Лики террора

Судебные трагедии 1793 года

С огненными годами Великой французской революции неразрывно связано представление о суровых судебных процессах, не только являвшихся порождением той грозной эпохи, но и наложивших на нее свой неизгладимый отпечаток. В разные периоды революции эти процессы имели различный политический смысл, по-разному они проходили, неодинаково и заканчивались.

Началом революции справедливо принято считать взятие штурмом Бастилии 14 июля 1789 г. Но монархия была свергнута 10 августа 1792 г., а суд над королем Людовиком XVI, начавший серию политических процессов, открылся еще через несколько месяцев. За это время французский народ прошел большую революционную школу. Измены двора, его пособничество иностранным интервентам развеяли традиционные монархические иллюзии. Массы научились не доверять сладкоречивым политикам, озабоченным прежде всего тем, чтобы удержать в узде социальные низы. Процесс над королем свидетельствовал о крайнем обострении классовых антагонизмов и — как отражение их — о политических противоречиях. При этом главная борьба развернулась не между судьями и подсудимым, а в лагере победителей, обнажив назревающий внутренний конфликт по вопросам дальнейшего развития революции. Суд над королем поэтому должен был превратиться и действительно превратился в борьбу между демократами-якобинцами, стремившимися в союзе с народом к углублению революции, и либералами-жирондистами, которые, опасаясь масс, проявляли склонность к компромиссу с силами старого порядка. Жирондисты старались спасти Людовика XVI вовсе не из-за каких-то симпатий к королю, а из желания опереться на остатки престижа монархии и на роялистские силы в борьбе против монтаньяров. Жиронда проявила куда больше усилий спасти Людовика, чем интервенты или его эмигрировавшие братья, которые предпочитали видеть короля мертвым, но не пленником в руках народа.

Суд над королем заслонил на время все другие сложные проблемы и выдвинулся в центр политической борьбы. Лагерь монтаньяров казался единым в решимости добиться осуждения короля. Но так ли это было в действительности? Знаменитый французский историк А. Матьез в начале XX в. опубликовал работы, в которых давался отрицательный ответ на этот вопрос. Матьез считал, что один из главных лидеров якобинцев, Дантои, вел двойную игру и что это повлияло на процесс Людовика XVI[403]. Однако независимо от оценки роли Дантона не подлежит сомнению, что предпринимались серьезные закулисные попытки спасти Людовика XVI и что реакция имела своих агентов в революционном лагере.

Все тайные и явные происки, направленные на то, чтобы предотвратить вынесение приговора королю, потерпели неудачу. 15 января 1793 г. Конвент приступил к поименному голосованию по трем вопросам. На первый из них — «Виновен ли Людовик XVI?» — подавляющее большинство — 683 человека — ответило утвердительно.

Значительно большие споры вызвал второй вопрос: «Следует ли любое принятое решение передавать на обсуждение народа?» Большинством голосов Конвент отклонил попытку оттянуть решение вопроса о короле, передав его на референдум.

Главное сражение развернулось по третьему вопросу: «Какого наказания заслуживает Людовик?» Народное негодование, давление публики, заполнившей галереи для зрителей, заставили жирондистских лидеров отказаться от мысли прямо выступить против смертного приговора. Верньо, ранее рьяно защищавший короля, произнес свой вердикт: «Смерть». За ним последовали Брьссо, Луве и другие жирондисты, выступавшие за смертную казнь, но с отсрочкой — до принятия новой конституции. За смертную казнь без всяких условий голосовало 387 человек, за смертную казнь условно или за тюремное заключение — 334. Большинством в 53 голоса Людовик был приговорен к смерти. Но жирондисты все еще пытались спасти положение. Лишь после новых жарких прений 19 января Конвент постановил немедленно привести в исполнение смертный приговор. 21 января 1793 г. Людовик XVI был казнен[404].

Казнь короля была важным этапом в развертывании революционного террора. Эффективным орудием его были внесудебные учреждения, особенно революционные армии в департаментах[405].

Среди судебных органов, осуществлявших террор, главная роль принадлежала парижскому Революционному трибуналу.

9 марта 1793 г. для разбора судебных дел политического характера путем реорганизации Чрезвычайного уголовного трибунала, который начал действовать еще 17 августа 1792 г., почти сразу же после падения монархии, был образован новый судебный орган. Решения этого органа, получившего название Революционного трибунала, являлись окончательными; обвиняемые не имели права апелляции.

Более чем полтора века в исторической литературе и публицистике не прекращаются идейные споры вокруг оценки деятельности этого трибунала. Еще оппоненты И. Тэна, написавшего в конце XIX в. крайне тенденциозную и клеветническую историю Великой французской революции, подчеркивали: нельзя понять революционный террор, не представляя себе активности врагов якобинской Франции. Это все равно что на картине, изображающей двух схватившихся в смертельном поединке людей, замазать краской фигуру одного из бойцов. Оставшийся предстанет тогда в напряженной, неестественной позе, с налитыми кровью глазами, яростно пытаясь повалить наземь несуществующего врага. Либеральный историк А. Олар, который подверг критике такую концепцию террора, рассказывал, что в 80-х годах XIX в. была даже произведена попытка покушения на его жизнь за положительное отношение к французской революции.

Весной 1793 г. жирондисты во время ожесточенной борьбы против «друга народа» Марата решили использовать в своих целях Революционный трибунал. Все началось с того, что 8 апреля секции Сент-Антуанского предместья обратились с петициями в Конвент, настаивая на предании суду Бриссо, Верньо, Барбару и других жирондистских депутатов. В ответ жирондисты 12 апреля потребовали суда над Маратом, которого обвиняли в призыве к расправе над рядом членов Конвента, в возбуждении продовольственных волнений и требовании голов изменников. Жирондисты воспользовались отсутствием 374 депутатов, направленных Конвентом в провинцию для выполнения важных заданий. В ночь на 14 апреля Конвент одобрил обвинительный акт против «друга народа». Марат, впрочем, и сам заявил, что не имеет ничего против суда над ним. Решение об аресте Марата тут же, в Конвенте, не было осуществлено: жандармы явно не хотели выполнить этот приказ. «Друг народа» сумел скрыться, но 22 апреля он добровольно отдался в руки властей. 24 апреля начался процесс Марата. Он выступил на нем грозным обличителем жирондистов. Общественный обвинитель (прокурор) Фукье-Тенвиль заявил, что, по его убеждению, Марат — верный друг народа. Марат был оправдан.

Перед трибуналом была поставлена задача защиты революции. Ведь ход процессов, выносимые приговоры должны были служить этой, и только этой, цели. Трибунал мало внимания обращал на тонкости процессуального характера. Степень суровости приговора во многом определялась социальным происхождением обвиняемого. Для осуждения представителей старых господствующих классов — дворянства и духовенства, а также буржуазной аристократии требовалось обычно меньше доказательств вины, чем для подсудимых — выходцев из народа. Трибунал карал за контрреволюционную деятельность, за измену, за шпионаж в пользу интервентов, за спекуляцию, а также за нарушение законов о регулировании цен и заработной платы (законов о максимуме), о конфискации золота, за поставку недоброкачественного вооружения, боеприпасов и продовольствия в армию и другие аналогичные преступления.

Наряду с комитетами общественного спасения и общественной безопасности, комиссарами Конвента и революционными комитетами в провинции столичный Революционный трибунал принадлежал к числу наиболее важных органов революционной диктатуры. Он сделал немало для обеспечения победы над силами внутренней и внешней контрреволюции, к которым летом 1793 г. присоединились жирондисты.

Деятельность Революционного трибунала, особенно во время террора, ярко отражала ход политической борьбы.

25 сентября 1793 г. якобинский Конвент поручил Революционному трибуналу рассмотреть дела бывшей королевы Марии-Антуанетты и 21 депутата-жирондиста, после выступления парижских масс 31 мая — 2 июня изгнанных из Конвента и арестованных. Революционные власти знали, что роялистское подполье и иностранная агентура после казни Людовика XVI предпринимали лихорадочные усилия для организации бегства королевы. Первая попытка была сделана весной 1793 г. доверенным лицом Марии-Антуанетты, мужем одной из ее фрейлин генералом де Жаржейсом, который в 1791 г. был посредником в ее тайных переговорах с одним из лидеров партии фейянов (конституционные монархисты) — Барнавом, а еще ранее — в доставке королю денег от роялистского заговорщика барона Батца. Переодетый фонарщиком, де Жаржейс посетил королеву в Тампле и изложил ей план побега при содействии тюремных надзирателей Тулана, Лепитра и Тюржи. Не посвященных в заговор тюремщиков — супругов Тисон намеревались угостить нюхательным табаком, в который было подсыпано снотворное.

Члены королевской семьи должны были покинуть тюрьму Тампль переодетыми в костюмы стражников или фонарщиков, дофина предполагали унести в корзине для грязного белья. Поджидавшие беглецов небольшие экипажи должны были доставить их в порт Дьепп и далее на корабле — в Англию. Один из заговорщиков, Лепитр, который ведал в Коммуне выдачей паспортов, согласился обеспечить нужные бумаги. План сорвался из-за того, что после измены в середине апреля генерала Дюмурье, перешедшего на сторону врага, Коммуна временно запретила выдачу паспортов. Перепуганный Лепитр отказался предоставить поддельные документы. В результате уличных беспорядков были закрыты городские ворота. Оставались еще какие-то шансы бежать одной Марии-Антуанетте, но она отказалась покинуть Тампль без сына. Жаржейс спешно исчез из Парижа. После этого роялист барон Батц, о котором еще много будет говориться на последующих страницах, под именем де Форжа взял на себя руководство подготовкой к побегу.

Здание Тампля, где содержалась королевская семья, до революции принадлежало графу д’Артуа, брату Людовика XVI (впоследствии, в 1824–1830 гг., он занимал престол под именем Карла X). Несмотря на прямой запрет Коммуны, среди персонала, обслуживающего тюрьму, было немало бывших слуг графа д’Артуа. К ним следует прибавить большое число полицейских чиновников, подкупленных, особенно начальника тюремной охраны капитана Кортея и крупного полицейского чиновника Мишониса. Шестидесятилетний торговец лимонадом Жан-Батист Мишонис с 10 августа 1792 г. являлся членом Генерального совета Коммуны, он участвовал в сентябрьском самосуде толпы над сторонниками монархии. Для обеспечения его верности роялисты явно должны были прибегнуть к более веским или, точнее, звонким аргументам, чем апелляция к монархическим убеждениям. Будучи служащим полиции, Мишонис кроме всего прочего ведал специальными полицейскими фондами. Одновременно он являлся инспектором тюрем. В связи со своими обязанностями Мишонис был связан с прокурором Коммуны левым якобинцем Шометтом и его заместителем Эбером.

Некоторые историки сомневались в том, что попытка бегства в апреле вообще имела место, ссылаясь при этом на то, что Кортей и Мишонис не подверглись преследованию. Стоит, однако, обратить внимание на другое: ведь Тулану и Лепитру все же было выражено порицание за потворство заключенным членам королевской семьи. По-иному обошлись власти с тюремным надзирателем Тисоном и его женой. Они 19 апреля 1793 г. донесли мэру Пашу, что Мария-Антуанетта поддерживает контакты со своими сторонниками на воле. Об этом же сообщал также некий Лешнер. Результат оказался неожиданным: супругу Тисона заключили в сумасшедший дом, а его самого держали под надзором в самом Тампле, откуда ему удалось освободиться уже после 9 термидора. Показания Лешнера отвели, ссылаясь на то, что он пьяница. В итоге Мишонис и Кортей продолжали службу как ни в чем не бывало, Тулан предпочел бежать из Парижа в Бордо. Важно добавить, что все расследование, связанное с неудавшейся попыткой бегства королевы, проводилось лично Эбером. Не создается ли впечатление, задают вопрос некоторые историки, что он занялся этим со специальной целью ничего не раскрыть?[406] Но об этом подробнее ниже.

Бегство королевы назначили в ночь с 21 на 22 июня 1793 г. 21 июня секция Лепелетье, в которой активно действовали агенты роялиста барона де Батца Кортей и Руссель, направила 30 человек для охраны Тампля. Командир отряда Кортей отобрал в него скрытых роялистов, часть из которых получила щедрые денежные подарки. Батц в форме муниципального гвардейца и с бумагами на имя Форжа был в числе чиновников Коммуны, дежурство которых в Тампле приходилось на эту ночь. Среди них был и полицейский инспектор Мишонис, агент Батца. Неподалеку от тюрьмы беглецов ожидала другая группа заговорщиков, среди которых был молодой Гай де Невиль, впоследствии, при реставрации, морской министр в правление Карла X. Его «Мемуары», а также отчет, составленный секретарем Комитета общественной безопасности Сенаром, являются единственными источниками, из которых известно об этой попытке бегства Марии-Антуанетты. Попытка не удалась, так как сапожник Симон, назначенный воспитателем дофина, получил анонимную записку: «Берегитесь, Мишонис предаст вас этим вечером». Симон поспешил сообщить о полученной записке Коммуне. Посты были заменены, и планы заговорщиков потерпели крушение. Мишониса подвергли допросу, но власти не приняли против него никаких мер. Быть может, потому, что в это время намечались переговоры с Веной об обмене королевской семьи на членов Конвента, арестованных австрийцами в результате измены Дюмурье. Революционное правительство не хотело, чтобы создавалась почва для слухов, что и без этой сделки королева находилась накануне освобождения.

Как явствует из мемуаров полицейского чиновника Сенара, Комитет общественной безопасности не был обманут и лишь сделал вид, что никакой попытки бегства королевы не было, все свелось к простой мистификации — посылке анонимного письма Симону. В историографии высказывалось мнение, будто это было следствием тайных переговоров с Австрией. 2 мая 1793 г. австрийский посол в Гааге Франсуа де Меттерних (отец будущего канцлера Клемента Меттерниха) писал: «Я сейчас узнал, что Национальный конвент приказал предложить господину фельдмаршалу Кобургскому выпустить на свободу королевскую семью при условии одновременного освобождения членов Конвента и г-на Берновиля, арестованных Дюмурье»[407]. Через несколько дней посол добавлял: «Это предложение сопровождалось еще условием заключения перемирия на неограниченный срок». Считая вопрос о выдаче королевы и членов ее семьи определенным козырем при переговорах, французские власти не хотели создать впечатление, что этот козырь мог быть отнят у них путем возможного похищения «заложников» из Тампля.

Англичанка Шарлотта Аткинс в свою очередь попыталась организовать бегство и с помощью подкупа проникла в Тампль. После отказа Марии-Антуанетты принять предложенный ей план Аткинс съездила в Англию и, добыв новые средства, снова через два-три месяца появилась в Париже и опять сумела проникнуть в камеру королевы. Единственным документом, свидетельствующим о первой попытке Шарлотты Аткинс, являются записки роялиста Луи де Фротте, который как свидетель заслуживает доверия. Он, безусловно, получил сведения из первых рук — от Аткинс, которая, будучи сама жертвой легковерия, отнюдь не имела обыкновения обманывать своих друзей, и тем более Фротте. К тому же сам Фротте не был склонен ни к повторению пустых слухов, ни к сообщению ложных сведений. Что же касается второй попытки, то она как будто засвидетельствована Людовиком XVIII со слов аббата Эджуорса, узнавшего об этом от ближайшей подруги Шарлотты Аткинс мадам де ля Тремуай. (Ныне эта запись, сделанная Людовиком XVIII, находится в частном и, следовательно, трудно или вовсе не доступном архиве.)

2 августа королева была переведена в тюрьму Консьержерн, где привратником был роялист Бол и где среди охраны имелись его единомышленники. Новую попытку организации побега Марии-Антуанетты предпринял шевалье Ружвиль. Он явно послужил прототипом для главного героя известного романа А. Дюма «Шевалье де Мэзон Руж» («Кавалер Красного замка»), изображенного рыцарем без страха и упрека. Даже в конце XIX в. правый историк Ж.’Ленотр, хорошо знакомый с архивами, представил в книге «Подлинный шевалье де Мэзон Руж, шевалье де Ружвиль»[408] своего героя едва ли не главой роялистского подполья. Позднее Ленотр признал сделанную им ошибку, отметив, что Ружвиль был «лишь орудием Батца, который был душой заговора»[409]. Одну из своих книг о нем Ленотр назвал «Подлинный кавалер де Мэзон Руж, барон де Батц»[410]. Насколько финансовый спекулянт и политический интриган Батц был похож на благородного рыцаря из романа Дюма, читатель сможет убедиться на следующих страницах этой книги. Но Ружвиль — и того меньше.

Александр-Доминик-Жозеф Гоне — таково было настоящее имя этого маленького толстолицего лысого человека, присвоившего себе дворянскую фамилию Ружвиль по названию соседней мельницы. Ружвиль подделал даже свою метрику, сделав себя на десять лет старше, дабы претендовать на то, что он якобы во время войны английских колоний в Северной Америке за независимость был прикомандирован к штабу самого генерала Вашингтона (возможно, в этом штабе служил какой-то другой Ружвиль), и добился награждения в 1791 г. орденом св. Людовика. Это был несдержанный на язык хвастун, волокита и кутила, временами казавшийся наполовину помешанным авантюрист, который участвовал во многих роялистских интригах.

Ружвиль, например, сообщал желавшим его слушать, что составил план взорвать помещение Законодательного собрания вместе с депутатами; он был в числе защитников королевского дворца во время свержения монархии в августе 1792 г. и был замечен королевой, но вскоре после этого исчез, не уплатив долгов. Какое-то время о нем не было ни слуху ни духу, считали, что Ружвиль убит — так полагала и некая Луиза Лакутюр, бывшая с 1790 г. любовницей шевалье. Однако однажды она могла убедиться в ошибочности своего мнения, столкнувшись в мае 1793 г. с Ружвилем и его новой возлюбленной Софьей Дютилель, известной как особа легкого поведения. Соперницы тут же попытались выяснить отношения, буквально вцепившись друг другу в волосы. Ружвиль и Софья сбежали, но Луиза, не потерявшая их след, в ярости донесла на неверного любовника властям. 3 июня 1793 г. Ружвиля арестовали. Ему пришлось бы очень несладко, если бы Софья не была знакома с привратником Консьержери Боль и его супругой, а те хорошо знали Мишониса, который мог привлечь на помощь своих сообщников в составе тюремной администрации Фруадара, Данже, Суля. Короче говоря, уже через неделю, 10 июня, Ружвиля без всяких объяснений выпустили на волю.

«Чудесное» избавление Ружвиля явно произошло не без влияния агентов Батца, хотя, возможно, Ружвиль для верности тоже истратил некоторую сумму на взятки и без того подкупленным полицейским чинам. Потратившись, Ружвиль более чем когда-либо был склонен получить миллион, который Батц обещал за освобождение королевы. В конце августа Мишонис, неоднократно посещавший камеру королевы с целью инспекции, явился в сопровождении известного королеве человека с двумя гвоздиками в петлице. Это был де Ружвиль. Он вынул цветы из петлицы и бросил их за ширму, где находились вещи королевы. Цветы были обернуты листом бумаги, в нем королеве предлагалось дать согласие на новый план бегства. Мария-Антуанетта ответила шифрованной запиской, выражая согласие.

В 11 часов в пятницу 2 сентября Мишонис и Ружвиль вновь появились в камере. Мишонис передал старшему тюремному надзирателю бумаги, предписывавшие перевод Марии-Антуанетты обратно в Тампль. На деле королеву собирались переправить в замок мадам Жаржейс близ Парижа, а оттуда за границу, в Германию. Два подкупленных стражника согласились помочь заговорщикам. Однако в последний момент один из них, жандарм Жильбер, отказался разрешить королеве покинуть тюрьму. На другой день он, перепуганный насмерть, сообщил о заговоре властям. Мишонис предпринимал отчаянные попытки выйти сухим из воды, власти тогда так и не получили прямых доказательств его участия в заговоре. Ружвилю удалось бежать в Бельгию. (Позднее он за участие в новых заговорах попал за решетку в занятой французами Бельгии, где и пребывал с 1795 по 1797 г. При правлении Наполеона Ружвилю было приказано жить под присмотром полиции в Реймсе, а накануне крушения режима империи, в марте 1814 г., Ружвиля расстреляли за переписку с неприятельскими офицерами.)[411]

«Заговор гвоздики», как он впоследствии был назван, не был авантюрой нескольких одиночек. Он имел различные ответвления. 5 сентября испанский дипломат Лас Казас писал своему другу роялисту д’Антрегу: «Граф д’Артуа покинул Гамбург, поскольку в Германии распространился слух, что маршал Кобургский двинулся на Париж для освобождения королевской семьи, но в Дюссельдорфе граф д’Артуа узнал, что ничего из этого не вышло».

4 сентября 1793 г. Мишонис был арестован по обвинению в должностном преступлении, выразившемся в разрешении постороннему посетить в тюрьме «вдову Капет». 19 ноября Революционный трибунал приговорил его к тюремному заключению вплоть до окончания войны. Мишонис был помещен в тюрьму Ла-Форс. Остальные обвиняемые были оправданы.

Депутат конвента Фабр д’Эглантин, которому тогда еще доверял Робеспьер, утверждал, что Эбер подкуплен Батцем. По мнению французского историка А. Луиго, один из руководителей Коммуны, Шометт, который до сих пор прикрывал своего заместителя Эбера, был сильно встревожен. Тогда Эбер решился на важный ход для отвлечения внимания. 6 и 7 сентября подвергся подробным расспросам дофин, которого склонили к нелепым обвинениям против его матери, способным лишь вызвать сочувствие к ней. Это должно было восстановить репутацию Эбера как непримиримого врага королевы в глазах его последователей[412]. Историк А. де Летали отмечал, что и в это время Фукье-Тенвиль пытался превратить процесс служащих Тампля, обвинявшихся в потворстве к арестованным, — Мишониса, Данже, Жобера и нескольких других — в комедию, направленную на оправдание подсудимых. Лишь благодаря действиям Фабра этот процесс вообще состоялся[413].

В истории попыток организации бегства королевы многое осталось неизвестным. Ряд главных действующих лиц — полицейский инспектор Мишонис, командир отряда Национальной гвардии Кортей и некоторые другие — были казнены в числе «красных рубашек» 17 июня 1794 г. (об этом ниже), а расстроивший их планы сапожник Симон, которому было поручено воспитание дофина, был гильотинирован среди других робеспьеристов — членов Коммуны после переворота 9 термидора. Далеко не все об этих попытках организовать бегство королевы стало известно властям, а то, что они узнали позднее, сообщили населению в самых общих словах. Еще в июне 1794 г. комиссар Комитета общественного спасения предписывал Фукье-Тенвилю «утаить детали», по-видимому, чтобы не сообщать нужные сведения возможным новым заговорщикам.

Фактом является, что по какой-то причине стремились замолчать или по крайней мере всячески принизить значение «заговора гвоздики» и ради этого весьма снисходительно отнеслись к замешанным в этом заговоре лицам; даже Мишонис, участие которого в нем не подлежало сомнению, был приговорен лишь к «содержанию под стражей впредь до заключения мира». Однако после процессов весны 1794 г. можно лишь гадать о причине снисходительности, столь явно проявленной к нему в ноябре 1793 г., когда правительственные комитеты уже имели общее представление об «иностранном заговоре», о котором пойдет речь в последующих главах. Во время суда над Марией-Антуанеттой прокурор Фукье-Тенвиль заявил, что «заговор гвоздики» — это всего лишь тюремная интрига, которая не может фигурировать в обвинительном акте, представляющем столь большой интерес.

На процессе Мария-Антуанетта голословно отвергала все инкриминируемые ей действия против французского народа. Общественный обвинитель Фукье-Тенвиль добавил к политическим обвинениям различные не шедшие к делу утверждения, касавшиеся личной жизни подсудимой. Эти выпады могли лишь унизить Революционный трибунал, недаром они вызвали гнев Робеспьера. 16 октября бывшая королева была приговорена к смерти и в тот же день казнена.

Через неделю, 24 октября 1793 г., начался процесс жирондистов. И снова политические обвинения, выдвинутые против подсудимых, невозможно было опровергнуть. В число этих обвинений входило втягивание Франции в «революционную войну», к которой она не была готова, но которая лишь облегчила попытки интервентов изображать себя обороняющейся стороной. Проповедь «революционной войны» была по существу порождением страха перед углублением революции. Этот страх побудил жирондистов сначала к тайному, а затем и к открытому союзу с реакцией и иностранными державами, к поощрению измены генералов, к организации контрреволюционных восстаний в Бордо, Марселе, Лионе и других местах. Жирондисты призывали истреблять якобинцев, поощряли акты индивидуального террора против вождей революции, в том числе убийство Марата Шарлоттой Корде.

Якобинцы настаивали на быстром окончании разбора дела, которое могло затянуться на длительный срок. 28 октября Конвент принял закон, ускорявший судебную процедуру. По истечении трех дней председатель с согласия присяжных имел право прекращать судебное разбирательство и объявлять приговор. Председатель трибунала уже 30 октября воспользовался этим законом, чтобы предложить присяжным закончить процесс жирондистов, который еще находился на стадии судебного следствия. Через три часа присяжные на вопросы о виновности подсудимых во всех предъявленных им обвинениях ответили утвердительно. Некоторые из осужденных пытались заколоться кинжалами тут же, в зале суда. Другие обращались к собравшимся зрителям и народу, утверждая, что их обманывают. На другой день руководители жирондистов сложили головы на гильотине.

Когда революция «замерзла»

В конце 1793 — начале 1794 г. революция вступила в новый этап. Она достигла всего исторически возможного: был нанесен сокрушительный удар по феодализму, успехи революции создали надежную защиту для ее границ (хотя еще более сокрушительные победы над врагом были впереди). Были подавлены главные выступления ее противников, грозившие существованию нового общественного строя. Восходящая линия революции закончилась. Это проявилось в расколе якобинского блока, выражавшего интересы радикального крыла буржуазии, мелкой буржуазии и народных масс, — блока, который, только будучи сплоченным, мог двигать революцию вперед. Революция уже успела выйти за пределы, которые были достижимы в ту эпоху. Однако пока это лишь способствовало прочности того, что возможно было удержать из сделанных завоеваний. Революция стала буксовать. Это была остановка не перед новым подъемом, а перед неизбежным для ранних буржуазных революций переломом — сменой восходящей линии движением по нисходящей линии. В этих условиях даже попытки завести революцию еще дальше за возможные рамки могли объективно привести только к последующему более крутому повороту вспять, к еще большему отступлению назад. Революция «замерзла», заметил Сен-Жюст, верный соратник Робеспьера.

Но прекращение поступательного движения революции не ослабило, а еще более усилило политическую борьбу. На этот раз главные сражения развертывались внутри якобинского лагеря, являвшегося становым хребтом революции. А средством удержания власти победившей группировки был по-прежнему террор, политический смысл которого изменился. Конечно, и ранее при проведении революционного террора было немало эксцессов, неоправданных жестокостей. Однако это все же совсем иное, чем превращение «перегибов» в сердцевину политики репрессий. Но даже не это главное.

Из средства зашиты революции террор стал для правящей группировки орудием удержания власти.

Террор 1794 г. создал себе и могильщиков, которых заслужил. При репрессиях 1794 г. уцелеть и сохранить видное положение удавалось политическим хамелеонам, прикрывавшим ультралевыми фразами свои карьеризм и коррумпированность. При терроре типа 1794 г. Баррасы, Тальены, Фрероны, Каррье, Фуше были преобладающим типом эмиссаров Конвента, не случайностью, а необходимостью, и не потому, что они представляли новую буржуазию. В ее среде тоже были не только карьеристы и казнокрады.

Нельзя считать, что Сен-Жюст и Кутон делали одно дело, а Баррас, Колло д’Эрбуа, Фуше, Каррье — другое. А ведь различие между ними проводилось на основе «симпатий» и «антипатий» или по принципу «грабил или не грабил». Однако Фуше, Колло да и Каррье тоже не грабили, но от этого жителям Лиона или Нанта было не легче. Несомненно, что террор, нацеленный против людей, стоявших на платформе якобинской республики, ослаблял ее и по сути дела являлся помощью роялистским силам.

Изменение характера террора привело к тому, что правительство стало действовать по принципу «цель оправдывает средства». Конечно, этой целью были субъективно для Робеспьера и его друзей интересы народа, а не личные корыстолюбивые замыслы Фуше, Баррасов, Тальенов. Но известно, как сурово охарактеризовал Маркс то революционное чувство, «которое в момент высшего напряжения изобрело lois des suspects (законы о подозрительных. — Е. Ч.) и заподозрило даже таких людей, как Дантон, Камилль Демулен и Анахарсис Клоотс, в том, что они сделаны из «теста» предателей»[414].

1794 год является ярким примером того, как недостойные средства способствуют искажению цели, которой они как будто бы поставлены на службу. Глубокая нечестность окрашивала всю политику репрессий в первой половине 1794 г., ведь иначе нельзя оценить расправу с теми политическими деятелями, которые еще буквально вчера рассматривались как лидеры революционного лагеря. Политика правительства, систематически скрывавшего или искажавшего правду при попытке обоснования политических расправ, теряла всякую связь с естественными нравственными началами, с моральными принципами революционного лагеря, что становилось особенно заметным на фоне официальной проповеди республиканской Добродетели и введения культа Верховного существа, главным жрецом которого назначил себя Робеспьер.

Итоги политической борьбы якобинских группировок подводились в форме политических процессов в Революционном трибунале, которые в обстановке террора лишь сохраняли оболочку судебного разбирательства.

Историку политических судебных процессов нужно проводить различие между разными аспектами обвинения, предъявлявшегося подсудимым, и их действительными поступками. Во-первых, деяния, официально инкриминируемые обвиняемым; во-вторых, в чем они были виновны в глазах правительства, иными словами, за что их действительно судили; в-третьих, что на самом деле совершили подсудимые. Чем больше расходятся между собой эти три аспекта, тем, как правило, все менее честным становится процесс, тем больше он изобилует подтасовками фактов, лжесвидетелями обвинения, оговорами, провокациями, вымогательствами фальшивых признаний, попытками заткнуть рот подсудимым и их адвокатам. Для политических процессов 1793–1794 гг. характерно растущее расхождение между этими «линиями» — начиная от полного их тождества в процессе Людовика XVI до почти полного различия в процессах лидеров якобинских группировок.

Конечно, для политических процессов понятие «правосудие» имеет иной смысл, чем для процессов уголовных и гражданских. В политических процессах судьи и подсудимые могут руководствоваться совершенно несовместимыми системами ценностей: то, что одна из сторон может субъективно считать правосудием, действием, исходящим из интересов общества и государства, из определенных норм нравственности, для другой стороны представлялось актами жестокости и произвола. В самой идее политического процесса присутствовало в скрытом виде игнорирование субъективных мотивов, которыми руководствовались подсудимые, если эти мотивы могли привести к оправдательному приговору. Такие мотивы рассматривались только в случае, если они подкрепляли обвинение. Но все это применимо к честно проводимым процессам.

В 1793 г. политические процессы были судами над действительными врагами республики, по крайней мере в ее демократической форме — якобинской республики, врагами, которые, как правило, открыто высказывали свое политическое кредо. Конечно, лидерам жирондистов, которые всходили на помост гильотины с пением «Марсельезы», казалось чудовищной ложью предъявленное им обвинение в покушении на свободу французского народа и на основы республиканского строя. Тем не менее имелись неопровержимые доказательства того, что, потерпев поражение в борьбе против монтаньяров в Париже, жирондисты подняли восстание в разных районах Франции, пойдя на соглашение с роялистами и даже иностранными интервентами.

Напротив, главных обвиняемых в политических процессах 1794 г. никак нельзя было представить врагами республики, если не приписать им взгляды, намерения и планы, имеющие мало общего с их подлинными воззрениями и действиями, не объявить, что они представляют опасность для республики. Как писал П. А. Кропоткин, «парижский народ скоро стал с ненавистью смотреть на эти телеги, подвозившие каждый день десятки приговоренных к подножию гильотины, причем пять палачей едва успевали опоражнивать живой груз. В городе не находилось более кладбищ, чтобы хоронить эти жертвы, и всякий раз, когда в предместьях открывали новые кладбища, чтобы зарывать там казненных, резкие протесты поднимались среди населения этих кварталов»[415].

Такие настроения могли лишь усиливаться в обстановке отчаянной нужды и голода, царивших среди санкюлотов. Фактически большая часть парижского населения перестала — по крайней мере активно — поддерживать правительство. Такая пассивность способствовала тому, что в отличие от предшествовавших революционных лет в 1794 г. борьба внутри якобинского блока стала в основном борьбой в верхах. Она первоначально облегчила робеспьеристам победу над другими якобинскими группировками, но позднее способствовала успеху термидорианского переворота. Да и самый этот переворот, имевший глубокие социальные корни, сформировался в большой мере как «самооборона» деятелей различных политических взглядов от угрожавшей им всем в равной степени «национальной бритвы», как стали именовать тогда гильотину. Один современник, А. Фантен-Дезодоар, писал (в 1796 г.), что 9 термидора с точки зрения его последствий нужно назвать «днем одураченных». Выступление левых термидорианцев в едином блоке с правыми — это прямое последствие политического климата, созданного террором.

В процессах 1794 г. не могло быть и речи о разности мировоззрений, системы политических ценностей у судей и подсудимых. Судьи искусственно пытались создать представление о таком различии, представить низменными мотивы обвиняемых, не брезгуя при этом фабрикацией ложных доказательств, принятием на веру самых нелепых утверждений, дутых обвинений, основанных на подтасовках фактов и прямой лжи.

С вырождением террора, с политической нечестностью мотивов, которыми руководствовались при его проведении, связана и внешняя иррациональность репрессий первой половины 1794 г. И хотя так могли их воспринимать не только жертвы, но и лица из судебно-полицейского аппарата, осуществлявшие террор, это была именно внешняя иррациональность. Со стороны этих последних это было лишь невольным разоблачением своего тайного убеждения, что обвиняемые в Революционном трибунале не действительные, активные враги республики, а в большинстве своем люди, более или менее случайно оказавшиеся на скамье подсудимых. Это проявлялось в том равнодушии, с каким общественный обвинитель Фукье-Тенвиль посылал на эшафот человека, являвшегося, как это было неопровержимо доказано, просто однофамильцем лица, которого предполагалось судить в Революционном трибунале. Или в определении тем же Фукье заранее числа лиц, которых надлежало в каждый из последующих дней декады или месяца отправить на гильотину. Однако именно невозможность предусмотреть, какие поступки или слова могли навлечь кару на любого гражданина республики, усиливала страх, внушаемый репрессивными органами правительства. Лишаясь политических или социальных критериев в «выборе» подсудимых, поскольку речь не шла о расправе с лидерами побежденных якобинских группировок, террор выполнял тем более свою роль всеобщего устрашения и тем самым служил интересам победившей робеспьеристской группировки.

В работах, оправдывавших якобинский террор, наряду со ссылками на то, что он. сделал возможным военные победы 1793 г., нередко подчеркивается, что контрреволюция была повинна в массовых зверствах. Это, несомненно, верно преимущественно в отношении вандейцев. Однако нельзя ставить знака равенства между расправами, которые чинили фанатизированные священниками отряды вандейских крестьян, и карательной политикой правительства. Действия вандейцев в известном смысле и мере можно сравнить с «сентябрьскими убийствами» в Париже в 1792 г. или, быть может, с неоправданными кровавыми расправами, проводившимися некоторыми эмиссарами Конвента — Колло д’Эрбуа и Фуше в Лионе, Каррье в Нанте и т. д., но никак не с «упорядоченным» судебным террором в Париже. Эмоциональное воздействие сотен и тысяч публичных казней в Париже было несравненно большим, чем сведения о десятках тысяч павших на полях сражений или от рук контрреволюционеров. Собственно, к такому воздействию и стремилось правительство.

Происходила коррозия нравственности, столь характерная для ряда эмиссаров Конвента, осуществлявших террор в провинции. С не меньшей силой эта деградация происходила в средних и низших звеньях репрессивных органов. Очевидная невиновность многих жертв, надуманность предъявляемых им обвинений в соединении с чудовищной непомерностью налагаемого наказания не могли не развращать сознание судей, полицейских и тюремщиков. На определенном этапе, особенно с весны 1794 г., террор стал не столько устрашать врагов республики, сколько подрывать моральный дух ее сторонников, их веру в революцию, их поддержку якобинской власти. Террор в 1794 г. не развязывал, а подавлял революционную энергию народных масс — и репрессиями против левого крыла якобинцев, и установлением жесткого правительственного контроля над народными обществами, и тем деморализующим влиянием, которое оказывали быстро возраставшие по числу жертв публичные казни. Парижское население все менее могло понять или тем более поддержать те мотивы, которыми руководствовался Революционный трибунал в своих обвинительных приговорах. Множились сомнения в виновности тех, кого в позорных фургонах ежедневно свозили к месту казни, сомнения в том, что они являлись врагами республики. Все обвинения, звучащие в судебном зале, казались заведомо предлогом, а не причиной процесса.

В чем же тогда подлинная подоплека этих процессов? — не могли не задавать себе вопрос очевидцы. За что же на деле судили лидеров левых якобинцев — Эбера и других, а потом руководителей правого крыла монтаньяров — дантонистов? В чем реально был виновен самый популярный из них — Дантон? В том, что, по его мнению, настало время ограничить или даже положить конец террору? Или это результат борьбы за власть между лидерами якобинцев? Или, быть может, имелись какие-то иные причины, которые правительство предпочитало держать в тайне, предъявляя дантонистам несостоятельные или даже абсурдные обвинения, которые содержали лишь намек на их действительную вину? Современники так и не дождались ответа на эти напрашивающиеся вопросы.

Среди судебных дел, ежедневно рассматривавшихся в Революционном трибунале на протяжении первых семи месяцев 1794 г., несколько наиболее важных процессов были связаны неразрывными нитями — как видимыми, так и остававшимися скрытыми для всех, кроме немногих, посвященных в государственные тайны. Во всех этих процессах и вокруг них было нагромождено множество попыток скрыть реальные факты или придать им ложный смысл, пополнить обвинительное досье заведомо клеветническими вымыслами. Впрочем, то, что сами судьи втайне считали выдумкой, могло оказаться истиной.

В процессах 1794 г. есть двойное и тройное дно. На авансцене — то, что инкриминировалось обвиняемым в зале суда, на заднем плане — реальная вина обвиняемых в глазах правительства, которую власти не считали возможным и целесообразным открыто предъявлять подсудимым. А эта «реальная вина» на деле включала необоснованные подозрения, явные оговоры, неподтвержденные слухи, домыслы, выдвинутые на зыбком фундаменте предубеждений, неправильно истолкованных фактов или попросту клеветы. Это второе «дно», весьма отличающееся от первого, надо было извлечь из всей груды сомнительных утверждений, не внушающих доверия сведений, продиктованных политическими опасениями, личными соперничеством и враждой, стремлением спасти себя доносом на действительных или мнимых сообщников. И наконец, самый глубинный слой — за обвинениями отдельных лиц виднелись, хотя часто остававшиеся слабо замеченными и не осознанными современниками, столкновения интересов классов и общественных групп, вольными или невольными выразителями которых выступали победившая и побежденная группировка внутри якобинского блока, обвинители и обвиняемые, судьи и «заговорщики». Обнажить одно за другим «двойное», «тройное» дно процессов — значит сделать важный шаг в разгадывании «секретов» 1794 г., закулисной истории судебных процессов, а это лишь другое название для истории тайной войны в эти трагические, переломные месяцы эпохи Великой французской революции.

Сначала обратимся к свидетельству информированных современников, наблюдавших за ходом событий, чтобы понять, какой рисовалась обстановка во Франции в близких к правительству кругах Лондона, посмотрим, как она оценивалась на страницах, в частности, газеты «Таймс». Конечно, «Таймс» тогда еще находилась только в начале довольно долгого пути, который превратил ее в XIX в. в официоз английских господствующих классов И «ведущую газету Европы», как она сама без ложной скромности начала именовать себя в начале того века. Что же виделось «Таймс», обратившей в первые дни нового 1794 г. свой взор к событиям за Ла-Маншем, которые и раньше приковывали ее внимание?

Передовая статья, опубликованная 2 января 1794 г., подводила итоги политической борьбы во Франции в предшествовавшие двенадцать месяцев. «Коммуна Парижа, — говорилось в статье, — до сих пор постоянно руководившая движением революции, не находится более в согласии с надменными якобинцами, соперничает с Конвентом и, видимо, имеет целью уничтожение устрашающих комитетов общественной безопасности и общественного спасения, власть которых безгранична. Робеспьер привлек Дантона к защите своих интересов, чтобы уравновесить влияние Шометта и Эбера. Дантон тайно возбуждает Клуб кордельеров против Робеспьера, который господствует в Якобинском клубе. Кризис республики никогда не был столь острым, как в настоящий момент. Гора, сокрушившая партию Жиронды, ныне видит трещину, расширяющуюся у самой ее вершины»[416].

Несмотря на военные успехи, весна и лето 1794 г. прошли под знаком нарастающей волны террора. Между тем, как отмечал Энгельс, террор «был по существу военной мерой до тех пор, пока вообще имел смысл»[417]. Изменение его направленности влекло за собой серьезные сдвиги в общественном сознании, в общей моральной атмосфере в стране, особенно после принятия 10 июня (прериальского) закона об упрощенном судопроизводстве. «Обстоятельства, при которых он был принят, объясняют его суровость»[418], — писал один французский историк. Но сами эти обстоятельства являлись в немалой степени результатом правительственной политики.

Автор новейшей биографии Сен-Жюста, говоря о его роли в организации процессов, которые основывались на вымышленных обвинениях и являлись пародией на суд, отмечал, что нельзя отрывать их от его деяний в армии, что это было одно целое[419]. Это было время, когда генералы предавали, когда шпионы разглашали наиболее охраняемые государственные секреты Комитета общественного спасения, а взяточники проникали в правительственные верхи[420]. Все это так, но острие террора все более обращалось против революционеров, расходившихся во взглядах с господствовавшей группировкой, лидерами которой были Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон. 85 % казненных принадлежало к бывшему третьему сословию, в том числе 60 % составляли рабочие, крестьяне, ремесленники, слуги[421]. Те историки, которые пытаются представить санкюлотов и якобинцев как два враждебных лагеря, выражающие антагонистические классовые интересы, стремятся использовать в своих целях факт исчезновения в терроре 1794 г. прежних социальных ориентиров или даже представить его целиком направленным против народа. Так, Д. Герен писал, что террор в 1794 г. «не имел ничего общего с народным террором 1793 г., проистекавшим из волеизъявления санкюлотов и осуществлявшимся под их контролем»[422]. На деле «перегибы» террора 1793 г. превратились в следующем году в систему, при которой уже репрессии против реальных, активных врагов революции начинали занимать все меньшее место.

Эти репрессивные меры большинство Конвента чем дальше, тем более терпело только из страха: ведь каждый мог быть объявлен заговорщиком, врагом народа и отправлен на эшафот. Когда Робеспьер и Сен-Жюст вопрошали, кто осмелится защищать Дантона, они подразумевали, что таких не найдется из-за очевидности его преступлений. А на деле это происходило лишь потому, что каждый осмелившийся рисковал головой, сам выносил себе смертный приговор, уготованный, как пишет Бодо, «неразумному защитнику»[423].

Борьба внутри якобинского блока все в большей мере превращалась в столкновения в верхах, все более теряя непосредственную связь с столкновением интересов классов, с решением главных социальных задач революции.

Революция и полиция

Большая роль в подготовке судебных процессов 1794 г. принадлежала политической полиции. Работы А. Собуля показали, что в парижских секциях сложились группы людей, преданных революции и отдававших все силы мобилизации масс на борьбу. С августа 1792 г. и до 9 термидора они были главными организаторами парижского плебса, часть из них участвовала в движении столичной бедноты весной 1795 г., некоторые примкнули к бабувистам. Они были в числе тех, кто попал в списки подлежащих депортации, которые были составлены в 1800 г. по предписанию Наполеона[424]. Именно эти люди в период якобинской диктатуры составляли костяк среднего и низшего звена революционной администрации. Но было много и «примазавшихся» к революции, стремившихся извлечь личные выгоды из своего положения в новых органах власти. Да иначе и быть не могло, учитывая в целом незрелость той массы, из которой они вышли, и развращающее влияние новой спекулянтской буржуазии, использовавшей любую возможность как для легального, так и для полулегального и вовсе не легального обогащения, нередко с помощью самых преступных средств.

Все сказанное в полной мере — точнее, даже в первую очередь — относится к полицейскому аппарату революционных лет. Как уже знает читатель, к началу революции это учреждение имело за собой во Франции (да и во многих других странах) длительную историю. Правда, далеко не всегда или, точнее, только в виде исключения оно прямо именовалось политической полицией. Ее функции не были разграничены с функциями уголовной полиции, разведки и контрразведки. Порой различные учреждения одновременно выполняли некоторые или все из указанных функций, включая и обязанности политической полиции. Такое смешение функций было вообще характерно — до XIX в., а нередко и позднее — для всего государственного аппарата абсолютистских и раннебуржуазных государств. Достаточно вспомнить российские приказы, дублирование обязанностей центральными и местными властями в Англии и хаотическое нагромождение государственных и областнических учреждений старого режима во Франции. Причиной тому был долговременный процесс создания государственного аппарата, возникшего не по единому плану, а в результате многих, разделенных во времени актов верховной власти, при сохранении институтов, унаследованных от предшествующей исторической эпохи. Требовалось время, чтобы само правительство осознало различие функций, которые выполняло определенное учреждение, и проводило соответствующую реформу администрации.

При абсолютизме осознание различия функций политической и уголовной полиции затруднялось тем, что все прямо или косвенно связанное с личностью носителя верховной власти, включая интриги королевских фаворитов, могущие бросить тень на правительство, преступления придворных и представителей аристократической верхушки общества, считалось областью высокой политики и нередко действительно приобретало политическое значение. Многие деяния политического характера (например, народные волнения) часто не осознавались самими их участниками как таковые. Борьба абсолютистского правительства против заговоров и мятежей вельмож, часто выступавших в форме областнического сепаратизма и порой вступавших в контакт с иностранными державами, приводила к переплетению борьбы правительства против его внутренних и внешних врагов, а это в свою очередь мешало разграничению функций политической полиции с функциями контрразведки, разведки и секретной дипломатии. Вместе с тем в раннебуржуазных, а вслед за ними и в абсолютистских государствах, по мере того как приобретало силу общественное мнение, становилось выгодным отрицать существование политической полиции, выдавая ее за полицию уголовную (подобно тому как политические преступления удобно было подводить под уголовные). В других случаях политическую полицию стремились скрыть под маской разведки и контрразведки или одновременно утаивать и эти учреждения, также камуфлируя их под «обычную» полицию, под отделы дипломатического и военного ведомства и т. п.

Политическая полиция, будучи, как правило, орудием правительства, могла в определенной обстановке приобретать большую или меньшую автономию и использовать ее против собственного правительства. Она — в том числе и в случаях, когда действовала по собственной инициативе и вопреки воле правительства — могла заигрывать с заговорщиками, смотреть сквозь пальцы на их активность, инфильтровать своими агентами противоправительственные организации и в свою очередь быть инфильтрованной врагами режима, который она была призвана защищать. Она могла быть разделена между несколькими соперничавшими между собой организациями, не только следящими друг за другом, но и пытающимися подставить ножку конкуренту. Политическая полиция была тайной полицией — официально или фактически. По своему характеру она неизменно претендовала на то, что ее действия не подлежат никакой критике, кроме как со стороны носителя высшей власти. «Непогрешимость папы, — иронически замечает Энгельс, — детская игрушка по сравнению с непогрешимостью политической полиции»[425].

В XVIII в. повсеместно происходит увеличение веса политической полиции в системе государственных учреждений. Как заметил Ф. Энгельс, французы в этом веке «говорили не о народах цивилизованных, а о народах полицизированных (nations policées)[426] (игра слов: policé — цивилизованный, police — полиция). И тем не менее это возрастание влияния полиции до 1789 г. казалось современникам незначительным по сравнению с последующими годами. Действительно, роль политической полиции многократно возросла в ожесточенных политических сражениях революционных лет. Более того, борющиеся партии, в частности роялисты, еще до 10 августа 1792 г. пытались создавать свои собственные полиции в противовес официальной, находившейся в руках правительства.

Автор специального исследования о политической полиции, опубликованного в конце 1793 или в 1794 г., писал: «Полицию Парижа можно счесть за одно из чудес моего времени. Следовательно, один англичанин имел основание заявлять, что если чума могла бы раздавать должности, высшие чины, почести, доходы и крупные пенсии, она тотчас бы заимела теологов, утверждавших, что этой чумой является сопротивление причиняемым ею опустошениям»[427].

Пренебрежительное отношение к исторической роли, сыгранной политической полицией во французской революции, которое и поныне преобладает в советской и зарубежной прогрессивной историографии, в основном связано с двумя причинами. Во-первых, такое пренебрежение является как бы антитезой нередко повторяющемуся утверждению в трудах консервативных историков, что революция увенчалась успехом в 1789 г. исключительно благодаря «полному ничтожеству» (nullité) политической полиции старого режима. Иными словами, казалось, что внимание к истории политической полиции способно будто бы затемнить глубинные социально-экономические предпосылки революции, хода и исхода классовой борьбы на различных ее этапах. Стоит ли говорить, насколько такое опасение несовместимо с научным пониманием истории, требующим выяснения причин весьма различного значения, удельного веса, который приобретали те или иные государственные и политические институты в различные периоды. Во-вторых, невнимание к роли политической полиции вызвано боязнью внести негативные черты в «образ» революции и сыграть тем самым на руку ее очернителям. В результате, однако, только закрывается путь к всестороннему и более четкому пониманию механизма власти и ее перехода в руки группировок, выражавших различные классовые интересы, и предоставляется монополия консервативным историкам на истолкование этих процессов.

Среди многих невидимых сражений, которые происходили в государственном и административном аппарате в годы революции, особое внимание заслуживает роль политической полиции в этой борьбе, а также столкновения в ее собственных рядах и воздействие этих столкновений на общий ход событий. Конечно, при этом свет и тени могут оказаться несколько сдвинутыми по сравнению с тем, какими они рисуются при рассмотрении главных направлений развития. Но история не нуждается в том, чтобы ее «улучшали». Важно не проходить мимо этого «сдвига», а найти ему объяснение путем включения истории политической полиции в общий контекст политической борьбы. Облик политической полиции являлся неизменно отражением правительства, орудием которого она была. Политическая полиция, как правило, не была «умнее» его, разделяла его неумение составить объективное представление о своих противниках, об их идеологии, планах и расчетах и особенно о взаимоотношениях между различными группами этих противников.

Все деформации, которые претерпевал революционный процесс, находили выражение (нередко утрированное) в действиях политической полиции. И дело здесь было не только в объеме полномочий, которые приобретала политическая полиция, как это склонны считать западные историки. Революция, чтобы быть успешной, должна уметь защищать себя, а это во многих исторических ситуациях было просто невозможно без увеличения мощи и эффективности репрессивных органов, направленных против происков внутренней реакции и иностранной интервенции. История знает случаи, когда именно отсутствие, бездействие или слабая эффективность таких органов как раз и развязывали репрессивные акции, самосуд толпы над врагами, которые могли вредить делу революции. Неизбежными оказывались различные ошибки и аномалии, отчасти в силу неопытности карательного аппарата революционной диктатуры, который еще только формировался в ходе событий. Суть в том, служили ли действия политической полиции подлинным интересам революции, или ссылками на такие интересы оправдывались акции, совершенно не соответствующие им.

На первых этапах революции разраставшийся аппарат политической полиции, разные звенья которого подчинялись одни центральным, другие — местным органам власти, в основном направлял свои усилия на ограничение активности народных масс, пугавшей сменявших друг друга у власти представителей либеральной буржуазии — сначала конституционных монархистов, позднее — жирондистов. После установления якобинской диктатуры действия политической полиции были направлены против контрреволюции, хотя в число ее агентов зачислялись вообще все недовольные политикой властей.

При изучении истории политической борьбы в годы революции следует обратить внимание на одно обстоятельство, имевшее определенное и немалое значение. Репрессивный аппарат, находившийся в непосредственном подчинении центрального правительства, точнее, Комитета общественной безопасности, составлял лишь часть — и притом меньшую — той полицейской организации, которая была призвана подавлять врагов республики. Центральная власть должна была действовать через полицейские органы муниципалитетов, а не раз случалось, что правительство и коммуны принадлежали к различным борющимся между собой группировкам. И это не могло не наложить определенный отпечаток на ход (если не на исход) борьбы.

Уже в октябре 1789 г. Парижский муниципалитет учредил Комитет расследования, являвшийся по существу тайной полицией. После падения монархии 10 августа 1792 г. Законодательное собрание приняло решение о том, что вся «полиция общественной безопасности» должна перейти в руки департаментских, окружных и коммунальных властей. Под руководством Комитета надзора были учреждены полицейские комитеты каждой секции Парижа и других городов. По закону от 21 марта 1793 г. в каждой коммуне и секции учреждались революционные комитеты в составе 12 человек каждый. Первоначально их обязанности сводились к надзору за иностранцами, но вскоре они приобрели функции политической полиции, одновременно оказавшись под контролем Комитета общественной безопасности. Это было уже в разгар террора.

Террор — страшное орудие достижения внутриполитических и внешнеполитических целей. Страшное не только своей жестокой сущностью, но и тем дегуманизирующим воздействием, которое он оказывал и на сам репрессивный аппарат, на людей, руками которых осуществлялся террор, и — в большей или меньшей степени — на все население, вовлеченное в сферу его действия. Было бы, конечно, и антиисторично, и попросту наивно отождествлять все случаи и виды террора, игнорировать их неизбежность на определенных стадиях развития общества, не понимать, что не раз террор был неминуем, входил в «цену», которую должны были уплатить народы за социальный прогресс. Но вместе с тем никак нельзя преуменьшать эту «цену», включая прямые и косвенные последствия ее уплаты.

Истории хорошо известна моральная деградация участников реакционного террора в разных странах и в разные исторические периоды. Однако, разумеется, такая коррозия нравственного облика не обошла стороной многих участников революционного репрессивного аппарата. И не только потому, что не были и немыслимы вообще революции, которые делались бы исключительно руками честных и бескорыстных революционеров. В движения неизбежно втягивались массы людей, принадлежавших к различным слоям общества, на сознание которых накладывали отпечаток условия жизни, собственнические инстинкты, обычаи, нравы, социальная психология старого, дореволюционного общества. Кроме того, среди этой массы в целом искренне преданных революции людей всегда находилось немало тех, кто стремился погреть руки на участии в преследовании действительных или мнимых контрреволюционеров.

Не обязательно такие люди с самого начала «примазывались» к событиям. Чаще происходила именно коррозия их нравственных качеств, постепенно они все более втягивались в корыстное использование возможностей, которые создавались для них положением в новой администрации, и прежде всего в карательном аппарате революционного правительства. Хорошо известно, с каким цинизмом использовало немалое число комиссаров Конвента свое положение, когда их посылали в провинцию для подавления сопротивления роялистов и федералистов. Они не обязательно были взяточниками и ворами, как Баррас, Фрерон или Тальен, но могли быть беспринципными политиканами, как Фуше или фанатиками террора, как Каррье.

С не меньшей силой такое перерождение происходило в средних и низших звеньях репрессивных органов, непосредственно осуществлявших аресты, содержание в тюрьмах, огульное осуждение и направление на казнь сотен и тысяч людей, многие из которых были более или менее случайно причислены к подозрительным и контрреволюционерам и вина которых сводилась к их происхождению, родственным связям, к вырвавшимся неосторожным словам и т. д. Нельзя «героизировать» даже исторически неизбежный террор, достигавший поставленных исторически прогрессивных целей, опуская его кровавые реалии. Тем более это относится к террору, когда он терял всякое историческое оправдание и превращался по сути дела в преступление против тех идеалов и целей, которым он якобы служит.

В 1794 г. террористический аппарат, ранее направленный против врагов якобинской республики, был переориентирован на подавление побежденных группировок монтаньяров. Для этого многие низовые звенья этого слабоцентрализованного аппарата были полностью непригодны. Да и остальные возможно было заставить выполнять свои функции, только убедив, что они продолжают свою прежнюю деятельность по защите республики от контрреволюционеров. А на кого не действовали эти убеждения, того запугивали, подкупали, поощряя карьеризм, или же просто устраняли из органов террора. Все это и происходило в 1794 г., но в течение всего лишь нескольких месяцев и не по какому-то заранее разработанному плану, а от случая к случаю, притом в разной мере отдельными учреждениями и лицами, сознательно или неосознанно действующими, нередко в прямом противоречии друг с другом. К тому же речь шла об управлении различными звеньями этого еще неотлаженного механизма террора, которые имели разное (и к тому же нередко двойное-тройное) подчинение. Все это, к чему надо прибавить активность роялистского подполья и коррупцию, естественно, вносило дополнительные трения, загадочные сбои в функционирование террористического аппарата, что и поныне вызывает недоумение историков.

Полицейский аппарат, и особенно персонал политической полиции революционного правительства и Коммуны, оказался засоренным множеством случайных людей. Тому, как уже говорилось, было много причин. А одной из иих было то, что в распоряжении властей было крайне мало времени, не было ни обученных кадров, ни даже пользующихся доверием и авторитетом лиц, которые могли бы проверять и отбирать людей с революционными взглядами, высокими деловыми и особенно моральными качествами, не вызывавшими сомнения. Надо вспомнить, что революция двигалась по восходящей линии стремительными темпами. Даже подавляющее большинство ее руководителей, еще совсем недавно бывших сторонниками конституционной монархии, оказывались во главе возникшей после ее свержения республики; приверженцы партии фейянов служили правительству жирондистов; бывшие полицейские чиновники этого правительства становились служащими органов революционной власти, созданных монтаньярами, примыкали к одной из группировок, боровшихся внутри якобинского блока. Для части людей это был естественный процесс развития политических взглядов, обучения на опыте революции, отражения изменявшейся обстановки и вместе с ней позиции тех или иных социальных слоев. Но было немало и просто хамелеонов, думавших только о личном преуспевании, умело перекрашивавшихся в цвета времени, изображавших из себя ярых приверженцев группировки, стоявшей у власти или должной, по их расчетам (правда, нередко ошибочным), вскоре стать у кормила правления. Эти люди были готовы на что угодно, а отличить их от подлинных революционеров было практически невозможно, да и любые проверочные инстанции также порой кишели подобными «переметными сумами».

Стоит вновь напомнить, что революция была буржуазной. Оставалась старая, дореволюционная буржуазия, сохранившая большую часть богатств. Появилась новая, хищническая, спекулянтская буржуазия, разбогатевшая в годы революции, которая, несмотря на ограничения, вводившиеся якобинскими властями, вносила в политику (и в полицию) свой дух приобретательского ажиотажа, погони за наживой, не брезгуя средствами и не отступая даже перед угрозой гильотины. Эти веяния не могли не коснуться и верхов мелкой буржуазии, им не могла последовательно противостоять плебейская масса хотя бы уже в силу ее разношерстности, слабой политической сознательности большей части общественных низов, неизбежной утопичности социально-политической программы, которая выдвигалась ее идеологами и которая могла быть на деле как максимум лишь решением плебейскими методами задач буржуазной революции. Совсем не случайно полицейский аппарат якобинского правительства оказался послушным орудием борьбы не только против врагов справа, ко и против наиболее активной части парижских санкюлотов, когда они стали отстаивать требования, выходившие за рамки того, на что склонны были пойти буржуазные революционеры — монтаньяры.

Коррупция особенно развилась в связи с попытками богатых арестантов укрыть от конфискации свое состояние, перевести крупные денежные суммы за границу. «В разных ролях действующими лицами при делах являлись неизменно: члены Комитета общественной безопасности, их агенты и осведомители, Фукье-Тенвиль, судьи и присяжные, члены эбертистской администрации, полиции и агенты эмигрантов и банкиров в Париже»[428]. В контактах с агентами международных финансов члены комитетов проявляли понятную осторожность и ловкость. Они действовали через доверенных лиц из числа своих подчиненных, обычно чем-то скомпрометированных в прошлом — тайной службой в полиции при монархии, принятием взяток от лиц, уличенных в стремлении не допустить развития революции, и т. п. Эти чиновники были целиком во власти своих начальников, которые могли погубить их, напомнив о прежних прегрешениях.

Одной из особенностей политики террора было то, что при аресте того или иного лица в тюрьму сажали не только взрослых родственников, но и близких, знакомых. Это касалось и тех «подозрительных», которым не удавалось бежать и в отношении которых даже не отдавался приказ об аресте. Так, в тюрьме Эгалите («Равенство») содержались некая креолка Монреаль, любовница английского банкира Уолтера Бойда, и графиня де Линьер, приятельница швейцарского банкира Перрего. Сами же Бойд и Перрего не подвергались аресту, а швейцарец даже выполнял какие-то поручения правительственных комитетов. В числе заключенных была Арабелла Малле, родственница банкира, носившего ту же фамилию, жена Дево, секретаря Батца, и др.[429] Эту категорию «подозрительных» обвиняли в том, что они участвуют в заговорах, как это случилось, в частности, с упомянутыми родственницами и любовницами банкиров и агентов Батца (некоторые из этих лиц действительно могли быть связаны с разведывательным центром барона).

