С XVIII в. берет начало история современной политической полиции. Хотя в предшествующих главах этой книги уже рассказывалось, например, о полиции Генриха VIII, Елизаветы I или кардинала Ришелье, однако это была скорее сеть тайных лазутчиков, разведка и контрразведка, действия которой были направлены главным образом против определенных групп противников правительства — интригующих придворных или недовольных феодальных магнатов, священников непризнанных вероисповеданий или агентов иностранных держав. Все остальное оставлялось преимущественно на усмотрение городских и провинциальных властей. Разведчик появился на столетия раньше, чем детектив. В случае надобности органы юстиции, призванные карать за уголовные преступления, превращались в орудия расправы с политическими противниками.
Лондонская Ньюгейт, бывшая столетиями особо надежной тюрьмой преимущественно для уголовных преступников, в первой половине XVI в. стала заполняться политическими арестантами, главным образом лицами, несогласными с религиозной политикой правительства. Смена монархов и государственной религии отнюдь не всегда влекла за собой замену тюремной администрации, просто избиравшей новые объекты для своих насилий и вымогательств[384].
Унаследованное от времен феодальной раздробленности и лишь контролируемое в определенной степени представителями центрального правительства, хаотическое нагромождение старинных органов власти на местах с перекрещивающимися полномочиями и функциями, руководствующихся пестрыми локальными обычаями, конечно, ограничивало их эффективность как составных частей полицейской машины абсолютистского и раннебуржуазного государства. Лишь в XVIII в. абсолютные монархии на том этапе своего развития, который получил название просвещенного абсолютизма, создают централизованный административный аппарат, неотъемлемой частью которого становится полиция вообще и политическая полиция в особенности. Раннебуржуазное государство в Англии в этом отношении отставало от континентальных монархий. Английская буржуазия с целью гарантировать себя от попыток реставрации абсолютизма предпочла пойти не путем расширения полномочий центрального правительства, а путем наполнения новым, чисто буржуазным содержанием, приспособления к своим нуждам старых органов местного самоуправления. Полиция в континентальной Европе при самом своем возникновении отразила стремление абсолютной монархии установить всесторонний контроль, опеку над всеми своими подданными[385].
Во многих западных работах проводится мысль о чуждости для развитых буржуазных стран политической полиции, на деле же, обгоняя с эпохи Возрождения другие регионы мира по уровню социально-экономического развития, Западная Европа вырвалась вперед и в такой специфической сфере, как складывание аппарата политической полиции. Это, однако, не значит, что он сразу организационно отделился от других государственных учреждений. Наоборот, такое полное размежевание могло произойти по различным причинам достаточно поздно или вовсе не произойти, если оно задерживалось до того времени, когда пытались отрицать и всячески закамуфлировать самое существование политической полиции. Нерасчлененность различных функций управления — характерная черта государственного аппарата эпохи позднего феодализма и складывания абсолютистских монархий. В это время централизованный государственный аппарат впервые после падения Западной Римской империи приобрел значительные размеры и широкие полномочия. Однако этот аппарат, частично являвшийся преемником органов власти эпохи феодальной раздробленности, нередко дополнялся различными учреждениями от случая к случаю в связи с возникавшими текущими нуждами государства.
Отдельные учреждения наделялись обязанностями, относящимися к самым различным сферам управления. Руководство государственными финансами объединялось с административными функциями в отношении отдельных регионов страны; военные дела совмещались с дипломатическими или с таможенными; юридические — с фискальными; ведение дворцового хозяйства или управление церковными округами — с цензурой печати и т. д. Иногда такая слитность обязанностей была вызвана тем, что их еще не отделяли друг от друга на практике, что их различие не было вообще еще четко осознано. Существование учреждений, исполнявших одновременно обязанности политической полиции, разведки и контрразведки, и сближение порой этих функций на практике, а также маскировка одних под другие не должны заслонять необходимости их разграничения.
У политической полиции было всегда две задачи: главная — удержание в узде, подавление народной массы и неглавная — подавление противников правительства среди господствующих (или — шире — собственнических) классов. Однако, когда народные массы еще не пробудились к политической активности или недавно потерпели поражение, временно лишившее их такой активности, на передний план выдвигалась вторая задача. Когда же в определенные периоды участники борьбы в верхах сводили свои счеты без непосредственного привлечения к ней политической полиции, начинали фигурировать утверждения о ликвидации этой полиции вообще. Этому способствовало то обстоятельство, что учреждения, которые выполняли ее функции, могли фигурировать под самыми разнообразными вывесками. Как правило, относительная автономия достигалась политической полицией, когда контроль над нею удавалось захватить одной из группировок, борющихся внутри правительственных кругов. Разумеется, в конечном счете борющиеся группировки выражали интересы определенных слоев внутри правящих классов. Но в этой борьбе в «верхах» немалое место занимало и личное соперничество лиц, находившихся у кормила государственного управления и по сути дела сторонников одного и того же политического курса. Такое соперничество лишь в определенных условиях могло приводить к возможности для лиц, возглавлявших политическую полицию, не только фактически изъять ее из подчинения верховной власти в целом, но и прямо использовать против их противников внутри правительственного лагеря.
Почин в создании полиции современного образца был сделан во Фракции. В Париже, насчитывавшем в 60-е годы XVII в. примерно полмиллиона жителей, по словам известного писателя и критика Буало, по вечерам «воры сразу овладевали городом. По сравнению с Парижем самый дикий и пустынный лес казался безопасным местом»[386]. Пост генерал-лейтенанта полиции был создан в 1667 г. Людовик XIV назначил на этот пост Николя де ля Рейни, выходца из низов «дворянства мантии», не знакомого широким кругам населения. Он быстро стал одним из важных лиц в государстве. Его влияние покоилось не только на созданном им полицейском аппарате, ко и на широте полномочий, границы которых были слабо очерчены[387]. Любознательность и отеческая забота просвещенных абсолютистских правительств о своих подопечных, стремление быть осведомленными о всех сторонах их жизни, казалось, не знали границ и с годами все возрастали. При Людовике XV даже содержательницы домов терпимости должны были ежедневно передавать в полицию списки и различные сведения о своих клиентах. Особое внимание уделялось при этом придворным, духовным лицам и иностранным дипломатам[388].
Вместе с тем полиция не сумела помешать возникновению крупных организаций преступников. Достаточно вспомнить шайку Картуша, долго и беспрепятственно действовавшую в начале XVIII в. в Париже. Ее ликвидацией занялось само правительство регента Фракции герцога Филиппа Орлеанского.
