Судебные речи известных русских юристов

I. Александров Петр Акимович

Александров Петр Акимович (1838–1893 гг.) — один из виднейших представителей русского дореволюционного судебного красноречия, хотя сознательно он никогда не готовил себя к адвокатской деятельности, именно к тому виду деятельности, где более всего проявился его талант. По выражению его современников, "судьба заготовила ему блестящую карьеру" на чиновничьем поприще правовых учреждений, и лишь нежелание его подчинять свою волю неукоснительным велениям других помешало его "триумфальному восхождению по служебной лестнице".

П. А. Александров родился в Орловской губернии в семье мелкого священнослужителя. Незаметный пост отца не давал достаточных материальных средств к нормальному существованию семьи. Семья Александрова часто, терпела невзгоды и лишения. Все это, а также наблюдения Петра Акимовича за окружающей его жизнью наложили тяжелый отпечаток на склад его ума и образ мыслей. Л. Д. Ляховецкий вспоминал, что Александров"…сам любил говорить о неприглядных условиях своей прошлой жизни, наводившей его на размышления печального свойства. Невесела была жизнь его родителей, много терпевших от произвола сильных! В детские годы мальчик был свидетелем поругания человеческого достоинства его отца, покорно сносившего все оскорбления, сыпавшиеся на его голову. Впечатления эти глубоко запали в душу ребенка" {Л. Д. Ляховецкий, Характеристика известных русских судебных ораторов, СПб., 1897, стр. 5.}. Впечатления, эти, однако, не только запали в его душу, но и сохранились на всю его жизнь. Самостоятельность суждений и взглядов, непреклонность характера, твердость в убеждениях, воспитанные суровой жизнью и помешавшие его последовательному восхождению на служебном поприще, сослужили ему хорошую службу в качестве присяжного поверенного в рядах русских адвокатов.

Юридический факультет Петербургского университета П. А. Александров окончил в 1860 году, после чего он в течение 15 лет занимал различные должности по Министерству юстиции: товарищ прокурора Петербургского окружного суда, прокурор Псковского окружного суда, товарищ прокурора Петербургской судебной палаты и, наконец, товарищ оберпрокурора кассационного департамента Правительствующего Сената. В 1876 году Александров, после служебного конфликта, вызванного неодобрением начальства его заключения в суде по одному из дел, где он выступил в защиту свободы печати, вышел в отставку и в этом же году поступил в адвокатуру.

Как защитник Александров обратил на себя внимание выступлением, в известном политическом процессе "193-х". Дело слушалось 1877-78 г.г. в Петербургском окружном суде при закрытых дверях. В качестве защитников в процессе принимали участие лучшие силы Петербургской адвокатуры.

Отвечая на бестактную выходку обвинителя Желеховского. заявившего, что почти сто оправданных по этому делу обвиняемых были привлечены им для "составления фона" остальным подсудимым, Александров в своей речи "погрозил Желеховского потомством, которое прибьет его имя к позорному столбу гвоздем… и гвоздем острым!" {А. Ф. Кони, Избранные произведения, Госюриздат, 1956, стр. 532.}.

До этого малоизвестный как адвокат Александров привлек внимание общественности продуманной речью и умелой убедительной полемикой с прокурором.

Оценивая его речь на процессе "193-х", один из участников процесса писал: "Заключительные слова его образцовой речи среди дружного и согласованного хора голосов превосходной защиты прозвучали все же самыми чистыми и высокими нотами. Кто слышал эту речь, тот никогда ее не забудет".

Вскоре, вслед за этим делом, в Петербургском окружном суде слушалось дело по обвинению Веры Засулич в покушении на убийство Петербургского градоначальника Трепова. Речь, произнесенная Александровым в защиту Веры Засулич, принесла ему широкую известность не только в России, но и за рубежом.

"Подсудимая, — вспоминает Л. Д. Ляховецкий о выступлении Александрова по делу Веры Засулич, — избрала себе в защитники П. А. Александрова. Дивились тогда немало неудачному выбору. Петербургская адвокатура имела столько представителей с прославленными талантами, а для трудного дела избран был безвестный адвокат, бывший. чиновник, расставшийся со службой.

Шепот изумления раздался в судебной зале, когда в день разбора дела к скамье защитника приблизилась фигура Александрова. "Неужели-таки он?…".

П. А. Александров казался пигмеем, взявшимся за работу гиганта. Он погибнет, он оскандалится и погубит дело. Так думали и говорили многие, почти все. Вопреки ожиданиям, речь его сразу раскрыла колоссальный, могучий, боевой талант. Безвестный защитник из чиновников вышел из суда знаменитым, с печатью славы. Речь его, воспроизведенная на следующий день в газетах, сделала имя его известным всей читающей России. Талант получил всеобщее признание. Вчерашний пигмей превратился вдруг в великана. Одна речь создала этому человеку громкую репутацию, возвысила его, обнаружив всю мощь его дарования" {Л. Д. Ляховецкий, цит. соч. стр. 6–7; в связи с пожеланиями читателей эта речь Александрова независимо от того, что она опубликована в книге избранных произведений А. Ф. Кони (Госюриадат, 1956), печатается в настоящем Сборнике.}.

Однако было бы неправильным думать, что речь эта. принесла П. А. Александрову славу вследствие ее внешних эффектов. Напротив, она отличается умеренностью тонов и отсутствием излишних красок. В этой речи П. А. Александров блестяще показал, что не заранее обдуманное намерение Засулич является движущим мотивом совершенного преступления, а вся совокупность беззаконных и неправомерных действий генерала Трепова — градоначальника Петербурга — является истинной причиной содеянного. С большой силой показал Александров в речи по делу Веры Засулич, что в действительности не она должна занимать скамью подсудимых, а, наоборот, тот, кто в процессе занял сочувственную роль потерпевшего, фактически должен проходить по делу в качестве обвиняемого. Речь П. А. Александрова по данному делу, несомненно, в значительней степени подготовила оправдательный вердикт присяжных. В высоких же чиновничьих я правительственных кругах она была воспринята с исключительным неодобрением. Это, тем не менее, не могло поколебать Александрова как мужественного и стойкого в своих убеждениях судебного оратора.

С неменьшей силой проявился ораторский талант Петра Акимовича в его выступлении по делу Сарры Модебадзе.

Осуществляя защиту четырех совершенно невиновных людей, понимая тот большой общественный резонанс, какой имел этот процесс, и свою роль в этом деле, он защитительной речи придал большое общественное звучание. Ов правильно оценил социальные корни и питательную среду этого грязного, Позорного дела, смело поднял голос в защиту невиновных, принесенных в жертву реакционным идеям преследующим цель разжигания национальной розни.

П. А. Александров изучил материал, относящийся к рассматриваемому делу, Показал тонкое знание специальных вопросов, разбираемых на суде, успешно опровергал выводы экспертизы, на которых обосновывалось обвинение.

