Молодой голос:

— А все из-за Асандра, чтоб ему пропасть! Обнаглели при нем эвпатриды.

— Э-э, — печально возражает старик. — При каком царе жилось легко? Что Митридат Евпатор, что Махар, что Асандр — все одинаковы для нас, несчастных. Так уж, видно, предопределено на небесах: одним — вечно блаженствовать, другим — вечно страдать.

— Не верю! — послышался желчный голос. Э, да это наш приятель Сфэр из Тиритаки! Вот где он спрятался. — Не допустит бог, чтобы простой народ бесконечно мучился. Не допустит бог, я вам говорю! Не допустит!

Метро и Геката, дне дочурки… память о них изъела сердце беглого мятежника. Он почти не думал о жене. Они устали друг от друга из-за проклятой беспросветной жизни. Но о детях Сфэр не мог забыть.

Он узнал стороной, что Ламприск, по указанию Асандра, продал его семью в рабство. И теперь каждую ночь Сфэру снились золотистые волосы и темно-карие глаза, синие глаза и черные волосы…

— Бог? — насмешливо переспросил молодой. — Какая тебе польза от него? Зевс, Асандр — не все ли равно? Два царя. Первый — небесный, второй — земной. Не подведут друг друга.

— При чем тут Зевс? При чем тут Зевс, я спрашиваю? Зевс тут при чем? Не об олимпийцах речь. От них толку не дождешься. — Сфэр понижает голос и шепчет чуть слышно: — Один башмачник еврей, дай бог ему здоровья, рассказывал: скоро явится спаситель человечества, чудотворец, друг тружеников и угнетенных. Будет, говорит, светопреставление, и Мессия совершит страшный суд. Сбросит богачей в огненный ад, создаст новое небо, новую землю. И тогда воскреснут к вечной жизни страждущие и обремененные — то есть мы, бедняки. Иудеи и эллины, скифы и маиты, и люди из других племен. И наступит блаженное царство, которому не будет конца.

— Неужели?

— Так написано у них в священных книгах.

— Мессия, Христос. Спаситель человечества, — произносит старик задумчиво. — Господи! Хотя бы скорей окончились мучения. Голод. Нужда. Горе. Ни человек ты, ни собака. Всякий, кто чуть посильней тебя, так и норовит усесться на шею. Нигде не найдешь справедливости. На кого уповать? Накажет, говоришь, всех богачей? — спрашивает старик с любопытством.

— Всех! Всех, я говорю. Всех!

— И не будет войн, засухи, мора?

— Не будет. Не будет, я говорю. Не будет.

— И скоро настанет этот самый конец света?

— Скоро. Скоро, я говорю. Очень скоро. Евреи, особенно понтийские, ждут его со дня на день.

— Смотри-ка! — поражается старик. — А мы не знаем ничего. Где живет твой башмачник?

— В Нимфее.

— Ты бы сводил меня к нему как-нибудь. Мудрый, видать, человек.

— Иудеи они все мудрые.

— Расспросить надо получше. Или он откажется со мной беседовать?

— Почему? Добрый старик. Велел приходить. Завтра вернемся домой, послезавтра съездим в Нимфей.

— Спаситель человечества. Мессия. Христос…

Рыбаки затихают.

Темные, забитые, истощенные голодом и трудом — изнурительным, не приносящим радости.

Утратившие в вековечной, жестокой и бесплодной борьбе против имущих веру в свои силы, потерявшие всякую надежду на избавление от бесконечных тяжких забот.

Они лежат на берегу моря и с медленно разгорающейся искрой упования прислушиваются к тревожному стуку собственных сердец, улавливая в нем отдаленную торжественную поступь грядущего спасителя.

Неужели придет новый бог?

Бог настоящий, не похожий на старых идолов. Не греческий, не иудейский, не египетский, не вавилонский, не персидский, а добрый бог всех простых людей?

Старым богам приносили в жертву родных детей, упитанных быков и овец.

Окуривали их изображения голубым и желтым дымом пахучих растений.

Складывали у подножья беломраморных, медных и золотых статуй благоухающие цветы, сочные плоды и кости жертвенных животных, покрытые толстым слоем жира.

Но бедняцкая нужда тысячи лет оставалась бедняцкой нуждой…

Неужели придет, наконец, подлинный бог-избавитель?

Рыбаки видят во сне золотые стены нового Иерусалима и под нежные звуки серебряных флейт купаются в прозрачных райских потоках. Мир. Тишина. Спокойствие. Только вода мягко шелестит у берега…

Вдруг все поднялись с мест.

Недалеко от них, в степи, мягко шуршала трава.

— Скифы! — воскликнул молодой рыбак.

— Ти-хо! — зашипел старик. — Быстро к лодке! Ложитесь на песок.

Рыбаки, почти невидимые в темноте, подхватили плащи, бросились к воде и упали на отмель.

— Может, скифская лошадь сюда забрела? — просипел молодой рыбак.

— Дуралей! Лошадь топала бы копытами. Человек идет.

— Тихо! Слушайте.

Кто-то запел совсем близко:

Коэа-старуха день и ночь рыдала:

— Ах, юность, о тебе забыть я не могу!

О, стать бы вновь мне козочкою малой —

Я б целый день бодалась на лугу…

— Ну и песня, — изумился Сфер. — Никогда не слышал такой.

— Эллин, свой, — вздохнул молодой рыбак облегченно. Хотя и покорились царю боспорские скифы, хотя и нечего взять с бедняка… но кто их знает? Варвары. — Свой, — громче повторил юнец, но тут старик злобно схватил его за ухо:

— Тсс! Замолчишь ты, сорока! Всякие эллины бывают. Отнимет лодку — узнаешь, какой он свой.

Во мгле показался смутный силуэт. Подминая ногами пахучую траву, пришелец остановился на месте, где только сейчас отдыхали рыбаки. Помедлив, он махнул рукой и заковылял прямехонько к лодке.

Рыбаки оцепенели, стискивая рукояти длинных ножей. Человек опять остановился. Его, вероятно, поразили очертания лодки, вытащенной на берег.

— Л-лодка? — пробормотал он изумленно и потянул носом воздух. — Море? Хм… Берег морской. На песке… А, с-собака!

Гуляка покачнулся и сел, едва не задев рыбарей, лежавших неподвижно, как бревна. От него густо разило запахом кислого вина. Ночной бродяга спросил себя:

— К-куда я попал? Э, не все ли равно. Переспим здесь.

Недолго думая, он растянулся на сыром песке, заодно угодив пяткой в лицо старика. Тот вскрикнул. Какой теперь смысл таиться? Рыбаки вскочили и кинулись к судну. В темноте замерцали узкие лезвия. Однако бродяга не спешил в драку.

Он, кажется, даже и не удивился.

— Эй, кто там? — заорал он весело. — Кто путается у меня под ногами?

Молчание. Откуда знать бедным рыбакам, что это за человек? Стоит ли с ним связываться? Не лучше ли повременить?

— Эхей, вы! — завопил бродяга во весь голос, и в крике его звучал буйный смех. — Кто тут, я спрашиваю?

— Мы — честные рыбаки, — ответил старик угрюмо. — А сам ты кто, чего шатаешься ночью по берегу моря?

— Кто я? — захохотал бродяга. — Вай боже! Я и сам плохо знаю, кто. Вот как, соседи. Ха-ха-ха! Вино есть? — Он помолчал некоторое время, потом заговорил снова: — Так вы… э-э… рыбаки, да?

— Да, добрый человек.

— Ха-ха-ха! Вино есть?.. Выходит… э-э… рыбу ловите?

— Ты угадал.

— Ха-ха-ха! Вино есть? — Бродяга как будто задумался. — А… з-зачем?

— Что — зачем?

— Ну… ловите рыбу?

— Как зачем? Пропитание добываем себе.

Видя, что пришелец не опасен, рыбаки уселись на песок. Они с недоумением слушали отрывистые слова, которые заика, давясь от пьяного смеха, бросал из темноты.

— Пропитание? — бормотал человек. — А к чему оно — проп… пропитание?

Вопрос позабавил рыбаков. Ночной бродяга оказался безобидным чудаком, и ответили ему охотно:

— Чтоб жить, добрый человек.

— Жить? — В голосе бражника вдруг прозвучало отвращение — такое глубокое, утробное, что рыбакам стало не по себе. — А какой смысл — жить?

— Мы не понимаем твоих вопросов, — рассердился старик. — На них трудно отвечать. Скажи лучше сам, какой в жизни смысл.

— А? Н-никакого смысла! Но вы… надоели мне. Я засыпаю. Прощайте. — Бродяга натянул на голову плащ и пробубнил: — В-везде люди, никуда от них не скроешься Проклятье! Вино… есть?

Он умолк, очевидно, уснул.

— Что за человек? — прошептал рыбак. — Беглый раб? Не похоже.

— Может, сумасшедший? — предположил другой.

— Чует мое сердце — не к добру он сюда притащился, — вздохнул третий.

Как бы в подтверждение этих слов где-то в степи послышался дробный стук лошадиных копыт. Свирепо залаяла собака. Шум приближался.

— Не будет сегодня покоя! — прохрипел старик. — Скорей, дети, скорей! Отчалим в море, да сохранят нас боги от всяких бед.

Рыбаки, напрягая силы, стащили лодку на воду, отвели от берега, разместились по сиденьям и взялись за весла. Лодка растворилась во мгле. Рыбаки убрали весла и, замерев от страха и любопытства, принялись ждать, что будет дальше.

Громко зарычал пес. Фыркнул конь, прозвучало короткое злое ругательство на греческом языке. Вспыхнул факел. Рыбаки увидели несколько не внушающих доверия фигур. Один из всадников спешился, сорвал с бродяги хламиду и заглянул ему в лицо.

До рыбаков долетел радостный возглас:

— Вот он где!

— Я говорил: беглый раб, — заметил молодой рыбак.

Но всадники не стали бить и колотить бродягу, как бьют и колотят беглых рабов. Гуляку бережно подняли и положили поперек седла. Один из всадников даже вытер ему полой хитона грязное лицо.

— Накачался, как наемник, ворон бы его забрал!..

Смех. Факел погас. Берег снова погрузился в темноту, после яркого огня более густую и пугающую, чем раньше. Опять застучали копыта. Скоро наступила тишина.

Но прошел целый час, пока рыбаки осмелились вернуться на отмель.

Они не спали до утра. Все гадали, что произошло у них на глазах. Да так и не придумали ничего путного.


Асандр, услышав топот грубых башмаков, свесился из окна и увидел в тесной улочке позади Белого дворца толпу солдат, ведущих за уздечки усталых коней.

Среди них плелся, низко опустив голову, несчастный, грязный человек в разорванной тунике. Сердце Асандра тяжко забилось.

— О Зевс, — пробормотал старик с заметной долей омерзения. — Неужели это мой сын?

…Перед ним объявился Поликрат. Царь сел и выжидательно посмотрел на глашатая. Взгляд старика выражал тревожный вопрос.

Глашатай молча кивнул и сбросил на пол плащ, сырой от предрассветной росы.


На внутренней площадке Белого дворца, с края бассейна, сидит Орест.

Он следит за стайкой диковинных красных рыбок, снующих туда и сюда в прозрачной воде, и в глазах его — отвращение.

Плечевую кость левой руки простреливает острая боль. Грудь ровно и тупо ноет. Оресту не хватает дыхания. Голова странно легка, будто пухом набита; мутно в ней после вчерашней попойки — нет и обрывка мыслей.

Дворец, мраморная дева посередине бассейна, воздух, солнце угнетают Ореста, заставляют страдать. Стиснув зубы, Орест тихо стонет. Закусив губу, смотрит из окна его отец Асандр.

— О Зевс, — вздыхает царь, притаившись за решетчатой ставней. — От меня ли произошло это чудо?

Орест появился на свет тридцать лет назад от скифской рабыни Раматавы. Немало таких полугреков развелось в Тавриде с тех пор, как здесь поселились эллины.

Их доля, особенно после обострения вражды между пришельцами и коренным населением, была плачевной. Эллины презирали, как «полуварваров», скифы не допускали к себе, потому что в жилах «ублюдков» текла кровь ненавистных поработителей. Как будто «полуварвары» и «ублюдки» по собственному почину родились таковыми.

Эллино-скиф.

Плод и в то же время жертва своеобразно сложившихся в Тавриде обстоятельств.

Он рос в одиночестве, всеми гонимый, не всегда признаваемый за полноценного человека даже матерью.

С детства, еще не научившись как следует говорить, он уже терпел с двух сторон побои, насмешки, оскорбления. Спрятавшись за колонной и пугливо озираясь, он грыз, точно щенок, кусок черствого хлеба, украденный на кухне. Спал в сыром углу на полусгнившей циновке, в обществе мокриц, и часто вздрагивал во сне, опасаясь получить пинок от проходивших мимо людей. Зимой обматывал ступни тряпьем, чтобы не отморозить пальцев — ведь никто не давал ему обуви.

Судьба его всецело зависела от прихоти отца.

Кичливый эллин мог в припадке благодушия поселить сына или дочь на господской половине дома. Он же мог отправить их, рассердившись, назад, в хижину к невольникам, которые с недоброй завистью относились к «ублюдкам», если им везло, и злорадно издевались над ними, если им не посчастливилось.

Происходя от разных корней, полуэллины жили странной двойственной жизнью. Греческая кровь прочно привязала их к шумному белокаменному городу с прямыми улицами, квадратными площадями, рынками и людной гаванью.

Скифская заставляла вечно томиться в неизъяснимой тоске по унылому свисту степного ветра, грустному шороху сухих осенних трав и горестному крику улетающих журавлей.

Это были молчаливые, задумчивые, мечтательные, рассеянные люди необычного, тонкого, непонятного для других душевного склада.

Метисы отличались врожденной добротой и могли бы принести окружающим много хорошего, — будучи новой разновидностью человеческой породы, они не болели предрассудками, присущими их так непохожим друг на друга отцам и матерям.

Но унизительное и неразумное отношение всех, с кем они соприкасались, накладывало темный отпечаток на их характеры. Более ограниченных или легкомысленных превращало в покорных слуг или беспечных шутов. Иных заставляло сторониться толпы, замыкаться в себе, делало из них ни во что не верящих мудрецов. Третьих озлобляло, доводило до отчаяния и толкало на преступления.

Детство Ореста ничем не отличалось от детства многих других «смешанных эллинов».

Он не любил мать, потому что она его не любила. Он был равнодушен к отцу, потому что отец относился к нему так же.