Примерно в те же годы возникла организация преступников в Англии, разделившая всю страну на округа, каждый из которых был отдан на откуп особой банде, включавшей отряды, специализирующиеся на ограблении церквей, разбое на больших дорогах, воровстве на ярмарках, подделке драгоценностей, содержании сети складов, где хранилось награбленное добро перед продажей его лондонским скупщикам или отправкой контрабандным путем на собственном корабле для сбыта в Голландию. (Все эти подробности выявились на процессе некоего Джонатана Уайльда в 1725 г.)[389]
Но и секретная полиция получала все большее развитие в Европе. Директор королевской полиции в Берлине был назначен в 1742 г. Централизация полиции во владениях австрийских Габсбургов началась в 1749 г. В 1751 г. был создан пост полицейского комиссара Вены и Нижней Австрии, причем при этом частично использовался французский опыт. А в феврале 1789 г., проводя реформы в духе просвещенного абсолютизма, император Иосиф II организовал министерство полиции во главе с графом Пергском[390]. Рука тайной полиции ощущается теперь почти во всех судебных делах, имеющих политическую подоплеку.
Одной из разновидностей политических процессов стали суды над должностными лицами, которых удобно было сделать козлами отпущения за совершенные военные и дипломатические ошибки. С Семилетней войной (1756–1763) были связаны два наиболее известных из них. 14 марта 1757 г. на борту военного корабля был расстрелян адмирал Джон Бинг. Его обвинили в трусости перед лицом врага. Это обвинение было отвергнуто судом, приговорившим, однако, адмирала к смерти за то, что в битве при Минорке 20 мая 1756 г. он не сделал всего возможного для разгрома вражеского французского флота. Обвинение было тем более неосновательно, что Бинг сражался против превосходящих сил противника. Сам суд, вынесший приговор, ходатайствовал о помиловании адмирала; к нему присоединилась, палата общин, одобрившая специальный билль. Но этот билль был отвергнут палатой лордов, где преобладали креатуры премьер-министра герцога Ньюкастля. Аналогичный характер носил процесс графа Лалли-Толландаля, правителя французских владений в Индии, большая часть которых была захвачена англичанами. Вину за неудачу свалили на Лалли, который по приговору суда был казнен в 1766 г.
В зависимости от общественной атмосферы тот или иной процесс порой приобретал шумную известность, не всегда соответствовавшую политическому значению дела. Во Франции в годы Семилетней войны такой резонанс получило дело Каласа в большой мере благодаря вмешательству в него Вольтера.
У 64-летнего тулузского негоцианта Жана Каласа, протестанта по вероисповеданию, трагически погиб старший сын Марк-Антуан. Несчастье произошло около 10 часов вечера 13 октября 1761 г. на улице Филатье в Тулузе, в доме, где размещался магазин Каласа и где он проживал со своей семьей. В этот день в гостиной на первом этаже за ужином собрались супруги Калас, два их сына — Марк-Антуан и Пьер, а также молодой человек по фамилии Лавес. Он был неравнодушен к одной из юных дочерей Калаеа (в роковой вечер их не было дома). В гостиной находилась также старая служанка Жаннета.
За ужином велась обычная, непринужденная беседа, Марк-Антуан говорил с Пьером о памятниках древности, которыми славилась городская ратуша Тулузы. Когда гость и хозяева встали из-за стола, Марк-Антуан, мало знакомый с Лавесом, счел минуту подходящей, чтобы незаметно исчезнуть. Жаннета подумала, что он покинул семейный круг, чтобы поспешить в кафе «Четыре бильярда», где часто проводил время и даже успел побывать в этот вечер. В кафе видели, как, расплачиваясь, Марк-Антуан открыл тяжелый кошелек, туго набитый золотом… Жаннета успела переброситься с уходящим Марком-Антуаном парой слов, прежде чем он исчез за дверью, ведущей в помещение магазина. Вероятно, он собирался выйти этим ходом на улицу. Впрочем, это только предположение. У Марка-Антуана могли быть какие-то другие планы. Провожая гостя, Калас и Пьер увидели, что дверь в торговый зал открыта. Пьер и Лавес зашли в помещение магазина и обнаружили там труп Марка-Антуана. Жаннета и Пьер, потрясенные происшедшим, в первые минуты бессвязно говорили о том, что Марка-Антуана «убили». Вряд ли это могло значить нечто большее, чем то, что его нашли мертвым. Вскоре у дома собралась толпа. Часа через полтора появился синдик тулузского парламента Давид де Бодриг, в обязанность которого входило проведение следствия по особо важным делам. В течение долгого времени велись споры, насколько можно доверять его объективности. И поныне в специальной исторической литературе можно встретить взаимоисключающие убеждения, хотя изучение тулузских архивов (проводившееся еще с 1927 г. профессором Фежером) пролило достаточно света на эту фигуру. Бодриг был взяточником и казнокрадом, покровителем тайных притонов и игорных домов. Он мог надолго бросить по ложному обвинению в тюрьму прежнего любовника одной из своих фавориток или передавать знакомым вина, конфискованные полицией у контрабандистов. Таков был достойный представитель тулузской юстиции, который должен был первым отстаивать в деле Каласа интересы правосудия[391].
Несмотря на усилия фанатиков, отношения между католиками и протестантами были вполне мирными. Так, Каласы поддерживали дружеские связи со многими католическими семьями. По закону 1686 г. протестанты под угрозой штрафа были обязаны нанимать слуг только католического вероисповедания. Горничная в семье Каласов Жаннета Вилье была ревностной католичкой. Она способствовала переходу Луи Калаеа в католицизм. Тем не менее Каласы продолжали держать ее на прежнем месте, на котором ока прослужила 24 года. Жаннета была арестована вместе с Каласами и давала те же показания, что и ее хозяева.
Католическое духовенство ухватилось за возможность разжечь религиозный фанатизм. Калас убил сына, уверяло око, чтобы не допустить принятия им католической веры. Распускались слухи, что толпы протестантов готовы напасть на мирных жителей Тулузы[392].
Врачебная экспертиза установила, что Марк-Антуан был повешен и что на трупе не было никаких кровоподтеков. При вскрытии в желудке была обнаружена еще не вполне переваренная пища. Смерть могла последовать только в промежуток между окончанием ужина и половиной десятого вечера, когда о смерти Марка-Антуана узнали Пьер Калас и Лавес, а немного позднее — соседи и прохожие. Убийство (или самоубийство) должно было совершиться примерно около 9 или 9 часов 15 минут вечера. К 9 часам 30 минутам тело, по показаниям свидетелей, было уже холодным. А до 9 часов не могла быть переварена в желудке пища, съеденная во время ужина. Судьи не обратили внимания на показания свидетелей, что они видели какого-то незнакомца в голубом костюме, слонявшегося возле дома Каласа и исчезнувшего сразу же после обнаружения преступления. Однако, даже если принять эту версию, еще сохраняется вопрос: как незнакомец проник в магазин и зачем этот неизвестный стремился (а для этого нужно было время, что сильно увеличивало опасность, которой подвергался преступник) замаскировать убийство под самоубийство? Защищавший Каласа известный адвокат Теодор Сюдр предпочел не утверждать, что Марк-Антуан покончил самоубийством, хотя, подчеркивал Сюдр, нельзя исключить и того, что сын Каласа мог повеситься. Следовательно, нет уверенности, что было совершено убийство, и подсудимый должен быть оправдан за отсутствием доказательств. Однако и эта убедительная защита не спасла Каласа. Его судьи считали «доказательствами» высказывания двухсотлетней давности, точнее, произвольное истолкование слов Кальвина и других вождей Реформации.