Александров понимал, что к его голосу прислушиваются широкие передовые слои России. Он смело вскрывал ту атмосферу, в которой создавалось это дело. В начале своей речи Александров говорит, что настоящий процесс"… желает знать вся Россия, о нем будет судить русское общественное мнение". Александров подчеркиваем, что речь предназначена не только для суда, но и для тех, "кто наглою клеветою осквернит приговор, если он будет против их грязных вожделений, для тех, кто захочет искать в нем технических мотивов, на уровень которых он сам никогда не поднимался… для тех, кто пожелает без предвзятого взгляда узнать истину настоящего дела, для тех, кто пожелает поискать в нем оснований для критики старого предубеждения, — предубеждения суеверного и питающего племенную рознь".

В этом процессе Александров выступил как оратор, снискавший себе большой и заслуженный авторитет, — как защитник, которого глубоко интересовали и волновали социальные корни этого дела. В этой глубоко содержательной речи его интересовали не только улики, но и та общественная атмосфера, которая породила тяжкое обвинение и незаслуженное преследование неповинных людей.

Проанализировав состав преступления, тщательно разобрав представленные обвинителем улики, он умело показал необоснованность доводов прокурора.

Закончив обстоятельный разбор доказательств, он, стремясь еще раз подчеркнуть общественное значение этого процесса, тщательно отработав свой основной вывод, сказал по поводу разбираемого дела: "Оно напомнит русским людям о справедливости, которая только и нужна, чтобы такие печальные дела не повторялись. Скажет настоящее дело свое поучительное слово и нашим общественным деятелям, держащим в своей власти нашу честь и свободу. Оно скажет русским следователям, что не увлекаться им следует народным суеверием, а господствовать над ним… оно скажет русским прокурорам, что дороги и любезны они обществу не только как охранители общества от преступных посягательств, но и в особенности как охранители его от неосновательных подозрений и ложных обвинений".

Убедительную речь в защиту. слова и печати произнес Александров по делу Нотовича. И в этой речи проявил он свой ум, блестящее ораторское дарование.

"Чтобы понять и оценить речь Александрова, писал известный дореволюционный публицист Г. Джаншиев, недостаточно было хватать на лету блестки громких фраз, нужно было ее слушать сосредоточенно, со вниманием и дослушать до конца. При первом дебюте П. А. в Москве вначале речь его вызвала разочарование. Так это Александров? — говорили разочарованные слушатели, привыкшие с самого начала слышать набор витиеватых метафор и шумиху блестков мишурного красноречия. Но чем дальше подвигалась вперед аргументация, чем глубже шел анализ изложенных в строго систематическом порядке мельчайших подробностей дела, тем более завладевал оратор вниманием аудитории. И когда закончилась речь, публика выражала сожаление о том, что так скоро закончилась она, стараясь запомнить те меткие характеристики, едкие "экскурсии" (такова была "экскурсия" в область розги по делу Засулич) в область общественных вопросов, которыми всегда была полна строго логическая, остроумная, деловая речь, полная изредка добродушного юморка, чаще — того уничтожающего сарказма и кусающейся иронии, которая, по выражению Герцена, "более бесит, нежели смешит" {Гр. Джаншиев, Эпоха великих реформ, СПб, 1907, стр. 735.}.

Про сарказм Александрова говорили, что он как разрывная пуля убивает наповал. Такою сокрушительною силою своего "Белова Александров обязан был превосходному знанию дела, которое, по определению одного оратора, "лучшее из красноречии".

Наиболее характерным для судебного ораторского мастерства П. А. Александрова является твердая логика и последовательность его суждений, умение тщательно взвешивать и определять место любого доказательства по делу, а также убедительно аргументировать и обосновывать свои важнейшие доводы. Не обладая способностью создавать яркие образы, он, однако, всегда стремился к упрощению речи, прилагал много усилий к тому, чтобы сделать ее доступной и понятной. Этим объясняется то, что его речи, как правило, отличаются правильностью грамматической отделки, легкостью стиля, чистотой и ясностью языка. Главное же в — его деятельности как адвоката — сила убеждения, которая в сочетании с его ораторским талантом, обеспечивала ему успех по многим сложным уголовным делам.

Дело Засулич

Вера Ивановна Засулич обвинялась в покушении на убийство Петербургского градоначальника генерала Трепова, совершенного ею путем выстрела из пистолета 24 января 1878 г. Обвинительной властью преступление Засулич квалифицировалось как умышленное, с заранее обдуманным намерением.

Истинным мотивом этого преступления было возмущение Засулич беззаконными действиями генерала Трепова, отдавшего распоряжение высечь розгами содержавшегося в доме предварительного заключения политического подследственного Боголюбова. Поступок генерала Трепова широко обсуждался в печати и различных общественных кругах. Наиболее передовые из них оценивали этот поступок как жестокий акт насилия, произвола и надругания над человеческой личностью, несовместимый с принципами гуманности. Выстрел В. Засулич и прозвучал как выражение протеста против действий генерала Трепова со стороны прогрессивной общественности.

При рассмотрении дела Засулич царская юстиция предложила обвинителям не давать в речи оценки действий Трепова. Такое условие не было принято Андреевским и Жуковским, которые выступать обвинителями в этом процессе отказались (см. их биографические справки). Однако не только оценка действий Трепова, но и горячее осуждение вообще применения телесных наказаний были блестяще даны в речи Александрова, защищавшего Веру Засулич. —

Дело рассматривалось Петербургским окружным судом с участием присяжных заседателей 31 марта 1878 г. {Подробно об обстоятельствах дела Засулич см. А. Ф. Кони, Избранные произведения, Госюриздат, 1956, стр. 497–703.}.

* * *

Господа присяжные заседатели! Я выслушал благородную, сдержанную речь товарища прокурора, и со многим из того, что сказано им, я совершенно согласен; мы расходимся лишь в весьма немногом, но, тем не менее, задача моя после речи господина прокурора не оказалась облегченной. Не в фактах настоящего дела, не в сложности их лежит его трудность; дело это просто по своим обстоятельствам, до того просто, что если ограничиться одним только событием 24 января, тогда почти и рассуждать не придется. Кто станет отрицать, что самоуправное убийство есть преступление; кто будет отрицать то, что утверждает подсудимая, что тяжело поднимать руку для самоуправной расправы?

Все это истины, против которых нельзя спорить, но дело в том, что событие 24 января не может быть рассматриваемо отдельно от другого случая: оно так связуется, так переплетается с фактом совершившегося в доме предварительного заключения 13 июля, что если непонятным будет смысл покушения, произведенного В. Засулич на жизнь генерал-адъютанта Трепова, то его можно уяснить, только сопоставляя это покушение с теми мотивами, начало которых положено было происшествием в доме предварительного заключения. В самом сопоставлении, собственно говоря, не было бы ничего трудного; очень нередко разбирается не только такое преступление, но и тот факт, который дал мотив этому преступлению. Но в настоящем деле эта связь до некоторой степени усложняется, и разъяснение ее затрудняется. В самом деле, нет сомнения, что распоряжение генерал-адъютанта Трепова было должностное распоряжение. Но должностное лицо мы теперь не судим, и генерал-адъютант Трепов является здесь в настоящее время не в качестве подсудимого должностного лица, а в качестве свидетеля, лица, потерпевшего от преступления; кроме того, чувство приличия, которое мы не решились бы преступить в защите нашей и которое не может не внушить нам известной сдержанности относительно генерал-адъютанта Трепова как лица, потерпевшего от преступления, я очень хорошо понимаю, что не могу касаться действий должностного лица и обсуждать их так, как они обсуждаются, когда это должностное лицо предстоит в качестве подсудимого. Но из того затруднительного положения, в котором находится защита в этом деле, можно, мне кажется, выйти следующим образом.