Но однажды Асандр заметил смышленого мальчика. Царь не имел и не мог уже иметь других сыновей. Он приблизил Ореста к себе. Но грубый, черствый старик, заботившийся прежде всего о собственном благе, не стал другом, настоящим отцом сыну.

Орест тоже не сумел привязаться к Асандру. Подростка угнетал и не раз заставлял плакать от бессильной злобы крутой нрав родителя, возмущала дикая страсть царя к золоту. Он терпел побои, оскорбления, но не уходил от отца — боялся умереть с голоду, расстаться с сытой жизнью. Душа надорвалась.

Двадцати трех лет от роду Орест примкнул к заговору молодых боспорян, мечтавших сбросить иго монарха и установить демократическую власть.

Орест плохо знал о целях заговора — лишь бы отомстить Асандру, которого не мог терпеть.

Смелых, но неопытных мятежников, полагавшихся лишь на себя и не искавших поддержки в низах, быстро разоблачили. Часть успела бежать. Орест попался. Асандр был потрясен. Свергнуть отца! Ореста бросили в застенок.

Асандр потребовал, чтоб сын выдал оставшихся на свободе участников предполагавшегося восстания.

Но Орест отказался. Его подвесили к потолку и принялись выкручивать суставы. Орест кричал, но сохранил тайну. Тогда в рот и нос преступника насыпали мелу и залили его чашкой уксуса. Выделяющийся газ обжигал язык, небо, горло и ноздри, как огонь. Орест чуть не задохнулся, но все-таки не сдался.

Озверев при виде такого упрямства, Асандр пригрозил палачам смертью. И Орест узнал на своей спине, что такое истрихида.

Истрихида — длинный ременный бич, в который вплетены острые косточки. С первого же удара с Ореста клочьями полетела кожа. Двадцать ударов! Орест потерял сознание. И все же он выдержал. Не назвал скрывающихся в городе товарищей.

Как ни странно, заговорщиков выдал их предводитель. Тот самый, что на тайных сборищах бил себя в грудь и, сверкая красивыми глазами, произносил зажигательные речи.

Вдобавок ко всему, Ойнанфа, жадная сластена, дочь старьевщика, с которой Орест знался и которая клялась вначале, как это водится, в любви до гроба, завела, пока он сидел в застенке, любовника, преуспевающего погонщика ослов. Орест был очень привязан к ней, жениться даже собирался. Чему оставалось верить?

Царь выловил и казнил заговорщиков. Ореста же, когда тот отлежался, с проклятьем изгнал прочь из пределов столицы.

Он не пожалел Ореста, нет. Просто не хотелось выглядеть в глазах населения сыноубийцей. Насильственная смерть Ореста подорвала бы и без того подозрительно сомнительную преданность подданных царя.

Боспорская знать от души потешалась над неудачливыми мятежниками. Простой народ, которым заговорщики, строя так далеко идущие и так близко приведшие планы, столь неразумно пренебрегли, тоже не выражал сочувствия.

Как ни прискорбно, в представлении людей виновником провала оказался не истинный предатель, а человек, проявивший удивительную стойкость — потому, быть может, что того, невзирая на его подлость, все-таки убили, а этот, несмотря на благородство, остался жив.

Уделом Ореста стало одиночество.

Пытки, надругательства, но особенно — острое, доводящее до исступления сознание позора, сокрушили сердце Ореста, который и раньше не отличался уравновешенностью.

Чтоб заглушить изнуряюще беспрестанную, мучительно ноющую душевную боль, он стал все чаще прикладываться к чаше и быстро спился.

Он опустился. Одичал. Озлобился. Забыл даже то немногое, чему обучался в греческой школе. Сделался бродягой.

Насмешник, кривляка, хохочущий с ненавистью в глазах, — уже семь лет скитался он, пошатываясь от вина, по каменистым дорогам Боспора. Нищенствовал. Появлялся, исчезал вновь. Пропадал по ту сторону Киммерийского (Керченского) пролива, возвращался в Пантикапей, где его неизменно встречали ругательствами.

Обессиленный, голодный, он удалялся к родственникам по матери — не совсем, может быть, безразличным к нему скифам, что обитали подле старого пограничного вала.

Здесь и отыскал его сегодня ночью глашатай Поликрат.

За спиною Ореста послышались сперва медленные шаркающие шаги, затем осторожный топот многих ног.

Сын не встречался с отцом семь лет, но тотчас же узнал ненавистную поступь.

Орест, опасаясь внезапного удара, быстро повернулся и передернулся от чувства гадливости и страха. Перед ним стоял Асандр.

Позади царя толпились эвпатриды. Они глядели на бродягу с таким же явным, тревожным и томительным любопытством, с каким взирали бы, вероятно, на косматого и одноглазого аримаспу, обитающего, по преданию, в Рифейских горах, случись тому попасть в Пантикапей.

— Родной! — воскликнул отец плачущим голосом. — Как я рад тебя видеть…

Оресг злобно скривился.

Старик приблизился и погладил большой красной ладонью черные, дико взлохмаченные волосы блудного сына. От этого прикосновения Оресту стало мерзко, словно за шиворот плеснули вонючей жижи.

— Ах, отец! — Бродяга вскочил, выпятил, смешно прогнув позвоночник, грудь вперед, выставил левую ногу, повертел ею на пятке, схватился — резким, подчеркнуто нелепым движением задрав локти — обеими руками за сердце, откинув голову назад, и оскалил зубы в ненастоящей блаженной улыбке. — Неужели я вижу тебя? Наконец-то сподобил господь лицезреть незабываемые черты! Ох, ох! — продолжал кривляться бродяга. — Я не могу прийти в себя от восторга! Я рыдаю, обливаясь слезами… Эй, вы! Прикатите бочонок, чтоб я мог слить туда горькие ручьи, струящиеся из моих очей… — Он поднес пальцы к мутным глазам и сделал вид, будто снимает по капле слезы и складывает их в полу рваного хитона.

Несколько капель слез будто бы тяжело провалились сквозь дыру в одежде, и скоморох, с нарочитой неловкостью перегнувшись налево и взмахнув ладонью, сложенной лодочкой, изобразил скрягу, испуганно подхватывающего на лету жемчужины.

— Дай же упасть на твою грудь, мой добрый отец, и утешиться у твоего любящего сердца! — Он сделал вид, будто в отчаянии нетерпения выплеснул слезы наземь. Неуклюже выбросил грязные руки вперед и якобы обнял старика так крепко, что у него закрылись глаза, перекосилось от напряжения лицо, скрипнули зубы…

Потом сиротливо склонил голову набок, закатил глаза и жалобным голосом, слезливо, пропищал стихи собственного сочинения:

Коза-старуха день и ночь рыдала:

— Ах, юность, о тебе забыть я не могу!

О, стать бы вновь мне козочкою малой —

Я б целый день бодалась на лугу…

Затем опустил руки и, качаясь, засмеялся пьяным сумасшедшим смехом. В несколько мгновений, подражая ложной растроганности отца и облачив ее в невероятные формы, оборванец показал нарочито-глупым скоморошеством цену подобным родительским чувствам. Все присутствующие хорошо это поняли.

Пораженные эвпатриды молча таращили глаза на чудовище. Асандр один из всех внешне не растерялся при виде издевательского кривляния, хотя и был внутренне обескуражен. Вот ехидна! Стариковское чутье подсказало ему, как разрядить обстановку, и царь коротко бросил через плечо:

— Вина!

Рабыня принесла на медном подносе серебряную вазу с изображением грызущих друг друга крылатых грифонов, два тонко сработанных кубка и кусок белого овечьего сыру.

— Выпьем, сынок, за радостную встречу!

У Асандра был расчет — пусть люди, находящиеся сейчас вместе с ним во дворе или приникшие с острым любопытством к раскрытым окнам дворца, видят, что он, царь, запросто, по-семейному, пьет вино с несчастным Орестом. Пусть думают, что Асандр простил, наконец, мятежного сына.

Орест никогда не встречал со стороны родителя столько добродушия.

Другой подумал бы, что старик свихнулся.

Или, ступив одной ногой на порог Аида, впрямь раскаялся в былой черствости к сыну, решил, пока не поздно, поправить то, что когда-то было так жестоко испорчено в их отношениях.

Но мозг Ореста, насквозь пропитанный винными парами, соображал плохо. Бродяга понял одно — сейчас дадут выпить. Он облизал губы, оживился.

Старик разлил вино по кубкам:

— За примирение!

Тонкие, вымазанные черной грязью пальцы Ореста тряслись от слабости, зубы лязгали о металл.

Он жадно, судорожно-алчным глотком опорожнил кубок, откинул голову назад и блаженно зажмурился.

Через несколько мгновений пьяница ощутил в груди приятный огонь. Свободней побежала по жилам кровь. Глаза, как убедился царь, когда Орест их открыл, приняли более осмысленное выражение.

— Проследуй же в свой дом, сын мой, — Асандр кивнул на окна Белого дворца. — Омой бренное тело, облачись в одежду, подобающую наследнику престола. Вкуси сытную пищу и предайся мирному отдохновению.

«Ишь ты, старый пес! — мысленно усмехнулся Поликрат. — Где он отыскал такие пышные слова? Вон как их накручивает — что твой Эсхил…»

Асандр потребовал к себе цирюльников, банщиков, портных.

С Ореста соскоблили грязь, сделали массаж спины, груди и ног, бережно обрили худое лицо, постригли и причесали, одели беднягу в чистый шелковый хитон. И бродяга преобразился. Оказалось — злополучный гуляка еще не совсем утратил прежнюю привлекательность.

Она была у него не холодной, безжизненно-правильной и скучно-соразмерной, как у мраморных статуй. Не слишком напористой и пугающей, как у чрезмерно мужественных солдат. Не чувственной южной, с лаковым блеском выразительно прищуренных глаз и жадным ртом. Орест походил на свою покойную мать и напоминал помятую розу или тонкую, изящную, очень больную женщину.

…Слух о том, что Асандр простил сына, в тот же день распространился по всему Пантикапею.

В каменных домах звпатридов, богатых купеческих лавках, дымных мастерских, темных землянках рыбаков и глинобитных хижинах оседлых скифов люди горячо обсуждали неожиданное событие.

Все уже давно забыли об Оресте.

И вот он снова наверху.

Что теперь будет? Каждый понимал: неспроста Асандр опять приблизил Ореста. Вероятно, он собирается передать ему царскую власть. Хорошо это для Боспора или плохо?

— Не волнуйся, — сказала Динамия хилиарху Скрибонию. — Если затея Асандра сводилась к тому, чтобы назначить Ореста наследником престола, то нам нечего бояться. Убрав старика, мы уж как-нибудь справимся с таким червяком, как Орест.

Через три дня, дав сыну возможность вдоволь пображничать и отдохнуть, Асандр призвал его к себе, поставил перед ним вазу с вином и завел беседу о важных делах.

— Орест, сын мой, — заговорил Асандр, задумчиво постукивая ногтями по сосуду.

«Знакомый, противный голос. На сей раз в нем почему-то звучит нежность», — равнодушно отметил Орест, не отрывая от вазы голодного взгляда. Асандр наполнил чашу. Орест стремительно припал к ней, выпил и затих.

— Сын мой Орест, — продолжал царь. — Тебе уже — сколько, дай бог памяти? — да, тебе уже тридцать лет. Не так ли? До этого возраста молодой человек вправе пошалить. Он — чтоб мне пропасть, если я ошибаюсь! — может проводить время беззаботно.

Асандр покосился на сына, брезгливо озирая следы, оставшиеся на его лице от подобного времяпровождения.

— Но, сын мой, когда человеку стукнет… э-э… исполнится тридцать, он должен — если он не ду… не глупец, конечно, — задуматься о своей судьбе. Он уже мужчина, а не юный молокосос. Так я говорю, а? Первый долг мужчины — возжечь свой семейный очаг. Ты понимаешь меня? Гесиод писал:

До тридцати не спеши, но и за тридцать долго не медли:

Лет тридцати ожениться — вот самое лучшее время[8].

Значит, тебе пора… это самое — «ожениться».

Второй долг мужчины — обеспечить родителям спокойную, безбедную старость. Я уже дряхл, сынок. Мне тяжело нести, как говорится, бремя власти и все такое.

Однако я не требую твоей помощи. Пока и сам как-нибудь справлюсь… Но первый долг ты исполнишь, Орест. Ты возьмешь в дом женщину и зажжешь свой очаг.

Я больше не сержусь, Я хочу оказать сыну добрую услугу. Отличную невесту я подыскал для тебя, Орест! Это дочь Ламаха — главного архонта Херсонеса. По отзывам сведущих людей, она хороша, как померанец. Правда, дочь Ламаха уже выходила замуж, но супруг утонул на четвертый день после свадьбы.

Думаю, она тебе понравится. Как бы то ни было, ты пожалеешь старика и не пойдешь против моего желания. Да, ты женишься на дочери Ламаха. Живи с ней, где захочешь — или здесь, или у феодосийцев, или по ту сторону пролива, или… в Херсонесе.

Асандр передохнул, закусил губу и бросил на сына короткий жесткий взгляд.

— Лучше, конечно, поселиться в Херсонесе. Ламах тоже стар (ох, боже!), архонту будет радостно найти опору в сыне боспорского царя. Ну, что скажешь на это?

Речь отца, построенная, для вящей убедительности, из оборотов, заимствованных из старинных поэм — оборотов, сквозь которые ясно проглядывала купеческая хитрость и солдатская грубость, — вызвала в усталом мозгу Ореста только недоумение.

Жениться? Вот потеха. Для чего Оресту жена? У него одно желание: напиться до потери сознания и завалиться до утра в кусты. Так живет он вот уже семь лет и больше ничего не хочет.

— Ну, ты согласен? — спросил отец.

Оресту осточертел разговор. Он сокрушенно вздохнул и молча потянулся к вазе. Но царь отстранил его руку и протянул скрипуче:

— Так ты не согласен, а-а?

Тогда, лишь для того, чтоб его оставили в покое наедине с чашей, Орест, морщась от боли, точившей пьяницу изнутри, оскалил зубы и закричал — не то слишком весело, не то слишком грустно:

— Да! Согласен, будь я п-проклят! Ты знаешь, как я рад? Только о том и мечтал всю жизнь, чтоб жениться.

Он скоморошничал, кривлялся, но сквозь его безудержно-жизнерадостный смех ясно проглядывала сквозившая в глазах отчаянная тоска, душевная боль.

— Вот и хорошо! — Асандр возбужденно потер ладонью о ладонь. — Эй, Поликрат!..

Декаду спустя из гавани Пантикапея вышла в море красногрудая боспорская триера — большое военное судно с тремя рядами весел и высоким носом, горделиво изогнутым в виде лебединой шеи.