Случай был непростой, но тулузский парламент и не попытался по-настоящему разобраться в деле, допросить свидетелей, которые явно могли дать важные показания, не была опровергнута версия ни о самоубийстве, ни о возможности убийства Марка-Антуана каким-то неизвестным лицом, не было обнаружено никаких доказательств, что существовали религиозные мотивы для преступления[393]. По приговору тулузских судей Калас был подвергнут мучительной казни — колесованию.
Во время процесса Каласа у Вольтера еще не сложилось определенного мнения об этом деле. Ведь ненавистная писателю религиозная нетерпимость могла олицетворяться вовсе не судьями, а обвиняемым, если он действительно совершил инкриминировавшееся ему преступление сыноубийства. Вольтер подчеркивал: «Я хочу знать, на чьей стороне ужасы фанатизма». В другом письме он заметил, что не кажется правдоподобным то, что судьи, не имея никакого мотива, приговорили невиновного к колесованию. Вольтер писал из Швейцарии парижским корреспондентам кардиналу Берни и графу д’Аржанталю, что дело Каласа лишило его покоя, что фанатизм толпы мог повлиять и на судей. Писатель просил обсудить с министром иностранных дел графом Шуазелем «это ужасающее происшествие, которое обесчестило человеческую природу». Вольтер собирал всю возможную информацию о деле Каласа, чтобы составить о нем обоснованное суждение. Он отвергал сведения, которые пересылали ему некоторые из его великосветских знакомых вроде герцога Ришелье, так как они явно основывались только на мнении тулузских судей. Уже самые попытки властей Тулузы не допустить преданию гласности материалов процесса внушали подозрение. Когда Вольтер ознакомился все же с оказавшимися доступными сведениями, он убедился, что Калас просто не имел физической возможности убить своего сына, даже если бы у него было такое намерение. Вольтер предпринял тщательное частное расследование, которое его полностью убедило в невиновности Каласа. После этого он решил прямо обратиться к министру по общим вопросам протестантской религии графу Сен-Флорентену с просьбой защитить семью несправедливо осужденного. Писатель еще строил иллюзии, что позиция министра была вызвана его плохой осведомленностью о деле Каласа. В действительности граф Сен-Флорентен, в течение полувека занимавший свой пост, получал регулярные отчеты де Бодрига и других представителей тулузских властей о деле Каласа. Сен-Флорентен был фанатичным католиком, постоянно опасавшимся восстановления позиций протестантизма во Франции. Все ходатайства, ставившие целью добиться вмешательства короля для смягчения участи Каласа и его семьи, неизменно попадали в руки Сен-Флорентена, который клал их под сукно. А огромное влияние, которое он имел на администрацию и юстицию, было целиком обращено против семьи Калас. Он даже посоветовал тулузскому парламенту захватить и сжечь «неудобную» брошюру в защиту Каласа, написанную пастором Рабо, хотя во избежание скандала и не преследовать ее автора.
Вольтер убедил действовать убитую горем жену Каласа, добивался для нее аудиенции у Сен-Флорентена. Конечно, тот ничем не помог и, лишь когда обстоятельства сложились против тулузских судей, сделал вид, что его неправильно информировали. Не щадя ни времени, ни сил, используя свой огромный духовный авторитет, Вольтер мобилизовал свои обширные придворные связи, заинтересовал делом Каласа влиятельных лиц, сочувствовавших тогда модным идеям Просвещения, и наконец привлек внимание общества к делу Каласа. Вольтер не пренебрегал никакими средствами. Уверяют, что он прибег даже к содействию цирюльника канцлера, чтобы тот говорил о деле Каласа, когда обслуживал своего высокопоставленного клиента.
Но на Парижский двор повлияло не искусство этого предшественника Фигаро, а широкая огласка, общеевропейский резонанс, который приобрела жестокая казнь невинного человека в угоду религиозному фанатизму[394]. Именно это привело в движение правительство Людовика XV и в конце концов, несмотря на отчаянное упрямство тулузского парламента, защищавшего честь мундира и свои старинные привилегии, обеспечило пересмотр дела Каласа. По ходатайству вдовы безвинно осужденного за три дня до первой годовщины казни, 7 марта 1763 г., Большой королевский совет предписал тулузскому парламенту представить ему материалы дела Каласа. Еще через год с лишним, 4 июня 1764 г., старый приговор был отменен королевским Тайным советом. Дело перешло к парижским судьям и администраторам, которые 9 марта 1765 г., через три года после смертного приговора, вынесенного в Тулузе, единогласно реабилитировали память Жана Каласа и оправдали всех остальных обвиняемых[395].
Процесс Каласа, пересмотренный в Париже, был первым случаем официального признания государством юридической ошибки, совершенной при проведении политического процесса. Дело Каласа позднее подвергалось многочисленным вневременным, «надысторическим» истолкованиям, например как столкновение индивидуума с государственной властью, с существующим социальным и политическим порядком. Такие «реинтерпретации» вряд ли что-либо проясняют в этом знаменитом деле, оставившем значительный след в истории эпохи Просвещения. Новейшая консервативная историография, весьма склонная к «переписыванию» истории в пользу католической церкви, постаралась поставить под сомнение точку зрения Вольтера, которая до этого преобладала в старых работах. Подчеркивалось, что, мол, писатель действовал, руководствуясь не желанием установить истину, а лишь под влиянием своей ненависти к «гадине», как он называл католическую церковь. Для доказательства «необъективности» Вольтера приводились и приводятся цитаты из его писем, которые либо ничего не доказывают, либо свидетельствуют, что его интерес к делу Каласа был вызван стремлением продемонстрировать губительное влияние духовенства на общественную жизнь.