Как бы ни оценивать политическую позицию Робеспьера в 1794 г., она субъективно была по-прежнему проникнута всепоглощающей целью — благом Республики. И одним из самых горьких прозрений Неподкупного летом 1794 г. было осознание широкой коррумпированности аппарата революционного правительства. За несколько недель до своей гибели он обличал тех, для кого «Революция — предмет торговли, народ — орудие, Родина — добыча», «изголодавшихся по золоту и господству, которые нагло проповедуют равенство, бушуют против барышников и делят с ними общественное достояние»[430]. Роялистка, агент английской разведки Эме де Куаньи, герцогиня Флери, ненавидевшая революционеров, в своих мемуарах писала, что Робеспьер, на которого пытались возложить вину за совершаемые жестокости, возможно, хотел покончить с террором, отправив на эшафот наиболее рьяных и запятнанных кровью убийц, и добавляла: «По крайней мере я добровольно оставляю господину Робеспьеру прекрасное имя Неподкупного»[431]. Это имя в 1793 и в начале 1794 г. в сознании масс было связано с Робеспьером, но, являясь искренней данью уважения ему, не было ли оно косвенным показателем не очень лестного народного мнения о нравственных качествах и даже простой порядочности других представителей власть имущих?

С начала 1794 г. политическая полиция пытается пресекать любые проявления недовольства правительством, как справа, так и слева, вместе с тем все более втягиваясь в борьбу внутри якобинского блока. Одному из лидеров жирондистов, Верньо, принадлежит известное сравнение Революции с Сатурном, пожирающим собственных детей. А подготовка к этому пиру Сатурна во многом была делом политической полиции. Одновременно борьба за контроль над политической полицией становится одним из важных направлений политической борьбы.

Менялась и роль политической полиции в подготовке политических процессов, которые становились как бы узловыми пунктами борьбы за власть. В конце 1792 и в начале 1793 г. политическая полиция еще не играла заметной роли в подготовке процесса короля, в суде над руководителями контрреволюции, вина которых, с точки зрения правительства Республики и поддерживавших его общественных сил, не подлежала сомнению — спор мог идти лишь о мере наказания. Впрочем, и этим процессам предшествовала тайная война, в которой участвовали разведка и политическая полиция, сторонники как свергнутой монархии, так и пришедших ей на смену республиканских властей.

В политических процессах же начиная с осени 1793 г. и в особенности с весны 1794 г. рука политической полиции становится все более заметной. Политические процессы без ее прямого участия становятся скорее исключением из правила, и оно касалось лишь наименее значительных из них. Это было связано с изменением самого характера процессов. Обвиняемыми на главных процессах 1794 г. выступали уже не контрреволюционеры, а лица, которым приписывали роль врагов революции, побежденных в столкновении узких групп политических лидеров, лишь опиравшихся на более или менее пассивное сочувствие тех или иных общественных сил. Политическая полиция готовила — по сути дела фабриковала — «доказательства» вины подсудимых, она производила аресты, совместно с аппаратом Революционного трибунала вела всю подготовку к следствию, включая розыск и отбор свидетелей (обычно попросту лжесвидетелей), засылку в тюрьмы агентов-провокаторов и другую подобную «черновую» работу.

Понятно также, что контроль над политической полицией в свою очередь стал объектом острой борьбы, поскольку он становился необходимой предпосылкой для победы над противником и его физического устранения. Это стало очевидным для всех после поражения и гибели эбертистов и дантонистов, не имевших весной 1794 г. прочных политических позиций в обоих комитетах — общественного спасения и общественной безопасности, решения которых направляли действия политической полиции. И когда в конце весны и летом стал формироваться антиробеспьеристский блок, эти уроки были учтены в полной мере.

Проявлением разногласий между робеспьеристами и их новыми, первоначально скрытыми противниками стали распри между комитетами. Комитет общественного спасения, где пока еще преобладали, хотя далеко не господствовали, робеспьеристы, стал вступать все чаще в столкновение с Комитетом общественной безопасности. Последний формально возглавлял всю структуру центральной и муниципальной полиции, но был обязан считаться с решениями Комитета общественного спасения. Сложность положения усугублялась еще и тем, что политическая позиция большинства членов обоих комитетов выявилась далеко не сразу: в Комитете общественной безопасности имелись сторонники Робеспьера, а в Комитете общественного спасения — его противники. Начались взаимные подсиживания, провокации, попытки дискредитации, уход от ответственности за особо непопулярные меры. Автор биографии Бадье, председателя Комитета общественной безопасности, активного противника Робеспьера и будущего левого термидорианца, констатирует: «В течение длительного времени комитеты шпионили друг за другом»[432].

Растущие разногласия между комитетами побудили робеспьеристов сформировать в рамках Комитета общественного спасения Бюро общей полиции — формально для контроля над деятельностью администрации, а фактически с целью перехватить наиболее важные с точки зрения борьбы внутри якобинского лагеря функции Комитета общественной безопасности. Но создание бюро привело лишь к обострению отношений между комитетами и усилению несогласованности в действиях различных органов политической полиции.

За ширмой тайной дипломатии

Общественное мнение в первые месяцы 1794 г. было взбудоражено упорными слухами о зловещем заговоре, который был организован эмиссарами вражеских держав и роялистами вместе с их тайными сообщниками в высших органах власти якобинской республики. Об этом подробнее ниже. Здесь же отметим, что французская революция была едва ли не первой, в которой инкриминированное противной стороне сотрудничество с внешним врагом стало нередким, а иногда и главным пунктом в списке деяний, приписываемых обвиняемым во время политических процессов. Это было прежде всего отражением тех масштабов и значения, которые приобрела война. Часто эти обвинения соответствовали действительности, но в целом ряде случаев дело шло лишь о подозрениях и догадках, не подкрепленных доказательствами и даже просто неправдоподобных. Представления о размахе этих связей с внешней и внутренней контрреволюцией, даже когда они были преувеличенными, сами становились весомым политическим фактором, влиявшим на ход событий. Вдобавок некоторые руководящие деятели республики по собственной инициативе, не уведомляя своих коллег, которые могли воспрепятствовать их планам, действительно устанавливали тайные дипломатические контакты с правительствами вражеских держав, чтобы прозондировать возможность заключения мира. Эти секретные переговоры легко могли казаться контактами с врагом или выдаваться за таковые. Они составляли постоянный фон политических процессов 1794 г. Сложность выяснения обстоятельств, связанных с тайной войной и секретной дипломатией осенью 1793 г., зимой и весной 1794 г., вызвана прежде всего остротой борьбы внутри якобинского блока, тем, что она закончилась гибелью большинства руководителей, которые унесли в могилу многие тайны, относящиеся к закулисной стороне этой борьбы.

До поздней осени 1793 г. вопрос о войне и мире сводился только к дилемме — победить или умереть. У интервентов не было мотивов всерьез подумать о заключении мира, в результате которого они упустили бы, как им казалось, уже близкую победу. Положение изменилось в конце 1793 г., когда были одержаны крупные военные победы: 15–16 октября Журдан разбил неприятеля при Ваттиньо, 18 декабря пал Тулон, 26–27 декабря генерал Гош нанес поражение австрийцам прн Вейсенбурге. «К концу 1793 г. границы были почти обеспечены, 1794 год начался благоприятно, французские армии почти повсюду действовали успешно»[433]. К этому времени стал уже вполне возможным мир с главными силами коалиции на основе признания ими республики.

Как справедливо отмечал Ф. Энгельс, революционное правительство в это время искало «мира посредством раскола коалиции. Дантон хотел мира с Англией, то есть с Фоксом и английской оппозицией, которая надеялась в результате выборов прийти к власти, Робеспьер интриговал в Базеле с Австрией и Пруссией и хотел сговориться с ними»[434].

Однако настроения в якобинских кругах были таковы, что за любой попыткой позондировать возможность заключения мира увидели бы предательство революции. Каждый из политических лидеров, которые были готовы все же предпринять такую попытку, должен был не только действовать окольными путями, но и держать свои действия в глубокой тайне, в том числе и от большинства членов революционного правительства. Именно поэтому приобрела такое значение тайная дипломатия, причем в узком смысле этого слова, т. е. не просто переговоры, содержание которых не предавалось гласности, но и контакты, завязанные отдельными политиками (поскольку речь шла о французской стороне), осуществлялись без санкции и ведома официальных правительственных инстанций.

В конце октября 1793 г., еще до главных побед республиканских армий в том году, в Париж прибыл натурализовавшийся в Женеве англичанин Питер Льюис Робин, имевший различные поручения от д’Андре. Этот торговец пряностями, в прошлом член Законодательного собрания, уже год находившийся в эмиграции в Англии, осенью 1793 г. явно являлся агентом-двойником: он получал деньги и от англичан, и из Парижа на организацию восстания в Ирландии и Шотландии. Перед отъездом Робина д’Андре, ссылаясь на указания неназванного члена английского министерства, предложил выяснить, нет ли сторонников быстрого заключения мира среди членов французского правительства. Фамилии лиц, к которым д’Андре рекомендовал Робину обратиться, свидетельствуют о том, что французский эмигрант имел неплохую информацию о происходящем в правительственных кругах Парижа. Робин привез письма к депутатам Конвента Шабо и Жюльену из Тулузы, которые вскоре были вовлечены в политический скандал, связанный с делом Ост-Индской компании (об этом ниже). Робин имел встречу с Дантоном, который заявил, что Франция не желает никаких завоеваний (кроме Савойи), выступает за признание независимости и за союз с Бельгией (Робин в своем отчете, доставленном в английское военное министерство, ошибочно писал: «Голландией». Он явно спутал Австрийские Нидерланды с Нидерландами — Голландией). После консультации с членами Комитета общественного спасения Дантон направил через Робина и отправившегося вместе с ним швейцарца профессора Г. Хайстера предложения, которые в Лондоне д’Андре изложил в специальном меморандуме британскому премьер-министру Уильяму Питту[435].

Проблема войны и мира остро стояла в конце 1793 г. Военные успехи (взятие Тулона, поражение вандейцев, победы генерала Гоша в Германии и др.) ослабили стремление к миру части тех, кто недавно еще считал переговоры с неприятелем единственным разумным выходом из сложившейся ситуации. Однако мотивы сторонников продолжения войны были различными. Одни видели в этом средство путем новых военных успехов добиться упрочения нового строя, созданного революцией. Другие, в том числе эбертисты, продолжали поддерживать идею «революционной войны», «освобождения» других народов, создания «универсальной республики» с центром в Париже (эту идею настойчиво проповедовал Анахарсис Клоотс).

Дантон был наиболее влиятельным политиком, считавшим целесообразным заключение мира. Если верить информаторам главы роялистской разведки графа д’Антрега, до начала декабря 1793 г. и Робеспьер и Дантон стояли за скорый мир без аннексий или по крайней мере за мир с Англией (принималась в расчет и вероятность падения кабинета Питта). В депеше д’Антрега, посланной в Лондон 31 января 1794 г., говорилось, что якобы 20 января французский министр иностранных дел Дефорж ознакомил Комитет общественного спасения с письмом, полученным на имя Дантона от д’Андре через некоего Роблена (явное искажение фамилии Робин). К этому времени Робеспьер уже принял решение продолжать войну. 7 января он выступил с речью, содержащей резкие обличения английского правительства; были введены суровые меры против англичан, еще находившихся во Франции. Между тем Дантон продолжал считать нужным заключение мира с Англией. Д’Андре и его покровитель английский дипломат Майлс пытались в январе и феврале продолжать переписку с Дантоном; он не ответил им, но переговоры зашли достаточно далеко, чтобы скомпрометировать вождя «снисходительных» — как стали именовать дантонистов — за их требования о смягчении террора[436] (через полгода в аналогичном положении оказался сам Робеспьер).

9 ноября 1793 г. английский дипломат и разведчик Ф. Дрейк в письме из Генуи британскому министру иностранных дел сообщил, что 17 октября в Париж прибыл некто по фамилии Болдуин, имевший там встречи с членами Комитета общественного спасения и Коммуны Эро де Сешелем, Дефоржем и Эбером. 19 января Дрейк вновь сообщал, что Болдуин был арестован, но потом освобожден по приказу Коммуны «без получения согласия Комитета общественного спасения и вопреки Робеспьеру»[437]. Ссылаясь на депеши Дрейка, историк А. Матьез именовал Болдуина «ярым якобинцем»[438]. Однако, как указывалось в литературе, знаменитый историк был введен в заблуждение сознательно двусмысленной фразой Дрейка: «Болдуина представляют ярым, отчаянным якобинцем». Видимо, Дрейк считал, что в Лондоне и так отлично известно, кем был Болдуин на самом деле.

Английский историк Н. Хеймпсон нашел во Французском национальном архиве анонимное письмо от 23 марта 1794 г., из которого явствовало, что этот бывший английский учитель, преподававший в Орлеане, Артуа и Провансе, являлся британским агентом и все еще находился под арестом как британский шпион[439]. Тем более интересно его свидание в октябре 1793 г. не только с Эро и Дефоржем, уполномоченными заниматься иностранными делами, но и с Эбером, не имевшим к этому прямого отношения. Однако вполне возможно, что Эро, Дефорж и Эбер принимали Болдуина не как английского агента, а как «ярого якобинца», кем, по словам Дрейка, того «представляли». Упомянутый выше дипломат и разведчик У. Майлс писал в феврале 1794 г.: «Влиятельные лица, связанные с французским правительством, выразили желание увидеть восстановленным мир между двумя нашими странами. Я конфиденциально информировал об этом мистера Питта»[440].

Член Конвента дантонист М.-А. Бодо, очень осведомленный современник, в своих воспоминаниях писал: «Вероятно, предложения были сделаны Англией сначала Дантону, а потом Робеспьеру. Они имели несколько совещаний по этому вопросу… Дантон был умерщвлен, чтобы Робеспьер остался хранителем тайны этих переговоров. Англичане Сертон и Воген были агентами (через них вели переговоры. — Е. У.)»[441].

До сих пор в нашей историографии, с одной стороны, «рационализировали» разногласия между Робеспьером и Дантоном в политических вопросах, а с другой — проходили мимо тех обвинений, которые были предъявлены дантонистам в Революционном трибунале, или прямо отвергали, чтобы спасти их личную честь как революционеров. Но надо ясно понять, что, оправдывая их, наша историография тем самым прямо обвиняет Робеспьера, который еще накануне ареста Дантона вел с ним переговоры о союзе, а через считанные дни инкриминировал ему сотрудничество с врагами Франции. Не означает ли признание того, что Робеспьер на деле следовал принципу «цель оправдывает средства», что, прокламируя идею добродетели, он действовал исключающими ее методами? «Как мог человек, которому чужда всякая идея морали, быть защитником свободы?»[442] — писал Робеспьер о Дантоне. Как согласуется «идея морали» с поведением самого Робеспьера, если принять утвердившуюся у нас интерпретацию мотивов его поведения?

Внешняя политика, которую проводил Робеспьер, была значительно более изобретательной в отношении средств, использовавшихся для достижения поставленных целей. Поскольку, не доверяя ни официальному внешнеполитическому ведомству, ни курирующим его членам Комитета общественного спасения, Робеспьер вынужден был действовать, используя собственных секретных агентов, и переписка между ними не сохранилась, историки вряд ли смогут составить достаточно полное представление о многих сторонах дипломатии Неподкупного. В частности, о его усилиях не допустить объединения сил «чистых» и конституционных монархистов, разобщенность которых не только ослабляла лагерь контрреволюции, но и затрудняла совместные действия иностранных держав против Республики. Видимо, в этой связи следует рассматривать его интерес к группе бывших фейянов в Швейцарии — Теодора Ламета, Бремона, Матье-Дюма и установивших с ними контакты Малле дю Панна и Мунье, в свою очередь связанных с Лондоном.

Весной 1794 г. трещины в антифранцузской коалиции стали заметными. «Кажется очевидным, что король Пруссии хочет мира»[443], — передавал в Париж сведения, полученные в начале апреля из Франкфурта, французский представитель в Швейцарии Бартелеми. Он был весьма осведомленным лицом. В начале 1794 г. министр иностранных дел Дефорж по поручению Комитета общественного спасения перевел Бартелеми 100 тыс. экю золотом и поручил возглавить разведывательную службу, направить секретных агентов во все столицы неприятельских держав с целью сеять несогласие и раздоры между ними. Бартелеми, как он утверждал, «под различными предлогами» отказался от выполнения этого поручения[444].

Двойным (или, вернее, тройным) агентом, очевидно, был французский дипломат, ближайший сотрудник Бартелеми Баше; назначенный робеспьеристским Комитетом общественного спасения главой разведывательного центра в Швейцарии (формально— национальным агентом в Базеле), он направлял в Париж очень полезную информацию. Но не меньший интерес к поставляемым им сведениям проявлял и прусский дипломат и губернатор Невшателя Гарденберг. Впрочем, Баше находился еще вдобавок и на австрийской службе, как и на прусской, еще с дореволюционных лет. Один из тайных агентов, Монгайяр, утверждал, что комитеты «бесстыдно хвастались», будто получают разведывательные данные о всех тайнах европейских кабинетов. «Трудно будет, однако, отрицать, что несколько важных операций стали им известны задолго до их осуществления»[445].

Граф Монгайяр, осуществлявший контакты между Парижем и Веной, видимо, стал двойным или тройным шпионом и подвизался в этой роли еще в течение добрых двух десятилетий. «Я никогда не был и никогда не буду сторонником и наемником врагов моей Родины»[446] — так горделиво начинал Монгайяр свое повествование, изданное в 1804 г. в Париже, о том, как он — на деле в качестве английского шпиона — склонял к измене генерала Пишегрю. Свои действия Монгайяр объяснял имевшимися у него иллюзиями в отношении бурбонских принцев, теперь же (во Франции правил Наполеон) «отдалился от них, полный презрения, которое возбуждают люди, претендующие на права, присущие им по происхождению, а не по храбрости и достоинствам». Тут же, естественно, дается отповедь и бывшим нанимателям: «Вся моя ненависть обратилась к кабинету, уже восемь лет торгующему несчастьями Европы, к кабинету — подстрекателю стольких беспорядков и махинатору, повинному в стольких преступлениях»[447]. В 1794 г. Монгайяр разом обслуживал многих клиентов, в том числе и «кабинет, торгующий несчастьями Европы». По утверждению Монгайяра, на аудиенции, которую ему дали австрийский император Франц II в Брюсселе и английский командующий герцог Йоркский, он убедился, что они имели ложные и крайне ошибочные представления о событиях в Париже и что «страх, который вызывал у них Комитет общественного спасения, был равен их неведению того, что там обсуждалось»[448]. Однако, возможно, дело было не столько в «неведении», сколько в недомыслии, неумении более или менее правильно осознать полученную информацию.

Другой эмигрант, английский шпион Вертей, характеризуя Монгайяра — «горбун с искрящимся умом и храбрец», отмечал, что его коллега (граф ведь также состоял на службе в британской разведке) ввязался в авантюру. Тот же Вертей, просматривая по заданию командующего австрийскими войсками в Бельгии генерала Клерфайта и другого австрийского генерала, Мака, перехваченную корреспонденцию, обнаружил, что при посредстве Монгайяра 19 мая 1794 г. начались переговоры между австрийским правительством и Робеспьером и что эти переговоры тщательно стараются скрыть от Англии. Об этом Вертей исправно сообщил своим тайным (в отличие от явных, австрийских) нанимателям, точнее, британскому министру иностранных дел Гренвилю.

Через пять дней после переворота 9 термидора французский дипломатический представитель в Базеле Бюшо в письме к послу Бартелеми, уже именуя Робеспьера «новым Кромвелем», уверял, что тот якобы «согласовал свои действия с Австрией; этим объясняется намек, сделанный одним представителем императора»[449]. Бартелеми через месяц в письме к Бюшо в свою очередь констатировал: «Несомненно, что Венский двор приступил к переговорам с Робеспьером через посредство графа де Монгайяра. Несомненно, что иностранные дворы ожидали узреть Робеспьера диктатором и надеялись затем завершить дело. Прусский посол в Берне сказал по поводу смерти Дантона: «Наконец Робеспьер станет диктатором и будет известно, с кем вести переговоры»[450].

После встречи с императором Францем II «горбун с искрящимся умом» — Монгайяр — отправился по приглашению герцога Йоркского в Лондон, где состоялась его беседа с Питтом. Монгайяр утверждает, что Питт в беседе с ним якобы отзывался весьма сдержанно о Робеспьере и вместе с тем холодно воспринимал обвинения против него. По словам Монгайяра, Питт заявил: «Смерть Робеспьера — это важнейшее событие для Франции и всего мира, она вносит беспорядок во многое. Нужно посмотреть, что произойдет, я не думаю, что…» Здесь британский премьер неожиданно прервал разговор о 9 термидоре и не захотел более касаться затронутой нм темы. Вскоре после этой беседы, состоявшейся в самом конце июля или в августе 1794 г., Монгайяр должен был покинуть Англию, может быть, потому, что английское правительство потеряло к нему интерес (хотя и не отстранило совсем от службы). В своем донесении уже упомянутый Вертей писал, что «Робеспьер обязался конституционным путем восстановить на престоле юного короля; им должен был быть образован регентский совет, который он бы возглавил»[451]. Насколько достоверны эти сведения? Надо учитывать, что одной из целей Вертея было скомпрометировать своего соперника — Монгайяра. Кроме того, он муссировал широко распространившиеся слухи о тайных переговорах между Францией и Австрией.

Со слов французского публициста аббата де Прадта, находившегося тогда в эмиграции в Бельгии, стало известно, что видный австрийский дипломат граф Мерси д’Аржанто вскоре после 9 термидора вздыхал: «Какая жалость, что господин Робеспьер не прожил еще несколько недель: он стал бы хозяином Франции, император мой государь признал бы его как главу правительства, и мы сразу заключили бы мир»[452]. Надо лишь добавить, что эти сведения переданы опять-таки Монгайяром, который утверждал, что Робеспьер «поддерживал тайные связи с кабинетами Вены и Лондона, а также с братом казненного короля, будущим Людовиком XVII, в Хэме»[453].

В мемуарах прусского министра Гардеиберга, изданных в 1828 г., говорится о том, что к лету 1794 г. в Вене и Лондоне возникло убеждение относительно Робеспьера как человека, с которым можно и нужно вести переговоры. Это убеждение разделялось также в Риме, Турине и Мадриде. Прусский дипломат Герцберг в свою очередь настаивал на ведении Берлином переговоров, опасаясь, как бы Пруссию не обошли ее союзники. Осторожный зондаж производился британской дипломатией через Б. Вогена, переписывавшегося с Робеспьером, а возможно, и через других лиц. Французский дипломат Сулави в донесении из Женевы от 10 августа 1794 г., явно подлаживаясь под нападки термидорианцев на Робеспьера, писал, что тот, мол, «вел переговоры (путями, которые вы легко раскроете в Париже): 1) со всеми правительствами, находящимися в войне с нами, и 2) со всеми аристократическими партиями в нейтральных странах». В переговорах с Англией, по уверению Сулави, Робеспьер предусматривал превращение Франции в государство, возглавляемое одним или двумя лицами, подобно тому как это было в Древнем Риме.

В письме к д’Антрегу от 14 термидора (оно написано симпатическими чернилами и ныне только лишь частично поддается прочтению) роялистские агенты утверждали, имея надежный, по их мнению, источник информации, что Робеспьер якобы готовился к заключению мира с Австрией, который предусматривал возведение на трон дофина, при котором сам Робеспьер занял бы пост регента. Роялистское подполье крайне враждебно относилось к этому плану, считая, что он противоречит интересам бурбонских принцев и эмигрантов. В письме отмечалось, что для осуществления этого плана Робеспьер пытался заменить члена Комитета общественного спасения Карно на посту руководителя военными операциями. Последнее, возможно, соответствовало действительности, поскольку позднее на допросе сторонника Неподкупного Симона Дюпле спрашивали, что ему известно о намерении Робеспьера руководить армиями[454].

Совсем не обязательно верить всем слухам о планах Робеспьера, чтобы не отвергать сведений о его секретных переговорах с целью положить конец войне. Возможно, сожаления о гибели Робеспьера высказывались в связи с тем, что он был известен как сторонник оборонительной и противник завоевательной войны. Эти настроения проникли даже в печать. Английская «Таймс» через три недели после 9 термидора писала о том, что Робеспьер мог рассчитывать на долгое пребывание у власти, что он был неподкупен, но политика террора породила массу врагов, а как обходиться без него, «стремясь стать руководителем революционного правительства, которое может существовать только в бурях и борьбе фракций»[455]. Газета осуждала не Робеспьера, а революционное правление, вынуждавшее Неподкупного прибегать к террористическим актам. Историк А. Оливье, доверяя ходившим слухам, даже делает вывод: «Все заставляет думать, что Робеспьер действительно помышлял о подписании мира и признании королем Людовика XVII»[456].

Один из авторов «экстравагантных» «непризнанных» гипотез касательно загадок революционного времени, А. Луиго, писал: «Робеспьера после его смерти обвиняли в тирании именно те, кто поклялись умертвить его без всяких оснований. На деле поведение Робеспьера значительно лучше объясняется государственной тайной, которую он должен был сохранять внутри Комитета на протяжении немногим более двух месяцев с целью избежать постоянной утечки сведений за границу»[457]. Суть концепции Луиго в том, что Робеспьер был связан с роялистским заговорщиком бароном де Батцем и спасал его от преследования, поскольку тот был агентом «группы давления» в Берлине, с которой Неподкупный вел переговоры о мире! По мнению А. Луиго, Робеспьер использовал Монгайяра для переговоров с Австрией, которые служили лишь прикрытием переговоров с Пруссией, проводившихся через Баше и банкира Перрего, с прусским послом в Швейцарии Гарденбергом. Луиго утверждает, что М.-А. Бодо раскрыл факт переговоров Робеспьера с англичанами, которые проводили члены оккультного ордена розенкрейцеров Эдуард Сертон и Бернард Боген (орден имел в то время немало приверженцев в придворных и правительственных кругах Пруссии).

Многое из сведений о тайной дипломатии Робеспьера пока не может быть подтверждено документально и основано на пересказе слухов или даже на сознательных инсинуациях. А почва для них создавалась уже тем, что одни члены правительственных комитетов — каковы бы ни были их побуждения и цели — вели свою собственную секретную дипломатию втайне от других, когда единство правительства все более подрывалось внутренними разногласиями. Обнародование же данных о таких переговорах или даже просто сообщение о них под строжайшей тайной присяжным Революционного трибунала стало удобным средством повлиять на тех из них, кто колебался при вынесении смертных приговоров, тем более что большинство остальных обвинений были заведомо вымышленными.

Надо лишь иметь в виду, что тайная дипломатия Дантона и Робеспьера была далеко не единственным каналом связи между влиятельными политиками в Париже и дипломатами неприятельских государств и роялистской агентурой. Но об этом ниже.

Мифология заговоров

Депутат Конвента якобинец Левассер, вернувшись с фронта еще в середине сентября 1793 г., обнаружил разительные перемены — прежде единая Гора была расколота на множество фракций, которые вели между собой тайную войну как против действительных, так и против воображаемых противников. «Историк, — пишет известный английский исследователь профессор Норман Хеймпсон, — находится в еще более невыгодном положении, поскольку многое из того, что тогда говорилось, никогда не было занесено на бумагу, а то, что было записано, благоразумно подвергалось уничтожению. Политические вопросы переплетались со множеством личных раздоров, и союзники в одном вопросе могли быть врагами в другом. Происходили переходы из одной группировки e другую, для обеспечения поддержки оппонентов применяли подкуп или, возможно, шантаж. Коррупция пересекала политические разграничения, внося замешательство. Воздух был сгущен обвинениями в измене, многие из которых выдвигались всерьез и даже могли соответствовать истине. Письменные свидетельства всего этого в лучшем случае фрагментарны, часто сознательно наводят на ложный след или отражают искреннее заблуждение»[458].

В конце 1793 и в начале 1794 г. атаки на революционное правительство внутри якобинского лагеря велись с двух сторон: справа — из лагеря сторонников Дантона («снисходительных»), которые отражали настроения влиятельных слоев буржуазии, все более тяготившихся политикой террора, жесткого административного регулирования в экономических вопросах, реквизициями и максимумом, и слева — со стороны того крыла якобинцев, ядро которого составляли вожди клуба кордельеров и которые преобладали в руководстве Парижской коммуны. Они отчасти выражали недовольство народных масс ограниченностью социальных мероприятий правительства, нацеленных на улучшение положения неимущих слоев населения, политикой жесткого ограничения заработной платы. Поскольку, однако, эта критика слева велась и теми идейными вождями санкюлотов, которые осуждали диктаторский характер власти революционного правительства, их выступления против ограниченности социальной политики якобинцев, защиту интересов народных низов возможно было представить как поход против Республики, смыкавшийся с действиями роялистского подполья. Так именно и поступило якобинское правительство, когда приступило к ликвидации санкюлотской оппозиции весной 1794 г. Но на рубеже 1793 и 1794 гг. состав группировок еще далеко не сложился. Будущие дантонисты Эро де Сешель, Жюльен из Тулузы, Шабо считались «ультралевыми», «эбертистами» по позднейшей терминологии. Дантонист Фабр д’Эглантин обвинял дантониста Эро де Сешеля в интригах против Дантона, а сам Дантон подумывал о блокировании с Эбером.

В данной связи надо особо остановиться на роли плебейских выступлений. Нельзя при этом забывать об облике тогдашней плебейской массы с ее бесконечно тяжелыми, поистине беспросветными условиями жизни и труда; разделением на различные прослойки, нередко с далеко не одинаковыми интересами и отсутствием поэтому единого классового сознания; низким образовательным уровнем; сохранением многих предрассудков и иллюзий, позволяющих нередко с готовностью следовать сомнительным или даже прямо авантюристическим призывам и лозунгам. Среди этой массы имелась большая прослойка люмпен-пролетарских элементов — «пассивный продукт гниения… слоев старого общества»[459], «массовое существование которых после падения средневекового строя предшествовало массовому образованию обыкновенного пролетариата»[460]. Эта прослойка, вовлекаемая общим порывом народа в революционный лагерь, являлась питательной почвой для различных эксцессов, для перерождения неизбежного применения насилия против старых господствующих классов в бессмысленные погромы, трансформировала политические выступления санкюлотерии против ее классовых врагов в расправу над случайно подвернувшимися под руку людьми. Они были, говоря словами Маркса, способны «на величайшее геройство и самопожертвование, но вместе с тем и на самые низкие разбойничьи поступки и на самую грязную продажность»[461].

Революционная активность трудящейся массы в масштабах всей Франции, и особенно в Париже, была той силой, которая плебейскими методами осуществляла задачи буржуазной революции, в том числе и тогда, когда временно заводила эту революцию за ее исторически возможные пределы. Напротив, эксцессы, творившиеся люмпен-пролетарскими элементами, никак не двигали вперед революционный процесс, скорее отталкивали от революции колеблющихся. И те же люмпен-пролетарские элементы при изменившейся обстановке пополняли ряды контрреволюционных банд, превращались в орудие буржуазной и феодальной монархической контрреволюции. В годы Великой французской революции не было недостатка в сознательных и бессознательных попытках употребить люмпен-пролетарские элементы в целях, далеких от революции. Иногда такие попытки диктовались и личными, карьеристскими мотивами тех или иных вожаков толпы, подыгрывавших для приобретения влияния на нее, втравливая ее в действия, причинявшие вред ее действительным интересам. Этой тактики не были чужды и некоторые якобинские политики, тоже подыгрывавшие настроениям наименее сознательной части санкюлотов. Немалое число таких политиков пополнили ряды участников переворота 9 термидора, а потом были в числе тех, кто собирался выдать Республику Бурбонам. Потенциально подобные демагоги были готовы к этой роли еще тогда, когда числились в рядах крайних революционеров

При изучении и изложении истории революций в нашей литературе с полным основанием на передний план выдвинуто главное — то, что связано с активностью сотен тысяч и миллионов людей к действиям столкнувшихся в ожесточенной борьбе общественных классов. Но это вовсе не означает, что не следует уделять внимание действиям небольших групп и отдельных лиц, которые руководствовались своими частными мотивами и интересами, далеко отстоящими от магистральной линии борьбы. В определенных ситуациях такие действия приобретали крупное политическое значение. Поэтому было бы, в частности, ошибочным считать тайные заговоры, по крайней мере внешне слабо связанные с массовыми выступлениями, с давлением народных низов на политическую жизнь, чем-то сугубо второстепенным для хода революции.

Не так уж редки в истории ситуации, когда создавалась возможность захвата сравнительно небольшой группой заговорщиков под любыми предлогами доминирующего положения в решающей по своему значению организации (и тем самым прямо или косвенно государственной власти) и в течение более продолжительного периода проводить политику, противоположную той, которой придерживалась организация ранее и которая соответствовала интересам массы ее членов. И эта возможность могла возрастать в условиях крайней централизации власти, первоначально продиктованной нуждами самой революции. Конечно, для создания обстановки, делавшей возможным такое изменение «цвета» власти, были в конечном счете свои глубокие социальные причины, но это никак не уменьшает роль, которую могли играть и играли тайные заговоры (в том числе инспирировавшиеся из-за границы).

Напомним, что в 1794 г. политическая борьба приобрела иной характер, чем в годы, предшествовавшие революции. Революция 10 августа 1792 г., 31 мая — 2 июня 1793 г., сентябрьские выступления 1793 г. были выступлениями масс, возглавляемых ими непосредственно избранными органами, прежде всего Коммуной. В 1794 г. исход борьбы определялся в двух случаях из трех — при разгроме эбертистов и перевороте 9 термидора — победой Конвента и комитетов общественного спасения и общественной безопасности над Коммуной, а в третьем случае — при нанесении удара по дантонистам — приказом об их аресте, изданным этими комитетами.

Выдвижение на авансцену заговорщических методов борьбы было, возможно, связано с тем, что ни одна из столкнувшихся группировок не могла, когда дело шло о борьбе против другого крыла якобинского лагеря, рассчитывать на прочную поддержку народной массы, как это было ранее. Лояльность санкюлотов явно была поделена между революционным правительством и Коммуной. В этих условиях комитеты действовали с помощью неожиданных приказов об аресте деятелей оппозиции, а те — посредством заговоров.

Политические сражения 1794 г. происходили не на авансцене — ни в Конвенте, ни в печати, ни в Якобинском клубе или в Клубе кордельеров и тем более не, как раньше, на городских улицах с участием народной массы. Сцена лишь отражала, и то в очень искаженном виде, битвы за кулисами, итоги которых потом подводились в Революционном трибунале и на гильотине, воздвигнутой на площади Революции. Народ как самостоятельная сила безмолвствовал даже в тех случаях, когда обращались к нему за помощью. Внутренняя контрреволюция нередко связывала свои надежды с борьбой внутри революционного лагеря, все группировки которого были (или казались) одинаково враждебными в глазах защитников старого порядка. Вместе с тем, как правило, от роялистов ускользал реальный смысл этой борьбы, ее социальные корни и возможное влияние на дальнейший ход революции. Если вернуться к французским эмигрантам-роялистам, то они отказывались видеть различие между умеренным конституционалистом Лафайетом и Маратом; что же говорить о понимании разногласий между Горой и Жирондой или тем более между разными группировками якобинского блока. Более того, с лета 1792 до лета 1793 г. главным противником роялистам представлялись именно жирондисты, поскольку они стояли тогда у власти и демонстрировали стремление покончить с «анархией», навести твердый порядок, который ведь был бы новым порядком, а не возвращением к любезному для эмигрантов старому режиму.

Такие настроения и позднее немало мешали роялистским вожакам разглядеть в жирондистах союзников в борьбе против якобинской диктатуры. Эта же аберрация побуждала роялистов видеть в «анархии», т. е. прежде всего в выступлениях плебейских масс, не силу, двигавшую вперед революционный процесс, а лишь свидетельство усиления «хаоса», подрывающего основы нового порядка, правительственного контроля над положением в стране и позволяющего надеяться на то, что все это вызовет только стремление избавиться от «злодеев» путем призвания «законного монарха». Естественно, что при таком «осмыслении» действительности могла родиться у наиболее активных деятелей роялистского подполья мысль, что путь к монархической реставрации лежит через всемерное разжигание раздоров среди революционеров.

Другой вопрос, что под этими раздорами подразумевались непохожие друг на друга события. Примерно по осень 1793 г. включительно переход власти от партии к партии и ряд важнейших законодательных актов осуществлялись под прямым воздействием массовых крестьянских и плебейских выступлений. Напротив, решающие события в первой половине 1794 г., разгром группировок эбертистов и дантонистов, происходили без какой-либо существенной активности масс. Естественно, что если роль роялистских агентов в «провоцировании» народных выступлений могла быть самой ограниченной, то этого нельзя сказать о «раздорах» первой половины 1794 г., которые велись с широким использованием методов тайной войны и разрешались с помощью государственного репрессивного аппарата.

Было бы нелепостью при современном уровне науки не видеть решающих классовых причин борьбы между различными фракциями внутри якобинского блока. Но из этого вовсе не следует, что у их руководителей не могло быть личных мотивов, диктовавших ту или иную линию поведения, и притом мотивов, отнюдь не обязательно совпадающих с устремлениями и интересами различных слоев французского общества. Это относится и к дантонистам, выражавшим настроения новой буржуазии и деревенской верхушки, и особенно к некоторым руководителям парижских санкюлотов. Более того, нахождение тех или иных лиц — из числа подручных роялистских заговорщиков — среди этих руководителей было следствием незрелости самой выдвинувшей их плебейской массы.

Выдающийся французский историк Жорж Лефевр обратил внимание на то, что, каковы бы ни были в действительности заговоры роялистов, они представлялись реальными в социальной психологии. Народные массы были уверены в существовании заговоров вне прямой зависимости от реальных интриг и комплотов роялистов и других врагов революционной Франции. Именно таков был, как отмечал известный прогрессивный историк М. Вовель, процесс нагнетания чувства страха, столь характерный для общественного сознания того времени[462].

На предшествовавших этапах революции в связь с заграницей вступали партии, терпевшие неудачу в попытках остановить революцию, — сначала королевский двор, потом фейяны, затем жирондисты. Эта последовательность неизменно присутствовала в сознании современных политиков и когда они подозревали в таком сговоре отдельные группировки внутри якобинского блока, и когда правительственные комитеты выдвигали такие обвинения, даже не имея весомых доказательств, но сами находясь во власти этих подозрений. Шпиономания зимы 1793/94 г. становилась относительно автономной силой, используемой политическими партиями. Она приобретала большее значение, чем сама активность спецслужб. Более того, шпиономания порождалась остротой и логикой политической борьбы в большей мере, чем реальной активностью разведок. Например, степень такой активности была очень высокой при правлении Наполеона I, но, если не считать первых лет его господства (до 1805 г.), никак не выливалась в шпиономанию. Надо учесть, что шпиономания образца 1794 г. была вызвана не просто опасениями выдачи секретов, а тем, что агенты врага принимали самое непосредственное участие в борьбе за власть, претендовали на захват ключевых позиций в правительстве. А такая угроза рисовалась, несомненно, более реальной в 1794 г., чем, допустим, в 1805 г.

С конца 1793 г. общее убеждение в существовании «иностранного заговора», представлявшего смертельную угрозу для Республики, было использовано как орудие борьбы между различными группировками. Изменилась объективная основа для такой инстинктивной уверенности, которую разделяли и революционные руководители, наделенные острой политической мыслью и знанием реальной обстановки. Исторический опыт революций доказывает, что внешняя контрреволюция часто поддерживает наиболее близкую к крайней революционной партии оппозицию, стремясь свергнуть таким образом революционную власть и проложить дорогу для торжества открытых реакционеров[463]. Разумеется, этот опыт революции тогда не осмысливался в таком четком и законченном виде; но и так, как он представлялся Робеспьеру и его сторонникам, можно было считать «иностранный заговор» реальной опасностью, а не предлогом для репрессий против других фракций революционеров. И тем не менее «иностранный заговор», чем бы он ни был, стал именно орудием расправы над монтаньярами, принадлежавшими к побежденным группировкам внутри якобинского лагеря. Борьба с контрреволюцией вырождалась в расправу с революционерами, не согласными в каких-то вопросах с правящей группировкой, борьба с действительными заговорщиками — в фабрикацию мнимых заговоров. Руководители каждого из столкнувшихся течений внутри якобинского блока считали лидеров противостоящих группировок агентами роялистов и иностранных держав. Конечно, выдвижение подобного обвинения было средством дискредитации противников, но отнюдь не было только орудием борьбы; оно было и внутренним убеждением, которое в свою очередь окрашивало оценку всей политической обстановки. И хотя это убеждение в ряде случаев не было беспочвенным, оно неизбежно приводило к серьезной деформации политического мышления, способствовало той легкости, с какой ликвидировались все ранее утвердившиеся нормы рассмотрения дел в Революционном трибунале.

Обвинения в связи с иностранными правительствами носили тем более устрашающий характер, что практически было невозможно доказать их несостоятельность. И не только потому, что они открыто выдвигались, как правило, против уже потерпевших поражение и арестованных политических деятелей, что их судили совместно с действительными агентами врага (пресловутая «амальгама»), но и потому, что прежде стоявшие у власти политические группировки — фейяны и жирондисты, перейдя в контрреволюционный лагерь, действительно вступили в союз с интервентами. Осталось мало руководителей партий и революционного правительства, которых не обвиняли бы в том, что они сообщники роялистов и агенты иностранных правительств. Это только облегчало задачу историков, которые в разных работах выдвигали в качестве кандидатов на роль тайных контрреволюционных заговорщиков то одного, то другого из деятелей революции, ныне, кажется, уже исчерпав весь список мыслимых и немыслимых «претендентов». Между тем для понимания истории революции существенно не только то, был ли виновен тот или иной политический деятель в предъявленных ему обвинениях. Не менее важно установить, что заставляло подозревать его в совершении инкриминируемых ему деяний, какими уликами располагало правительство, начиная преследование этого лица, были ли достаточно вескими, хотя бы внешне, эти улики, или они служили благовидным предлогом для ликвидации политического противника и почему многие из этих улик не фигурировали на судебных процессах над действительными или мнимыми заговорщиками.

Донос Шабо

…Начать надо с одного сравнительно незначительного дела — принятого 8 октября 1793 г. Конвентом по предложению дантониста Делоне декрета о предоставлении Ост-Индской компании — одной из дореволюционных монопольных компаний — права провести самоликвидацию, только под наблюдением представителей государственной власти. Подобная формулировка декрета была очень выгодна с точки зрения группы влиятельных банкиров. Депутат Конвента бывший семинарист Делоне еще в дореволюционные годы познакомился на своей родине, в Анжере, с банкиром Бенуа (его называли Бенуа из Анжера). Он подвизался на бирже на улице Вивьен и в игорном доме мадам Сен-Амарант, при этом использовал свою роль члена Комитета финансов. Делоне был особенно нужен банкирам, поскольку ему было поручено «преследовать виновных в оскорблении нации», иначе говоря, ведать политической полицией. Любовница Делоне (и другого депутата — Франсуа Шабо) мадемуазель Коинь служила горничной у некоей госпожи Аделаиды, основательницы «Братского общества обоих полов», которое посещал Эбер и где он встретился со своей будущей женой. Госпожа Аделаида была, видимо, секретным агентом прусского короля, и Делоне считали продавшимся пруссакам. Бенуа из Анжера поддерживал связи с английским банкирским домом «Бойд и Керр», явно выполнявшим какие-то задания английского министерства иностранных дел. Входивший в эту же группу коррумпированных членов Конвента бывший пастор Жан Жюльен из Тулузы выполнял в Продовольственном комитете поручения крупного спекулянта аббата д’Эспаньяка. Наиболее заметным среди них был Шабо — бывший капуцин, автор широко известной агитационной брошюры «Катехизис санкюлота». Он тайно участвовал в попытках спасения короля, получив за это немалые деньги. Однако эти закулисные махинации Шабо были мало кому известны, а в глазах публики он оставался влиятельным монтаньяром. С осени 1793 г. Шабо стал решительно выступать против левого крыла якобинцев. Немало толков вызвал неожиданный брак Шабо с молоденькой сестрой банкиров Зигмунда-Готлиба и Эммануила Фреев.

…Будем откровенны — мы не знаем, кем в действительности были братья Фрей, точнее, каковы были их подлинные занятия и планы в Париже осенью 1793 и весной 1794 г. Кое-кто считал их иностранными шпионами или, во всяком случае, контрреволюционными заговорщиками. Но прямые доказательства отсутствовали. Много позднее историки — поклонники Батца, ссылаясь на обвинения властей, безоговорочно зачисляли братьев Фрей в число его помощников, пытаясь максимально расширить круг лиц, входивших в разведывательную сеть неуловимого барона. Левые историки, исходя из обвинений, выдвинутых против Фреев, также считали ведение ими крупных дел фактически свидетельством их тайной роли шпионов Австрии. Настораживала биография братьев Фрей — бесправные чешские евреи Добруска, они получили от императора Иосифа II дворянство и — за поставки в армию во время войны с турками — дворянскую фамилию Шенфельд. Осталось неизвестным, откуда у прежних бедняков взялось крупное состояние. Впрочем, может быть, и здесь неточно уяснена взаимосвязь событий — не было ли возведение в дворянство платой за какие-то финансовые услуги, что вовсе не было редкостью в практике Венского двора.

А само стремление выходцев из третьего сословия попасть в ряды привилегированных еще ничего не говорило об их взглядах в годы революции, тому есть множество примеров, начиная с Жана-Пьера-Андре Амара, члена Комитета общественной безопасности, проводившего расследование дел дантонистов и эбертистов, включая и дело Фреев. Амар как раз накануне революции купил за большие деньги государственную должность, дававшую право дворянства, а, между прочим, Амар отнюдь не был политическим хамелеоном. Но к этому мы еще вернемся. Здесь же пример Амара приводится только для доказательства того, что компрометирующие данные, выдвигаемые против Фреев, сами по себе еще ничего не доказывают. Более того, они скорее говорят против предположения, что оба банкира были австрийскими агентами: ведь посылать в Париж людей, о которых было заведомо известно, что они пользовались благосклонностью императора, значило проявлять такой дилетантизм и легкомыслие, которые вовсе не были отличительными чертами австрийской секретной службы. Да и путешествие самих Фреев в Париж, выдача своей шестнадцатилетней сестры замуж за Шабо, получившего большое приданое жены, готовность на любой риск — говорило бы о редкостном самопожертвовании Фреев ради интересов австрийской разведки. В принятии новоявленными австрийскими дворянами фон Шенфельд фамилии Фрей (свободные) также не было ничего необычного для того времени.

Одним словом, мы остаемся лишь в области предположений, и, учитывая нравы и психологию эпохи, можно с равным правдоподобием рассматривать братьев Фрей и как австрийских шпионов, и как многочисленных тогда в буржуазных кругах энтузиастов, усвоивших идеи просветителей, видевших в революции начало осуществления этих идеалов и вместе с тем в практических делах никак не забывавших о своих денежных интересах, забота о которых — до якобинского периода — вообще не считалась малосовместимой с проповедью революционных идей[464].

Сказанное о братьях Фрей можно в целом отнести к целой группе иностранцев, которых прежде всего в интересах «амальгамы» включили в число обвиняемых на процессах эбертистов и дантонистов, но занятие которых шпионажем отнюдь не было доказано. Как бы то ни было, «австрийский» брак Шабо сделал его особо уязвимым для обвинений со стороны политических противников. И когда поползли слухи о фальсификации декрета Конвента, касающегося ликвидации Ост-Индской компании, Шабо попытался спасти себя доносом на своих сообщников…

Уже знаменитый демократический историк прошлого века Ж. Мишле писал про дело о ликвидации Ост-Индской компании, что «это странное дело становится тем более таинственным, чем более размышляешь о нем». По его мнению, компания должна была понимать, что преступление, т. е. подкуп депутатов ради фальсификации доклада Конвенту, не сможет принести ей никакой пользы. «Были ли банкиры такими глупцами, чтобы бросать деньги на дело, которое могло привести к столь мимолетному и столь сомнительному результату?»[465] Французский историк А. Матьез считал, что дело Ост-Индской компании, или «дело Шабо», «является ключом к политическим процессам периода, начиная с осени 1793 г. и кончая переворотом 9 термидора». Пролог этого дела датируется достаточно точно — последними днями сентября 1793 г.

Во второй половине прошлого века консервативный немецкий историк Г. Зибель во втором томе его широко известного труда «История революционного времени»[466] приводит содержание одного интересного архивного документа, который по каким-то причинам во Французском национальном архиве затерялся, и попытки его розыска в наши дни окончились, видимо, неудачей[467]. Из этого документа (он хранился в архивном фонде Комитета общественного спасения, составленном в конце ноября 1793 г. и озаглавленном «Заговор Эбера») явствует следующее. В конце сентября 1793 г. состоялась важная встреча Робеспьера с бывшим секретарем Дантона, влиятельным депутатом Конвента Фабр д’Эглантином. Против Фабра давно уже существовали подозрения в коррупции — второстепенный поэт, он явно не мог заработать литературным трудом немалые суммы, которые оказались в его распоряжении. Один из не благоволивших к нему историков, Л. Жакоб, напоминал уже в заголовке биографии Фабра о том, что того именовали «главой мошенников», и полагал, что он был основным виновником всего дела, связанного с Ост-Индской компанией[468].

Однако в сентябре 1793 г. Фабр еще сохранял некоторое доверие, если не расположение Робеспьера, который советовался с ним по сложным финансовым вопросам. (Через месяц, 25 октября, Конвент принял по проекту Фабра революционный календарь, что также свидетельствовало о его влиянии в кругах депутатов.) В составленном в начале декабря меморандуме для члена Комитета общественной безопасности Амара Фабр д’Эглантин датировал эту встречу с Неподкупным 25 или 27 сентября. Фабр заявил тогда Робеспьеру, что Эбер составил план постепенного уничтожения Конвента, отправив на эшафот враждебных ему или пользующихся влиянием депутатов — сначала 73 прежних сторонников жирондистской партии, потом Дантона и его единомышленника Лакруа и, наконец, самого Робеспьера. Это должно было к тому же унизить Конвент в глазах народа, сплотить санкюлотов вокруг эбертистов как инициаторов ввведения максимума и при участии послушной им «революционной армии», созданной для поддержания «максимума» и реквизиций, а также с помощью сторонников «крайних» революционеров в военном министерстве и Якобинском клубе захватить власть.

Этот документ, очевидно, не был известен А. Матьезу. Он приводит написанные Фабром уже после его ареста показания, в которых прямо указывает, что разоблачил заговор «за два месяца» до того, как это сделал Шабо. Донос Шабо, как мы увидим, был сделан 14 ноября. Матьез полагал, что Фабр ошибся и имел в виду его заявление членам комитетов общественного спасения и общественной безопасности, составленное примерно 10 октября[469] (иначе говоря, вместо двух месяцев получается немногим более месяца, а если иметь в виду встречу Фабра с членами комитетов, когда и было сделано разоблачение, состоявшуюся в середине октября[470], то как раз ровно месяц). Однако Фабр, видимо, не ошибся: стремясь подчеркнуть свои заслуги, он несколько передвинул время своего первого «разоблачения», отнеся его к середине сентября, тогда как в действительности его следует датировать, как мы уже знаем, 25 или 27 сентября.

…Итак, в числе роялистских агентов прозвучала фамилия Жака-Рене Эбера, издателя широко популярной среди санкюлотов газеты «Пер Дюшен» («Отец Дюшен»), наиболее известного идеолога левого крыла якобинцев, заместителя главы прокурора-синдика Парижской коммуны (муниципалитета) Пьера Гаспара Шометта. Сделаем сразу оговорку. Кем бы ни был на деле Эбер, он, как подчеркивал один новейший французский историк, являлся в то время глашатаем, рупором санкюлотов, народных низов Парижа[471].

Видные прогрессивные ученые, включая А. Собуля, не без основания предлагали сосредоточиться на том, что говорил «Отец Дюшен», оставляя в стороне задние мысли, которые мог иметь при этом его издатель. Вероятно, это самое правильное, если заниматься социально-политической историей периода Революции. Но такая позиция, разумеется, неприемлема, если ставить целью освещение истории закулисной стороны политических процессов в революционные годы.

Эбер, богатевший благодаря доходам от своей издательской деятельности, всем образом жизни напоминавший преуспевающего нувориша, имел мало общего с созданным им литературным героем, печником отцом Дюшеном, который должен был представлять обобщенный образ плебейского выходца из низов, патриота-революционера, плоть от плоти парижской санкюлотерии. Надо оговориться, что в самом таком отстаивании интересов народной массы, подчеркнуто оставаясь вне ее, не было ничего отличавшего Эбера от других вождей якобинцев, от Робеспьера или Сен-Жюста, если взять наиболее известные примеры. Но ведь они в своих речах и статьях и не надевали личину человека из народа, как это делал Эбер. Он обращался к санкюлотской массе от имени отца Дюшена, тщательно воспроизводя стиль речи парижского плебейства, его склонность не стесняться в выражениях, к подозрительности или прямому недоверию ко всем богатым и власть имущим.

Несомненно, что для Эбера это была лишь удобная маска. Достаточно сказать, что одновременно со своей знаменитой газетой «Отец Дюшен» Эбер с 1791 г. и до своей гибели издавал еще одну — «Журналь дю суар», в которой совершенно отсутствует плебейский жаргон папаши Дюшена (это относится и к его брошюрам, выпускавшимся по разным поводам). Но, отбросив стиль, зададимся вопросом: насколько «Отец Дюшен» выражал подлинные взгляды Эбера, а не те, которые тот высказывал, чтобы завоевать себе популярность среди санкюлотов? А если это была только маскировка революционности, то осуществлялась она Эбером лишь ради приобретения влияния и коммерческого успеха для своего издания (и то и другое было вполне достигнуто) или же прежде всего для использования завоеванного политического авторитета?

…Робеспьер лишь принял к сведению разоблачения, которые сделал Фабр во время их беседы. А 12 или 13 октября Фабр потребовал, чтобы его выслушали 10 депутатов, включая Робеспьера и Сен-Жюста, из числа членов комитетов общественного спасения и общественной безопасности. Фабр обвинил во взяточничестве и интригах Проли, Перейра (оба иностранцы), Дефье, Дюбисона, а также в попустительстве им со стороны Шабо, Жюльена и Эро де Сешеля. Фабр напомнил, что Проли, Перейра и Дюбисон были посланы жирондистами с миссией к генералу Дюмурье накануне его предательского перехода на сторону неприятеля, а потом продолжали свои интриги среди патриотов. Не странно ли, что Проли сует нос во все дела, не имеющие к нему никакого отношения? Почему Проли и Дефье, изображающие из себя рьяных патриотов, неизменно оказывались сподвижниками подозрительных и опасных иностранных банкиров? Не странно ли, что эта четверка знала все секреты правительства за две недели до того, как о них становилось известным Конвенту? Как они могли заранее предсказывать назначения на важные государственные посты? Продолжая задавать эти и подобные им вопросы, Фабр обрушился особо на члена Комитета общественного спасения Эро де Сешеля, обвиняя его в потворстве Проли, в выдвижении непроверенных обвинений против Дантона, в содержании частного «бюро с восьмьюдесятью сыщиками», что одно это доказывает его роль как главаря заговора… (как раз в это время Эро де Сешеля заподозрили в выдаче агентам главы роялистской разведки, а значит, вражеским правительствам всех секретных решений Комитета общественного спасения, что, к слову сказать, не соответствовало действительности)[472].

Что же дает сравнение первого «разоблачения» Фабра 25 или 27 сентября, сделанного только для одного Робеспьера (по позднейшему утверждению Фабра, еще и для Сен-Жюста), со вторым, которое выслушали десять членов обоих комитетов? Во втором заявлении Фабра исчезло имя Эбера. То же самое относится и к резюме обвинений, составленному Фабром для Амара, которому было поручено расследование «дела Шабо» (оно было опубликовано Матьезом). Робеспьер 16 октября, после казни Марии-Антуанетты и всего через несколько дней после заслушивания (13 октября) Конвентом дела Ост-Индской компании и второго заявления Фабра, узнал о передаче за границу секретной информации о действиях Комитета общественного спасения. Неподкупный был готов подозревать в этом Эро де Сешеля, от которого он хотел отделаться по ряду причин, но не вступать в конфликт с Коммуной, возглавлявшейся тогда Шометтом и Эбером. Видимо, позиция Робеспьера была известна Фабру, отсюда и его умолчание об Эбере. Сведения, сообщенные Фабром, могли укрепить Робеспьера в подозрении, что некоторые из агентов Питта действуют под маской «крайних» революционеров и вертят такими дезориентированными лицами, как Эбер, натравливают патриотов друг на друга. Ему казалось, что такими агентами являются Дефье, Перейра, Проли, Дюбисон — активные участники кампании дехристианизации, развернувшейся в ноябре и могущей настроить массу верующих (особенно крестьянства) против республики. Возможно, Неподкупный был совсем недалек от истины.

10 ноября Шабо и Базир повторили в Конвенте заявление Фабра, не называя, однако, никаких имен. В этой связи был принят декрет, запрещающий подвергать аресту депутатов до того, как они будут выслушаны на заседании Конвента. В ответ, выступая в Якобинском клубе, эбертисты утверждали, что цель декрета — спасти 73 жирондиста, повернуть вспять развитие революции, и потребовали расследовать поведение Шабо. После этого Конвент 12 ноября отменил декрет, принятый за два дня до этого. Вместе с тем 10 ноября дантонист Фелиппо потребовал, чтобы члены Конвента представили отчет о своих доходах и принадлежащей им собственности. По мнению некоторых историков, закулисным вдохновителем демарша Фелиппо был сам Батц, который хотел дать понять Шабо, что он «раскрыт». Напрасно встревоженный Базир выступил против этого предложения: «Не заглатывайте с такой поспешностью крючок, который нам подбрасывают злодеи с целью растерзать одного за другим». Не начал ли один из подкупленных депутатов догадываться о плане Батца? 13 ноября в Якобинском клубе Базир напал на Эбера, потребовавшего исключения Шабо из клуба. А на следующий день, 14 ноября, чувствуя неминуемость близкого разоблачения, депутат Шабо попытался спасти себя, явившись к Робеспьеру и выдав ему своих сообщников. Себя же бывший капуцин представил участвовавшим в финансовых махинациях и в политическом заговоре с единственной целью — передать врагов Республики в руки правосудия.

А. Матьез, который посвятил специальное исследование делу Ост-Индской компании, в своей другой работе «Французская революция» так суммировал содержание показаний Шабо, сделанных им при свидании с Робеспьером. Шабо рассказал, что барон де Батц и его агент банкир Бенуа подкупили Делоне и Жюльена из Тулузы, чтобы поживиться за счет Ост-Индской компании, и передали ему 100 тыс. ливров для подкупа Фабра д’Эглантина, но он, Шабо, не выполнил это поручение; Батц давал взятки также эбертистам, дабы те оговаривали депутатов, которых он старался подкупить. Шабо намекал, что Эбер, Дюфурни и Люлье, обвинявшие Шабо, являлись агентами Батца. Этот последний, если верить Шабо, стремился не только обогатиться. Он желал низвергнуть Республику, обесчестить депутатов, которых сначала подкупал. Его заговор имел два ответвления: подкупленные — Делоне, Бенуа, Жюльен из Тулузы — и клеветники, представленные эбертистами. Батц уже ранее пытался спасти королеву. Шабо обвинял Эбера в том, что тот приказал перевести Марию-Антуанетту в Тампль по просьбе бывшей графини де Рошуар. Революционные меры эбертистов, по уверению Шабо, были средством привить народу отвращение к революции и толкнуть его на мятеж.

О беседе Робеспьера с Шабо известно со слов обоих участников этого свидания. Робеспьер порекомендовал неожиданному гостю немедля повторить его разоблачения перед соответствующими властями — иначе говоря, перед Комитетом общественной безопасности, которому и передать 100 тыс. ливров, полученных от Батца. Шабо со своей стороны в последующих заявлениях неоднократно утверждал, что при встрече Робеспьер потребовал от него «щадить патриотов», т. е. Эбера и Фабра д’Эглантина. Враждебность Робеспьера к Шабо была, несомненно, результатом махинаций этого депутата-дантониста, о которых Неподкупный знал от Фабра д’Эглантина, пытавшегося отмежеваться от своих сообщников. Вместе с тем, будучи дантонистом, подобно Шабо, Фабр всячески пытался приписать участие в злоумышлениях против революционного правительства также лидерам эбертистов. Впрочем, разделяя ненависть Шабо к Эберу, Фабр до поры до времени умело скрывал ее от Робеспьера и даже советовал не трогать издателя «Отца Дюшена».