Всякое должностное, начальствующее лицо представляется мне в виде двуликого Януса, поставленного в храме, на горе; одна сторона этого Януса обращена к закону, к начальству, к суду; она ими освещается и обсуждается; обсуждение здесь полное, веское, правдивое; другая сторона обращена к нам, простым смертным, стоящим в притворе храма, под горой. На эту сторону мы смотрим, Ъ она бывает не всегда одинаково освещена для нас. Мы к ней подходим иногда только с простым фонарем, с грошевой свечкой, с тусклой лампой, многое для нас темно, многое наводит нас на такие суждения, которые не согласуются со взглядами начальства, суда на те же действия должностного лица. Но мы живем в этих, может быть, иногда и ошибочных понятиях, на основании их мы питаем те или другие чувства к должностному лицу, порицаем его или славословим его, любим или остаемся к нему равнодушным, радуемся, если находим распоряжения мотивом для наших- действий, за которые мы судимся и должны ответствовать, тогда важно иметь в виду не только то, правильны или не правильны действия должностного лица с точки зрения закона, а как мы сам" смотрели на них. Не суждения закона о должностном действии, а наши воззрения на него должны быть приняты как обстоятельства, обусловливающие, степень нашей ответственности. Пусть эти воззрения будут и неправильны, — они ведь имеют значение не для суда над должностным лицом, а для суда над нашими поступками, соображенными с теми или другими руководившими нами понятиями.

Чтобы вполне судить о мотиве наших поступков, надо знать, как эти мотивы отразились в наших понятиях. Таким образом, в моем суждении о событии 13 июля не будет обсуждения действий должностного лица, а только разъяснение того, как отразилось это событие на уме и убеждениях Веры Засулич. Оставаясь в этих пределах, я, полагаю, не буду судьею действий должностного лица и затем надеюсь, что в этих пределах мне будет дана необходимая законная свобода слова и вместе с тем будет оказано снисхождение, если я с некоторой подробностью остановлюсь на таких обстоятельствах, которые с первого взгляда могут и не казаться прямо относящимися к делу. Являясь защитником В. Засулич, по ее собственному избранию, выслушав от нее, в моих беседах с нею, многое, что она находила нужным передать мне, я невольно впадаю в опасение не быть полным выразителем ее мнения и упустить что-либо, что, по взгляду самой подсудимой, может иметь значение для ее дела.

Я мог бы теперь начать прямо со случая 13 июля, но нужно прежде исследовать почву, которая обусловила связь, между 13 июля и 24 января. Эта связь лежит во всем прошедшем, во всей жизни В. Засулич. Рассмотреть эту жизнь весьма поучительно; поучительно рассмотреть ее не только для интересов настоящего дела, не только для того, чтобы определить, в какой степени виновна В. Засулич, но ее прошедшее поучительно и для извлечения из него других материалов, нужных и полезных для разрешения таких вопросов, которые выходят из пределов суда: для изучения той почвы, которая у нас нередко производит преступление и преступников. Вам сообщены уже о В. Засулич некоторые" биографические данные; они не длинны, и мне придется остановиться только на некоторых из них.

Вы помните, что с семнадцати лет, по окончании образования в одном из московских пансионов, после того как она выдержала с отличием экзамен на звание домашней учительницы, Засулич вернулась в дом своей матери. Старуха-мать ее живет в Петербурге. В небольшой сравнительно промежуток времени семнадцатилетняя девушка имела случай познакомиться с Нечаевым и его сестрой. Познакомилась она с ней совершенно случайно, в учительской школе, куда она ходила изучать звуковой метод преподавания грамоты. Кто такой был Нечаев, какие его замыслы, она не знала, да тогда еще и никто не знал его в России; он считался простым студентом, который играл некоторую роль в студенческих волнениях, не представлявших ничего политического.

По просьбе Нечаева В. Засулич согласилась оказать ему некоторую, весьма обыкновенную услугу. Она раза три или четыре принимала от него письма и передавала их по адресу, ничего, конечно, не зная о содержании самих писем. Впоследствии оказалось, что Нечаев — государственный преступник, и ее совершенно случайные отношения к Нечаеву послужили основанием к привлечению ее в качестве подозреваемой в государственном преступлении по известному нечаевскому делу. Вы помните из рассказа В. Засулич, что двух лет тюремного заключения стоило ей это подозрение. Год она просидела в Литовском замке и год в Петропавловской крепости. Это были восемнадцатый и девятнадцатый годы ее юности.

Годы юности- по справедливости считаются лучшими годами в жизни человека; воспоминания о них, впечатления этих лет остаются на всю жизнь. Недавний ребенок готовится стать созревшим человеком. Жизнь представляется пока издали ясной, розовой, обольстительной стороной без мрачных теней, без темных пятен. Много переживает юноша в эти короткие годы, и пережитое кладет след на всю жизнь. Для мужчины это пора высшего образования; здесь пробуждаются первые прочные симпатии; здесь завязываются товарищеские связи; отсюда выносятся навсегда любовь к месту своего образования, к своей alma mater {Мать кормящая.}. Для девицы годы юности представляют пору расцвета, полного развития; перестав быть дитятею, свободная еще от обязанностей жены и матери, девица живет полною радостью, полным сердцем. То — пора первой любви, беззаботности, веселых надежд, незабываемых радостей, пора дружбы; то — пора всего того дорогого, неуловимо-мимолетного, к чему потом любят обращаться воспоминаниями зрелая мать и старая бабушка.

Легко вообразить, как провела Засулич эти лучшие годы своей жизни, в каких забавах, в каких радостях провела она это дорогое время, какие розовые мечты волновали ее в стенах Литовского замка и казематах Петропавловской крепости. Полное отчуждение от всего, что за тюремной стеной. Два года она не видела ни матери, ни родных, ни знакомых. Изредка только через тюремное начальство доходила весть от них, что все, мол, слава богу, здоровы. Ни работы, ни занятий. Кое-когда только книга, прошедшая через тюремную цензуру. Возможность сделать несколько шагов по комнате и полная невозможность увидеть что-либо через тюремное окно. Отсутствие воздуха, редкие прогулки, дурной сон, плохое питание. Человеческий образ видится только в тюремном стороже, приносящем обед, да в часовом, заглядывающем, время от времени, в дверное окно, чтобы узнать, что делает арестант. Звук отворяемых и затворяемых замков, бряцание ружей сменяющихся часовых, мерные шаги караула да уныломузыкальный звон часов Петропавловского шпица. Вместо дружбы, любви, человеческого общения — одно сознание, что справа и слева, за стеной, такие же товарищи по несчастью, такие же жертвы несчастной доли.