Нужно различать две стороны дела Каласа. Его судили и осудили, выполняя волю церковных кругов. Без их влияния процесс велся бы совсем иначе. Однако клерикалам удалось добиться обвинительного приговора еще и потому, что осталась невыясненной картина самоубийства (или убийства) Марка-Антуана. В помещении магазина, где нашли тело, не было заметно никаких следов схватки, на трупе также не обнаружили признаков того, что Марк-Антуан боролся с кем-то, защищая свою жизнь. Его парик, составлявший тогда непременную принадлежность мужского наряда, находился в образцовом порядке. Камзол и жилет были с педантичной аккуратностью разложены на прилавке. Родные покойного и Лавес уверяли, что нашли тело лежащим на полу. Множество самоубийц кончали жизнь в петле, но возможно ли было задушить себя собственными руками? Это сомнение, которое вызвал рассказ Жана Каласа и остальных лиц, первыми увидевших труп, было усилено неожиданным открытием. Выявилось, что на мертвое тело был надет широкий галстук — явно для того, чтобы замаскировать следы от веревки на шее.
Арестованные Калас, его жена и сын, а также Лавес вечером 14 октября получили возможность встретиться со своими адвокатами и договориться о будущих показаниях. (Было даже перехвачено письмо Лавесу от одного из адвокатов, инструктирующего его, что он должен заявить в ответ на различные вопросы.) Уже на другой день после этой встречи все обвиняемые изменили свои показания. Они теперь утверждали, что нашли труп висевшим в петле. Первоначально, по их словам, они не сообщили правды потому, что не хотели, чтобы Марк-Аитуан был похоронен как самоубийца. Новые показания повлекли за собой и новые вопросы. Прежде всего, на чем была укреплена веревка? (В магазине не было ни гвоздей, ни крюков, которые могли бы служить опорой.) Калас заявил, что Марк-Антуан взял круглый деревянный брусок (обычно на него навертывали ткань, предназначенную для продажи) и положил эту палку с прилаженной на ней петлей на две створки двери. Обнаружив труп сына, Калас обрезал веревку, тело упало к нему на руки. Потом, чтобы сохранить незапятнанной память сына, Калас и его родные постарались скрыть факт самоубийства и показать, что Марк-Антуан умер естественной смертью. Для этого на тело был надет галстук, веревка заброшена за прилавок, а деревянный брусок возвращен на его обычное место.
Через день власти доставили обвиняемых домой для проверки новой версии. В магазине была сразу же обнаружена веревка с двумя затяжными петлями. Она не была разрезана, как утверждал Калас. Следственные власти уверяли также, будто брусок был слишком коротким, чтобы его можно было положить на створки широкой двери, и что место, на котором он все же мог быть укреплен, покрывал толстый слой пыли. Был произведен опыт: много раз гладкий брусок пытались положить на створки, но он, не задерживаясь, скатывался вниз. По признанию обвиняемых, около тела Марка-Антуана не было ни стула, ни скамейки, ни вообще какого-либо предмета, встав на который самоубийца мог просунуть голову в петлю. Вдобавок в магазине не было свечей, и Марк-Антуан должен был проделать все свои мрачные приготовления в полной тьме. Для консультации на место происшествия был вызван эксперт — не кто иной, как городской палач. Он авторитетно разъяснил, что при таких условиях немыслимо, чтобы покойник сам лишил себя жизни. Разумеется, все приведенные выше утверждения властей нужно принимать с достаточной поправкой или, вернее, оставить на далеко не безупречной совести Давида де Бодрига и его сподручных.
Еще один «следственный эксперимент» был проделан уже современным французским историком, нанявшим для этого преподавателя гимнастики. Тот должен был повторить все действия Марка-Антуана, разумеется за исключением последнего рокового движения. Но и без этого опыт закончился довольно печально: растяжением связок и переломом костей, потребовавшими длительного лечения. Тем не менее эти данные все же способны в какой-то мере поставить под сомнение факт самоубийства, тем более что у Марка-Антуана не было никаких видимых причин для столь отчаянного шага. Подвергнутый в день казни жесточайшим пыткам, Жан Калас продолжал твердить, что Марк-Антуан покончил с собой. На эшафоте Калас снова заявил, что умирает невиновным. Тогда Давид рискнул задать ему вопрос, который в устах представителя правосудия был косвенным признанием неуверенности в обоснованности приговора. Давид спросил осужденного: если он не совершил приписываемого ему убийства, может быть, он все же знает, от чьей руки погиб его сын? «Я ничего об этом не знаю», — ответил Калас.
Предоставим самому читателю судить о том, насколько правильно мнение некоторых французских историков, считающих этот ответ Каласа отказом от ранее защищавшейся им версии о самоубийстве Марка-Антуана. Вполне возможно, что осужденный не вкладывал никакого скрытого смысла в те немногие слова, произнесенные им после пыток и буквально за считанные минуты до мучительной казни.
Кто же все-таки убил Марка-Антуана, если он не покончил самоубийством? Отдельные западные историки, например М. Шассень, склонны вернуться к обвинению в этом Жана Каласа, но их доводы выглядят очень неубедительно, тем более если учесть, что, по единодушному свидетельству всех находившихся в доме в момент смерти Марка-Антуана, его отец вообще весь вечер не покидал гостиной, беседуя с Лавесом. Несколько соседей и прохожих видели какого-то человека в голубом камзоле, который крался к дому Каласа. Это мог быть ревнивый муж, имевший счеты с Марком-Антуаном, или, что более вероятно, просто грабитель. Последнее предположение тем более правдоподобно, что он мог видеть у Марка-Антуана, когда тот находился в кафе «Четыре бильярда», кошелек, набитый золотом (кстати сказать, он так и не был найден после гибели его хозяина). Грабитель мог попытаться обокрасть магазин, не подозревая, что там находится сын хозяина. При неожиданной встрече вор мог задушить Марка-Антуана и инсценировать самоубийство, подвесив труп на дверь. Конечно, это была бы чрезвычайно опасная операция: убийца рисковал каждую минуту быть обнаруженным. Данная версия, также находящая защитников в литературе[396], не представляется особо убедительной, но она во всяком случае более похожа на правду, чем та, на основе которой тулузский парламент осудил на казнь Жана Каласа. Приговор был предопределен не весомостью улик, а силой нажима со стороны духовенства. Однако дело Каласа оказалось в конечном счете бумерангом, серьезно подорвавшим престиж церковной реакции среди широких общественных кругов предреволюционной Франции.
В 60-х годах XVIII в. громкий резонанс приобрело «дело Уилкса» — члена английской палаты общин, выступавшего против попыток усиления влияния короны. В 1762 г. в своей газете «Северный британец» Уилкс подверг критике тронную речь, за что с согласия олигархического парламента был брошен в тюрьму по обвинению в «безнравственности». При переизбрании палата общин отказалась принять его в свой состав. «Дело Уилкса», ставшее начальным этапом длительной борьбы либеральной буржуазии за парламентскую реформу, было вместе с тем отражением резкого роста народного недовольства[397]. На последующих этапах борьбы за реформу, когда она приобрела массовый характер, правящие круги не раз организовывали шумные процессы против руководителей демократического движения по обвинению их в государственной измене (в 1794 г. — против Томаса Гарди, в 1819 г. — против Г. Гента и др.). Это была одна из разновидностей процессов против революционеров, проходивших во всех странах Европы и Америки[398].