На этом корабле отплыли в Херсонес послы хитроумного царя Асандра.


Едва корабль, подняв паруса, скрылся за скалистым выступом берега, Асандр поспешно вернулся во дворец, закрылся в опочивальне и сел, как тогда, дождливой ночью, за письмо.

Письмо в тот же день было доставлено Поликратом в Нижний город, в лачугу косоплечего пирата.

Косоплечий пират, не теряя времени даром, спустился в гавань, оттолкнул от причала свою лодку, взялся за весла и переправился через пролив. В глухом лимане, в густых зарослях тростника, он отыскал островок, где скрывалась в последнее время шайка Драконта.

Драконт развернул свиток, прочитал тайное послание царя и ночью отплыл вдоль кавказского берега на юго-восток, к Бате.

Здесь он высадился, взял часть своих людей и верхом на мулах, украденных на ближайшем пастбище, отправился в горы. Дней через пять в долину Гипаниса[9] спустилось из темных ущелий трехтысячное войско.

Всадники в лохматых шапках разорили несколько мелких греческих колоний, разбросанных среди керкетских, торетских и синдских становищ, и темной лавиной двинулись на Фанагорию. Часть маитов примкнула к неприятелю. В проливе замелькали черные паруса их быстроходных лодок.

Слух о набеге дошел до Пантикапея. В Рыбной бухте — небывалый переполох. Звенит оружие на палубах военных кораблей. Визг испуганных женщин и плач детей смешались с криками владельцев торговых судов, приплывших из Афин за пшеницей. Над водою — единоголосый вопль:

— Пираты!

Недобрая весть перекинулась через стены города.

Толпа знатных юношей, без дела шатавшихся перед храмом Гермеса, мгновенно распалась, рассыпалась, точно стадо овец, завидевших волчью стаю.

Почтенные купцы — те, что с утра надрывались на рынке, расхваливая товар, — пустились домой, выкатив глаза и подобрав колышущиеся полы хламид.

Тряслись руки приказчиков, торопливо запиравших ворота обширных хранилищ.

Резко щелкали удары бичей. То надсмотрщики загоняли внутрь сырого подвала рабов иксаматов, аорсов и сираков, плененных на реке Танаис и предназначенных для продажи в Элладу. Чего доброго, варвары пристанут к разбойничьей шайке.

— Пираты!

— Пираты!

Десятки сутулых гончаров, широкоплечих кузнецов, жилистых каменотесов, плоскогрудых ткачей — десятки усталых людей в дешевых сандалиях и рваных хитонах, испачканных сажей, пылью, глиной или краской, поспешно закрыли двери чадных мастерских и, схватив дубины — иметь другое оружие им запрещалось, — бросились по кривым улочкам пригорода к морю.

Из чрева серой казармы, расположенной подле городских ворот, повалил к пристани отряд возбужденных копейщиков. На стенах замка меж прямоугольных зубцов, беспокойно галдела стража.

— Пираты!

— Пираты!

— Пираты!

В Рыбной бухте лениво колебались широкие черные паруса.

Их цвет вызывал у дрожащих от страха торговцев столько же отчаяния, сколько горя внушили афинскому царю Эгею траурные ветрила корабля, на котором его сын Тезей возвращался с острова Крита домой, победив чудовищного быка Минотавра.

Но если Эгей скорбел о мнимой гибели сына, забывшего сменить паруса, то сердца местных и приезжих толстосумов ныли совсем по другой причине. О, почему их — эти мрачные полотнища — не поглотит бездна Понта Эвксинского? Немало врагов у эллина морехода, но самые ненавистные — разбойники голубых дорог.

— Где Скрибоний? — кричали возмущенные пантикапейцы. — Почему не выводит солдат?

Узнав о набеге кавказских горцев и мятеже части маитских племен, Асандр, не медля, призвал эвпатридов. На коротком, но бурном совете решили дать азиатам такой отпор, чтоб они надолго утратили охоту грабить боспорские поселения. Скрибоний получил распоряжение — погрузить войска на галеры, переправиться через пролив.

Скрибонию, потерявшему в сумятице способность соображать, не пришла в голову мысль о каком-нибудь подвохе. Хилиарх вывел из акрополя обе спиры, отбыл в Фанагорию. Спустя три дня он уже преследовал горцев, отступавших вверх по Гипанису с большой добычей. Асандр, между тем, отдал приказ наемным отрядам Протогена, стоявшим в Киммерике, Мирмекии и Тиритаке, двинуться к Пантикапею, занять освободившиеся казармы.

— Разве можно оставить город без защиты, пока мой любезный друг Скрибоний доблестно сражается против горцев? — заявил царь несколько удивленным эвпатридам.

Войска Протогена — грека родом из Диоскуриады, соперничавшего с хилиархом, но не такого умного, хитрого, изворотливого, как он, — вошли в акрополь плотно сомкнутой колонной. Асандр, присев на подоконник, смотрел из дворца на ряды здоровых, бодрых солдат, приобретших боевой опыт в бесчисленных войнах с Колхидой, слушал мерный топот их ног и с удовлетворением отмечал ту четкость, ту грозную сдержанность, с которой диоскуриадцы возникали, плечо к плечу, в темном проеме главных ворот, ровно, в железном строю, громыхали мимо дворца и затем исчезали ряд за рядом под каменным сводом широкого хода, ведущего на площадь.

— Служи верно, и я тебя не обойду, — сказал Асандр, вручив Протогену две тысячи драхм. — Это — тебе. Одному тебе, слышишь? Солдатам объяви: завтра получат жалование за три месяца вперед.

— Ради тебя, царь, не пощадим жизней — ни своих, ни чужих, — заверил старика Протоген.

Светловолосый, статный, как Ахилл, молодой военачальник очень любил женщин и не думал о троне Боспора.

Было б побольше денег, чтоб тратить на многочисленных подруг.

И так как он жить не мог без женщин, а женщины жить не могли без денег, то Протоген, доходы которого с переводом в Пантикапей значительно возрастали, действительно был готов перерезать по одному знаку столь щедрого хозяина не только весь Боспор, но и соседние племена в придачу.

— Ну, сердечный друг мой Скрибоний, — прошептал царь, когда Протоген удалился, — хотел бы я увидеть сейчас твою вытянутую от изумления рожу! Согласись — с дьявольской ловкостью загнал тебя в ловушку дряхлый Асандр. Попробуй теперь сунуться в Пантикапей, собачья кровь!

Старик скрипуче засмеялся.

Он был очень доволен собой. С какой расчетливостью, через посредство Драконта, сам оставаясь в тени, он подбил горцев, приманив их легкой добычей, напасть на Фанагорию! И, воспользовавшись суматохой, выставил ненавистного хилиарха из столицы…

Пусть азиаты немного пощипали греков, живущих по ту сторону пролива. Беда не велика. Чтоб варвары и впрямь не вообразили, будто Боспор можно грабить безнаказанно, он раздавит их рукой того же Скрибония. Чудесно!

У хилиарха и вправду вытянулось лицо, когда он, уничтожив два или три мелких неприятельских отряда, отбив часть добычи и загнав яростно сопротивлявшихся горцев в их сырые от дождя ущелья, получил из Пантикапея строгое предписание — оставить одну спиру в Гермонассе под командой спирарха, а с другой переправиться в Киммерик и занять место Протогена,

«В противном случае, — предупреждал царь, — я освобожу тебя от службы. Покинь Боспор. Уходи, куда хочешь. Я не нуждаюсь в слугах, не желающих исполнить волю господина».

Скрибоний сломал о колено дорогое копье из крушины.

Он вознамерился тотчас же взбунтовать солдат и двинуться на Пантикапей.

Но у него осталась, собственно, только одна боеспособная спира. В открытых сражениях и кровопролитных стычках у засад, искусно устраивавшихся горцами, Скрибоний потерял четыреста пятьдесят семь человек убитыми, не считая ста двадцати четырех раненых, со стоном валявшихся в палатках. С одной спирой Пантикапей не осилить.

Сверх того, среди войска распространился слух — Асандр не выплатит жалования за весь прошлый месяц, если царский приказ не будет выполнен в течение декады.

— Чего вы ждете? — торопили озлобленные солдаты командиров, собираясь на сходку у костра. — Хотите лишиться денег? Пора в путь! Нас ждут Киммерик и Гермонасса.

«Возмутить греческие поселения, маитов и тех же горцев? Кинуть против Асандра всю азиатскую часть Боспора? Нет. Восстание не созрело. Задушат в самом зародыше».

Хилиарх взял себя в руки.

Не делай опрометчивых шагов, если хочешь чего-нибудь добиться. Обидно? Терпи. Чтоб за все рассчитаться после. Когда удача повернется к тебе лицом.

Прикинемся овечками. Разместимся в Киммерике с горсткой солдат. Ясно, с какой целью Асандр приказал оставить часть войска в Гермонассе. Он стремится разрознить силы хилиарха. Он нарочно переводит Скрибония в Киммерик, поближе к Пантикапею. Не отсылает, скажем, в Танаис. Вдалеке от столицы Скрибоний может без особых помех взбунтоваться и удрать в случае поражения. А тут, под боком, с ним быстро разделаются.

— Пусть будет так! — решил Скрибоний. — Буду овечкой, раз ты этого хочешь, царь. Пока что я буду овечкой. Но только пока. Берегись, Асандр! Берегись.


Поликрат лежал на палубной надстройке под полотняным навесом, лениво грыз поджаренные фисташки и, набрав горсть шелухи, швырял за борт.

Ветер, налетавший с Таврских гор легкими порывами, подхватывал шелуху и забрасывал в открытую боковую галерею нижней палубы.

Оттуда доносилась приглушенная ругань гребцов, прикованных цепью к длинным веслам. Мусор попадал им в глаза. Возмущение рабов забавляло Поликрата. Давясь от смеха, он старательно, горсть за горстью, угощал невольников жесткой шелухой.

Дорога!

Ощущение пути необыкновенно. Прошлое отошло на неопределенное время. Может — навсегда. Будущее — неизвестно. Человек живет тем, что видит сейчас, в данное мгновение.

Мысли, конечно, и теперь связаны с прошлым и настоящим, но неясны. Мозг работает будто сквозь сон. Тревога, пробудившись, тут же утихает: «Э! Там разберемся. Зачем печалиться раньше времени?» Человек ни о чем не беспокоится, не заботится. Он — в дороге.

Еще удивительней, когда прибудешь на место.

Резкая перемена вещей. Другой мир. Иные люди. Расстояние. Все отдаляет от былого. Не верится, что это или то событие произошло всего пять, шесть, десять дней назад! Кажется, пролетели годы — воспоминания расплывчаты, потеряли остроту.

И если человек поскорей не вернется назад, он может за декаду отвыкнуть от людей, среди которых недавно радовался и грустил, — отвыкнуть и быстро забыть, будто никогда их не знал. Таково свойство дороги. Расстояние заменяет время и, как оно, излечивает сердечные раны.

— Ты бывал когда-нибудь в Херсонесе? — спросил у Ореста глашатай, когда ему надоело дразнить гребцов.

Орест сидел по-скифски, подогнув правую ногу, а левую выдвинув вперед, и молча глядел на проплывающий справа берег.

Над волнами тепло струился пряный запах прогретых солнцем лавровых листов, кипарисовой хвои и горьковатый аромат неведомых цветов, напоминающий вкус померанца.

Суша была полосатой.

Над извилистой белой линией прибоя тянулась неровная буровато-серая лента каменных уступов. В них, вклиниваясь сверху по многочисленным ложбинам и трещинам, проникала густая поросль светлых желтоватых кустарников. Выше мощного пласта вечнозеленых кустарников и деревьев темнел дремучий лес: сначала умеренно-зеленый дубовый, далее — синеватый хвойный, а еще выше, под облаками, голубели летние пастбища нагорья.

На узкую кромку галечных отмелей выбегали из темных впадин крутого берега люди, одетые в шкуры зверей. Они, с веселой яростью скаля зубы, пронзительно кричали и размахивали дубинами. Тавры.

Они жили в дружбе со скифами и греками, а частью и смешались с ними. Но, говорят, в глухих бухтах и в глубине горных лесов сохранились кровавые обычаи.

«Убежать бы к дикарям, — пришла в голову Ореста озорная мысль. — Вот где жизнь без обмана, без грязи, без хитростей! Каждый человек — свободный вепрь. Но козопасы не поймут, не примут чужака. Принесут в жертву своей прожорливой богине Деве. Везде жестокость. Негде укрыться, никому нельзя верить…»

Триера шла в Херсонес.

К вечеру горы растворялись в сиреневой дымке. Скалистые. обрывы и лесистые откосы берега тонули в холодном сумраке. Лишь кое-где лучи заходящего солнца прорывались через понижения в утесистых выступах. Яркой лимонной зеленью вспыхивали лужайки и кудрявые верхушки деревьев.

Мерно колышущееся море близ затененного берега — маслянисто-черное. Только прищурив глаз, можно заметить на воде фиалковый отсвет. Влага у борта ровно шумит. Пена свивается в диковинные, как на шкуре змеи, узоры. Ниже их, далеко под стеклянной поверхностью волн, крутятся клубы льдистого цвета. А еще дальше, в глубине — студеная полупрозрачная тьма с чуть уловимой оливковой прозеленью. От воды несет острой свежестью.

В бухтах, еще озаренных солнцем, играла мелкая, словно сеть, правильно расчерченная рябь. Вода цвета увядающих листьев алоэ походила на циновку, сплетенную из водорослей, или наброшенную на море, просвечивающуюся насквозь редкую ткань с четко выраженными скрещениями нитей.

Постепенно небо заливала густая, мягкая — глубокая синева. Только в той стороне, где исчезало солнце, колокольчиковый оттенок плавно переходил в такую же чистую, ясную голубизну, какая бывает в глазах фракийских женщин. На этом светлом бирюзовом фоне круто выступал резко очерченный зубчатый силуэт гор.

Горы уже не такие, как днем. Не чувствуется их объемности. Не видно гряд, постепенно переходящих от изумрудных у берега до бледно-лазурных дальше, в глубь полуострова. Сплошного черно-синего цвета, они кажутся сейчас вырезанными из траурного шелка или нарисованными тушью и потому имеют неправдоподобный вид.

Море — чаша, налитая агатовой краской. К горизонту оно еще темней, чем у берега. Горизонт угадывается смутной аспидной полосой. Над ним — графитно-дымчатая мгла, выше — опять васильковый разлив неба.

На западе, над горной цепью, сверкнула огромная белая звезда. Она горит так ярко, что на почти невидимую воду ложится мерцающая дорожка. На юге, над морем вдвое выше, ясно вспыхнула вторая.