В эти годы зарождающихся симпатий Засулич действительно создала и закрепила в душе своей навеки одну симпатию — беззаветную любовь ко всякому, кто, подобно ей, принужден влачить несчастную жизнь подозреваемого в политическом преступлении. Политический арестант, кто бы он ни был, стал ей дорогим другом, товарищем юности, товарищем по воспитанию. Тюрьма была для нее aima mater, которая закрепила эту дружбу, это товарищество.

Два года кончились. Засулич отпустили, не найдя даже никакого основания предать ее суду. Ей сказали: "Иди", — и даже не прибавили: "И более не согрешай", — потому что прегрешений не нашлось, и до того не находилось их, что в продолжение двух лет она всего только два раза была спрошена, и одно время серьезно думала, в продолжение многих месяцев, что она совершенно забыта: "Иди". Куда же идти? По счастию, у нее есть куда идти — у нее здесь, в Петербурге, старуха-мать, которая с радостью встретит дочь. Мать и дочь были обрадованы свиданием; казалось, два тяжких года исчезли из памяти. Засулич была еще молода — ей был всего двадцать первый год. Мать утешала ее, говорила: "Поправишься, Верочка, теперь все пройдет, все кончилось благополучно". Действительно, казалось, страдания излечатся, молодая жизнь одолеет, и не останется следов тяжелых лет заключения.

Была весна, пошли мечты о летней дачной жизни, которая могла казаться земным раем после тюремной жизни; прошло десять дней полных розовых мечтаний. Вдруг поздний звонок. Не друг ли запоздалый? Оказывается — не друг, но и не враг, а местный надзиратель. Объясняет он Засулич, что приказано ее отправить в пересыльную тюрьму. "Как в тюрьму? Вероятно, это недоразумение, я не привлечена к нечаевскому делу, не предана суду, обо мне дело прекращено судебного палатою и Правительствующим Сенатом". — "Не могу знать, — отвечает надзиратель, — пожалуйте, я от начальства имею предписание взять вас".

Мать принуждена отпустить дочь. Дала ей кое-что: легкое платье, бурнус, говорит: "Завтра мы тебя навестим, мы пойдем к прокурору, этот арест — очевидное недоразумение, дело объяснится и ты будешь освобождена".

Проходят пять дней, В. Засулич сидит в пересыльной тюрьме с полной уверенностью скорого освобождения.

Возможно ли, чтобы после того как дело было прекращено судебною властью, не нашедшей никакого основания в чем бы то ни было обвинять Засулич, она, едва двадцатилетняя девица, живущая у матери, могла быть выслана, и выслана только что освобожденная, после двухлетнего тюремного заключения.

В пересыльной тюрьме навещают ее мать, сестра; ей приносят конфеты, книжки; никто не воображает, чтобы она могла быть выслана, и никто не озабочен приготовлениями к предстоящей высылке.

На пятый день задержания ей говорят: "Пожалуйте, вас сейчас отправляют в город Крестцы". — "Как отправляют? Да у меня нет ничего для дороги. Подождите, по крайней мере, дайте мне возможность дать знать родственникам, предупредить их. Я уверена, что тут какое-нибудь недоразумение. Окажите мне снисхождение, подождите, отложите мою отправку хоть на день, на два, я дам знать родным". — "Нельзя, — говорят, — не можем по закону, требуют вас немедленно отправить".

Рассуждать было нечего. Засулич понимала, что надо покориться закону, не знала только, о каком законе тут речь. Поехала она в одном платье, в легком бурнусе; пока ехала по железной дороге, было сносно, потом поехала на почтовых, в кибитке, между двух жандармов. Был апрель месяц, стало в легком бурнусе невыносимо холодно: жандарм снял свою шинель и одел барышню. Привезли ее в Крестцы. В Крестцах отдали ее исправнику, исправник выдал квитанцию в принятии клади и говорит Засулич: "Идите, я вас не держу, вы не арестованы. Идите и по субботам являйтесь в полицейское управление, так как вы состоите у нас под надзором".

Рассматривает Засулич свои ресурсы, с которыми ей приходится начать новую жизнь неизвестном городе. У нее оказывается рубль денег, французская книжка, да коробка шоколадных конфет.

Нашелся добрый человек, дьячок, который поместил ее в своем семействе. Найти занятие в Крестцах ей не представилось возможности тем более, что нельзя было скрыть, что она — высланная административным порядком. Я не буду затем повторять другие подробности, которые рассказала сама В. Засулич.

Из Крестцов ей пришлось ехать в Тверь, в Солигалич, в Харьков. Таким образом началась ее бродячая жизнь, — жизнь женщины, находящейся под надзором полиции. У нее делали обыски, призывали для разных опросов, подвергали иногда задержкам не в виде арестов и, наконец, о ней совсем забыли.

Когда от нее перестали требовать, чтобы она еженедельно являлась на просмотр к местным полицейским властям, тогда ей улыбнулась возможность контрабандой поехать в Петербург и затем с детьми своей сестры отправиться в Пензенскую губернию. Здесь она летом 1877 года прочитывает в первый раз в газете "Голос" известие о наказании Боголюбова.

Да позволено мне будет, прежде чем перейти к этому известию, сделать еще маленькую экскурсию в область розги.

Я не имею намерения, господа присяжные заседатели, представлять вашему вниманию историю розги, — это завело бы меня в область слишком отдаленную, к весьма далеким страницам нашей истории, ибо история русской розги весьма продолжительна. Нет, не историю розги хочу я повествовать перед вами, я хочу привести лишь несколько воспоминаний о последних днях ее жизни.

Вера Ивановна Засулич принадлежит к молодому поколению. Она стала себя помнить тогда уже, когда наступили новые порядки, когда розги отошли в область преданий. Но мы, люди предшествовавшего поколения, мы еще помним то полное господство розг, которое существовало до 17 апреля 1863 г. Розга царила везде: в школе, на мирском сходе, она была непременной принадлежностью на конюшне помещика, потом в казармах, в полицейском управлении… Существовало сказание — апокрифического, впрочем, свойства, — что где-то русская розга была приведена в союз с английским механизмом, и русское сечение совершалось по всем правилам самой утонченной европейской вежливости. Впрочем, достоверность этого сказания никто не подтверждал собственным опытом. В книгах наших уголовных, гражданских и военных законов розга испещряла все страницы. Она составляла какой-то легкий мелодический перезвон в общем громогласном гуле плети, кнута и шпицрутенов. Но наступил великий день, который чтит вся Россия, — 17 апреля 1863 г.,- и розга перешла в область истории. Розга, правда, не совсем, но все другие телесные наказания миновали совершенно. Розга не была совершенно уничтожена, но крайне ограничена. В то время было много опасений за полное уничтожение розги, опасений, которых не разделяло правительство, но которые волновали некоторых представителей интеллигенции. Им казалось вдруг как-то неудобным и опасным оставить без розг Россию, которая так долго вела свою историю рядом с розгой, — Россию, которая, По их глубокому убеждению, сложилась в обширную державу и достигла своего величия едва ли не благодаря розгам. Как, казалось, вдруг остаться без этого цемента, связующего общественные устои? Как будто в утешение этих мыслителей розга осталась в очень ограниченных размерах и утратила свою публичность.