Острая внутриполитическая борьба в Англии привела к знаменитому процессу Уоррена Хейстингса, генерал-губернатора британских владений в Индии, превзошедшего своих предшественников в разграблении этой богатейшей колонии. По возвращении в Англию Хейстингс по настоянию его врагов — лидеров партии вигов Э. Берка, Р. Шериана, Ф. Фреициса был предай суду палаты лордов за служебные злоупотребления. Процесс растянулся на Шлет и закончился в 1795 г. оправданием подсудимого. А главное — «крайностями», за которые пытались осудить Хейстингса, совершенно затушевывался тот узаконенный колониальный грабеж Индии, который продолжался столетиями — и до, и после процесса бывшего генерал-губернатора. После смерти Хейстингс был похоронен в Вестминстерском аббатстве, где покоится прах великих англичан. В нашем столетии консервативная историография стала открыто превозносить Хейстингса, якобы стремившегося «править Индией ради самих индусов»[399]. Процесс Хейстингса давно уже объявлен «жестокой несправедливостью», «пародией на правосудие»[400], причем, конечно, не за то, что обвиняемый был оправдай, а за самый факт суда над генерал-губернатором. «Потомство очистило его имя от клеветы вигов»[401], — писал с удовлетворением Уинстон Черчилль.
В условиях нараставшего кризиса старого режима во Франции и вместе с тем отсутствия организованной оппозиции, ясно осознающей свои цели, уголовные и гражданские судебные дела чем дальше, тем больше приобретали характер политических процессов. Это относилось прежде всего к тем процессам, которые являлись разбором уголовных преступлений, совершенных представителями знати и вызванных притеснениями лиц, принадлежащих к третьему сословию. Пресловутые lettres de cachet — тайные, часто незаполненные (без имени) приказы короля об аресте, судебные решения, в которых ярко отражались произвол администрации, бесправие подданных абсолютистского государства, приковывали всеобщее внимание. В два десятилетия, предшествовавшие падению Бастилии, было немало громких процессов, за которыми внимательно следила вся Франция, такие, например, как дело о мошенничестве, в котором фигурировал герцог Ришелье (1770 г.), или дело об отказе вельможи графа Моранжье уплатить крупный долг буржуазному семейству Верой (1771 г.). В общественной полемике по этому делу принял участие Вольтер. Один современник, библиотекарь Арди, писал, что дело Моранжье «особенно привлекло внимание публики и привело к образованию враждебных друг другу партий… партии дворянства и партии простонародья».
Описания судебных процессов в начале 70-х годов печатались тиражом в несколько тысяч, а в 80-е годы — уже в десятках тысяч экземпляров. «Кто такой судья? Голос монарха, — заявлял в 1775 г. адвокат А. Фальконе. — Кто такой адвокат? Голос нации»[402].
Без учета общественной роли, которую сыграли эти судебные дела в предреволюционные годы, нельзя понять причины широкого использования оружия, которое представляли собой политические процессы впоследствии, после падения монархии.
И наконец, еще один шумный процесс, в котором «отразился век», — суд над участниками дела об ожерелье королевы.
Склонные придавать большое значение альковным историям, буржуазные исследователи пишут, что падению королевской власти в XVIII в. во Франции способствовали две вещи: неверность жившего более чем двести лет назад короля Генриха II своей жене Екатерине Медичи и старческое сластолюбие Людовика XV, на котором покоилось влияние его последней фаворитки мадам Дюбарри. Если бы не эта поздняя привязанность короля, парижским ювелирам Бомеру и Бассанжу не пришло бы в голову создавать ожерелье из невиданных по ценности бриллиантов. А если бы Генрих II не заимел своей любовницей Николь де Савиньи, то не возник бы род, последней представительницей которого была некая Жанна Валуа, родившаяся в 1756 г. Конечно, читателю известно, что королевская власть во Франции пала от куда более серьезных причин — не об этом здесь речь. Но в условиях растущего разложения французского абсолютизма такие, казалось бы, мало относившиеся к делу события подлили масла в огонь, помогли сильно дискредитировать королевскую власть.
Жанна Ламот, именовавшая себя Валуа (т. е. присвоившая фамилию прежней королевской династии), родилась в совершенно разорившейся семье. В детстве мать Жанны заставляла ее нищенствовать. С юношеских лет она сумела приобрести достаточный жизненный опыт по части различных способов добывания денег. В этом занятии усердным помощником оказался ее муж — жандармский офицер, который называл себя графом Ламот. В начале 80-х годов почтенная парочка перекочевала в Париж. Здесь Жанна познакомилась с одним из самых богатых и знатных вельмож, Луи де Роганом, кардиналом Страсбургским. Кардинал в это время был ближайшим другом и покровителем знаменитого графа Калиостро (под этим именем, как выяснилось впоследствии, скрывался итальянец Джузеппе Бальзамо). Калиостро говорил о себе, что родился в неведомой для европейцев Аравии, жил во дворе муфтия Ялахаима, что его самого звали Ахаратом и был он похищенным мусульманами ребенком из знатного христианского рода. Впрочем, как мы увидим, это была еще наиболее правдоподобная версия, имелись и другие, куда более странные. Новый таинственный чародей затмил своей славой даже Сен-Жермена. Калиостро уверял, что познал «универсальную тайну» медицины, позволяющую лечить все болезни, великие секреты древних египетских жрецов и философский камень, обращающий любой металл в золото и дающий бессмертие. Создание искусственных алмазов, чудесное исцеление неизлечимо больных, загадочное знание самых тайных мыслей и намерений своих собеседников — все это было далеко не самое важное и непонятное в сверхъестественных способностях, которыми обладал великий маг. Да и как было не удивляться, когда на своих вечерах Калиостро вызывал перед присутствующими призраки, великих людей прошедших веков!
В многочисленных отчетах об этих вечерах подробно рассказывается, кто именно из умерших писателей, философов и государственных деятелей почтил их своим присутствием. Тут были и Монтескье, и Руссо, и Дидро. Бросалось, правда, в глаза, что их ум заметно потускнел со времени смерти. Ни одному из них не удавалось обронить ни одной свежей мысли.
Однако если имена умерших тщательно фиксировались, то имена живых участников встреч оставались всегда неизвестны.