Робеспьер, помимо нежелания вносить раскол между революционным правительством и Коммуной, мог сомневаться в сведениях, сообщенных ему Шабо. Как уже отмечалось, Шабо в своем доносе говорил о плане оклеветать и подкупить членов Конвента, как его побуждали дать взятку Фабру, но он, Шабо, якобы взамен этого принес переданные ему 100 тыс. ливров в Комитет общественной безопасности. Робеспьер счел это сообщение доказательством плана натравить различные группы монтаньяров друг на друга, который, видимо, действительно лелеял Батц. Иными словами, этот план не казался химерой такому проницательному политику, каким несомненно был Робеспьер. Вероятно, он уже тогда счел Батца главой заговорщиков, тогда как комитеты в целом стали серьезно смотреть на действия барона только весной 1794 г.[473]

Шабо, конечно, свидетель, не заслуживающий особого доверия, тем более что незадолго до этой встречи с Робеспьером он подвергался резким нападкам со стороны Эбера и Дюфурни, которых изображал роялистскими агентами. Проверить утверждения Шабо непросто. Сохранилось более трех десятков писем Шабо из тюрьмы, адресованных Робеспьеру, Дантону и Комитету общественного спасения. Но это лишь часть из них. Некоторые протоколы допросов Шабо исчезли, по крайней мере их не видели с 1795 г. Однако это лишь означает, что утверждения Шабо нельзя принимать за чистую монету, если не имеется подтверждения из других независимых источников. Ошибкой было бы и просто отбросить их, тем более что они были приняты всерьез революционным правительством. А. Матьез первоначально, в 1920 г., писал, что Шабо пытался отвлечь внимание от реальной финансовой аферы разоблачением мифического политического заговора. Однако через четыре года Матьез пришел к прямо противоположному выводу, считая, что в действительности имело место и то и другое[474].

Хотя атаки эбертистов против революционного правительства осенью 1793 г. не увенчались успехом, эбертисты оставались нападающей стороной. Октябрь и первая половина ноября 1793 г. прошли под знаком резких выступлений Эбера против сторонников Дантона — переметнувшихся в его лагерь Шабо и Базира, Тюрио, Фрерона и Барраса, Делакруа и Лежандра. Это наступление встречало слабый отпор дантонистов, часть из наиболее влиятельных лидеров которых, включая самого Дантона, находилась вне Парижа. Сохраняли молчание и остававшиеся в столице Демулен и Фабр д’Эглантин. Впрочем, последний, как мы убедились, втайне действовал. Робеспьер, по крайней мере до конца 1793 г., пытался предотвратить прямую конфронтацию группировок внутри Горы. Он ничего не предпринял в связи с доносом Фабра на Эбера, вместе с тем защищая первого от нападок со стороны издателя «Отца Дюшена». Лишь после того, как из показаний Делоне стало известно о роли Фабра в фальсификации декрета о ликвидации Ост-Индской компании, он был арестован 12 января 1794 г.

Робеспьер в это время надеялся избежать разрыва и с Дантоном, хотя в руки Неподкупного попал переводной вексель английского министерства иностранных дел, выписанный, видимо, на имя Дантона. Робеспьер оставил этот вексель в своих бумагах, где он был обнаружен уже после 9 термидора. И Шабо, и Базир утверждали, что Делоне и Бенуа вовлекли Дантона и близких к нему Делакруа, Паниса и Робера в различные финансовые спекуляции. Вдобавок Шабо уверял, что Бенуа, которого Дантон, будучи министром юстиции, дважды посылал с секретными поручениями, являлся роялистским агентом. Шабо еще до ареста обо всем рассказал дантонисту Куртуа для передачи Дантону (может быть, это и послужило толчком для возвращения Дантона в Париж во второй половине ноября 1793 г.)[475].

Аресты в Брюмере

Вернемся к событиям 14 ноября, когда Шабо сделал свои разоблачения Робеспьеру. По словам Шабо, ему очень не понравился совет Робеспьера обратиться в Комитет общественной безопасности, который помещался в Тюильри, ведь, мол, он, Шабо, знал, что чуть ли не половина членов комитета связана или даже подкуплена Батцем. Тем не менее по совету Робеспьера, равносильному приказу, Шабо сразу же отправился в Комитет общественной безопасности и нашел там в одной из комнат полицейского по фамилии Озан, которому и передал 100 тыс. ливров в качестве вещественного доказательства. Потом Шабо зашел к Амару (который, по утверждению бывшего капуцина, через Делоне якобы получал взятки от финансовых дельцов). Амар не стал слушать Шабо, сразу заявив:

— Я не желаю давать никакого хода этому делу.

Тогда Шабо бросился к другому члену Комитета, Жаго (к слову сказать, ближайшему сотруднику Амара), с воплем:

— Жаго! Жаго! Я надеюсь только на тебя… Твои коллеги подкуплены — Давид (известный художник. — Е. Ч.), Панис, Лавиконтери, Амар.

Шабо торопливо начал выкладывать свои подозрения, смягчив все, что касалось Фабра и Эбера. Входившим в комнату членам Комитета общественной безопасности Жаго затем пересказал то, что узнал от Шабо. Было решено потребовать от него письменного текста разоблачений. Поскольку Шабо явился в сопровождении дантониста Клода Базира, тому было предложено внести уточнения в свое сообщение. Что касается Шабо, то ему за подписью Вадье, Амара, Жаго и других членов комитета выдали расписку в получении 100 тыс. ливров и заявления о заговоре, ставившем целью путем подкупа и клеветы привести к роспуску Конвента. Шабо считал, что получил уже гарантию безопасности, но жестоко ошибся. Его беспокоило лишь то, что не были приняты меры к аресту заговорщиков. Утром 16 ноября, встретив Эбера, с которым он внешне сохранял дружеские отношения, Шабо пригласил его к себе на ужин. Эбер согласился, хотя наверняка знал о доносе, поскольку имел своих людей среди чиновников Комитета общественной безопасности. Вечером 16 ноября, около 11 часов, Шабо вновь пришел в комитет и заявил, что, если тот не будет действовать, он завтра разоблачит заговор с трибуны Конвента.

— Представьте нам доказательства этого знаменитого заговора, — ответили Шабо.

— Я могу представить вам нечто более существенное.

— Что же?

— Завтра в восемь часов вечера у меня на улице д’Анжи Сен-Оноре соберутся главари заговора барон Батц и Бенуа. Я готов подвергнуться аресту, прикажите арестовать меня вместе с ними. Однако ни члены комитета, ни его секретарь Сенар не желали ареста барона.

— Хорошо, мы прикажем вас арестовать, — ответили Шабо.

Действительно, было принято решение о немедленном аресте Шабо, Базира, Жюльена из Тулузы, Делоне и содержании их под стражей без права встречи и переписки друг с другом. Кроме того, было предписано арестовать двух финансистов — Дюруа и англичан Уолтера Бойда, банкира Питта, литератора Дюбисона, австрийского агента дельца Проли, ставшего секретарем Эро де Сешеля, и нескольких случайных лиц (среди них оказался и Сен-Симон, будущий выдающийся теоретик домарксова социализма, — его спутали с банкиром Симоном, сбежавшим за границу). Приказ об аресте был подписан в числе других Робеспьером, Бийо-Варенном, Амаром и Жаго. Матьез в этой связи отмечает, что комитеты отказались от предложения Шабо арестовать заговорщиков, застав их на месте преступления — при дележе полуценных денег. Впоследствии Шабо в своих заявлениях настойчиво повторял, что ему не дали возможности доказать существование заговора и участие в конспирации лиц, о которых он писал в своем заявлении.

Шабо по существу не последовал или не вполне последовал совету Робеспьера «щадить патриотов». Во-первых, в письменном заявлении он, правда в завуалированном виде, намекнул на участие издателя «Отца Дюшена» в заговоре. Во-вторых, настойчиво предлагая разоблачить главарей заговора, представить доказательства их преступлений, он явно имел в виду в числе других и Эбера. Иначе говоря, поверив Шабо, комитеты должны были бы принять меры против Эбера и тогда активно поддерживавшей его Коммуны Парижа. Его арест мог бы иметь далеко идущие политические последствия. В этих условиях комитеты предпочли арестовать Шабо и его друзей, явно замешанных по крайней мере в финансовых спекуляциях. По какой-то причине — сознательно или из-за случайной ошибки Сенара — в ордере об аресте по обвинению в коррупции Шабо, Базира, Делоне и Жюльена вместо слов «арестовать в восемь часов вечера» стояло: «Арестовать в восемь часов утра». И в восемь часов утра Шабо был арестован.

Большая часть лиц, которых назвал Шабо еще 14 ноября в разговоре с Робеспьером, явно предупрежденная, успела скрыться. В их числе помимо Батца, Бенуа, Проли, Симона были банкиры Дюрей и У. Бойд, уже за несколько дней до этого бежавший в Англию. Когда чиновники муниципальной полиции Шарбонье и Озан, подкупленный Батцем, утром явились в дом к Шабо, совсем не ждавшему таких посетителей, он выразил протест против того, что ему помешали разоблачить заговор. Озан согласился лишь принять письменное заявление Шабо на этот счет. Арестованный был немедля доставлен в тюрьму Люксембург и помещен в одиночную камеру.

Как уже отмечалось, Шабо передал в Комитет общественной безопасности полученную им взятку в 100 тыс. ливров полицейскому чиновнику Озану. Сорокалетний Огюстен-Франсуа Озан, отец восьми детей, до 1789 г. был судебным исполнителем. Он выдвинулся в годы Революции сначала как капитан национальной гвардии секции Ломбард, а потом в качестве рьяного полицейского офицера. По его собственным показаниям, следствием его рвения был арест 300 человек, из которых 27 угодили на гильотину. Образцовым полицейским считался и его коллега Луи-Франсуа Лежен. Оба они не имели других источников существования, кроме очень скудного жалованья. Вероятно, денежные соображения были решающими при оказании этими полицейскими чинами различных услуг, никак не соответствующих интересам службы. Озан, получив в ночь с 16 на 17 ноября приказ об аресте Шабо и Жюльена из Тулузы, поспешил к бывшему аббату Эспаньяку — крупному дельцу, который был тесно связан с Жюльеном из Тулузы и не раз пытался спасти этого нечистоплотного спекулянта и биржевика от наказания (факт этот выплыл позднее, во время суда над Эспаньяком).

Когда полицейский отряд во главе с Лежеиом явился к депутату Конвента Базиру, тот, еще более пораженный, чем Шабо, спросил: «Не подверглись ли аресту граждане Шабо, Лоне (Делоне. — Е. Ч.) из Аижера, Жюльен из Тулузы, а также Эбер, помощник прокурора Коммуны?» Лежен ответил, что у него имеется лишь приказ об аресте Базира. Позднее на день был арестован и препровожден в ту же тюрьму Люксембург Делоне из Анжера.

Полицейские явились и в дом Жюльена из Тулузы. Однако тот, по словам его жены, находился в отъезде, в деревушке Куртален, неподалеку от столицы. В ночь с 17 на 18 ноября Озану и его коллеге Лежену было поручено отправиться в Куртален, на бумажную мануфактуру, чтобы арестовать находившегося там Жюльена. Но в ту же ночь Озан совершил поступок, который явно не входил в его служебное положение и скорее свидетельствовал о желании его нарушить. Выше говорилось о том, что Озан, получив приказ об аресте Шабо и Жюльена из Тулузы, поспешил к аббату Эспаньяку. До революции аббат вместе с Клавьером, впоследствии жирондистским министром, являлись финансовыми агентами королевского министра Калонна, тогда как агентами его соперника Бретейля были Мирабо и Батц. Эспаньяк был поставщиком армии Дюмурье, который защищал его от критики, в дальнейшем его поддерживал друг Дантона генерал Вестерман. Друг Шабо и Жюльеиа из Тулузы Эспаньяк нажил миллионы на финансовых спекуляциях. С лета 1793 г. он находился под домашним арестом, впрочем не очень стеснявшим его свободу. О содержании ночного разговора Озана и Эспаньяка можно лишь догадываться. Впоследствии на суде Эспаньяк уверял, что о бегстве Жюльена они с Озаном якобы не говорили.

Прибыв в Куртален, Озан и Лежен рано утром 18 ноября направились к зданию, где должны были находиться Жюльен и еще один депутат Конвента — Тибо (оба имели поручение выяснить, как ведется работа на бумажной мануфактуре). Жюльена застали еще в постели. Он внешне спокойно подчинился приказу и только попросил Лежена дать ему копию распоряжения. Пока полицейский составлял бумагу — дело уже происходило в присутствии Тибо, — арестованный попросил на минуту отлучиться из комнаты. Получив разрешение, он вышел… и не вернулся. Тщетно прождавшие его несколько минут Озан, Лежен и Тибо неожиданно узнали от слуги, что он видел Жюльена, удалявшегося от дома. Все трое бросились преследовать беглеца, но тщетно. Местные власти вскоре активно включились в поиски, но тоже без успеха (Жюльен сумел укрыться в Париже и вышел из подполья после контрреволюционного переворота 9 термидора). Так излагали это происшествие Лежен и Озан. Их показания, вероятно, точны в описании того, что происходило в присутствии Тибо, но не исключали возможность предварительного сговора Лежена и Озана с Жюльеном.

Это не укрылось от внимания властей в Париже, и 20 ноября 1793 г. оба полицейских были заключены в Люксембургскую тюрьму по обвинению в том, что способствовали бегству Жюльена. 7 января 1794 г. дело рассматривал Революционный трибунал, который признал их невиновными в сознательном потворстве бегству Жюльена, но за недобросовестное исполнение служебного долга они были приговорены к двум годам тюрьмы каждый. Относительно мягкое решение трибунала, вероятно, было вызвано нежеланием компрометировать Тибо, роль которого могла быть не столь невинной, как он ее изображал, а также тем, что подсудимые точно выполнили приказ об аресте Шабо и Базира. И главное, в это время еще не было известно о ночном свидании Озана с Эспаньяком.

Круг лиц, которые в биографиях Батца фигурируют в качестве его агентов или сообщников, определялся историками на основании — помимо мемуаров самого барона — прежде всего показаний Фабра и Шабо, нашедших потом отражение в официальных материалах, докладов двух членов Комитета общественной безопасности — Амара и Лакоста, а также обвинительных заключений на процессах эбертистов, дантонистов, «красных рубашек» и т. п. Возникает вопрос: чему же можно было верить в показаниях Фабра и Шабо, если эти показания нельзя проверить путем сравнения с данными других источников? Ведь как Фабр, которого Сен-Жюст называл «современным кардиналом Рецем» (по имени известного демагога и интригана времени Фронды), так и Шабо могли лгать, когда правда была им невыгодна, исходя из политических или личных мотивов.

Впрочем, в отношении Шабо этот критерий также не всегда годится, так как во время своей добровольной явки в Комитет общественной безопасности он находился в состоянии крайней паники. Надеясь спасти свою голову, он, возможно, умалчивал лишь о том, что грозило ему смертельной опасностью, в том числе и о его роли в «деле Ост-Индской компании», во всем остальном стараясь придерживаться фактов, не ставя под сомнение «чистосердечность» признаний. Более того, он не скрывал (в этом мы убедимся ниже) даже фактов, которые, казалось бы, ему было бы выгоднее утаить. Историк А. Летапи подчеркивает, что Батц и его сообщники, узнав о разоблачениях Шабо, успели скрыться до того, как 17 ноября была сделана попытка их ареста. Но тогда, если следовать этой логике, о доносе Шабо должен был быть поставлен в известность и Эбер. Заговорщики вряд ли могли заранее узнать, что в приказе комитета об арестах, который был издан в ночь с 16 на 17 ноября и начал осуществляться на рассвете 17 ноября, отсутствовала фамилия Эбера, ведь в разоблачениях она фигурировала: между тем Эбер явно не принял в эти дни никаких мер против ареста.

В своем заявлении от 26 брюмера (16 ноября) Шабо характеризовал закон о максимуме как контрреволюционный маневр с целью остановить подвоз продовольствия и, доведя народ до полного отчаяния, вызвать контрреволюцию. Он уверял, что эбертисты, навязавшие Конвенту этот закон, были агентами Питта. «Заговорщики (т. е. Делоне, Жюльен из Тулузы и Батц. — Е. Ч.), — писал Шабо, — заявили мне, что закон о максимуме был форсирован для того, чтобы вызвать гражданскую войну. Этот злосчастный результат мог быть вызван уже одной таксой на заработную плату»[476]. Не имея возможности точно определить, верно ли это обвинение, зададимся хотя бы вопросом: правдоподобно ли оно? Ответ может быть только положительным. Несомненно, что закон о максимуме на продовольствие, встреченный с таким одобрением санкюлотами, ожидавшими от него улучшения своей участи (хотя они в лучшем случае лишь смирились с максимумом на заработную плату), противоречил интересам буржуазии: она была готова терпеть только потому, что это было совершенно необходимо в чрезвычайных условиях военного времени. Недаром этот закон постоянно нарушался[477] (он строго выполнялся лишь в отношении заработной платы) и вскоре после 9 термидора был отменен сначала фактически, а зимой 1794/95 г. и юридически.

В сознании идеологов буржуазии, какими были дантонисты, — людей, воспитанных на экономических идеях Просвещения, — максимум лишь ликвидировал стимул для производительной деятельности, побуждал собственников прятать продовольствие и другие товары, одним словом, был способен привести только к «равенству нищеты», усилению голода и лишений. Об этом прямо заявлял Камиль Демулен в своей газете «Старый кордельер», об этом писали и другие органы печати, сочувствовавшие дантонистам. Так же рассуждали и в роялистских кругах, надеясь на то, что максимум будет способствовать крушению Республики. Таким образом, обвинение Шабо было вполне правдоподобно, что, конечно, отнюдь не значит, что оно соответствовало истине. Куда более важным является вопрос: не был ли заговор целью диффамации Конвента, которую Шабо приписывал Эберу и барону Батцу, не явился ли он изобретением этого депутата-дантониста, отчаянным средством заставить замолчать нападавшего на него «Отца Дюшена»? С этим тесно связан другой вопрос — в какой мере был реальностью политический заговор Батца, а в какой это были лишь закулисные маневры крупного финансового воротилы, интересам которого могло грозить намечавшееся законодательство? И даже если он имел место, это еще не значит, что все лица, так или иначе причастные к заговору, разделяли или даже были осведомлены о его конечных целях[478].

Чем же руководствовались комитеты, принимая решение об аресте Шабо и других депутатов, заговорщики из числа членов комитетов, если таковые имелись и принимали участие в решении судьбы Шабо, и, наконец, служащие Комитета общественной безопасности — непосредственные исполнители его приказов? Комитеты, как мы знаем, поторопились произвести аресты, чтобы не дать Шабо возможности выступить в Конвенте со своими разоблачениями (иначе говоря, с обвинением Эбера и ряда других лиц). Это могло объясняться стремлением сохранить хотя бы внешнее единство Горы. Защищая Эбера, комитеты руководствовались, как они считали, интересами Революции. Но вместе с тем намерение пройти мимо обвинения, брошенного влиятельному деятелю, в то время как людей по куда менее определенному подозрению бросали в тюрьмы и посылали на эшафот, вряд ли было тактикой, в пользу которой можно найти достаточно благовидные предлоги. Возникает вопрос: не пошли ли здесь комитеты на поводу у тех лиц, которые были кровно заинтересованы в том, чтобы отвергнуть разоблачения Шабо, поскольку сами находились в связи с заговорщиками? И еще вопрос — хотели ли комитеты ареста тех участников заговора, которые должны были собраться у Шабо, иными словами — было ли распоряжение арестовать Шабо утром, а не вечером 17 ноября результатом чьей-то оплошности, либо эта оплошность была осуществлением хорошо продуманного плана?

Во всяком случае, уклонившись по какой-то причине от раскрытия политического заговора, комитеты вместе с тем решили довести до конца расследование несравнимо менее важного дела Ост-Индской компании. Трудно не усмотреть в таком решении желание окончательно скомпрометировать и вывести из игры Шабо — главного обвинителя Эбера и других лиц, которые могли подтвердить показания бывшего капуцина. Между прочим, отметим, что позднее не удалось найти бумаг Шабо. О них вспомнили лишь в апреле 1794 г. Полицейские чиновники Нис и Лапорт, допустившие это похищение, были немедленно арестованы, но все бумаги Шабо бесследно исчезли. Именно это и вызвало гнев Жаго и Вадье, настоявших на проведении расследования пропажи. Выяснилось, что комиссаров сопровождало какое-то третье лицо, фамилия и местопребывание которого остались неизвестными. В комитете, по всей видимости, решили, что третий неизвестный был самим Батцем (некоторые историки считают, что Батца сопровождали его сообщники, снабженные фальшивыми документами на имя Лапорта и Ниса). Расследование, которое приказал провести Комитет общественной безопасности, как всегда, когда это касалось Батца, не привело к каким-либо результатам.

Одновременно с приказом об аресте Шабо от 17 ноября (27 брюмера) Комитет общественной безопасности решил провести следствие по поводу ставшей ему известной фальсификации декрета о ликвидации Ост-Индской компании. Об этом, и только об этом, Амар поставил в известность Конвент, одобривший ранее произведенные аресты депутатов. В тот же день Фабр представил Амару объяснительную записку, в которой рассказывал, как он в начале октября отредактировал текст декрета, представленный ему Шабо, и подписал его, как Шабо позднее показал ему заново переписанный текст, в котором будто бы учитывались сделанные им исправления и который он, Фабр, подписал, не читая. В этот момент никто не ставил под сомнение честность Фабра и правомерность его действий.

В день ареста Шабо Робеспьер выступил в Конвенте с докладом о политическом положении Республики. В общей форме в нем осуждались «жестокая умеренность» и «систематические преувеличения лжепатриотов», которые «насильно толкают повозку революции на гибельный путь» и которых оплачивают за это за границей. Через несколько дней, 1 фримера (21 ноября), Робеспьер в Якобинском клубе резко осудил атеизм, имея в виду руководителей Клуба кордельеров. Вместе с тем Робеспьер явно щадил Эбера. С какой целью? Вероятно, прежде всего он еще надеялся сохранить не только честь, но и единство Горы. А возможно, не имея безусловных доказательств вины Эбера, Робеспьер вместе с тем учитывал, что издатель «Отца Дюшена», зная о выдвинутых против него обвинениях, будет слабо отстаивать свои позиции. Как бы то ни было, Робеспьер ни словом не упомянул об обвинениях, выдвинутых Шабо, напротив, он напал на Дантона и обрушился на не названных по имени интриганов, которые стремятся с помощью клеветы посеять разногласия среди патриотов.

Неподкупный критиковал требование дехристианизации, бесполезных казней (оставшихся депутатов-жирондистов, сестры короля — Елизаветы), но вместе с тем защищал персонально некоторых лиц, выдвигавших эти требования, в том числе главу Коммуны Шометта и Моморо, ограничиваясь лишь обвинениями против Проли, Дюбисона, Перейра, указанных ему Фабром еще 12 октября и с тех пор арестованных как агентов заграницы. Эбер косвенно также был поставлен под защиту. Он даже на заседании 1 фримера благодарил Робеспьера за заступничество против клеветы. Вместе с тем, резко изменив свою прежнюю отрицательную позицию в отношении Дантона, Эбер призвал его «прийти и объясниться по-братски в Якобинском клубе». Расчет Эбера, видимо, состоял в том, чтобы заполучить влиятельного союзника, который мог бы выступить в Конвенте в его защиту, против возможных обвинений со стороны комитетов. Опираясь на помощь Коммуны, эбертистских газет и поддержку Дантона, можно было выдержать любой натиск. Эбер рискнул даже на этом заседании открыто обрушиться на Шабо, поскольку аудитория ничего не знала об обвинениях, выдвинутых «коварным монахом». Однако до начала января 1794 г., оставив из осторожности тему дехристианизации и не упоминая Шабо, Эбер сосредоточил гнев «Отца Дюшена» на дантонистах Демулене, Фелиппо, а также Фабре.

Интересно отметить, что из второго бюллетеня д’Антрега, датированного 11 ноября и, следовательно, базирующегося на информации, отправленной из Парижа не ранее начала ноября, когда еще не разразился скандал с делом о ликвидации Ост-Индской компании, явствует, что роялистскому подполью было уже кое-что известно о том, что в победившей партии явно наметилась трещина в отношениях между группировкой во главе с Робеспьером, которая преобладает в Комитете общественного спасения, и другим комитетом, наблюдавшим за роялистами (речь идет о Комитете общественной безопасности). И далее следуют очень любопытные слова: «Они (руководители роялистского подполья. — Е. Ч.) с помощью своих агентов побуждают этот комитет к захвату власти и облегчают ему получение для этого средств, но не для достижения успеха, а для создания новой фракции в Конвенте. Базир и Шабо состоят в этом комитете. Ход событий уже достиг крайней точки после 8 ноября, что должно произвести шок в Конвенте».

Эта корреспонденция содержит явные неточности. Например, к партии Робеспьера отнесены Сиейес, Паш, Шометт. Но неточности были неизбежны в условиях происходившей тогда и далеко еще не закончившейся перегруппировки сил. Вместе с тем «Парижское агентство» — информаторы д’Антрега, зная о существовании параллельной подпольной организации и о ее планах, не имели четкого представления о руководителе (или по крайней мере не решились сообщить об этом д’Антрегу). В то же время корреспонденты д’Антрега еще до того, как скандал с Ост-Индской компанией выплыл наружу, поняли, что готовится роялистская провокация с целью использовать еще только намечавшиеся разногласия между комитетами. Эта информация целиком подтверждает показания Шабо, считавшего дело Ост-Индской компании результатом махинаций Батца. Упомянем, что Леметр, один из главных агентов д’Антрега, поддерживал дружественные отношения с Дантоном и Эбером. Как бы то ни было, «Парижское агентство» смогло в начале ноября предсказать события, которые еще только должны были произойти и стали известными из доклада Амара в Конвенте об аресте Шабо и других депутатов, сделанного лишь 18 ноября.

Как уже отмечалось, Эбер в своей газете «Отец Дюшен» и в выступлении 21 ноября в Якобинском клубе, глухо упомянув об обвинениях, выдвинутых Шабо, с негодованием их отверг. Однако он не потребовал расследования этих обвинений. Более того, в течение последующих полутора месяцев, вплоть до начала января, Эбер явно избегал упоминать имя Шабо и вообще стал намного реже бывать в Якобинском клубе. За 8 дней — от 8 до 16 ноября (18–26 брюмера), т. е. до дня подачи Шабо письменного заявления, Эбер выступил на каждом из пяти заседаний Якобинского клуба. С 16 ноября 1793 по 4 января 1794 г. состоялось 26 заседаний. Эбер поднимался на трибуну только на восьми заседаниях. Шесть из его выступлений были совершенно незначительными. Остаются речь, произнесенная 21 ноября, о которой уже говорилось, и выступление 21 декабря, когда Эбер обличал «предателей» — Фабра д’Эглантина и Филиппо. Только II декабря Эбер мимоходом упомянул о Шабо, заявив, что он «не обедал с его австриячкой» (прозвище, под которым фигурировала Мария-Антуанетта).

В трех номерах «Отца Дюшена» (№ 313, 314, 315) Эбер обещал не выпускать из виду Шабо. Однако в последующих номерах имя «коварного капуцина» исчезает вовсе со страниц, так же как «дело Ост-Индской компании» и «Заговор Батца», намеревавшегося похитить из Тампля королеву, о которых говорил весь Париж и о которых Эбер благодаря связям в полицейском управлении и Коммуне Парижа мог получить самые надежные сведения. Вместо этого в центр внимания становятся обличения казненных Людовика XVI и Марии-Антуанетты, давно бежавшего за границу Дюмурье, уже осужденных и погибших жирондистов Петиона, Бриссо, Ролана или английского короля Георга III, а то и общие рассуждения о не названных по имени изменниках. Исключение было только для Камила Демулена и Филиппо, но для этого были особые причины: в декабре началась атака дантонистов против Эбера и его сторонников.

Дантон еще в середине октября 1793 г., после того как он потерпел неудачу в попытках спасти жирондистов и королеву, уехал в Арси-сюр-Об, где оставался до середины ноября, т. е. до получения известия об аресте Шабо и Базира. Вечером 18 ноября Дантон прибыл в Париж с целью поддержать обвинения, выдвинутые Шабо и Базиром против эбертистов. С 24 ноября 1793 по 16 марта 1794 г. Дантон получил из тюрьмы от Шабо пять подробных писем, в которых он открыто обвинял Эбера в связи — через Делоне — с бароном Батцем.

Во второй половине ноября Робеспьер стал клеймить дехристианизацию. Он не называл еще Эбера по имени, но в отличие от прежних своих заявлений осенью по этому вопросу, когда Неподкупный осуждал лишь саму политику, но не мотивы, которыми руководствовались организаторы кампании по дехристианизации, теперь он именовал ее контрреволюционным заговором иностранцев. По его настоянию Проли, Дефье, Дюбисон и Перейра были исключены из Якобинского клуба. Дантон в это время тоже резко критикуя дехристианизацию, вместе с тем стал призывать к смягчению террора, к усилению власти Комитета общественного спасения, чтобы ослабить влияние эбертистской Парижской коммуны, возглавлявшейся Шометтом. В Якобинском клубе Робеспьер взял под защиту эбертистов. Лишь в конце декабря стал заметен отход Робеспьера от поддержки дантонистов, возможно из опасения вызвать раскол в Комитете общественного спасения, ряд членов которого решительно осуждали вождя «снисходительных». После выявления роли Фабра в «деле Ост-Индской компании» Робеспьер пришел к убеждению, что обе фракции — и эбертисты и дантонисты — являются врагами революции[479].

5 декабря 1793 г. появился первый номер газеты «Старый кордельер» Камила Демулена, ставшей рупором Дантона. Лейтмотивом новой газеты были атаки против эбертистов, их политики дехристианизации, требование прекращения революционного террора, ликвидации ограничений свободы печати. Эбертистов Демулен именовал иностранными агентами в Париже, «санкюлотами Питта». Эти атаки велись в условиях, когда Дантону и Демулену было известно, что Робеспьер в курсе обвинений Шабо против Эбера. В пятом номере «Старого кордельера», напечатанном 25 декабря 1793 г. (но поступившем в продажу только 5 января следующего года), воспроизводились в слегка завуалированной форме утверждения Шабо о связях Эбера с Батцем, о получении Эбером денег через графиню Рошуар за попытки спасти королеву.

Резко возражая в своей газете (Ne 332 и 333) по поводу различных второстепенных упреков Демулена и даже угрожая ему гильотиной, Эбер не ответил на главное обвинение — в связях с Батцем, как будто любой ценой хотел допустить, чтобы читатели узнали об этом обвинении Брошюра «Жак-Рене Эбер, автор «Отца Дюшена», — Камилу Демулену» содержала только пространные опровержения брошенного Демуленом упрека, будто Эбер в юности совершил мелкую кражу. В одном лишь месте Эбер коснулся главного обвинения. Демулен писал, что Эбер поддерживал связи с заговорщиками через графиню де Рошуар. В ответе Эбера указывалось: «Ты простер свое злодейство до того, что обвиняешь меня в связи с некой старой греховодницей Рошуар, которая была послана ко мне интриганами, подобными тебе, чтобы подкупить меня, и которую я прогонял несколько раз». Это странные слова, напоминающие скрытое признание, ведь они свидетельствуют, что Эбер несколько раз встречался с вражеским агентом и не поставил власти в известность об этих встречах.

Однако при чтении пятого номера «Старого кордельера» Эбер понял, что Демулен повторяет обвинения Шабо и вынужден был прервать свое длительное молчание о бывшем капуцине. Обрушивая в своей газете (№ 331) на Шабо обвинения в продажности, Эбер тщательно обходил тему об инкриминируемых самому издателю «Отца Дюшена» связях с Батцем. После же № 331 Эбер уже ни разу, вплоть до своего ареста и гибели, более не упоминал в газете имя арестованного дантониста. 5 января, в день выхода в свет пятого номера «Старого кордельера», произошла ожесточенная перепалка между Демуленом и Эбером. Но и здесь Эбер замолчал обвинения Шабо. В то же время и Шабо из тюрьмы прекратил свою эпистолярную войну против автора «Отца Дюшена». Вместе с тем пятый номер «Старого кордельера» был последним, содержащим резкую полемику против Эбера. В шестом номере, вышедшем 25 января (6 плювиоза 2-го года), Демулен даже поздравил своего противника с его признанием «санкюлота Иисуса», т. е. с отказом от политики дехристианизации.

Это было связано с явным неуспехом наступления дантонистов, осужденного Робеспьером. Но осуждение не было окончательным. 26 декабря Фабр был исключен из комиссии, занимавшейся расследованием «дела Шабо». 8 января 1794 г. Робеспьер добился исключения Фабра из Якобинского клуба, и через несколько дней «лукавый змий… извивающийся сотней способов», как его обозвал 21 декабря Эбер, выступая в Якобинском клубе, был арестован. Выявившееся участие Фабра в махинациях с декретом об Ост-Индской компании повлияло на убеждение Робеспьера в том, что некоторые монтаньяры были лишь бессознательными агентами контрреволюционеров и иностранных шпионов.

Во второй половине февраля и начале марта Робеспьер из-за болезни в течение 21 дня, с 19 февраля до 12 марта, лишь один раз присутствовал на заседании Комитета общественного спасения. Правда, еще 5 февраля в произнесенной речи он предостерегал против ультрареволюции, которая компрометирует себя связями с контрреволюцией. В последние дни своей болезни Робеспьер написал текст речи, в которой высказывал убеждение, что Батц является главой заговора эбертистов (текст речи был найден в бумагах Робеспьера после 9 термидора). Именно в этой речи Неподкупный рассказывает о своей встрече с Шабо 14 ноября 1793 г. Тон речи, относительно благожелательный в отношении Шабо, свидетельствовал об убеждении Робеспьера, что заявление арестованного депутата не было ложным.

В конце января Эбер временно перестал служить объектом атак со стороны лидеров дантонистов. Но нападки на него не прекратились. Еще 17 ноября 1793 г. перед Революционным трибуналом предстал один из членов Коммуны, шестидесятилетний Ж. Б. Мишонис. Этот бывший торговец лимонадом занимал важный пост в столичной полиции. Он являлся инспектором тюрем, включая Тампль, где были заключены Людовик XVI и Мария-Антуанетта, и лицом, по служебным обязанностям часто встречавшимся с мэром Пашем, прокурором Коммуны Шометтом и его заместителем Эбером. Одновременно Мишонис поддерживал тайные связи с Батцем и, несомненно, как уже говорилось выше, участвовал в «заговоре гвоздики». Шабо, который в августе 1793 г. сам был членом Комитета общественной безопасности, явно знал о подлинной роли Мишониса, хотя предпочел тогда промолчать. Но он не мог не сказать об этом Робеспьеру при свидании с ним 14 ноября. Еще за месяц до этого, в октябре 1793 г., Мишонис принял участие в очередной попытке похитить королеву. Тогда же он был арестован и вместе с несколькими инспекторами тюрем предстал перед трибуналом. Это произошло по странному совпадению в день ареста Шабо. Следует сразу сказать, что Революционный трибунал оказался исключительно снисходительным к обвиняемым. Все они были оправданы, за исключением Мншониса, который хотя и был признан виновным, но только в непреднамеренном содействии заговорщикам, в пренебрежении служебным долгом и приговорен к тюремному заключению на время войны.

Смысл тактики прокурора Фукье-Тенвиля явно сводился к тому, чтобы не бросить тень на администрацию Коммуны. Путем отказа от допроса неудобных свидетелей и других подобных маневров дело было представлено следующим образом: заключенные-роялисты якобы старались, но тщетно установить связи со своими сообщниками на воле, их попытки привлечь на свою сторону лиц, назначенных Коммуной, не удались, тогда арестованные решили скомпрометировать честных слуг закона. Из них только Мишонис, нарушивший, хоть и без злого умысла, свой долг, заслуживает наказания. На основании такого вердикта Революционного трибунала 19 ноября 1793 г. Мишонис был возвращен в тюрьму Ла-Форс, где он содержался и до суда. Служащими этой тюрьмы были супруги Бол, друзья Мишониса, которые, так же как и он, были замешаны в «заговоре гвоздики». Мадам Бол, дожившая до реставрации Бурбонов, сообщила некоторые подробности о заговорах, связанных с планами освобождения Марии-Антуанетты. Однако этот рассказ явно был приноровлен к роялистской легенде, по которой королеву должны были освободить бесстрашные дворяне, преданные слуги монархии, и в которой не было места для тайных сделок с «цареубийцами».

В конце декабря 1793 г. компанию Мишонису составил арестованный наконец и доставленный в тюрьму Ла-Форс Эспаньяк. В начале января 1794 г. к ним присоединились уже знакомые нам Озан и Лежен, позднее добавилось еще несколько лиц. Правда, тем временем Эспаньяк по его просьбе был переведен в тюремную больницу, где он мог свободно принимать посетителей. Из тюрьмы Эспаньяк, Озан, Мишонис пытались разными способами повторить обвинения Шабо против Эбера, надеясь тем самым сыграть на руку дантонистам, от победы которых зависело, как они полагали, их освобождение. Сам Шабо между 24 ноября 1793 и 16 марта 1794 г. написал по меньшей мере 5 писем Дантону, 14 — Робеспьеру, 8 — обоим комитетам, доказывая, что Эбер — агент барона[480]. Стремясь выгородить себя, Шабо в своих показаниях называл все больше имен. Его письма ежедневно доставлялись в Комитет общественной безопасности и после тщательного изучения докладывались Комитету общественного спасения.

Историки еще в прошлом веке начали до сих пор не законченный спор о том, что было правдой, а что ложью в показаниях бывшего капуцина. Иногда, например, Шабо сообщает явно невыгодные ему факты. Так, обвиняя Дантона, он оправдывает поведение Фабра д’Эглантина, хотя в его интересах было бы взвалить на того главную вину за «дело Ост-Индской компании». Находясь в тюрьме Люксембург, Шабо узнал о докладе, сделанном Амаром в Конвенте 16 марта, — это было вскоре после ареста эбертистов. Он имел достаточно политического опыта, чтобы понять — у него теперь нет никаких шансов избежать гильотины. Решив покончить самоубийством, Шабо написал письмо Конвенту — свое завещание, изображая себя в нем стоящим вне «двух сект контрреволюционеров». В этом завещании-исповеди он писал, что Базир участвовал в фальсификации декрета об Ост-Индской компании лишь из чувства дружбы к нему, что Фабр был неповинен в подделке, осуществленной Делоне, и что Эбер оклеветал Фабра по приказу Батца, которому он не мог ни в чем отказать. Можно предположить, что исповедь была еще одной попыткой свести счеты с уже арестованным Эбером и оказать поддержку дантонистам, но что в ней было правдой?

27 вантоза, в 3 часа дня, из камеры Шабо раздались отчаянные крики. Тюремные надзиратели, поспешившие в камеру, нашли заключенного на кровати, бьющегося в конвульсиях. Еще до этого Шабо передал тюремным властям письмо Конвенту и, оставшись один, с возгласом «Да здравствует Республика!» выпил заранее заготовленную отраву. Однако он не выдержал боли и позвал на помощь. Пришедшим тюремщикам он указал на запечатанный конверт с завещанием. Покушавшегося на самоубийство доставили в тюремную больницу, где дали противоядие. Три дня он находился на грани смерти, но выжил — для того только, чтобы погибнуть на гильотине. В отличие от Шабо Делоне, также находившийся в тюрьме Люксембург, избегал обвинений в отношении Эбера, вместе с тем утверждая, что Фабр участвовал в фабрикации подложного декрета о ликвидации Ост-Индской компании.

Чтобы не возвращаться к вопросу об истории с фальсификацией декрета, достаточно сказать, что виновность Делоне, Шабо, Базира и Жюльена из Тулузы в получении взяток от компании вряд ли подлежит сомнению. Обвинение в отношении Фабра, который также был замешан в различных финансовых махинациях, в данном случае не является безусловным. А Матьез считал вину Фабра д’Эглантина доказанной[481], но этот вывод и поныне оспаривается некоторыми исследователями, считающими, что он был казнен только как дантонист, противник революционного правительства[482]. «Темное дело это обвинение Фабра… — писал один из французских историков. — Был ли он сообщником Делоне, Шабо, Базира и их соучастников? Был ли автором фальшивого декрета о ликвидации Ост-Индской компании, найденного у одного из них? Он был нечист на руку, у него была очень плохая репутация. Все же, по-видимому, выдвинутое против него обвинение, которое послужило причиной его гибели, было необоснованным»[483].

Главное политическое значение «дела Шабо» заключалось в том, что он высказал циркулировавшее среди дантонистов обвинение лидера противостоящей им фракции Эбера в связи с роялистами. К. Демулен писал об Эбере как о «самом безумном из патриотов, если он не является самым хитрым из аристократов»[484]. Демулен был искрение убежден в измене Эбера. В письме к жене от 1 апреля 1794 г., посланном из тюрьмы в ожидании казни, Демулен писал, что вместе с Дантоном он умирает как жертва своего мужества, «ибо мы донесли на двух предателей»[485]. По всей вероятности, под одним из этих «двух предателей» подразумевался Эбер (вторым же мог быть Клоотс или Шометт). Однако искреннее убеждение Демулена в виновности издателя «Отца Дюшена» вполне могло быть и ложным. Надо учитывать, что эти строки написаны уже после казни Эбера.

В Национальном архиве сохранилось немало обличений Эбера. Например, в полицейском отчете за 11 жерминаля 2-го года сообщается: «Это скрытый сторонник монархии». Однако этот отчет, как и письмо Демулена, тоже был составлен через неделю после казни Эбера 4 жерминаля (24 марта 1794 г.) и, возможно, передает слухи, порожденные обвинениями, которые были выдвинуты во время процесса «Отца Дюшена» в Революционном трибунале. В архивах сохранилось письмо Венсена, считающегося эбертистом, Фукье-Тенвилю, в котором утверждалось, что «Эбер получил тысячу экю с целью освободить заключенного, содержавшегося в одной из тюрем Парижа». Венсен узнал это от любовницы Делоне д’Анжера. «Эта женщина имеет доказательства сказанного ею», — говорилось в письме.

Интересно отметить, что среди роялистского подполья и иностранной агентуры существовало убеждение в принадлежности к числу коррумпированных политиков ряда лидеров эбертистской группировки и что они являются игрушкой международных банкиров. Английская шпионка герцогиня Флери писала в своих мемуарах: «Мелкая сошка — Барер, Эбер, Мерлен из Тионвиля, Бадье». Главными же шпионскими фигурами она считала Эспаньяка и Гусмана, «являвшегося чьим-то агентом, только неясно чьим», а среди банкиров, чувствовавших себя превосходно во время террора, «помимо австрийского агента Проли, Бойда и Кера также швейцарца — следовательно, серьезного человека — Перрего»[486].

Отношение к обвинениям в адрес вождей эбертистов во многом определяется тем, насколько те или иные историки считали их выразителями настроений трудящихся масс столицы и какую оценку они давали санкюлотской оппозиции против некоторых сторон политики революционного правительства. В случае безусловно положительной оценки вопрос о возможной виновности Эбера и его единомышленников снимался или считался не заслуживающим особого внимания. Напротив, для тех историков, которые были склонны видеть в эбертистах лишь препятствие для деятельности Робеспьера и его сторонников, отвечавшей, по их мнению, коренным интересам революции, возможная виновность Эбера и других руководителей Клуба кордельеров могла служить лишним доказательством, что они представляли помеху на пути поступательного движения революции.

Характеризуя Эбера, один современный французский историк писал: «Безудержный демагог? Безусловно, в большой степени, и напрасно искать какие-либо идейные приниципы в его журнале»[487]. Оливье делал вывод, что, по всей видимости, «эбертистский клан, изображавший себя в качестве крайне левого крыла республиканцев, чрезвычайно преданного интересам простого народа, действовал если не по приказам, то по меньшей мере при соучастии роялистов и иностранных государств»[488]. Проанализировать обвинения против Эбера попытался французский историк Арно де Летапи в книге «Заговор Батца (1793–1794)»[489], изданной в 1969 г. в Париже. Исследователи, по мнению этого французского ученого, трактуют изолированно так называемое «дело Ост-Индской компании», вскрывшееся в ноябре 1793 г., процессы эбертистов и дантонистов весной 1794 г., тогда как эти события находились в самой тесной связи. Он считает, что в любом случае действия властей можно объяснить их уверенностью в виновности Эбера, хотя они из политических соображений пытались скрыть материалы, уличающие его в связях с роялистами. Летапи пишет, что он в своей книге не выносит решения о виновности Эбера, однако считает, что Эбером владел какой-то страх, который мог быть вызван нечистой совестью[490].

Послушаем также мнение А. Собуля, открыто высказанное в предисловии к книге Летапи. Он писал: «Концепция умело построенная, солидно аргументированная. Должен ли я сказать, что она меня не убедила?» «Нет сомнения, что Эбер обвинялся Шабо и его соучастниками в сообщничестве с Батцем. Автор, как кажется, убедительно показал, что комитеты сознательно намеревались избежать компрометации Горы и революционного правительства, открыто выдвигая это обвинение. Но сам-то Эбер — был ли он виновен или невиновен?»[491] Известный английский историк Н. Хеймпсон считал, что Летали пришел к очень интересным выводам, которые, однако, «нельзя признать окончательными»[492]. По мнению новейшего биографа Дантона, «Эбер был, вероятно, виновен, и комитеты знали об этом»[493]. Другой пример. Автор недавно вышедшего трехтомного труда по истории вандейских войн Шьяп писал о «знаменитом Эбере, обращавшем меньше внимания на идеи, чем на деньги»[494]. Этот известный специалист по истории монархического лагеря в годы революции считает «несомненными роялистские связи» Эбера[495]. Таков калейдоскоп различных мнений по вопросу о виновности одного из идеологов левого крыла якобинцев. Нам еще предстоит разобраться в том, насколько обоснованными являются эти мнения.

Говоря о подозрениях, которые вызывают (действительные или мнимые) связи Эбера и ряда влиятельных в левоякобинских кругах лиц с роялистами, надо лишь напомнить, что эти связи относятся к осени 1793 г. Иначе говоря, ко времени, когда лозунги и вся политика левых якобинцев постепенно стали утрачивать исторически прогрессивный смысл, потеряли способность содействовать укреплению революционных завоеваний, когда начал назревать кризис революции. Современникам этот кризис виделся прежде всего как результат действий внешней и внутренней контрреволюции. Но ее атаки на Республику были отбиты уже к концу 1793 г., а кризис не только не прекратился, но и продолжал нарастать, чтобы найти свою кульминацию в перевороте 9 термидора.

Барон де Батц — первое знакомство

Барон де Батц, имя которого постоянно маячило за кулисами событий, происходил из гасконской дворянской фамилии, к которой принадлежал и живший до него за полтора столетия Шарль де Батц — Кастльмор д’Артаньян, которого уже через пол века после французской революции обессмертил Александр Дюма в своем цикле романов о трех мушкетерах. Разумеется, барон де Батц (хотя он, возможно, и слышал о «мемуарах д’Артаньяна», сочиненных и опубликованных в 1700 г. Гасьеном де Куртилем) никак не мог, конечно, предполагать, что его роду предстояло стать знаменитым, и, может быть, мечтал достигнуть славы, осуществив реставрацию свергнутой монархии. Мы говорим «может быть» потому, что все связанное с действиями Батца окутано дымкой неопределенности, позволяющей строить самые, казалось бы, невероятные предположения. История деятельности Батца не получила полного освещения в историографии прежде всего из-за отсутствия документов, которые проливали бы свет на многие секреты барона. Таких документов по понятным причинам либо вовсе не существовало (конспираторы не любят оставлять опасных следов), либо — поскольку речь шла о документах, исходивших от властей, — они сознательно искажали реальную картину событий.

Нельзя не учитывать также, что большая часть ключевых фигур, вовлеченных в эти действия, весной и летом 1794 г. погибла на гильотине. Скорее еще при жизни они были крайне заинтересованы в утаивании многих важных обстоятельств, являвшихся ключом к сложной интриге, затеянной Батцем. Напротив, нагромождая вокруг нее явные вымыслы, сам барон также предпочитал позднее давать различные и почти в равной мере ложные сведения о своих поступках. Один из биографов Батца, известный историк правого направления Ж. Ленотр, писал: «Несомненно, что барон де Батц вел поденную запись своих деяний, тайную историю революции. Его дневник был в префектуре департамента Сены или в архивах полиции еще в 1816 г. и, конечно, оставался там забытым до 1871 г. Однако эти архивные фонды были сожжены Коммуной (во время Парижской коммуны. — Е. Ч.), и дневник барона безвозвратно утерян». В конце XIX в. некоторые историки-республиканцы относили к числу монархических басен сведения о попытке Батца освободить в январе 1793 г. Людовика XVI, а в последующие месяцы — Марию-Антуанетту и ее сына. Это вызвало протесты, поскольку факты достаточно документированы, чтобы сомневаться в них. Кроме того, отрицая действия монархистов, эти историки невольно лили воду на мельницу клерикалов и других реакционеров вроде П. Тэна, доказывавших якобы полную бессмысленность революционного террора.

В конце XIX и начале XX в. появилось несколько солидно документированных книг о Батце — это прежде всего исследование Ж. Ленотра «Роялистский заговорщик во время террора: Барон де Батц. 1792–1795» (Париж, 1896), которое переиздавалось, а также переводилось на иностранные языки. Академик Е. В. Тарле слишком сурово писал о Ж. Ленотре, называя его «изящным великосветским сказочником». Не меньшее значение имел двухтомный труд барона де Батца (потомка заговорщика), основанный на семейных архивах, хранившихся в замке Мирпуа, — «Жизнь и заговоры Жана, барона де Батца». На этих исследованиях базировались и другие работы о Батце, например опубликованная в США книга М. Минниджерод «Сподвижник Марии-Антуанетты: Карьера Жана, барона де Батца, во время французской революции»[496], а также многочисленные монографии, посвященные Марии-Антуанетте, истории роялистов, монография П. Ляфю «Трагедия Марии-Антуанетты и заговоры с целью спасения королевы»[497] и т. д. Наконец в последние годы появились новые работы о Батце, о которых речь пойдет ниже.

Авторы двух основных работ о заговорщике — Ленотр и де Батц — по сути дела воспроизводят те оценки, которые давались роли этого главаря роялистского подполья революционными властями в 1793 и 1794 гг. (хотя и отрицают его тесную связь с иностранной разведкой). Более того, Ленотр считает, что, не учитывая роли барона, нельзя понять причины, по которым революционные вожди, ранее действовавшие в согласии, имевшие общие интересы и знавшие, что раздоры приведут их и Республику к гибели, тем не менее вступили на этот роковой путь. Непонятно, «как эти люди неожиданно, как в припадке галлюцинации, вдруг начали ненавидеть, подозревать, разоблачать и убивать друг друга и пошли на плаху с таким смирением, которое близко к фанатизму. Все они сгинули менее чем за один год».

Подобная позиция противостояла наиболее плодотворной, прогрессивной линии в развитии историографии, раскрывавшей борьбу классов, проявлением которой было столкновение различных политических группировок и их руководителей. Однако в результате возникла традиция пренебрежительно оценивать роль Батца и его агентуры, говорить о ней как о чем-то малозначительном, подчеркивать, что власти просто оправдывали ссылками на происки роялистского подполья расправу с политическими противниками. Позднее преобладание получило стремление считать вопрос о роли Батца открытым из-за отсутствия данных. Как полагал выдающийся историк Ж. Лефевр, махинации приписывались барону Батцу «без убедительных доказательств»[498]. Известный английский историк Р. Кобб писал не так давно о «таинственном заговоре де Батца»[499]. Число подобных высказываний в новейших трудах по истории революции можно легко умножить. Историки говорят о «действительном» или «мнимом» заговоре Батца. В этом есть своя логика. Против революции действовало несколько разведывательных центров; в отношении большинства из них имеются документальные свидетельства, освещающие разные стороны и формы их активности. Если говорить о деятельности Батца и его центра в 1794 г., то мы не имеем ни одного бесспорного доказательства попыток осуществить приписываемые ему планы свержения революционного правительства и удушения Республики. Одним словом, налицо только вопросы и загадки, которые породили самые экстравагантные гипотезы.

И все же нельзя ли пролить свет на этот «таинственный заговор Батца»? А вопрос этот является крайне важным. Если заговор Батца — реальность, то он показатель того, какая смертельная, злокачественная опухоль развилась в самом верхнем эшелоне революционного лагеря. Если заговор является вымыслом, то, даже признавая элемент добросовестного заблуждения, можно ли преувеличить масштабы той колоссальной полицейской провокации, с помощью которой была насильственно устранена с политической сцены и из жизни большая часть лидеров якобинского лагеря?

Итак, нужно прежде всего выяснить, насколько реальным был сам заговор. А начать, естественно, следует с биографии самого барона в той мере, в какой это позволяют сохранившиеся и ставшие известными источники.

Барон Жан де Батц родился в 1754 г. в Гаскони. В 18 лет этот невысокий юноша с орлиным носом и острым подбородком отправился, как некогда д’Артаньян, искать счастья в Париже и поступил в полк драгунов королевы. Через шесть лет в чине капитана он оставил военную службу и, установив наряду с великосветскими связями знакомство с видными банкирами, успешно занялся финансовыми спекуляциями, в частности игрой на повышение акций компании по торговле с Индией, монопольные права на которую, одно время отнятые, вновь были возращены ей министерством Колонна в 1785 г. Амбициозный гасконец сумел оказать услуги самому Людовику XVI, удачно разместив займы, в которых была заинтересована казна. Высокое покровительство обеспечило Батцу получение чина полковника, ему уже мерещился министерский пост. Слухи о его успехах в столице дошли до родных мест, и он без труда добился выдвижения своей кандидатуры и избрания в 1789 г. депутатом Генеральных штатов.

Разместив солидные суммы в английских банках, барон погрузился в крупную политическую игру. Уже тогда он вступил в резкое столкновение с герцогом Филиппом Орлеанским (впоследствии Филиппом Эгалите), которого считал своим опасным врагом. В качестве члена Учредительного собрания Батц принял поручение заняться «ликвидацией государственного долга» — речь шла о выплате возмещения лицам, ранее купившим различные должности, которые были уничтожены по решению этого законодательного органа. После неудавшегося бегства королевской семьи в Варени Мария-Антуанетта, остро нуждавшаяся в деньгах, тайно обратилась за помощью к Батцу. Барон, ставший одним из главных действующих лиц секретной дипломатии короля, сумел раздобыть для него несколько миллионов ливров. Он завел агентов в Вене, Брюсселе, Лондоне, Женеве, не считая различных французских городов. Среди них фигурируют банкир Бертольд Проли, австрийские финансисты братья Фрей. В марте 1792 г. Батц совершил поездку в Бельгию, вызвавшую особенное удовлетворение Людовика XVI. Во время падения монархии в августе Батц находился в Лондоне. В начале сентября мы застаем его в Бельгии, где он совещается с главным эмиссаром Марии-Антуанетты графом Ферзеном, затем возвращается в Англию, где собирает большую сумму денег. 26 октября Батц возвращается во Францию, чтобы не быть внесенным в списки эмигрантов, а вскоре опять уезжает в Лондон, оттуда в Бельгию. Здесь 2 января 1793 г. ему доставляют личное письмо Людовика XVI с просьбой отыскать средства для спасения короля, королевы и королевской семьи.

10 января «негоциант Жан Батц» появляется в Париже и начинает во время процесса Людовика XVI щедро раздавать крупные суммы, чтобы таким путем повлиять на исход голосования в Конвенте по вопросу о судьбе короля. Батц рассчитывал с помощью нескольких сот роялистов освободить Людовика XVI по пути к месту казни. Служащий Комитета общественной безопасности Габриель-Жером Сенар рассказывает о попытке мобилизовать от 400 до 500 роялистов и отбить короля на бульваре Боннувель, на углу улицы Люн, рядом с церковью Сен Дени. Власти, информированные об этих планах, отдали приказ, чтобы молодые мужчины под страхом наказания за участие в заговоре явились на указанные ими сборные пункты по месту жительства. Несколько человек пытались все же побудить уличную толпу напасть на воинскую команду, сопровождавшую карету, в которой везли Людовика XVI. Главой всего предприятия (о котором писали в своих мемуарах роялисты, в частности Гай де Невиль) Сенар считал барона Батца, с которым уже после 9 термидора он лично познакомился. В числе участников был секретарь барона — Дево, впоследствии опознанный в тюрьме.

Принятые властями меры помешали успеху заговора. На призыв Батца никто не откликнулся. Через несколько дней барон тайно покинул французскую столицу и, прибыв в Лондон, несомненно, с помощью британских властей, сумел добыть новые крупные суммы. 13 февраля 1793 г. Батц снова в Париже. Созданная им подпольная организация действовала совершенно независимо и без связи со шпионской сетью, сплетенной другими роялистскими центрами, включая агентов д’Антрега. Батца и д’Антрега разделяла личная вражда. К тому же д’Антрег одно время строил планы установления конституционной монархии, а Батц стремился к полной реставрации старого порядка. Барон к тому же презирал чисто шпионские функции, которые выполняла сеть д’Антрега, предпочитая вмешиваться в ход событий, а не ограничиваться лишь сбором информации. Есть убедительные доказательства того, что Батц стоял за «заговором гвоздики». Но далее туман, окутывавший действия Батца, быстро сгущается. Точнее, имеется немало сведений о том, что предпринимал барон, а также члены созданного им центра, но достоверность их сомнительна.

Из известных нам далеко не полных данных круг лиц, которые являлись друзьями, близкими знакомыми Батца и на содействие которых он мог рассчитывать, достаточно широк. Это маркиз де Гиш (носивший теперь фамилию Селиньои), Ля Лезадьер, Робер, Десарди и два секретаря барона. Один из них, Дево, благодаря покровительству жирондистского министра Клавьера, многим обязанного Батцу, стал служащим государственного казначейства. Другой секретарь, Балтазар Руссель, владел загородным домом, расположенным в Брие-конт-Робер. Этот дом мог служить временным убежищем для королевской семьи, если бы ее удалось увезти из Тампля. Из многих сообщников барона стоит назвать адвоката Тюлорье, накануне революции получившего известность своей защитой «мага» Калиостро на процессе об «ожерелье королевы», графа де Марсана, жившего неподалеку от Дево, виконта де Пона. Батц умел использовать и личные связи с людьми, казалось бы, совсем других политических убеждений. Так, одно время он скрывался в доме человека, которого считали другом Робеспьера, судьи гражданского трибунала Гийо Дегебье (между прочим, деда знаменитого поэта Альфреда де Мюссе). С Батцем был связан влиятельный член Ковента Мерлен из Тионвилля.

Подходящие люди нашлись и среди высших чиновников Парижской коммуны. Одним из них, как можно предполагать, был генеральный синдик Луи-Марня Люлье. До революции он завоевал репутацию ловкого юриста, умело улаживающего сложные финансовые дела, семейные тяжбы дворянских семей, а позднее — нескольких эмигрантов. Он получил некоторую известность в 1789 г., соглашаясь безвозмездно вести дела бедняков. В декабре 1792 г. Люлье был избран помощником прокурора

Парижского департамента — важный пост, требующий постоянных контактов с муниципальной полицией. Как вспоминал впоследствии Батц, он, вероятно с помощью одного подкупленного полицейского, добился встречи с Люлье. Прокурор-синдик Коммуны первоначально очень сурово принял явившегося к нему негоцианта Жана Батца. Барон испрашивал в качестве лица, ведущего торговые дела с иностранными партнерами, права в любое время ездить по своим надобностям за границу и возвращаться во Францию. Люлье запросил мнение тогдашнего министра финансов жирондиста Клавьера, кстати бывшего служащего барона, относительно этого прошения. Получив ответ, что поездки Батца будут способствовать общественным интересам, Люлье предписал выдать ему «коммерческий паспорт», дающий право пересекать в любое время границу страны. Батц обеспечил себе очень нужную возможность для контактов с английскими властями и эмигрантами, а также для, в особо опасные моменты, отъезда, точнее, бегства за границу, чем он не раз воспользовался.

…7 марта 1793 г. произошло неожиданное. Полиция явилась в дом Русселя, где скрывался в тот момент Батц. Барон открыл дверь, назвавшись одним из своих ложных имен. Полицейские передали ему ордер на обыск и арест некоего барона де Батца, видимо подписанный Люлье! После ухода полицейских Батц, приняв новое обличье, отправился в канцелярию Люлье в ратуше. О чем шел разговор между Батцем и Люлье, остается неизвестным, однако после встречи этот важный чиновник Коммуны стал активным сообщником барона. Укрывая его у себя дома, Люлье (наряду с министром Клавьером) помог Батцу получить свидетельство о благонадежности; опечатанная было квартира Батца на улице Менар (формально снятая на имя его любовницы актрисы Мари Гранмезон) была возвращена ее владельцу. Люлье активно участвовал в восстании 31 мая — 2 июня 1793 г., приведшем к падению жирондистов. 31 мая в качестве главного прокурора департамента он от имени революционных властей потребовал от Конвента уступить желаниям нации. Люлье предлагал ввести максимум на зерно — меру, против которой тогда возражали Робеспьер и Коммуна.

Люлье фигурировал в доносе Шабо. Согласно мемуарам адвоката и полицейского Сенара, Люлье обвиняли в Комитете общественного спасения в том, что он пытался привлечь на сторону Батца члена Комитета общественного спасения Эро де Сошеля, которого, правда безосновательно, подозревали в передаче секретной информации дипломатам вражеских государств. Вместе с тем зимой 1794 г. Люлье наряду с Дюфурни (о нем ниже) подвергся критике в Клубе кордельеров за «модерантизм» (умеренность). Один из критиков Люлье, виноторговец Маршан, был арестован. За ним последовал и сам Люлье. Он был единственным оправданным в процессе дантонистов, хотя и оставленным в заключении. Люлье, видимо, считал себя конченым человеком. Однажды его нашли в камере мертвым (заколол себя кинжалом).