По каким соображениям решились сохранить ее, я не знаю, но думаю, что она осталась как бы в виде сувенира после умершего или удалившегося навсегда лица. Такие сувениры обыкновенно приобретаются и сохраняются в малых размерах. Тут не нужно целого шиньона, достаточно одного локона; сувенир обыкновенно не выставляется наружу, а хранится в тайнике медальона, в дальнем ящике. Такие сувениры не переживают более одного поколения.

Когда в исторической жизни народа нарождается какое-либо преобразование, которое способно поднять дух народа, возвысить его человеческое достоинство, тогда подобное преобразование прививается и приносит свои плоды. Таким образом, и отмена телесного наказания оказала громадное влияние на поднятие в русском народе чувства человеческого достоинства. Теперь стал позорен тот солдат, который довел себя до наказания розгами; теперь смешон и считается бесчестным тот крестьянин, который допустит себя наказать розгами.

Вот в эту-то пору, через пятнадцать лет после отмены розг, которые, впрочем, давно уже были отменены для лиц привилегированного сословия, над политическим осужденным арестантом было совершено позорное сечение. Обстоятельство это не могло укрыться от внимания общество: о нем заговорили в Петербурге, о нем вскоре появляются газетные известия. И вот эти-то газетные известия дали первый толчок мыслям В. Засулич. Короткое газетное известие о наказании Боголюбова розгами не могло не произвести на Засулич подавляющего впечатления. Оно производило такое впечатление на всякого, кому знакомо чувство чести и человеческого достоинства.

Человек, по своему рождению, воспитанию и образованию чуждый розги; человек, глубоко чувствующий и понимающий все ее позорное и унизительное значение; человек, который по своему образу мыслей, по своим убеждениям и чувствам не мог без сердечного содрогания видеть и слышать исполнение позорной экзекуции над другими, — этот человек сам должен был перенести на собственной коже всеподавляющее действие унизительного наказания

Какое, думала Засулич, мучительное истязание, какое презрительное поругание над всем, что составляет самое существенное достояние развитого человека, и не только развитого, но и всякого, кому не чуждо чувство чести и человеческого достоинства.

Не с точки зрения формальностей закона могла обсуждать В. Засулич наказание, произведенное над Боголюбовым, но и для нее не могло быть ясным из самых газетных известий, что Боголюбов, хотя и был осужден в каторжные работы, но еще не поступил в разряд ссыльнокаторжных, что над ним не было еще исполнено все то, что, по фикции закона, отнимает от человека честь, разрывает всякую связь его с прошедшим и низводит его на положение лишенного всех прав. Боголюбов содержался еще в доме предварительного заключения, он жил среди прежней обстановки, среди людей, которые напоминали ему его прежнее положение.

Нет, не с формальной точки зрения обсуждала В. Засулич наказание Боголюбова; была другая точка зрения, менее специальная, более сердечная, более человеческая, которая никак не позволяла примириться с разумностью и справедливостью произведенного над Боголюбовым наказания.

Боголюбов был осужден за государственное преступление. Он принадлежал к группе молодых, очень молодых людей, судившихся за преступную манифестацию на площади Казанского собора. Весь Петербург знает об этой манифестации, и все с сожалением отнеслись тогда к этим молодым людям, так опрометчиво заявившим себя политическими преступниками, к этим так непроизводительно погубленным молодым силам. Суд строго отнесся к судимому деянию. Покушение явилось в глазах суда весьма опасным посягательством на государственный порядок, и закон был применен с подобающей строгостью. Но строгость приговора за преступление не исключала возможности видеть, что покушение молодых людей было прискорбным заблуждением и не имело в своем основании таких расчетов, своекорыстных побуждений, преступных намерений, что, напротив, в основании его лежало доброе увлечение, с которым не совладал молодой разум, живой характер, и дало им направиться на ложный путь, приведший к прискорбным последствиям.

Характерные особенности нравственной стороны государственных преступлений не могут не обращать на себя внимания. Физиономия государственных преступлений нередко весьма изменчива. То, что вчера считалось государственным преступлением, сегодня или завтра становится высокочтимым подвигом гражданской доблести. Государственное преступление нередко — только разновременно высказанное учение преждевременного преобразования, проповедь того, что еще недостаточно созрело и для чего еще не наступило время.

Все это, несмотря на тяжкую кару закона, постигающую государственного преступника, не позволяет видеть в нем презренного, отвергнутого члена общества, не позволяет заглушить симпатий: ко всему тому высокому, честному, доброму, разумному, что остается в нем вне сферы его преступного деяния.

Мы, в настоящее славное царствование, тогда еще с восторгом юности, приветствовали старцев, возвращенных монаршим милосердием из снегов Сибири, этих государственных преступников, явившихся энергическими деятелями по различным отраслям великих преобразований, тех преобразований, несвоевременная мечта о которых стоила им годов каторги.

Боголюбов судебным приговором был лишен всех прав состояния и присужден к каторге. Лишение всех прав и каторга — одно из самых тяжелых наказаний нашего законодательства. Лишение всех прав и каторга одинаково могут постигнуть самые разнообразные тяжкие преступления, несмотря на все различие их нравственной подкладки. В этом еще нет ничего несправедливого. Наказание, насколько оно касается сферы права, изменения общественного положения, лишения свободы, принудительных работ, может без особенно вопиющей неравномерности постигать преступника самого разнообразного характера. Разбойник, поджигатель, распространитель ереси, наконец, государственный преступник могут быть без явной несправедливости уравнены постигающим их наказанием.

Но есть сфера, которая не поддается праву, куда бессилен проникнуть нивелирующий закон, где всякая законная уравнительность была бы величайшей несправедливостью. Я разумею сферу умственного и нравственного развития, сферу убеждений, чувствований, вкусов, сферу всего того, что составляет умственное и нравственное достояние человека.

Высокоразвитый, полный честных нравственных принципов государственный преступник и безнравственный, презренный разбойник или вор могут одинаково, стена об стену, тянуть долгие годы заключения, могут одинаково нести тяжкий труд рудниковых работ, но никакой закон, никакое положение, созданное для них наказанием, не в состоянии уравнять их во всем том, что составляет умственную и нравственную сферу человека. Что, потому, для одного составляет ничтожное лишение, легкое взыскание, то для другого может составить тяжелую нравственную пытку, невыносимое, бесчеловечное истязание.

Закон карающий может отнять внешнюю честь, все внешние отличия, с ней сопряженные, но истребить в человеке чувство моральной чести, нравственного достоинства судебным приговором, изменить нравственное содержание человека, лишить его всего того, что составляет неотъемлемое достояние его развития, никакой закон не может. И если закон не может предусмотреть все нравственные, индивидуальные различия преступника, которые обусловливаются их прошедшим, то является на помощь общая, присущая человеку, нравственная справедливость, которая должна подсказать, что применимо к одному и что было бы высшею несправедливостью в применении к другому.

Если с этой точки зрения общей справедливости смотреть на наказание, примененное к Боголюбову, то понятным станет то возбуждающее, тяжелое чувство негодования, которое овладело всяким неспособным безучастно относиться к нравственному истязанию над ближним.

С чувством глубокого, непримиримого оскорбления за нравственное достоинство человека отнеслась Засулич к известию о позорном наказании Боголюбова.