В «Утрехтской газете» от 2 августа 1787 г. помещен рассказ о том, как Калиостро передал одной старой кокетке небольшой флакон с эликсиром молодости, который должен был скинуть ей с плеч целых двадцать пять лет. В отсутствие владелицы флакона содержавшуюся в нем жидкость выпила служанка Софи, которой было тридцать лет от роду. Зрелая женщина разом превратилась в пятилетнюю девочку. Калиостро много смеялся по поводу этого происшествия, но категорически отказался дать престарелой даме еще одну бутылку чудодейственного эликсира. И таких басен о Калиостро ходило великое множество.
Многие трюки Калиостро были прямым плагиатом у пресловутого графа Сеи-Жермена. Однажды в Страсбурге знаменитый маг, прогуливаясь в роскошном костюме, украшенном огромными бриллиантами, остановился с возгласом изумления перед скульптурой, которая изображала легендарную сцену распятия Иисуса Христа. На вопрос окружавших, что его так удивило, Калиостро небрежно заметил — он не может понять, как художник, который наверняка ие видел Христа, достиг такого полнейшего сходства.
— А вы сами были знакомы с Христом?
— Я был с ним в самых дружеских отношениях, — ответил Калиостро. — Сколько раз мы бродили с ним по песчаному, покрытому ракушками берегу Тивериадского озера! У него был бесконечно нежный голос. Но он не хотел меня слушать. Он странствовал вдоль берега моря; он собрал вокруг себя толпу нищих, рыбаков, оборванцев. И он проповедовал. Плохо ему пришлось от этого. — И повернувшись к своему слуге, граф спросил:
— Ты помнишь вечер в Иерусалиме, когда распяли Иисуса?
— Нет, сударь, — ответил с глубоким поклоном слуга. — Вам ведь известно, что я нахожусь у вас на службе всего полторы тысячи лет.
Калиостро утверждал, будто он родился через 200 лет после всемирного потопа, был хорошо знаком с библейским пророком Моисеем, участвовал в оргиях древнеримских императоров Нерона и Гелиогабала, во взятии Иерусалима крестоносцами в XI в., словом, был очевидцем всех выдающихся событий всех столетий.
Великий маг составил новую тайную ложу, участниками которой могли быть лица с доходом не менее 500 тыс. ливров в год. Он обещал довольно заманчивый подарок — продлить их жизнь до 5557 лет с перевоплощением через каждые полстолетия.
Конечно, достижение этого возраста было поставлено в зависимость от многих условий, так что граф мог не очень беспокоиться о выполнении своего обещания. Число членов ложи было строго ограничено — 13, но в нее стремились попасть сотни людей.
Калиостро не только обладал «философским камнем», который давал ему бессмертие. Человеку со столь долгим жизненным опытом было бы, конечно, странно не уметь предугадывать будущее. И те из знакомых Калиостро, которые пережили Великую французскую революцию конца XVIII в., были и сами убеждены, и других убеждали, что маг в точности предсказал весь ход революционных событий.
Кардинал Роган, как это ни зазорно было для высокого сановника церкви, целиком подпал под обаяние Калиостро и не скупился на средства для продолжения его алхимических опытов. Одного лишь, как оказалось, не могла обеспечить Рогану даже магическая сила графа — вернуть ему прежнее положение и влияние при дворе.
В первые годы царствования Людовика XVI Роган был французским послом в Вене. Австрийской императрице Марии-Терезии не понравился француз, чуть ли не ежедневно устраивавший шумные охоты и пиры, отличавшийся в стрелковых состязаниях и вообще явно не принимавший всерьез свой духовный сан. Чопорную императрицу шокировали ироническая вежливость и высокомерная почтительность кардинала, так не вяжущиеся с чинными и в то же время раболепными манерами ее придворных. Эту антипатию к кардиналу Мария-Терезия сумела передать и своей дочери — жене Людовика XVI Марии-Антуанетте. Когда же Марии-Терезии стало известно об очень непочтительных выражениях по ее адресу, которые содержались в одном письме Рогана, отправленном в Париж, она потребовала отозвать французского посла. В Париже Роган был принят королем, но всесильная Мария-Антуанетта отказалась его видеть. Кардинал, в своих мечтах уже видевший себя первым министром Франции, впал в совершенную немилость. Несмотря на все усилия Рогана и его слезные мольбы, излагаемые в письмах к королеве, которые валялись непрочтенными, доступ кардиналу ко двору оставался закрытым.
Обо всем этом в деталях и разузнала Жанна Ламот. Отчасти от самого кардинала, но большей частью путем умелого расспрашивания ряда лиц, имевших то или иное отношение к придворным кругам и посвященных в их секреты. Разобравшись в сложной сети дворцовых интриг, Жанна составила свой план. Вначале он сводился просто к выколачиванию денег из кардинала под предлогом, что Жанна сумеет добиться изменения отношения королевы к Рогану. Но потом план претерпел существенные изменения. Жанне было известно, что ювелиры Бомер и Бассанж настойчиво пытались убедить Марию-Антуанетту купить ожерелье, изготовленное еще для мадам Дюбарри. Смерть помешала Людовику XV сделать этот дорогостоящий подарок своей фаворитке, и ювелиры не могли ума приложить, что же им делать, тем более что для приобретения составлявших его бриллиантов они влезли в большие долги. Мария-Антуанетта отказалась купить сделанное без особого вкуса ожерелье, громогласно объявив, что на такие деньги можно построить куда более важный для Франции линейный корабль (шла война с Англией). Французские финансы действительно находились в отчаянном состоянии, и подобная «экономия» должна была стать свидетельством заботы королевы о благе страны. Правда, во многих других случаях, когда дело шло о трате миллионов на постройку дворца Трианон, отделанного с неслыханной роскошью, или на пышные придворные празднества, Мария-Антуанетта почему-то не вспоминала об экономии. Но как бы то ни было, ожерелье не находило покупателей. Ювелиры были в отчаянии.
Жанна Ламот прежде всего попыталась — и с успехом — убедить кардинала Рогана в том, что она является интимным другом королевы. Для этой цели авантюристка использовала тщательно собираемые ею сведения о всех мелочах жизни и быта королевской семьи. Жанна имела любовника, некоего Рето де Вильета, «специалиста» по фабрикации фальшивых документов и писем. Убедившись в его талантах, Жанна и решилась наконец в апреле 1784 г. намекнуть Рогану, что ей удастся добиться изменения в настроениях королевы. При этом кардиналу были продемонстрированы подложные письма Марии-Антуанетты к Жанне Ламот, составленные, разумеется, в самом дружеском и доверительном тоне.
