическое и душевное состояние больных. Людям помогало «внушение», а не «магнетический флюид», – внушение, на котором основывались работы Брейда, Шарко, Льебо, Бернгейма, Йозефа Брейера, а сейчас его собственные. Беда Месмера заключалась в том, что он был любителем показухи, вовлекая высшее общество в свои групповые сеансы в Вене и Париже и превращая их в восточный базар.
Имелось третье, и более серьезное препятствие: модифицированная им концепция мужской истерии, привезенная от Шарко из Парижа семь лет назад. Йозеф Брейер и Генрих Оберштейнер, работавший в санатории в Обер–деблинге, знали, что он прав, но профессор Мейнерт настроил весь австрийский медицинский мир против него, высмеяв его на лекциях в Медицинском обществе и на страницах медицинского журнала.
Его первая книга, об афазии, расценивалась, чего и опасался Йозеф Брейер, как еще одна нескромность и поэтому была обойдена вниманием не только медицинской прессы, но и научными кругами Вены. Его друзья и коллеги по медицине не комментировали ее содержания. Хотя книга была выпущена в дешевом издании Дойтике, за первый год разошлось всего 142 экземпляра. Теперь же продажа практически прекратилась; ни в одной из новых работ в этой области о его научном вкладе не упоминалось. Как он предполагал, это было хуже, чем утопить книгу на дне океана. Бросив вызов тезису, принятому европейскими исследователями, что афазия – следствие анатомически локализованного повреждения мозга, и выдвинув предположение, что афазия может быть вызвана психологическими факторами, он вновь, как сказал Мейнерт, «уехал из Вены как врач с образованием по физиологии», чтобы вернуться «практиком по гипнозу». Он впал в немилость из–за того, что критиковал такие великие авторитеты, как Мейнерт, Вернике и Лихтгейм. Хотя в письме Вильгельму Флису перед выходом книги в свет он признал, что был довольно «наглым», скрещивая мечи с известными физиологами и специалистами по анатомии мозга, Зигмунд страдал от пренебрежительного нежелания оппонентов вытащить меч из ножен.
«Я не мазохист, – думал он. – Мне не нравится, когда меня тузят. Я жажду восхищения и уважения, как любой ученый. Но как продвинуть публикацию о моем наиболее важном открытии? Те, кто не станут смеяться, будут высмеивать, нашептывать друг другу: «Опять этот безответственный Фрейд, пытающийся поджечь мир незажженной горелкой Бунзена!»