Невероятные оттенки синевы. Аквамариновый — зеленовато-голубой. Голубовато-лиловый — аметистовый. Темный индиго. Яркий, цвета лаванды… Они теперь не глубоко прозрачны, блестящи и ослепительны, как до заката — и ночью краски разбавлены сумраком, приглушены. Они сгустились еще больше. Вершины — уголь, море — смола. Звезда над хребтом исчезла, другая поднялась выше, к ней присоединилась россыпь других звезд. Горы почти сливаются с небом, растворяются в непроглядной темноте, превращаются в смутную, с трудом угадываемую справа тень. Начинает задувать холодный ветер…

— Ты бывал в Херсонесе? — повторил глашатай.

Поликрат, любимец монарха, был вначале удивлен и раздосадован тем, что Асандр вновь приблизил Ореста к себе. Повезло варвару! Теперь старик переключит все внимание на сына, Поликрат же останется в стороне.

Завистливый глашатай не знал, как ему относиться к потомку рабыни. Надо бы свысока. Но поскольку сам царь проявил к бродяге милость, то слуге царя вовсе не к лицу чваниться. Тем паче, что Орест, как потом выяснилось, должен был убраться из Пантикапея. Значит, не будет соперничать с Поликратом при дворе.

Осторожный боспорянин решил держаться с метисом приветливо, по-приятельски просто и даже чуть заискивающе.

…Сын Раматавы не расслышал Поликрата. Он думал о затее отца. Ему не давали много пить, да и морской ветер быстро выдувал из головы хмель, и к изгою мало-помалу вернулась давно утраченная способность более или менее складно мыслить.

Итак, он женится. Хо-хо-хо! Любопытно. И даже чуточку заманчиво, если учесть, что Орест останется в Херсонесе и тем самым навсегда избавится от Асандра и проклятых боспорян. В Пантикапей его больше и на веревке не затащишь.

Но главное — жена. Он до сих пор не знал женской любви. Если не считать, конечно, встреч с глуповатой Ойнанфой. Да редких связей на женской половине дворца, среди пугливых и неласковых рабынь. Да неумелых объятий пропахших козьей шерстью скифских девушек. Но все это — случайное. Не любовь. И вдруг — жена. Неужели он и впрямь женится?

Орест недоверчиво смеялся, когда Поликрат с ухмылкой намекал на предстоящую встречу с дочерью херсонесского архонта. И все же он не мог не думать о ней.

С постепенно возрастающей настойчивостью размышлял царевич о еще не знакомой, но уже предназначенной ему молодой женщине. Пытался представить облик. На душе становилось странно от того, что вот он здесь, издалека, так явственно ощущает ее близость. Это необъяснимое ощущение отдаленной близости с незнакомой женщиной все больше занимало метиса, доставляло приятные часы нетерпеливо-сладостного ожидания. Жена! Фу ты, черт.

— Уж не оглох ли ты? — Поликрат толкнул Ореста в бок.

— Чего тебе? — нахмурился Орест. Он не любил рыжего пантикапейца, как и всех, кто служил Асандру.

— Я спрашиваю: ты был когда-нибудь в Херсонесе?

— Нет, — ответил Орест мягче. Речь касалась города, незаметно вошедшего в его разум и сердце.

— В дрянном уголке Тавриды придется тебе жить! — Поликрат сочувственно вздохнул. — Я не усидел бы там и декаду.

— Почему?

— Ну, разве Херсонес — место для настоящего человека? Это же республика! Там не только устроить веселую пирушку или заночевать у приглянувшейся женщины — чихнуть нельзя без того, чтобы об этом назавтра не узнал весь город. Сейчас же начнутся пересуды: «Нехорошо, постыдно, возмутительно…» Тьфу! Каждый тупоумный оборванец, каждая выжившая из ума старуха считает себя солью земли и лезет к тебе с дурацкими поучениями. И приходится терпеть. Ведь хозяин Херсонеса — народ. Народ! — С ненавистью и отвращением повторил Поликрат, презрительно скривив толстые губы. — Демос! Вонючий сброд, глинодавы, горшкоделы проклятые, чтоб им пропасть!

— Как это — народ хозяин?

— У них республика, понимаешь? Полис! Вся власть — в руках толпы лодырей, так называемого Народного собрания. Из кого оно состоит? Любой голодранец, едва у него обсохнут губы, то есть он достигнет совершеннолетия, как у них говорится, может идти, если он не раб и не женщина, прямо на главную площадь и драть горло, сколько ему вздумается.

На этих самых собраниях они из своих же товарищей бездельников выбирают раз в год Совет, коллегию архонтов, суд присяжных, демиургов, стратегов и прочих должностных лиц. Боже! Не много ли высокопоставленных начальников для такого паршивого городишка, как Херсонес?

Совет готовит дела для рассмотрения их на сборищах народа, хранит ключ от казны, архив и государственную печать. Слышишь? У них есть и государственная печать… Тьфу! Эта крохотная, мизерная республика, где и курице негде повернуться, гордо именует себя государством, хотя там всего три жалких поселения — Херсонес, Керкинитида и Прекрасная гавань. Слышишь? Прекрасная…

Чем занимаются архонты? Они пляшут под дудку толпы, делают то, что прикажет собрание. Исполнительная власть, так сказать.

Ну, суд присяжных, как у них говорится, стоит «на страже закона» — то есть защищает виновных и наказывает невинных. Демиурги мешают честным людям торговать. Стратеги обучают ополчение трусливой голи ловко уклоняться от боя и мужественно удирать от врага. Сколько важных должностей! А толку нет. Не сегодня-завтра Херсонес окончательно развалится.

Эх, там бы посадить хорошего царя, самодержца, как у нас! Он бы живо пристроил нищих крикунов. А то они проходу не дают порядочному человеку, труженику, который своей бережливостью скопил немного золота и желает удвоить состояние. Ну, погодите же, голозадые демократы! Мы еще доберемся до вас…

Орест весело хохотал, слушая Поликрата. Но после разговора все-таки призадумался. Неужели действительно придется жить в осином гнезде? Должно быть, и впрямь страшный народ херсонеситы, если глашатай рассказывает о них с такой злостью. Эх! Никуда не скрыться от человеческих дрязг. Как говорится, бежал от дыма — попал в огонь. Метис впал в обычное для него состояние: ненависть сквозь смех.

Но, спустя некоторое время, успокоился. Может быть, то, что плохо для Поликрата, хорошо для самих херсонеситов.

Ведь если бы гражданам республики не нравился их строй, они бы не очень-то держались за народную власть.

А держатся херсонеситы за свою власть крепко. Орест кое-что слышал о них лет семь назад… Неспроста эвпатриды Пантикапея в своих речах обливают Херсонес грязью. Видно, в республике и вправду нет места для таких, как Асандр и Поликрат. Что ж, это не худо.

Триера, плавно двигаясь на виду у серовато-зеленого берега и в мерной качке разрезая крутым ладным носом жемчужно-пенистую волну, прошла, не останавливаясь, бухту Символов, от которой начинались владения республики, оставила позади себя мыс Девы, обогнула западную оконечность Гераклейского полуострова и повернула на северо-восток.

Мысы, лиманы, утесы… Сколько их? Не сосчитать. На холме, что громоздится за Песочной бухтой, Орест увидел тесное скопление домов, стен и зубчатых башен. Херсонес!

Говорили, что город стоит на скалистом полуострове. Так-то оно так, да не совсем — после гигантских круч южного берега Тавриды выступ, на котором разместился Херсонес, его обрывы казались не очень внушительными — просто бугор между двумя узкими заливами. Кое-где откосы средней высоты. Кое-где пологий берег.

Сердце защемило от смутного, но все же ясно ощутимого, глубокого предчувствия не то грядущих радостей, не то безысходных печалей — трудно было понять.

Здравствуй, Херсонес…


Царь Асандр ждал вестей от Поликрата и, казалось, бездействовал. Хилиарх Скрибоний — верней, теперь уже спирарх, начальник когорты, — не ждал никаких вестей и трудился.

Все чаще где-нибудь за городом, на пиру в усадьбе крупного землевладельца, или в гавани, в конторе богатого купца, или в Верхнем городе, в доме хозяина обширных мастерских — как в столице, так и в других, больших и малых поселениях Боспора — кто-нибудь из гостей наклонялся к уху соседа:

— Ты слышал, за что Асандр изгнал Скрибония из столицы?

— Нет, — отвечал сосед, встрепенувшись. И спрашивал сдавленным шепотом, бледный от страха и жгучего любопытства: — За что?

— Говорят, император Август Октавиан прочит Скрибония на трон Боспора… Асандр узнал об этом и возненавидел хилиарха.

— Ка-ак? Император… Скрибония?

— Ну, да. Чему ты удивляешься? Ведь они друзья — Август и наш хилиарх.

— Друзья?

— Конечно. Скрибоний долго жил в Риме. Октавиан приблизил солдата к себе. Он же и послал хилиарха сюда.

— Хм… — задумывался сосед, потрясенный новостью. — Почему же Август не помогает другу? Скрибоний в опале…

— Почему ты думаешь, что не помогает? — сипел собеседник, наклонив голову вперед и значительно глядя исподлобья прямо в глаза соседа. Потом он не менее значительно прикусывал губу и, оглянувшись, продолжал: — Кто проникнет в замыслы Октавиана и Скрибония? Может, римские легионы уже отплыли из Синопы. Может, они уже близко от нас, где-нибудь возле Диоскуриады… Кто способен предвидеть ход событий? Может, уже через месяц Скрибоний станет царем Боспора…

— О! А я ничего не знаю… Царь Скрибоний! Но хорошо ли будет это для нас или плохо?

— Почему плохо? Асандр состарился. Еле ноги передвигает. Он уже не в силах защитить нас от варваров. Вспомни о набеге кавказских грабителей. Если б не Скрибоний, не сидеть бы нам сейчас тут с тобой. Сгорело бы все. Асандр умышленно, чтоб умалить заслугу хилиарха, преуменьшает в речах численность врага и преувеличивает потери Скрибония. На самом деле хилиарх истребил две тысячи горцев и потерял всего сто солдат. Нам нужен именно такой царь — крепкий, сильный, решительный. Царь, который пользовался бы поддержкой могущественного Рима и сумел бы отстоять нас и наше имущество от врага — как внешнего, так и внутреннего. Не поставим же мы над собой скифского ублюдка, которого старик опять приблизил ко двору и хочет, видимо, передать ему власть?

— Да. Ты прав, пожалуй…

Ламприск, архонт Тиритаки, кое-как оправившийся от ран, полученных во время бунта виноделов, заявил при одной из тайных бесед:

— Я первый присягну Скрибонию. Будь проклят Асандр! — И, украдкой погладив спину, он пояснил: — У нас с ним старые счеты…

— А вина при новом царе будет вдоволь? — с пьяным смехом спросил начальник гавани Гиппонакт. Оставшись один, гуляка задумчиво пробормотал: — Не зевай, братец Гипп. Не окажись в дураках. Асандр — друг, но своя туника ближе к телу. Зря я тогда обидел Скрибония. Надо незаметно для старого дьявола помириться с хромой бестией. Подкинуть ему денег… На всякий случай. Пригодится.

…Все чаще в домах эвпатридов завязывались, повторялись и привлекали новых и новых участников и слушателей секретные разговоры о «друге императора, будущем царе», но Асандр, живой царь, ничего не знал о них.


Херсонес. Полдень. Высокий седобородый земледелец в небрежно наброшенной на костлявое плечо рваной хламиде медленно тащил по ступеням, ведущим из гавани, тяжелую корзину. За стариком, с такой же корзиной за спиною, вышагивал загорелый до черноты, тонконогий, быстроглазый юнец.

Крестьяне достигли ворот, пробитых в городской стене возле полукруглой сторожевой башни.

Ширина проезда ворот составляла восемь локтей. На ночь их запирали падающей сверху железной решеткой — катарактой. В середине проема виднелась вторая решетка — двустворчатая, подвешенная на особых устоях. Ее закрывали бревном, которое задвигалось через отверстия в пилонах — скошенных выступах, пристроенных к стене с внутренней стороны.

Сейчас катаракта была поднята, двустворчатая решетка — распахнута. У ворот и над ними, в сводчатой калитке для вылазок, скучала стража. Один из воинов, не отходя от стены, где он сидел в холодке, выставил длинное копье и загородил крестьянам дорогу.

— Куда?

— На Северный рынок, братец. Гавань пуста, торговля идет плохо. Дай, думаю, в город загляну, на Северный рынок. Да и на Восточный не мешает сходить. Все, глядишь…

— Откуда?

— Из Керкинитиды[10], братец. Бывал у нас? Хороший городок, да все не как здесь. Скифы под боком живут. Окаянный народ. У нас лодка. Мы в лодке сюда добираемся. А по суше, сам знаешь…

— Это кто — раб твой?

— Что ты, что ты, господь с тобой! Сын. Шестнадцать лет ему. Один. А рабов у меня век не водилось. Бедность. Сами, видишь, как ослы, кладь носим. Где уже керкинитидцу…

— Как тебя зовут?

— Сириск. Сириск, сын Панкрата. Может, слыхал? Мы из тех…

— Что у вас в корзинах?

— Молодая зелень. Не хочешь ли отведать, братец? На солнцепеке вырастил.

Старик опустил корзину, откинул рогожу и вытащил обеими руками чуть ли не целую охапку свежих, хрустких, еще влажных от росы овощей. Острые перья сочного лука-порея. Бледные, с чуть заметной прозеленью, бахромчатые листья салата. Пучки терпко пахнущего, похожего на юную полынь, укропа. Душистую петрушку с узорной вязью мелкой листвы. Белые искривленные корни пряного сельдерея, связки красного редиса и репчатого лука.

Керкинитидец бросил охапку назад в корзину и протянул восхищенному солдату два пучка редиса. Страж принял дар, отщипнул вкусный корнеплод и милостиво разрешил:

— Проходите.

Сириск взвалил круглую, сплетенную из ивовых прутьев корзину на правое плечо. Шаркающая поступь старика и мягкие шлепки босых подошв юнца приглушенно отдались под каменным сводом.

Зной. Горожане — те, кто побогаче, — отдыхают в загородных усадьбах. Улицы почти безлюдны. Вот бредет в гавань, пошатываясь, хмельной моряк. Нехотя волоча ноги по горячей мостовой, прошел куда-то полуголый тавр. Два рыбака пронесли на шесте свернутую сеть. Прошагал с мотыгой на плече мужчина средних лет, возвращающийся с виноградника. И опять никого.