Что был для нее Боголюбов? Он не был для нее родственником, другом, он не был ее знакомым, она никогда не видала и не знала его. Но разве для того, чтобы возмутиться видом нравственно раздавленного человека, чтобы прийти в негодование от позорного глумления над беззащитным, нужно быть сестрой, женой, любовницей? Для Засулич Боголюбов был политический арестант, и в этом слове было для нее все: политический арестант не был для Засулич отвлеченное представление, вычитываемое из книг, знакомое по слухам, по судебным процессам, — представление, возбуждающее в честной душе чувство сожаления, сострадания, сердечной симпатии. Политический арестант был для Засулич — она сама, ее горькое прошедшее, ее собственная история — история безвозвратно погубленных лет, лучших и дорогих в жизни каждого человека, которого не постигает тяжкая доля, перенесенная Засулич. Политический арестант был для Засулич — горькое воспоминание ее собственных страданий, ее тяжкого нервного возбуждения, постоянной тревоги, томительной неизвестности, вечной думы над вопросами: Что я сделала? Что будет со мной? Когда же наступит конец? Политический арестант был ее собственное сердце, и всякое грубое прикосновение к этому сердцу болезненно отзывалось на ее возбужденной натуре.

В провинциальной глуши газетное известие действовало на Засулич еще сильнее, чем оно могло бы действовать здесь, в столице. Там она была одна. Ей не с кем было разделить свои сомнения, ей не от кого было услышать слово участия по занимавшему ее вопросу. Нет, думала Засулич, вероятно, известие неверно, по меньшей мере оно преувеличено. Неужели теперь, и именно теперь, думала она, возможно такое явление? Неужели 20 лет прогресса, смягчение нравов, человеколюбивое отношение к арестованному, улучшение судебных и тюремных порядков, ограничение личного произвола, неужели 20 лет поднятия личности и достоинства человека вычеркнуты и забыты бесследно? Неужели к тяжкому приговору, постигшему Боголюбова, можно было прибавлять еще более тяжкое презрение к его человеческой личности, забвение в нем всего прошлого, всего, что дали ему воспитание и развитие? Неужели нужно было еще наложить несмываемый позор на эту, положим, преступную, но во всяком случае не презренную личность? Нет ничего удивительного, продолжала думать Засулич, что Боголюбов в состоянии нервного возбуждения, столь понятного в одиночно-заключенном арестанте, мог, не владея собой, позволить себе то или другое нарушение тюремных правил, но на случай таких нарушений, если и признавать их вменяемыми человеку в исключительном состоянии его духа, существуют у тюремного начальства другие меры, ничего общего не имеющие с наказанием розгами. Да и какой же поступок приписывает Боголюбову газетное известие? Неснятие шапки при вторичной встрече с почетным посетителем. Нет, это невероятно, успокаивалась Засулич; подождем, будет опровержение, будет разъяснение происшествия; по всей вероятности, оно окажется не таким, как представлено.

Но не было ни разъяснений, ни опровержений, ни гласа, ни послушания. Тишина молчания не располагала к тишине взволнованных чувств. И снова возникал в женской экзальтированной голове образ Боголюбова, подвергнутого позорному наказанию, и распаленное воображение старалось угадать, перечувствовать вое то, что мог перечувствовать несчастный. Рисовалась возмущающая душу картина, но то была еще только картина собственного воображения, не проверенная никакими данными, не пополненная слухами, рассказами очевидцев, свидетелей наказания; скоро явилось и то и другое.

В сентябре Засулич была в Петербурге; здесь уже она могла проверить занимавшее ее мысль происшествие по рассказам очевидцев или лиц, слышавших непосредственно, от очевидцев. Рассказы по содержанию своему не способны были усмирить возмущенное чувство. Газетное известие оказывалось непреувеличенным; напротив, оно дополнялось такими подробностями, которые заставляли содрогаться, которые приводили в негодование. Рассказывалось и подтверждалось, что Боголюбов не имел намерения оказать неуважение, неповиновение, что естественное уклонение от внушения, которое ему угрожало, что попытка сбить с Боголюбова шапку вызвала крики со стороны смотревших на происшествие арестантов независимо от какого-либо возмущения их к тому Боголюбовым. Рассказывались дальше возмутительные подробности приготовления и исполнения наказания. Во двор, на который из окон камер неслись крики арестантов, взволнованных происшествием с Боголюбовым, является смотритель тюрьмы и, чтобы "успокоить" волнение, возвещает о предстоящем наказании Боголюбова розгами, не успокоив никого этим в действительности, но, несомненно, доказав, что он, смотритель, обладает и практическим тактом и пониманием человеческого сердца. Перед окнами женских арестантских камер, в виду испуганных чем-то необычайным происходящим в тюрьме женщин, вяжутся пуки розог, как будто бы драть предстояло целую роту; разминаются руки, делаются репетиции предстоящей экзекуции, и в конце концов нервное волнение арестантов возбуждается до такой степени, что ликторы считают нужным убраться в сарай и оттуда выносят пуки розог уже спрятанными под шинелями.

Теперь, по отрывочным рассказам, по догадкам, по намекам нетрудно было вообразить и настоящую картину экзекуции. Восставала эта бледная, испуганная фигура Боголюбова, не ведающая, что он сделал, что с ним хотят творить; восставал в мыслях болезненный его образ. Вот он, приведенный на место экзекуции и пораженный известием о том позоре, который ему готовится; вот он, полный негодования и думающий, что эта сила негодования даст ему силы Самсона, чтоб устоять в борьбе с массой ликторов, исполнителей наказания; вот он, падающий под массой пудов человеческих тел, насевших ему на плечи, распростертый на полу, позорно обнаженный несколькими парами рук, как железом, прикованный, лишенный всякой возможности сопротивляться, и над всей этой картиной мерный свист березовых прутьев, да также мерное счисление ударов благородным распорядителем экзекуции. Все замерло в тревожном ожидании стона; этот стон раздался, — то не был стон физической боли — не на нее рассчитывали; то был мучительный стон удушенного, униженного, поруганного, раздавленного человека. Священнодействие совершилось, позорная жертва была принесена!..

Сведения, полученные Засулич, были подробны, обстоятельны, достоверны. Теперь тяжелые сомнения сменились еще более тяжелою известностью. Роковой вопрос встал со всей его беспокойною настойчивостью. Кто же вступится за поруганную честь беспомощного каторжника? Кто смоет, кто и как искупит тот позор, которыми навсегда неутешимою болью будет напоминать о себе несчастному? С твердостью перенесет осужденный суровость каторги, но не примирится с этим возмездием за его преступление, быть может, сознает его справедливость, быть может, наступит минута, когда милосердие с высоты трона и для него откроется, когда скажут ему: "Ты искупил свою вину, войди опять в то общество, из которого ты удален, — войди и будь снова гражданином". Но кто и как изгладит в его сердце воспоминание о позоре, о поруганном достоинстве; кто и как смоет то пятно, которое на всю жизнь останется неизгладимым в его воспоминании? Наконец, где же гарантия против повторения подобного случая? Много товарищей по несчастью у Боголюбова, — неужели и они должны существовать под страхом всегдашней возможности испытать то, что пришлось перенести Боголюбову? Если юристы могли создать лишение прав, то отчего психологи, моралисты не явятся со средствами отнять у лишенного прав его нравственную физиономию, его человеческую натуру, его душевное состояние; отчего же они не укажут средств низвести каторжника на степень скота, чувствующего физическую боль и чуждого душевных страданий?