В числе других полезных знакомых Батца были графиня Рошуар, в прошлом хорошо знавшая Эбера; графиня Бофор, ставшая близкой приятельницей издателя «Отца Дюшена» и его жены, бывшей монахини, урожденной Гупиль; представительницы парижского полусвета — деклассированные аристократки мадам Сен-Амарант и графиня Линьер, содержавшие крупный игорный дом в центре Парижа, который посещало немалое число видных членов Конвента и где лившееся рекой вино развязывало языки. Любовница Батца актриса Марн Гранмезон была подругой Каролины Реми, любовницы Фабра д’Эглантина, и Луизы Денуан, любовницы Делоне из Инжера. Это были самые первые нити связей, которые начал использовать Батц, приступая к осуществлению своих замыслов. Очевидно, в то время заговорщики убедились, что на осторожного Паша — мэра столицы — вряд ли можно рассчитывать.

В своей исповеди Шабо сообщал, что он впервые был с Делоне и Жюльеном приглашен на ужин к Батцу в Шаронне. Там он встретил своих знакомых по Якобинскому клубу — братьев Фрей. Они уверяли его, что в числе гостей барона нередко бывали Эбер, Фабр д’Эглаитин, Бентабол и целый ряд других членов Конвента, в том числе член Комитета общественной безопасности Лави-контери.

У Батца были широкие связи и в финансовых кругах. Среди знакомых дельцов он мог рассчитывать на активное содействие банкира Пьера-Венсена Бенуа из Анжера, о котором мимоходом уже говорилось на предшествующих страницах. Именно Бенуа, благополучно избежавший карающей руки революционного правосудия, ставший графом во время реставрации Бурбонов, был тем человеком, который не только обеспечивал финансирование махинаций заговорщиков, но и вовлекал в конспирацию лиц, пользовавшихся влиянием в политическом мире.

В окружении Батца оказались и люди, которых объединяло то, что они в большинстве своем были иностранными финансистами и вдобавок, по крайней мере внешне, лояльно относились к левым якобинцам. Среди них надо прежде всего назвать банкира Проли, считавшегося незаконным сыном многолетнего главы австрийского правительства канцлера Кауница и, как соотечественника Марии-Антуанетты, вызывавшего подозрения. Его другом был виноторговец из Бордо Франсуа Дефье, живший по соседству с капитаном тюремной охраны Кортей, несомненным агентом Батца. Публично Дефье выступал сторонником самых крайних мер. 27 февраля 1793 г. он предложил якобинцам настаивать на лишении мандатов тех депутатов Конвента, которые ранее высказывались за проведение плебисцита по вопросу о судьбе короля. Вместе с Проли и рядом других лиц Дефье создал центральный комитет народных обществ. Все они приняли активное участие в развертывании кампании по дехристианизации. Дефье был связан с членом Комитета общественного спасения Колло д’Эрбуа, и, быть может, это обстоятельство охладило отношения между Колло и Робеспьером. Дефье получал деньги от короля, и, по данным полиции, в его доме одно время скрывался Батц.

Дефье перетащил из Бордо в Париж португальца Перейру, который проявлял большую активность в кругах левых якобинцев. В эту же группу входили Дюбисон, а также уже известные нам банкиры братья Фрей, родственники Шабо. С большим или меньшим основанием сюда можно причислить голландского банкира Иоганна Конрада Кока. Выходец из дворянской семьи, он, покинув родину, поселился в Пруссии, потом прибыл в Париж, где стал компаньоном крупного банкира Сарториуса-Шокара. (Некоторые биографические данные о Коке сообщил много позднее его сын, известный бульварный романист Поль де Кок.) Иоганн Кок громогласно объявлял о своей ненависти к пруссакам и австрийцам, стал активным членом Батавского комитета и в октябре 1792 г. вместе со сформированным под эгидой этого комитета отрядом добровольцев — голландских эмигрантов отправился в армию генерала Дюмурье. Позднее, во время допроса в Революционном трибунале. Кок признал, что делал займы в Голландии для передачи денег Дюмурье, что знал о предательских планах генерала, но считал их невыполнимыми. После бегства Дюмурье к австрийцам Кок в конце апреля 1793 г. вернулся в Париж и вскоре установил близкое знакомство домами с четой Эберов.

Большинство из перечисленных выше иностранцев было названо в доносе Фабра в качестве иностранных шпионов. Этому нет прямых доказательств. Несомненно, они были агентами международных финансов, но это далеко не то же самое, что агенты иностранных разведок. К тому же, как иностранцы, ведущие дела с зарубежными банками, они заведомо вызывали подозрение. Между тем эти лица не делали тайны из своих финансовых связей с заграницей, их деловая активность протекала как бы параллельно с выражением горячих республиканских чувств и даже эгалитаристских симпатий. В этом не было ничего исключительного, можно привести немало примеров аналогичного поведения деловых людей, не заподозренных в контрреволюционных настроениях, ведь французская революция была буржуазной, а якобинский блок, стоявший у власти, возглавляла наиболее решительная часть буржуазии.

Правдоподобным ли является провоцирование агентами Батца установления максимума, или эгалитарных требований? Правительство, может быть из-за отрицательного отношения к таким мерам, не сомневалось, что они выдвигались скрытыми роялистами. Барер 24 февраля (3 вантоза) 1794 г., выступая в Конвенте от имени Комитета общественного спасения, говорил о максимуме как о «ловушке», подстроенной врагами Республики, орудии Лондона, «чье контрреволюционное происхождение забыто».

Правые историки пытались представить бессознательными или даже сознательными орудиями Батца целый ряд левых якобинцев, осужденных по процессу эбертистов (к этому нам еще придется вернуться). Орудиями Батца они считают даже представителя утопического коммунизма Луи-Пьера Дюфурни де Вилье, который служил уполномоченным по производству пороха (он подвергался нападкам за свою будто бы причастность к «делу Ост-Индской компании»), и одного из идеологов «бешеных», народного агитатора Жана Варле[500]. Оба они активно участвовали в свержении власти жирондистов[501], что, возможно, входило в планы Батца. Надо напомнить также, что якобинцы, осуждая «бешеных», обвиняли их в пособничестве роялистам. В бумагах Робеспьера, найденных после его гибели, Варле назван «слугой аристократии». Со своей стороны Варле в одном из памфлетов писал, что «правительство и революция несовместимы»[502], а позднее (уже в мае 1795 г.) добавлял, что «питал омерзение и отвращение к террористическим декретам, обрушившимся с жестокой суровостью на всех французов»[503]. Не на этих ли настроениях сыграл Батц?

Люди барона

Первоначально, весной 1793 г., Батц обратил главное внимание на полицию Коммуны, используя, в частности, и ее ревнивое отношение к государственной полиции. Барон установил контакты с четырьмя (возможно, даже с пятью) полицейскими инспекторами. Среди них трое были приятелями ранее завербованного Мяшониса. Один из этих полицейских, Фруадюр, стал следователем, к которому доставляли подозрительных лиц для принятия решения, задержать их или отпустить на волю. Двое других — Марино и бакалейщик Данже — как члены Коммуны занимались рассмотрением стычек на улицах. Вместе с Мишонисом они были судьями трибунала тюрьмы Ля-Форс во время сентябрьских событий 1792 г. Марино руководил также полицейскими шпионами. Четвертым был тайно сочувствовавший роялистам Суль. Инспектор наблюдал за секциями и народными сборищами, а впоследствии, как и Фруадюр, стал также следователем. Пятым агентом Батца, вероятно, был полицейский Мишель. Все они, за возможным исключением Суля, были в прямом смысле наемниками Батца, усердно отрабатывавшими получаемые ими деньги.

По-иному сложились отношения Батца с чиновником муниципальной полиции, мировым судьей Бюрланде. Сей образцовый служака отличался тем, что выбалтывал роялистам ставшие известными ему планы Коммуны и, кроме того, за деньги выпускал из тюрьмы богачей, арестованных как подозрительные лица. Знакомство Батца с этим продажным полицейским состоялось по инициативе самого Бюрланде. Как вспоминал позднее барон, дело началось с того, что одни из прежних камердинеров Батца, находившийся весной 1793 г. в услужении у его любовницы актрисы Мари Гранмезон, был посажен в тюрьму по обвинению в краже у своей хозяйки. Батц, считавший его верным и полезным человеком, навел справки и выяснил, что он был арестован по доносу другого слуги, совершившего кражу. Вора прогнали, но бывший камердинер оставался за решеткой. Тогда-то к Батцу и явился Бюрланде. Он разъяснил, что в качестве мирового судьи имеет доступ к арестованным, что познакомился со слугой Батца, убедился в его невиновности и готов содействовать его освобождению, если тот согласится некоторое время играть роль тюремного шпиона.

— Это все, что будет нужно? — спросил барон, переходя к сути дела.

— Нет, не все, — после некоторого колебания ответил Бюрланде. — Мне потребуется десять тысяч ливров. — И пустился в объяснения насчет необходимых расходов, которые надо будет сделать, чтобы добиться цели… Барон обещал подумать (ведь 10 тыс. ливров — немалая сумма) и дать ответ через три дня. Обдумав, он решил, что чиновник типа Бюрланде будет крайне полезен для подкупа других нужных людей в полиции. Бюрланде получил требуемые им деньги и вскоре оказался полезным: он согласился содействовать бегству королевы из Консьержери, но запросил за это 100, а потом 200 тыс. ливров. Считая, что напал на золотую жилу, полицейский стал усердно предлагать барону свои услуги, скорее даже навязывать их. Однажды он показал барону ордер на арест его сообщника виконта де Пона. Арест должен был произвести Бюрланде. При встрече с де Поном полицейский разорвал ордер, заявив, что он основан на лживом доносе. Приведенный Бюрланде на эту встречу друг «посоветовал» виконту дать образцовому полицейскому чину 300 ливров, которые и были тому вручены.

Батц понял, что станет объектом шантажа со стороны Бюрланде, открыто похвалявшегося заставить барона, если тот желает спасти свою голову, заплатить 100 тыс. ливров. Батц получил известие, что Бюрланде готовится донести о «заговоре гвоздики». В ответ он послал в Комитет общественной безопасности донос, в котором обвинял Бюрланде в вымогательстве взяток и шантаже арестованных. Прошло несколько дней, Бюрланде оставался на свободе — не значило ли это, что будет арестован сам Батц? По поручению последнего одна из заговорщиц, маркиза де Жансон, отправилась к тогдашнему главе Комитета общественной безопасности Алкье. Родом из Вандеи, Алкье до революции был судьей. Избранный, как и Батц, в Законодательное собрание, он там свел знакомство с бароном. Мадам Жансон изложила Алкье суть дела, разъяснила, что Бюрланде возводит совершенную напраслину на Батца. Выслушав маркизу Жансон, Алкье не сказал в ответ ничего определенного. Тогда еще более встревоженный Батц решился на отчаянный шаг — через несколько дней после беседы маркизы Жансон он сам явился на прием к Алкье.

— Вы должны были быть арестованы сегодня, — заявил ему председатель комитета. — Ордер на арест подписан комиссаром, все подготовлено… Но успокойтесь, ордер подложный. Как выяснилось, Бюрланде сфабриковал этот ордер. Оказывается, он уже прибегал к такой уловке для вымогательства денег.

Батц на время поспешил покинуть столицу, а 14 или 15 сентября Бюрланде был арестован. Но однажды тот уже был задержан и вскоре выпущен на свободу при прямом содействии агентов Батца. Теперь надо было, напротив, добиться, чтобы арестованный полицейский оказался надолго за решеткой. Позднее Шабо в надежде спасти себя разоблачением других заговорщиков писал: «В сентябре де Батц предложил миллион нескольким гражданам, имена которых мне не назвали, за организацию бегства бывшей королевы. Он не был арестован и нашел средство заставить арестовать его обличителей как единственных виновников этого преступного замысла, который он с ужасом отверг». Миллион, по мнению Шабо, явно предназначался Эберу и его друзьям. Но в сентябре Алкье еще не имел никакого представления ни о Батце, ни о его занятиях.

… Допрашивал Бюрланде один из руководителей полиции Коммуны — Фруадюр. Арестованный поспешил сообщить, что знал о попытке Батца организовать бегство королевы, что барон — агент иностранных держав. Бюрланде не подозревал, что дает показания одному из важных агентов Батца. Пытаясь спасти себя, Бюрланде продолжал в тюрьме Ля-Форс свои интриги. Он связался с находившимися в заключении некоторыми обвиняемыми по «делу Ост-Индской компании» — Эспаньяком, генералом Вестерманом, а также с полицейским Озаном и др. К тому же Бюрланде много знал, неоднократно встречался с бароном. Этого было более чем достаточно, чтобы в июне 1794 г. отправить его на гильотину. Кстати, Фруадюра ждала та же участь, что и некоторых других агентов Батца в муниципальной полиции.

Еще один пример — Станислав Майяр, одни из эбертистов, выполнявших функции полицейских Коммуны. Участник штурма Бастилии, Майяр, по прозвищу Крепкий кулак, «отличился» во время самосуда над заключенными в тюрьме в сентябре 1792 г. Став одним из руководителей секции Сите, он в октябре 1793 г. был арестован в период развернувшейся кампании дантонистов против эбертистов. В ноябре Майяр был освобожден за отсутствием улик, но снова арестован в декабре по решению Конвента. Клуб кордельеров остался равнодушным к судьбе Майяра[504]. Стоит, однако, вернуться на несколько месяцев назад, когда Майяр во главе деклассированных люмпенов выполнял задания секции по аресту подозрительных лиц. Не менее подозрительным был и он сам. Если верить мемуарам Батца, в сентябре 1793 г. Майяр предложил ему свои услуги, добавив при этом, что позднее барону придется дороже платить за спасение жизни. Батц, по его словам, не счел нужным принять предложение[505]. После этого 30 сентября Майяр, действуя по приказу, пытался задержать барона. Произвести арест Майяр поручил своему подручному — полицейскому инспектору Сильвиану «Пафосу (возможно, подкупленному Батцем) и Николя Верну, комиссару комитета секции Лепелетье. В сопровождении полицейского отряда Лафос и Верн обыскали дома, где мог, по их сведениям, скрываться Батц, но упустили его, арестовав Русселя и Мари Гранмезон. (В феврале 1794 г. Майяра освободили, но в апреле того же года он умер от чахотки.)

История с Майяром показывает, что, даже когда представителями полицейских властей предпринимались попытки — из каких бы то ни было побуждений — арестовать Батца, нм мешали их же собственные подчиненные. Дело в том, что, установив тесные контакты с влиятельными чиновниками муниципальной полиции (выше были названы лишь наиболее важные из них), барон завязал знакомства и с рядовыми полицейскими чинами, в том числе со шпионами типа Пупара и Армана, сыгравшего потом немаловажную роль в судьбе «заговора Батца». Что же касается Русселя, арестованного по приказу Майяра, то на допросе секретарь барона отрицал какие-либо связи с заговорщиками. Его отпустили, правда, под надзор двух жандармов, которых он, подкупив, весьма скоро превратил в своих сообщников.

Видимо, особо полезным «другом» Батца в Комитете общественной безопасности был угрюмый и сварливый адвокат Сенар, служивший секретарем этого комитета и редактором его протоколов. Не ужившись со своим начальством, он покидает этот пост. Сенар оставил очень нелицеприятные — и часто необъективные — характеристики Бадье, Амара и других руководителей комитета. Арестованный после 9 термидора как сторонник Робеспьера, Сенар впоследствии написал воспоминания о революционных годах — «Великая история великих преступлений»[506]. 11 ноября 1795 г. Сенар попросил одного знакомого передать Батцу отрывки из своих воспоминаний (барон и сам тогда собирался писать мемуары), добавив: «Если мне не посчастливится увидеть барона, хотелось бы уведомить его, что тот, кто ему столь многим обязан, не является неблагодарным»[507]. Поскольку после 9 термидора Сенар сидел в тюрьме, он, вероятно, был «обязан» Батцу за что-то имевшее место до переворота.

Американский историк М. Миниджерод считает, что Жан Батц «подкупом проложил себе дорогу в самое сердце государственной полиции, в сферу ее контролирующего органа — самого Комитета общественной безопасности, всучив взятки некоторым его членам и набив карманы его секретаря Сенара — одного из тех людей-флюгеров, которые держат нос по ветру»[508]. «Фантастично, насколько спутанными оказывались все нити, когда в комитете обсуждался вопрос о внушающем страх Батце, — замечает далее Миниджерод. — Это должно было стоить Жану кучу денег. Например, смешно смотреть, как Амар задерживает свой доклад о «деле» Шабо, и, наконец, когда он представил его Конвенту, то постарался изо всех сил обойти те разделы, которые касались Батца и Бенуа. В результате по требованию Робеспьера доклад должны были переписать. А когда этот доклад был напечатан, он содержал столько типографских ошибок, что имя Бенуа стало читаться как Бенуат, а Батц как Бес.

И все же утверждение, будто тот или иной политический деятель был связан с теми или иными членами шпионского центра, нуждается в уточнении. Иногда такие связи могут говорить о каких-то политических контактах, об участии в различных финансовых махинациях с банкирами, поставщиками в армию и другими дельцами, часть которых подозревалась в том, что они являлись иностранными агентами. Но такие контакты могли и не иметь политической окраски или как максимум свидетельствовать о желании того или иного дельца, даже не уличенного еще в противозаконных деяниях, заранее заручиться дружбой влиятельных политиков, повода прибегнуть к покровительству которых так и не представилось. Некоторые из знакомых барона могли искренне считать его «негоциантом», чья лояльность Республике не раз официально удостоверялась властями и тем самым не подлежала сомнению. Вместе с тем нужно учесть, что важные участники событий, например Бийо-Варенн, Амар, Бадье, прожили долгую жизнь после 9 термидора, но, насколько известно, ни один из них не дал объяснений некоторым непонятным действиям правительственных комитетов весной 1794 г.

Достаточно просмотреть комплект официального правительственного органа — газеты «Монитёр» с октября 1793 по июль 1794 г. включительно (т. е. до переворота 9 термидора), чтобы понять, какое место в сознании современников занимал «заговор Батца». Широкие масштабы этого заговора стали несомненными для Робеспьера после ознакомления с доносом Шабо и особенно после получения более подробной информации от Фабра д’Эглантина. Из заметки, сделанной Неподкупным в записной книжке, следует, что он считал заговор грозной опасностью для Республики. Робеспьер записал: «Во главе этого заговора стоит барон де Батц»[509]. Тем не менее Э. Лакост утверждал, будто комитеты ничего не зиали о Батце до начала апреля 1794 г. Это неправда, учитывая, что о роли Батца Шабо говорил и писал начиная с середины ноября 1793 г. Как бы то ни было, в апреле, по крайней мере формально, были приняты меры к поимке Батца. Однако, как мы увидим, когда агенты Батца предстали перед судом, общественный обвинитель Фукье-Тенвиль на основе закона от 22 прериаля легко сумел лишить их возможности сделать какие-либо разоблачения, неугодные властям.

Вскоре после 9 термидора барон издал брошюру с вызывающим названием «Заговор Батца, или День шестидесяти». Она была напечатана небольшим тиражом и уже в 1816 г. представляла библиографическую редкость. Даже сам Батц не смог раздобыть и перечитать свое сочинение. (К началу XX в. было известно о двух экземплярах «Заговора…».) В этих мемуарах Батц изображает себя мирным обывателем, проведшим весь период якобинского правления «в состоянии почти тупой пассивности». Он уже предполагал бежать из Парижа, однако этому помешал арест друзей, которых он не мог оставить в беде, но и не осмелился спасать, даже с риском для жизни. Батц, по его словам, скрывался в доме одного из не названных им знакомых. «И в то же самое время, — продолжал он, — убийцы представляли меня в виде нового Протея, принимавшего различные обличья, ускользавшего от надзора властей, проявлявшего самую изумительную активность… Я никак не мог представить себя имеющим такое важное значение, что от моей персоны зависели судьбы Французской Республики». «Я утверждаю, — писал далее Батц, — что не принимал никакого участия ни в одном из событий, ни в одном из тех заговоров, вину за организацию и результаты которых возлагали на меня. Пойду дальше. Я утверждаю для сведения всех тех, кто незнаком со мной, что для меня было бы невозможным быть гражданином Республики, втайне злоумышляя против нее. Искать помощи и покровительства ее законов и использовать их против Республики показалось бы мне низким и трусливым. Я утверждаю, что, находясь во Франции, я не поддерживал никакой переписки, не имел никаких, ни прямых, ни косвенных, связей с королями, князьями, генералами и министрами, главным агентом которых пытались представить меня комитеты, ни даже с кем-либо из иностранцев и эмигрантов…»

Батц с негодованием отвергал приписывавшуюся ему роль тайного главы роялистских и иностранных заговорщиков не только в Париже, но и в Тулоне, Бордо, Лионе и Марселе. «Я заявляю, — писал Жан Батц, — что не принимал участия ни в одном из этих событий, ни в одном из заговоров, которые мне приписывают, не играл роль зачинщика или действующего лица»[510]. В итоге Батц уверял: «…период, к которому комитеты относят мои мнимые заговоры, был как раз временем, когда мое поведение отличалось строжайшей осмотрительностью, изолированностью от всякой агитации в Париже и во Франции»[511].

Возникает вопрос: чем могли быть вызваны эти категорические заявления барона, написанные сначала как мемуары для себя, явно носившие печать потрясения в связи с казнью друзей и любимой женщины? Легальный въезд во Францию был для Батца в любом случае закрыт, пока продолжалась революция, что бы он ни писал в свое оправдание. Напротив, отрицание всякого участия в роялистском движении вряд ли могло бы прибавить ему лавров в глазах эмигрантов и иностранных держав. Так что мотивы такого отрицания, если оно было ложным, остаются непонятными. А в другом случае, в частном письме, Батц писал нечто совсем иное: «Я был в Париже во время, когда был принят одиозный закон от 22 прериаля (в июне 1794 г. — E. Ч.), с миссией столь важной, что было совершенно необходимо посвятить ей всю мою жизнь». И далее Батц приводит текст письма Людовика XVI от 2 января 1793 г., содержащего просьбу найти способ освобождения короля и членов его семьи. После Реставрации Батц опять по-иному рассказывал о своей роли в 1793–1794 гг., но настолько в общих словах, что они способны вызвать лишь сомнение…

Надо заметить, что Батц однажды все же угодил под арест. Это произошло в 1795 г., менее чем через неделю после попытки роялистского восстания, подавленного войсками, точнее, артиллерией Конвента, которой командовал молодой бригадный генерал Наполеон Бонапарт. Батц принимал участие в этой попытке. Барона узнал на улице бывший знакомый, добившийся его задержания. До допроса Батцу удалось незаметно засунуть в щель кресла компрометирующие его бумаги. Вскоре выяснилось, что некогда опасный заговорщик не очень-то интересовал термидорианский Комитет полиции. Ведь, в конце концов, он организовывал заговоры против Робеспьера! Несколько дней Батца держали в одиночной камере. Возможно, власти предпочли бы просто забыть о нем, оставив за решеткой. Батц, поняв это, стал громко требовать либо суда, либо освобождения. После допроса с бароном решили не связываться: он знал слишком много, да и не к чему было вызывать призраки недавнего прошлого. Батца освободили, оставив под присмотром одного жандарма. Барон обладал достаточно весомыми аргументами, чтобы беспрепятственно исчезнуть вечером того же дня[512].

Такова внешняя канва событий, за которой снова проглядывает не то беспечность, не то особое благоволение властей. Однако случайный арест и столь же необычное освобождение лица, считавшегося матерым заговорщиком и появившегося в Париже во время роялистского мятежа, не проливают свет на вопрос о реальности заговора в 1793–1794 гг. А еще через три месяца после этого ареста, 9 февраля 1796 г., один из лидеров термидорианцев, Тальен, на заседании Совета пятисот заявил, что Батц держит в руках всю полицию Парижа…[513] Итак, со стороны барона наблюдается то полнейшее, категорическое отрицание, то полупризнание некоторых фактов, к тому же относящихся к началу 1793 г., т. е. ко времени, когда, по утверждению многих других информированных современников, начал осуществляться заговор Батца. Где же правда?

Ирландский двойник

Пытаясь ответить на этот вопрос, один из новейших авторов, касавшихся истории Батца, А. Луиго, подходит к ней с совершенно неожиданной стороны. Он считает главным затруднением при определении роли Батца как руководителя большой подпольной организации выяснение его личности. Да, именно так. Разумеется, речь идет не о том, существовал ли вообще в конце XVIII в. выходец из Южной Франции барон де Батц; напротив, таких было несколько. И даже не о том, являлся ли какой-то из этих Батцев владельцем страховой компании, проживавшим на улице Вивьен в Париже и избранным в Генеральные штаты. Но ведь этот-то де Батц находился в эмиграции в 1793 и 1794 гг.! Вопрос, следовательно, заключается в том, кто же на деле принял его имя и совершал приписываемые ему деяния (или по крайней мере важнейшие из них).

А. Луиго отвергает отождествление Батца — главаря тайной организации — с гасконским бароном де Батцем, которое, мол, является лишь «гипотезой Ленотра». Не считает правильным Луиго и предположение, сделанное еще членом Комитета общественного спасения Лазарем Карно, идентифицировавшее неуловимого барона с другим уроженцем Гаскони — кондитером, разбогатевшим в Париже и купившим свое избрание в Генеральные штаты. Один де Батц, выходец из Гаскони, эмигрировал в начале 1792 г. в Нидерланды и стал адъютантом принца Оранского, которому поручались различные миссии. Этого де Батца можно обнаружить в его владении в Оверни уже после падения Наполеона в 1815 г. и реставрации Бурбонов. Однако ничто не доказывает, что это он прибыл в Париж 1 июля 1792 г. и вступил в тайный контакт с Людовиком XVI. Известно лишь, что в этот день король сделал в тетради, в которую он заносил денежные счета, следующую запись: «Возвращение и безупречное поведение г-на де Батца, которому я должен 512 000 ливров». Эта сумма, как отмечал еще Ленотр, далеко превосходит средства, которыми мог располагать Жан де Батц — член Генеральных штатов, превратившихся в Учредительное собрание.

А. Луиго понимает, каким препятствием для его концепции являются бумаги де Батца, хранящиеся ныне в архивных фондах французского военного министерства и явно отождествляющие гасконца и руководителя роялистского подполья. Луиго, однако, считает эти бумаги «творением Реставрации, сугубо подозрительными по своему содержанию», но ничем прямо не обосновывает высказанного им подозрения. Во всяком случае псевдо-Батц мог без особого труда приобрести собственность, принадлежащую Батцу с улицы Вивьен, в частности дом в Шаронне. Дом был фиктивно продан Жаном Батцем перед отъездом в эмиграцию брату актрисы Гранмезон за 10 тыс. ливров, тогда как при покупке в 1787 г. за это здание было заплачено 36 тыс. ливров. В книге Ленотра дом в Шаронне изображается как центр заговорщиков. Там же поселилась актриса Гранмезон. Возможно, полагает А. Луиго, псевдо-Батц это сделал с целью скрыть, что в доме в Шаронне собирались на совещание его главные помощники — секретарь Дево, псевдомаркиз Гиш (подлинный Гиш уже давно эмигрировал), который для еще большей конспирации стал именоваться Селиньоном. По одному письму, захваченному при аресте Дево, можно судить о том, что в распоряжении псевдо-Батца находились крупные суммы — например, на его счете у голландского банкира Ванденивера находилось 216 тыс. ливров. Некоторым финансистам он был должен, другие были ему должны крупные суммы.

По мнению Луиго, эти данные, приведенные еще Ленотром, свидетельствуют о том, что деньги не могли принадлежать эмигранту Батцу и что, следовательно, их владельцем был псевдо-Батц (но ведь допустимо и предположение, что подлинный барон Батц мог получить эти средства от одной из неприятельских держав на создание шпионской и диверсионной организации). Что речь идет именно о псевдо-Батце, как считает Луиго, следует из того, что он привлек к участию в своих замыслах австрийских банкиров братьев Фрей, «двух бывших баварских иллюминатов (т. е. членов ордена иллюминатов), которые с его помощью проникли через Гамбург во Францию и, изображая себя революционерами, без труда втерлись в якобинские круги»[514]. (Заметим, что в это время вопреки мнению Луиго ордена иллюминатов уже попросту не существовало![515]) Имея своих людей в Коммуне, псевдо-Батц решил распространить свое влияние на Комитет общественной безопасности. Таково было начало пресловутого «дела Ост-Индской компании», которое действительно послужило катализатором борьбы группировок внутри якобинского блока.

Но если Батц, глава заговора, — это не Жан Батц, то кто же тогда скрывался под именем барона? По мнению Луиго, следы псевдо-Батца надо искать в ирландских архивах. Некоторые данные, проливающие свет на то, кем был человек, принявший облик Батца, можно найти в работах ирландского историка Р. Хейса, обратившись, в частности, к его труду «Ирландия и ирландцы во французской революции» (Дублин, 1932) и др.

Надо в этой связи напомнить, что за столетие, предшествовавшее 1789 г., во Франции возникла довольно значительная ирландская колония. Ее основу составили ирландские католики, сторонники свергнутой в 1688 г. в Англии династии Стюартов (якобиты), бежавшие от преследований британских властей и пользовавшиеся, с годами, правда, уменьшавшимся, благоволением французского двора. Позиция ирландской общины во Франции определялась рядом факторов. Прежде всего социальной неоднородностью самой эмиграции. Немалое значение имело то, что Франция считалась традиционной опорой ирландцев против их угнетателя — Англии. Когда британское правительство в 1793 г. открыто возглавило антифранцузскую коалицию, для ирландских эмигрантов было естественно поддерживать традиционного союзника против извечного врага. Однако для значительной части эмигрантов оказалось совершенно неприемлемым французское революционное правительство и его политика. Большое значение имело столкновение революции с духовенством, с католической церковью, принадлежность к которой в Ирландии долгое время служила формой сплачивания народа для сопротивления иноземному угнетению.

Британская разведка пыталась использовать доверие, которым пользовались во Франции ирландцы, для насаждения своей агентуры. Одним из английских шпионов стал ирландский священник Николас Мэджет. В 1792 г., приехав в Париж, он изображал себя якобинцем. В октябре того же года Мэджет был избран главой ирландского колледжа в Париже. За него голосовали революционно настроенные студенты, которые забаллотировали прежнего ректора, аббата Керни, считавшегося роялистом. Однако уже в начале 1793 г. Мэджет уехал в Ирландию, где стал яростно обличать революцию и нанялся на службу в английскую разведку. В августе 1794 г. Мэджет был арестован в Бресте, но вскоре ухитрился бежать из тюрьмы. В июне 1795 г. он с фальшивым паспортом на имя американца Уильяма Бэраса, торговца текстильными и другими товарами, которые могли бы понадобиться французской армии, снова оказался во Франции. Впрочем, шпиона быстро разоблачили, и вопрос о нем даже обсуждался в Конвенте. Шпион предстал перед военным судом. Хотя против него не оказалось прямых доказательств, его продолжали держать под арестом. Но ему вновь удалось бежать из-под стражи. Он предъявил солидный счет английской секретной службе для возмещения сделанных им расходов. Мэджет выполнял разведывательные задания еще в течение нескольких последующих лет[516].

Уроженец графства Уэксфорд священник Чарлз Сомерс принял присягу верности новому устройству французского духовенства и, освобожденный от обета безбрачия, женился на вдове сапожника. Вращаясь среди столичных санкюлотов, Сомерс выдавал себя за ревностного революционера, хотя уже стал платным агентом английской разведки. Возможно, Сомерс даже выполнял роль одного из главных ее резидентов во Франции, сменив на этом посту полковника Джорджа Монро, который в 1793 г. должен был скрыться из Парижа. В течение двадцати лет Сомерс регулярно, раз в неделю, посылал разведывательные донесения, содержащие секретные данные о французских армии и флоте. Во время революции этот агент использовал в качестве курьера другого ирландского священника, ставшего британским шпионом, — некоего Ричарда Ферриса. Иногда действия Сомерса вызывали подозрения, в 1797 г. он был даже арестован, но сумел выйти сухим из воды. Его разоблачили в 1813 г. из-за случайной оплошности. Он был арестован и в тот же день расстрелян по приговору военно-полевого суда[517]. Это лишь отдельные примеры деятельности выходцев из Ирландии, оказывавших услуги английским разведывательным организациям во Франции в годы революции.

Среди ирландцев, активно участвовавших в событиях революционных лет, привлекает особое внимание граф Джеймс Луис Райс, сын Томаса Райса из Бэллимакдойла, в графстве Керри. Подобно многим представителям старинных ирландских дворянских родов, чьи владения были конфискованы англичанами за участие в якобитских заговорах, Райс еще в молодые годы покинул родину. Большинство таких эмигрантов, как уже говорилось, направлялись во Францию. Среди тех, кто преуспел там в деловом мире, был некий Джордж Уотерс, ставший банкиром. Его сын, также носивший имя Джордж, дослужился до чина полковника французской армии, был возведен Людовиком XVI в дворянство и позже стал банкиром в городе Нанте. Джордж Уотерс-сын поддерживал тесные связи с очень богатыми, пользовавшимися европейской известностью банкирскими домами в Париже и в ряде других французских городов, владельцами которых были ирландцы, в частности Кантилоны, Уолфи д’Арси, Диллоны, Кэны. Последние представляли интересы сестер полковника Пауэрса, который стал другом Джорджа Уотерса. А сам Пауэрс позднее женился на племяннице Уотерса Мэри, родной сестре Джеймса Луиса Райса. Таковы были родственные связи молодого графа, когда он, покинув родную Ирландию, отправился искать счастье на континенте.

Райс завершил свое образование в Лувене, расположенном в Южных, тогда Австрийских, Нидерландах. Вступив в ряды австрийской армии, он сумел отличиться, был возведен в сан рыцаря Священной Римской империи и даже стал близким другом императора Иосифа II, родного брата Марии-Антуанетты[518]. Во время революции Райс находился во Франции. По некоторым свидетельствам современников, он, по крайней мере внешне, придерживался республиканских убеждений. Когда английским властям предложил свои услуги в качестве шпиона Ричард Феррис, они засомневались в его лояльности, поскольку этот бывший священник, уроженец графства Керри, был связан с Райсом[519]. Возможно, сомнения возникли из-за ошибки — сам Ричард Феррис в письме к британскому министру иностранных дел просил не смешивать его, Ферриса, с однофамильцем — «неблагонадежным подданным, посланным проповедовать революцию в Ирландию»[520] (речь явно шла о студенте ирландского колледжа в Париже Эдварде Феррисе). Заметим, что если даже Райс действительно поддерживал контакты с Ричардом Феррисом, то это еще ни о чем не говорило. Феррис до поступления на английскую службу был французским шпионом. Вообще это была весьма многогранная личность. Неприсягнувший священник, он, однако, вопреки церковным правилам женился, и притом дважды — сначала на ревностной стороннице якобинцев, а потом на рьяной роялистке, т. е. в зависимости от того, что соответствовало его ближайшим намерениям и выгодам…[521]

О республиканских симпатиях Райса говорят и другие свидетельства современников, в частности его отношение к организации французской пропаганды в Ирландии. Однако известно и другое. Райс составил план бегства Марии-Антуанетты. Он подготовил подставы почтовых лошадей на всем пути от Парижа до побережья, там курсировал корабль, готовый доставить королеву в Дингл, в графстве Керри, где находилось поместье Райса. Все дело сорвалось, так как в последний момент Мария-Антуанетта отказалась одобрить этот план бегства[522].

Таковы факты, приведенные в монографии Хейса, основанной на обстоятельном изучении английских и французских архивов. В них содержится указание на существование какой-то тайной роялистской организации, в которой участвовали ирландцы, но нет упоминаний о ее связи с английской секретной службой и нет вообще ни слова о бароне Батце. В своей книге «Старинные ирландские связи с Францией», изданной в 1940 г., Р. Хейс лишь повторил почти буквально сказанное им ранее о плане Райса организовать бегство королевы в графство Керри. При этом Хейс считал, что Райс был «значительной фигурой в то время во французской столице»[523]. К сожалению, ирландский историк, использовавший в своих работах широкий круг неопубликованных архивных материалов, нередко не указывает, откуда взяты те или иные приводимые им данные. Это целиком относится и к сведениям о Райсе и его подпольной организации.

Пытаясь отождествить Джеймса Райса с бароном Батцем, А. Луиго со своей стороны обращает внимание на один важный эпизод в биографии ирландца. В 1778 г., находясь в отпуске на известном курорте Бат в Англии, Райс убил на дуэли виконта Адольфа Дюбарри, близкого родственника последней фаворитки Людовика XVI. Арестованный за участие в этой дуэли, Райс заявил судье, что он познакомился с виконтом в Париже в 1774 г., когда тот просил оказать ему протекцию в Вене. Английский суд оправдал Райса. Возможно, причиной дуэли была враждебность Марии-Антуанетты к Дюбарри. Райс избрал себе псевдоним по имени памятного для него курортного места — барон де Бат. Спутать правописание и произношение «Bath» и «Batz» было совсем нетрудно. Все действия, которые в 1793 и 1794 гг. приписывались революционными властями барону Батцу, в действительности предпринимались Джеймсом Райсом. Как мы знаем, в его планы входила организация бегства королевы из Парижа в Дьепп, а потом в Дингл, в графстве Керри. Помощником Райса был некий Чарлз Трэнт Томас, родом из Дингла, бывший участник американской Войны за независимость. После попытки совместно с Райсом освободить Людовика XVI Томас сумел скрыться от полиции с помощью своей жившей в Париже кузины по фамилии Фитцжеральд.

Джеймс Райс (лже-Батц) был связан с Жюльеном из Тулузы, с Делоне (тот называл лже-Батца маркизом Карабасом из сказки Перро) и с давним знакомым этого депутата банкиром Бенуа из Анжера, в свою очередь поддерживавшим контакты с английским банкиром Бойдом, фактическим представителем английского Форин офиса. Используя Делоне и Жюльена, лже-Батц совместно с друзьями Эбера сплел разведывательную сеть в Коммуне[524]. Райс под именем Батца спровоцировал скандал с Ост-Индской, компанией, имевший столь большие политические последствия. После казни сообщников ему оставалось только одно — исчезнуть. Это было нетрудно сделать, так как не была установлена его личность, и Райс буквально «испарился». (Известно, что он умер в 1794 г. в Дингле.) После исчезновения Райса на сцене появился подлинный барон де Батц, участвовавший в роялистском мятеже против Конвента, который произошел в Париже в октябре 1795 г.

Луиго полагает, что фамилия заговорщика Rice, которую французы читали как Рис (Ris), послужила поводом еще одного недоразумения. В 1800 г. отряд неизвестных лиц, переодетых гусарами, похитил сенатора Клемана де Ри (или Риса — Clement de Ris), которого держали в качестве заложника в отдаленном лесном убежище, угрожая пытками, и вели переговоры о выкупе. Потом неожиданно де Рису вернули свободу. Этот таинственный эпизод (кстати сказать, использованный Бальзаком в его повести «Темное дело») Луиго считает связанным с тем, что министр полиции Фуше спутал Клемана Риса с Джеймсом Райсом и хотел выведать у него, где находится будто бы похищенный им из Тампля дофин [525] (сын Людовика XVI).

Но почему же лица, знавшие Батца, например его соседи по улице Вивьен или особенно обвиняемые по процессу сообщники барона, даже под угрозой казни ничего не сообщили о Батце? Да потому, по мнению Луиго, что они были знакомы с давно эмигрировавшим банкиром Батцем и не знали персонажа, который принял его имя. К тому же действия лже-Батца никак не вязались с их представлением о «маленьком бароне», финансовом спекулянте. Они не могли себе представить его верхом на коне, с саблей в руках, пытавшегося отбить короля от военного отряда, который сопровождал Людовика XVI на место казни. А. Луиго считает, в частности, что ни Шабо, ни Базир не были знакомы с Батцем ни накануне, ни в первые годы революции и не могли определить, является ли человек, принимавший их в своем роскошном доме в столичном предместье, лицом, за которое он себя выдавал (это относится и к человеку, который представился там же депутатам Конвента как де Гиш). Вместе с тем Луиго почему-то прошел мимо факта, как будто говорящего в пользу его концепции, а именно что Жан Батц, как мы знаем, отрицал свое участие в приписываемых ему заговорщических деяниях, причем тогда, когда ему незачем было лгать.

Однако кто же занимался этим опровержением — Жан Батц или Джеймс Райс? Утверждение Луиго, что неоконченные «мемуары» Батца — фальшивка, ни на чем не основано, а в них барон не упоминает ни о каком своем двойнике. Трудно представить себе, чтобы Батц ничего не знал о нем, и в период Реставрации у барона вряд ли могли быть особые резоны скрывать существование «лже-Батца». Вообще с фактами, которые не укладываются в его концепцию, А. Луиго обходится достаточно вольно, точнее, он просто их обходит. Вот пример. Бывший агент Комитета общественной безопасности Сенар — очень осведомленное лицо — в 1796 г., через два года после 9 термидора, в письме к Батцу, которому он был, очевидно, многим обязан, рассказывал о том, что было известно властям о попытке организации бегства королевы из Консьержери. Между тем письмо явно адресовано подлинному барону де Батцу. Луиго ограничивается констатацией, что письмо было направлено «так называемому главе заговора, которым для всех был барон де Батц с улицы Вивьен»[526]. Но ведь Сенар должен был бы знать, что он обязан многим не подлинному, а мнимому Батцу! Скорее здесь в пользу концепции Луиго говорит одна не отмеченная им деталь — в своем письме Сенар почему-то говорит о Батце в третьем лице, что вполне естественно, если он и адресат — разные люди. Однако и это не является доказательством, так как самые различные мотивы могли побудить Сенара именовать адресата в третьем лице.

Попытка отождествления Батца с Райсом фактически игнорируется историографией, в том числе авторами работ, нацеленных на сенсацию. Одними — из бездоказательности этого домысла, другими — из-за пристрастия к своим собственным, нередко столь же экстравагантным, гипотезам. Об остальных историках и говорить нечего — для них существует только Жан Батц, пытавшийся отбить у охраны Людовика XVI, глава заговора[527]. Так, автор новейшей биографии Дантона (1984 г.), говоря о событиях весны 1794 г., речь ведет именно о гасконском бароне[528].

Батц и Робеспьер

В незаконченных мемуарах, которые были обнаружены в Мирпуа, замке Батца, он писал о причинах, заставивших его ополчиться прежде всего на стоявших в 1792 г. у власти жирондистов: «Тем временем Жиронда, эти ее Верньо, Бриссо, Петионы и все, кого называли жирондистами-бриссотинцами, не хотели Республики, но они не хотели также и Людовика XVI. Они желали, чтобы Францией управлял Регентский совет от имени мало летнего короля (дофина. — Е. Ч.). Перспектива десяти лет главенства возбуждала их честолюбивые устремления. Этот план был последним, на котором они остановились, и он не был самым безрассудным»[529]. Разумеется, заговорщику-роялисту, не верившему в долговечность Республики, не улыбалась такая перспектива, которая, по его мнению, упрочила бы некоторые из завоеваний ненавистной Революции. Здесь для нас важно не то, насколько анализ Батца соответствовал действительности, а то, что барон исходил из этого анализа и мог поэтому стать на время «союзником» якобинцев, точнее, начать поиски среди влиятельных лиц из их лагеря людей, которых возможно было бы использовать в своих целях.

Ночью 5 апреля 1793 г. генерал Дюмурье — ставленник жирондистов — перешел на сторону врага. Бати поддерживал секционную агитацию против жирондистов. 14 апреля Комитет общественной безопасности отдал приказ об аресте негоцианта Жана Батца, но тот был заранее предупрежден об этом (в архиве замка Мирпуа находятся донесения Сенара барону)[530].

Тактика Батца родилась из ситуации, сложившейся к концу 1793 г. Точнее, он пытался применять ее и раньше, но тогда она имела лишь очень небольшое влияние на ситуацию. Революция 31 мая — 2 июня 1793 г. была событием, в котором активное участие принимали народные массы, когда Республика переживала самый тяжелый этап в борьбе с иностранной интервенцией и внутренней контрреволюцией, когда исход этой борьбы был еще далеко не решен. В этих условиях ставка на тайную войну, которую еще ранее сделал Батц, оставалась единственной, имевшей (или, казалось, имевшей) шансы на успех. Военные победы и начавшаяся дезинтеграция якобинского блока создавали почву для резкой интенсификации тайной войны против революционной Франции. Батц, видимо, очень низко расценивал шансы вандейцев, считая, что смертельный удар Республике можно нанести только в Париже. Во всяком случае среди бумаг, сохранившихся после смерти барона, так же как в документах вандейских руководителей, нет ни малейшего указания на сотрудничество между этими двумя силами контрреволюции.

Батц считал свой образ действий единственно эффективным: «Возбуждайте разногласия между главарями, и они кончат тем, что вместе скатятся в пропасть, которая разверзнется перед ними… сеять между ними недоверие и подозрения — это несомненно единственный способ организовать заговор против такого правительства и ускорить его падение»[531]. План барона («гигантская концепция Батца»), по мнению его биографа Ленотра, состоял в том, чтобы резко обострить борьбу между лидерами различных фракций. В результате Конвент станет местом, залитым кровью, и вызовет такой ужас и отвращение у народа, что тот сам склонится к реставрации монархии[532]. Он рассчитывал с помощью контактов, а точнее, подкупов некоторых из главарей этих группировок фактически диктовать их поведение, которое на деле, по крайней мере до конца 1793 г., определялось важными социальными причинами.

Однако реальную возможность осуществления этих планов признавал не кто иной, как Сен-Жюст. Более того, в своем знаменитом докладе 13 марта 1794 г. в Конвенте, накануне ареста эбертистов, он заявил, что «все заговоры объединены воедино… Фракция «снисходительных», которая желает спасти преступников, и иностранная фракция, которая горланит, потому что она не может действовать иначе, не разоблачая себя… сближаются, чтобы удушить свободу». Планы Батца «натравить» друг на друга различные фракции революционеров, или, как их именовала роялистская эмиграция, «злодеев» и «разбойников», были вполне в духе ее идеологии и психологии и до 9 термидора, и в последующие годы. «Купить вождей термидорианской реакции, чтобы с их помощью путем внезапного переворота овладеть Парижем; купить важного военачальника, вроде Пишегрю, чтобы повернуть штыки против Конвента, — дальше этого их тактическая изобретательность не шла»[533], — справедливо писал выдающийся советский историк Е. В. Тарле о планах роялистов после 9 термидора.

Возвращаясь к «иностранному заговору» начала 1794 г., заметим, что его руководитель — кем бы он ни был — вряд ли вдавался в глубинные социальные причины, порождавшие раскол среди якобинцев. Это не было свойственно людям его лагеря, хотя некоторые наиболее умные из них осознавали смысл тех или иных фактов, характеризовавший эти причины. (Такая относительная проницательность была в значительно большей степени свойственна иностранцам, особенно английским политикам — представителям буржуазной страны, не питавшим особых чувств к «ценностям» феодального строя.) Однако руководитель заговора явно должен был понять, что непосредственной причиной свержения революционного правительства может быть лишь нараставшая внутренняя борьба в лагере якобинцев и главная ставка контрреволюции должна быть сделана на всяческое разжигание этой борьбы.

По сути дела тактика Батца сводилась к тому, чтобы превратить объективно существовавшие разногласия по проблемам социальной и религиозной политики в непримиримую политическую конфронтацию, к попыткам каждой из группировок любыми доступными методами уничтожить остальные «клики». Эта тактика была нацелена на обострение разногласий в оценке сложившейся ситуации, источником которых было различие классовых интересов. То, что было по существу разногласиями в рамках одной и той же якобинской программы, трансформировалось в сознании участников борьбы в столкновение революции, к которой относили собственную партию, и контрреволюции вкупе с иностранными шпионами. К ним причисляли лидеров враждебной группировки монтаньяров, вожди которой вдобавок считались прямыми агентами неприятельских держав. Ведь даже пресловутые бесчестные «амальгамы» устраивал на процессах в Революционном трибунале не единолично Фукье-Тенвиль; он лишь выполнял волю правительства, пытаясь представить мнимые доказательства (поскольку под рукой не оказалось действительных) того, в чем и так были убеждены большинство членов обоих комитетов.

Робеспьер и его единомышленники полагали, что лидеры контрреволюции придерживаются как раз той тактики, которой следовал Батц, — натравливания одной фракции республиканцев на другую. Вместе с тем руководители революционного правительства стали смотреть на противостоящие правительству группировки в якобинском лагере как на агентов внутренней и внешней контрреволюции. Более того, к проискам заграницы стали относить ряд мер, которые выдвигали деятели этих группировок, отражая настроения масс. Так, Сен-Жюст считал результатом контрреволюционных интриг требование «максимума». Весной 1794 г. он писал: «Заграница вследствие следовавших одна за другой превратностей и довела нас до этих крайних мер, она и предлагает средства избавления от них. Первая мысль о таксации пришла к нам извне, ее подал барон де Батц. Это был проект голода. А в настоящее время во всей Европе признано, что рассчитывали на голод, чтобы вызвать народный гнев, чтобы уничтожить Конвент, а на роспуск Конвента — чтобы растерзать и расчленить Францию»[534].

Не будет преувеличением сказать, что «иностранный заговор» (вне зависимости от того, чем он был в действительности) приобрел в сознании современников такой размах и столь большое политическое значение потому, что действительные или мнимые «интриги» Батца были как бы зеркальным отражением планов Робеспьера. Эти действия барона были именно тем, в чем Робеспьер подозревал своих противников внутри якобинского блока, чего он ожидал от них, что он был заранее готов вменить им в вину, дабы устранить с политической арены. Поэтому еще в конце 1793 г. Робеспьер безоговорочно поверил в «иностранный заговор» и что его возглавляет конкретное лицо — барон де Батц. Надо лишь повторить, что такой ход мыслей был свойствен не только Робеспьеру и его сторонникам, но и многим руководителям дантонистов и эбертистов. Мог же К. Демулен, долгое время бывший близким другом Робеспьера и ставший идеологом дантонистов, договориться до такого фантастического утверждения: «Наша революция в 1789 г. была делом, устроенным британским правительством и частью дворянства»[535]. Напомним, что именно Демулен первым стал почти открыто повторять в своем журнале «Старый кордельер» обвинения Шабо против Эбера.

Лазутчики Пипа

Бесспорно, что политическая роль «иностранного заговора» была прежде всего следствием не каких-то действий загадочного барона, а стремлением правительственных комитетов разгромить оппозиционные монтаньярские группировки, что она определялась намерениями не Батца, а Робеспьера. Это, однако, не снимает вопроса о том, каков же на самом деле был размах заговора, с рядом действительных и мнимых участников которого читатель уже познакомился на предшествующих страницах. А это можно сделать, лишь рассматривая его в рамках обшей картины тайной войны против Французской Республики, развернутой роялистами и иностранными державами, и в первую голову секретной службой Великобритании, поскольку деньги Батц, видимо, мог получить только от английской разведки. «Агентами Питта» именовали тогда едва ли не каждого, кого хотели погубить. А влияли ли реальные лазутчики британского правительства на ход событий во Франции?

Говоря о роли иностранной агентуры, надо учитывать, что она целиком определялась объективной обстановкой, ходом классовой борьбы. Крупную роль в событиях революционного времени эта агентура могла сыграть только там и тогда, где и когда для этого складывались определенные условия, от которых целиком зависели формы ее эффективных действий. Но вместе с тем эти действия могли быть по своему значению совершенно непропорциональными используемым — иногда достаточно ограниченным — средствам. Можно сказать в общей форме, что воздействие тайной войны сказывалось в связи с постоянным возникновением исторической альтернативы — возможности победы одного из путей развития революции. Влияние тайной войны на ход политической борьбы тесно связано с ролью личности в истории. Именно тайная война способствовала устранению с политической арены одних лиц и выдвижению других, действия которых могли существенно влиять на ход многих событий и исход некоторых из них. Это в целом могло служить одной из причин продвижения революции или, напротив, задержки ее на одном из этапов, степени ее завершенности или незавершенности, того, на какой стадии начиналось движение революции по нисходящей линии.

Тайная война против французской революции складывалась из двух, часто тесно переплетавшихся, но все же различных направлений этой подпольной активности — из шпионажа военного и политического в собственном смысле и из попыток организации с помощью внутренних противников якобинцев (в масштабе ли отдельных городов и районов или всей страны в целом) — свержения власти революционного правительства. Разумеется, вторая линия борьбы имела большее значение. В истории революции важную роль сыграла как тайная война, так и мифы об этой войне, хотя и то и другое порой мало походили друг на Друга.

Исследователя поджидает двоякая опасность. Одна — представить, что роялистское подполье и иностранная агентура — это лишь те лица и организации, действия которых выплыли наружу уже во время Революции, стали известны из последующей мемуарной литературы либо, наконец, были раскрыты учеными в результате изучения архивных документов. Другая опасность — пойти за авторами сенсационных работ, домысливающих существование целого ряда тайных организаций, не приводя в пользу своих утверждений сколько-нибудь весомых доказательств.

Роль английской секретной службы в борьбе против якобинской Франции остается фактически не изученной в литературе[536]. Д. Эрман в новейшей, весьма фундаментальной биографии У. Питта[537], подробно повествуя об английской дипломатии и военных действиях в 1793 и 1794 гг., ухитрился отделаться несколькими ничего не значащими словами о британской секретной службе, ее попытках вмешательства во внутриполитическую борьбу во Франции. Впрочем, даже имя Робеспьера упоминается только в связи с переворотом 9 термидора. Фамилии других политических деятелей революционного лагеря и вовсе отсутствуют, хотя в книге фигурирует множество второстепенных и третьестепенных персонажей.

Английское правительство должно было быть достаточно подробно информировано о деле Шабо: оно ведь получало сведения по многим каналам, лишь часть из которых нам известна. Такая информация должна была поступать от банкира Бойда, совладельца банка «Бойд и Керр». У его коллеги — банкира Перрего был захвачен финансовый документ, выписанный Форин офисом на имя Дантона. Вторым источником сведений должны были стать регулярные бюллетени, которые направлял в Лондон главарь роялистской разведывательной организации граф д’Антрег. Однако если имеются достоверные данные о связях британской разведки с некоторыми шпионскими центрами, созданными роялистами, то в отношении Батца такие сведения пока отсутствуют. Размеры ассигнований на секретную службу не свидетельствуют о значительном повышении расходов на эти цели до осени 1794 г. по сравнению с дореволюционными годами[538]. Впрочем, вполне возможно, что цифры, фигурировавшие в официальных документах, не выражали всех расходов английского правительства на тайную войну против Французской Республики. Известен факт, что в феврале 1794 г. Питт и Гренвил выражали в частных, конфиденциальных беседах крайнее неудовольствие тем, что остались безуспешными их попытки самыми различными путями получить нужную информацию о событиях во Франции[539].

А вместе с тем Батц мог оперировать крупными суммами. Выше уже говорилось о подкупе им немалого числа чинов тюремной администрации и других лиц, в том числе, возможно, и влиятельных политиков. Многие действия Батца не могли быть осуществлены без больших денежных средств. Показательна, например, даже такая деталь, что он не испытывал недостатка в подложных документах, в фальшивых паспортах. Он представал то эльзасцем Мюллером, то швейцарским часовщиком Натеем, который, кстати, был реальным лицом, то неким Валье — мелким буржуа из Южной Франции и во многих других обличьях. Получение таких документов явно обходилось недешево. В докладе Э. Лакоста Конвенту упоминалось, что Батц и его сообщники будто бы располагали суммой в 20 млн ливров. И хотя это утверждение, видимо, не поддается проверке, даже реакционные историки, не желающие признать Батца британским агентом, полагают, что деньги, по всей вероятности, шли из английских источников, а также были доходами от финансовых махинаций (печатанием, например, фальшивых ассигнаций). Имея крупные средства, Батц мог пользоваться к тому же поддержкой влиятельных банкиров, начиная с англичанина Уолтера Бойда, наверняка связанного с британским правительством. Его ближайшим помощником стал банкир Бенуа д’Анжер, которому барон раскрыл свои планы. Бенуа имел к 1792 г. достаточно опыта в тайной войне, исполняя обязанности секретного агента Дантона в Лондоне, а также генерала Дюмурье в его переговорах с герцогом Брауншвейгским до начала войны Франции с Пруссией и Австрией. В 1793 г. Бенуа по-прежнему был близок к Дантону, свел, как мы знаем, тесное знакомство с некоторыми влиятельными депутатами.

1 августа 1793 г. Барер зачитал в Конвенте письмо, найденное у арестованного англичанина и, вероятно, исходившее из штаба британской армии в Бельгии. Наряду с вопросами военной разведки в нем упоминались меры по организации саботажа, спекуляции, припрятывания продовольствия и даже планы убийств. Из письма следовало, что британские шпионы действовали в Орлеане, Руане, Нанте, Бордо, Туре, Блуа, Гренобле и других городах. Большинство агентов были, видимо, англичанами, кроме какого-то, названного Б-т-ц. Вероятно, речь идет о бароне Батце. Историки не пришли к единому мнению относительно аутентичности этого документа. Однако, если документ был бы подделан французской стороной, логично предположить, что в него включили бы упоминание о политических акциях британских агентов — материал, в котором нуждалось правительство в Париже для борьбы против своих внутренних врагов[540].

Дополнительная непонятная и интригующая сложность — резкое отличие дошедших до нас документальных свидетельств О различных организованных английской секретной службой разведывательно-информационных центрах. Историкам, пожалуй, известно все наиболее существенное о деятельности во времена термидорианского Конвента и Директории крупного шпионского центра в Швейцарии, возглавлявшегося У. Уикхемом. Причем известно это из донесений самого Уикхема и других официальных документов, хранящихся в британских архивах. Во многом сходно положение и с «Парижским агентством» (или «Мануфактурой»). Историки выяснили по крайней мере многое из действий лазутчиков графа д’Антрега, расшифровали псевдонимы главных из них. Неясным остаются лишь некоторые из их связей с чиновниками и даже с членами Конвента и революционного правительства, а главное — содержание многих депеш, направлявшихся через Швейцарию в Верону к д’Антрегу. Но это лишь следствие того, что не поддаются (надо надеяться — пока) прочтению донесения, так как они были написаны симпатическими чернилами, которые выцвели от времени. На основе депеш из Парижа д’Антрег и составлял свои разведывательные бюллетени, направлявшиеся им в Лондон и другие европейские столицы.

Совершенно по-иному обстоит дело с источниками по истории разведывательно-диверсионного центра барона Батца, который в отличие от организации Уикхема действовал в месяцы, когда решались судьбы революции, и в отличие от «Парижского агентства» не просто занимался сбором разведывательных данных, а стремился воздействовать на ход и исход событий. Нет ни одного документа, который с бесспорностью доказывал бы, что действиями роялистских диверсантов руководил Батц. Свидетельства мемуаристов настолько скудны и противоречивы, что сами по себе требуют объяснения. Конечно, все это отчасти можно объяснить тем, что в отличие от участников двух первых из упомянутых шпионских организаций почти все члены центра Батца сложили голову на гильотине.

Надо учитывать также, что «заговор Батца» вызывал настороженное отношение историков еще и потому, что он был явно использован правительством как предлог — и только как предлог — для уничтожения оппозиционных группировок, хотя среди их руководителей многие, если не большинство, не имели никакого отношения к этому заговору.

И все же… историку не обойтись при освещении политических процессов 1794 г. без попыток выяснить роль «заговора Батца» в каждом из этих судебных дел.

«Отец Дюшен» — агент роялистов?

Попытку обосновать концепцию Арно де Летали предприняла французская писательница, лауреат ряда литературных премий Марина Грей, опубликовавшая в 1983 г. биографию Эбера. О точке зрения автора говорит уже заголовок этой книги: «Эбер: «Отец Дюшен» — агент роялистов»[541]. Она издана в серии «Присутствие истории», выходящей под руководством известного французского историка Андре Кастело. М. Грей рассказывает о проведенной ею работе над неопубликованными источниками, хранящимися в ряде архивов — от Национального архива в Париже до ряда местных, а также над рукописными фондами научных исторических обществ и частных лиц; сообщает об изучении ею мемуарной литературы, публикаций провинциальных исторических обществ и ряда других аналогичных изданий и, естественно, новейшей специальной литературы. Между прочим, М. Грей утверждает, что она имеет доказательства того, что работа Луи Жакоба (ученика А. Матьеза) об Эбере, содержащая очень интересную и важную документацию, «представляет собой не что иное, как плагиат рукописи учителя истории Поля Николя из Алансона»[542]. Л. Жакоб назвал свою книгу «Эбер: Отец Дюшен, глава санкюлотов»[543]. Марина Грей полемически озаглавила свою работу: «Эбер: «Отец Дюшен» — агент роялистов».

Книга М. Грей отличается от множества работ по секретной истории революционных лет, авторы которых могли изобретать свои построения только из-за незнания или сознательного игнорирования существующей специальной литературы. М. Грей старается так сформулировать и обосновать свою концепцию, чтобы она не вступала в противоречие с фактами, твердо установленными исторической наукой, и уж во всяком случае не допускает абсурдных ошибок, которыми пестрят рассчитанные на сенсацию опусы. Она также избегает опираться на заведомые фальшивки. Приводя список использованных материалов, исследовательница — в соответствии с профилем серии «Присутствие истории» — не дает ссылок на эти источники. Если такое отсутствие ссылок не может смутить читателя, когда дело идет о найденных М. Грей сведениях, освещающих молодые годы Эбера, судьбу его потомков и тому подобные биографические детали, то этого никак нельзя сказать о тех местах книги, где приводятся данные, имеющие решающее значение для признания автора «Отца Дюшена» роялистским агентом и подкрепляющиеся, например, глухой ссылкой на не названные точно «частные архивы».