— Вряд ли мы что-нибудь продадим сегодня, — вздохнул Сириск. — Должно быть, и на рынках людей нет. А ну-ка, подай голос, Дион. Может, удастся хоть на улице сбыть связку-другую…

Юнец набрал в легкие побольше воздуха, и над сонным городом полилось, как песня, звонкое и веселое:

— Зе-е-е-лень! Молодая зе-е-е-лень! Сочная, вкусная, свежая зе-е-лень…

— Братец, дай мне пучок редиса!

Покупатель! Обрадованные Сириск и Дион быстро обернулись.

К ним, ведя на ремне поджарую гончую собаку, подходила со стороны ворот невысокая херсонеситка в легкой короткой тунике. Боже, что за девушка! Вьющиеся черные до блеска волосы перехвачены красной повязкой. Улыбаются темно-синие глаза. Сверкают зубы. Округлые, в меру тонкие руки обнажены до плеч, стройные ноги — до колен. Кожа покрыта ровным золотистым загаром, и очень приятен глазу этот цвет. За спиной — убитый заяц, лук и колчан с дюжиной оперенных стрел.

— Что я вижу? — изумился старик. — Сама Артемида ступает по земле!

Дион широко раскрыл глаза и остолбенел. Сириск сказал растроганно:

— Зевс проклянет меня, доченька, если я возьму с тебя хоть полушку. Вот, держи — самый крупный пучок. Бери еще! Бери, сколько хочешь. Мы из Керкинитиды. Лучше редиса, произрастающего у нас, нет во всей Тавриде. На доброе счастье!

— Да защитят боги твой очаг, — поблагодарила девушка.

Она случайно взглянула на Диона и заметила в больших дорийских глазах что-то не совсем понятное. Юнец стоял бледный, с пересохшими губами, как бедняга Актеон, — по преданию, Артемида прекратила его в оленя и затравила собаками за то, что он преследовал богиню с нечистой целью.

Как бы подчеркивая сходство обстоятельств, рыжая гончая неожиданно прижала уши и зарычала на Диона. Девушка смутилась, растерялась, опустила руки, не зная, что ей сказать, как ей теперь поступить.

— Ну, пойдем, сынок, — вздохнул старик, ничего не замечая. — Плоха торговля на улице. Двинемся на рынок. Хотя и там, наверно, не лучше. Но что тут поделаешь? Такие уж времена… — Сириск поднял корзину. — Идем, Дион. Будь здорова, дочка.

Разошлись. Поворачивая за угол, девушка оглянулась и еще раз увидела следившие за нею блестящие глаза Диона.

— Что с ним случилось? — Девушка остановилась, опустила голову, прикусила губу. — Почему он так смотрел на меня? Может, нездоров? Нет. Что же тогда? Неужели… неужели я ему… понравилась?

Она покраснела от непонятного стыда — будто сделала что-то зазорное, но приятное. Сердце тревожно заныло.

…Любовь. Три года назад, когда ей было девятнадцать лет, она очень смутно представляла, что это такое.

Тот, кого она ждала в мечтах, был где-то там, в неизвестности. Суровый мореход. Или смелый воин, подобный Ахиллу. Вот он шествует величественной поступью по главной улице ликующего Херсонеса. Голова увенчана лавровым венком. Слава о его подвигах гремит повсюду. Она гордо выступает рядом с ним, сердце замирает от восторга.

А потом явился бородатый вдовый рыботорговец, друг отца, и она, неожиданно для себя, стала его женой… Это был молчаливый человек, озабоченный делами. Его не занимала любовь. Впрочем, она плохо помнит мужа. Он побыл с нею всего три дня и ночью думал больше о ценах на маринованную сельдь, чем о лежащей под боком юной жене.

На четвертый день купец отплыл к устью Борисфена[11], по дороге разбился о скалы и утонул. Недаром она родилась шестого числа средней декады месяца — по приметам, это сулило женщине большое несчастье.

Она вновь очутилась в доме отца — телом уже как будто познавшая мужскую ласку женщина, а по духу, по сознанию — наивная девчонка, которая так и не постигла до конца, что значит любовь: кратковременное супружество не оставило в душе никаких следов, кроме неясных сожалений.

В другом обличье предстала любовь сегодня. Один взгляд — и человек сам не свой. Этот юнец из Керкинитиды… Он пошел бы за нею на край ойкумены. Целовал бы следы ее ног. На проклятье, на смерть решился бы ради нее — она ясно это сознавала, верней — ощущала самой глубью сердца.

…Так что же такое любовь? Как она приходит? Как ее распознают? Где тот человек, на которого она будет глядеть с такой вот жадностью, с какой следил за нею босоногий паренек из Керкинитиды? Какие волны качают его корабль?

Расстроенная, обронив где-то редис, она поднялась, медленно считая каменные ступени, на крышу храма Девы, облокотилась о нагретый солнцем легкий парапет и с грустью взглянула на море.

Мир звучал, и вечную песню природы не услышал бы разве что душевно-глухой. Шорох ветерка, сонный говор волн, неумолчный звон цикад в траве под городской стеною, крики птиц — все голоса земли сливались в медленный и напряженно-протяжный наигрыш флейт.

— Фа-а-а, — пела степь.

— О-о-р-о, — пело море.

И даже горячее небо беззвучно, но с поразительной ясностью, доступной для внутреннего слуха, для сердца, тянуло голубую на цвет, задумчиво-бесконечную мелодию:

— На-а-на-а…

Из-за оранжево-серого мыса, выступавшего по ту сторону сиреневой Песочной бухты, показалось крупное парусно-гребное судно.

«Наверное, из Гераклеи, — подумала молодая женщина. — Корабли приходят и уходят, а я как была, так и остаюсь одинокой. Боже мой! Неужели на этой вот триере не найдется хоть один человек, способный изменить мою жизнь?..»

Откуда ей было знать, что на палубе корабля, откинув голову, жадно глядит на стены Херсонеса, на башню, где она стояла, некто по имени Орест?

…Из гавани чуть слышно доносились тягучие крики лодочников. Над грудами облитых солнцем зубчатых скал плавно кружились птицы. Мир. Тишина. Покой. Ничто не говорит о страданиях. Женщина вдохнула полной грудью острый, чуть едко и свежо пахнущий солью воздух моря и улыбнулась. К чему печалиться? Все будет хорошо.

— Домой, Кербер, — сказала она собаке.

Они спустились вниз и двинулись по узкой улице в западную часть города.

Из распахнутых дверей и квадратных окон мастерских, попадавшихся чуть ли не в каждом квартале, валил густой дым. Оглушительно звякали о наковальню тяжелые молоты кузнецов. Тонко вызванивали крохотные молоточки чеканщиков. Монотонно звучала песня ковроделов скифов, издавна поселившихся в Херсонесе.

— Привет, красавица! — крикнул изможденный носатый красильщик, вытирая грязным передником мокрые синие руки. — С удачной охотой. Как здоровье отца?

— Благодарение Деве, дядя Анаксагор, он чувствует себя хорошо. — Она ласково кивнула ремесленнику. — Здорова ли твоя дочь?

— Горго? Прыгает, словно козочка. Почему ты не зайдешь к ней? Соскучилась.

— Непременно зайду. Скажи малютке, что я принесу ей винных ягод.

— Когда мы выдадим тебя замуж? — заорал с другой стороны улицы кузнец. Громадного роста, черный, бородатый, он смахнул со лба пот и лукаво подмигнул.

— Об этом спроси моего отца, дядя Ксанф, — смутилась молодая женщина.

— Станет он со мной разговаривать. — Ксанф покачал головой. — Хотя, правда, твой отец человек добрый. Не такой, как другие… эти самые… Справедливый человек, ничего не скажешь.

— Здравствуй, сестрица, — прогудел из-под навеса, остановив круг, молодой, но уже сутулый, болезненного вида гончар. — Ты обещала мне «Войну лягушек и мышей». Когда прийти?

— Дня через три, брат Психарион. Никак не могу отыскать свиток.

— Живи долго, красавица! — подал голос из своей конуры старый мастер по выделке щитов. — С удачной охотой! Ишь, какого зайца подстрелила. Не всякий мужчина сумел бы. Ты у нас одна такая на весь Херсонес. И угораздило тебя родиться девчонкой!

— Благодарю, отец Менандр. Пусть продлится и твой век.

— Ты б заглянула к старой Иокасте. Она ведь поправилась после того, как ты дала ей тот целебный корень.

— Приду завтра, отец Менандр.

За нею следили десятки глаз, излучавших тепло.

Эти простые, несколько грубоватые люди — бедняки, которым, за неимением рабов, приходилось самим с утра до позднего вечера гнуть спину у гончарных кругов, чанов с едко пахнущей краской, тяжелых наковален и скрипучих ткацких станков, чтобы заработать на кусок хлеба и головку овечьего сыра, — хорошо знали и любили ее, как близкого, родного человека.

Сириск, земледелец из Керкинитиды, и его сын Дион, задержавшиеся у лавки точильщика, еще раз увидели «живую Артемиду». Но она их не заметила.

— Кто эта девушка? — спросил Сириск, пряча за пояс только что отточенный до блеска садовый нож. Дион так и впился глазами в губы мастера. Сейчас он услышит, как ее зовут!

— Ты что — с неба свалился? — рассердился точильщик. — Вы, керкинитидцы, хуже тавров — будто на краю света живете. Вечно у вас ничего не известно… Это же Гикия! Гикия, дочь Ламаха, главного архонта Херсонеса.


Мрачен был старый Ламах, когда возвращался домой из акрополя.

В ушах первого архонта еще звучали гневные выкрики должностных лиц, обсуждавших на очередном совете государственные дела.

Сердце Ламаха угнетала тревога за судьбу Херсонеса. Хозяйство республики пришло в упадок. Наседают скифы. Среди рабов — глухое брожение. Стены города вот-вот распадутся, но средств на их восстановление нет. Казна пуста. Оскудели запасы, гражданам не хватает хлеба. С бедняков нечего взять, а кучка богачей просит взамен денег особых прав, угрожающих самой основе народной власти. Бедняки требуют от совета взять у богатых зерно и золото силой. Богатые пугают тем, что призовут на помощь боспорского царя Асандра. Чем кончится борьба?

Плотный, крепкий, точно дубовый пень, в грубой одежде, с широким простым лицом, с толстой суковатой палкой в тяжелой руке, Ламах кажется здоровым, как бык. Никто не знает, как он устал. Устал до отвращения ко всему.

Бросить бы дела, уйти на покой, отдохнуть в загородной усадьбе! Но Ламах принял присягу — честно служить народу Херсонеса до тех пор, пока на его место не назначат другого гражданина. И он, пусть ему трудно, останется верен клятве. Прежним архонтам тоже приходилось нелегко. Однако они исполнили долг, заботясь о благе Ламаха и тысяч других людей. Теперь Ламах обязан печься об их благе — таков закон Херсонеса.

Он должен стоять на страже закона — в городе всегда найдутся люди, готовые нарушить закон ради личной пользы. Ламах не позволит это сделать.

Гражданин среднего достатка, по занятию — винодел и скотовод, он, быть может, не очень-то жалует явных бедняков, полунищих, составляющих основную часть херсонесского населения. Но они все же ближе, чем кучка богачей. Ламах ненавидит богатых за наглость, пронырливость, соперничество на рынке, за их презрение к нему, умному, но простому, безродному человеку.

Подходя к своему скромному с виду, хотя и обширному жилищу, архонт заставил себя забыть о делах. Зачем огорчать Гикию? Ламах распрямил спину, важно вскинул седую голову. В глазах блеснул веселый огонек. Двое рабов тавров, сопровождавших хозяина, заметили перемену в старике и переглянулись. Нет, нелегко сломить этого белобородого грека.

— Эй, Ламах! — окликнул кто-то архонта.

Старик обернулся. К нему подошел человек в рваной рубахе, перепоясанной обрывком веревки. В руке он держал мотыгу.

— Привет, Ламах, — кивнул человек архонту.

— Здравствуй, Дейномен, — буркнул старик.

— Дело к тебе.

— Дело! Нашел, где толковать о деле. Не мог утром зайти в магистратуру?

— Чего ты кричишь? — удивился Дейномен. — Ты же знаешь, что мне некогда расхаживать по учреждениям. И потом, скажу прямо — у вас там, во Дворце Совета, порядки завелись — хоть плачь! Целый день потеряешь, пока пробьешься к кому надо. Разве это хорошо? Так человек как человек, а попадет в Совет, станет должностным лицом — и уже не помнит вроде, что он потому только и стал властью, что я его выбрал. Я и мои соседи. Погодите, вот созовем Народное собрание — достанется кое-кому!

— Ну, ладно, — усмехнулся архонт. — Утихомирься. Какое дело?

— Нужен камень для изгороди.

— Наломай.

— Как «наломай»? Я один работник в семье. А виноградник кто мне вскопает, кто подвяжет кусты?

— Займи у Коттала.

— Я ему и так должен.

— Фу ты, дьявол! Беда с вами. Ладно, приходи завтра. Отпущу из общественных запасов. Хотя там не то что на изгородь — на ступеньку, пожалуй, не наскребете. Ну, найдем. Если, конечно, другие архонты согласятся.

— Согласятся! Пусть только… Благодарю, Ламах. Знал — не откажешь.

— Зайдем, если хочешь. Закусим.

— Некогда, брат. Спешу к детишкам. Загляну в другой раз… Будь здоров.

— Будь здоров.

На внутреннем дворе — авлэ, у полупустого бассейна, над которым протянулись ветви цветущей сирени, зеленеющих розовых кустов и шиповника, архонта встретила Гикия.

Старик поцеловал дочь в лоб, улыбнулся:

— Как ты хороша сегодня! Не уступишь самой Артемиде.

«Тот крестьянин, увидев меня, тоже вспомнил о лунной богине», — подумала Гикия с детской гордостью.

В Херсонесе издавна процветал культ богини-охотницы, охранительницы стад Артемиды, образ которой на Гераклейском полуострове постепенно слился с Девой таврских племен. Сравнение женщины с нею считалось высшей похвалой.

Гикия всмотрелась в глаза Ламаха, насторожилась и спросила:

— Что с тобой, отец? Чем-то огорчен, да?

— Я? — притворно изумился Ламах. — Что ты, что ты, доченька. Мне весело, как вакханке. Только венка на голову не хватает.

— Не обманывай меня, — опечалилась Гикия. — Разве я не вижу, как ты взволнован? Лучше откройся.

— Что со мной? — Ламах, кряхтя, опустился на край бассейна… — Все то же, — проворчал он угрюмо. — Споры. Раздоры. А годы уходят. И нет рядом сына, который поддержал бы мою слабеющую руку.