Так думала, так не столько думала, как инстинктивно чувствовала В. Засулич. Я говорю ее мыслями, я говорю почти ее словами. Быть может, найдется много экзальтированного, болезненно-преувеличенного в ее думах, волновавших ее вопросах, в ее недоумении. Быть может, законник нашелся бы в этих недоумениях, подведя приличную статью закона, прямо оправдывающую случай с Боголюбовым: у нас ли не найти статьи закона, коли нужно ее найти? Быть может, опытный блюститель порядка доказал бы, что иначе поступить, как было поступлено с Боголюбовым, и невозможно, что иначе и порядка существовать не может. Быть может, не блюститель порядка, а просто практический человек сказал бы, с полной уверенностью в разумности своего совета: "Бросьте вы, Вера Ивановна, это самое дело: не вас ведь выпороли".

Но и законник, и блюститель порядка, и практический человек не разрешил бы волновавшего Засулич сомнения, не успокоил бы ее душевной тревоги. Не надо забывать, что Засулич — натура экзальтированная, нервная, болезненная, впечатлительная; не надо забывать, что павшее на нее, чуть не ребенка в то время, подозрение в политическом преступлении, подозрение не оправдавшееся, но стоившее ей двухлетнего одиночного заключения, и затем бесприютное скитание надломили ее натуру, навсегда оставив воспоминание о страданиях политического арестанта, толкнули ее жизнь на тот путь ив ту среду, где много поводов к страданию, душевному волнению, но где мало места для успокоения на соображениях практической пошлости.

В беседах с друзьями и знакомыми, наедине днем и ночью среди занятий и без дела Засулич не могла оторваться от мысли о Боголюбове, и ни откуда сочувственной помощи, ни откуда удовлетворения души, взволнованной вопросами: кто вступится за опозоренного Боголюбова, кто вступится за судьбу других несчастных, находящихся в положении Боголюбова? Засулич ждала этого заступничества от печати, она ждала оттуда поднятия, возбуждения так волновавшего ее вопроса. Памятуя о пределах, молчала печать. Ждала Засулич помощи от силы общественного мнения. Из тиши кабинета, из интимного круга приятельских бесед не выползало общественное мнение. Она ждала, наконец, слова от правосудия. Правосудие… Но о нем ничего не было слышно.

И ожидания оставались ожиданиями. А мысли тяжелые и тревоги душевные не унимались. И снова, и снова, и опять, и опять возникал образ Боголюбова и вся его обстановка.

Не звуки цепей смущали душу, но мрачные своды мертвого дома леденили воображение; рубцы — позорные рубцы — резали сердце, и замогильный голос заживо погребенного, звучал:

Что ж молчит в вас, братья, злоба,

Что ж любовь молчит?

И вдруг внезапная мысль, как молния, сверкнувшая в уме Засулич: "О, я сама! Затихло, замолкло все о Боголюбове, нужен крик, в моей груди достанет воздуха издать этот крик, я издам его и заставлю его услышать!" Решимость была ответом на эту мысль в ту же минуту. Теперь можно было рассуждать о времени, о способах исполнения, но само дело, выполненное 24 января, было бесповоротно решено.

Между блеснувшею и зародившеюся мыслью и исполнением ее протекли дни и даже недели; это дало обвинению право признать вмененное Засулич намерение и действие заранее обдуманным.

Если эту обдуманность относить к приготовлению средств, к выбору способов и времени исполнения, то, конечно, взгляд обвинения нельзя не признать справедливым, но в существе своем, в своей основе, намерение Засулич не было и не могло быть намерением хладнокровно обдуманным, как ни велико по времени расстояние между решимостью и исполнением. Решимость была и осталась внезапною, вследствие внезапной мысли, павшей на благоприятную, для нее подготовленную, почву, овладевшей всецело и всевластно экзальтированной натурой. Намерения, подобные намерению Засулич, возникающие в душе возбужденной, аффектировав ной, не могут быть обдумываемы, обсуждаемы. Мысль сразу овладевает человеком, не его обсуждению она подчиняется, а подчиняет его себе и влечет за собою. Как бы далеко ни отстояло исполнение мысли, овладевшей душой, аффект не переходит в холодное размышление и остается аффектом. Мысль не проверяется, не обсуждается, ей служат, ей рабски повинуются, за ней следуют. Нет критического отношения, имеет место только безусловное поклонение. Тут обсуждаются и обдумываются только подробности исполнения, но это не касается сущности решения. Следует ли или не следует выполнить мысль, — об этом не рассуждают, как бы долго ни думали над средствами и способами исполнения. Страстное состояние духа, в котором зарождается и воспринимается мысль, не допускает подобного обсуждения; так вдохновенная мысль поэта остается вдохновенною, не выдуманною, хотя она и может задумываться над выбором слов и рифм для ее воплощения.

Мысль о преступлении, которое стало бы ярким и громким указанием на расправу с Боголюбовым, всецело завладела возбужденным умом Засулич. Иначе и быть не могло: эта мысль как нельзя более соответствовала тем потребностям, отвечала на те задачи, которые волновали ее.

Руководящим побуждением для Засулич обвинение ставит месть. Местью и сама Засулич объяснила свой поступок, но для меня представляется невозможным объяснить вполне дело Засулич побуждением мести, по крайней мере мести, понимаемой в ограниченном смысле этого слова. Мне кажется, что слово "месть" употреблено в показании Засулич, а затем и в обвинительном акте, как термин наиболее простой, короткий и несколько подходящий к обозначению побуждения, импульса, руководившего Засулич.

Но месть, одна "месть" была бы неверным мерилом для обсуждения внутренней стороны поступка Засулич. Месть обыкновенно руководится личными счетами с отомщаемым за себя или близких. Но никаких личных, исключительно ее, интересов не только не было для Засулич в происшествии с Боголюбовым, но и сам Боголюбов не был ей близким, знакомым человеком.

Месть стремится нанести возможно больше зла противнику; Засулич, стрелявшая в генерал-адъютанта Трепова, сознается, что для нее безразличны были те или другие последствия выстрела. Наконец, месть старается достигнуть удовлетворения возможно дешевою ценой, месть действует скрытно, с возможно меньшими пожертвованиями. В поступке Засулич, как бы ни обсуждать его, нельзя не видеть самого беззаветного, но и самого нерасчетливого самопожертвования. Так не жертвуют собой из-за одной узкой, эгоистической мести. Конечно, не чувство доброго расположения к генерал-адъютанту Трепову питала Засулич; конечно, у нее было известного рода недовольство против него, и это недовольство имело место в побуждениях Засулич, но ее месть всего менее интересовалась лицом отомщаемым; ее месть окрашивалась, видоизменялась, осложнялась другими побуждениями.