Как же пытается М. Грей обосновать свой главный тезис о принадлежности Эбера к роялистскому подполью? Прежде всего выясняется, что еще в молодые годы Эбер служил в театре «Варьете» и там познакомился (и пользовался покровительством) с двумя аристократками, активное участие которых в роялистских заговорах не подлежит сомнению. Одна из них, уже кратко упоминавшаяся выше, — Шарлотта Уолпол, младшая дочь некоего Роберта Уолпола, претендовавшего на родство с известным английским премьер-министром, носившим те же имя и фамилию. В молодости Шарлотта стала актрисой, но вскоре покинула сцену и вышла замуж за богатого дворянина сэра Эдварда Аткинса. Предреволюционные годы леди Шарлотта провела во Франции, вращаясь в великосветских кругах. Ее ближайшей приятельницей стала герцогиня Полиньяк, подруга Марии-Антуанетты. В 1789 г. Шарлотта Аткинс, покинув бурный Париж, обосновалась на севере Франции, в городе Лилле. Там любовником красивой молодой англичанки стал лейтенант Луи де Фротте, позднее один из главарей шуанов. В июне 1791 г. Шарлотта Аткинс вновь оказалась в Париже, где имела свидание с Людовиком XVI и Марией-Антуанеттой после неудачного бегства королевской семьи в Варенн.

Вернувшись в Англию, Аткинс узнала о казни короля и с тех пор предпринимала попытки организации бегства из тюрьмы Марии-Антуанетты и дофина. На эти попытки она растратила большую часть своего немалого состояния и денег, которые, видимо, предоставлялись ей из английских правительственных фондов. Несомненно, Аткинс не раз рисковала жизнью, но ей посчастливилось избежать всех опасностей (она умерла в Париже в 1836 г.). Надо отметить, что современники, знавшие Шарлотту Аткинс, в один голос говорили о ее энергии и не оставлявшем ее оптимизме. Вместе с тем свидетельствовали и о ее легковерии, которое делало англичанку жертвой различных мошенников и шарлатанов, являвшихся по совместительству агентами секретных служб и побуждавших ее поощрять явно неисполнимые планы. Это следует иметь в виду, оценивая сведения, исходившие от Шарлотты Аткинс. Именно она много позднее заявила ирландскому священнику, аббату Генри Эджуорсу, исповедовавшему Людовика XVI перед казнью и поэтому высоко почитавшемуся в роялистских кругах, что Эбер был весьма обязан ей, Шарлотте Аткинс.

Другая знакомая Эбера, графиня Елизавета Рошуар, была также активной заговорщицей, стремившейся организовать бегство королевы и дофина. После казни Эбера, когда стало известно о его встречах с Рошуар, она бежала из Франции, потом вернулась и продолжала конспиративную деятельность. В 1798 г. она с сыном (будущим генералом и адъютантом русского царя Александра І, а позднее, в период Реставрации, военным комендантом Парижа) нашла пристанище в Англии. Британские власти подозревали, что графиня является шпионом-двойником, а когда выяснилось, что Рошуар мошенническим путем выудила у одного из своих соотечественников круглую сумму (более 2200 английских фунтов), заговорщицу выслали из Англии. Она переселилась в Россию и умерла в 1805 г. в Херсоне. Обеих знакомых Эбера М. Грей считает в числе тех лиц, которые вовлекли его в ряды роялистского подполья.

В первые годы Революции вплоть до провозглашения Республики Эбер, по мнению М. Грей, не принимал никакого участия в действиях роялистов. Признаки сближения с ними исследовательница склонна увидеть осенью 1792 г., когда Эбер развернул яростную кампанию против жирондистов, возглавлявших тогда правительство Республики, которому он предпочитал даже режим только что свергнутой монархии. В № 188 «Пер Дюшена» он вопрошал, стоит ли допускать возвышения тысяч тиранов, которые займут место одного свергнутого тирана: «Если нам суждено быть под властью мерзавцев бриссотинцев, лучше уж вернуть Капета в Версаль, согласиться на возвращение с триумфом графа д’Артуа и Конде. Уж лучше парламенты, Бастилии, откупщики старого режима, чем «правление» горстки преступников — жирондистов…»

Через 17 месяцев, во время процесса Эбера, общественный обвинитель Фукье-Тенвиль напомнит эти слова подсудимого в качестве свидетельства его контрреволюционных убеждений. В речи против Дантона Сен-Жюст так охарактеризовал Эбера: «Скрытый приверженец монархии, высокопарно ораторствовавший против банков, каждый вечер ужинал у банкиров». Учитывая связи Эбера с Иоганном Конрадом Коком, Ж. Перейрой, Бертольдом Проли и другими финансистами, это обвинение не кажется преувеличением. Надо лишь добавить, что все эти дельцы выдавали себя за левых якобинцев — единомышленников Эбера. Помощник Фукье-Тенвиля, перечитавший по его указанию комплект «Пер Дюшена», обвинял Эбера в том, что он с преступным намерением пытался заронить в сознание своих читателей сомнение, не следует ли отдавать предпочтение монархической форме правления. В борьбе против жирондистов Эбер ополчился на приписываемый им план возвести на престол герцога Филиппа Орлеанского. Этот кандидат, писал Эбер, «слишком вызывает презрение, чтобы можно было поверить, будто санкюлоты отдадут свою привязанность такому королю». Помощник общественного обвинителя, цитируя приведенное высказывание Эбера, делал вывод: ««Пер Дюшен», следовательно, не считал невозможным, что они могут отдать симпатии другому королю». Отсюда следовало заключение, что «его (Эбера. — Е. Ч.) манера писать вытекает из определенного плана и злодейского умысла»[544].

М. Грей отмечает, что знакомство Эбера с Батцем не изменило тона «Отца Дюшена». Принятая Эбером манера обсуждения политических событий позволяла ему пропагандировать то одну, то другую идею. По ее мнению, одним из доказательств того, что журналистская деятельность Эбера являлась лишь прикрытием и вместе с тем орудием осуществления планов роялистского подполья, являются нападки, с которыми обрушивался «Отец Дюшен» на видных генералов — Кюстина Бирона, Ламарльера и других, командовавших армиями Республики. Он обвинял их в том, что они являются такими же изменниками, как и Дюмурье. В июне 1793 г. «Отец Дюшен» предлагал с целью сделать республиканские армии непобедимыми поставить во главе их «только настоящих санкюлотов, старых инвалидов». Здесь, мол, Эбер перегнул палку: всерьез требовать, чтобы войсками командовали «санкюлоты, старые инвалиды», значило выдать себя. М. Грей пыталась найти в этом журнале скрытые намеки на подлинные цели его издателя. Так, в октябре 1793 г., давая оценку заявлению лидера жирондистов Бриссо в Революционном трибунале, Эбер писал: «Я не оспариваю его талантов, я знаю даже, что заговорщик нуждается в них, чтобы завоевать благосклонность народа»[545]. Грей считает эту фразу «таящей глубокий смысл». Позднее на аналогичное обвинение во время его процесса в Революционном трибунале Эбер ответил:

— Нет писателя, против которого нельзя было бы возбудить дело, вырывая отдельные фразы из его сочинений!

Однако исследовательница идет дальше. Она приводит цитату из одного декабрьского номера «Отца Дюшена», где «резюмируется его программа удушения революции путем истребления «самых знаменитых якобинцев»: «Если мне удастся заставить умертвить или гильотинировать два десятка монтаньяров, это будет конец, контрреволюция будет осуществлена; никто не будет знать, за какую ветвь зацепиться, никто ие будет более доверять никому, каждый будет опасаться собственной тени»». Это звучало бы очень убедительным доказательством вины Эбера в том, что он был роялистским агентом, если бы не одно обстоятельство, которое не скрывала, впрочем, и сама Грей. Приведенные выше слова Эбер вкладывает в уста английского премьер-министра Уильяма Питта, дабы более наглядно изобличить планы этого главы антифранцузской коалиции…

К зиме или ранней весне 1793 г. относится, по мнению исследовательницы, знакомство помощника прокурора Коммуны Жака Рене Эбера с негоциантом Жаном Батцем. Прибыв в Париж, Батц поставил перед собой две цели — во-первых, организовать бегство Марии-Антуанетты и дофина и, во-вторых, довести до предела столкновения между различными группировками революционеров. Неудача попытки похищения королевы и дофина нисколько не обескуражила Батца. Отложив на время осуществление повторной попытки, он еще более рьяно взялся за свою вторую цель — разжигание вражды между революционерами, чтобы тем самым дискредитировать Республику в глазах населения. Впрочем, независимо от намерений барона борьба эта и так разгоралась, будучи отражением реальных объективных классовых противоречий, столкновений политических интересов и целей различных партий. Биографы Батца полагают, что весной 1793 г. он решил всячески способствовать падению стоявших у власти жирондистов. Барон подозревал их в стремлении восстановить конституционную монархию на свой манер — учредить регентство во главе с Филиппом Орлеанским, поскольку еще только через десять лет дофин должен был достигнуть совершеннолетия. Это прямо противоречило планам Батца сыграть главную роль в реставрации абсолютной монархии.

Чтобы придать вес гипотезе о связи Эбера с Батцем, надо доказать самый факт их знакомства. Прямых доказательств, если не считать доноса Шабо и не внушающих доверия материалов процесса Эбера, видимо, не существует. Не состоялось ли это знакомство у депутата Конвента Делоне из Анжера или другого депутата — Жюльена из Тулузы? — задает вопрос М. Грей; она называет не только этих участников «дела Ост-Индской компании», но и многих других лиц, которые поддерживали дружеские отношения как с Батцем, так и с Эбером, — уже известного нам инспектора тюрем Мишониса, Луизу Декуан, хорошо знавшую жену помощника прокурора Коммуны, Проли и др. Нет сомнения, что среди людей, посещавших квартиру Эбера, было немало подозрительных личностей или даже заведомых роялистских агентов, в том числе известная нам графиня Рошуар, которая, как злословили, была в связи с Шабо и одновременно помогла бегству и укрыла у себя в замке аббата Эджуорса, исповедника Людовика XVI (факт, подтвержденный самим аббатом).

Однако даже факт знакомства некоторых доверенных лиц Батца с Эбером сам по себе еще ничего не доказывает. Батц вербовал своих агентов среди служащих Коммуны, администрации парижских тюрем, находившихся в ее ведении, а эти люди, как и сотни других, не могли не встречаться с таким известным лицом, как автор «Пер Дюшена». Эбер явно не мог бывать часто в доме Батца в Шаронне, который посещали другие заговорщики. М. Грей объясняет это осторожностью и скрытым презрением барона к своему сообщнику, публично оскорблявшему монархов[546]. Эбер по поручению Коммуны посещал Марию-Антуанетту в тюрьме Консьержери, был знаком с жандармами, в том числе с неким Жильбером, безусловно передававшим королеве какие-то послания от роялистов.

Но это еще не основание высказывать предположение, что Эбер сообщил королеве о подготовке ее бегства. На основе таких «допущений» М. Грей пытается интерпретировать все действия Эбера. Так, например, Эбер предостерегал в своей газете, что вокруг тюрьмы, где содержится королева, слоняются какие-то подозрительные личности, явные заговорщики, или «Пер Дюшен» рассказывал о посещении Эбером королевы, сопровождая этот рассказ обычной для него бранью по адресу «австрийской тигрицы». Из этого М. Грей делает вывод, что Эбер хотел отвести от себя подозрения в случае успешного осуществления очередной попытки бегства королевы, в организации которой он, мол, принимал активное участие. А если в нескольких номерах (например, в августе 1793 г.) «Пер Дюшен» не упоминал о королеве, это считается явным свидетельством желания Эбера отвлечь внимание от планов Батца. Такая «синхронизация» планов Батца и выступлений «Пер Дюшена» малоубедительна.

В августе 1793 г. Колло д’Эрбуа, выступая в Конвенте, обрушился с резкой критикой на министра внутренних дел Тара, обвиняя его в слабости и неумелом ведении дел. Тара подал в отставку. Эбер безуспешно добивался своего назначения на этот пост. По мнению М. Грей, это было в немалой степени связано с подстрекательством со стороны графини Рошуар, которая узнала, что в тюрьме Сен-Пелажи зарыты 1 800 тыс. ливров. Будучи министром, Эбер-де мог продать здание этой тюрьмы под предлогом, что там может быть налажено производство каких-либо нужных изделий. Таким образом удалось бы проникнуть в это помещение, откопать сокровище и поделить его между графиней и Эбером. Однако, как отмечает в другой связи М. Грей, Эбер выдвигал тогда же свою кандидатуру и на пост министра иностранных дел, что никак не вяжется с кладоискательством в здании тюрьмы Сен-Пелажи!

Как заметил, наверное, читатель, пока что у М. Грей дело ограничивалось «синхронизацией» выступлений Эбера и действий Батца и его сообщников, без предоставления каких-либо документальных доказательств, что революционные тирады «Пер Дюшена» прикрывали козни роялистского подполья, и в особенности самого издателя этой газеты. В одном случае, казалось бы, такое свидетельство имеется. Как отмечает М. Грей, речь идет о документе из частного архива (из какого именно, остается неизвестным). Документ представляет собой сделанную Людовиком XVI в Митаве (Елгаве) запись содержания беседы, происходившей «тем же утром» между ним и упомянутым аббатом Эджуорсом. Согласно этой записи, когда аббат был в Лондоне, мадам де ля Тремуай сообщила ему, будто ее близкая подруга Шарлотта Аткинс по поручению эмигрантов взялась передать записку королеве, содержавшейся тогда в Консьержери. Приехав в Париж, Аткинс встретила Эбера, обязанного ей. Передав ему крупную сумму, англичанка якобы добилась согласия устроить ей краткое свидание с Марией-Антуанеттой. С большими трудностями Аткинс удалось передать записку королеве, которая ее прочла, но не успела ответить, так как в этот момент Эбер закричал, что время вышло, и заговорщице пришлось спешно удалиться.

Сам Людовик XVI сомневался в подлинности рассказанной ему истории. Ближайший друг Шарлотты Аткинс руководитель шуанов Луи де Фротте ничего не сообщает об этом эпизоде в дошедших до нас отрывках из его мемуаров. Правда, Фротте мог писать сохранившуюся часть своих мемуаров еще до того, как ему стало известно об этом посещении Аткинс. М. Грей, полностью признавая подлинность истории, сообщенной аббатом, вместе с тем дает ей такое объяснение. Эбер не мог отказать в просьбе своей бывшей благодетельнице и не решился сообщить ей, что сам является участником заговора с целью организовать бегство королевы. А эта попытка могла спутать планы Батца.

После такого «документального отступления» (впрочем, документ хранится в неназванном частном архиве и поэтому не поддается проверке) изложение в книге М. Грей опять возвращается в русло «синхронизации». 28 августа 1793 г. агент роялистов инспектор тюрем Мишонис и сообщник Батца шевалье де Ружвиль зашли в камеру Марии-Антуанетты и предупредили ее о попытке похищения из тюрьмы. Его намечено было осуществить в ночь со 2 на 3 сентября. Мишонис и де Ружвиль, одетые в форму муниципальных гвардейцев, явились в Консьержери и предъявили фальшивый приказ о переводе королевы обратно в Тампль, где она содержалась до августа 1793 г. Они проникли в камеру королевы. Некоторые из сторожей и жандармов, охранявших тюрьму, были подкуплены. Королеву должны были увезти и спрятать на одной из конспиративных квартир, подготовленных Батцем. Попытка бегства сорвалась в самую последнюю минуту: Мария-Антуанетта замешкалась, переодеваясь в подходящую для бегства одежду, а тем временем произошла смена караула. Заступившие на дежурство новые сторожа не пропустили королеву и ее спутников. История неудавшегося похищения известна из рассказа Ружвиля и из материалов расследования, которое было проведено по приказу революционного правительства и результаты которого много позднее, в 1796 г., были сообщены полицейским чиновником Сенаром барону Батцу.

Вечером 2 сентября Эбер выступал в Якобинском клубе. Заседание затянулось далеко за полночь. Эбер обличал жирондистов, еще не представших перед судом. Он требовал казни Марии-Антуанетты. М. Грей перемежает цитаты из речи Эбера с воображаемыми ею переживаниями автора «Пер Дюшена», знавшего, что в эти самые часы осуществляется попытка бегства королевы, и озабоченного тем, чтобы полностью обеспечить себе алиби. М. Грей считает, что Эбер, призывая к организации шествия парижских санкюлотов к Конвенту с требованием хлеба, а также к казни жирондистов и Марии-Антуанетты, не случайно предложил дату 3 сентября. Это крайне затруднило бы или даже сделало невозможным преследование и розыск бежавшей королевы. После того как выяснилась неудача попытки бегства, парижским секциям было послано указание о переносе шествия на более поздний срок.

М. Грей была не первой, выдвинувшей такое объяснение отмене выступления 3 сентября; его высказывал, в частности, и А. Оливье в своей уже не раз цитированной работе[547]. Какими же были события, происходившие в утренние часы 3 сентября, если не прибегать к конструированию подобных гипотез? Выступление с целью подачи петиции было назначено на 9 часов утра. «Что произошло потом? — задавал вопрос А. Матьез. — Почему подача адреса была отложена еще раз? Документы не дают мне ответа на этот вопрос»[548]. Напомним, что выступление, имевшее серьезные социальные причины, состоялось в последующие два дня — 4 и 5 сентября. Вместе с тем вполне вероятно, что роялистские агенты в секциях приложили руку к этому.

Но вернемся опять к Эберу. По его требованию 11 сентября в Консьержери арестовали тюремщиков — супружескую пару Ришар — как якобы ставленников тоже арестованного Мишониса. Вместо них по предложению агента Батца — чиновника Коммуны Данже были назначены супруги Бол, которые могли помочь заговорщикам. Что, однако, теперь собирался предпринять барон? Графиня Рошуар сообщила Эберу, что Батц считает невозможным предпринять новую попытку бегства королевы из тюрьмы. Такая попытка имела бы шансы на успех только при переводе Марии-Антуанетты в другую тюрьму. И вот 2 октября Эбер произносит в Якобинском клубе речь о том, что лиц, приговоренных к смерти, скрывают под черным покрывалом. Не делается ли это для того, чтобы подменить Бриссо и «вдову Капет» их двойниками? И неожиданно добавил: «Не лучше ли перевести ее в Тампль?» На это предложение аудитория не откликнулась — аргументы Эбера показались нелепыми.

Эбер не посмел тогда настаивать на своем предложении. Тем не менее в отсутствие Батца он решил сделать последнюю попытку — добился включения в обвинительный акт против королевы недостойных и явно неправдоподобных обвинений в «кровосмешении», которые лишь вызвали симпатии к ней как к оскорбленной в своих чувствах матери. У двух достаточно проницательных современников не вызвали сомнения подлинные намерения Эбера. Один из них, Робеспьер, воскликнул: «Этот дурак Эбер… Он обеспечивает ей в ее последние моменты торжество, привлекая интерес общества!» А Наполеон, находясь в ссылке на острове Св. Елены, в беседе с врачом О’Мира упомянул о «макиавеллистском плане Эбера». Он считал, что автор «Пер Дюшена», «выдвигая обвинение столь клеветническое и столь мало обоснованное, имел одну-единственную цель — спровоцировать народ на выступление в пользу королевы». Эбер 14 октября снова повторил это свое обвинение, будучи свидетелем на процессе Марии-Антуанетты. 16 октября бывшая королева была гильотинирована. Ее казнь Эбер, по мнению М. Грей, описывал, обливаясь слезами, но с обвинениями на кончике пера в № 299 «Пер Дюшена».

М. Грей считает, что начавшийся стихийно в разных местах разгром церквей, разрушение статуй христианских святых был сразу же использован Батцем, чтобы еще больше осложнить положение Республики. Он решил с помощью агентов-провокаторов довести до крайних пределов движение дехристианизации. Не случайно во главе этого движения стали люди, близкие к Батцу, или прямые его агенты. К их числу М. Грей относит Шометта, Анахарсиса Клоотса, Моморо, Люлье. Эту кампанию поддерживал с некоторыми оговорками Эбер, правда, выделив в номере 310 своего журнала из круга осуждаемых им церковников-шарлатанов «санкюлота Иисуса».

В дальнейшем Грей щедро воспроизводит уже знакомые читателю соображения Арно де Летали, историю доноса Шабо и вопроса о вовлеченности Эбера в «дело Ост-Индской компании». Если имя Батца, но только в качестве финансового спекулянта, было прямо указано в приказах об аресте Шабо, Базира, Делоне и Жюльена из Тулузы, то, напротив, оно отсутствовало в приказах об аресте Эбера и его сторонников.

Позднее Робеспьер признавал: «Мы до сих пор были более суровы к обвинителям (т. е. Шабо и компании), чем к обвиняемым (Эбер), поскольку доносчики были арестованы первыми… Вы поэтому можете обвинить нас в пристрастии или чрезмерной суровости по отношению к нашим коллегам. Если мы заслуживаем этого упрека, мы не хотим его избежать, но наши намерения были чистыми»[549]. Добавим, что причины, почему Фукье-Тенвиль, действуя по указанию комитетов, не использовал показания Шабо против Эбера, в которых он представлялся агентом Батца, стремившимся организовать бегство Марии-Антуанетты, и поныне вызывают недоумение историков[550]. Когда Робеспьер предлагал Шабо «щадить патриотов» и думал о спасении чести Горы, это можно понять, учитывая, что в то время — в конце 1793 г. — он не хотел идти на прямой конфликт с эбертистской Коммуной; но какой же смысл было «спасать честь Горы», скрывая, возможно, реальную вину Эбера, когда его и без того обвинили во всех мыслимых преступлениях? Этот вопрос остается без ответа.

В декабре у Эбера рассеялись иллюзии в отношении Батца. Издатель «Пер Дюшена» понял план барона пожертвовать им, Эбером, наряду с депутатами-дантонистами Шабо, Базиром, Фабром, Делоне, чтобы внести смятение в ряды якобинцев. В № 319 «Пер Дюшена» Эбер писал: «Каждый день я могу быть умерщвлен клеветой или кинжалом аристократов. Ныне я осажден интриганами». По мнению М. Грей, в это время Эбер решил начать игру на собственный страх и риск с целью посадить на престол Людовика XVII и сделаться при нем регентом, что заставило бы забыть его постоянные обличения королей. К тому же Эбер искренне считал, опять-таки по «догадке» М. Грей, что только реставрация монархии могла бы улучшить положение простых людей, пока лишь ухудшавшееся с каждым днем.

Узнав об аресте Эбера, Батц решил пробраться в Париж. Находясь в пути, он мог прочесть обещанный Конвенту четыре месяца назад, но опубликованный 16 марта доклад Амара о «деле Ост-Индской компании», где указывалось, что главными организаторами аферы были Фабр, Шабо, Делоне, Базир, действовавшие в сообществе Жюльена из Тулузы, Бенуа из Анжера и «маленького барона Батца». Несмотря на обидный намек на небольшой рост, Батц не мог не удовлетвориться приуменьшением его роли. Он прибыл в Париж уже после гильотинирования вождей эбертистов и последовавшей затем казни Дантона и его сторонников, включая Фабра д’Эглантина и Шабо. В сопровождении двух мнимых «комиссаров департамента и муниципалитета» с фальшивыми документами на имя Лапорта и Ниса барон, как мы уже знаем, явился в опечатанную квартиру Шабо, взломал печати и унес интересовавшие его документы. Расследование, проведенное по приказу Комитета общественной безопасности, не дало, разумеется, никаких результатов.

В этих концепциях А. Летапи и М. Грей явным противоречием кажется, с одной стороны, настойчивое приписывание Робеспьеру стремления из тактических соображений скрыть или приуменьшить роль Батца. А с другой стороны, тщательно коллекционируются факты, призванные свидетельствовать, что Робеспьер стремился намекнуть либо прямо указать на роль Батца как организатора заговора. В итоге авторы трудов вроде М. Грей достигают несколько неожиданного результата — частичной реабилитации Революционного трибунала как раз за то, за что он ее никак не заслуживал. Пытаясь наскрести доказательства, уличающие того или иного из революционных деятелей в шпионаже и помощи роялистам, эти историки повторяют обвинения, выдвигавшиеся против них во время слушания их дела в Революционном трибунале. Между тем даже в прежней консервативной литературе высказывалось мнение, что эти обвинения были сфабрикованы общественным обвинителем Фукье-Тенвилем и его помощниками. Так, следуя этой методе, М. Грей безоговорочно и без всяких доказательств именует «прусским агентом» Анахарейса Клоотса, «оратора рода человеческого» и проповедника учреждения «всемирной республики», которого, особенно из-за участия в процессе дехристианизации, без оснований подключили к группировке эбертистов[551].

Обращает внимание то, что роялистские связи Эбера не вызывали сомнения у роялистского «Парижского агентства». Эти утверждения высказывались в сугубо секретных зашифрованных депешах, адресованных главе разведывательного центра.

Еще 29 октября 1793 г. роялистский агент сообщал: «Я верю в то, о чем я часто писал: «Паш, главари кордельеров и Эбер выступают в интересах принцев (т. е. братьев Людовика XVI, находившихся в эмиграции)»». В донесении 10 февраля говорилось: «Эбер, Шометт и Коммуна кажутся склонившими головы перед той системой разрушения, которую я приписываю англичанам». 17 марта, после ареста Эбера, но до начала суда над ним, агент аббат Бротье сообщал д’Антрегу: «Еще шесть месяцев назад мне стало известно, что Эбер, Паш, Шометт и другие члены Коммуны поддерживают связи с эмигрантами в Швейцарии». «Шесть месяцев тому назад», считая от середины марта 1794 г., возвращают нас к середине сентября 1793 г., иными словами, ко времени, предшествовавшему доносу Шабо. Следовательно, если время указано точно, шпион получил свои сведения не от правительственных чиновников, а из какого-то другого источника. Агент д’Антрега, настороженно относившийся к намерениям английского правительства, подозревая его в стремлении навредить принцам — братьям Людовика XVI, писал: «Я считаю, что удар, нанесенный Эберу и его фракции, одновременно поражает Питта и английскую систему. Коммуна постоянно являлась средоточием агентов англичан…» 24 марта тот же информатор сообщил, что Эбер, Паш и Бушотт имели связи с Вандеей и Бретанью, собирались отдать Брест, как ранее Тулон, неприятелю. «Принцы, одураченные этим мошенником (Эбером. — Е. Ч.), рассчитывали произвести великолепную контрреволюцию через посредничество этого злодея».

Правительственные источники обвиняли Эбера, а потом и Шометта в намерении создать регентство при малолетнем короле. Такие же намерения приписывали руководителям Клуба кордельеров и агенты графа д’Антрега. В этом некоторые историки стремятся найти доказательства истинности этих обвинений. Однако куда проще объяснить такое «совпадение», во-первых, тем, что роялистские агенты знакомились с какой-то частью документов революционного правительства или узнавали об их содержании в пересказе своих знакомых, а во-вторых, что такие обвинения «носились в воздухе» и неизменно выдвигались против каждой потерпевшей поражение политической группировки. В целом революционное правительство и роялистское подполье пришли по существу к одинаковой оценке политической обстановки, хотя эта оценка была высказана в различной форме, с использованием различных политических аргументов.

Итак, подытоживая, следует сказать, что все содержание книги М. Грей представляет собой мешанину фактов и домыслов, границы между которыми различимы только для специалистов, детально знакомых с использованными исследовательницей источниками (а также с оставленными ею без внимания). По сути дела М. Грей сделала попытку, исходя из предположения, что Эбер являлся скрытым роялистским агентом, объяснить все действия автора «Пер Дюшена». Однако при таком предположении приходится признать, что буквально каждая фраза Эбера имела тайный смысл, прямо противоположный явному, все его слова и дела, характеризующие Эбера как республиканца и революционера, были лишь прикрытием подлинных убеждений и действий агента барона Батца.

Иды марта

Роковые иды марта — 15 марта 44 г. до н. э., день убийства Юлия Цезаря — стали в веках крылатым выражением на многих языках, обозначающим зловещий поворот в жизни как отдельных людей, так и целых народов. Иды марта 1794 г. были днем, за немногие часы до наступления и вслед за окончанием которого переломился ход событий, стал явным необратимый распад якобинского блока. С середины марта революция начала гильотинировать саму себя. Этому предшествовал период напряженной борьбы, невидимой на поверхности.

Еще в начале осени 1793 г. группировки, на которые раскололся якобинский лагерь, только формировались. В сентябре того года, во время неудавшейся попытки бегства Марии-Антуанетты и выступления парижских санкюлотов, Дантон доверительно поведал художнику Давиду, ставшему членом Комитета общественной безопасности: «Эбер — это парень, которого я очень люблю». В начале января (14 плювиоза) Дантон выступил в Конвенте, требуя освобождения эбертистов Венсана и Ронсена. Но в конце 1793 г. Дантон отклонил предложение о союзе, сделанное ему Эбером, представлявшее новую попытку к сближению между ними (первая была сделана еще в сентябре). Дантон решил поддержать Робеспьера в борьбе против кампании по дехристианизации, развернутой эбертистами, и одновременно атаковать «Отца Дюшена», используя обвинения, выдвинутые Шабо. Дантон рассчитывал таким образом ослабить Парижскую коммуну, где преобладали левые якобинцы. Поддерживая Робеспьера, он надеялся отвести от себя обвинения Комитета общественного спасения в коррупции, в сговоре — в прошлом — с изменником генералом Дюмурье.

Но планы Дантона шли дальше. Долгая безнаказанность заговорщиков-эбертистов могла быть поставлена в вину правительству, что привело бы при очередных перевыборах к изменению состава комитетов, где пока у Дантона были только враги. О содержании доноса Шабо знали сравнительно немногие люди, но оно было известно как Дантону и Демулену, так и Робеспьеру и Сен-Жюсту. И те и другие знали, что это не является тайной для руководителей эбертистов. В этих условиях разоблачение Эбера (все равно, был ли он виновен или только оклеветан Шабо) становилось ставкой в борьбе между «снисходительными» и правительством. Опасения Робеспьера, что такое разоблачение «обесчестит» Гору и подорвет режим, не были чужды и Дантону. Но Робеспьер учитывал, что раскрытие вины Эбера окажется выгодным Дантону. Понимание этого для Дантона было мотивом, чтобы предать огласке показания Шабо, хотя они должны были затронуть его собственных друзей — Фабра и Делоне. Все находилось в крайне неустойчивом равновесии, которое должно было быть нарушено[552].

Развертывая кампанию против эбертистов, Дантон намеревался направить против них правительственный террор. Выступая 6 фримера (26 ноября) 1793 г. с нападками на дехристианизацию, Дантон заявил: «Необходимо, чтобы Комитеты подготовили доклад о том, что именуют «иностранным заговором». Мы должны придать силу и энергию правительству. Народ желает — и он прав в этом, — чтобы террор был поставлен в повестку дня. Но он желает, чтобы террор был направлен на достижение своей истинной цели — то есть направлен против аристократов, против эгоистов, против заговорщиков, против предателей — друзей иностранных держав». В этой речи Дантон явно приоткрыл свой план превратить разоблачение «иностранного заговора» в орудие для утверждения собственного политического курса. В своем анализе Дантон выделил три соперничавшие группировки — «ультрареволюционеров», настоящих революционеров и контрреволюционеров[553]. Робеспьер же делил вторую из этих группировок на две — на «снисходительных» и подлинных патриотов.

До того как атака дантонистов против эбертистов приобрела четкие очертания, она встречала сдержанную поддержку Робеспьера. Он не возражал против первых двух номеров газеты Демулена «Старый кордельер», однако отказался одобрить вышедший 25 фримера (15 декабря) 1793 г. третий номер, в котором Демулен писал, что за эбертистами скрывался «санкюлот Питт», и в этой связи упоминал главу военного министерства Бушотта, видного сотрудника этого министерства Венсана, за деятельность которых в конечном счете нес ответственность сам Комитет общественного спасения. Эбер, пытаясь парировать нападки Демулена, именовал того «жалким кляузником», «ослиной рожей», заговорщиком, усыпителем, оплаченным Питтом, человеком с подозрительными связями и т. д. В ответ в пятом номере «Старого кордельера» Демулен, цитируя эти обвинения, заявлял: «Ты говоришь о моих знакомых, думаешь, будто я не знаю, что твои знакомые — это некая Рошуар, агент эмигрантов, это банкир Кок… Думаешь, мне неизвестно, что именно к приближенному Дюмурье голландскому банкиру Коку великий патриот Эбер, оклеветав в своем листке самых чистых людей Республики, отправляется с великой радостью, он и его Жаклин (жена Эбера. — Е. Ч.), пить вино Питта и произносить тосты за гибель основателей свободы?» (Далее шли обвинения в связях с Шабо и Базиром, уже сидевшими в тюрьме, и особенно в получении с помощью военного министра Бушотта непомерно крупных сумм за распространение части тиража «Отца Дюшена» в армии, в том, что, будучи до революции театральным билетером, Эбер воровал хозяйские деньги.)

Эбер отвечал в плакатах и брошюрах на эти обвинения, в частности защищая «отличного патриота» Кока. Наименее убедительным было разъяснение Эбера насчет контактов с графиней Рошуар. Можно согласиться с оценкой французского историка О. Блана относительно деятельности графини во время господства якобинцев: «Она знала многих монтаньяров, видимо, была тесно связана с Эбером и тратила значительные суммы, чтобы подкупом добиться освобождения арестованных»[554].

Дантонисты в своем наступлении устами К. Демулена достаточно прозрачно намекали на вину Эбера в связях с роялистами. Это ставило в сложное положение революционное правительство, поскольку было ясно, что дантонисты могли (и намеревались) обвинить его в потворстве «предателям». 6 марта Демулен закончил седьмой номер «Старого кордельера», в котором писал, что Ронсен попытается прибыть в Конвент, как «Кромвель в парламент», и повторить там требования «Пер Дюшена».

Резкая полемика между Демуленом и Эбером ставила Комитеты перед выбором — либо предстать в глазах значительной части населения покровителями «снисходительных» и спекулянтов, что уже было на устах у эбертистов, либо, напротив, выступать молчаливыми соучастниками кампании, проводимой эбертистами. Это оттолкнуло бы как раз те общественные круги, которые составляли опору революционного правительства, и большинство депутатов Конвента.

Уже 17 января в письме к одному земляку Кутон писал, что арест и осуждение Эбера — это предрешенное дело. Согласно Кутону, Фабр д’Эглантин и Эро де Сешель «сегодня отправятся в Революционный трибунал, чтобы присоединиться к Шабо, Эберам и другим злодеям этого рода». В постскриптуме к письму указывалось: «Сторонники Эбера, Ронсена и Венсана и других марионеток Питта рьяно, но тщетно пытались расположить умы людей в свою пользу: общественное мнение резко высказывается против этих предателей, народ требует, чтобы их быстро предали суду и подвергли наказанию»[555]. Ронсен и Венсан как раз в это время были арестованы, в тюрьме уже несколько недель находился Шабо, но Эро де Сешель и Эбер оставались на свободе. Это доказывает, что вопрос об аресте эбертистов был в принципе в середине января предрешен, но по каким-то неизвестным причинам был потом отложен на два месяца.

На другой день Кутон более осторожно, не называя имен, раскрывал в письме подоплеку планов революционного правительства: «Недавно раскрыт гнусный план, целью которого было в определенный момент устроить резню депутатов-монтаньяров, освободить Антуанетту, которая тогда была в Консьержери, и после этого провозгласить маленького Капета королем Франции. Уже два десятка организаторов этого заговора арестованы и понесли кару за свои злодеяния. Уверяют, что число их соучастников огромно и что уже арестовано около четырех тысяч человек». Еще за день до первого из этих писем Кутона правительственный агент Роллен сообщал в докладе министру внутренних дел: «Утверждают, что существовал ужасающий заговор с целью похитить бывшую королеву, что замок Ванв был местом сбора, где происходили тайные совещания, что много молодых людей в Ванве замешано в этот гнусный заговор, что Эбер, Шометт, Базир, Шабо, Фабр д’Эглантин и т. д. были в большей или меньшей степени посвящены в тайну этих мерзостей»[556]. Очевидно, содержание доноса Шабо стало к этому времени довольно широко известно.

4 марта (14 вантоза) происходит заседание в Клубе кордельеров, означавшее открытый разрыв эбертистов с правительством. В своем выступлении на этом заседании Эбер после долгого перерыва снова произнес имя Шабо, именуя его агентом Питта и Коубурга, который, опасаясь разоблачения, явился с доносом в Комитет общественной безопасности. Однако, обрушиваясь на Шабо, Эбер ни одним словом не упомянул об обвинении, выдвинутом дантонистом против Батца, Бенуа, Делоне, Люлье и самого издателя «Отца Дюшена». Это можно было понять и как еще одну попытку заранее нейтрализовать возможные обвинения, в то же время не раскрывая без крайней нужды их существо перед слушателями. Интересно отметить, что другие лидеры эбертистов, Маморо и Венсан, прямо упрекнули Эбера (через три недели они вместе погибнут на эшафоте), что за последние два или даже четыре месяца он перестал говорить правду. Эбер защищался, ссылаясь на нападки врагов, которые заставляли его соблюдать осторожность.

И тем не менее Робеспьер и его единомышленники все еще колебались. По некоторым сведениям, 10 марта утром Эбер, Шометт и Паш прибыли в Шуази на встречу с Робеспьером. Если верить роялистским шпионам, он предложил лидерам Коммуны перемирие на льготных для них условиях. Паш, убедившись в твердой позиции Робеспьера, вернулся на другой день в Шуази и сообщил Неподкупному о планах эбертистов произвести переворот, получив за это обещание, что его не будут преследовать за участие в заговоре. Через два месяца Паш и его зять Одуэн все же были арестованы, но не преданы суду. Робеспьер, вероятно, не хотел создавать впечатление, будто в заговоре эбертистов участвовала вся Коммуна в целом. Позднее общественный обвинитель Фукье-Тенвиль, находясь в тюрьме в ожидании суда и казни, писал, что Паша временно пощадили с целью внести раскол в ряды сторонников «Пер Дюшена».

13 марта Сен-Жюст произнес речь в Конвенте об «иностранном заговоре», замышленном с целью уничтожить путем коррупции республиканское правительство и уморить Париж голодом. Докладчик не назвал ни одного имени, но заметил, что «по-видимому, большое число лиц замешано в заговоре». Вместе с тем Сен-Жюст объявил ветвями этого заговора «фракцию снисходительных», желающих спасти преступников, «иностранную фракцию», которая открыто горланит, потому что не может действовать иначе, не разоблачая себя.

Обострение борьбы между правительством и эбертистами сразу же попыталась использовать дантонистская группа, которая испытывала растущую тревогу вследствие явно враждебности к ней Комитета общественного спасения.

Инициативу проявил уже знакомый нам Эспаньяк. Отлично осведомленный в тюремной больнице о быстро меняющейся обстановке, он решил повторить донос Шабо, который хотели замолчать власти. Эспаньяк был заинтересован не только в компрометации Эбера, столь выгодной дантонистам, но и в том, чтобы довести до всеобщего сведения роль, которую играл Батц (бывший аббат столкнулся с Батцем еще в канун революции на узкой дорожке финансовых спекуляций и с тех пор возненавидел своего конкурента, ставшего главой роялистских заговорщиков). Помощь Эспаньяку здесь мог оказать и бывший полицейский Озан, которому власти разрешили раз в декаду покидать на сутки тюрьму, чтобы изыскивать пропитание для своего семейства, и особенно служащий и компаньон арестованного спекулянта некий Анрион — управляющий крупным предприятием и давний личный враг Батца.

Сведения о связях Эбера с Батцем были переданы близкому к дантонистам генералу Вестерману, которого Эбер и его сторонники обвиняли в подражании своему старому другу изменнику Дюмурье. Вечером 13 марта Вестерман попросил аудиенции у общественного обвинителя Фукье-Тенвиля и сделал заявление о том, что ему стало известно о намерении эбертистов поднять восстание, опираясь на революционную армию. Он утверждал, как гласит протокол, что Эбер с женой и тещей явился к Шабо за 100 тыс. ливров, в получении которых оставил расписку. (В показаниях Вестермана говорится о «теще» Эбера, умершей за 13 лет до этого.) Все это записал секретарь Фукье-Тенвиля, но в записях, вероятно, сознательно кое-что опущено из того, что было сказано генералом. Когда вызвали для допроса самого Анриона, он давал показания не Фукье-Тенвилю, посвященному в намерения Комитетов, а судье Сюблейру. Анрион показал, что Шабо, делая свое заявление, просил прислать к нему назавтра на дом секретных агентов, уверяя, что они обнаружат там участников заговора, «которыми являются Эбер, его жена и барон Батц». Имя Батца, по-видимому, было названо и Вестерманом, но опущено в протоколе секретарем по приказу его начальника. Взамен барона и возникла давно умершая «теща» Эбера. Показания Вестермана свидетельствовали о новой тактике дантонистов — обвинить Эбера, а вместе с тем бросить тень на Комитеты общественного спасения и общественной безопасности, покрывающие преступников.

Через несколько часов после свидания с Вестерманом Фукье-Тенвиль прибыл в Комитет общественного спасения. Во время заседания, на котором присутствовали Робеспьер и Кутон, было принято решение об аресте в ту же ночь Эбера, Ронсена, Венсана и других лидеров левого крыла, за исключением Паша, на чем настоял, видимо, прежде всего Робеспьер. Комитет действовал быстро с целью не допустить широкого обсуждения заявления Вестермана. Очевидно также, что некоторые лица подверглись аресту только потому, что их имена были включены в список заговорщиков, например жена Эбера.

Различные мотивы, побуждавшие Комитеты нанести удар по эбертистам, не исключали, а дополняли друг друга. Убеждение в том, что в лице вождей Клуба кордельеров правительство карает изменников революции, участников «иностранного заговора», запятнавших честь Горы, нисколько не противоречило желанию избавиться от них как от вожаков течения, за которыми шла значительная часть парижских санкюлотов, чьи социальные устремления оказались несовместимыми с интересами буржуазии и собственнического крестьянства и вместе с тем с задачами снабжения армии Республики, жесткой централизации власти в интересах эффективного ведения военных действий против внешних и внутренних врагов Республики.

Член Комитета общественного спасения Ж. Н. Бийо-Варенн, выступая 14 марта в Якобинском клубе, четко ограничил обвинение намерением поднять восстание против Конвента. Было решено рассматривать арестованных лидеров эбертизма в качестве отдельных «мятежников» и тщательно отделять их от остальных членов Коммуны Парижа, не допускать конфликта между этим центром парижских санкюлотов и правительством. Позднее в своей речи 8 термидора Робеспьер заявил: «Эбер, Шометт и Ронсен старались сделать революционное правительство непереносимым и смешным»[557]. «Крайности» эбертистов, включая их «ультратерроризм», непристойная брань на страницах «Пер Дюшена» могли действительно произвести такой эффект. Но и в своей последней речи Робеспьер воздержался от обвинения Эбера в связях с Батцем.

После ареста Эбер и его единомышленники были сразу же заключены в тюрьму Консьержери, бывшую преддверием гильотины. Таким образом их участь была решена вечером 13 марта, когда был подписан приказ об аресте. Чтобы разгром эбертистов не превратился в триумф дантонистской группы, робеспьеристский Комитет немедленно обрушил суровые предостережения по адресу правых якобинцев. Это было сделано в речи Амара в Конвенте 16 марта 1794 г., в которой он сообщил об обвинениях, выдвигаемых против Шабо, Базира, Делоне и Фабра д’Эглантина.

Жан-Пьер Андре Амар (1750–1816), богатый адвокат из Гренобля, накануне революции купил за большие деньги должность казначея, которая возводила ее обладателя в дворянский сан. Об этом факте из биографии Амара вновь напомнил Эбер 4 марта (14 вантоза) в речи в Клубе кордельеров[558]. На протяжении всего периода революции Амар постоянно находился под подозрением. Известный французский историк Ж. Мишле писал о нем: «Он чувствовал себя живущим из милости и считал себя обязанным делать больше, чем другой, чтобы заслужить эту милость»[559]. Вместе с тем даже в разгар террора Амар подчеркнуто одевался так, чтобы своим обликом напоминать знатного дворянина дореволюционного времени (Сенар даже обвинял его в содержании гарема). Амар проявил себя суровым следователем при допросе Марии-Антуанетты, по его докладу были преданы суду Революционного трибунала депутаты-жирондисты. Позднее жизненный путь Амара пролегал через активное участие в перевороте 9 термидора, через запоздалые сожаления — как и у других левых термидорианцев — о том, что в тот день была похоронена революция.

Он подвергался аресту после выступлений рабочего населения парижских предместий против Конвента весной 1795 г., а после освобождения по амнистии в конце того же года был связан с участниками «Заговора равных» (хотя многие из соратников Бабёфа ненавидели Амара за его участие в 9 термидора, а он сам остался чуждым коммунистическим идеям). Амар попал под суд вместе с бабувистами. Во времена консульства и империи он отказался пойти на службу к Наполеону. Но все это было потом, а в конце 1793 и в начале 1794 г. он стал активным участником расследования «дела Ост-Индской компании». Некоторые историки считают, что в это время Амара можно заподозрить в продажности. В записной книжке некоей мадам Крюсоль значился адрес Амара. Эта очень богатая особа взяла на хранение большие ценности, принадлежавшие эмигранту д’Алигру. В сентябре 1793 г. Крюсоль арестовали. Предполагалось, что она находится в тюрьме, а она проживала у себя дома. В конечном счете, когда все это открылось, двое уполномоченных наблюдать за Крюсоль были арестованы и казнены, а вслед за ними и она сама была заключена в Консьержери, а затем гильотинирована. Судьи, однако, не рискнули поинтересоваться, кто и за какую цену помогал Крюсоль несколько месяцев избегать тюрьмы и как она была связана с Амаром[560].

В это время в Париже действовало много агентов-двойников Так, гражданин Роме, содержатель лечебницы и официально тайный агент Комитета общественной безопасности, обязан был доносить Амару о заговорах с целью понизить стоимость ассигнатов и повысить цену звонкой монеты. Одновременно главная роль Роме состояла в незаконной переправе крупных денежных сумм за границу, обычно в Швейцарию, а также в финансовой помощи контрреволюционным заговорщикам[561]. Это лишь отдельные примеры из возможных.

Амар первоначально, после ареста Шабо и Базира, просил Конвент только о лишении этих депутатов на несколько дней парламентского иммунитета, «ничего не предрешая на их счет». На деле же Шабо и Базир находились в тюрьме несколько месяцев. Не подлежит сомнению, что Амар сознательно затягивал составление отчета о «деле Ост-Индской компании», пока другие члены Комитетов не потребовали от него прекратить проволочку. 11 вантоза Комитет общественной безопасности прямо упрекнул его в недопустимом промедлении: «Мы направили к Вам нашего коллегу Булана, чтобы выразить наше нетерпение в связи с докладом, который Вы заставляете нас ждать четыре месяца. Вулан сообщил от Вашего имени, что Вы будете присутствовать на заседании Комитета сегодня вечером. Вы снова нарушили данное Вами слово. Вы обязаны покончить с этими отсрочками, или Вы заставите нас принять меры, которые были бы весьма неприятны нам, Вашим друзьям».

Несмотря на резкий тон этого послания, Амар представит свой отчет Конвенту лишь 26 вантоза (16 марта), через трое суток после доклада Сен-Жюста, в котором разоблачался «иностранный заговор», но не назывались фамилии, и ареста Эбера. В докладе, сделанном Амаром от имени Комитета общественной безопасности, Шабо и его сообщники обвинялись лишь в финансовых махинациях и фальсификации текста декрета о ликвидации Ост-Индской компании. Возможно, в умолчаниях Амара, на которых до сравнительно недавнего времени настаивал и Робеспьер, немалую роль сыграло стремление докладчика спасти от гильотины часть обвиняемых (особенно Фабра д’Эглантина, Базира и Делоне, с которыми он поддерживал приятельские отношения).

С резкой критикой доклада выступил член Комитета общественного спасения Ж. Н. Бийо-Варенн, которого горячо поддержал Робеспьер. Они признали доклад неудовлетворительным, поскольку в нем совершенно смазывалась политическая сторона дела. Первоначальный текст этого доклада сохранился в кратком изложении двух газет — «Монитёр» и «Батав». В новом варианте доклада Амара от 19 марта по-прежнему мало что говорилось о политике, а ранее упоминавшиеся имена Батца и Бенуа, как участников финансовой аферы, вообще исчезли. О намерении Батца оклеветать и дискредитировать Конвент, известном из заявлений Шабо, Базира и позднее генерала Вестермана и других, не говорилось ни слова. Через несколько дней эти планы будут приписаны Эберу, но опять-таки без упоминания о Батце.

Зловещий спектакль

Длившийся три дня процесс эбертистов содержит немало темных мест. Опубликованные протоколы процесса настолько искажены, что свидетели, дававшие показания на процессе эбертистов, неоднократно ссылались на это, когда после 9 термидора дело дошло до суда над Фукье-Тенвилем[562]. Однако процесс был открытым, поэтому искажения могли касаться только некоторых, пусть и очень существенных, частностей. Значительно важнее было то, что по тем или иным причинам осталось неизвестным судебным властям или сознательно было устранено из материалов дела Фукье-Тенвилем и его помощниками.

Среди обвиняемых было несколько видных военных — командир революционной армии (вооруженных отрядов санкюлотов), генеральный секретарь военного министерства Венсан, генерал Ломюр и командир эскадрона Мазюэль. В этой связи обращает на себя внимание информация, которую содержит 28-й бюллетень д’Антрега и согласно которой Робеспьер 15 марта (25 вантоза) предложил отозвать и отдать под суд генерала Пишегрю, тогда одного из самых видных генералов Республики, командовавших армиями. Робеспьер ставил ему в вину, что тот, будучи запрошен, двинет ли он по приказу Комитета общественного спасения свои войска против Парижа, ие только ответил отрицательно, но и послал предупреждение об этом Эберу. Как известно, впоследствии, в годы Директории, Пишегрю изменил Республике и перешел на сторону роялистов. Однако что могло связывать Пишегрю весной 1794 г. с Эбером?

В данной связи надо упомянуть Жана-Шарля Буржуа, молодого столяра, командовавшего вооруженным отрядом секции Муция Сцеволы, в которой преобладающее влияние имел Венсан. Буржуа сознался во время допроса в Революционном трибунале, что выправил подложный приказ о переводе членов королевской семьи из Тампля в Консьержери и о соответствующем изменении в смене караулов. Это очень напоминает план бегства Марии-Антуанетты, который неудачно пытался осуществить Ружвиль. Буржуа был задержан за то, что 14 марта (24 вантоза), т. е. сразу же после ареста Эбера, восхвалял будущее восстание. Арестованный Буржуа первым делом выбрал в качестве адвоката Шово-Лагарда, получившего известность как защитник в процессах роялистов. В органе дантонистов, поместившем отчет о процессе эбертистов, Буржуа не фигурировал вовсе. Зато в другом современном отчете указывалось, что Буржуа — сторонник Венсана, рьяно выступавший в его поддержку. Между тем Венсана не спросили ни о его связях с Буржуа, ни о подложном приказе или во всяком случае опустили в печатном тексте протокола заседания ответ подсудимого[563].

Процесс эбертистов отражал крайнюю обеспокоенность властей, спешивших отослать из Парижа батальоны революционной армии, заподозренные в верности Ронсену, раздачей субсидий с целью умиротворить секции, где было сильно влияние эбертистов, принявших экстраординарные меры для временного улучшения снабжения Парижа продовольствием, позаботившихся даже о публикации нового журнала, который должен был заменить «Пер Дюшена». В нем в первом же номере Эбер обвинялся в намерении «объявить королем сына тирана Капета». В Париже ходили слухи, что в заговоре участвовали многие влиятельные генералы. Фукье-Тенвиль постарался оставить в тени два имени — Паша, поскольку было решено затушевать его роль в действиях эбертистов, и Батца, который упоминался лишь как один из темных дельцов (таким он был представлен в докладе Амара). Когда одни из свидетелей в конце процесса упомянул имя мэра Парижа, президент трибунала Дюма, точно следуя предписанию Комитета общественного спасения, сразу же резко заклеймил «коварный заговор», ставящий целью выдвинуть на передний план роль Паша.

Судьи явно старались ограничить рамки процесса, а также число соучастников заговора, если он существовал на деле, среди которых имелось много влиятельных лиц. Недаром член Комитета общественного спасения Барер сделал выговор судьям за то, что они не заставили свидетелей поменьше говорить. Один журналист, упомянув о «Шометте и Эбере, которые обвиняют восемь лиц утром и объявляют их невиновными вечером», подчеркивал, что Барер, на которого нападал автор «Пер Дюшена», при встрече с ним предлагал заключить союз на принципах одного из казненных лидеров жирондистов Верньо: нужно соединить на колеснице революции всех, кто может быть ей полезен. В числе возможных сообщников подсудимых явно могли находиться и военный министр Бушотт, который покрывал действия Венсана, и депутат Конвента Каррье, известный своими жестокими расправами в Найте. Ведь это он 14 вантоза (4 марта) обратился с призывом к восстанию. На заседании Трибунала 2 жерминаля (22 марта) Ронсен просил вызвать в качестве свидетелей Колло д’Эрбуа, Дантона, депутата Эли Лакоста и др.[564] Это ходатайство было отклонено.

В ходе процесса в показаниях свидетелей назывались два лица как кандидаты на пост будущего правителя Франции, «Великого судьи» — мэр Парижа Паш и Дантон, а также командующий войсками в Париже Анрио в качестве военного руководителя. Но, судя по всему, еще накануне процесса была установлена линия поведения судей в отношении этих показаний. Как сообщал один из свидетелей, Фераль, накануне процесса эбертистов члены Революционного трибунала — Фукье-Тенвиль и судьи Флерио, Дюма, Гермаи — обсуждали результаты предварительного следствия, из которого явствовало соучастие в заговоре Паша и Анрио. Было решено отправиться в Комитет общественного спасения и запросить инструкции. Комитет и в особенности Робеспьер сделали выговор членам Трибунала за обсуждение вопроса об аресте Анрио. Судьи и прокурор получили предписание изъять из дела доказательства вины Паша и Анрио.

Однако не исключено, что члены Клуба кордельеров первоначально подумывали о назначении на роль «Великого судьи» Дантона (еще недавно выступавшего в защиту Ронсена и Венсана) и даже Робеспьера и лишь позднее, отвергнув их кандидатуры, остановились на кандидатуре Паша. Обращает на себя внимание донесение «Парижского агентства» д’Антрегу, датированное еще 10 марта, в котором говорится о союзе между Дантоном и Эбером, что особенно интересно, учитывая яростные нападки дантониста К. Демулена на автора «Пер Дюшена»[565]. Бодо подозревал, что Эбер в обмен на обещание освобождения мог показать на Дантона как на возможного претендента на роль «Великого судьи». Ж. Мишле не ошибался, предполагая, что кто-то подтолкнул Эбера к такому признанию, которое окончательно привело Робеспьера к решению об устранении Дантона. А. Луиго полагает, что этим «кто-то» мог быть Бийо-Варенн. Подозревая его в связях с Батцем (впрочем, бездоказательно), Луиго считает, что тем самым можно раскрыть механизм осуществления плана, задуманного бароном[566].

Обвинения, которые выдвигались властями против арестованных эбертистов и без инкриминирования связи с Батцем, явно были направлены на то, чтобы запятнать их честь как революционеров. Им приписывали планы реставрации монархии. Приговор по делу эбертистов гласил, что обвиняемые стремились «к разгрому национального представительства путем убийства его членов и патриотов, уничтожению республиканского правительства, намеревались растоптать суверенитет народа и навязать тирана государству».

4 жерминаля II года (24 марта) были казнены Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо, командир эскадрона Мазюэль, Декомб из продовольственной комиссии, Клоотс, Кок, Проли, Дефье, Перейра, Дюбисон и другие. Эбер, казалось, находился без сознания, когда его втащили на эшафот. Палач на потеху толпе помедлил еще несколько бесконечно долгих секунд, прежде чем привел в действие пружину, опускающую сверху нож гильотины…

А. Оливье приходил к следующему выводу: «По-видимому, клан эбертистов, которые изображали себя крайне левыми республиканцами, особо озабоченными участью простого народа, действовал если не по приказу, то по меньшей мере при соучастии роялистов и иностранных держав»[567]. Но этот вывод основан на большом доверии к депешам «Парижского агентства». По мнению Ж. Годшо, сведения, которые агентство сообщало д’Антрегу осенью 1793 — весной и летом 1794 г., представляли собой фантазии, уличные сплетни и переиначивание материалов, взятых из газет. Так, например, материалы о связях Эбера, Шометта и Паша с роялистами и англичанами представляли собой пересказ того, что писала пресса после процесса лидеров Клуба кордельеров[568].

Надо принять во внимание и то, что отношения между различными членами агентства были отнюдь не безоблачными. Так, тщеславный и трусоватый Бротье, кажется, вообще завидовал Леметру и, ненавидя его, досадовал, что приходится действовать под его началом. В ноябре 1795 г., когда после недавнего роялистского восстания вновь арестованный Леметр был судим и отправлен на гильотину, представший одновременно с ним перед военным трибуналом Бротье, напротив, был признан невиновным. Такая разница в наказании тем более удивительна, что трибунал не имел ясного представления о масштабах деятельности Леметра, считая его сравнительно незначительным роялистским агентом. В то же время имя Бротье фигурировало во всех захваченных разведывательных депешах. Вероятно, он мог только путем выдачи своих сообщников добиться оправдательного приговора.

Известие об аресте Эбера явно рисовалось за границей как победа умеренных. В Лондоне уже тогда если еще не влиятельная, то осведомленная газета «Таймс» под свежим впечатлением об аресте автора «Пер Дюшена» и его сторонников борьбу в течение предшествующих месяцев считала столкновением группировок Эбера и Робеспьера. Хотя Робеспьер был всемогущ в Конвенте, Эбер опирался на Коммуну, которая неизменно одерживала верх в прежних столкновениях. Эбер, которому изменила осторожность, прямо атаковал Робеспьера с явным намерением «заставить Конвеит судить Шабо, Базира и некоторых других депутатов, обвиняемых в получении денег от иностранных держав для организации заговора. Напротив, Робеспьер, ставший умеренным, стремился отсрочить суд над своими старыми друзьями»[569] и т. д.

Нужно четко уяснить, что вопрос о тайных роялистских связях еще далеко не исчерпывает характера санкюлотского движения весной 1794 г. А. Матьез писал, что недостаток продовольствия был лишь предлогом для Эбера, который хотел использовать голод с целью захвата власти. А. Собуль подчеркивал, что группа Эбера требовала ужесточения политики регламентации и таксации[570]. Это, однако, не исключает того, что такие требования руководителей Клуба кордельеров служили только средством для завоевания власти. Эбера, даже если признать его печатные высказывания за точное выражение подлинных взглядов, никак нельзя отнести к эгалитаристам. Весной 1794 г. он подчеркивал, что равенство нужно понимать как равенство перед законом, перед судом, в отношении обложения налогами. Что же касается имущественного равенства, то, если, например, Францию поделить на равные части, каждый получит не более 40 экю ренты; это сделает несчастными массу людей и никого счастливым. Справедливо, когда тот, кто лучше работает, кто более талантлив, тот и больше зарабатывает.

Здесь не проглядывает даже тот умеренный эгалитаризм, который был характерен для Робеспьера и его сторонников. С другой стороны, настораживает отсутствие во время мартовского выступления требований социально-экономического характера, хотя они, правда спорадически, фигурировали в предшествовавшей агитации эбертистов. Это показывает, насколько требования, популярные среди санкюлотов, противоречили устоявшейся системе взглядов буржуазных революционеров, даже тех, кто делал ставку на использование недовольства масс в борьбе внутри якобинского блока.

Вместе с тем для исторической репутации Неподкупного и всей робеспьеристской партии не является безразличным, кого они отправили на гильотину во второй половине марта и первой половине апреля 1794 г. — недавних соратников по борьбе, разошедшихся с ними по предлагаемым решениям ряда важных текущих политических вопросов или просто претендовавших на власть, не желавших признавать преобладания группы Робеспьера. Насколько это внутреннее убеждение Робеспьера, Сен-Жюста и их соратников соответствовало действительности, т. е. карали ли они в лице Дантона и Эбера предателей, связанных с роялистским подпольем и иностранными разведками? Важно задать вопрос: верили ли сами судьи и присяжные в обвинения, выдвигавшиеся против вчера еще признанных лидеров Горы? Ведь при всех манипуляциях Фукье-Тенвиля при создании пресловутой «амальгамы» — искусственного объединения в рамках одного процесса лидеров побежденных группировок и преступников разного рода — Трибунал не прибегал, кажется, к организации самооговоров, к вымоганию показаний. Да и сама практика Трибунала была такова, что подобные мнимые признания неизбежно вели только к смертному приговору.

Процессы в Революционном трибунале характерны как раз стремлением обвиняемых использовать любые возможности для защиты, отрицая возводимые на них обвинения. Ведь в главных процессах того времени обвиняемые были не сломленными, покорными жертвами, а в своем большинстве людьми, которые стремились до конца защищать себя, а нередко и свою политическую линию. Надо различать, что реально знали члены Комитетов, что считали целесообразным предавать гласности, что только подозревали, но что могло соответствовать или не соответствовать действительности и, наконец, что они более или менее старательно пытались лишь приписать своим противникам.