Гикия резко вскинула голову, стиснула кулачок. Сказала с горечью:

— Эх, почему я не мужчина!..

«Давно пора отдать Гикию замуж, — подумал старик. — Не будет же она вдовой до конца своих дней. Да, пора замуж, доченька. Но за кого? Женихов-то хоть отбавляй. Да после первого раза… я уж и не знаю, как быть. Гикия ведь не такая, как другие. Тут нужен особый человек. А где взять?..»

Ламах закусил, принял теплую ванну и только лег на циновку, застланную козьими шкурами и мягкой полостью, собираясь вздремнуть, как явился стратег Зиф. Высокий, поджарый, ладно сбитый, он неожиданно, будто из пустоты, возник у порога, крикнул отрывисто:

— Вставай, Ламах!

— Что случилось? — встревожился архонт,

— В бухте Ктенунт боспорская триера.

— Нападение?!

— Нет, — пояснил Зиф успокоительно. — Послы царя Асандра.

— Послы?

Озадаченный Ламах поднялся, сел, задумчиво почесал оголенную макушку.

Случись нападение, мозг архонта сработал бы тотчас же. Постоянные набеги соседей стали для херсонеситов настолько привычным явлением, что постепенно привили безотчетное побуждение, не раздумывая, сразу, едва только разнесется весть об опасности, хвататься за оружие и стремглав бросаться к городским стенам. Оборона Херсонеса для его обитателей — повседневное, будничное дело, как и труд, еда, отдых.

Но зато им трудно с ходу определить свое отношение к такому, быть может не очень редкому, но всегда значительному событию, как прибытие иноземных послов. Слишком тонко, хлопотливо, утомительно… Надо поразмыслить.

— Дева! — Ламах со злостью взъерошил на висках седые волосы. — Не жди добра от этаких гостей. Разве мало плохого видит Херсонес? К чему еще новая беда? Слушай, Зиф. Скоро вечер. Поздно. Объяви боспорянам — мы не можем принять их сегодня. Пусть ночуют на судне. Чтоб никто не сходил с триеры. Удвой ночную страну. Ни один чужак не должен проскользнуть в город. Кто знает, что у них на уме. Я отдохну до заката, потом соберем членов Совета, поговорим и решим, что делать. Согласен? Ступай,

— Бегу.


Утром Ламах долго копался в сундуке, раздумывая, во что бы одеться.

Не доверяя вороватым слугам, он сам вытащил и перетряхнул застиранные хитоны и выцветшие хламиды, пока не отыскал лучший наряд: мало поношенную, короткую, до колен, шерстяную тунику, пару добротных сандалий и новый плащ из толстого ворсистого сукна.

Глянув на чистые, тускло поблескивающие подошвы обуви, архонт сокрушенно покачал головой:

— Обдерутся о камень. И плащ запылится. Только добро испортишь.

Но что поделаешь? Совет постановил — не ударить лицом в грязь перед кучкой недоброжелательных гостей.

По улицам бегал глашатай. Он призывал граждан Херсонеса одеться почище, есть, пить, веселиться, показывая довольство и благополучие. Самый бедный херсонесит, понимая важность происходящего, натягивал наименее рваный хитон, доставал из погреба заветный кусок овечьего сыра и последний кувшин дешевого кислого вина. Пусть видят прихлебатели Асандра — народ Херсонеса еще не утратил вкуса к солнцу и песне.

У Восточных ворот раздался звон тимпанов, засвистели флейты.

К Дворцу Совета медленно двинулась процессия.

Впереди, положив на плечо лавровый жезл с парой серебряных змей, чинно выступал Поликрат. Следом важно шествовала группа пантикапейских вельмож, блиставших роскошью полуварварского убранства. За ними в разнобой вышагивала толпа сильных рабов — скифов, сарматов и маитов, несших на мускулистых бронзовых плечах корзины, тюки и сосуды. Процессию замыкал небольшой отряд хорошо вооруженных боспорских воинов в чешуйчатых панцирях и яйцевидных шлемах.

Солдаты херсонесского ополчения, выстроившиеся цепью по обе стороны улицы, еле сдерживали напор возбужденного народа. Такое количество людей не могло уместиться в тесных улочках города, и население Херсонеса разместилось на крышах домов. Цветы. Крики. Грохочет бубен. Звучит песня…

«Фу ты, какое великолепие! — с ядовитой усмешкой сказал себе глашатай Поликрат, не меняя, однако, торжественного выражения лица. — Почему люди, пока каждый сам по себе — люди, а как сгрудятся вместе, превращаются в стадо восторженных ослов?»

Процессия остановилась на площади у Дворца Совета.

В отличие от Пантикапея и других эллинских поселений акрополь — «высокий город» Херсонеса, расположенный на вершине холма в восточной части мыса, не был огорожен стеной, хотя раньше, много лет назад, и служил крепостью; нынче главная крепость утвердилась на юго-востоке, у конца Большой бухты, акрополь же, где стояли храмы, служил местом народных собраний.

Посланцев боспорского царя встретил у широкого, украшенного колоннадой входа во дворец стратег Зиф. Поликрат сделал шаг вперед и поднял над головой жезл:

— От имени его величества Асандра, друга римлян, единодержавного правителя Боспорского государства!

— От имени Херсонеса! — зычно ответил Зиф, взмахнув жезлом в свою очередь и не забыв при этом пытливо взглянуть в желтые глаза боспорянина.

Флейтисты заиграли громче.

Ламах, грузно подавшись грудью вперед и широко расставив толстые ноги с несколько плоскими ступнями, как бы заходящими издалека одна за другую и повернутыми носками внутрь, неуклюже, по-мужицки, сидел, ожидая гостей, в открытом дворе на просторной деревянной скамье.

«Ну и рожа, — с презрением отметил глашатай Поликрат, взглянув на обветренное, шершавое, будто вырубленное из дубового корневища лицо архонта, на его большие корявые руки. — Какие глаза! Маленькие, хитро прищуренные. А лысина на круглой медной макушке! А эти жесткие растрескавшиеся губы… нос свеклой… Должно быть, скуп. Сварлив. Недалек, но по-своему умен. Глуповато-лукав, как вся окружающая его деревенщина. Демократы!.. Вот будет потеха, если и дочь у Ламаха такая же… затупившимся топором сделанная. Чудо-жена достанется красавчику Оресту».

Оправив на себе алый, как пламя, шелковый хитон, Поликрат — золотисто-рыжий, весь огненный: глядишь, сейчас задымится — выдвинулся на середину двора и с подчеркнутым достоинством поклонился Ламаху.

Тот сдержанно кивнул.

— Асандр, царь Боспора, да будет ему благо, шлет привет почтенному Ламаху, правителю Херсонеса, должностным лицам и всему херсонесскому народу! — благозвучно пропел глашатай и опять взмахнул жезлом. «Какая скука, — подумал боспорянин, подавляя зевок. — Надоели мне пышные речи»… И продолжал: — Его величество Асандр, повелитель Боспора, просит достославного архонта Ламаха оказать честь, благосклонно приняв скромные дары царя.

Рабы приблизились к Поликрату и сгрузили с плеч тяжелую ношу.

У ног Ламаха разостлали узорчатый персидский ковер. Невольники сложили на него груду изукрашенных чеканкой золотых и серебряных ваз кавказской работы. Старинных чернолаковых греческих чаш и кубков. Лекан с крышками. Килков с поперечными ручками и канфар на высоких ножках. Свертки дорогих восточных тканей. Знаменитые сарматские панцири катафракты — их не может пробить копьем самый сильный воин. Удобные для рубки с коня очень длинные сарматские мечи, прямые, остроконечные, обоюдоострые греческие ксифосы, кинжалы из халибского железа и чуть искривленные фракийские махайры. Затем последовали всевозможные сласти, плоды, пряности.

Приглушенный ропот одобрения пробежал по толпе херсонеситов, словно порыв ветра по кустарнику. Это был поистине царский дар.

Ламах сидел неподвижно. Он думал. Думал напряженно, до боли в глазах. Его удивила щедрость Асандра. Не станет Асандр, известный безмерной скупостью, разбрасываться ценностями по пустяковому поводу.

Сам, мягко говоря, бережливый, Ламах знал, как трудно расставаться с вещами. Значит, боспорян привело сюда чрезвычайно важное дело. Если уж Асандр решился на такие затраты, то, нет сомнения, он хочет получить в Херсонесе какую-то выгоду. Но какую? Что таится за льстивой речью Поликрата?

Скрывая от пристально глядевших на него боспорян чувство неприязни и глубокого недоверия, Ламах скупо улыбнулся и сделал Зифу короткий знак.

Тот кивнул кому-то в глубине двора. Из-под навеса вышла группа рабынь с медными подносами в руках. Пантикапейцы потрясены — никому из них еще не приходилось видеть сразу столько дивно красивых женщин. На подносах стояли скромного вида кувшины из красной глины. Зиф собственноручно разлил по серебряным кубкам вино — темное, густое, на вкус не хуже библинского или исмарского — и первый кубок неловко протянул Поликрату.

«Мужик! — раздраженно подумал боспорянин, с внешней почтительностью принимая кубок. — Поднести как следует не умеет. Сует прямо в лицо, будто торгует на рынке, а я — нищий покупатель дрянного товара».

— Да продлятся годы достославного архонта Ламаха! — провозгласил Поликрат.

— Дай бог здоровья брату Асандру, — пробормотал архонт, бережно принимая чашу из рук Зифа.

Херсонеситы и боспоряне дружно выпили. Гости оживленно зашептались. Дар принят. Правитель Херсонеса со всей очевидностью изъявляет желание терпеливо выслушать послов боспорского царя.

«Чего они хотят от меня? — соображал между тем Ламах, ничем не выражая тревогу внешне. — Дева! Сохрани от бед мой народ».

Зиф скупым движением руки предложил Поликрату говорить. Сладкоустый посол учтиво поклонился стратегу, откашлялся и дружески, проникновенно, обратился к первому архонту:

— Высокочтимый Ламах и вы, благородные отцы счастливого, процветающего Херсонеса! Великая забота привела нас сюда, оторвав от повседневных дел.

Я буду прям и откровенен. Вот уже много лет Боспор и Херсонес разделяет вражда, тайная и открытая. Эллин выступает против эллина. Брат преследует брата. Стычки. Война. Может ли мириться с таким несчастливым обстоятельством сердце истинного грека? Можно ли назвать радостной жизнь, когда люди беспокойно спят по ночам, опасаясь друг друга? Нет! Истинное счастье, истинная справедливость — в искренней дружбе, взаимном уважении, в мире и тишине. Так я говорю, достойнейшие мужи Херсонеса?

Я бесконечно доволен тем, что все, находящиеся здесь и внимающие моей речи, согласны со мной. Помните: разладом между нами пользуются наши заклятые враги, орды кочевых варваров, жадно взирающих на наши богатства. Нам необходимо сплотиться, чтобы успешно отразить их натиск. Итак, неприлично и противно естеству близким соседям, единокровному народу, враждовать и вступать в раздоры, от которых устали и боспоряне, и херсонеситы.

Небо за то, чтобы мы связали два славных государства крепко и навечно. Как известно, ничто не связывает людей так прочно, как узы родства. Не так ли, о жители благословенного Херсонеса? Два родственных дома найдут общий язык!

«Я, кажется, утер нос самому Исократу[12], — с удовлетворением подумал глашатай. — Вижу по этим трогательно-осовевшим глазам, мои слова проняли тупоумных демократов».

Поликрат закрыл глаза, высоко поднял жезл и возвестил торжественно и тягуче:

— Асандр, монарх Боспора, просит у Ламаха, правителя Херсонеса, руку прекрасной дочери Гикии для сына и преемника, благородного юноши Ореста!

Посол опустил жезл, вынул из-под плаща тяжелую золотую цепь, еще раз поклонился старому архонту и осторожно надел на его шею дар повелителя. Ламах раскрыл от изумления рот. Херсонеситы, потрясенные неожиданным заявлением Поликрата, не проронили ни звука. Тишина.

Глашатай Поликрат, как и всякий боспорянин, примешал к своему ионийскому наречию много скифских, маитских и прочих слов, и херсонеситам, сохранившим в чистоте старый дорийский говор, речь посла показалась довольно странной.

Но смысл выступления дошел, конечно, до всех.


— Разве Асандр простил Ореста? — с сомнением спросил архонт боспорянина.

До старика, правда, дошли недавно слухи о том, что отец и сын примирились, но не такой был человек Ламах, чтобы верить слухам.

— Простил и пригрел, — скромно ответил Поликрат.

— Итак, Асандр желает со мной породниться, — задумчиво сказал архонт. Он замялся, не находя слов, равноценных витиеватой речи боспорянина. — Конечно, великая и незаслуженная честь. Что я могу… э-э… ответить? Поскольку — кхм! — делу придается такое важное значение… то я, конечно, не имею права сам один… э-э… распо… э-э… рядиться судьбой моего ребенка. Мы должны обсудить пред… э-э… ложение, столь — кхм! — лестное для всех нас… на совете видных граждан Херсонеса. Кроме того, мой долг — долг, так сказать, любящего отца — узнать, как смотрит на дело сама Гикия. Если дочь не согласится, — заявил он твердо, — я, конечно, не стану неволить. Да. Зиф, размести пока гостей. Пусть ни в чем не терпят нужду.

Толпа не расходилась.

Люди переговаривались вполголоса, чтоб не мешать совещавшимся внутри базилики должностным лицам. Всех заботил исход заседания. Судьба Гикии так или иначе отразится на судьбе каждого херсонесита.

На совете были высказаны разные, большей частью противоречивые мнения.

Одни, может, не без основания, опасаясь со стороны боспорян подвоха, настаивали не отдавать Гикию.

Другие возражали им, утверждая, что Боспор так же, как Херсонес, утомился от распрей, почему и стремится к примирению.

Должно быть, говорили третьи, скифы сильно допекают и Асандра, поэтому он ищет опору в Херсонесе.

Не к лицу демократу родниться с царем, возмущались четвертые.

Да, соглашались пятые, Херсонес и Боспор — небо и земля. Но худой мир лучше доброй ссоры.

Орест достоин быть зятем Ламаха, заявляли шестые. Правда, он полускиф, но что тут поделаешь. Все боспоряне понемногу варвары. Царь Спарток, например, происходил из фракийцев. Даже Евпатор носил персидское имя Митридат — «Сын бога Митры». Да и среди самих херсонеситов немало уважаемых граждан, ведущих свой род от таврского корня.