Вскоре Рогану было предложено написать оправдательное письмо. Испортив дюжину черновиков, кардинал наконец составил достаточно дипломатическое послание. На него был получен благоприятный ответ. Завязывается переписка. Письма королевы, вначале холодные, становятся все более дружественными. Чудесную перемену в настроениях королевы подтвердил и высший для кардинала авторитет — Калиостро. Он устроил специальный сеанс в доме Рогана. Пятнадцатилетняя племянница Жанны рассматривала магический кристалл графа и, конечно, увидела там все, что было угодно Калиостро. Призывая на помощь светлого и черного духов — Михаила и Рафаила, Калиостро объявляет, что Рогану удалось внушить к себе большой интерес со стороны королевы. Увы, ясновидение нисколько не помогло великому магу разглядеть действительные намерения Ламот.
Летом 1784 г. у снабженной дополнительными подробными сведениями о дворцовых делах Жанны окончательно созрел план похищения бриллиантов. Если на первом этапе оказались полезными таланты любовника Жанны — подделывателя бумаг Рето де Вильета, то теперь необходимо было обратиться к услугам любовницы мужа, молодой модистки Николь Лаге.
Жанна не ревнива. Она приглашает мадемуазель Лаге к себе в дом и нарекает баронессой Ге д’Олива. Эта молодая особа представляла собой, по уверению одного современника, «крайнее сочетание честности и беспутства». Конечно, ее не посвящали ни в какие планы, а просто объяснили, что королева хочет разыграть одну веселую шутку и за помощь, которую может оказать в этом королевском капризе «баронесса», ее вознаградят крупной суммой денег. Д’Олива должна будет лишь раз поздно вечером в аллее Версальского парка передать одному знатному вельможе записку и розу. «Баронесса» согласилась и была вполне удовлетворена теми объяснениями, которые получила от Жанны Ламот. «Мне нетрудно было, — говорила впоследствии Жанна Ламот, — убедить д’Оливу сыграть свою роль, так как эта девица чрезвычайно глупа». Следует добавить, что д’Олива фигурой напоминала королеву, хотя, судя по портретам, была совершенно не похожа на нее лицом.
11 августа 1784 г. д’Олива, одетая в белую блузу, подобную той, которую часто с подчеркнутой простотой носила Мария-Антуанетта, отправилась в Версаль в сопровождении супругов Ламот. Вечер был безлунный, и темнота в аллее усиливалась от каменной массы грота Венеры. Д’Олива осталась в одиночестве. Вдали скрипнул песок, и показались трое мужчин. Один из них, закутанный в плащ и в шляпе, надвинутой на глаза, приблизился к д’Оливе. Она, как было условлено, уронила розу, но забыла передать незнакомцу письмо, лежавшее у нее в кармане. Человек в плаще почтительно поцеловал подол ее платья. Д’Олива что-то пробормотала от волнения, и стоявший перед ней кардинал убедил себя, что слышал слова: «Вы можете надеяться, что прошлое забыто». Он горячо благодарил и кланялся. В этот момент появилась какая-то тень, шепнувшая, чтобы все скорее уходили, так как приближаются принцессы — жены братьев короля. «Граф» Ламот увел д’Оливу. Поспешно удалившийся Роган потом утверждал, будто он узнал в человеке, который прошептал эти слова, Вильета. Может быть. Кардинал, однако, не проявил особой остроты зрения, признав д’Оливу за хорошо знакомую ему королеву.
Итак, решительный шаг был сделан, и заговорщики весело отпраздновали его успех. Его надо было развивать, и Жанна стала приносить кардиналу новые, все более дружеские письма королевы. Слепота Рогана, в общем человека совсем не глупого, была настолько поразительна, что многие впоследствии объяснили ее тем, что Ламот была любовницей кардинала. Она и сама давала подобное объяснение, но Роган его решительно отрицал. (И, кажется, в данном случае, судя по обстоятельствам дела, прелату можно поверить.) А пока что авантюристка выудила у кардинала большие суммы денег якобы для королевы, нуждавшейся в них для различных благотворительных целей. На эти деньги Ламот приобрела и роскошно обставила дом в Париже. Для себя Жанна просила лишь какие-то мелочи, и Рогаи был убежден, что она сильно нуждается.
Осенью 1784 г. Ламот познакомилась с ювелирами Бомером и Бассанжем, которые все еще не могли найти покупателя для ожерелья. А в январе 1785 г. вернувшийся из поездки в свое епископство в Эльзасе Роган узнал, что Мария-Антуанетта просила его взять на себя роль посредника в переговорах о приобретении этого ожерелья. Королева хочет иметь его, чтобы надеть на празднике 2 февраля, и обещает заплатить стоимость бриллиантов, равную 1 600 тыс. ливров, несколькими платежами, производимыми раз в три месяца. Роган попросил Жанну взять у Марии-Антуанетты для ювелиров письменное обязательство об уплате. Жанна пыталась вначале увильнуть от этого, но после настояний Рогана принесла документ с просьбой от имени королевы держать его в секрете — ведь покупка ожерелья производится без ведома короля. После этого кардинал быстро уладил дело с ювелирами и подтвердил гарантию погашения долга, содержавшуюся в документе, который доставила Жанна и который был подписан «Марией-Антуанеттой французской». Как впоследствии указал Рогану Калиостро, королева вряд ли могла подписаться таким совершенно непринятым образом. Но это соображение ясновидец высказал, когда было уже поздно что-либо исправить. Документ не вызвал сомнений ни у Рогана, ни у ювелиров. Кардинал привез ожерелье Жанне, которая в его отсутствие передала бриллианты в соседней полутемной комнате какому-то лицу, по ее словам посланцу королевы. Кардиналу показалось, что он узнал человека, который предостерег его шепотом о необходимости удалиться во время свидания около грота Венеры. Это был действительно Вильет.
Заговорщики немедленно разрезали ожерелье. Муж Жанны отправился с большим количеством бриллиантов в Англию, где распродал их лондонским ювелирам. Вильета случайно арестовали и нашли при нем часть бриллиантов, но Жанна сумела добиться освобождения своего любовника. Все развивалось, как она предполагала. Расплатившись с долгами, Жанна торжественно отправилась в свой родной город Бар-сюр-Об, чтобы покрасоваться перед местными жителями, ранее презрительно третировавшими «нищую Валуа». Вслед за нею везли шесть карет, набитых дорогими вещами. Правда, вскоре Жанна ненадолго съездила в Париж.
Там в ее отсутствие события развивались быстрыми темпами. На празднике 2 февраля, к изумлению кардинала и ювелиров, королева так и не надела купленного ею ожерелья. Но у Жанны был и на это ответ: королева находит цену слишком большой. Ювелиры делают уступку. Тогда Жанна разъясняет, что Мария-Антуанетта не хочет носить ожерелья, так как до полной расплаты с ювелирами не считает его своим.