В исторической литературе давно уже в общем определен состав той «амальгамы», которая была произведена Комитетами. Однако политический облик составных частей «амальгамы» не очерчен в одинаковой степени. Это особенно относится к группе левых якобинцев, включая нескольких иностранцев, которых подключили к эбертистам и которые фигурировали в доносе Шабо как агенты Батца. Неясным остается, каковы были связи этой группы с эбертистами, кто из них был сознательным или бессознательным орудием Батца (например, Дефье и Луи Пьер Дюфурни де Вилье).

Биограф Эбера Ж. Вальтер считал процесс эбертистов «политической операцией, возглавляемой Комитетом общественного спасения, чтобы избавиться от кучки агитаторов… и ловко избежать лежавшей на нем ответственности за экономический кризис»[571]. Вывод А. Собуля гласит: «Революционное правительство подавило не заговор, имевший целью захват власти; оно избавилось от оппозиции, неорганизованной, подчас беспорядочной, но опасной, ибо эта оппозиция использовала социальные требования и политическую позицию, несовместимые со взглядами имущих производителей и с требованиями национальной обороны»[572]. Это суждение крупнейшего специалиста по истории парижских санкюлотов, видимо, точно отражает главный смысл процесса эбертистов.

«Ты последуешь за мной, Робеспьер!»

13 жерминаля II года (2 апреля 1794 г.), 10 часов утра. В помещении бывшей Главной палаты парижского парламента открывается заседание Революционного трибунала. Начало центрального из политических процессов, бросающего тень на предшествовавшие и последовавшие за ним судебные трагедии, на ход революции. Президент Революционного трибунала, друг Робеспьера Марсияль Герман, еще четверо судей и семеро присяжных заняли свои места. В кресле общественного обвинителя, как всегда, Аитуан Фукье-Тенвиль. По приказу председателя вводят обвиняемых… Всего три недели прошло со времени ареста эбертистов, непримиримых врагов обвиняемых, немногим более недели истекло с окончания суда и казни автора «Пер Дюшена» и других руководителей Клуба кордельеров.

После ареста эбертистов дантонисты пытались представить себя жертвами теперь арестованных «злодеев», вместе с тем ставили вопрос о необходимости точного, подробного отчета о суде над заговорщиками. Они еще не догадывались о собственной участи. Впрочем, ничего еще окончательно и не было решено, хотя Комитеты сразу взялись за тех дантонистов, через которых генерал Вестерман мог получить сведения от Шабо и его арестованных сообщников. 19 марта Эспаньяку официально сообщили, что его вскоре переведут из тюремной больницы. Он пытался бежать, повторив маневр депутата Жюльена, однако был быстро задержан и водворен в тюрьму Ля-Форс. Его не вызвали для дачи показаний на процессе эбертистов, который велся таким образом, чтобы исключить обвинения в связях с Батцем, исходившие от Шабо и его друзей. Шабо и его сообщники, а также Эспаньяк и генерал Вестерман вскоре сами предстали перед Революционным трибуналом. Но как бы ни важна была возможная связь дантонистов с заговором Батца, главным все же в глазах Революционного правительства было другое. Дайтон стал как бы «легальным» центром притяжения для разнородных оппозиционных сил, в том числе для скрытых роялистов, эмигрантов, для жирондистов и, что важнее, для торгово-промышленной буржуазии и верхушки деревни, всех недовольных экономическими мерами правительства — максимумом, конфискациями и реквизициями. Многие из них верили, что цель Дантона — «освободить» дофина и провозгласить конституционную монархию. В немалой степени эти ожидания были тесно связаны с той кампанией против «новых бриссотинцев» (жирондистов), которую вели эбертисты. Среди немалого числа якобинцев репутация Дантона пошатнулась — он не мог представить объяснение происхождению крупных денежных сумм, которыми располагал[573].

Но было бы упрощением выводить позицию Дантона из его грубой жадности к жизни, из желания сразу вкусить от плодов революции, что делало его вождем новой растущей буржуазии. Что же касается группы дантонистов, то она отнюдь не состояла только из рвущихся к богатству политических дельцов. К тому же большинство людей такого типа, как близкие к дантонистам Баррас, Фрерон, Тальен и другие, не были затронуты репрессиями весны 1794 г. и составили костяк лагеря термидорианцев. Не только внешне, но и по существу разногласия между робеспьеристами и дантонистами возникли по вопросу о терроре. Ведь очевидно, что противники Дантона предлагали в качестве панацеи усиление террора в условиях, когда он потерял свой прежний революционный смысл. Дантон противился в социальных вопросах «крайностям», которые восстановили против революции интересы всей собственнической Франции. С конца 1793 г. то замаскированно, а то и все более открыто дантонисты требовали смягчения политики террора вплоть до полного отказа от нее, свободы печати, в конечном счете ослабления революционной диктатуры. Суть этой программы состояла в установлении «нормальной» буржуазной власти, лишенной тех черт, которые были приданы ей заведением революции за исторически возможные границы.

Субъективно лидеры дантонистов в программе создания режима буржуазной демократии видели средство укрепления республиканского строя и тем самым удовлетворения главных интересов французского народа. Когда в начале 1794 г. стал неизбежным «откат» революции, отказ от такого отступления служил уже не укреплению (как это было ранее, в 1792 и 1793 гг.), а, напротив, ослаблению прочности сделанных завоеваний. Рассматриваемая в этом ракурсе дантонистская программа потенциально была способна обеспечить этот «откат» с наименьшими потерями — без термидорианского переворота, с сохранением значительно большего влияния демократических революционных сил в правительстве и аппарате управления и т. д.

В исторической литературе принято упоминать, что Дантон стал героем буржуазной Третьей республики. Это полностью соответствует действительности. Совершенно неверно, однако, что это задним числом бросает тень на его репутацию революционера. Что же удивительного в том, что французская буржуазия избрала своим героем того, кто, с ее точки зрения, вполне оправданной, воплощал тенденцию к созданию максимально благоприятных условий для развития капитализма при сохранении возможных при капитализме институтов политической демократии? И не была ли позиция Дантона наиболее отвечающей интересам общественного прогресса в эпоху, когда он жил и действовал?

Дантонистская программа представляется предпочтительной также и еще с одной стороны — воздействия революции на Европу.

Террор, резко усилившийся, когда началась «пробуксовка» революции, был воспринят европейским общественным мнением как отказ от ее собственных принципов, как прямое попрание гуманистических идеалов Просвещения, принципов 1789 и даже 1792 гг. Теперь даже первым этапам революции ставилось в вину, что они являлись лишь путем к 1794 г. Начиная с 1794 г. события во Франции во многом утратили свою притягательную силу не только как пример для подражания, но и как фактор развития передовой идеологии. Революция продвинулась настолько далеко, что ею был почти потерян контакт с передовым лагерем в других странах. Во всяком случае «образ» революции, служивший таким импульсом, совершенно не включал события 1794 г.

Показателен пример Англии, где первоначально Французская революция получила широкую общественную поддержку даже в тех кругах, которые потом стали ее ярыми врагами. Однако позже события во Франции заставили английскую буржуазию отшатнуться не только от возникшего демократического движения, но временно даже от либеральных идей. Результатом было укрепление власти тори и блокирование с ними части вигов на платформе воинствующего «антиякобинизма». Что же говорить о других странах, где демократические силы были значительно слабее, чем в Англии! В Германии первоначальный «энтузиазм… сменился фанатической ненавистью к революции»[574]. В самоуничтожении якобинского руководства, в «бессмысленном терроре» 1794 г. либеральные круги Европы увидели подтверждение своего отрицательного отношения к плебейским методам решения революционных задач и к революционной диктатуре.

Сказанное нисколько не опровергает огромное воздействие Великой французской революции на ускорение темпов социального прогресса во всемирно-историческом масштабе, но далеко не всегда и не всюду это воздействие непосредственно способствовало поступательному ходу общественного развития. «Эксцессы» революции, оставляя крупный след в общественном сознании народов, в немалой степени снижали и в последующий период действие революционного импульса, его стимулирующее влияние на общественный прогресс. Можно даже сказать, что эти «эксцессы» препятствовали осознанию революции как выражению общечеловеческих интересов, которое в конечном счете определяло место событий конца XVIII в. во Франции в развитии мировой цивилизации.

Ожесточение политической борьбы достигло крайней точки весной 1794 г. Дело уже сводилось не к победе над недавними союзниками и друзьями, а к их физическому уничтожению. Не ограничиваясь обоснованием политической полезности террора, становилось обычным мстительное торжество по поводу участи побежденных, глумление над агонией жертв террора. Поражают та беспощадность, то кровожадное злорадство, которые считали нужным демонстрировать при публичном гильотинировании, насмешки, глумление или издевательства над стоической храбростью, нередко проявлявшейся осужденными на эшафоте. Этим особенно отличался «Пер Дюшен» в отношении жирондистов. Но то же самое демонстрировал К. Демулен, когда дошла очередь Эбера, члены обоих комитетов — в отношении дантонистов, термидорианцы — в отношении робеспьеристов. Ненависть душила и ослепляла людей. Глава Комитета общественной безопасности Вадье свирепо призывал к физической расправе над Дантоном. А тот в свою очередь передал через художника Давида, что если почувствует свою жизнь в опасности, то станет «более жестоким, чем каннибал», «съест мозг Вадье» и т. п.[575] Дантон на словах перещеголял Вадье, зато последний сумел быстро на деле осуществить свои угрозы. Он был в числе тех членов Комитетов, которые требовали немедленного разгрома дантонистов.

Робеспьер, видимо, еще колебался. Известно, что в последнюю декаду марта он имел три встречи с Дантоном, последнюю 29-го числа. Внешне добрые отношения сохранялись и между прежними близкими друзьями — Робеспьером и Демуленом. Еще днем 30 марта их видели мирно беседовавшими в Конвенте. Это усыпило тревогу Дантона, которого со всех сторон предупреждали о нависшей смертельной угрозе[576]. Ему предлагали бежать, он ответил: «Разве можно унести отечество на подошвах башмаков!» 30 марта Комитеты приняли решение об аресте Дантона, Демулена, Фелиппо и Делакруа. Приказ был осуществлен той же ночью.

Сообщение об этой мере вызвало ропот в Конвенте, привыкшем покорно и безоговорочно одобрять распоряжения Комитетов. Потребовался весь авторитет Робеспьера и Сен-Жюста, выступивших в защиту этой меры (и в еще большей степени страх за свою жизнь, который диктовал поведение многих депутатов), чтобы Конвент и на этот раз единогласно одобрил предложение правительства о предании суду арестованных. Эта новость, мигом облетевшая Париж, породила смятение, смешанное с ужасом, хотя город уже успел насмотреться на зрелища кровавых казней. Ведь предстоял суд над одним из признанных и популярных вождей революции, не раз возглавлявшим народ на штурм бастионов старого порядка, на борьбу за свержение монархии, устранение от власти тех, кто не хотел укрепления Республики. И вот теперь этот народный трибун, чей могучий голос еще недавно звучал, казалось, как революционный набат по всей Франции, обвинялся в предательстве, в стремлении низвергнуть ту самую Республику, в учреждении которой ему принадлежала такая важная и славная роль.

У правительства не было уверенности в том, что ему удастся осуществить задуманный план устранения с политической арены и физического уничтожения руководителей дантонистской группировки. У Комитетов возникли сомнения даже в том, можно ли полагаться в организации процесса на руководителей Революционного трибунала, несмотря на многие доказательства их беспрекословного выполнения любого приказа правительства. Фукье однажды претендовал на дальнее родство с Демуленом, чтобы заручиться его поддержкой в получении какой-то должности, был обязан Дантону назначением в Революционный трибунал. Поэтому на всякий случай в поддержку ему был назначен преданный приверженец Робеспьера Флерио-Леско. Секретаря Трибунала Фабрициуса Пари, считавшегося другом Дантона, заменили неким Дюкре. Число присяжных пришлось ограничить семью вместо полагающихся 12. Фукье-Тенвиль лично отобрал, как он считал, абсолютно надежных людей.

Имеются даже свидетельства, будто был отдан приказ об аресте председателя суда Германа и Фукье-Тенвиля, когда они выразили сомнения, удастся ли им добиться от присяжных обвинительного приговора. Утверждали, что 2 апреля, в день открытия процесса, видели у Колло д’Эрбуа бумагу, отменявшую приказ об их аресте. Если это было именно так, то отмену приказа можно объяснить лишь опасением правительства арестом главных лиц в Революционном трибунале полностью подорвать всякую веру в беспристрастие суда. Для верности все же в Трибунале во время процесса постоянно дежурили члены Комитета общественной безопасности Бадье, Амар, Давид и Булан. Тем не менее и недоверие Комитетов к лицам, возглавлявшим Трибунал, и то, что решение об аресте Дантона и его главных сторонников было принято только в ночь с 30 на 31 марта (всего за два дня до начала процесса) привели к тому, что у Фукье буквально не было времени для составления обвинительного акта и других приготовлений. Ему еще 26 марта предписали подготовить суд над участниками «дела Ост-Индской компании», и он с обычным педантизмом составил список нужных свидетелей для обвинения Фабра, Шабо, Базира и других, процесс которых должен был начаться как раз 2 апреля.

Английский историк Н. Хеймпсон обнаружил любопытную «неувязку» в этих поспешных приготовлениях — обвинительное заключение включало и Люлье, который даже не был арестован («ошибку» поправили уже во время процесса)[577]. Поэтому для Фукье было совершенной неожиданностью, что в число обвиняемых ему нужно было включить Дантона, Демулена, Фелиппо и Делакруа. Отсутствие должной подготовки привело к тому, что вызванные в качестве свидетелей Люлье и генерал Вестерман были без всяких формальностей уже во время судебного заседания включены в число обвиняемых. Общественному обвинителю не предоставили никаких доказательств деяний, инкриминируемых лидерам дантонистов. Он должен был полагаться лишь на доклад Сен-Жюста в Конвенте. Фукье в спешке составил список материалов, которые должны были ему разыскать, но на это не хватило времени. В отношении обычных обвиняемых все это при опытности Фукье легко бы сошло с рук, но не в случае, когда на скамье подсудимых находился такой человек, как Дантон.

Над формально открытым судебным процессом была фактически опущена завеса секретности. Печать знала свое место, и газетные отчеты редактировались в соответствии с меняющимися обстоятельствами и настроениями. Содержание Бюллетеня Революционного трибунала — главного источника наших сведений о процессе (эти материалы перепечатаны в XXXII томе «Парламентской истории Французской революции» Буше и Ру) — также отражало лишь то, что власти считали нужным предать гласности. Некоторую информацию можно почерпнуть из показаний на процессе Фукье-Тенвиля, состоявшемся в 1795 г. Записи делал один из присяжных — Топино-Лебрен, но его рукопись погибла во время пожара в 1871 г. Сохранились лишь отдельные отрывки из нее. Неясно даже число присяжных. В официальном отчете утверждается, что их было семеро, по другим источникам (включая заметки самого Фукье) — тринадцать.

…10 часов утра 2 жерминаля. Забиты до предела места для публики. Вводят подсудимых. Перед собравшимися возникают хорошо известная всем массивная фигура Дантона, вслед за ним депутаты Конвента — Демулен, Фелиппо, Эро де Сешель, Лакруа, Фабр д’Эглантин, Шабо, Базир, Делоне, а также бывший аббат Эспаньяк, братья Фрей, испанец Гусмаи, датчанин Дидерисхен — явные спекулянты, банкиры, нечистоплотные дельцы, громко кричавшие о своей революционности. Они как две капли воды напоминали иностранцев, в своем большинстве из того же мира международных финансов, которые менее чем две недели назад уже фигурировали на процессе эбертистов и сложили голову на гильотине.

Открытый судебный процесс, но сколько в нем прямых и скрытых нарушений закона, исключающих саму мысль о правосудии! Те из судей и присяжных, отобранных Фукье-Тенвилем, которые в глубине души могли и не сочувствовать намерениям властей, знали, что, отказавшись одобрить смертный приговор, завтра сами окажутся на месте подсудимых. Члены Комитетов общественного спасения и общественной безопасности позаботились уже в ходе суда довести до сведения самих Германа и Фукье-Тенвиля, что их участь также зависит от исхода процесса. Вместе с тем тщательно подобранный состав судей и присяжных должен был сохраняться в полной неприкосновенности. Никакой замены. Демулен попытался дать отвод одному из судей — Ренодену, которого он считал своим личным врагом. И не без основания. Когда менее двух лет назад, 10 августа 1792 г., в день свержения монархии, Демулен произносил в Якобинском клубе речь в пользу Республики, Реноден, бывший в то время еще ярым роялистом, набросился на него с намерением убить или покалечить.

Теперь Реноден сидел в числе судей, и Герман отверг отвод, сделанный Демуленом, на том основании, что такой отвод должен быть сделан в письменной форме в течение двух суток после ареста. Но Демулен в то время не мог иметь ни малейшего представления, что Реноден будет отобран Фукье-Тенвилем в качестве вполне «надежного» судьи. В числе других он без колебаний произнес клятву беспристрастного рассмотрения всех обвинений, выдвинутых против подсудимых, не позволяя ни страху, ни ненависти, ни, напротив, чувству привязанности повлиять на принятие решения, продиктованного совестью и твердым внутренним убеждением…

С самого начала выяснилось, что перед судом предстали люди, обвиняемые в совершении различных преступлений: одни — в коррупции, другие — в шпионаже, третьи — в попытках уничтожить Республику. Опять «амальгама», при которой заведомых преступников присоединяли к тем, кого хотели скомпрометировать такой связью, даже если бы она была лишь знакомством, впервые возникшим в судебном зале.

Наступило время идентификации личности. На вопрос о его имени и местожительстве Дантон ответил:

— Мне тридцать четыре года. Я родился в Арси-сюр-Об, адвокат, депутат Конвента. Место жительства. Вскоре — небытие, потом — в пантеоне Истории. Это неважно. Народ будет уважать мою голову, да, мою отрубленную голову.

Демулен на вопрос председателя суда ответил:

— Мне тридцать три года, возраст санкюлота Иисуса, когда он умер[578].

Процесс начался плохо для суда обвинения. Оно легко доказало виновность некоторых из обвиняемых в подкупе нескольких депутатов. Но обвинения против Дантона повисали в воздухе. Ему инкриминировали продажность, готовность вместе с Мирабо действовать для спасения монархии, соучастие в интригах генерала Дюмурье. Сведения о встречах Дантона с темными дельцами и спекулянтами перемежались с явно фантастическими утверждениями. Герман пытался уверить судей и присяжных, что целью Дантона было «двинуться во главе вооруженной армии, уничтожить республиканскую форму правления и восстановить монархию»[579]. Эти и другие подобные обвинения оставались недоказанными, а некоторые даже и невероятными в глазах публики, хорошо осведомленной о выдающейся революционной роли Дантона в событиях, приведших к падению монархии и утверждению Республики. Его ближайшие друзья — Демулен, Эро де Сешель и другие также с негодованием отвергали возводимые на них обвинения. Неукротимый полемист своим могучим громовым голосом, неистовым темпераментом в речах, наполненных неотразимыми доводами и меткими, язвительными репликами, которые находили все больший отклик, перекрикивал судей. Дантон высмеивал утверждения Германа и Фукье-Тенвиля. Страстные слова трибуна склоняли в пользу обвиняемых симпатии не только зрителей, сидевших в зале заседаний, но и толпы, собравшейся около здания Трибунала.

— Мой голос, — гремел Дантон, — должен быть услышан не только вами, но и всей Францией!

В конце первого дня заседаний Дантон потребовал вызова в качестве свидетелей мэра Парижа, министра иностранных дел, более десятка членов Конвента, включая Робеспьера и Ленде (последний мог стать на сторону обвиняемых и раскрыть отсутствие единства в комитетах). Речь Дантона грозила повернуть весь ход процесса. Он не только защищался, он выдвигал обвинения против Робеспьера, Сен-Жюста, Кутона, против Бийо-Варенна, Вадье, Барера и других. Как сообщал Фукье-Тенвиль, предоставленных Трибуналу прав недостаточно, чтобы заставить замолчать подсудимых, «апеллирующих к народу»[580].

Фукье и Герман докладывали Комитету общественного спасения, что процесс принимает неожиданный оборот, особенно в связи с просьбой вызова свидетелей, что «подсудимых нельзя будет утихомирить иначе, как с помощью декрета Конвента о прекращении прений». «Мы просим вас формально предписать нам, каков должен быть наш образ действий относительно этого прошения, поскольку правила судебной процедуры не содержат никаких оснований для его отклонения». Пока же в судебном зале Фукье маневрировал, даже как будто соглашался с вызовом некоторых свидетелей, за исключением депутатов Конвента (и, следовательно, членов комитетов), поскольку, по его словам, сам Конвент выступает в роли обвинителя. Через некоторое время Амар и Булан, пришедшие из Конвента, вручили бумагу, которую Фукье принял с улыбкой, облегченно вздохнув. Он действительно очень нуждался в этой бумаге, поскольку в ней было все, что требовалось.

А произошло вот что. По получении письма Германа и Фукье-Тенвиля Сен-Жюст отправился в Конвент, где, не упоминая о содержании этого письма, заявил, что обвиняемые подняли бунт против суда и что он совместно с Бийо-Варенном раскрыл заговор в тюрьмах. Этот заговор возглавляли генерал Диллон и жена одного из подсудимых Люсиль Демулен с целью спасения подсудимых и убийства членов Комитета общественного спасения. Заявление Сен-Жюста основывалось на показаниях одного заключенного, некоего Лафлота, который позднее был осужден за лжесвидетельство по другому делу. Конвент принял решение: обвиняемые, которые оскорбляют Трибунал, должны удалиться из судебного зала и слушание дела должно продолжаться в их отсутствие. Одновременно было дано указание об аресте Люсиль Демулен.

Заседание 5 апреля началось в половине девятого, а не как обычно в десять часов. Вероятно, это было сделано, чтобы не допустить большого скопления людей. На вопрос Фукье к присяжным, достаточно ли они узнали в ходе судебного следствия для вынесения суждения, те ответили утвердительно. Раздались возмущенные протесты обвиняемых. И тогда Трибунал в соответствии с декретом Конвента постановил вывести их из зала суда. Как ни были покорны присяжные, однако в совещательной комнате между ними возникли споры. Член Конвента Куртуа (которому после 9 термидора было поручено разобрать и опубликовать бумаги, захваченные у Робеспьера и его сторонников) утверждал, что трое из них объявили о своем несогласии с предъявляемыми подсудимым обвинениями и считают их невиновными.

Один новейший американский историк назвал присяжных «тщательно отобранной группой людей, заранее враждебно настроенных и нарушающих данную присягу»[581]. По слухам, Фукье-Тенвиль и Герман даже входили в совещательную комнату, чтобы побороть сомнения присяжных, и показывали им какой-то неизвестный документ, свидетельствующий о виновности Дантона. Когда один из присяжных заколебался, другой спросил его:

— Кто более полезен для Республики — Дантон или Робеспьер?

— Более полезен Робеспьер.

— В таком случае нужно гильотинировать Дантона.

На вопрос, существовал ли «заговор, направленный на оклеветание и очернение национального представительства и разрушение с помощью коррупции республиканского правительства», присяжные ответили «да».

16 жерминаля (5 апреля) все подсудимые, кроме Люлье, были приговорены к смерти. В тот же день им зачитали в тюрьме Консьержери приговор и отправили на гильотину. Когда телега, на которой везли осужденных на казнь, проезжала мимо дома Робеспьера, Дантон громко крикнул: «Ты последуешь за мной, Робеспьер!»

…Закулисная история процесса дантонистов отнюдь не ограничивается отбором присяжных и маневрами с целью заткнуть рот подсудимым. Не исключено, что Комитеты располагали против обвиняемых уликами, которые не были обнародованы. В руки революционных властей попало письмо из миинстерства иностранных дел Англии, датированное «пятницей 13» (сентября или декабря) 1793 г. и адресованное банкиру Перрего из Невшателя (Швейцария), но найденное в бумагах Дантона после его ареста. Письмо уполномочивало произвести оплату нескольких шпионов, обозначенных инициалами. Среди них, по-видимому, не значился Батц. Деньги следовали этим шпионам за «важные услуги, оказанные ими нам en soufflant le feu (в раздувании огня — эта часть фразы написана по-французски, тогда как остальной текст — по-английски. — Е. Ч.) и доведении якобинцев до пароксизмов ярости» (а таковы как раз и были планы Батца).

Бумага, на которой написано письмо, является доводом в пользу его подлинности. Матьез считает, что в конце 1793 г. письмо было переслано Перрего действительному адресату — Дантону, но это лишь одно из возможных предположений. Можно допустить и то, что письмо не было найдено среди бумаг Дантона, а подложено в них[582]. В письме содержалось поручение выдать деньги ряду лиц, включая 180 тыс. ливров некоему «С. Д.». Считали, что речь идет о сокращении «Citoyen Danton» (гражданин Дантон). Однако это не представляется правдоподобным, поскольку другие фамилии проставлены без буквы «С» (первой буквы слова «гражданин»). Возможно, что речь идет об одном из главных агентов д’Антрега и тем самым косвенно английском шпионе — шевалье Депомелле[583]. Однако неясно, знали ли в то время в Лондоне имя Депомелле.

В бюллетене д’Антрега (№ 8. 31 января) говорилось о письме к Дантону из Англии от роялиста графа д’Андре, попавшем в руки Комитета общественного спасения. Банкир Перрего был арестован в декабре 1793 г., но, даже находясь в тюрьме Ля Форс, продолжал давать советы другим арестованным, как спасти свои состояния. Через три недели после ареста Перрего был освобожден декретом Конвента. В январе 1794 г. члену Конвента Ж. Камбону, управлявшему государственными финансами, было поручено проверить бухгалтерские книги Перрего, поскольку было известно, что через него пересылались деньги эмигрантам. В своих мемуарах известный впоследствии банкир Лаффит, тогда служивший у Перрего, утверждал, что Камбон не показал себя строгим контролером[584].

На Перрего была возложена миссия обслуживать торговые связи революционного правительства с заграницей. На деле он поддерживал тесные контакты с банкирами, явно враждебными Французской республике, — с бывшим королевским министром финансов Неккером в Швейцарии и особенно с франкфуртским финансистом Гумпельсхаймером, который по поручению английского правительства оплачивал действия британских агентов, обязанных сеять раздоры и мятежи, в их числе и лиц, выдававших себя за ультрареволюционеров[585]. Перрего уехал в январе 1794 г. в Швейцарию с поручением закупить оружие — он явно был шпионом-двойником. Может быть, поэтому о нем нельзя было сказать открыто на процессе и он в любом случае не мог быть допрошен по поводу письма, адресованного ему, но не обнаруженного помощниками Камбона в его бумагах и позднее найденного (или якобы найденного) при обыске у Дантона.

Высказывалось предположение, что именно Робеспьер использовал в качестве своего агента Перрего, имевшего широкие связи в мире международных финансов — в Лондоне, Амстердаме, Гамбурге, Венеции. Может быть, для облегчения деятельности Перрего был образован по рекомендации Робеспьера центр контршпионажа в Базеле во главе с французским дипломатом Баше.

На судьбу дантонистов весной 1794 г. повлияло и так называемое «письмо Энена», французского посла в Константинополе. Осенью 1793 г. Энен в письме в Париж оправдывался в обвинениях, которые были выдвинуты против него на заседании Комитета общественного спасения. Содержание этих обвинений Энен узнал от испанского дипломата Лас Казаса, который в свою очередь получил эту информацию от д’Антрега. Комитету стало ясно, что в его среде находится предатель. Подозрение пало на Эро де Сешеля. Зададим вопрос, почему члены Комитета общественного спасения сразу же решили, ознакомившись с этим письмом Энена, что предатель находится среди них? Потому ли, что Энен точно передавал содержание прений, которое не могло быть ведомо никому, кроме присутствующих на заседании Комитета? Или потому, что письмо воспроизводило главную суть дебатов — недоверие к Энену (которая, вероятно, могла так или иначе стать известной кому-нибудь из служащих Комитета, хотя он и не слышал прений)? И наконец, не было ли все это результатом крайней подозрительности, с какой в напряженной атмосфере того времени члены Комитета относились друг к другу?

Подозрение Комитета пало на Эро де Сешеля, поскольку он и ранее вызывал недоверие своими связями и поступками. 4 апреля 1794 г. во время допроса Эро председателем Революционного трибунала Германом обвиняемому процитировали письмо Энена, в которое был «добавлен» параграф, где прямо упоминалось имя Эро. Он ответил, что стиль этого письма доказывает его подложность. Письмо, по мнению Эро, было «сфабриковано заграницей, чтобы возбудить подозрения против патриотов и погубить их». Это утверждение Эро не было безосновательным: и после его казни агенты д’Антрега продолжали снабжать графа информацией о заседаниях Комитета. Он позднее намекал, что сведения шли от Лазаря Карно, ведавшего в Комитете военными вопросами.

Бюше и Ру, издатели многотомного собрания документов — «Парламентской истории Французской революции», ссылаясь на голословное утверждение председателя регентского совета Аугсбурга во времена Наполеоновской империи де Гравенреута, предположили, что секретные сведения выдавал Бийо-Варенн. Младший брат Робеспьера Огюстен прислал из Тулона захваченные у одного испанского офицера документы, якобы доказывающие измену Бийо. Однако, когда вопрос обсуждался в Комитете общественного спасения, Бийо-Варенну удалось ловко направить подозрения против Эро де Сешеля[586]. Из крупных историков только Мишле согласился с утверждениями, которые отвергнуты новейшей историографией. Стоит добавить, что Робеспьер, узнав о передаче секретов Комитета врагам Республики, одно время носился с мыслью каждый раз составлять два варианта принимаемых решений — подлинный и мнимый, причем последний распространять среди служащих Комитета общественного спасения[587].

Ж. Годшо, в целом низко оценивающий осведомленность агентуры д’Антрега, вместе с тем склонен приписывать ему немалую роль в событиях периода якобинской диктатуры. По мнению этого крупного французского историка, д’Антрегу, действуя через Лас Казаса, удалось благодаря «делу Энена» посеять семена раздора среди членов Комитета общественного спасения, добиться смерти одного из них — Эро де Сешеля. Однако граф не добился дезорганизации Комитета. Весной 1794 г. д’Аитрег задумал скомпрометировать министра иностранных дел Дефоржа, убедив нейтральные страны в его полной неспособности, и подтолкнуть их к переходу в лагерь открытых противников Франции. Именно этой цели служил сфабрикованный д’Антрегом «доклад Сен-Жюста». В «докладе» рассказывалось, в частности, о колоссальных суммах, якобы истраченных французским правительством на революционную пропаганду за границей. Из текста подложного доклада явствует, что ко времени его публикации граф уже знал о провокационном «деле Энена», сыгравшем свою роль и приведшем к казни Эро де Сешеля[588].

О возможностях и их границах, а также о планах д’Антрега говорит один сам по себе незначительный эпизод, случившийся уже после 9 термидора. Комитет общественного спасения направил инструкции французскому посланнику в Республике Венеция. Эти инструкции сохранились в архиве французского министерства иностранных дел, поэтому можно сравнить их с текстом «инструкций», которые пересылал д’Антрег своим нанимателям. Искажена даже фамилия посланника Жана-Батиста Лальмана, ранее занимавшего дипломатические посты в Мессине и Неаполе. В фальшивой «копии» он значится как Тальмон. Вероятно, роялистский шпион в Комитете общественного спасения не держал в руках эти инструкции и лишь краем уха слышал о них. А вот содержание фальшивых инструкций уже явно плод фантазии д’Антрега. В подлинных документах Лальману предписывалось обратить внимание правительства Венеции на опасность преобладания Англии, Испании и России в Средиземном море. Напротив, в фальшивых инструкциях «Тальмону» рекомендовалось провести секретные совещания с французскими эмигрантами в Венеции, особенно с теми, кто не поднимал оружия против Республики. В числе последних был д’Антрег, и граф явно старался набить себе цену, намекая своим нанимателям, что для него существует возможность переметнуться на службу французского правительства.

Ж. Годшо, изложивший всю историю с подлинными и фальшивыми инструкциями, видит в этом эпизоде дополнительное доказательство того, что агентом д’Антрега мог быть только мелкий служащий Комитета общественного спасения, а именно некий Дерше, занимавшийся шпионажем и в последующие годы. Но Ж. Годшо тут же приводит факт, свидетельствующий о том, что «Парижское агентство» решалось на дерзкие авантюры, говорившие о немалых связях. В то время, как д’Антрег сочинял подложные инструкции французскому посланнику, «Парижское агентство» организовало публикацию в «Монитёре» другой фальшивки — отчета о приеме Лальмана сенатом Венеции, из которого следовало, что этот полномочный представитель революционной Франции рассматривался как частное лицо, вроде эмигрантов-роялистов. Лальман, ознакомившись в «Монитёре» с этой фальшивкой, отправил в Париж возмущенное письмо, протестуя против наглой фальсификации. Словом, вопреки Годшо будет вернее сказать, что историческая наука пока не знает, кто был шпионом в Комитете общественного спасения, кто сумел направить подозрение против Эро де Сешеля, которое оказалось столь кстати для Фукье-Тенвиля во время процесса дантонистов. Сказанное выше относится и к косвенному влиянию на этот процесс со стороны д’Антрега и его агентуры.

Однако куда большее воздействие на процесс дантонистов оказали представления об «иностранном заговоре», сложившиеся в правительственных сферах. Отметим, между прочим, что среди осужденных на процессе дантонистов (а ранее — эбертистов) было непропорционально большое число иностранцев — Клоотс, Проли, Кок, братья Фрей, Гусман, Дидерихсен. В речах Сен-Жюста если не прямо ставился знак равенства между понятиями «иностранец» и «подозрительный» (или даже «вражеский лазутчик»), то во всяком случае они могли истолковываться таким образом. Декрет Конвента, принятый 27 жерминаля, изгонял из Парижа, крепостей и приморских городов наряду с бывшими дворянами также всех иностранцев.

Среди 16 подсудимых на процессе дантонистов, если верить показаниям Шабо, те или иные связи с Батцем имели семеро: кроме самого Шабо Делоне, Базир, Эспаньяк, братья Фрей и Люлье[589]. И почему все же единственным оправданным по суду в конце концов оказался Люлье, связи которого с Батцем были, вероятно, куда более тесными, чем у остальных обвиняемых?

Когда боги жаждут

В своем романе «Боги жаждут». А. Франс с глубоким проникновением в социальную психологию эпохи революции — настроения, страхи и сокровенные надежды людей в жаркие летние месяцы 1794 г. — пытается понять, откуда возникла эта неутолимая жажда крови у чистых, бескорыстных республиканцев, мечтавших о строе свободы, равенства и братства. А в одном ряду с ними — алчные, жестокие, беспринципные политиканы, нетерпеливо рвавшиеся к богатству, почестям, власти в новой Франции. Кровожадность, прямо порожденная политической ситуацией, в которой очутилась робеспьеристская группировка, казалось бы разделавшаяся со всеми своими врагами и вынужденная цепляться за террор, ставший для нее средством самосохранения. А «иностранный заговор» превратился в удобное пугало, в оправдание в глазах народа и в собственных глазах пароксизмов террора, потерявшего прежний революционный смысл. Недаром герой франсовского романа искренний робеспьерист Эварист Гамелен убежден, что недавние процессы над руководителями эбертистов и дантонистами — это суд над вражескими лазутчиками, иностранными шпионами. Так, эбертисты, по его убеждению, «подготовляли вкупе с Питтом и Кобургом воцарение династии Орлеанов… Заговорщик, агент заграницы — это отец Дюшен, унижающий свободу своей подлой демагогией, Дюшен, чья отвратительная клевета внушила многим сочувствие даже к Антуанетте».

«Иностранный заговор» продолжал оставаться реальным фактором политической жизни на протяжении тех почти четырех месяцев, которые отделяют казнь дантонистов от казни робеспьеристов 10 термидора. Правда, в представлениях о заговоре, которые власти пытались внедрить в сознание широких кругов населения, таились несогласованности и противоречия. С одной стороны, официально объявлялось о существовании «иностранного заговора», с другой — по какой-то причине ничего не говорилось о роли Батца. Умалчивалось и о связях политических деятелей, отправленных на эшафот за участие в этом заговоре, с его главарем, кем, по мнению комитетов, был Батц. Официальная версия была отражением скорее целей, которые преследовало правительство, чем реальной действительности.

Что же было тому причиной — занятость членов комитетов другими делами, их разногласия, неслаженность в действиях полицейского аппарата, доставлявшего сведения правительству, засоренность его агентами Батца, из-за чего, быть может, наиболее важные из них так и остались неизвестными? Или, наконец, менявшиеся настроения в верхах, тактические маневры, приводившие то к максимальному раздуванию слухов о заговоре, то, напротив, к приуменьшению его размеров. Накануне ареста эбертистов, 13 марта, Сен-Жюст, как мы помним, произнес речь о заговоре — «О сообществах, состоящих на службе у иностранных держав», напечатанную и распространенную по приказу Конвента по всей Франции в количестве 200 тыс. экземпляров. В этой речи говорилось об огромных масштабах заговора, вдохновителем которого выступало английское правительство. А менее чем через месяц, точнее, через пять дней после казни дантонистов Сен-Жюст торжественно заявил, что больше нет нужды давать суровые уроки. Ко через два с половиной месяца Эли Лакост от имени Комитета общественной безопасности сообщил Конвенту, что все прежние клики являлись лишь ветвями обширнейшего заговора, по-прежнему направленного на ниспровержение Республики.

Террор к этому времени потерял всякое разумное политическое обоснование. После процессов эбертистов и дантонистов никто не мог чувствовать себя в безопасности от угрозы быть обвиненным в контрреволюции. Это касалось любого депутата Конвента, членов обоих комитетов, посылавших людей в Революционный трибунал, что было равнозначно отправке на гильотину. Член Комитета общественного спасения Клод Антуан Приер (из Кот д’Ор) впоследствии писал, что он и его коллеги «не были уверены, что через час не предстанут перед Революционным трибуналом на пути к эшафоту, не имея времени попрощаться с семьей и друзьями… Это были столь трудные дни, что, не видя способа управлять событиями, те, кто лично подвергались наибольшей опасности, вручили свою судьбу непредсказуемым случайностям… В конце концов мы привыкли к этим неразрешаемым проблемам, и для того, чтобы аппарат правительства продолжал функционировать, мы занимались своими текущими делами, как будто перед нами была еще целая жизнь, хотя, по всей вероятности, нам не было уготовано встретить завтрашний рассвет»[590].

Эффективной борьбе с реальной вражеской — иностранной и роялистской — агентурой чем дальше, тем больше препятствовало ставшее «нормой» отождествление с нею всех потенциальных или даже мнимых противников революционного правительства. Вопрос заключался уже не в том, были ли связаны те или иные деятели распавшегося весной монтаньярского блока с иностранными разведками или роялистским подпольем. Им безотносительно к фактическому положению дел, когда они становились обвиняемыми, приписывались эти связи.

Борьба против «иностранного заговора» на деле почти не затрагивала подлинные разведывательные организации. Вдобавок, если ранее репрессии обрушивались на представителей бывших привилегированных сословий — дворянства и духовенства, на верхи буржуазии, тесно связанной со старым режимом, то в 1794 г. большинство отправленных на гильотину составляли выходцы из третьего сословия. Подлинные заговорщики могли случайно угодить в тот широкий невод, которым политическая полиция захватывала тысячи мнимых агентов «Питта и Кобурга».

Примерно с конца апреля власти перестали скрывать, что они считают главой заговора барона Батца, хотя по-прежнему утаивали данные, уличавшие в связях с ним некоторых из казненных руководителей эбертистов и дантонистов.

Нужно отметить бросающиеся в глаза особенности «заговора Батца». Не только большинство лиц, о которых было известно, что они связаны с ним или которым приписывались такие связи, погибли на эшафоте. Исключение представляли, пожалуй, лишь некоторые влиятельные депутаты Конвента вроде Лавиконтери, Бентабола, Симона из Страсбурга, Луи с Нижнего Рейна, преследование которых только по этой причине — контакт с Батцем — могло показаться нецелесообразным. К тому же мы не знаем, насколько серьезными были эти контакты.

С другой стороны, на гильотину были отправлены все лица, доносившие на Батца, вроде Шабо, причем основное содержание данных ими показаний было по каким-то мотивам скрыто от Конвента. Добавим, чем дальше, тем больше интерес к поимке Батца стали проявлять члены комитетов, все более вовлекавшиеся в заговор против Робеспьера.

22 апреля (3 флореаля) 1794 г. Комитет общественной безопасности, действуя по прямому указанию Комитета общественного спасения, обратился с письмом к общественному обвинителю Революционного трибунала Фукье-Тенвилю, содержащим категорический приказ: «Комитет предписывает тебе удвоить усилия, чтобы обнаружить подлинного Батца. Мы желаем любой ценой поимки этого злодея». В письме перечислялись попытки Батца с помощью Мишониса и Кортея похитить королевскую семью из Тампля, отмечалось, что Батц состоит в переписке в Питтом, с вандейцами и другими мятежниками, с эмигрантами и что его «махинации имеют целью добиться уничтожения Национального представительства (Конвента. — Е. Ч.), объекта его постоянной ярости». При допросах подсудимых им следовало обещать освобождение и деньги за сведения, которые привели бы к поимке Батца, и отмечать, что не будет пощады тому, кто знает, но не сообщит, где скрывается этот находящийся вне закона заговорщик[591]. Под этим приказом стоят подписи Вулана, Жаго, Эли Лакоста, Амара, Лавиконтери. Вадье и Жаго в это время еще нельзя отнести к разряду противников Робеспьера, хотя и они тоже через месяц-полтора присоединились к числу его врагов. «Ты уполномочиваешься, — говорилось далее в приказе Фукье-Тенвилю, — предложить помилование Дево, если он укажет, где укрывается Батц». Результаты допроса Фукье-Тенвиль должен был в тот же вечер лично сообщить членам Комитета.

Между тем ощущалось, что какая-то скрытая сила все время вмешивалась в действия властей и путала их планы. (Вечером того же дня, 22 апреля, секретарь Комитета Сенар поспешил предупредить Батца о грозящей ему опасности[592].) В упомянутом письме отмечалось, что одновременно общественному обвинителю направляются бумаги, которые ознакомят его с делом Батца. Приказ-письмо сохранилось, а приложенные к нему материалы исчезли из архивов.

Еще ранее предписание Комитета общественной безопасности о розыске Батца было дано чиновнику Комитета Ж. Доссонвилю. Жан Батист Доссонвиль (или д’Оссонвиль, как иногда пишут его фамилию) прожил долгую жизнь, так сказать, «профессионального» авантюриста, в которой его полицейская карьера при различных политических режимах является лишь одной из составных частей весьма пестрого и красочного целого[593]. До революции Доссонвиль был слугой, после 1789 г. стал содержателем кафе. В 1791 г. он был избран мировым судьей и помогал полиции в поимке изготовителей фальшивых ассигнаций. Одновременно он состоял сотрудником своего рода секретной роялистской контрполиции, созданной адвокатом Л. Д. Колено д’Агремоном для борьбы с противниками восстановления абсолютизма, чем официальная полиция заниматься не могла. В 1792 г. по поручению Людовика XVI Доссонвиль ездил с каким-то секретным заданием в Англию. 10 августа 1792 г. он оказался в числе защитников королевской резиденции Тюильри, когда ее штурмовал восставший народ. За свои контрреволюционные грехи Доссонвиль попал в тюрьму, был предан суду, но ухитрился добиться оправдательного приговора. Очутившись на свободе, Доссонвиль снова поступил на службу, на этот раз в полицию, подчинявшуюся Комитету общественной безопасности. Ему поручали дела, находившиеся на грани между уголовными и политическими преступлениями, прежде всего опять борьбу с фальшивомонетчиками.

Однако он не позволил себе ограничиться столь узкими рамками и занялся финансовыми махинациями вкупе с шантажом. Именно он явился к содержащемуся тогда в тюрьме Ля Форс Эспаньяку и повел переговоры об освобождении бывшего аббата за огромную взятку в 9 млн ливров с уплатой через банк Перрего. Неясно, пришли ли «высокие договаривающиеся стороны» к полюбовному соглашению, но все же Эспаньяка перевели, как мы помним, в частную лечебницу, размещавшуюся на улице Сен-Мар в доме № 22 на окраине Парижа. Пациенты этой больницы и их партнеры обделывали крупные дела, ворочали миллионными суммами. Главным заправилой выступал при этом бывший партнер Эспаньяка, уже упоминавшийся швейцарский банкир Жан Батист Роме[594].

Махинации Доссонвиля показались подозрительными Комитету общественной безопасности, и 6 сентября 1793 г. он опять угодил в тюрьму Сеи-Пелажи, в которой пребывал четыре месяца, до 6 января 1794 г. Счастливый поворот в его судьбе, как это не покажется странным, был явно связан с изменением состава Комитета общественной безопасности— 14 сентября 1793 г. из него были выведены депутаты дантонистской ориентации, будущие герои «дела Ост-Индской компании». Казалось бы, такое очищение Комитета от дантонистов и включение в него сторонников политики террора должно было ухудшить дела Доссонвиля. Оказалось же как раз наоборот. Аферист сумел полностью оправдаться, видимо используя недоверие новых руководителей Комитета к своим предшественникам.

Отметим, между прочим, что, скромно не упоминая о взяточничестве и других подобных своих деяниях, Доссонвиль собственное политическое хамелеонство даже возводил прямо-таки в ранг цивической доблести. Согласно его умозаключению, полицейский обязан верно служить сменяющим друг друга режимам. «Я никогда, — писал Доссонвиль, — не придерживался мнений, отличных от тех, которые соответствуют установленным общественным порядкам и властям, созданным, чтобы их охранять». В другом случае он высказался еще более четко: «Профессия полицейского требует всего, что нужно хорошему комедианту. Она является действительно ролью, приходится последовательно надевать все маски и вместе с тем оставаться самим собой, т. е. честным человеком»[595]. Как легко догадаться, последняя часть фразы, со слов «т. е.», здесь была добавлена в качестве еще одной из масок, неотъемлемых, по мнению Доссонвиля, профессиональных принадлежностей полицейской службы.

Конечно, приведенные выше разъяснения Доссонвиля относятся к другим этапам его бурной карьеры. Нелишне будет очертить ее в немногих словах. В прериале Доссонвиля допрашивали в связи с процессом фальшивомонетчиков, но уголовный трибунал объявил его невиновным. Накануне 9 термидора на Доссонвиля в Революционный комитет секции «Друзья родины» поступило не менее 13 доносов, его кафе считали местом сборища заговорщиков дантоннстского толка, а его самого — сторонником конституционного монархиста Лафайета. (В самом начале революции Доссонвиль действительно выказывал себя поклонником генерала Лафайета[596].) Но тогда все обошлось. Через два года, 10 мая 1796 г., именно Доссонвиль арестовал Бабёфа и Буонарротти, руководителей «Заговора равных», за связи с которыми подвергся репрессиям его бывший начальник Амар.

Однако уже через несколько месяцев, в брюмере, Доссонвиль сам снова угодил за решетку, поскольку располагал сведениями, компрометирующими видных термидорианцев, стоявших у власти. Он вскоре опять стал примерным полицейским служакой и одновременно вернулся на службу к роялистским конспираторам. 18 фрюктидора (4 сентября) 1797 г. Директория произвела государственный переворот — «чистку» законодательных учреждений от неугодных депутатов. Часть из них во главе с известным генералом Пишегрю, вступившим в тайные изменнические отношения с роялистами, была арестована. Некоторые, включая и Пишегрю, были сосланы в Гвиану, к ним присоединили и Доссонвиля, не без основания заподозренного в связях с роялистским подпольем. Вместе с Пишегрю Доссонвилю удалось бежать и вернуться в Европу, но в Германии он был арестован и интернирован австрийскими властями. После Люневильского мира 1801 г. Доссонвиль был выдан Франции… и в очередной раз поступил на службу в секретную полицию первого консула Бонапарта. Министр полиции Жозеф Фуше поручил ему дела перебежчиков из роялистского лагеря, предлагавших свои услуги режиму Консульства. Как раз в это время роялистами был подготовлен новый заговор с целью убийства Бонапарта. В Париж тайно прибыл Пишегрю, который в конце концов был выслежен и арестован.

Доссонвиль пытался подорвать позиции самого Фуше, нравоучительно замечая: «Обычная аморальность полицейских чинов создает настоятельную необходимость наблюдать за их наблюдением за порядком». Однако силы были слишком неравными: Фуше устроил так, что Доссонвиль оказался замешанным в какой-то роялистской интриге, точнее, заподозрен в недонесении того, что было ему известно о заговоре, и был уволен со службы, сослан в провинцию под надзор полиции. Новый перерыв в карьере Доссонвиля затянулся более чем на 10 лет, но в 1814 г., после реставрации Бурбонов, он снова был возвращен в ряды полиции. Его сместили после революции 1830 г. Ему тогда уже было под восемьдесят (умер в 1833 г.). Конечно, последующий жизненный путь Доссонвиля нельзя механически связывать с периодом весны 1794 г., когда ему поручили довести до конца расследование (или, наоборот, затемнение) всех обстоятельств «заговора Батца», но и предшествующий послужной список этого образцового полицейского говорит сам за себя.

Наряду с Доссонвилем в поисках Батца принял участие еще один чиновник Комитета общественной безопасности, Луи-Жюльен-Симон Герон. Этот бывший моряк, «патриот Герон», как он именовал себя, был личностью, не поддающейся однозначному определению, если только не считать его жертвой мании преследования, как полагают некоторые историки. Он был активным участником ряда революционных событий, в отличие от Доссонвиля не защищал, а штурмовал Тюильри. Одно время он укрывал у себя Марата, когда тот подвергался преследованию. Герон был принят, будто бы по рекомендации Марата, на службу в полицию Комитета общественной безопасности. Но вместе с тем его обуяла шпиономания. Он подозревал в занятии шпионажем даже свою неверную жену и просил Сенара отправить ее на гильотину. Герон забрасывал власти доносами, тем более опасными, что он был другом Фукье-Тенвиля.

13 ноября 1793 г. Герон был послан в Бордо в качестве представителя Комитета общественной безопасности и представил неблагоприятный отчет о действиях Тальена, комиссара Конвента. Тальен вместе со своей любовницей, дочерью испанского банкира Каббарюса, занимался различными финансовыми аферами и вымогательствами. По службе Герон был ответственным за крупный буржуазный район Парижа, кварталы которого были расположены вокруг площади Вандом. В этой роли он способствовал осуществлению суровых законов, карающих за спекуляцию, нарушение декрета о максимуме, словом, той ограничительной политики, которая проводилась под давлением обстановки революционным правительством в отношении крупной буржуазии. Но эта политика никак не подорвала ни мощи буржуазии, ни роста ее новой, особо хищнической поросли, богатевшей на военных поставках, перепродаже земли, спекуляциях, на меняющемся курсе ассигнаций. У этой буржуазии было немало защитников и в Конвенте, и в обоих правительственных Комитетах. Естественно, что на действия Герона посыпались жалобы дантонистов, его обвиняли основательно или безосновательно в вымогательстве взяток за избавление от репрессий. Комитет в отсутствие Робеспьера издал декрет об аресте Герона. Однако 30 вантоза Робеспьер, хотя, как он прямо указывал, не был лично знаком с Героном, вмешался и добился фактически отмены декрета. Для этого могли быть политические мотивы, но повлияло, вероятно, и то, что Герои был для Робеспьера постоянным источником информации о происходящем в Комитете общественной безопасности.

Надо предупредить читателя, что некоторые данные о Героне основываются на мемуарах Сенара, к публикации (а возможно, и к фальсификации) которых после его смерти приложил руку Доссонвиль. Сенар, как, впрочем, и Доссонвиль, ненавидел Герона. Сенар именовал его не иначе как «бульдогом Робеспьера». Сам же Герои после термидорианского переворота уверял, что всегда был врагом свергнутого «тирана», что с целью навредить ему он, Герон, вместе с Сена ром расследовал «дело» Катерины Тео, полусумасшедшей старухи, объявившей Робеспьера мессией, что в самый день 9 термидора пытался задержать командующего национальной гвардией Анрио, принявшего сторону робеспьеристов, но был арестован им и выпущен на свободу по приказу Комитета общественной безопасности[597]. Эти оправдания понятны, поскольку уже 16 термидора Бурдон из Уазы обвинил в своей речи в Конвенте Герона в том, что он был шпионом Робеспьера в Комитете общественной безопасности. Через четыре дня после этого Герон был арестован, осужден в прериале, помилован в вандемьере (1795 г.) и умер вскоре после освобождения.

Итак, Доссонвиль и Герон получили приказание о розыске Батца. Как же было подступиться к неуловимому заговорщику? Полиция Комитета общественной безопасности завела своих шпионов в тюрьмах, их обычно вербовали среди заключенных. Крайним усердием они могли надеяться спасти голову или даже завоевать благосклонность властей. Сохранились донесения одного из таких соглядатаев в тюрьме Ля Форс, графа Феррьер-Совбеф, который занимался слежкой буквально с утра до ночи и своими донесениями ускорил отправку на гильотину десятков замеченных в чем-то предосудительном с точки зрения властей или просто доверившихся ему людей[598].

Доссонвиль, получив приказание Комитета общественной безопасности, поручил одному из тюремных шпионов выведать, что знает о Батце его любовница Мари Гранмезон, обещая ей освобождение в обмен на сведения о местонахождении барона. Пытаясь спасти себя, арестованная, которая уже полгода находилась в тюрьме, могла лишь сообщить, что ранее Батц под именем Робера скрывался около Гавра. Другая знакомая Батца, Франсуаза д’Эпремениль, вообще отказалась отвечать на вопросы (обе женщины были казнены в июне 1794 г. в числе других участников «иностранного заговора»[599]). Ничего не могли сообщить о Батце и десятки других лиц, которых обвиняли в сговоре с ним.

Вскоре стало очевидным, что полицейские чины были озабочены поиском не столько самого Батца, сколько подходящего свидетеля, который мог бы выступить на процессе сообщников главы «иностранного заговора». Отыскать нужного доносчика помогали еще два агента Комитета общественного спасения — Дюляк и Брюс дю Монсо. В их служебные обязанности входило постоянное ежедневное наблюдение за поведением судей и подсудимых на процессах в Революционном трибунале. По крайней мере один из них, Дюляк, немного позже принимал активное участие в перевороте 9 термидора, и, если верить его письменному рапорту, написанному годом позднее, именно он лично арестовал Сен-Жюста, Пейяна, председателя Революционного трибунала Дюма и других робеспьеристов в здании Коммуны[600]. По компетентному свидетельству Сенара Дюляк и Брюс дю Монсо также получали деньги от барона. О поручении, данном Дюляку и Брюс дю Монсо, Батц говорит в своих воспоминаниях «Заговор Батца, или День шестидесяти», написанных по свежим следам событий. Однако любопытно, что имена обоих полицейских потом были тщательно зачеркнуты Батцем в рукописи. Дело в том, что ему удалось подкупить обоих сыщиков.

В конечном счете нужный свидетель был обнаружен в лице некоего Луи Гийома Армана. Во время описываемых событий ему было около тридцати двух лет. До революции 1789 г. Арман служил в драгунах и в королевской жандармерии. В первые годы революции он в качестве шпиона-провокатора участвовал в крупной афере по печатанию фальшивых ассигнаций — несколько ее участников были приговорены судом к смерти, а Арман, естественно, оправдан. Вскоре после освобождения в 1793 г. он свел знакомство с Батцем и участвовал в попытках организовать бегство королевской семьи. Арман был знаком с Мишонисом и Корте — ближайшими сообщниками барона. В январе 1794 г. он был арестован в Реймсе как контрреволюционер и в первые дни февраля доставлен по этапу в парижскую тюрьму Ля Форс. Полицейские власти, среди которых было немало знакомых Армана, не могли не знать, что речь идет о платном провокаторе. Одним из его знакомцев был Доссонвиль, с которым они то ссорились, доносили друг на друга, то снова мирились. Незадолго до того, как Армана доставили в Ля Форс, Доссонвиль сам вышел из тюрьмы и стал пользоваться доверием нескольких влиятельных членов Комитета общественной безопасности. 27 марта Армана разлучили с его новыми приятелями и перевели в другую тюрьму, в Бисетру. 11 апреля Комитет общественной безопасности приказал его допросить. Армана посетил Доссонвиль и обещал свободу в обмен на «нужные» показания. А над Арманом, если бы ему удалось избежать гильотины как заговорщику, висел еще один приговор — уголовного трибунала — 20 лет каторги за шантаж и подлоги. Конечно, он был готов к любым «признаниям».

Как уже говорилось, 22 апреля Комитет предписал Фукье-Тенвилю удвоить усилия, чтобы найти и арестовать Батца. После этого Арман и был окончательно избран на роль главного свидетеля на подготовлявшемся процессе участников «иностранного заговора». Несколько ранее, в марте, получив некоторые сведения, вероятно от арестованного полицейского Озана, сидевшего вместе с Арманом в тюрьме, Фукье-Тенвиль вызвал мошенника, чтобы лично допросить его. Сохранился протокол допроса Армана, который заявил, что еще в августе 1793 г. передал полицейскому Станиславу Майяру сведения, позволявшие обнаружить барона. Это соответствовало истине. (Во время допроса через год, в апреле 1795 г., в Страсбурге Арман уверял, что Батц не был арестован на основе его доноса, потому что не кто иной, как Доссонвиль, не исполнил соответствующего распоряжения Комитета общественной безопасности.)

Арман заявил Фукье-Тенвилю, будто бы барон однажды сообщил ему, что передал 100 тыс. ливров Шабо для какого-то общего дела и что он, Батц, имеет возможность организовать бегство королевы и произвести контрреволюционный переворот путем подрыва курса ассигнаций и т. д. Арман показал также, что слышал от Батца о его тесных связях с Эбером, что «он может с ним сделать все, что захочет». Фукье, однако, не использовал показаний Армана, не вызвал его свидетелем на проходившем как раз в эти самые часы процессе эбертнстов. Не использовал Фукье и многие другие свидетельства о связях Эбера с Батцем. А на другой день, 24 марта, Эбер и его сторонники погибли на гильотине.

Арман (как он сам признавался в 1795 г.) под диктовку Доссонвиля 29 апреля (10 флореаля) составил донос, озаглавленный «Беспристрастные наблюдения относительно заговора Батца и его сообщников, или иностранного заговора». В этом доносе фигурировали сведения о тех действиях Батца, которые власти считали целесообразным приписать барону. Арман утверждал, в частности, что Батц имел в своем распоряжении 20 миллионов, полученных от английского правительства. В показаниях Армана в число заговорщиков наряду с действительно близкими знакомыми или сообщниками Батца попали лица, которых власти хотели «подключить» к делу, создав пресловутую «амальгаму». По поручению Доссонвиля «Беспристрастные наблюдения» отредактировал другой чиновник Комитета общественной безопасности, Демонсе, которого секретарь Комитета Сенар в своих мемуарах именует «коварным и опасным проходимцем» (позднее Демонсе стал агентом термидорианца Тальена).

Арман был одним из двух арестованных «сообщников Батца», которые избежали казни. Показания Армана легли в основу доклада о заговоре, который сделал 14 июня (26 прериаля) 1794 г. в Конвенте член Комитета общественной безопасности Э. Лакост. В нем указывалось, что «фракции Шабо и Жюльена из Тулузы, Эбера и Ронсена, Дантона и Лакруа, Шометта и Гобеля являлись вместе с тем ветвями заговора, верховным главой которого был некий барон де Батц, бывший депутат Законодательного собрания, спекулянт и фальшивомонетчик». Докладчик подчеркивал, что Батц «направлял самые черные покушения королей против человечества», что «Шабо, Дантон, Лакруа были связаны с Батцем, их совместные трапезы происходили четыре раза в неделю».

…В ночь с 22 на 23 мая (3–4 прериаля) некто Анри Адмираль стрелял в Колло д’Эрбуа. Сначала Адмираль пытался проникнуть в квартиру столяра Дюпле, где проживал Робеспьер, но Неподкупного не оказалось дома. Так и не найдя Робеспьера, Адмираль вернулся к себе и сделал неудачную попытку покушения на своего соседа Колло д’Эбруа. Возможно, существовала связь между Батцем и Адмиралем. (Его фамилия была, кстати сказать, вероятно, не Admiral, как это часто указывается в литературе, a Admirât[601]). А вечером 23 мая была задержана молодая девушка, требовавшая допустить ее к Робеспьеру. При обыске у нее нашли два перочинных ножика. Имелись данные, что Адмираль был знаком с Пьером-Бальтазаром Русселем, в прошлом агентом барона Батца. Противники Робеспьера поспешили превратить покушение в одно из звеньев заговора Батца. В ходе осуществления этого плана было второпях совершено немало сознательных или случайных ошибок. Так, Бийо-Варенн и Луи из департамента Нижний Рейн писали Фукье, что, по их мнению, Батц скрывается под именем аббата д'Алансона. Начался розыск этого аббата, который не дал результата. Помощники Фукье-Тенвиля допрашивали фальшивомонетчика Пьера-Жозефа Русселя, спутав его с подручным Батца Пьером-Бальтазаром Русселем.