После долгих споров коллегия архонтов решила — внять просьбе Асандра только в том случае, если:

во-первых, Боспор не станет вмешиваться во внутренние дела Херсонеса;

во-вторых, Боспор обяжется защищать Херсонес от скифских полчищ;

в-третьих, Боспор даст возможность херсонесским торговым кораблям свободно плавать через Киммерийский пролив к Танаису;

в-четвертых, Орест, сын царя Асандра, будет жить первые три года супружества в доме Ламаха, как почетный заложник.

В свою очередь, Херсонес открыл бы для боспорских кораблей морской путь к устью Борисфена, разрешил бы им остановку во всех гаванях, принадлежащих республике, предоставил бы пантикапейским купцам право беспошлинной торговли в Херсонесе и помогал бы Боспору военной силой.

Поликрат, допущенный на совет, принял предварительные условия. Чтобы ускорить дело, обе стороны согласились, что уточнением подробностей договора можно заняться исподволь, после свадьбы, если таковая состоится.

Теперь все зависело от согласия или несогласия дочери Ламаха.

Ламах отправился домой, пригласив Поликрата и двух-трех его близких друзей. Глашатая сопровождали боспорянин по имени Фаон и еще какой-то угрюмый человек, лицо которого, по восточному обычаю, закрывал до глаз черный платок. Люди шарахались от него, как от недоброго духа. Решили, — это посольский телохранитель.

Архонт нашел Гикию на женской половине дома. Перед нею лежал список «Одиссеи». Но молодой женщине сегодня нездоровилось, поэтому она не столько читала, сколько томилась в полусне.

Гикия с утра никуда не выходила. Служанка Клеариста не осмеливалась беспокоить хозяйку. И странным образом получилось так, что дочь Ламаха еще ничего не знала об известных уже всему Херсонесу касающихся ее намерениях боспорян.

Но все же их прибытие тревожило Гикию. Как истинная дочь Ламаха, она с недоверием относилась к Боспору. Однако то была тревога за отца, за других, а не за себя. Когда отец вошел, она поднялась ему навстречу.

— Ну, зачем они пожаловали?

— Как? Ты еще не знаешь?

— Нет.

Ламах тяжело опустился на скамью.

У старика не поворачивался язык сказать, что… о боже! Архонт горестно вздыхал и прятал от дочери глаза. Ламах до сих пор не мог простить себе, что поддался на уговоры покойного рыботорговца, старого друга, и выдал Гикию за него замуж. Он думал, ей будет хорошо. Теперь архонт понимал — именно он виноват в злосчастной судьбе дочери. Старик не раз клялся не идти впредь против ее желания…

И вот, в силу обстоятельств, ему опять приходится навязывать ей свою волю.

— Чего они хотят? — сердито настаивала Гикия. — Отвечай прямо, отец!

— Отвечу прямо, доченька, — глухо сказал архонт. — Только… выслушай меня спокойно. Пусть Дева придаст тебе твердости… — Старик еще раз вздохнул, затрудненно и хрипло, и просипел, потрясая кулаками: — Асандр просит… за своего сына Ореста.

— А! — Гикия уронила руки. Побрела к ложу. Села на циновку и потерла узкой ладонью горячий лоб.

— Доченька! — жалобно воскликнул архонт. — Не волнуйся…

Кто бы поверил, что это — непримиримый и упрямый первый архонт Херсонеса, не дающий противникам народной власти свободно вздохнуть? Он был сейчас жалок и растерян. Любовь к дочери являлась его тайной и единственной слабостью.

Гикия заставила себя подняться и отошла к окну.

Жена Ореста.

Губы херсонеситки страдальчески искривились. Ее существо при всей тоскливо-ожидающей жажде женского счастья, отчаянно воспротивилось, не желая подчиниться незнакомой, грубой, чужеродной силе. Сердце не соглашалось раскрыться навстречу тому, чего не обогрело прежде теплым дыханием.

Стать женой Ореста… Вечно пьяного, одичавшего человека, слухи о котором летят по всей Тавриде. Что значит одно имя его! «Горец, дикарь».

Она никогда не видела боспорского царевича, но отчетливо представляла косматого верзилу с багровым, опухшим от вина лицом, толстыми волосатыми руками, диким взглядом и хриплым голосом. Нечто вроде дряхлого Асандра, только еще хуже. Стать женой этакого чудовища!

Гикия повернулась и упала к ногам архонта:

— Отец!..

— Ты не согласна, доченька? — спросил старик уныло. — Нет?

— Отец!

Ламах не узнавал голоса дочери. Обычно мягкий, певучий, как звук флейты, он исходил сейчас из самых глубин груди, глухо дрожал, прерывался, переходил в сдавленный стон.

Два часа, потный и взлохмаченный, прибегая то к ласке, то к угрозе, то к жалобной просьбе, Ламах доказывал дочери, что она непременно должна выйти замуж за сына боспорского царя, что это не просто соединение двух людей разного пола, а большое событие, от которого зависит, может быть, судьба Херсонеса и так далее, но Гикия односложно отвечала:

— Нет! — И, потеряв терпение, сказала: — Не слишком ли ты жесток, отец! Ведь я живой человек, а не льняная веревка, чтобы связывать вместе волка и козу.

— Живой человек! — вскипел архонт. — Живой человек должен быть и веревкой, если понадобится. Это нужно для Херсонеса, пойми!

— Для Херсонеса! А я? Моя судьба, жизнь? Ты не думаешь о них. Что мне Херсонес? Почему я должна жечь ради него свое сердце? Разве я не имею, как любая другая женщина, права хотя бы на маленькое счастье?

— Вот как? — разъярился Ламах. — А кто дал человеку право жертвовать большим ради малого? Э, да ведь ты не человек, ты женщина. Разве может женщина понять, что к чему? Ну, пойдешь за Ореста?

— Нет!

Ламах ушел совершенно истерзанный. Выслушав сбивчивые объяснения архонта, Поликрат сразу помрачнел. Старик не мог этого вынести — удалился прочь, затем вернулся и, насупив брови, попросил высокого посла не терять надежды:

— Подождите до утра. Женское сердце — воск, быстро растопится. А где — кхм! — почтенный Орест? Он прибыл с вами?

— Он среди нас, — холодно ответил глашатай. — Он… на корабле. Утомился в дороге. Отдыхает.

— Так вот — кхм! — пусть царевич отдыхает пока.

Ламах, представлявший Ореста примерно таким же рогатым и козлоногим Паном — богом лесов, покровителем стад, наводящим ужас на людей, каким рисовала его себе Гикия, не хотел, чтоб молодой боспорянин появился в городе прежде времени: своим отвратительным видом Орест мог только укрепить в молодой женщине упрямое нежелание выйти замуж.

Эх, разве архонт согласился б отдать единственную дочь на растерзание гнусному порождению ехидны, если б не забота о республике?

Не согласиться — нанести Асандру тяжкое оскорбление.

Отказ — серьезный повод для крупной ссоры. Дело может дойти до войны. Война… Сколько денег, сил, хуже всего — человеческих жизней — придется затратить, чтоб отстоять независимость!

Гикия не хочет это понять, хотя она, бедняжка, по-своему совершенно права.

— Не теряйте надежды, — хмуро сказал архонт, провожая Поликрата в отведенное ему помещение.

— Хорошо, — проворчал боспорянин. Закрыв за собою дверь, глашатай задал Фаону вопрос: — Спит?

Эвпатрид отрицательно покачал головой.

Глашатай прошел в следующую комнату. Здесь сидел, сгорбившись, возле узкого решетчатого окна человек с черным платком на лице. Глубоко запавшие синие глаза вопросительно взглянули на посла.

— Не согласилась! — злобно бросил Поликрат.

Человек поднялся. Платок упал с лица, и посол увидел криво усмехающиеся губы Ореста.


Асандр ждал вестей из Херсонеса.

Скрибоний не ждал никаких вестей. Он действовал. Все чаще в дымных жилищах скифов, глинобитных лачугах маитов, каменных саклях северо-кавказских горцев заходил разговор о том, что приспело время убрать старого царя.

— Говорят, Скрибоний — внук Митридата Евпатора, — доверительно сообщали тайные посланцы спирарха. — По примеру деда, он ненавидит Рим, ищет опору среди местных племен. Вспомните недавний набег. Асандр умышленно, чтобы восстановить вас против честного человека, преувеличивает в своих речах численность погибших горцев. На самом деле Скрибоний нарочно медлил в походе, чтобы дать кавказцам время отступить в горы и угнать с собой весь захваченный скот. Вам нужен такой царь, как Скрибоний. Он друг скифов и маитов. Он изгонит греческую знать, и вы сделаетесь хозяевами всей Тавриды.

— Может быть, — задумчиво кивали осторожные старейшины.

— Ведь вы ненавидите Асандра, не так ли?

— Может быть.

— Вы поможете Скрибонию, если он поднимет против Асандра восстание?

Скифы, прежде чем ответить, долго смотрели вдаль, на холмистую степь. Перед ними, желто-голубой, неясный в дрожащей мгле испарений, расстилался Скалистый полуостров — знойный, голый, засушливый, весь в редких колючках, пятнах чахлой полыни, пестрый от бесчисленных соленых озер и грязевых сопок, богатый железом, нефтью, серой, известняком, но главное — жирной, баснословно плодородной черноземной почвой, дающей в хороший год урожай сам-тридцать.

Добрая земля. Благодатный край. Теперь здесь хозяйничают эллины. А скифы, которым полуостров, принадлежал раньше, приходится трудиться на собственной земле для чужих людей. Странно, почему, чтобы вновь овладеть своей страной, нужно помогать какому-то греку Скрибонию? Нельзя ли обойтись и без Асандра, и без Скрибония, и без всяких прочих царей?

И старейшины мрачно цедили сквозь крепко стиснутые зубы:

— Может быть…


Душный вечер.

Сын Раматавы опять уселся у окна.

Поликрат и Фаон играли в кости, но без обычного шума и задора. Их огорчил отказ дочери Ламаха. Собственно, пантикапейцам было наплевать на Ореста и Гикию — не согласна так не согласна. Их беспокоило другое: как и что они ответят свирепому Асандру, когда вернутся домой.

Фаон — ладно скроенный, смазливый малый, большой любитель и знаток женщин, кинул вдруг изучающий взгляд на задумавшегося Ореста и шепнул Поликрату с укоризной:

— И на кой бес ты нацепил ему утром дурацкий платок?

— Обычай, — вздохнул Поликрат. — Жених не должен показывать свой облик прежде времени. Вообще-то Оресту полагалось сидеть пока на корабле. Но он попросился на берег… ну, я и завязал ему лицо.

— Плевать на обычай! — воскликнул повеселевший Фаон. Видимо, он что-то сообразил. — Не унывай, приятель. Гикия у нас в руках. Даю печень на растерзание орлу — стоит только красавчику Оресту объявиться перед дочерью Ламаха, как она тут же бросится ему на шею. Или я ничего не понимаю в женщинах. Дело не только в красоте. Он страдалец и все такое… Тонкое дело. Надо завтра устроить так, чтоб она увидела его рожу. И Гикия от нас не уйдет.

— Хо! — обрадовался Поликрат. — Это ты хорошо придумал, молодчина. Ну, держись, упрямая девчонка…

Раб принес ужин. Боспоряне, развалившись на циновке, предались в лучах бронзовых светильников чревоугодию.

Чтобы рассеять угнетавшую их тревогу, они совершили обильные возлияния перебродившим виноградным соком, причем Орест, весьма опытный в этом деле, хватил сразу полкувшина вина — хватил по-скифски, не разбавляя, как положено по обычаю греков, напитка водой.

Поликрат и Фаон, чувствуя полную свободу и отсутствие надзора со стороны Асандра, последовали благотворному примеру его наследника. Их быстро развезло, и они захрапели, уронив головы на циновку.

Оресту не хватало воздуха в тесной комнате.

Метис поднялся, наполнил вином глиняную флягу, которую всегда носил на поясе, перешагнул через поверженные тела пантикапейцев и, покачиваясь, выбрался во двор. Днем он приметил возле бассейна укромную скамейку. Тут можно было сидеть, оставаясь невидимым для чужих глаз. Раздвинув кусты сирени, роз и шиповника, Орест добрался до уютного уголка и облегченно вздохнул.

Густую, прохладную синеву неба проткнули золотые стрелы звезд.

На юге ярко загорелся Юпитер.

Цепляясь за черные силуэты ветвей, кверху выкатился зеркальный щит полной луны. Луна заглянула сквозь разрывы среди ветвей прямо в убежище Ореста. Стало так светло, что боспорянин отчетливо рассмотрел на ладони каждую линию.

Кто-то ходил по двору. У служебных помещений слышался говор невольников. Два или три раза совсем недалеко от Ореста женщина с плеском набирала из бассейна воду. Но царского сына никто не видел, а сам он, конечно, не подавал голоса.

Духота рассеялась. От прохлады, веющей с моря, Орест постепенно отрезвел. И тут-то он осознал себя, свой путь.

…Жена.

Нет, она не станет его женой. Отказалась.

Человек самолюбивый, гордый воспринял бы отказ как оскорбление. Сцепив зубы, он перетерпел бы несколько тяжких мгновений позора, затем отвернулся бы с холодностью, пусть притворной. Или попытался бы отомстить.

Но грустно-веселый Орест… Он пропал. Ведь Гикия оставалась единственной надеждой. Хотел выкарабкаться из темной ямы к солнцу — не удалось.

Мечта о дочери Ламаха — если можно назвать мечтой смутные, расплывчатые мысли и чувства, родившиеся в Оресте по дороге в Херсонес, — была как бы последней вспышкой догорающего, залитого водой (точнее — вином) древесного уголька. И вот она погасла, та искра — должно быть, безвозвратно, потому что на эту вспышку Орест израсходовал весь скудный запас еще сохранившихся у него душевных сил.

Из глаз Ореста вытекло по одной слезинке. Все. Больше ему не придется плакать. Никогда. Для чего родился? Для чего жил? Если б судьба сложилась по-другому, из него получился бы, может, неплохой человек.

Но все перепуталось. Что дальше? Прозябать — но зачем? Для чего жить, а если от тебя нет пользы ни земле, ни людям, обитающим на ней?

К чему напрасно истреблять хлеб, который с таким трудом выращивает земледелец? Лучше умереть, чем существовать, навлекая на свою голову презрение окружающих.

Орест вынул из ножен узкий длинный кинжал и посмотрел на мерцающее лезвие. Удар — и всему конец.

Метис представил себе, как найдут его утром, окровавленного, среди этих кустов, и содрогнулся.

Нет!

Даже на самоубийство не хватало воли сыну Асандра. Она умерла под истрихидой, задохнулась в грязных руках предателя, погасла под ногами неверной Ойнанфы, расплескалась брызгами вина за семь лет бездомных скитаний.