12 июля Бомер поехал в Версаль с письмом к Марии-Антуанетте, составленным под диктовку кардинала. В письме выражалась радость по поводу того, что великая королева теперь обладает наилучшим в мире ожерельем. Бомер передал через слуг письмо и уехал, не дожидаясь ответа. Королева прочла письмо и, считая, по-видимому, ювелира сошедшим с ума, велела своей придворной, мадам Кампан, передать ему, что она не собирается покупать бриллианты. Однако Мария-Антуанетта не сочла нужным потребовать от Бомера объяснения непонятного для нее содержания письма.
Подошел срок первого платежа, и Жанна опасалась, что дело вскроется раньше времени. Поэтому Роган 31 июля получил записку от «королевы», где содержалась просьба перенести срок первого взноса с 1 августа на 1 октября, с тем чтобы тогда было выплачено не 400 тыс., а 700 тыс. ливров — половина новой цены ожерелья. В первый раз у Рогана возникает смутное подозрение. Он сравнивает полученную записку с оставшимися у него от прежних лет письмами королевы. Никакого сходства! Но Жанне удается успокоить прелата: она привозит якобы от имени королевы первые 30 тыс. ливров в счет уплаты за ожерелье. Получив от продажи бриллиантов много сотен тысяч, можно пойти на такой расход для выигрыша времени. Кардинал снова убежден — откуда у такой бедной женщины, как Ламот, могут появиться 30 тыс. ливров, если они не переданы ей королевой? Но беспокойство уже передалось ювелирам. Тогда 3 августа Жанна решилась на смелый шаг. Она прямо объявила Бассанжу, что обязательство королевы об уплате — подделка. Авантюристка рассчитывала, что прижатый к стене Роган для предотвращения скандала покроет сам полностью стоимость колье.
Перепуганные ювелиры, не осмеливаясь показаться на глаза Рогану, бросились к мадам Кампан. Та им подтвердила, что Мария-Антуанетта не получала ожерелья. Лишь на следующий день, 4 августа, Бассанж задал Рогану роковой вопрос: уверен ли он в честности посланца королевы, которому было передано ожерелье? Это «лицо» — Рето де Вильет, как раз в это время, пришпоривая коня, скакал в Женеву, чтобы очутиться за пределами Франции; д’Олива, сменившая Ламота на нового возлюбленного, была отправлена в Брюссель. Удалив других участников похищения, Жанна сама решила не бежать, вместо этого она снова вернулась в Бар-сюр-Об и стала выжидать дальнейшего развития событий. А кардинал все еще уверял ювелиров, что он сам лично получил поручение от королевы и уже ему переданы в счет уплаты за ожерелье первые 30 тыс. ливров. Однако после ухода ювелиров обеспокоенный прелат вызвал своего главного советника Калиостро. Великий маг был человеком практичным и немедленно указал Рогану, что гарантийное письмо, подписанное «Мария-Антуанетта французская», безусловно, является подделкой. Калиостро рекомендовал Рогану поспешить, пока не поздно, признаться самому во всем перед королем и просить прощения. Но Роган продолжал колебаться. Между тем Мария-Антуанетта 12 августа 1785 г. узнала от ювелиров все известное им о похищении.
15 августа, в праздник успения, кардинал должен был служить торжественную службу, но ему не дают произнести проповедь — Рогана арестовывают по приказу короля. Узнав об этом, Ламот спешно вернулась домой в Париж и сожгла все компрометировавшие ее бумаги. Вскоре и она была взята под стражу. Вильет и д’Олива были выданы французским властям и вместе с главными героями «дела об ожерелье» предстали перед судом парижского парламента. Были привлечены к суду даже Калиостро и его жена. С исключительной изворотливостью Жанна пыталась свалить всю вину на Рогана, по ее словам якобы собиравшегося похитить ожерелье, и на Калиостро, по ее утверждению подделавшего гарантию королевы и надеявшегося использовать бриллианты для своих магических сеансов. Однако показания Рето и д’Оливы вскоре прояснили суть дела. В результате Роган и Калиостро были полностью оправданы. Олива также была объявлена невиновной. Вильет отделался изгнанием из Франции. Он цинично доказывал, что состряпанная им «гарантия» не является подделкой, ведь королева никогда не подписывалась «Мария-Антуанетта французская», что он по приказу Рогана изготовил заведомо фальшивый документ, дабы засвидетельствовать ее невиновность!
Мягкий приговор был вовсе не случайностью и не результатом давнишнего фрондирования парижского парламента, недовольного вмешательством короны в его права. Такой приговор был следствием общественного возбуждения, связанного с процессом. Калиостро и Рогаи становятся широко популярными людьми. Дамы носят модные красно-желтые ленты (красный цвет кардинальской шапки и желтый цвет соломы, служившей постелью для узников Бастилии). Тайная типография печатает отчеты о процессе, тексты речей адвокатов продаются за баснословные деньги. Повсюду слышатся издевательские стихи по адресу королевы. Говорили, что в случае обвинительного приговора в Париже вспыхнули бы волнеиия. Народное недовольство нашло предлог для выражения.
Виновность самой Ламот не вызывала сомнения. На суде она в припадке гнева бросила тяжелый бронзовый подсвечник в Калиостро. Маг, возводя очи к небу, ответил потоком брани на многих известных и неизвестных языках. Потом Ламот изображала сумасшедшую. В камере она постоянно сидела под кроватью. Приговор гласил: подвергнуть Жанну Ламот публичному сечению и заклеймить буквой «V» (voleuse — воровка). 21 июня 1786 г. приговор над бесновавшейся от ярости Ламот приводится в исполнение, и после этого Жанну отправляют в исправительную тюрьму.
Король отдал приказ выслать Рогана в его епархию. Калиостро было предписано покинуть Францию, и он уехал в Лондон.
Однако скандал, произведенный свиданием в гроте Венеры, потушить не удалось. Подозрения против королевы вряд ли были обоснованными. Мария-Антуанетта была надменным и жестоким человеком, глубоко презирала народ и не привыкла считаться ни с чем, когда дело шло об удовлетворении ее прихотей. Несколькими годами позже, во время революции, королева была готова пролить море народной крови. Но она не была воровкой. Ей это было просто ни к чему.
Уголовный в сущности процесс об ожерелье приобрел большое политическое звучание, нанес огромный моральный ущерб, сыграл большую роль в дискредитации французской монархии, и в этом смысле он сыграл немалую роль в росте революционных настроений. Оправдание парижским парламентом Рогана и Калиостро праздновалось как победа над королевским произволом. В обстановке всеобщего недовольства Калиостро и без магического кристалла было нетрудно предсказать скорое разрушение Бастилии. До начала революции оставалось всего около трех лет.
Без учета общественного резонанса, который вызвали судебные дела предреволюционных десятилетий, нельзя понять причины широкого использования политических процессов после 1789 г. как орудия партийной борьбы и якобинской диктатуры.