Сам Робеспьер не только не поощрял этих розысков, но, понимая их истинную направленность, даже относился к ним, видимо, враждебно. Характерно, что именно в это время он потребовал отставки Фукье-Тенвиля. Возможно, Неподкупный вообще не верил, что Батц еще оставался во Франции[602].

Меры по разоблачению «иностранного заговора» стали частью борьбы между Робеспьером и формирующейся коалицией его противников. Робеспьер считал некоторых из них участниками «иностранного заговора». Враги Неподкупного, особенно в Комитете общественной безопасности, хотели бы расправами над множеством мнимых участников этого заговора возбудить ненависть к Робеспьеру как ответственному за резкое усиление террора. В этой обстановке был принят закон 22 прериаля (10 июня), устанавливавший ускоренное судопроизводство в Революционном трибунале.

14 июня Лакост представил свой доклад. В тот же день Фукье-Тенвиль получил приказ за подписями Робеспьера, а также Колло д’Эрбуа и Бийо-Варенна, ставшими к этому времени уже врагами Робеспьера, обещать помилование заключенному Дево (секретарю Батца), если он выдаст местонахождение барона. Но Дево повторил, что ему неизвестно, где скрывается Ватц[603].

А. Луиго полагает, что накануне и после принятия закона 22 прериаля Бийо и Колло д’Эрбуа оказали давление на Эли Лакоста, чтобы он ознакомил широкую публику с именем Батца. Именно Бийо побудил Фукье к организации процесса участников «иностранного заговора», намекая, что все это сделано по приказу Робеспьера и неуловимость Батца связана с тем, что он имеет могущественного покровителя, опять-таки имея в виду Неподкупного.

16 июня начался и в тот же день закончился процесс над действительными или мнимыми сообщниками Батца. Собственно, никакого судебного разбирательства не было — всех их после получасового совещания присяжных признали виновными и на основе предписаний закона от 22 прериаля приговорили к смерти. Медленно двигались фургоны, на которых стояли 54 осужденных, выряженные по приказу властей в красные рубахи как «убийцы отечества». На этот раз приговоренные к смерти вызывали сочувствие народной толпы.

Историк А. Летапи считает, что процесс и осуждение лиц, включенных в «амальгаму» в качестве участников «заговора Батца», имели целью «похоронить вопрос о действительном «заговоре Батца»», который тщательно скрывали во время процесса Эбера. Однако зачем надо это делать, если Эбер был прямо назван орудием Батца в докладе Э. Лакоста? В Париже говорили, что даже за убийство королей не посылали на эшафот столько жертв. Закон 22 прериаля стали называть законом Робеспьера. После 9 термидора неоднократно утверждалось, что председатель Революционного трибунала Дюма и общественный обвинитель Фукье-Тенвиль действовали по приказу Робеспьера и Сен-Жюста. Это не соответствует действительности, хотя 24 флореаля (13 мая) Комитет общественного спасения предписал общественному обвинителю каждую декаду представлять ему список дел, которые предстояло обсуждать в Трибунале. Робеспьер через своих сторонников — столяра Мориса Дюпле, у которого он проживал, типографа Николя и других — стремился влиять на выбор присяжных[604].

В июне отношения между Фукье и Робеспьером стали крайне напряженными, в особенности из-за дела Катерины Тео. Сохранилось письмо Германа — одно время председателя Революционного трибунала, а потом главы комиссии по делам гражданской администрации, полиции и судов — от 8 мессидора, явно написанное по поручению Робеспьера. В этом письме Герман просил знакомого судью порекомендовать кандидата на пост общественного обвинителя при Революционном трибунале[605]. Эта попытка не удалась. Фукье остался на своем посту. В отличие от Фукье летом 1794 г. Дюма и ряд других сотрудников этого судебного органа находились в тесном контакте с Робеспьером.

Большинство осужденных летом 1794 г. попало на гильотину по инициативе Комитета общественной безопасности, эмиссаров Конвента в департаментах и общественного обвинителя Фукье-Тенвиля[606]. За девять недель, от 10 июня до 27 июля, Революционный трибунал отправил на гильотину столько же людей, сколько за предшествующие 14 месяцев. Летом 1794 г. перестали обращать внимание на правдоподобность обвинений, предъявлявшихся подсудимым. Иногда они носили характер зловещего абсурда. Например, член Конвента Осселен, арестованный еще 8 ноября 1793 г. за покровительство одному вернувшемуся эмигранту и находившийся с тех пор в заключении, был казнен за участие в заговоре с целью бежать из тюрьмы, перебить членов обоих комитетов, вырвать у убитых сердца, зажарить их и съесть![607] «В то время даже говорили друг другу по секрету, что в Комитете общественного спасения сидит роялист, агент барона Батца, который толкает на казни, чтобы возбудить ненависть против республики»[608]. Все это вполне соответствовало планам Батца.

После казни «красных рубашек» Робеспьер перестал посещать заседания Комитета общественного спасения. Есть ли какая-либо связь между этими двумя фактами?

Мессидорские прелюдии

1793 год прошел под знаком неоднократного давления на Конвент со стороны столичного муниципалитета — Коммуны, выражавшей настроения народных масс Парижа, причем давления, почти неизменно приводившего к успеху, т. е. к полному или частичному удовлетворению высшим законодательным органом страны требований политически активной части столичной санкюлотерии. Напротив, 1794 год проходит под обратным знаком — наступления Конвента и его комитетов на Коммуну. После поражения эбертистов она подвергается чистке и фактически перестает играть самостоятельную политическую роль, которую ей тщетно пытались вернуть в роковой день 9 термидора новые робеспьеристскне руководители, те самые, которые в апреле поставили ее под полный контроль комитетов.

Одновременно сам Конвент, победивший Коммуну, подпадал фактически под контроль комитетов. Используя авторитет, завоеванный Комитетом общественного спасения — организатором победы над контрреволюцией, в обстановке террора, оба комитета, по крайней мере в вопросах о репрессивных мерах, получили возможность навязывать свою волю законодателям. Не приходится сомневаться, что согласие Конвента на усиление террористических мер весной и летом 1794 г., на арест ряда своих членов было вынужденным. Оно было буквально вырвано у него апелляцией к авторитету Неподкупного в соединении с едва прикрытыми или вовсе не прикрытыми угрозами в отношении несогласных как скрытых союзников уже разоблаченных «заговорщиков». В условиях, когда революционная законность была по существу отброшена и заменена полным произволом, хотя и рядившимся в подобие законных форм, несогласие с требованиями комитета могло стать прелюдией к аресту и казни. Свобода прений, выражения мнения в Конвенте была жестко ограничена страхом за собственную жизнь.

Лишаясь действительной, а не мнимой опоры в Конвенте, робеспьеристское ядро комитетов, по меньшей мере с весны 1794 г., теряло массовую базу в столице, хотя это до поры до времени оставалось скрытым благодаря установленному жесткому правительственному контролю над муниципальными органами власти и народными обществами. В этих условиях комитеты стали опираться прежде всего на подчиненную им административную машину и на внушавший страх аппарат репрессий. А это в свою очередь создавало тенденцию к сужению круга лиц, принимавших важнейшие политические решения. В рамках самих комитетов, где все еще преобладали робеспьеристы, согласие ряда членов на террористические меры было вынужденным у одних и принимало форму уклонения от участия в принятии этих решений со стороны других. Наблюдалось и стремление путем ужесточения террора бросить тень на Робеспьера.

Затоплявшие страну все новые волны террора превращали политическую полицию, аппарат репрессий, в центральное звено государственного механизма. Контроль над политической полицией становился все более равнозначным контролю над исполнительной властью вообще. А у исполнительной власти было много шансов установить фактически контроль над законодательной властью, над запуганным «болотом» — большинством Конвента. «Болото» возможно было удерживать и впредь в состоянии покорности, подчинения воле правительственных комитетов, в руках которых был контроль над машиной репрессий, над «национальной бритвой» — гильотиной. Но не приближалась ли ситуация, когда контролировать сами комитеты будет та группа их членов, которая сумеет установить контроль над политической полицией?

В научной исторической литературе обстоятельно исследованы социальные и политические причины термидорианского переворота. Историками довольно подробно изучена история заговора, прослежены действия тех или иных лиц, сыгравших важную или даже решающую роль в событиях 9 термидора. Однако остается еще далеко не выясненной их связь с тем, что получило название «иностранный заговор», и с его не только политическими и дипломатическими последствиями, но и с воздействием на социальную психологию, на мотивы поведения активных термидорианцев. Иными словами, связь между «иностранным заговором» и заговором, приведшим к 9 термидора.

Прогрессивными историками по достоинству оценены бесчисленные нападки на Робеспьера, которые исходили от всех его противников — от крайне правых до самых левых и которые потом наложили отчетливый отпечаток на последующую буржуазную и мелкобуржуазную историографию революции. Особенно большое значение имели злобные выпады против Неподкупного со стороны правых и левых участников контрреволюционного переворота 9 термидора[609]. Однако это вовсе не равнозначно тому, что все факты, приводившиеся в их речах и памфлетах и призванные дискредитировать Робеспьера, являлись клеветническими вымыслами и должны быть отброшены как таковые. В этих выступлениях приводилось немало материалов, в том числе и документального характера, которые требуют тщательной проверки. Они могли иметь совсем другой смысл, чем это представлялось термидорианцам (это относится и к докладу, подготовленному и изданному в 1794 г. комиссией под руководством правого термидорианца Е. Куртуа, которой было поручено разобрать бумаги Робеспьера и казненных вместе с ним его соратников, хотя этот доклад полон подтасовок и фальсификаций).

Несомненно, что Робеспьера никак нельзя считать единоличным диктатором в последние месяцы якобинской власти. Конечно, ему удавалось добиваться в Конвенте одобрения крайне непопулярных среди депутатов мер, вроде санкций на арест дантонистов, разрешения прекращать по желанию судей прения в Революционном трибунале, принятия прериальских законов. Он мог навязывать эти меры, подавив глухое недовольство со стороны не только сторонников побежденных группировок, но и молчаливого «болота». Однако летом 1794 г. он уже не мог позволить себе риск, связанный с требованием голов неугодных депутатов, использовать свое еще сохранявшееся преобладание в комитетах для организации помимо Конвента новых судебных процессов против своих недругов, включая и тех, кого он с полным основанием подозревал в организации заговора против него, что ему казалось равносильным заговору против Республики. У Робеспьера не было намерения распустить Конвент и комитеты — это показало его поведение вечером 9 термидора, долгие колебания, предшествовавшие решению принять вызов со стороны Конвента.

Однако планы Робеспьера объективно вели к сосредоточению действительной власти в его руках. Он вынашивал планы «очищения» от своих врагов Конвента и комитетов, и слухи о подготовке им новых проскрипций несомненно способствовали формированию заговора, приведшего к 9 термидора. Здесь помимо всех глубинных причин сыграл важнейшую роль «человеческий фактор». Противники Робеспьера, по крайней мере их большая часть, действовали, прежде всего руководствуясь инстинктом самосохранения, поскольку альтернативой участию в заговоре и его успеху была только гильотина.

Термидорианцы, возводя всяческую хулу на Робеспьера и прибавляя к былям небылицы, многократно повторяли, что термидорианский переворот был «революцией» против «нового Кромвеля». Сравнение Робеспьера с Кромвелем, громко прозвучавшее в Конвенте 9 термидора, многократно повторялось европейской печатью в предшествующие три-четыре месяца. «Кромвель, — писала газета «Таймс», — всегда утверждал, что подозревает подготовку покушения на свою жизнь, и поэтому получил личную охрану, придавшую протектору внешность носителя королевского сана. Гражданин Робеспьер, видимо, следует такому же плану и станет королем по положению, если не по титулу. Однако между ними есть различие, заключающееся в том, что Робеспьер обратил хваленую Республику в самую воинствующую разновидность деспотизма и поэтому находит более необходимым защищаться против народного правосудия, чем английский цареубийца и узурпатор»[610].

Если отбросить терминологию, характерную для торийской прессы тех лет, то ясно проглядывает уверенность, что развитие событий во Франции идет к установлению режима единоличной диктатуры, который одни в английских правящих кругах считали более приемлемым партнером для переговоров, а другие — менее серьезным противником, поскольку он обладал бы меньшим моральным авторитетом. Именно в этой связи надо рассматривать антиробеспьеристскую кампанию, которую повела «Таймс» в недели, предшествовавшие перевороту 9 термидора. 17 июля газета публикует статью «Характер Робеспьера», представляющую собой сведение воедино всех нападок на Неподкупного. Робеспьер предстает в этой статье как беспринципный политик, который, ловко маневрируя, прокладывает себе путь к власти. Сначала он в союзе с Маратом разгромил жирондистов, потом использовал некоторых из них, чтобы те убедили Шарлотту Корде убить Марата. Робеспьер подстрекал и Эбера, и Демулена, а Дантону, который также стремился к диктатуре, он дал обогатиться, до последнего момента уверял в своей дружбе, а потом погубил его и т. д.[611] Это уж явно было не столько отражением в английских правящих кругах хода событий во Франции, сколько именно пропагандистским материалом против Робеспьера как возможного, наделенного диктаторскими полномочиями правителя Франции. Цитированные строки были напечатаны менее чем за две недели до 9 термидора.

Через много десятилетий член Комитета общественного спасения Б. Барер писал: «Я всегда считал Робеспьера республиканцем… Только с марта 1794 г. мне показалось, что Робеспьер изменил свое поведение. Этому много способствовал Сен-Жюст, и этот наставник был очень молод». Робеспьер выдвинул проект диктатуры, с этого времени «были подорваны все знаки доверия в двух комитетах, и несчастья, которые следуют за раздорами в правительстве, стали неизбежными». И далее Барер замечал: «Это был человек бескорыстный, республиканец в душе, его несчастье произошло из-за стремления к диктатуре. Он считал ее единственным средством предотвратить разгул дурных страстей»[612].

Говоря о «новом Кромвеле», современники подразумевали под этим не столько ликвидирующего новый гражданский строй, сколько установившего свою единоличную диктатуру правителя. Они считали, что культ Верховного существа, верховным жрецом которого стал Робеспьер, был шагом на пути к культу самого Робеспьера.

Сохранившиеся после его гибели бумаги не содержат подтверждения этих обвинений. Тем не менее очевидно, что обвинение в намерении стать «новым Кромвелем» выдвигалось не только потому, что было выгодно победителям 9 термидора, но и потому, что оно вызывало доверие (а возможно, что в него верили и сами участники термидорианского переворота). Основанием для этого было скорее неосознанное чувство, чем сознательное убеждение современников в том, что весь ход событий неизбежно привел бы к установлению режима личной власти Робеспьера, если бы развитие по этому пути не было прервано свержением диктатуры якобинцев. Допустим, что у Неподкупного субъективно не было намерения стать «новым Кромвелем». По некоторым сведениям, он отверг подобное предложение, сделанное ему Сен-Жюстом, но не вели ли именно к этой цели намеченные им планы «очищения» комитетов и Конвента от наиболее опасных его противников? Не повторилось ли бы с этими органами власти то же, что уже произошло с Парижской коммуной, где вслед за устранением Эбера, Шометта и их сторонников власть сосредоточилась в руках Пейяна — прямого ставленника Неподкупного, опиравшегося на автоматическую поддержку депутатов-робеспьеристов?

Трудно представить, чтобы такой опытный политик, как Робеспьер, совсем не отдавал себе отчета, в каком направлении шло это развитие, в какие бы формы ни облекалась в его сознании перспектива установления режима его личной власти, какими бы доводами, исходящими из интересов революции, он ни оправдывал и ни обосновывал в собственных глазах путь, ведущий к личной диктатуре. Считать, что он совсем не видел эту перспективу, — значит очень низко оценивать его ум политика, политического мыслителя, который в других случаях оценивается так высоко (порой и не всегда заслуженно) в прогрессивной историографии. Словом, какими бы корыстными, низменными, эгоистичными ни были цели большинства организаторов переворота 9 термидора, какими бы клеветническими не были их обвинения в адрес свергнутых «триумвиров» (Робеспьера, Сен-Жюста, Кутона), утверждение, что переворот предотвратил переход диктаторской власти в руки Неподкупного, содержало зерно истины. А одним из орудий его диктатуры могла стать политическая полиция.

В революционное время, когда внутриполитическая борьба достигала наибольшей остроты, не раз случалось, что не только резко возрастало значение политической полиции, но и она переставала быть «просто» одним из карательных органов правительства. Политическая полиция приобретала относительную автономию, или начинала служить одной его части против другой, или даже фактически раскалывалась на две, на несколько полиций и вдобавок оказывалась инфильтрованной тайными агентами оппозиционных сил.

Не является случайностью, что первоначально столкновение Робеспьера и его противников в комитетах, тщательно скрываемое от посторонних взоров, приняло форму борьбы между Комитетом общественного спасения и Комитетом общественной безопасности, причем не только внешне, но и по существу за контроль над политической полицией.

Законом, принятым 17 сентября 1793 г., Конвент наделил чрезвычайными полномочиями в сфере «расследований преступлений, производства арестов, содержания тюрем, революционного правосудия» Комитет общественной безопасности. До апреля 1794 г. эти обширные полномочия принадлежали исключительно ему, хотя наиболее важные решения согласовывались им с Комитетом общественного спасения и подписывались членами обоих комитетов. Таким образом, контроль над политической полицией до весны 1794 г. включительно находился в руках Комитета общественной безопасности. «Во все периоды смуты, во время всех гражданских войн, — писал А. Матьез, — политическая полиция выдвигается на передний план в заботах правящих кругов. Политическая полиция была душой террора… Задача заключается в том, чтобы установить связь между политической историей и полицейской историей, сравнить без перерыва день за днем перечень арестов и официальных актов, показать воздействие раскрытия «заговоров» на общую линию поведения правящих кругов»[613]. Надо заметить, что часто понятие «политическая полиция» знаменитый французский историк использовал в расширительном смысле, включая в него также разведку и контрразведку. Это было тогда тем более распространенным словоупотреблением, что исторически политическая полиция обычно выполняла и функции разведывательных служб. Однако в данном случае Матьез явно имел в виду политическую полицию в собственном, более узком значении этого слова.

Аппарат комитетов был заполнен сомнительными лицами. Если в Комитете общественного спасения при приеме в штат требовали (хотя далеко не во всех случаях) наличие минимальной подготовки, то в Комитете общественной безопасности дело обстояло много хуже. Амар и Жаго, в частности, принимали людей без всякой проверки на основе просьб того или иного депутата Конвента, иногда по рекомендации различных секций и народных обществ. Получить обманным путем в этих органах какую-нибудь, пусть даже весьма туманную, рекомендацию оказывалось не столь уж трудным делом. Полбеды было бы, что новые служащие Комитета мало подходили к новой должности — во время революции способные и преданные люди росли с небывалой быстротой. Значительно хуже было то, что немало чиновников Комитетов по своему моральному уровню явно не заслуживали оказываемого им доверия. Взяточничество и — что порой бывало не менее вредным и опасным — канцелярская неразбериха, волокита аппарата Комитета общественной безопасности, естественно, вызывали недовольство Робеспьера. Подозрения Неподкупного еще более возросли, когда он перестал доверять наиболее влиятельным членам Комитета, прежде всего Амару и Вадье, разойдясь с ними по вопросам религиозной политики и другим. В своей последней речи 8 термидора Робеспьер резко обрушился на агентов Комитета общественной безопасности.

Кого же при этом имел в виду Неподкупный? Среди них, безусловно, был уже упоминавшийся выше Сенар. Юрист по профессии, именно он пытался с помощью дела полусумасшедшей старухи Катерины Тео скомпрометировать или по крайней мере представить в смешном свете Робеспьера, которого та считала мессией. Робеспьеру, конечно, было известно, что Сенар для пущего издевательства изменил в документах ее фамилию Théot на Théos («бог» — по-гречески). Робеспьер мог подозревать, что именно он сфабриковал письмо «Богоматери» к Неподкупному. Поэтому, хотя Робеспьер имел своих людей среди штата служащих Комитета общественной безопасности, он решил создать параллельно ему полицию при Комитете общественного спасения. Учитывая растущее число своих врагов, которые могли помешать реализации этого проекта, Робеспьер осуществил его с необходимыми осторожностью и ловкостью.

В первой половине апреля (около 20 жерминаля) на объединенном заседании он потребовал в целях большей централизации административного аппарата создать секцию в составе Комитета общественного спасения. Смысл этого шага, видимо, ускользнул от противников Робеспьера в комитетах, и проект не вызвал возражений. От имени Комитета был сделан соответствующий доклад Конвенту, и на следующий день, 27 жерминаля, был принят отредактированный Кутоном декрет, которым Комитету общественного спасения поручалось инспектирование органов власти и отдельных правительственных чиновников, преследование тех, кто использовал «против Свободы полномочия, которые были им вручены»[614]. Принятие декрета означало резкое сужение прав Комитета общественной безопасности, который как раз и осуществлял такие контролирующие и карательные функции.

Созданным на основе декрета в рамках Комитета общественного спасения Бюро общей полиции руководил ближайший соратник Робеспьера Сен-Жюст. За работой Бюро постоянно следил и сам Неподкупный. Персонал нового Бюро в составе 30 человек был поставлен под начало Огюстена Лежена. Этот 23-летний выходец из Суассона был близким знакомым Сен-Жюста. Несмотря на молодость, за спиной Лежена уже были служба в армии, ранение, служба в штате министерства иностранных дел. Позднее он заделался писателем, а в 1802 г. стал руководителем таможни. После термидорианского переворота Лежена обвиняли в том, что он отправил на гильотину несколько своих земляков. В ответ он опубликовал перечень фамилий дворян из Суассона, внесенных в списки подозрительных и якобы спасенных им от Робеспьера (двое из них были даже арестованы, но через несколько дней выпущены на свободу благодаря заступничеству Лежена). Более того, он даже утверждал, что саботировал усилия Бюро, что туда поступило 20 тыс. заявлений, но благодаря его, Лежена, стараниям лишь по 250 из них были заведены дела и т. д. Большинство этих утверждений не поддаются проверке, но очевидно, что до 9 термидора Лежен пользовался полным доверием Сен-Жюста[615].

В числе чиновников Бюро был Симон, племянник столяра, в квартире которого проживал Робеспьер. Четыре секции Бюро поддерживали регулярную переписку с департаментами и ежедневно представляли доклад Комитету общественного спасения. Бюро имело своих осведомителей, среди которых стоит отметить Руссевиля, связанного с заговором Батца, и молодого Марка-Антуана Жюльена Производство арестов было обязанностью Комиссии гражданской администрации, возглавлявшейся Германом.

Как утверждает осведомленный современник М.-А. Бодо, сразу после принятия декрета Конвентом Робеспьер приказал изъять у Комитета общественной безопасности все досье с делами, относящимися отныне к ведению нового Бюро. В результате этого возникла неразбериха. Приказы об арестах, которые издавались одним из этих органов, отменялись другим, выпущенные на свободу лица вновь заключались в тюрьмы[616]. С помощью Бюро общей полиции Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон могли контролировать действия председателя Революционного трибунала Дюма, общественного обвинителя Фукье-Тенвиля, новых — с марта — апреля 1794 г. — руководителей Коммуны Парижа Пейяна и Флерио-Леско. Противники Робеспьера в Комитете общественного спасения именовали полицейское бюро «синедрионом».

После создания Бюро общей полиции возникли соперничество и скрытая борьба между его представителями и агентами Комитета общественной безопасности. Когда Сен-Жюста в качестве руководителя Бюро сменил Робеспьер, фактически ни одно из дел не передавалось в Комитет общественной безопасности[617]. Он явно стал игнорировать этот Комитет, который также проявлял склонность не сообщать Бюро общей полиции сведения, относящиеся к сфере его деятельности. Полиции обоих комитетов фактически обладали правом арестовывать или освобождать из-под ареста лиц, обвиняемых в одних и тех же преступлениях. До времени своего последнего заседания 7 термидора Бюро изучило 3777 дел, что завершилось 250 арестами и 58 освобождениями из заключения.

Параллельно производились аресты Комитетом общественной безопасности и подчиненными ему народными комиссиями, которые должны были отбирать из числа арестованных лиц, отправляемых в Революционный трибунал. Две комиссии в Париже, созданные приказами 24 и 25 флореаля (13 и 14 мая), представляли по требованию Робеспьера ежедневные отчеты Комитету общественного спасения. Бюро общей полиции было обязано просматривать и окончательно санкционировать представленные списки. Первые из таких утвержденных списков были подготовлены в начале термидора, причем Сен-Жюст согласился, чтобы на этой стадии в их оформлении участвовал Комитет общественной безопасности.

В провинции функции политической полиции выполняли военные комиссии, чрезвычайные трибуналы, которые Конвент решил 19 флореаля (8 мая) упразднить, поручив их обязанности Комитету общественного спасения. Комитет отозвал и «ультрареволюционных» эмиссаров Конвента Тальена, Барраса, Фрерона, Каррье, считая, что своими действиями они «бесчестят революцию». Функции политической полиции в провинции осуществляли также революционные комитеты, поддерживавшие прямую связь с Комитетом общественного спасения, который намеревался контролировать их деятельность и их состав. Революционные комитеты представляли в Бюро общей полиции списки арестованных. Комитет создал новое бюро по делам арестованных во главе с Лезюром. 21 мессидора (9 июля) по приказу за подписями Карно и Сен-Жюста революционные комитеты были подчинены Комиссии гражданской администрации[618].

На создание Бюро обшей полиции как причину напряженности в отношениях двух комитетов указывает в своих мемуарах важный свидетель — неоднократно упоминавшийся выше агент Комитета общественной безопасности Габриель-Жером Сенар[619]. Однако подлинность этих воспоминаний несколько сомнительна: Сенар скончался в 1795 г. в тюрьме. Доссонвиль, о красочной карьере которого нам уже приходилось говорить, передал эти мемуары одному литератору. Он опубликовал их почти через тридцать лет после смерти автора. Кроме того, мемуары свидетельствуют об исступленной ненависти Сенара к Робеспьеру, как, впрочем, и к победившим термидорианцам. По одному этому содержащиеся в них сведения требуют тщательной перепроверки. Если Сенар придавал такое значение полицейскому бюро, непонятно, почему он не упомянул об этом ни в объяснительной записке, оправдывавшей его действия, ни в своих показаниях на процессе бывшего общественного обвинителя Революционного трибунала Фукье-Тенвиля. (Напротив, сам Фукье, линия защиты которого состояла в том, что он выполнял лишь приказы обоих комитетов и не имел никаких личных связей со свергнутыми «триумвирами», отрицал, что у него были какие-то особые дополнительные контакты с Бюро общей полиции[620].)

М.-А. Бодо тоже писал, что ожесточенные столкновения между Бюро общей полиции и Комитетом общественной безопасности были в числе причин, приведших к 9 термидора[621].

Вопрос о Бюро общей полиции фигурировал в нападках на Робеспьера 8 и 9 термидора. Бадье обвинял Робеспьера в том, что, создав свою «общую полицию», он «угнетал патриотов», производил нужные ему аресты. Барер утверждал, что Робеспьер и Сен-Жюст были заняты лишь тем, чтобы руководить «созданной ими общей полицией». Камбон, выступая на том же заседании Конвента, приводил в качестве свидетельства незаконного, по его мнению, преобладания Комитета общественного спасения над другими комитетами Конвента «организованную тираном Робеспьером секцию общей полиции. С ее помощью он пускал в ход свои проскрипции, препятствуя действиям Комитета общественной безопасности, снимал с постов патриотов, которые нередко были уполномочены осуществлять важные меры»[622].

Левые термидорианцы — Бийо-Варенн и Колло д’Эрбуа, когда позднее их стали обвинять в сообщничестве с «триумвирами», также поспешили возложить на них ответственность за создание Бюро общей полиции. В сентябре 1794 г. Бийо-Варенн заявлял: «Конвент знает, что Робеспьер с целью привести к контрреволюции путем террора организовал общую полицию, руководство которой он осуществлял исключительно только с Сен-Жюстом». Этот тезис многие термидорианцы, бывшие члены Комитета общественного спасения, обвинявшиеся своими более правыми сообщниками, повторяли на разные лады. Подобные утверждения содержались в мемуарах, которые Бадье составил уже в годы Реставрации, находясь в эмиграции в Бельгии. Члены Комитета общественного спасения — Барер, Карно и другие — заявляли, что они не подписывали, по крайней мере первыми, в качестве ответственного лица приказы этого Бюро общей полиции, поскольку считали их актами произвола, попытками навязать свою волю Конвенту и т. д.[623]

Одному из чиновников Бюро общей полиции, Клоду Герену, и его помощникам было поручено ежедневно составлять доклады о состоянии Парижа, включая преступления политического и уголовного характера. В отчетах Герена в мессидоре содержатся обвинения против депутатов Конвента[624]. Именно эти доклады дали повод термидорианцам утверждать, что Бюро было превращено в личную разведку Робеспьера. За Бурдоном (из Уазы) после его резкого столкновения с Неподкупным 27 прериаля следили агенты правительства, в частности Герен, который якобы был личным лазутчиком Робеспьера[625]. Куртуа, который разбирал после 9 термидора бумаги Робеспьера и его соратников, в своем отчете от 16 нивоза III года утверждал, что Робеспьер-де имел намерение «сосредоточить всю власть в своем Комитете общественного спасения и добиться понемногу контроля над Комитетом общественной безопасности».

Действительно, ряд сторонников Робеспьера, в том числе глава Коммуны Пейян, предлагали ликвидировать Комитет общественной безопасности[626]. Но сам Робеспьер, видимо, добивался лишь «очищения» этого Комитета. В своей речи 8 термидора в Конвенте, потом повторенной в тот же вечер в Якобинском клубе, Робеспьер говорил: «Что касается меня, то я дрожу при мысли, что враги революции, что прежние проповедники роялизма, что бывшие дворяне, быть может эмигранты, вдруг сделались революционерами и превратились в чиновников Комитета общественной безопасности, с тем чтобы отомстить друзьям родины за рождение Республики и за ее успехи. Было бы весьма странно, если бы мы были настолько добры, что оплачивали бы шпионов Лондона и Вены за их помощь в работе республиканской полиции»[627].

В конце речи, говоря о мерах пресечения действия заговорщиков, Робеспьер заявил, что они имеют «сообщников в Комитете общественной безопасности и во всех бюро этого комитета, где они господствуют, что враги Республики противопоставили этот комитет Комитету общественного спасения и таким образом установили два правительства; что в этот заговор входят члены Комитета общественного спасения; что созданная таким образом коалиция стремится погубить патриотов и родину. Как исцелить это зло? Наказать изменников, обновить все бюро Комитета общественной безопасности, очистить этот комитет и подчинить его Комитету общественного спасения, очистить и самый Комитет общественного спасения…»[628].

При аресте Шабо, Базира и других участников «дела Ост-Индской компании» комитеты приложили усилия, чтобы лишить арестованных депутатов возможности выступить в Конвенте (Конвент должен был лишь задним числом санкционировать их арест). При аресте эбертистов речь шла о лицах, не являвшихся членами высшего законодательного учреждения страны. Лидеры дантонистов были депутатами, но Конвенту опять не позволили выслушать их оправдания, а высказывание, даже вполголоса, такого пожелания Комитеты объявили доказательством соучастия в заговоре. Напротив, приказ об аресте Робеспьера и нескольких его ближайших соратников был издан Конвентом, где они оказались полностью изолированными. В юридическом смысле 9 термидора никак нельзя было считать государственным переворотом, хотя он был по своим последствиям именно таковым.

События развивались с молниеносной быстротой. Когда Анрио промчался по Антуанскому предместью с криком: «Робеспьер арестован, мошенники и негодяи торжествуют!», это «могло вызвать лишь недоумение и беспокойство, потому что никто ничего в тот момент не понял…»[629] Считают, что это не дало возможности мобилизовать сторонников Робеспьера. Но то же самое относится и к сторонникам Конвента. В такой обстановке огромную роль играют непредсказуемые случайности. Однако случайность, которая сломила сопротивление робеспьеристов, оказалась напрямую связанной с их социальной политикой и — с «иностранным заговором».

О более глубоких социальных причинах, приведших к победе термидорианского Конвента над робеспьеристской Коммуной, о колебаниях Неподкупного и его сторонника — начальника парижской национальной гвардии Анрио. которые помешали им использовать благоприятную возможность — примерно в 9 часов вечера 9 термидора захватить Конвент и арестовать главарей заговора[630], а те, напротив, действовали решительно, — в исторической литературе говорилось неоднократно. Особенно важная роль выпала на долю депутата Конвента Леонара Бурдона. Робеспьер писал о нем в сделанных им заметках: «Леонар Бурдон интриган, презираемый во все времена, один из главных сообщников Эбера, неразлучный друг Клоотса… Он однажды пришел просить вместе с Клоотсом об освобождении голландских банкиров Вандениверов»[631]. (Банкир Ванденивер, в 1794 г. отправленный на гильотину, был, как упоминалось выше, связан с Батцем, который имел на счету в его банке 216 тыс. ливров[632].) Бурдон сумел убедить военный отряд секции Гравилье (значительная часть руководства этой секции, на территории которой проживал бедный люд, высказалась за Коммуну), что Робеспьер собирается уничтожить Республику и жениться на дочери казненного короля. «Доказательства» этого, разумеется, никогда не были представлены. Но характерно, что эта, по выражению Матьеза, «смешная басня»[633] могла оказать влияние на отряд национальной гвардии секции Гравилье.

По дороге к зданию ратуши колонна, возглавляемая Бурдоном, повстречала отряд жандармов, принадлежавший к охране Тампля, который примкнул к колонне секции Гравилье. Этот отряд ворвался в ратушу в результате предательства адъютанта командующего парижской национальной гвардией Иоганна Вильгельма Улрика, выдавшего им пароль. В своих показаниях, данных 10 термидора в секции Гравилье, он рассказывал, что в начале 9 термидора исполнял распоряжение Анрио во время занятия его отрядами здания Комитета общественной безопасности, но потом, разобравшись, в чем дело, покинул свой пост. Однако Улрик предпочел умолчать о своих дальнейших действиях, о которых мы знаем из других источников[634]. Небезынтересно отметить, что Улрик был вместе с Эбером частым гостем у банкира Кока. Допустимо усомниться в подлинности фамилии этого иностранца и задать вопрос, почему он руководил жандармами из охраны Тампля. Проникнув в ратушу, авангард жандармов, чтобы скрыть свои намерения, восклицал: «Да здравствует Робеспьер!»[635]

Историки спорят, было ли ранение Робеспьера в челюсть результатом попытки самоубийства или выстрела, произведенного жандармом Меда, а может, еще кем-то из отряда, ворвавшегося в ратушу. Если была попытка самоубийства, Робеспьер направил бы взятое в рот дуло не горизонтально, а вертикально. Существует маска, как будто бы снятая с Робеспьера. Она демонстрирует, что наряду со следом пули, выпущенной в подбородок, о которой говорил Меда, видно и повреждение слева от нижней челюсти — результат выстрела, произведенного сзади. Это ранение не подтверждает подозрения, высказанного еще современниками, причем принадлежащими к разным политическим лагерям, включая бабувиста Буонарротти и роялиста англо-австрийского шпиона Малле дю Пана. Последний писал по свежим следам событий 9 термидора и утверждал, что был заговор заставить Робеспьера молчать вплоть до момента его казни[636]. Робеспьера и его сторонников, объявленных Конвентом вне закона, гильотинировали 10 термидора без всякого судебного процесса. В последующие дни проходили новые казни робеспьеристов. Одна политическая полиция сфабриковала заговоры весны 1794 г., а также «заговор» робеспьеристов, якобы предотвращенный 9 термидора. А другая политическая полиция фактически проглядела и размах, и конкретные очертания вполне реального заговора, приведшего к термидорианскому перевороту.

«Меж двух начальств колеблется усердье»

Если имеется образ, который в сознании и современников, и потомства олицетворял злоупотребление террором, то это были не Фуше и Колло д’Эрбуа, устраивавшие кровавые побоища в Лионе; даже не Каррье с его «утоплениями» в Нанте, где осужденных погружали на баржу, у которой после этого выбивали днище; не председатели Революционного трибунала Герман или Дюма. Это прежде всего общественный обвинитель Фукье-Тенвиль. Кем же был этот человек, ставший воплощением «национального мщения», как было принято говорить в 1793 и 1794 гг., неумолимое орудие закона, как любил представлять себя Фукье-Тенвиль, «людоед», «чудовище», «тигр», «кровопиец», как стали именовать общественного обвинителя после 9 термидора?

Антуан-Кентин Фукье родился в 1745 г. неподалеку от города Сен-Калтен в Пикардии, в селении Эруэль. Он был вторым ребенком в многодетной, довольно богатой дворянской семье. Фукье-Тенвилем он стал называться по названию унаследованных земельных угодий. Фукье избрал карьеру юриста, и после завершения долгих лет работы в качестве писца, что считалось необходимой подготовкой, в 1774 г. мать (отец к этому времени умер) и дядя купили ему за 34 тыс. ливров должность прокурора в Париже. Она давала право выступать в роли частного поверенного в делах. Современники оставили немало свидетельств, рисующих Фукье не только моральным, но и физическим уродом. Его физиономия напоминала морду «дикого осла», уверял один из современников, другой писал, что он был рябым, а его поведение — «притворством желчного хама»[637]. Большинство современных рисунков представляет его в столь же отталкивающем виде. Исключением являются одна или две гравюры, не напоминающие злобные карикатуры. Впрочем, и на этих гравюрах Фукье-Тенвиль предстает в не слишком симпатичном виде.

В 1775 г. Фукье-Тенвиль женился. Жена — Женевьева-Доротея, урожденная Сонье из Перонны, — принесла ему 6000 ливров приданого. К этому времени дела у Фукье пошли неплохо, и он владел уже небольшим состоянием. В 1782 г. Женевьева родила уже пятого ребенка, дочь, прожившую всего несколько месяцев, но сама мать скончалась вскоре после родов. Фукье женился вторично. Новая его супруга — Генриетта Жерар д’Окур — была еще несовершеннолетней. Неизвестны причины, побудившие эту хорошенькую девушку, притом с согласия семьи, выйти замуж за вдовца с четырьмя детьми вдвое старше ее. Однако вряд ли это были чисто материальные соображения: родня дала за Генриеттой 10 000 ливров приданого. К 1791 г. семья Фукье увеличилась еще на троих детей. Между тем его финансовое положение пришло в явный упадок. Он обитал в квартале, где жила парижская беднота. Семья явно нуждалась и, вероятно, жила в это время на приданое жены. Фукье-Тенвиль говорил, что он был тогда больным, чувствовал отвращение к своим занятиям и поэтому продал свою должность. Что стоит за этим решением, осталось неизвестным, как и то, чем именно он занимался в то время. После 9 термидора в печати фигурировало много обвинений Фукье-Тенвиля в том, что в годы до революции он был завсегдатаем игорных домов и притонов, содержал любовниц-балерин, устраивал пьяные дебоши. Эти обвинения позже подхватили правые историки, особенно Ж. Ленотр. Однако кроме старых слухов, порочащих Фукье-Тенвиля, в этих: работах приводились лишь два-три документа, свидетельствующих, в частности, о том, что однажды его и других членов Революционного трибунала (некоторые из них были под хмельком) задержал патруль. Но это вряд ли относилось к самому Фукье-Тенвилю.

…Уже с утра 9 термидора, как и в предшествовавшие сутки, стояла давящая предгрозовая жара. В Революционном трибунале день начался как обычно. В своей канцелярии появился общественный обвинитель Фукье-Тенвиль. Царила привычная рутина. Шли последние приготовления к началу заседаний. Писцы заканчивали снятие копий с обвинительных заключений. В Зале свободы двадцать семь подсудимых должны были предстать перед председателем Трибунала Дюма. Обвинителем выступал Фукье-Тенвиль. Судьбу еще двадцати восьми человек предстояло решить в Зале равенства. Председателем был судья Селье, обвинение поддерживал заместитель Фукье-Тенвнля Гребоваль. Подсудимых оказалось только двадцать три, остальных не удалось разыскать по тюрьмам[638]. Постепенно залы заполнялись другими судьями и присяжными, многие из которых были назначены после принятия прериальского закона об упрощенном судопроизводстве. Жандармы ввели подсудимых.

Все они были выходцами из мелкобуржуазных кругов, служилым людом, интеллигенцией за одним-двумя исключениями — члена Учредительного собрания и бывшего высокопоставленного чиновника финансового ведомства. Обвиняемым инкриминировалось участие в различных преступлениях. Всех подсудимых объединили чисто механически в две группы. Прериальский закон не требовал для такой «амальгамы» никаких доказательств того, что обвиняемые действовали сообща. Один из них обругал патриотов, казнивших короля, другой, директор театра марионеток Луазон, якобы заявил, что меры Конвента — это «свинство», а его жена плохо отозвалась о Марате, третий подсудимый способствовал бегству жирондиста Петиона, четвертый зарыл в саду столовое серебро; остальным инкриминировались скупка зерна и звонкой монеты, фабрикация фальшивых ассигнаций, переписка с эмигрантами — преступления, которые по закону должны были караться смертной казнью.

Зловещая и обыденная процедура с заранее предопределенным роковым исходом началась. Около двух часов, когда заседание в Зале свободы подходило к концу и присяжные собирались удалиться в совещательную комнату для выяснения приговора, вдруг послышался топот сапог, и в залу быстрыми шагами вошел отряд жандармов. Судьи и присяжные остолбенели при виде такого неслыханного нарушения прерогатив и достоинства Трибунала. Не давая времени председателю прийти в себя от изумления, жандармский офицер объявил Дюма, что имеется приказ об его аресте, и предъявил в качестве доказательства документ, содержащий распоряжение Конвента. Жандармы, окружив Дюма, увели его, а заседание пошло своим чередом. Председательское кресло занял другой судья. Известие об аресте Дюма мигом распространилось по зданию Трибунала. Хотя никто не знал причины ареста, новость не показалась ошеломляющей: ведь не так давно был арестован предшественник Дюма на посту председателя — Монтане, все еще находящийся в заключении. Между тем в Зале равенства через полчаса 21 обвиняемый был приговорен к смерти. Оправдан был один человек, процесс одной женщины, учитывая состояние ее здоровья, был отложен. Фукье подписал приказ о казни осужденных и удалился вместе со своими коллегами Селье и Гребовалем. У входа, где толпились любопытные, желающие поглядеть на отбытие фургонов с осужденными, Фукье встретил палача Сансона.

— В Сент-Антуанском предместье происходят волнения, — заявил Сансои. — Поскольку осужденных надо провести через это предместье, я считаю, что было бы разумным отложить казнь на завтра.

— Ничто не должно приостанавливать исполнение правосудия, — ответил Фукье. — Вы имеете вооруженную силу для оказания поддержки при казни. Отправляйтесь в дорогу.

Действительно, отсрочка была бы прямым нарушением закона, требовавшего без промедления гильотинировать всех приговоренных к смерти. Вскоре колесницы с осужденными двинулись в свой путь, а Фукье, Селье и Требоваль отправились на званый обед к бывшему адвокату Лаверню. Там уже находился заместитель председателя Трибунала Кофиналь. Через час после того, как гости сели за стол, явственно послышалась барабанная дробь. Послали слугу узнать, в чем дело. Он вскоре возвратился и сообщил, что шум вызван сборищем рабочих в связи с максимумом[639]. Надо сказать, что за четыре дня до этого, 5 термидора, робеспьеристская Коммуна Парижа утвердила слишком низкую таксацию заработной платы, что вызвало раздражение в рабочих районах столицы. Обед продолжался, но около пяти часов снова стали доноситься звуки барабана — в секциях били сбор. Посланный вторично слуга вернулся с ошеломляющим известием об аресте Робеспьера, его брата, Сен-Жюста, Кутона, Леба. Пораженные гости поспешили разойтись каждый своей дорогой — Фукье отправился во Дворец правосудия, где размещался Революционный трибунал.

Там царили страх и растерянность. По приказу Конвента прибыли солдаты, арестовавшие главу жандармерии Революционного трибунала подполковника Дюмниля. Незадолго до возвращения Фукье в канцелярию общественного обвинителя зашел его бывший заместитель, а с весны 1794 г. — мэр Парижа робеспьерист Флерио-Леско. Он был очень раздосадован отсутствием Фукье-Тенвиля и попросил служащих канцелярии разыскать его, чтобы он прибыл в ратушу. Фукье был в нерешительности. В такие моменты «меж двух начальств колеблется усердье. и преданность вдруг чувствует зазор», говорит Сатана в «Дон-Жуане» А. Н. Толстого. Кто же все-таки является властью? Ответ на этот вопрос было нелегко найти вечером 9 термидора. Надо ли следовать приглашению Флерио-Леско, очень напоминавшему приказ? Фукье не мог еще знать, что Коммуна противопоставляет себя Конвенту. Но вряд ли у него возникли сомнения, что робеспьерист Флерио-Леско, приглашая его к себе, не собирался исполнять волю Конвента. Фукье-Тенвиль решил остаться в своей канцелярии и направил одного из секретарей прокуратуры, Малларме, известить Комитет общественного спасения, что находится на своем посту и ожидает приказаний начальства.

Но комитету, целиком поглощенному борьбой с робеспьеристской Коммуной, было не до Фукье-Тенвиля. Можно лишь догадываться, что передумал в те часы Фукье. Все, что он рассказывал впоследствии о своем поведении 9 термидора в записках, составленных в тюремной камере, для оправдания себя в глазах термидорианцев, было, вероятно, очень далеко от его действительных раздумий в этот роковой вечер. Что же руководило, однако, в те вечерние часы решением Фукье — инстинкт законника, сообразующего свои действия с подчинением инстанции, имеющей юридическое право отдавать ему приказания? Тесные связи с рядом членов Комитета общественной безопасности и — в меньшей мере — Комитета общественного спасения, ставших летом 1794 г. открытыми или скрытыми врагами Робеспьера? Правильно сделанный расчет, на чьей стороне будет победа (если такой расчет шансов вообще был возможным 9 термидора)? Как бы то ни было, выбор оказался верным в том смысле, что позволил Фукье-Тенвилю оказаться в лагере победителей, правда, всего на восемь месяцев отсрочив день своей казни…

Не получая никаких указаний, Фукье в сопровождении нескольких жандармов под проливным дождем отправился в Комитет общественного спасения. Он сообщил находившимся там членам Комитета, в том числе Бийо-Варенну, что остается на своем посту. Но это мало кого интересовало. Члены Комитета знали, что Робеспьер и его соратники были освобождены, что они находятся в ратуше, возле которой сосредоточены вооруженные отряды секций, и с тревогой ожидали наступления этих отрядов на Конвент и комитеты. Фукье вернулся во Дворец правосудия. Мимо окон его кабинета проследовал отряд секции Гравилье во главе с Леонаром Бурдоном, тайно проникший в здание ратуши и арестовавший Робеспьера и его сторонников.

Утром 10 термидора, пробудившись после нескольких часов беспокойного сна, Фукье-Тенвиль узнал, что большинство членов Революционного трибунала принимало участие в выступлении робеспьеристской Коммуны против Конвента. В тот же день Конвент предписал Революционному трибуналу предстать перед Комитетом общественного спасения и общественной безопасности и сообщить о мерах по осуществлению декретов 9 и 10 термидора, поставивших вне закона побежденных «заговорщиков». Поэтому в задачу Трибунала входило лишь устанавливать личность обвиняемых и не медля отправлять их на гильотину. В их числе был недавний председатель Трибунала Дюма. (Освобожденный 9 термидора из тюрьмы по приказу Коммуны Дюма оказался в здании ратуши, когда в него ворвались войска Конвента. Дюма тщетно пытался укрыться в каком-то чулане. Впрочем, мы знаем об этом из доклада Барера Конвенту, которому нельзя верить на слово.)

Как бы то ни было, Дюма вместе с бывшим присяжным Трибунала Клодом Пейяном, ставшим руководителем робеспьеристской Коммуны, а также с бывшим судьей Вивье, который в ночь с 9 на 10 термидора занимал председательское кресло в Якобинском клубе, с бывшим заместителем и другом Фукье-Тенвиля мэром Парижа Флерио-Леско предстали перед своими прежними коллегами, возглавляемыми судьей Селье. Фукье-Тенвиль устроил так, чтобы не он произнес слова, означавшие смертный приговор Флерио-Леско. Все подсудимые, включая Робеспьера и его ближайших сподвижников, были казнены немедля после вынесения решения Трибунала. В числе второй большой группы робеспьеристов, отправленных на эшафот, были снова присяжные и служащие Трибунала. Целый ряд присяжных считался подозрительным, некоторые из них были сразу же арестованы. Этой же участи 12 термидора подвергся бывший председатель Революционного трибунала Герман. Несколько последних месяцев он находился на посту министра внутренних дел и комиссара гражданской администрации, полиции и судов, проводил следствие по поводу пресловутого «заговора в тюрьмах», приведшего к массовым казням[640]. Арест Германа по приказу Комитета произвел полицейский Доссонвиль, о котором много говорилось на предшествующих страницах. Доссонвиль, быстро сориентировавшись в обстановке, не ограничился арестом Дюма и занялся интенсивным розыском судьи Революционного трибунала Кофиналя.

Дело в том, что Кофиналь принимал самое активное участие в выступлении Коммуны вечером 9 термидора против Конвента. Более того, поскольку первоначально в здании ратуши еще не было мэра Флерио-Леско, Кофиналь принял руководство движением. Узнав, что Комитет общественной безопасности арестовал командующего парижской национальной гвардией Анрио, Кофиналь с группой жандармов с саблей наголо ворвался в помещение комитета. Угрожая уложить на месте членов комитета Амара и Вулана, Кофиналь освободил Анрио. В этот момент Кофиналь вполне мог разогнать заседавший тут же рядом Конвент, но не воспользовался этой возможностью. Именно Кофиналь освободил Робеспьера и доставил его в ратушу. Когда ратуша была захвачена войсками Конвента, Кофиналь сумел скрыться, хотя здание подверглось тщательному обыску. На другой день Конвент объявил его вне закона и назначил вместо него на пост заместителя председателя Трибунала Дельежа.

Кофиналь ускользнул и на лодке достиг пустынного островка, где оставался до 17 термидора. Голод заставил его тайно пробраться в Париж, где он обратился за помощью к одному знакомому, которого считал многим обязанным себе. Кофиналь попросил хлеба и убежища. Хозяин дома успокоил его ложными обещаниями, а сам донес на него в секцию. Через несколько часов Кофиналь находился уже в Консьержери. Всю ночь он оглашал камеру неистовыми воплями, жалобами, проклятиями по адресу командующего национальной гвардией Анрио, который, напившись, не использовал 9 термидора возможности взять верх над противниками робеспьеристов, а также по поводу беспечности членов Коммуны. На следующее утро Конвент, узнав об аресте Кофиналя, поручил Уголовному суду Парижского департамента (Революционный трибунал в его прежнем составе был распущен) установить личность Кофиналя. Менее чем через час после этой формальности Кофиналя затолкнули в фургон, отправлявшийся к месту казни. Как-то, приговорив одного учителя фехтования к смерти, Кофиналь снабдил приговор еще и шуткой:

— Ну, старина, попробуй-ка отразить этот удар!

Толпы, бежавшие за телегой с осужденными, кричали Кофиналю:

— Попробуй-ка отрази этот удар!

Естественно, что Доссонвиль, начав розыск Кофиналя, не мог знать всего этого. Зато он быстро выяснил, что делал Кофиналь до того, как вечером появился в ратуше. Этот поиск привел сыщика в дом адвоката Лаверня, где, как мы знаем, Кофиналь и еще несколько человек, включая Фукье-Тенвиля, были 9 термидора на званом обеде. Доссонвиль постарался выдать сам факт участия Фукье-Тенвиля в обеде за свидетельство его измены. В докладе Комитету общественной безопасности Доссонвиль прямо именовал Фукье «предателем» и «заговорщиком»[641]. Возможно, что этот доклад сыграл свою роль в решении участи Фукье-Тенвиля. Как уже отмечалось, большинство руководителей очень разношерстной группы активных участников переворота 9 термидора и не думали о прекращении или ослаблении политики репрессий и лишь несколько позже поняли, насколько выгодно для них выступить в роли противников массового террора. Поэтому в первые дни после переворота не было нужды избавляться от Фукье-Тенвиля, тем более что его никак нельзя было считать близким к Робеспьеру человеком. Напротив, у него были тесные связи с врагами Неподкупного из числа членов обоих правительственных комитетов.

10 термидора бывшие дантонисты потребовали очистки Революционного трибунала от сторонников Робеспьера. На следующий день Эли Лакост от имени Комитета общественной безопасности предложил вообще ликвидировать Революционный трибунал. Напротив, Бийо-Варенн, выступавший по поручению Комитета общественного спасения, считал невозможным упразднить Трибунал, поскольку ему еще предстояло покарать «шайку» сторонников Робеспьера. В конечном счете предложение вернули на рассмотрение комитетов. Вечером того же дня Барер обвинил Робеспьера, что тот якобы был против учреждения революционного правительства и воздал хвалу Революционному трибуналу — «этому спасительному учреждению, которое уничтожает врагов Республики и очищает почву свободе». Заявив, что Трибунал надо не упразднять, а лишь очистить, Барер предложил новый список судей и присяжных, в котором он оставил Фукье-Тенвиля. Однако это предложение натолкнулось на сильное сопротивление Конвента, который отказался одобрить список новых членов Революционного трибунала, представленный Барером[642]. (Это было лишь частью мер по ликвидации революционного правительства.) Вот в такой-то обстановке и появилось уже знакомое нам донесение Доссонвиля, в котором Фукье-Тенвиль именовался «предателем» и «заговорщиком».

Еще через два дня, 14 термидора, по предложению представителя дантонистской группы депутатов Лекуантра был отменен закон 22 прериаля, а другой дантонист, развратник и фат Фрерон, проливший, прежде чем примкнуть к «снисходительным», море крови в Тулоне и Марселе, заявил: «Весь Париж требует от вас казни Фукье-Тенвиля, вполне заслуженной им. Вы отправили в Революционный трибунал гнусного Дюма и присяжных, которые вместе с ним участвовали в преступлении злодея Робеспьера. Я докажу Вам, что Фукье так же виновен, как они. Если президент, если присяжные находились под влиянием Робеспьера, это относится и к общественному обвинителю, ибо он составлял обвинительные акты в том же духе». Фрерон призывал к тому, чтобы Фукье искупил пролитую им кровь. Члены Комитета общественной безопасности, чьим верным и покорным орудием был Фукье, предпочли промолчать. Не раздалось ни одного голоса в защиту бывшего общественного обвинителя. Участь Фукье была решена[643]. Конвент предписал немедленно арестовать его и направить в Революционный трибунал. Интересно, что через два месяца после этого Фрерон послал письмо новому общественному обвинителю Леблуа, которое представляло дополнительные доказательства вины Фукье. Ими оказалось на этот раз то обстоятельство, что тот, мол, добился оправдания двух лиц, отосланных комиссарами Конвента в Марселе (т. е. Баррасом и самим Фрероном) в Париж для предания суду Революционного трибунала![644]

…Фукье-Тенвиль обсуждал в буфете с новым вице-председателем Трибунала Дельежом создавшуюся обстановку, когда один из служащих сообщил ему о только что принятом декрете, предписывающем арестовать общественного обвинителя. Фукье-Тенвиль внешне спокойно принял эту новость, заметив:

— Я вполне спокоен и ожидаю, когда придут меня арестовывать. Он поднялся в свой кабинет и сказал:

— Я отправляюсь в Конвент.

Эти слова он повторил и жене, прежде чем покинуть Дворец правосудия. В коридорах Конвента Фукье подтвердили, что принят декрет об его аресте. В это время в квартиру Фукье ворвались агенты Комитета общественной безопасности. Не найдя его, они начали допытываться, кто предупредил его о декрете Конвента. Пока шло это расследование, стало известно, что Фукье никуда не скрылся, он сам явился в Консьержери и сдался тюремным властям. В тюрьме его встретили враждебными криками заключенные, многие дни проводившие в ожидании вызова в Революционный трибунал и казни:

— Подлец! Злодей!

Тюремщики поспешили запереть Фукье в темную одиночку, приставив к двери камеры жандарма. А на следующий день Фукье-Тенвиль с присущей ему холодной методичностью занялся в камере составлением заявления Комитету общественной безопасности, в котором оправдывался в своих действиях. Это заявление — первое в ряду других — озаглавлено: «Оправдательная записка, адресованная Комитету общественной безопасности Конвента от Антуана-Кентина Фукье, бывшего общественного обвинителя Революционного трибунала, добровольно явившегося в Консьержери и декретом 14 термидора преданного суду Трибунала». Он отвергал обвинение в том, что составлял обвинительные акты против патриотов, что был «одной из креатур Робеспьера и Сен-Жюста» (он, Фукье, даже не знает, где жил последний, а у первого, т. е. у Робеспьера, был только один раз по долгу службы, когда пытались убить Колло д’Эрбуа). Он не имел ни малейшего представления о «заговоре» 9 термидора (в котором термидорианцы обвиняли робеспьеристов), а, напротив, назавтра обеспечил осуществление закона, т. е. отправку на гильотину Робеспьера, Сен-Жюста, Флерио, Пейяна, Дюма, Анрио. Он говорил ранее депутатам Конвента (Мерлену из Тионвиля и Лекуантру), насколько ему «ненавистен деспотизм Робеспьера». Тот даже собирался вычеркнуть его, Фукье, из списка членов Революционного трибунала.

Он, Фукье, не раз указывал Комитету общественной безопасности на суровость прериальского закона. Однако, как общественный обвинитель, он должен был осуществлять законы, иначе его «рассматривали и поступили бы с ним как с контрреволюционером». Он был очень занят в предшествующий месяц и поэтому не мог посещать Якобинский клуб и не слышал ни речей Робеспьера, подготовлявшего заговор, ни «диатриб злодея Дюма». Член Конвента Мартель может подтвердить, что примерно за 8 дней до «заговора» 9 термидора он, Фукье, осуждал деспотическую власть Робеспьера над Комитетом общественного спасения. И далее Фукье-Тенвиль описывал, как он провел 9 термидора, ссылаясь на свидетелей, видевших, что он не покидал Дворца правосудия. «Трудно представить себе более безупречное поведение». Им были составлены обвинительные заключения против всех главных заговорщиков, которые в результате не избежали меча правосудия. И тем не менее он находится в тюрьме, где аристократы именуют его «подлецом» и «злодеем», его, «прирожденного врага всех контрреволюционеров». Ему нечего бояться самого строгого изучения его бумаг. Зачем содержать его далее в заключении? Большинство обоих комитетов знакомо с его принципами и его действиями, и ему остается «лишь полностью положиться на их справедливость»[645].

В своих «мемуарах» и оправдательных записках Фукье пытался отвергнуть одно за другим предъявлявшиеся ему обвинения в нарушении служебного долга. Так, ему инкриминировали приказы заранее воздвигать гильотину и заказывать телеги для осужденных. Дело в том, разъяснял он, что Комитет общественного спасения обсуждал, но так и не принял решение постоянно сохранять гильотину на месте производства казней. Поэтому гильотину каждый раз разбирали на части и отвозили на хранение, причем в места, совсем не близкие от площади Революции, где совершались казни. А для доставки оттуда ее в разобранном виде и установления на прежнем месте требовалось пять, а то и пять с половиной часов. Ему же, Фукье, предписывалось обеспечить казнь осужденных в день вынесения смертного приговора. Как тут быть? Пришлось подыскивать более близкое место для хранения частей разобранной гильотины, чтобы сократить время для ее доставки к месту казни. Этим и определялись его, Фукье, хлопоты, а не тем, что он отдавал приказ о сборке и наладке гильотины еще до начала судебного заседания. То же самое следует сказать и о фургонах — их было нелегко нанять в Париже, вот и приходилось заранее позаботиться, чтобы они, если потребуется, оказались на месте. В другом случае Фукье разъяснял, что вообще какой может быть спрос с него, ведь приговор выносился не им, а судьями и присяжными.

Фукье-Тенвиль попытался использовать в своих интересах обнаружившиеся столкновения между правыми и левыми термидорианцами. 21 термидора (8 августа) председательствующий Мерлен де Дуэ зачитал письмо Фукье с просьбой выслушать его, поскольку он может сообщить сведения, важные с точки зрения общественных интересов и могущие вместе с тем служить для его, Фукье, оправдания. Дантонист Лекуантр немедля поддержал эту просьбу — следует узнать из уст самого Фукье, кто побуждал его к действиям на посту общественного обвинителя. Раздавались голоса протеста — Фукье должен предстать только перед революционным судом, не следует давать ему возможность сеять вражду между членами Конвента. Однако большинство высказалось за то, чтобы выслушать Фукье. Вскоре его доставили из тюрьмы в зал заседания и дали слово. Его показания внесли мало нового.

Главной его целью было возложить всю ответственность на Робеспьера. Именно он заставил его, Фукье, лично представлять ежедневно отчеты о деятельности Трибунала, хотя формально общественный обвинитель был подчинен не Комитету общественного спасения, а Комитету общественной безопасности Робеспьер не раз пытался сместить и арестовать Фукье. Он отнюдь не доставлял Робеспьеру списки лиц, которых следовало предать суду Трибунала. Но у Робеспьера были свои шпионы в Трибунале, прежде всего председатель Дюма. В ходе процесса Дантона Фукье считал необходимым заслушать свидетелей, которых требовали вызвать обвиняемые, но взамен получил приказ сверху, который замкнул ему уста, и он подчинился закону. Дюма предлагал ежедневно судить по 160 человек, уверял, что таков приказ комитета, а он, Фукье, добился, чтобы этих подсудимых разделили на три группы. И так далее. Показания Фукье не произвели впечатления. Делались попытки лишить его слова. Тальен в крайне враждебном тоне подчеркнул, что Фукье, посвященный в разные чудовищные тайны, не сообщил ничего заслуживающе го внимания. «Не стоит его обвинять, его уже давно обвиняет вся Франция». Но его все-таки дослушали до конца — и возвратили в Консьержери.