Орест швырнул кинжал в кусты — туда, в темноту, чтобы не видеть, чтоб не искушало сверкающее в лучах месяца холодное лезвие!

Он презирал себя.

Гнусное существо, которым был он сам, вызывало у него ненависть и отвращение. Но что несчастный мог тут поделать? Э! Орест махнул рукой на все, отстегнул от пояса флягу, вынул пробку и отчаянно припал к горлышку сосуда.

Истина — здесь, в этой фляге.

Остальное — прах и суета.


…Не приходил сон.

Дурные мысли упрямо лезли в голову.

Гикия хваталась за лоб, стараясь успокоиться, но в комнате было душно, и Гикия боялась за свой рассудок.

Она с раздражением сбросила горячие покрывала. Но и это не помогло.

— Клеариста? Намочи полотенце холодной водой, подай мне, — крикнула Гикия служанке.

Служанка обложила ей голову мокрой тканью. На некоторое время стало как-будто легче. Но затем болезненно напряженное воображение нарисовало жуткую картину: Гикия простудила мозг и умерла…

Женщина резко отбросила полотенце. Покойный рыботорговец. Дион из Керкинитиды, Орест, сын Асандра — все мелькали перед ней, меняясь, переплетаясь и сочетаясь в невозможных внешних очертаниях.

— Не могу! — застонала Гикия.

Она поднялась, чувствуя тяжесть в голове и слабость во всем теле, завернулась в мягкое покрывало и босиком, еле переступая, вышла во двор.

Тихо. Дремлет у ворот страж. Свет луны — такой яркий, что можно читать, — заливает половину двора. На другой половине и под кустами у бассейна — сумрак, чернота. От ночного ветерка чуть слышно шелестит мелкая, но густо разросшаяся листва.

Гикия бессознательно направилась к бассейну. Там, на скамейке, дочь архонта не раз думала про любовь, счастье, верность… Тайник среди роз бережно укрывал Гикию в трудные мгновения, сонный шорох ветвей, отвлекая молодую женщину от всего подлинно существующего, навевал на сердце мир и покой.

Поклонение херсонеситов таврской Деве, слившейся с образом ночной охотницы Артемиды, секретные обряды женщин, зависящие от ежемесячного возобновления луны, смутные мечты, неясные желания, беспричинные слезы, глухая тоска, неизбытая нежность — все непонятным образом связывало Гикию с луной — зеркальной Селеной.

Она не помнила мать и поверяла в своих одиноких раздумьях мысли и чувства Селене. И та, всегда ясная и приветливая, с доброй улыбкой выслушивала жалобы маленькой женщины.

И постепенно в сознании херсонеситки укрепилась полусерьезная уверенность, что она — тайная дочь Луны.

Гикия ладонью зачерпнула из бассейна воды, ополоснула лицо, вытерла полой одежды. Осторожно, чтобы не уколоться, отвела рукой ветви шиповника.

И отшатнулась.

На скамейке сидел, уткнув кулаки в голову, мужчина.

У ног — красный плащ. Гикия отпрянула назад. Она хотела убежать. Потом сообразила — бояться нечего. Это не вор, конечно. Ворам сюда не пробраться. Кто же тогда?

По тому, как понурился незнакомый человек, можно предположить — на душе у него не очень-то весело. Странно! Еще одно сердце томится в эту невозможную ночь. И как раз там, где любила посидеть и помолчать она, Гикия.

Дочь Ламаха замерла у куста и принялась разглядывать мужчину. Одежда его отличалась от коротких, с широкими рукавами до локтей и большим круглым вырезом вокруг шеи дорийских туник, которые носят жители Херсонеса. Платье скифского покроя. Боспорянин. А! Гикия догадалась. Должно быть, тот самый, который носит на лице черный платок. Телохранитель. Она видела его вечером из окна. Верно, он так безобразен, что закрывается от людей. Но почему он здесь? Надо уйти.

Услышав шорох, боспорянин вскинул голову и заметил Гикию. Она растерялась.

Боспорянин недовольно заворчал, подобрал плащ и нехотя поднялся. Видно, он принял Гикию за служанку, прибежавшую на тайное свидание.

— Я, к-кажется, помешал? — пробормотал он насмешливо, слегка заикаясь. — Сейчас уберусь. Ты оставайся.

Волоча плащ по земле, боспорянин двинулся прямо через кусты.

Уходит?

Гикия, не понимая сама, что делает, вдруг загородила ему дорогу и, пугаясь собственной храбрости, срывающимся голосом сказала:

— Постой.

— Зачем? — Он горько засмеялся. — Я не хочу сегодня ц-целоваться.

Гикия рассердилась.

— А я и не прошу твоих поцелуев! Очень они мне нужны. Расскажи про Пантикапей. Ты ведь боспорянин, да?

Лишь теперь осознала Гикия свой неожиданный поступок: ну да, ей хотелось расспросить телохранителя о сыне боспорского царя. Хотелось узнать, вправду ли Орест такое чудовище, как ей казалось.

Днем она с крутой, даже запальчивой решительностью заявила отцу:

— Нет!

Эта твердость была внушена скорей внезапностью предложения, чем действительным отвращением, хотя отношение молодой женщины к предполагаемому жениху и вылилось сразу же в такое чувство.

Теперь, после долгих раздумий, Гикия пришла к выводу — она поторопилась с отказом, напрасно огорчила отца.

Следовало прежде как можно больше узнать об Оресте, удостовериться, что она была права в своей заранней неприязни к сыну Асандра, или убедиться, что ошиблась.

Да, больше узнать об Оресте.

Конечно, она ведет себя не слишком-то скромно. Но разве Гикия не дома? Все же она решила не открываться телохранителю — лучше прикинуться легкомысленной служанкой, тогда будет легче вызвать пантикапейца на откровенность.

— Садись! — С чисто женской, пугливой смелостью, с какой она стреляла зайцев, Гикия шутливо толкнула его плечом, как делала Клеариста со своим возлюбленным. — Куда ты удираешь? Уж так ли я плоха? А ну, погляди-ка на меня.

Боспорянин скользнул по ее лицу скучающим взглядом и лениво проговорил:

— Ничего. Вполне съедобно. Ладно, если ты т-так хочешь, я не уйду.

Он небрежно кинул плащ под ноги и уселся на скамью. Вот когда Гикия хорошо разглядела чужеземца. Уродлив? Боже! Должно быть, он потому и закрывает лицо, что ему надоели приставанья женщин.

Херсонеситке показалось, будто она видела этого человека раньше. И много раз.

Черные волосы, пасмурный взгляд, прямой нос, бледные губы — близкий, родной облик, напоминающий помятую розу, снился ей с детства.

Она давно ждала его и узнала сейчас же, при первой встрече. Гикию сразу потянуло к нему — неудержимо, прямо-таки мучительно; влечение было таким ясным, определенным и настойчивым, что жгло ей грудь, как огонь.

В ней пробудилось что-то вроде материнской нежности к ребенку.

Хотелось развернуть плащ боспорянина, набросить ему на плечи. Но она не смела шелохнуться. Только прошептала пересохшими губами:

— Тебе… не холодно? Простудишься.

— Что за б-беда? — отозвался он негромко.

Ей почему-то захотелось плакать.

Но тут Гикия вспомнила — смутно, как в лихорадке: ведь она собиралась расспросить о сыне боспорского царя… Сознавая, что теперь, когда она встретила этого человека, уже нет надобности о ком-то расспрашивать, сказала все же тихо и робко:

— Говорят, ваш царевич хотел жениться на моей хозяйке?

Он поднял глаза, пробормотал с некоторой долей любопытства:

— А… Твоя госпожа — Гикия? — И добавил равнодушно: — Говорят.

— Согласилась?

— Нет, кажется. — Он подавил зевок. — Отказалась.

— Почему?

Боспорец вяло пожал плечами:

— Откуда мне знать?

— А я знаю, — подзадорила она телохранителя, задетая его насмешливой холодностью. И так как он промолчал, Гикия пояснила: — Ведь ваш Орест безобразен, словно кентавр[13].

— Да? — Ей показалось, он удивился. — Кто тебе сказал?

Гикия широко раскрыла глаза.

Неужели она ошиблась? Ведь ей никто не говорил: «Орест уродлив». Она сама решила, что Орест отвратителен, раз он бродяга, пьяница, изгой и к тому же еще сын ненавистного Асандра. Может быть, он вовсе не противен. Даже хорош, может быть.

Она ответила неуверенно:

— И до нас доходят слухи…

— Ха! — Боспорянин расхохотался. — А мне думалось — Орест не так уж безобразен.

Женщину все сильней тянуло к странному телохранителю. Она даже придвинулась ближе, чтобы еще раз уло вить необыкновенный взгляд.

Донесся слабый запах вина.

«Слуга подражает господину», — подумала она с горечью.

— Говорят, Орест — страшный пьяница. Это правда?

— Пьяница? — Боспорянин с усилием потер виски. — Да, пьяница он законченный.

— Не понимаю, почему некоторые мужчины так много пьют, — вздохнула Гикия. — Кубок, другой — пусть. Но зачем напиваться до помрачения разума? Есть люди, которым ничего не надо, кроме вина. Днем и ночью — вино. Что за жизнь?

— А почему б не пить? — Боспорянин приложился к фляге.

— На свете немало других радостей, — заметила она и отодвинулась.

Гикию неприятно задело то, что он вот так просто, без всякого стеснения, выпил при ней. И все же ей не хотелось уходить. Наоборот. Женщина сама не ведала, что с ней творилось.

— Радости! — повторил он с едкостью. — Они слишком б-быстротечны, неуловимы. Понимаешь, служанка? Промелькнут перед носом, исчезнут, а мир как был наполнен дрянью, так и остался. Простая философия. Ты знаешь, что такое философия?

— Наука, — ответила Гикия. — О природе, о жизни людей. И все такое.

Боспорянин искоса взглянул на Гикию и спросил с неприязнью:

— Где ты нахваталась таких у-умных слов?

Он опять приложился к фляге.

— От молодой хозяйки слышала, — смутилась Гикия. Она забыла, что разыгрывает роль служанки. — Хозяйка у нас ученая.

— Так вот, можешь передать ей, что она глупа, как горшок. («Благодарю», — мысленно ответила уязвленная Гикия.) Философия, — ядовито рассмеялся боспорянин, — наука о том, как н-натянуть шаровары через голову. Сколько б мудрецы не с-старались, никогда этого не добиться. Ясно? Мир никому, никогда, ни за что не переделать. Им правило, правит и вечно будет править зло.

И опять — его пасмурный взгляд… Дева! Как больно и сладостно сердцу. Неужели — боже мой! — неужели она… Этого безродного человека, простого солдата? Хотя он не так прост, кажется.

— Ты неправ, — мягко сказала Гикия. — В мире, конечно, много плохого. Но ведь есть и хорошее. Я думаю, рано или поздно добро победит. Но это не дастся, конечно, без борьбы. Надо бороться против зла.

— Бороться? — Боспорянин безнадежно махнул рукой. — Ты, я вижу, недалеко ушла от госпожи. («Итак, я дважды глупа — как хозяйка, и как служанка», — с горькой усмешкой подумала Гикия.) Бороться! — повторил боспорянин. — Бесполезно. Я это знаю. Все равно, что биться головой о камень.

Пойми, зло — в самой основе существования человека. Человек— тот же зверь, только бегает он, в отличие от тигра, не на четырех, а на двух ногах. Больше никакой разницы. Чем он не зверь? Ест животных? Ест. Грызет себе подобных, то есть людей? Грызет, только в переносном смысле. А кое-где на юге и востоке — и в прямом. Уплетает соседскую ногу и радуется. Видишь?

И не грызть нельзя — умрет с голоду. А терзать себе подобных, хоть в прямом, хоть в переносном смысле — не такое уж доброе дело, как ты думаешь?

Значит, чтоб уничтожить зло, надо уничтожить самих людей. Истребить человечество. Но кто его осилит? Никто. Остается — заливать тоску. Пить вино. Пить. Выпить, чтоб не думать о таких вещах, что я и сделаю сейчас.

Он расхохотался и опять приложился к фляге.

Женщина подавленно молчала.

Гикию смутила, испугала грубая, всеотрицающая суть его речей.

В какой беспросветной, холодной мгле, в потемках, подобных глухому сумраку загробного мира, должна заблудиться душа человека, чтоб дойти до такого дикого неверия!

Кто изломал несчастного солдата, надорвал его сердце?

Она давно забыла об Оресте, сыне Асандра. Гикию неудержимо влекло к этому вот непонятному существу.

Рука молодой женщины дрожала от томительного желания погладить темные вьющиеся волосы чужестранца.

— Бедный. Бедный мой, — чуть, слышно шептала Гикия.

Поскольку фляга не раз кочевала от пояса боспорянина к его рту и обратно, он скоро совсем опьянел и даже забыл, видимо, о женщине, сидевшей с ним рядом на скамье.

— Ты кто? — пробормотал он заплетающимся языком. Гикия встала. — Ух-ходите все, не мешайте. К-коза-стару-ха день и ночь рыдала… — Боспорянин поднял плащ, кое-как свернул его и подложил под голову. — Ах, юность, о тебе з-забыть я не могу!.. Пр-рощайте, люди! Орест, сын и преемник Асандра, наследный царевич и все такое, изволит почивать..

Гикия отшатнулась от боспорянина:

— Орест?!

— Да… м-меня когда-то звали так, будь я проклят! — Метис ударил себя по голове. — Но Ореста больше нет. Он у-умер. Его убили. Гикия, дочь Ламаха, нанесла ему сегодня последнюю рану! Все к-кончено. Ясно тебе? О, с-стать бы вновь мне к-козочкою малой… Ух-ходи, не трогай меня, девушка. Я б целый день б-бодалась на лугу… Люди, вы перестанете меня донимать?

Гикия, как бы защищаясь, выставила руки вперед и попятилась.

Она ничего не видела.

Не помня себя, она добрела до своей комнаты, опустилась на циновку, обхватила колени, уронила голову и застыла так до утра. Клеариста приставала к ней с расспросами, но Гикия велела ей молчать.

Дочь Ламаха не верила себе, не верила тому, что произошло сегодня ночью.

Так не бывает.

Так случается в наивных пастушеских сказках про любовь.

Уж не сон ли это? Невозможно, чтоб, столь диковинное событие приключилось с ней, Гикией! И все же приключилось. Она ясно помнила каждое слово Ореста.

На рассвете женщина поднялась, натянула на плечо сползшее покрывало и ушла.

Загрузка...