12 и 13 фрюктидора (29 и 30 августа) Лекуантр, основываясь на документе, написанном Фукье-Тенвилем, обвини а семерых бывших членов комитетов — Бийо-Варенна, Колло д Эрбуа, Ба pepa, Бадье, Амара, Вулана и Давида — в том, что они виновны в преступлениях, вызванных политикой террора. Однако Лекуантр не представил никаких доказательств, помимо записки Фукье. В ответ Бийо-Варенн заявил:

— Кому не видна здесь адская интрига Фукье с целью запятнать нас всех гнусностью своих действий?

Э. Лакост потребовал даже декрета об аресте Лекуантра. В заключение Камбон предложил принять резолюцию, объявляющую обвинения против названных членов Конвента клеветой. Предложение было принято единогласно.

Фукье адресовал свои «мемуары» Лекуантру, но они попали к тому через других членов Конвента (Мерлена де Дуэ, М. Бейля или Луи из департамента Нижний Рейн). Назавтра после обсуждения его обвинений в Конвенте Фукье «из глубины тюрьмы, куда его не следовало заключать», поспешил объяснить, что он никогда не обвинял Амара, Вадье, Вулана в том, что они пытались через председателя Трибунала Германа заставить колебавшихся присяжных проголосовать за смертный приговор Дантону и угрожали им местью комитетов в случае ослушания.

26 фримера (16 декабря 1794 г.), в день, когда Каррье и еще двое обвиняемых были приговорены к смертной казни, общественный обвинитель Леблуа приступил к составлению обвинительного заключения против своего предшественника. Оно включало прежде всего «амальгамы», массовые поспешные осуждения. В этих процессах «обвиняемые по внешности, осужденные в действительности, были казнимы без того, чтобы быть судимыми и осужденными». Фукье обвиняли в подмене одного обвиняемого другим; в приказах еще до суда собирать гильотину и готовить фургоны для приговоренных к казни; подписывать обвинительные заключения, в которые лишь потом вписывались фамилии обвиняемых; в лишении обвиняемых слова, права иметь защитника и вызывать свидетелей. Ему инкриминировали подтасовку списков присяжных, секретное посещение совещательной комнаты, чтобы повлиять на решение присяжных, а также инструктирование свидетелей. Фукье, по словам Леблуа, осуществлял деспотическую власть над всеми служащими Трибунала и принуждал их к незаконным действиям. Фукье ложно утверждал, что некоторые обвиняемые (речь шла о процессе дантонистов) находятся в состоянии мятежа против Трибунала. Он лживо пытался уверить, что существовали заговоры в тюрьмах; добивался принятия «ужасающего» закона 22 прериаля; подбирал из низких, опустившихся лиц доносчиков и с их помощью составлял проскрипционные списки. Он почти всегда противился исполнению отдельных оправдательных приговоров и всячески добивался гибели лиц, признанных судом невиновными.

Леблуа обвинял Фукье в совершении различных должностных преступлений, в том, что он был столь же кровожадным, сколь и склонным к утаиванию денег, пересылавшихся заключенным, в нелегальном хранении этих средств в различных местах, тогда как единственным законным держателем их мог быть лишь секретарь Трибунала; в злонамеренном запутывании отчетности о суммах, прошедших через его, Фукье, руки. Леблуа инкриминировал Фукье пособничество Робеспьеру, Сен-Жюсту, Кутону и другим, якобы «обещавшим обезлюдить Францию». В целом Фукье приписывался заговор против внутренней безопасности государства и французского народа, стремление таким путем ликвидировать представительное правление, республиканский режим, восстановить монархию, попытки путем террора натравить одних французов на других и разжечь гражданскую войну[646]. Все обвинительное заключение было составлено с расчетом заранее опровергнуть главный довод, приводимый Фукье в свою защиту, — что он лишь добросовестно и неукоснительно выполнял приказы комитетов, назначенных Конвентом.

Процесс Фукье начался через два дня после составления обвинительного акта, 28 фримера (18 декабря). Но как раз в этот день Конвент принял решение обновить состав Трибунала. Процесс был прерван в самом начале, и Фукье возвращен в тюрьму. 28 декабря 1794 г. Конвент принял решение о реорганизации Революционного трибунала. Судьи Трибунала должны были быть вызваны в Париж из провинции, и срок их полномочий не должен был превышать трех месяцев. Термидорианцы стремились подчеркнуть в изменениях, которые были произведены в политическом курсе после свержения робеспьеристов, самую выигрышную перемену — прекращение ежедневных массовых казней. Новым председателем Трибунала стал Ажье, в прошлом судья, уволенный в отставку после свержения монархии 10 августа 1792 г. и восстановленный в должности лишь после 9 термидора. Он заявил, что в прошлом Трибунал лишь как бы случайно карал отдельных виновных, одновременно посылая на смерть тысячи ни в чем не повинных людей[647]. Трибунал действительно перестал быть орудием массового террора. Если с апреля 1793 г. по 9 термидора Трибунал осудил на смерть свыше двух тысяч шестисот человек, напротив, судьи Трибунала, назначенные по закону 28 декабря 1794 г., послали на гильотину 17 человек.

Этот факт не означал ограничения казней по приказу термидорианских властей. Участников выступлений рабочих предместий Парижа весной 1795 г. судила военная комиссия. В том же году военными судами, или без всякой судебной процедуры, были приговорены к расстрелу взятые в плен роялисты. Но ежедневным публичным казням на площади Революции пришел конец. Что же касается 17 смертных приговоров, вынесенных обновленным Трибуналом, то среди них была некая Мария Жаке, обвинявшаяся в шпионаже. Остальные шестнадцать были Фукье-Тенвиль и лица, считавшиеся соучастниками его преступлений. Чтобы продемонстрировать беспристрастие нового Трибунала, во время суда над прежним общественным обвинителем старались соблюсти все требуемые законом процессуальные формальности. Этим подчеркивалось отличие от суммарного разбора дел в бытность Фукье общественным обвинителем. Было вызвано большое число свидетелей — секретарей и писцов прежнего Трибунала, чиновников канцелярии общественного обвинителя, юристов, тюремщиков и кучеров фургонов, отвозивших осужденных на гильотину, жандармов, помощников палача, служащих буфета, полицейских провокаторов, подвизавшихся в тюрьмах, и лиц, которые по воле случая избежали обвинительного приговора и казни.

Показания подавляющего большинства свидетелей, а это были свидетели обвинения[648], являлись крайне неблагоприятными для Фукье. Одни из них имели основание ненавидеть бывшего общественного обвинителя, на других, возможно, влияла атмосфера враждебности, давно сгустившаяся вокруг Фукье. Тем не менее нет основания подвергать сомнению то, что рассказывали свидетели, может быть отбрасывая лишь отдельные преувеличения. В целом же показания рисовали человека, который если не упивался своей кровавой работой, то рассматривал ее как рутинную деятельность — пусть и в необычных условиях революции — и считал ее крайне полезной, который пытался заставить бесперебойно функционировать машину уничтожения от момента доставки подсудимых из тюрем до их обезглавливания на площади Революции. Неутомимый работник, Фукье рассылал в день по 80–90 писем (впрочем, десятки и сотни писем он оставлял без ответа, даже не распечатывал конверты), и это помимо участия в судебных заседаниях, ежевечерних докладов комитетам и тысячи других дел. Фукье явно бравировал образцовым, методическим исполнением своего «долга».

Возможно, что в его понимание долга входило запугивание подчиненных, недостаточно усердно выполнявших его приказы, угрозы, что им придется разделить участь контрреволюционеров, «снисходительных» и т. п. Негодование по поводу отдельных оправдательных приговоров нередко приправлялось частыми высказываниями, что намечаемые на ближайшую неделю сто, двести, триста казней, мол, упрочат Республику и революцию. Обвиняемые превратились для него в единицы, составляющие сумму лиц, которых надо было ежедневно отправлять на эшафот. Поэтому он с такой легкостью приговаривал к смерти людей, оказывавшихся просто однофамильцами внесенных в список. Все это сопровождалось выглядевшими как чудовищное лицемерие проявлениями «гуманности», также предписанными законами. Как уже указывалось, Фукье заказывал помощнику палача еще утром, до начала судебного заседания и тем более до вынесения приговора, нужное количество фургонов для отправки осужденных на гильотину. Однако на каждой телеге везли не более семи человек, иначе приговоренные к смерти будут испытывать излишние страдания от тесноты. Фукье в соответствии с законом настаивал на том, чтобы гильотинирование производилось в день вынесения приговора, на приведении его в исполнение в течение одного-двух часов, дабы (опять-таки из соображений гуманности) сократить осужденным время предсмертного томления и агонии.

Быть может, это демонстративное изображение себя слепым орудием закона было для Фукье следствием не столько внутреннего убеждения, сколько своеобразной игры с самим собой, самоубеждения в полезности своих действий. А может быть, не столько самооправдания, сколько попытки обелить себя в глазах окружавших на случай, если придется нести ответ за содеянное.

— Ужасно гнусное ремесло! — повторял Фукье после принятия закона 22 прериаля о своих занятиях. — Жестокое время, оно не может долго длиться.

Уже известный нам секретарь Комитета общественной безопасности Сенар показал, что он слышал, как Фукье, идя вместе с ним и другим полицейским, Героном, и рассуждая о «победах, одержанных гильотиной», заметил, что доволен ее успехами. Однако на нее взошли известные патриоты, а другим еще предстоит взойти.

— Я опасаюсь, — добавил Фукье, — как бы со мной не сыграли подобную шутку. Я видел тени некоторых патриотов. С недавнего времени мне кажется, что эти тени преследуют меня. Чем все это кончится? Я ничего не знаю об этом[649].

На основании показаний свидетелей общественный обвинитель нового Трибунала Жюдиси составил 4 жерминаля новый обвинительный акт против Фукье и 29 его сообщников. Он в целом повторял уже выдвинутые ранее обвинения. 8 жерминаля в том же зале, где Фукье выступал столько раз обвинителем, начался его процесс совместно с еще 23 бывшими судьями и присяжными Трибунала (шестеро обвиняемых скрывались от термидорианской юстиции). Судья и присяжные, прибывшие из провинции, были настроены явно против революционного правительства и террора в период якобинской диктатуры. Суд демонстративно, для контраста с действиями прежнего Революционного трибунала, тщательно проверил все пункты обвинительного заключения. Подсудимым было разрешено иметь адвокатов, вызваны 419 свидетелей. Суд длился долго — целый месяц и девять дней (от 8 жерминаля до 17 флореаля).

Процесс был заполнен острыми стычками между представителями обвинения и Фукье, который не раз разражался гневными выкриками и взрывами ярости, попытками, как в былые дни, подавить волю свидетелей. Однако в целом линия защиты Фукье была заранее обречена на неудачу, и не только из-за заведомой враждебности судей и присяжных. Общественный обвинитель не рискнул сказать ни слова, которое звучало бы как оправдание террора, столь усердно проводившегося им на его посту. Поэтому защита Фукье сводилась к утверждению, что он был лишь исполнителем приказов правительства — Комитетов, назначенных Конвентом, что это являлось его «служебным долгом», а также к попыткам оспорить факты, доказывающие, что он нередко выходил за пределы этого «долга». Фукье старался отрицать свою роль в казни отдельных, пользовавшихся известностью и симпатиями людей, против которых вообще не было выдвинуто никаких конкретных обвинений. Однако документы уличали его в том, что он не только не пытался спасти этих лиц, а, напротив, всячески способствовал их гибели. Часто он отрицал совершенно очевидное — даже собственную подпись на незаполненных бланках со смертным приговором, твердил, что заказывал телеги для осужденных еще до начала заседаний только потому, что в Париже испытывался недостаток в фургонах. В заключительном слове Фукье снова возложил всю вину на прежних членов комитетов — уже отправленных в ссылку Барера, Бийо-Варенна, Колло д’Эрбуа и других, находившихся в тюрьмах. В их отсутствие он, Фукье, был представлен «главой заговора, о котором никогда ничего не знал». Его сделали-де козлом отпущения.

17 флореаля (6 мая) Трибунал приговорил к смерти Фукье и еще пятнадцать обвиняемых, в том числе прежнего председателя Революционного трибунала Германа и судью Селье. Осужденные просили казнить их в тот же день, но было уже слишком поздно. Фукье-Тенвиль оставил записку: «Мне не в чем себя упрекнуть. Я всегда подчинялся законам. Я никогда не был креатурой ни Робеспьера, ни Сен-Жюста. Напротив, четыре раза я находился на грани ареста. Я умираю за свою родину без упреков и удовлетворенным, позднее признают мою невиновность»[650].

В работах, авторы которых пытались опровергнуть «термидорианскую легенду» о Фукье, приводились его письма к жене, которые рисуют жестокого прокурора преданным супругом и отцом семейства, письма к нему как общественному обвинителю, письма-просьбы за родных и близких, друзей, выражающие уверенность в его беспристрастии, в том, что он не покарает невиновных. (Стоит ли эту уверенность, выражавшуюся в разгар террора, принимать за чистую монету?) Предпринимались изыскания с целью доказать, что вовсе не Фукье-Тенвилю принадлежала мысль воздвигнуть в зале заседаний Революционного трибунала платформы, на которых было бы возможно разместить одновременно 150 подсудимых, что, мол, эта идея принадлежала председателю Трибунала Дюма и что платформы вдобавок были разрушены почти сразу после их сооружения. (Доказательствами считаются письменные показания Фукье-Тенвиля, когда он сам сидел в тюрьме, ожидая неминуемых суда и казни…)[651]

Большего внимания заслуживают отдельные свидетельские показания, поскольку они никак не могли быть продиктованы желанием угодить судьям, крайне враждебным Фукье. Вдова буфетчика Трибунала заявила о Фукье: «Он облегчал положение несчастных заключенных»[652]. Бывший секретарь отдела прокуратуры Революционного трибунала В.-Д. Дюшато, занявший в реорганизованном после термидора Трибунале должность судебного исполнителя, показал на процессе: «Я видел Фукье, принимавшего участие и выказывавшего много милосердия в отношении отцов отчаявшихся семей, которые ходатайствовали за своих детей, арестованных за какие-то сказанные ими слова»[653]. Показание члена Конвента Мартеля: «Я видел Фукье действующим в соответствии с принципами справедливости и гуманности. Я поддерживал связи с ним, чтобы спасти жизнь невиновных»[654].

Некоторые историки считали, что на процессе дантонистов Фукье действительно хотел заслушать свидетелей, вызова которых добивались подсудимые и показания которых могли повлиять на ход процесса, но этому помешал Сен-Жюст, добившийся принятия Конвентом закона, который позволял Трибуналу прекращать прения[655]. Эти историки упоминают дело 94 жителей Нанта, уцелевших из группы в 132 человека, которые были отправлены Каррье в Париж в конце ноября 1793 г., но предстали перед Революционным трибуналом уже после термидора, в сентябре 1794 г. Председатель Трибунала Герман, ознакомившись с выдвинутыми против них обвинениями, считал неизбежным их осуждение и беспокоился только о том, удастся ли послать такое большое число людей на гильотину в тот же день, а заставлять их целые сутки томиться в ожидании казни противоречило, как он докладывал членам Комитета общественного спасения, «нашим принципам». Между тем Фукье целых семь месяцев 1794 г. оттягивал появление жителей Нанта перед Трибуналом, считая, что не представлены достаточно веские доказательства их вины. Так уверял Фукье, когда сам предстал перед судом, и его заявление подтверждает в своих показаниях секретарь отдела прокуратуры Революционного трибунала. В случайных разговорах со служанками в буфете или в признаниях матери, в словах, оброненных дочери, Фукье говорил о том, что он тяготится своими зловещими обязанностями и если бы смог, то подал в отставку.

Чем были вызваны эти припадки слабости — укорами совести, сомнениями в оправданности той политики, которой он служил с рвением педанта-законника, чуждого всяких сантиментов? Или опасением, что при быстрой смене партий у власти ему самому настанет очередь свести знакомство с «национальной бритвой»? Что же касается отдельных жестов великодушия, то с большей долей вероятности каждый из них мог иметь свои особые причины, которые не находили отражения в сохранившихся документах. Это вовсе не обязательно была, в частности, прямая коррупция. Обвинение в продажности выдвинула в своих «Мемуарах» мадам Ролан. Эта талантливая и неукротимая в своей ненависти к якобинцам женщина, входившая в тесный круг главных руководителей Жиронды, писала свои воспоминания в тюрьме, в ожидании суда и гильотины. Она утверждала: «Общественный обвинитель Революционного трибунала Фукье-Теивиль, известный своим дурным поведением и бесстыдством, с которыми он без основания составлял обвинительные акты, получал обычно деньги от заинтересованных сторон. Мадам Рошуар заплатила ему 80 000 ливров за эмигранта Мони. Фукье-Тенвиль получил эту сумму, Мони был казнен, а мадам Рошуар предупредили, что, если она проговорится об этом, ее посадят туда, где она больше не увидит дневного света»[656]. Хотя мадам Ролан ненадежный свидетель, ее трудно заподозрить в сознательном искажении фактов. К тому же свои сведения она, вероятно, почерпнула от мадам Монтане, супруги бывшего председателя Революционного трибунала, считавшей Фукье-Тенвиля виновником ее ареста[657].

Монтане был смещен с поста и заключен в тюрьму из-за донесения, посланного общественным обвинителем 29 июля 1793 г. Конвенту. В этом донесении Монтане инкриминировалось изменение текста смертных приговоров Шарлотте Корде и девяти жителям Орлеана, признанным виновными в покушении на члена Конвента Леонара Бурдона, с целью исключения из этих вердиктов пункта о конфискации имущества. Арестованный Монтане признал справедливость обвинения, ссылаясь в свое оправдание лишь на отсутствие преступных намерений. Тем не менее напрашивающимся объяснением поведения Монтане был подкуп, как раз именно то преступление, в котором позднее его жена обвиняла Фукье-Тенвиля. Одержав победу, Фукье, однако, не погубил поверженного противника. Он отложил процесс Монтане, фактически заставил забыть о нем. На процессе Фукье-Тенвиля Монтане заявил: «Я ему обязан жизнью»[658].

К этой аргументации, приводимой историком Г. Флейшманом, надо добавить, что и графиня Рошуар менее всего может считаться особой, показания которой заслуживают особого доверия. Все старания врагов Фукье-Тенвиля доказать, что он был взяточником, остались безрезультатными. Однако очевидно, что он «прикрывал» неблаговидные дела членов Комитетов вплоть до сокрытия следственных документов, содержавших показания, которые компрометировали этих высокопоставленных деятелей. Трудно сказать, пытался ли Фукье таким путем заручиться их покровительством или использовать это как средство для шантажа таких лиц. По всей вероятности, и то и другое. Быть может, лучшим опровержением обвинения в коррупции служит тот факт, что Фукье-Тенвиль, который был заботливым супругом и отцом, оставил свою семью без всяких средств к существованию. Чтобы понять психологию общественного обвинителя, надо избегать и повторения термидорианской клеветы, и попыток апологии такой мрачной фигуры, как Фукье-Тенвиль.

Фукье, как и весь Трибунал, в разное время подчинялся политическому курсу разных партий и обращал меч правосудия против различных группировок. Первоначально он являлся орудием подавления монархистов различных мастей, потом главной мишенью стали жирондисты, затем представители различных фракций якобинского блока. Последнюю из них — робеспьеристскую — добивали уже победившие термидорианцы с помощью того же Трибунала. При этом, конечно, производилась постепенная смена состава судей и присяжных (многим из которых в свою очередь предстояло предстать перед Трибуналом уже в качестве подсудимых). Однако смена происходила обычно не сразу, после переориентировки Трибунала на преследование тех лиц, по рекомендации которых попали на свои должности и судьи, и присяжные. Назначенный одной партией, Трибунал не раз творил волю другой партии, сменившей первую у кормила правления. А одновременно Трибунал карал сотни, тысячи людей, более или менее случайно попавших под колеса машины террора.

…Огромная толпа сопровождала 18 флореаля (7 мая 1795 г.) три телеги с осужденными. Раздавались гневные возгласы: «Верни мне моих родных, брата, мужа, жену, мать, отца моих детей», «Присоединись к своим жертвам, злодей!» Напоминая об упрощенном судопроизводстве на основе прериальского закона, Фукье кричали, что через две минуты будут «прекращены прения» о нем, издевательски вопрошали, достаточно ли он «просвещен» насчет происходящего. Фукье не молчал. По словам правительственного органа «Монитёр» от 21 флориаля, Фукье, бледный, с горящими глазами, отвечал «самыми страшными предсказаниями». Один из очевидцев передает, что Фукье крикнул толпе: «Гнусные канальи, пойдите поищите хлеба!», намекая на голод, усилившийся после 9 термидора в результате отмены максимума. Эти слова были брошены толпе после первого (жерминальского) и незадолго до второго (прериальского) восстания парижских предместий, жестоко подавленного войсками термидорианского Конвента.

Фукье был казнен последним. Палач, подчиняясь яростным крикам собравшихся, схватил за волосы отрубленную голову Фукье и показал ее парижанам. Было 11 часов утра. Существует мрачная легенда, будто имя Фукье-Тенвиля было вписано в незаполненный бланк, содержащий приказ о казни и подписанный самим Фукье в бытность его общественным обвинителем…

Термидорианцы пришли к власти под лозунгом прекращения террора. Однако при расправе с Робеспьером и его сторонниками победители не утруждали себя судебными формальностями. А когда весной 1795 г. было подавлено последнее выступление парижских предместий, для суда над инсургентами была создана Военная комиссия. Термидорианский Комитет общественной безопасности потребовал, чтобы она действовала без «медлительности, несовместимой со справедливым и устрашающим характером, который должна иметь Военная комиссия во время мятежа»[659]. За 21 день комиссия рассмотрела 98 судебных дел и вынесла 20 смертных приговоров. Комиссия выслушивала только тех свидетелей, которых считала нужным вызвать; защиты не полагалось, приговоры приводились в исполнение в тот же день[660].

Десять полиций Наполеона

С 1789 г. Западная Европа вступила в эпоху буржуазных революций, приведших к окончательной победе и утверждению капиталистического строя. В эту переходную эпоху, когда правительства постоянно находились под угрозой своих противников, политическая полиция превратилась в широко используемое орудие подавления оппозиции.

Жозеф Фуше, вступая в 1798 г. на пост главы полиции, решил сразу передать старшим чиновникам своего министерства все функции, не имевшие политического значения, оставив себе исключительно сферу «высшей (государственной секретной) полиции», занимающейся борьбой против легальной и нелегальной оппозиции, против заговоров роялистов и иностранной агентуры. Политическая полиция в лице ее министра сыграла, таким образом, важную роль в подготовке переворота 18 брюмера (9 ноября 1799 г.). Уже известный нам Монгайяр утверждает в своих мемуарах, что 18 и 19 брюмера Фуше передал Наполеону денежную наличность своего министерства и тот уехал в Сен-Клу, где разогнал законодательные палаты, имея 500 тыс. ливров. Изменив Директории и немало способствуя успеху переворота 18 брюмера, Фуше вскоре вызвал серьезные подозрения у первого консула Наполеона Бонапарта. И с полным на то основанием. Огромный полицейский аппарат, созданный Фуше, работал прежде всего на своего хозяина, и лишь в той мере, в какой ему это было выгодно, — на Наполеона. Первый консул решает отправить Фуше в отставку, а чтобы сделать ее менее обидной для этого опасного человека, ликвидирует и само министерство полиции (на деле его функции были переданы ряду других учреждений). Но обойтись без услуг Фуше оказалось не так-то легко, и уже 18 июля 1804 г. в официальной газете «Монитёр» было объявлено: «Сенатор Фуше назначен министром полиции… Министерство полиции восстанавливается».

Наполеон, ставший императором, не раз пытался напоминать ловкому, полезному, но неверному слуге, что министры должны быть только исполнителями воли главы государства. Фуше льстиво и вкрадчиво поддакивал:

— Если бы Людовик XVI поступал так, он был бы еще жив и сидел бы на троне.

Наполеон удивленно поднял брови, услышав эти слова из уст «цареубийцы», бывшего члена Конвента, голосовавшего за казнь короля.

— Но я полагал, — заметил Наполеон, — что вы были одним из тех, кто отправил его на эшафот.

— Государь, это была первая служба, которую я имел счастье оказать вашему величеству, — находчиво ответил невозмутимый и лукавый министр.

Подсчитать затраты Наполеона на секретную полицию не представляется возможным за отсутствием необходимых данных. Однако даже в пределах ассигнований только на министерство полиции расходы на секретные цели далеко превосходили суммы, выделявшиеся на выполнение официально признанных функций этого министерства. Даже в относительно «спокойном» 1807 г. они составляли соответственно 3 530 тыс. и 759 тыс. франков, на политическую полицию тратилось в пять раз больше средств, чем на все остальные обязанности министерства Фуше[661].

По словам Стендаля, Наполеон создал пять полиций, контролировавших друг друга, а именно министра полиции, первого инспектора жандармерии, префекта полиции, генерального директора почт и, наконец, личной полиции императора. Последующие исследования показали, что приведенный Стендалем список надо увеличить более чем вдвое, включив в него придворную полицию, военную полицию, полицию министерства иностранных дел и еще несколько других.

Фуше столкнулся с тем, что часть многочисленного штата министерства полиции была принята на службу его предшественниками, другая была тайно завербована соперничающими полициями. Ни тех ни других обычно было нельзя, не вызывая подозрений, уволить без веских причин. Министр делил своих подчиненных на преданных ему, врагов и нейтральных. Первым поручалось выслеживать вторых и в ряде случаев подталкивать к неосторожным поступкам, которые могли служить благовидным предлогом, чтобы избавиться от них. Такую же тактику Фуше применял и в отношении своего соперника — префекта парижской полиции Дюбуа. Дюбуа дурачили с целью создать у него впечатление, что он наткнулся на следы заговора, в котором замешан и сам Фуше. Все это оказывалось мифом и, естественно, не могло повышать кредит префекта у Наполеона. В своих докладах императору Фуше всегда находил место и для Дюбуа, изображаемого в довершение ко всему рогоносцем. «Мораль» же, если здесь не очень кстати можно употребить это слово, сводилась к тому, что нельзя доверять политический сыск тому, кто не может уследить за собственной женой. Император как-то раз прямо упрекнул Фуше и его помощника Реаля, что они сознательно своими маневрами выставляют Дюбуа дураком. Последовал ответ, что Дюбуа сам в этом виновен и вообще он пригоден лишь для поимки воров да еще для наблюдения за проститутками и поддержания в порядке уличных фонарей! Наполеон пытался превратить в своего человека при Фуше его помощника Реаля, подкупая его крупными денежными подарками, но тот явно не стремился играть навязываемую ему роль[662]. Фуше оставался министром полиции до 1810 г.

Важным источником могущества Фуше (которого один из современников назвал фактическим премьер-министром, что все же не совсем точно, поскольку подобного человека не могло быть при таком императоре, как Наполеон!) являлся контроль, который осуществлял министр полиции над префектами и их помощниками — супрефектами, главами администрации в департаментах. Любой из префектов, хотя он формально подчинялся министру внутренних дел (а Фуше должен был только подавать советы при выборе кандидата на должность) и обычно имел покровителей в лице высших сановников империи, без которых ему было трудно получить свое назначение, не мог долго удержаться на посту, если возбуждал недовольство министра полиции. Его неблагоприятные отзывы обычно приводили к смещению префекта, а недовольство Фуше, как правило, вызывалось недостаточной ловкостью, рвением или просто нежеланием включиться в осуществление тех или иных полицейских мероприятий, неспособностью обеспечить полное «спокойствие» во вверенном департаменте. Что же касается супрефектов, то они были прямо обязаны представлять отчеты министру полиции. Чтобы добиться расстановки нужных ему людей на посты префектов и супрефектов, Фуше широко использовал получаемые им от его агентурной сети сведения о личной жизни, компрометирующие данные о лицах, которые занимали эти посты, и в нужных случаях спешил доложить полученную информацию Наполеону[663].

Полицейские шпионы были в числе слуг маршалов и министров. Когда Фуше, явившись на прием, устроенный морским министром адмиралом Декре, дружески заметил, что, вероятно, содержание его нового роскошного дома обходится ему дорого, адмирал ответил:

— Да не очень, поскольку ты взялся его оплачивать.

Среди агентов Фуше был бывший член Комитета общественного спасения Бертран Барер, который, возможно, сыграл свою немалую роль в раскрытии тайной организации республиканцев. Во время Реставрации де Порталес представил Людовику XVIІІ список лиц, оказывавших услуги полиции Бонапарта. В этом списке находился один из руководителей роялистской разведки, Фош-Борель, и еще один важный агент Бурбонов, Барюэль Бовер[664].

Ежедневная сводка данных, представлявшаяся Фуше императору, была заполнена скандальной хроникой, персонажами которой выступали приближенные Наполеона, его министры, маршалы и генералы, иностранные дипломаты и германские князья, находившиеся в Париже, даже братья и сестры Наполеона, его супруга Жозефина. Не являлся исключением и сам император. На первый взгляд Фуше здесь просто удовлетворял замеченную им слабость Наполеона, предписавшего публично именовать свое правление «режимом добродетели», но совсем не брезговавшего копаться в грязном белье своих приближенных. Однако Фуше не был бы самим собой, если бы, тщательно фильтруя и редактируя донесения полицейских агентов, не преследовал не только цель развлекать своего повелителя. Конечно, Фуше нередко льстил Наполеону, но иногда не отказывал себе в удовольствии побесить его, то сообщая, что та или иная императорская любовница пользуется всеобщим вниманием или что она направо и налево изменяет своему августейшему возлюбленному. Уж не только одним злорадством Фуше были продиктованы подробные отчеты о бесчисленных непотребствах всего корсиканского семейства — братьев и сестер Наполеона, большинство из которых не питало нежных чувств к министру полиции. И прямой попыткой создать нужный ему, Фуше, «образ» того или иного сановника в глазах Наполеона был поток сообщений о любовных похождениях Талейрана или морского министра Декре. С удовольствием констатировалось, что парижане насмехаются над тем или иным деятелем императорского режима. Особо доставалось канцлеру Камбасересу, который, чтобы опровергнуть слухи о приверженности его неестественным порокам, завел сразу трех любовниц. Он напоминает, добавлял беспощадный Фуше, «тех аристократов 1793 года, портфели которых были заполнены свидетельствами о гражданской благонадежности»[665].

Фуше усердно старался проследить любовные интриги австрийского посла Меттерниха (а также находившегося тогда в Париже Бенкендорфа, будущего царского шефа жандармов) и наличие у него общих привязанностей с Талейраном. Однако куда более важные предательские контакты Талейрана с австрийскими и русскими дипломатами не вошли в донесения — потому ли, что Фуше не успел о них пронюхать, или потому, что не считал нужным осведомлять Наполеона об этой стороне деятельности его министра иностранных дел. Содержали донесения Фуше и отчеты о разговорах, которые велись в иностранных посольствах, особенно тех, в которых оценивался режим империи. Но это уже относилось к сфере контрразведки. Иногда, впрочем, Фуше, явно теряя чувство юмора, переоценивал свою способность с помощью полицейских бюллетеней влиять на политику императора.

Узнав во время испанского похода о сближении двух своих министров, Талейрана и Фуше, Наполеон, загоняя лошадей, вернулся в Париж. В этой демонстрации, устроенной двумя политическими хамелеонами, которые ранее находились в неприязненных отношениях, император почувствовал начало опасной интриги. Он вызвал Талейрана и, осыпая его грубой бранью, выгнал в отставку. Министр полиции пока уцелел и поспешил, заметая следы, посвятить очередное донесение изложению слухов, ходивших по Парижу по поводу дружественной встречи Талейрана и Фуше. Слухи эти говорили о том, что в Париже были будто бы убеждены, «что не могло существовать полного доверия между этими двумя лицами, столь различными по своим взглядам, характеру и положению, и что они могли объединиться лишь во имя действительных и очевидных интересов династии Бонапартов»[666]. После Ватерлоо, отдавая должное поистине хитроумному политическому маневру Фуше, Талейран не без иронии приветствовал его словами: «Здравствуйте, мой учитель!»

Вскоре после переворота 18 брюмера Бонапарт ощутил потребность в создании личной полиции. Первый консул не мог быть уверенным, что могущественная государственная полиция, возглавляемая Фуше, во многих случаях будет его орудием. Поэтому он поспешил создать пост префекта парижской полиции; однако, как уже упоминалось, назначенный на этот пост Дюбуа оказался недостаточным «противовесом» Фуше и, кроме того, новая полиция была тоже государственной организацией, а не лично его, Бонапарта. Тогда Наполеон приступил к формированию личной полиции. Первоначально она носила импровизированный характер. Его адъютанту полковнику Дюроку, а потом генералам Жюно, Ланну, Даву, на верность которых Наполеон полагался, предписывалось вести слежку за определенными лицами и группировками. Централизовать получаемую информацию Наполеон поручил своему секретарю и другу юных лет Бурьену, что, впрочем, не помешало последнему за 25 000 франков в месяц снабжать всей известной ему информацией Фуше. (Этому не следует удивляться, если учесть, что агентом Фуше была сама вечно нуждавшаяся в деньгах императрица Жозефина, получавшая от министра полиции ежемесячно 30 000 франков.) Для осуществления собственно охранных и карательных мер был образован «отборный легион жандармов», который возглавил Савари, впоследствии ставший преемником Фуше.

Личным агентом императора была великосветская куртизанка креолка Фортюне Гамелен — единственная из прежних подруг императрицы Жозефины, которую Наполеон не удалил от двора и не выслал из Парижа. Служба у Наполеона не помешала ей снабжать полезными сведениями и Талейрана, и известного биржевика Уврара. Не брезговала она и дипломатическим шпионажем, побывав для этой цели в Австрии и Пруссии. Оставаясь близкой приятельницей императрицы, мадам Гамелен начала интриговать против намерения Наполеона развестись с Жозефиной. Тот в гневе предписал передать мадам Гамелен, что, если она впредь только произнесет имя императора и императрицы, ее отправят в исправительное заведение для падших женщин. Это не помешало мадам Гамелен во время «100 дней» стать агентом Наполеона, а позднее поступить на службу в полицию Бурбонов.

Другим агентом Наполеона (такого рода полицейских осведомителей официально именовали «корреспондентами») была второстепенная писательница мадам Жанлис. До 1789 г. она была воспитательницей герцога Шартрского (позднее герцога Орлеанского. после июльской революции 1830 г. ставшего королем Луи-Филиппом). В 1809 г. она рассорилась с Фуше, который прекратил ей выплату жалованья. Наполеон приказал позднее вновь принять ее на службу. Так же поступила и полиция Бурбонов, за что Жаилис стала обливать грязью «корсиканского узурпатора». Впрочем, Людовик XVIII не принял ее предложение стать его личным осведомителем.

Несмотря на эффективность наполеоновской политической полиции, в ее рядах действовали роялистские агенты. Одна дама полусвета, арестованная уже после отставки Фуше как агент Бурбонов, согласилась передавать полиции сведения об интригах роялистов, одновременно, как выяснилось, продолжая торговать информацией, которую она добывала в Париже для своих роялистских нанимателей. За эту двустороннюю торговлю и дань, которую она собирала со своих поклонников в наполеоновской полиции и в кругах, верных дому Бурбонов, она сколотила состояние, приносившее ей около 600 тыс. франков ежегодного дохода!

Вскоре после Реставрации Людовик XVIII задал Савари вопрос, сколько тот платил герцогу Омонскому, регулярно два раза в месяц писавшему из Англии донесения наполеоновскому министру полиции, «освещая» действия находившихся там в роялистской эмиграции бурбонских принцев.

— Насколько я помню, 24 тысячи франков в год, — ответил Савари.

— 24 тысячи франков! — воскликнул король. — Вот после этого, сударь, не презирай людей. Он мне всегда говорил: 12 тысяч франков… Это, вероятно, для того, чтобы не оплачивать мои авторские права. Ведь письма, которые вы получали, редактировал я сам.

Политическая полиция при Наполеоне использовалась главным образом не только для раскрытия антиправительственных заговоров, но и в ряде случаев для подготовки судебных процессов над участниками этих конспираций. Однако Наполеон прибегал к оружию политических процессов преимущественно в первые годы своего правления для упрочения режима Консульства, а после провозглашения империи — лишь когда явственно обнаружились признаки ее кризиса и надвигающегося крушения.

…После 18 брюмера английская разведка, действуя через роялистов, начала готовить покушение на первого консула. Главным звеном заговора должно было стать привлечение на сторону Бурбонов популярного республиканского генерала Жана-Виктора Моро, которого считали соперником Бонапарта. Для этой цели в начале 1804 г. из Англии во Францию тайно отправился Пишегрю, в прошлом тоже генерал Республики. Еще за несколько лет до этого Пишегрю принял сторону роялистов, за что был арестован, сослан на каторгу во Французскую Гвиану (Кайенну), бежал оттуда в Лондон, где открыто объявил себя сторонником «короля эмигрантов» — Людовика XVIII[667]. Встреча Пишегрю с Моро разочаровала роялистского эмиссара. Моро ничего не имел против свержения первого консула путем заговора, но и слышать не хотел о возвращении Бурбонов[668].

28 февраля 1804 г. полиция выследила квартиру, где скрывался Пишегрю; он был захвачен после отчаянного сопротивления[669]. Заговор был раскрыт, его руководители казнены. Однако Бонапарт счел уместным проявить снисходительность в отношении Пишегрю. Ему намекали, что в обмен на чистосердечное признание он может быть назначен губернатором Кайенны, которую предполагалось превратить в важный оплот французского колониального господства в западном полушарии. Но если планы первого консула действительно были таковы, тюремщики почему-то не известили о них бывшего генерала. Однажды в апреле его нашли в камере мертвым. Пишегрю покончил жизнь самоубийством.

Оставался главный обвиняемый — Моро, не имевший прямого отношения к заговору. Наполеону очень не хотелось, чтобы осуждение Моро выглядело как месть недавнему товарищу по оружию, опасному только из-за его военного таланта. Бонапарт отказался от предложения передать дело Моро как генерала в военный трибунал, в составе которого находились высшие чины армии. Это ведь означало бы, что обвиняемого судили лица, лично преданные первому консулу. С другой стороны, направлять дело в обычный гражданский суд было опасно, так как, учитывая популярность Моро, присяжные могли вынести решение о его невиновности. В результате сенат издал в феврале указ о приостановке на два года проведения судов с участием присяжных по делам о государственной измене.

Процесс Моро начался 28 мая 1804 г. в трибунале по уголовным делам. Генералу инкриминировалась попытка разжечь гражданскую войну и свергнуть законное правительство (тоже пришедшее к власти в результате военного переворота за четыре с небольшим года до этого). Моро утверждал, что советовал Пишегрю отказаться от участия в каких-либо действиях против правительства, а заговор считал слишком несерьезным, чтобы сообщать о нем властям. К тому же адвокат Моро доказал, что в данном случае неприменим закон, изданный еще Людовиком XI (вторая половина XV в.); а если так, то недонесение не является преступлением. Попытки найти предосудительные действия в прошлом Моро также не дали убедительных доказательств. Моро, учитывая смягчающие вииу обстоятельства, был присужден к двухлетнему тюремному заключению. Наполеон заменил тюремное заключение изгнанием. Генерал эмигрировал в Соединенные Штаты; через девять лет он поступил на службу к противникам Наполеона и был смертельно ранен в битве под Дрезденом.

Бонапарт использовал раскрытие заговора не только для того, чтобы избавиться от Моро; ему удалось окончательно похоронить Республику, на смену которой в том же году пришла Империя.

Последний период существования наполеоновской империи (как и месяцы, предшествовавшие ее провозглашению) отмечен попыткой произвести военный переворот. В ночь с 22 на 23 октября 1812 г. республиканский генерал Клод-Франсуа Мале, которого долгое время держали в тюрьме, а потом поместили в лечебницу для душевнобольных, сумел бежать из заключения. В генеральском мундире он явился в казармы десятой когорты Национальной гвардии, предъявил подложное известие о смерти Наполеона в России и постановление сената о провозглашении Республики. По приказу Мале были освобождены из тюрьмы его единомышленники генералы Лагори и Гидаль. Заговорщики быстро создали «летучие» отряды солдат десятой когорты для ареста высших чиновников. Префект парижской полиции барон Паскье был захвачен дома, когда он еще только одевался; аналогичная сцена произошла на квартире Демаре, уже 12 лет возглавлявшего отдел политической полиции. И наконец, заговорщики проникают в резиденцию самого преемника Фуше — Савари, герцога Ровиго. Хотя наступило утро, министр полиции был еще в постели (он лег спать только в пятом часу, подписывая и отправляя многочисленные депеши). Впоследствии, через 10 лет, в своих «Мемуарах» Савари уверял, будто он лишь пожал плечами, когда ворвавшиеся во главе с Лагори солдаты объявили о смерти императора и решении сената.

Но этот разговор был изобретен позднее автором «Мемуаров герцога де Ровиго» для удовлетворения ущемленного самолюбия. В действительности министра, едва успевшего натянуть платье, солдаты без всяких объяснений потащили в тюрьму, где его встретили Паскье и Демаре. Министром полиции становится Лагори. В те немногие часы, в течение которых продолжалось это дерзкое, отчаянное предприятие, Мале был неутомим. Он отправляется к парижскому коменданту Гюлену и, так как тот отказывается подчиниться «временному правительству», поражает его выстрелом из пистолета. Однако при попытке произвести арест других высших офицеров комендатуры — Дусе и Лаборда — самого Мале опознают и задерживают. Все было кончено[670]. Всего два офицера, которые поставили под сомнение известие о смерти Наполеона и начали энергично действовать против заговорщиков, привели «революцию», начатую генералом Мале, к мгновенному крушению[671].

Освобожденный герцог Ровиго быстро составляет текст официального коммюнике о попытке мятежа; в заявлении всячески маскируется глупое положение, в которое попала всезнающая императорская полиция.

Через четыре дня после краха заговора, 27 октября, начался процесс генерала Мале и других участников конспирации. Мале принял всю вину на себя и на вопрос председателя военного суда о том, кто его сообщники, гордо ответил:

— Вся Франция, даже вы, господин председатель, если бы я преуспел.

Четырнадцати обвиняемым, включая Мале, был вынесен смертный приговор, два унтер-офицера помилованы. Приговор немедленно привели в исполнение, а Савари и его коллеги с понятным беспокойством и тоской ждали неминуемого разноса от взбешенного императора.

Вплоть до последних лет историки были склонны считать заговор Мале выступлением одиночки (возможно, даже не вполне нормального человека), имевшего только случайно подвернувшихся помощников. Не принимались во внимание данные, свидетельствовавшие о том, что заговор был связан с деятельностью тайного революционного союза «филадельфов». Один из руководителей наполеоновской полиции, Демаре, категорически отрицал сам факт существования этой организации, утверждая, что история деятельности ее основателя полковника Уде — это просто искусственно сведенный воедино рассказ о не связанных между собой действиях различных группировок противников Наполеона[672].

Этой же точки зрения придерживались некоторые крупнейшие историки, знатоки эпохи. Они считали данные о «филадельфах» плодом мистификации известного французского писателя-романиста Шарля Нодье. Сведения о «филадельфах» крайне скудны. Однако, поскольку выясняется, что в основу книги Нодье об этом Обществе, которая была издана им анонимно в 1815 г., положены некоторые действительные факты, все его сочинение заслуживает иной оценки, чем просто «забавная мистификация». Правда, Нодье пытался представить «филадельфов» склонными к роялизму, но так поступали в начале эпохи Реставрации и родственники казненных участников заговора Мале. К тому же Нодье признает, что основатель Общества полковник Уде был республиканцем. В книге приводятся данные о связи «филадельфов» с другими тайными обществами на юге Франции, в Швейцарии и Италии[673], причем как раз в районах, где факт существования этих организаций подтверждается сведениями, имеющими отношение к Буонарротти и его соратникам[674]. Нодье подробно говорит о роли «филадельфов» в организации выступления Мале Судьи, отправившие на казнь генерала и его сподвижников, по-видимому, не располагали этими сведениями, что с удовлетворением отмечается в секретной переписке Филиппо Буонарротти Этот замечательный революционер, в прошлом соратник Гракха Бабёфа, очень высоко ценивший Мале, писал, что генерал — «пламенный республиканец-демократ, выступивший из темницы против императорского деспотизма для восстановления народных прав»[675].

В начале режима Реставрации, установленного во Франции, после крушения наполеоновской империи, большой отзвук нашел процесс маршала Нея. Мишель Ней принадлежал к числу наиболее талантливых полководцев Наполеона. Выходец из семьи простого бочара, он сделал быструю карьеру во время войн, которые вела революция, а потом наполеоновская Франция. «Храбрейший из храбрых» — так называл Нея император. Во время изгнания наполеоновской армии из России Нею удалось спасти остатки французских войск, которым грозило уничтожение или плен. После отречения от престола и первой Реставрации Бурбонов, весной 1814 г., Ней перешел на службу к королю Людовику XVIII. И именно Нею, учитывая его авторитет, сразу было поручено двинуться навстречу Наполеону, который через год, 1 марта 1815 г., неожиданно покинул остров Эльбу и с горсткой приближенных, высадившись во Франции, начал свое триумфальное шествие по территории страны.

В первые дни после высадки парижская пресса лишь высмеивала корсиканского узурпатора; его быстрое продвижение через города, декларировавшие за сутки и даже за несколько часов до этого свою «верность» Бурбонам, выдавалось как свидетельство неминуемого близкого краха безумной авантюры. Людовик XVIII объявил собравшимся по его просьбе иностранным дипломатам: «Сообщите своим дворам, что нелепое предприятие этого человека столь же мало способно нарушить спокойствие Европы, как и мое собственное спокойствие».

Однако изоляция Бурбонов нарастала изо дня в день. На ограде, окружавшей Вандомскую колонну, был вывешен плакат «Наполеон приказал сообщить королю: не присылайте мне больше солдат, у меня их уже достаточно»[676]. Ней, убедившись в настроениях армии, которая, за исключением кучки дворян-роялистов, не собиралась воевать против Наполеона, вместе со своими войсками перешел на сторону императора. 16 марта в публичной речи Людовик XVIII уже сменил тон, но все же заверил собравшихся: «Как могу я в возрасте шестидесяти лет лучше кончить жизнь, чем умереть, защищая ее? Я ничуть не боюсь за себя, но я боюсь за Францию»[677]. Через три дня король поспешно сел в карету и, загнав лошадей, добрался до Бельгии

В то же самое время в Париже был опубликован издевательский «катехизис для роялистов», который начинался с характерного диалога:

— Вы француз?

— Нет, я роялист[678].

Началось вторичное правление Наполеона — знаменитые Сто дней, закончившиеся поражением в битве при Ватерлоо и вторичным отречением от престола. В этом сражении Ней проявил свою обычную неустрашимость, под ним было убито пять лошадей, когда он тщетно пытался повернуть ход событий в пользу наполеоновской армии.

Возвратившиеся в Париж Бурбоны и окружавшие трон роялисты мечтали о мести, которая устрашила бы страну и укрепила непрочный трон Людовика XVIII. Правда, Конвенций от 3 июля 1815 г. о капитуляции наполеоновских войск содержала статью XII, гарантирующую амнистию всем сражавшимся в рядах армии императора. Но из этой амнистии задним числом Бурбоны решили сделать изъятия. Вторая Реставрация сопровождалась военными судами и смертными приговорами в отношении лиц, особо помогавших «узурпатору»[679]. Это было исполнение королевского ордонанса от 24 июля. Вместе с тем процессы в военных трибуналах происходили в условиях внесудебного белого террора, который захлестнул страну.

Наиболее известной жертвой роялистов стал Ней, который, по их мнению, в марте 1815 г. изменил своему долгу и королю. Осуждение Нея должно было послужить уроком для других. 3 августа Ней был арестован. На суде он не без основания сравнил свой процесс с судом над генералом Моро при Наполеоне[680]. 6 декабря палата пэров большинством голосов признала Нея виновным и приговорила его к смерти. Попытка добиться королевского помилования не увенчалась успехом. Маршал был расстрелян утром 7 декабря. Казнь Нея нанесла режиму Реставрации непоправимый моральный ущерб.

Впоследствии получила хождение версия о спасении Нея. за которого выдавал себя в США некий Питер Стюарт Ней. Утверждали, будто казнь была лишь инсценировкой и маршалу дали возможность тайно уехать за океан[681].

Что же касается Жозефа Фуше, который после своей вторичной отставки снова был призван в период Ста дней на пост министра полиции, то он с немалым искусством воспользовался в своих интересах доверенной ему властью. Как бы для контраста с обычными методами наполеоновского правления, к которым император сразу же решил вернуться, Фуше уже в конце марта 1815 г. разослал циркуляр всем префектам, рекомендуя им «не распространять опеку за пределы того, что требуется для обеспечения общественной и личной безопасности… Нужно отказаться от ошибок агрессивной полиции (курсив оригинала. — Е. Ч.), которая… угрожает, не обеспечивая безопасности. Следует ограничиться рамками либеральной и позитивной полиции, такого полицейского наблюдения… которое стоит на страже блага народа, трудолюбия и спокойствия всех»[682]. Очередной раз изменивший Наполеону, накануне и после Ватерлоо, и временно оставленный на посту министра вернувшимся Людовиком XVIII, Фуше не избежал травли со стороны роялистов. Они злобно нападали на «попа-расстригу», «цареубийцу», «приспешника тирана», преследовавшего их в годы империи. Они не учитывали только того, что Фуше-то было отлично известно, кто из них, в том числе и те, кто окружал Людовика XVIII в годы эмиграции в Хартуэлле, в Англии, находился на жалованье наполеоновского министерства полиции.

— Увы, герцог, — заметил как-то Фуше, обращаясь к одному из них, — я вижу, что более уже не являюсь вашим другом. К счастью, мы живем теперь в лучшее, чем прежде, время, и полиции не нужно платить высокопоставленным лицам за наблюдение за королем в Хартуэлле[683].

Впрочем, сам король оказался осведомленным обо всем этом благодаря барону Паскье. В начале Реставрации Паскье, удостоенный тайной аудиенции, передал Людовику XVIII великолепно переплетенный том, содержащий списки всех сотрудников полиции с 1790 г., включая и тайных агентов из числа роялистов. Паскье добавил, что он уничтожил все копии и находящийся в руках короля экземпляр является единственным сохранившимся[684].

После вторичной реставрации Бурбонов помимо полиции Фуше и графа (потом герцога) Деказа, который был назначен префектом парижской полиции, чтобы следить за Фуше, имелся еще добрый десяток других полиций: полиция короля Людовика XVIII, полиция его брата, графа д’Артуа, полиция главных министров, военная полиция союзных держав, войска которых находились во Франции, личная полиция крупных сановников[685]. Такое нагромождение полиций в своей основе мало менялось и при последующих сменявших друг друга политических режимах в буржуазной Франции[686].

После 1815 г. Франция пережила еще несколько революционных кризисов. Буржуазный переворот, таким образом, был осуществлен в результате ряда революционных «волн», каждая из которых сметала какую-то часть старых порядков. Власть переходила в руки очередной фракции господствующих классов (поземельное дворянство, финансовая аристократия, промышленная буржуазия), стремившейся политически скомпрометировать в глазах народа своих предшественников. Этой цели и служили многие судебные процессы. Такой, например, характер носил процесс министров Карла X после июльской революции 1830 г., свергнувшей власть Бурбонов.

Нередкие утверждения о том, что в отличие от Франции Англия в XVIII и XIX вв. (до 1883 г.) вообще не знала политической полиции, оказываются несостоятельными при соприкосновении с фактами. Дело ведь не в названии. Лорды-лейтенанты графств и мировые судьи (магистраты) являлись надежными местными представителями министра внутренних дел. С их помощью осуществлялись все функции политической полиции, включая засылку шпионов и провокаторов в ряды рабочих организаций. В «беспокойных» районах расквартировывались воинские части, на командиров которых также возлагались полицейские обязанности, в том числе постоянное тайное наблюдение за настроениями «низших классов». Полицейские функции выполняло и почтовое ведомство (почтмейстеры посылали свои доклады прямо в министерство внутренних дел и по указанию из Лондона занимались перлюстрацией корреспонденции политически «неблагонадежных» лиц). После принятия фабричного закона 1833 г. такие обязанности возлагались на фабричных инспекторов и их помощников[687].

Меры, формально направленные на укрепление уголовной полиции, нередко прикрывали наделение ее все большими функциями политического характера. В этих условиях общественное недовольство действиями политической полиции выражалось в форме недовольства беспомощностью полиции в поимке преступников. Его отразил в ироническом замечании Пушкин, записавший в декабре 1833 г. в дневнике: «Полиция, видно, занимается политикой, а не ворами и мостовой»[688].

Полиция по-прежнему оказывалась неэффективной в борьбе с организованной преступностью даже в таких капиталистических странах, как Англия и Франция. А что уж было говорить о других государствах! Римские разбойники были известны по всей Европе. О них писал Стендаль в своих «Прогулках по Риму»[689], Дюма сделал их персонажами романа «Граф Монте-Кристо». Буржуазное общество с недоумением и тревогой обнаруживало, что само его развитие влечет за собой рост преступного мира и растущую неспособность полиции справиться с ним. Один из героев повести Бальзака «Феррагус, предводитель деворантов», в которой говорится о широко разветвленной организации преступников, утверждал, что «на свете нет ничего бездарнее полиции и власти бессильны в вопросах частной жизни. Ни полиция, ни власти не могут читать в глубине сердца. Казалось бы, разумно требовать от них, чтобы они расследовали причины какого-либо происшествия. Однако власти и полиция оказываются здесь совершенно беспомощны: им не хватает именно той личной заинтересованности, которая позволяет узнавать все, что бывает необходимо. Никакая человеческая сила не помешает убийце пустить в ход оружие или отраву и добраться до сердца владетельной особы или до желудка обывателя. Страсти изобретательнее всякой полиции»[690]. Образ полицейских высшего ранга часто встречается в романах и у Бальзака, легитимиста по своим политическим симпатиям, и у его младшего современника — Гюго, убежденного демократа. И, несмотря на полярность политических взглядов, симпатии и Бальзака, и Гюго оказываются не на стороне полиции.

Отсутствие четкого организационного разграничения между уголовной и политической полицией теперь было вызвано отнюдь ие тем, что не было ясного осознания различия их функций, и тем более не административной рутиной и инерцией, хотя эти факторы тоже сыграли свою роль. Имело определенное значение и то, что в ряде случаев грань между политическими и уголовными преступлениями оказывалась очень размытой. Действительно, к какому роду наказуемых деяний надо было, например, отнести в США бесчисленные случаи подделки избирательных бюллетеней, шантажа и запугивания на выборах, не предусмотренных законом форм расовой дискриминации, систематического подкупа членов городских муниципалитетов и законодательных собраний штатов, палаты представителей и сената федерального конгресса для проталкивания тех или иных биллей? На практике все эти деяния почти всегда попросту оставались преступлениями без наказания. Главное заключалось в нежелании господствующих эксплуататорских классов признавать истинный характер подавляющего большинства политических судебных дел.

Это особенно относится к либеральной буржуазии, повсеместно в XIX в. приходившей к власти и стремившейся изобразить в качестве надклассового буржуазно-демократический строй, который являлся политической формой ее господства. Либеральной буржуазии было выгодно утверждать, что при ее власти нет места политической полиции. Действительно, в условиях буржуазной демократии была произведена ломка или коренное преобразование всей системы прежних судебных учреждений. Одно это уже не могло не повлиять как на форму, в которую облекалось обвинение в политических процессах, так и на методы их проведения (гласность и широкое освещение в прессе судебных прений, расширение прав защиты и т. д.). Особое значение имело отделение судебной власти от законодательной и исполнительной, а также введение в ряде стран выборности и несменяемости судей, более широкое участие присяжных. Тем самым до известной степени сузились возможности правительства творить произвол, организовывая судебные расправы над своими врагами (если дело шло о представителях господствующих классов), политические процессы с заранее предопределенным исходом.

Возможности политической полиции, правда, возрастали, но усиливались и препятствия, с которыми она сталкивалась при фабрикации судебных процессов. Действия политической полиции при организации политических процессов не были чем-то совершенно отличным от того, чем занимались помощники Томаса Кромвеля и Уильяма Сесиля в Англии или кардинала Ришелье во Франции. Однако в условиях XIX в. при существовании оппозиционных политических партий, влиятельной печати, значительная часть которой не находилась под правительственным контролем, при возрастании роли и информированности общественного мнения и многих других аналогичных факторах, конечно, формы подготовки процессов оказались иными, чем в предшествующую эпоху Прежде всего изменилось само содержание понятия «государственная измена». Перестали преследоваться в судебном порядке многие (не все) виды осуждения в печати или на собраниях действий монарха или других носителей верховной власти; критика и требования смены правительства; «богохульство» или тем более публично выражаемое несогласие с догматами господствующей религии; образование политических партий, профсоюзов и других организаций, демонстрации, стачки и т. п., считавшиеся тяжкими политическими преступлениями в эпоху абсолютизма. Вместе с тем многие из этих же деяний могли быть подведены под преследование как действия, которые подрывают право частной собственности, направлены на насильственное свержение существующего строя, нарушают общественный порядок, покушаются на общественную нравственность, препятствуют исполнению своих обязанностей полицейскими и судебными властями, игнорируют их предписания и т. д.

На протяжении всего XIX в. на деле продолжалось увеличение удельного веса политической полиции в системе государственных учреждений, даже в тех странах, где ее объявляли несуществующей или подлежащей скорой ликвидации. В абсолютистских монархиях нередко полиции поручали обязанности разведки и контрразведки[691]. А в парламентарных государствах, напротив, некоторые из функций тайной полиции «традиционно» выполнялись разведкой и контрразведкой, деятельность которых уже по самому ее характеру оставалась, как правило, скрытой рт постороннего глаза.

После 1789 г. в Европе на протяжении многих десятилетий проявляли постоянную активность демократические силы, использовавшие или стремившиеся использовать революционные методы свержения существующего строя. Все более широкое развитие получали выступления пролетариата, превратившегося в самостоятельную политическую силу. Непрекращающаяся, постоянная борьба против различных потоков освободительного движения стояла в центре внимания политической полиции, далеко отодвинув на задний план задачи подавления противников из рядов господствующих классов. Эта борьба проводилась в масштабах, которые были бы совершенно недоступны государственному аппарату в предшествующие столетия. Именно в ходе этой борьбы и проводилась подготовка большинства политических процессов.

Подтверждение тому — кёльнский процесс немецких коммунистов, сфабрикованный прусской тайной полицией. Как и другие суды над деятелями рабочего движения, это, как мы уже предупреждали читателя, тема совсем другой книги, вернее, многих написанных и еще не написанных исследований. О судилище в Кёльне повествует известный труд К. Маркса «Разоблачения о кёльнском процессе коммунистов». В этой работе, в которой Маркс пригвоздил к позорному столбу прусских реакционеров — организаторов гнусной полицейской провокации, выдвинут ряд важных теоретических положений, имевших большое значение для революционного рабочего движения[692].

В кёльнском процессе с особой отчетливостью выявились характерные черты реакционной юстиции, широко прибегавшей к использованию клятвопреступлений, лживых показаний, подложных документов, бесстыдных провокаций. Недаром по личному распоряжению короля Фридриха Вильгельма IV за это дело взялся один из наиболее пригодных для подобной цели субъектов — полицейский советник Вильгельм Штибер, позднее организатор прусского шпионажа против Австрии и Франции, а также сочинитель (в соавторстве со своим ганноверским коллегой Вермутом) опуса «Коммунистические заговоры XIX века»[693]. Ф. Энгельс справедливо писал, что это «лживая, изобилующая сознательными подлогами стряпня двух подлейших полицейских негодяев нашего столетия»[694]. (И совсем не случайно целый век спустя сходный труд под названием «Мастера обмана. История коммунизма в Америке» выпустил небезызвестный Эдгар Гувер, много десятилетий стоявший во главе американской полиции — ФБР[695].)

Подготовка мнимых «улик» против обвиняемых на кёльнском процессе заняла полтора года — с мая 1851 по октябрь 1852-го. В эту подготовку входила и фабрикация в Париже «немецко-французского заговора», во главе которого были поставлены полицейские провокаторы. Их переписка должна была явиться одной из основных улик. В Лондоне два прусских полицейских наймита, Гирш и Флери, занялись сочинением «Книги протоколов тайных заседаний партии Маркса», было подделано также письмо Маркса. Это лишь некоторые из подлогов, сфабрикованных по указанию Штибера, дополнившего их собственными лжесвидетельствами во время суда. Разоблачение этих полицейских махинаций, ставшее возможным благодаря усилиям К. Маркса и Ф. Энгельса, способствовало тому, что кёльнский процесс привел к тяжелому моральному поражению реакционного правительства Пруссии и его классовой юстиции.

Загрузка...