Вопрос справедливости и легальности наказания Боголюбова казался Засулич не разрешенным, а погребенным навсегда, — надо было воскресить его и поставить твердо и громко. Униженное и оскорбленное человеческое достоинство Боголюбова казалось невосстановленным, несмытым, неоправданным, чувство мести ~ неудовлетворенным. Возможность, повторения в будущем случаев позорного наказания над политическими преступниками и арестантами казалась не предупрежденной.

Всем этим необходимостям, казалось Засулич, должно было удовлетворить такое преступление, которое с полной достоверностью можно было бы поставить в связь со случаем наказания Боголюбова и показать, что это преступление явилось как последствие случая 13 июля, как протест против поругания над человеческим достоинством политического преступника. Вступиться за идею нравственной чести и достоинства политического осужденного, провозгласить эту идею достаточно громко и призвать к ее признанию и уверению, — вот те побуждения, которые руководили Засулич, и мысль о преступлении, которое было бы поставлено в связь с наказанием Боголюбова, казалось, может дать удовлетворение всем этим побуждениям. Засулич решилась искать суда над ее собственным преступлением, чтоб поднять и вызвать обсуждение забытого случая о наказании Боголюбова.

Когда я совершу преступление, думала Засулич, тогда замолкнувший вопрос о наказании Боголюбова восстанет; мое преступление вызовет гласный процесс, и Россия, в лице своих представителей, будет поставлена в необходимость произнести приговор не обо мне одной, а произнести его, по важности случая, в виду Европы, той Европы, которая до сих пор любит называть нас варварским государством, в котором атрибутом правительства служит кнут.

Этими обсуждениями и определились намерения Засулич. Совершенно достоверным поэтому представляется то объяснение Засулич, которое притом же дано было ею при самом первоначальном ее допросе и было затем неизменно поддерживаемо, что для нее было безразлично: будет ли последствием произведенного ею выстрела смерть или только нанесение раны. Прибавлю от себя, что для ее целей было бы одинаково безразлично и то, если б выстрел, очевидно, направленный в известное лицо, и совсем не произвел никакого вредного действия, если б последовала осечка или промах. Не жизнь, не физические страдания генерал-адъютанта Трепова нужны были для Засулич, а появление ее самой на скамье подсудимых, вместе с нею появление вопроса о случае с Боголюбовым.

Было безразлично, совместно существовало намерение убить или ранить; намерению убить не отдавала Засулич никакого особенного преимущества. В этом направлении она и действовала. Ею не было предпринято ничего для того, чтобы выстрел имел неизбежным следствием смерть. О более опасном направлении выстрела она не заботилась. А, конечно, находясь в том расстоянии от генерал-адъютанта Трепова, в каком она находилась, она, действительно, могла бы выстрелить совершенно в упор и выбрать самое опасное направление. Вынув из кармана револьвер, она направила его так, как пришлось: не выбирая, не рассчитывая, не поднимая даже руки. Она стреляла, правда, в очень близком расстоянии, но иначе она и не могла действовать. Генерал-адъютант Трепов был окружен своею свитою, и выстрел на более далеком расстоянии мог грозить другим, которым Засулич не желала вредить. Стрелять совсем в сторону было совсем дело не подходящее: это сводило бы драму, которая нужна была Засулич, на степень комедии.

На вопрос о том, имела ли Засулич намерение причинить смерть или имела намерение причинить только рану, прокурор остановился с особенной подробностью. Я внимательно выслушал те доводы, которые он высказал, во я согласиться с ними не могу, и они все падают перед соображением о той цели, которую имела В. Засулич. Ведь не отвергают же того, что именно оглашение дела с Боголюбовым было для В. Засулич побудительного причиною преступления. При такой точке зрения мы можем довольно безразлично относиться к тем обстоятельствам, которые обратили внимание господина прокурора, например, что револьвер был выбран из самых опасных. Я не думаю, чтобы тут имелась в виду наибольшая опасность; выбирался такой револьвер, какой мог удобнее вой. ти в карман: большой нельзя было бы взять, потому ч|то он высовывался бы из кармана, — необходимо было взять револьвер меньшей величины. Как он действовал — более опасно или менее опасно, какие последствия от выстрела могли произойти, — это для Засулич было совершенно безразлично. Мена револьвера произведена была без ведения Засулич. Но если даже и предполагать, как признает возможным предполагать прокурор, что первый револьвер принадлежит В. Засулич, то опять-таки перемена револьвера объясняется очень просто: прежний револьвер был таких размеров, что не мог поместиться в кармане.

Я не могу согласиться и с тем весьма остроумным предположением, что Засулич не стреляла в грудь и в голову генерал-адъютанта Трепова, находясь к нему enface, потому только, что чувствовала некоторое смущение, и что только после того, как несколько оправилась, она нашла в себе достаточно силы, чтобы произвести выстрел. Я думаю, что она просто не стреляла в грудь генерал-адъютанта Трепова потому, что она не заботилась о более опасном выстреле: она стреляет тогда, когда ей уже приходится уходить, когда ждать более нельзя.

Раздался выстрел… Не продолжая более дела, которое совершала, довольствуясь вполне тем, что достигнуто, Засулич сама бросила револьвер, прежде чем успели схватить ее, и, отойдя в сторону, без борьбы и сопротивления отдалась во власть набросившегося на нее майора Курнеева и осталась не задушенной им только благодаря помощи других окружающих. Ее песня была теперь спета, ее мысль исполнена, ее дело совершено.

Я должен остановиться на прочтенном здесь показании генерал-адъютанта Трепова. В этом показании сказано, что после первого выстрела Засулич, как заметил генерал Трепов, хотела произвести второй выстрел, и что началась борьба: у нее отнимали револьвер. Это совершенно ошибочное показание генерал-адъютанта Трепова объясняется тем весьма понятным взволнованным состоянием, в котором он находился- Все свидетели, хотя также взволнованные происшествием, но не до такой степени, как генерал-адъютант Трепов, показали, что Засулич совершенно добровольно, без всякой борьбы, бросила сама револьвер и не показывала намерения продолжать выстрелы. Если же и представилось, генерал-адъютанту Трепову что-либо похожее на борьбу, то это была та борьба, которую вел с Засулич Курнеев и вели прочие свидетели, которые должны были отрывать Курнеева, вцепившегося в Засулич.

Я думаю, что ввиду двойственности намерения Засулич, ввиду того, что для ее намерений было безразлично последствие большей- или меньшей важности, что ею ничего не было предпринято для достижения именно большего результата, что смерть только допускалась, а не была исключительным стремлением В- Засулич, — нет оснований произведенный ею выстрел определять покушением на убийство. Ее поступок должен быть определен по тому последствию, которое произведено в связи с тем особым намерением, которое имело в виду это последствие.

Намерение было: или причинить смерть, или нанести рану; не последовало смерти, но нанесена рана. Нет основания в этой нанесенной ране видеть осуществление намерения причинить смерть, уравнивать это нанесение раны покушению на убийство, а вполне было бы справедливо считать не более как действительным нанесением раны и осуществлением намерения нанести такую рану. Таким образом, отбрасывая покушение на убийство как не осуществившееся, следовало бы остановиться на действительно доказанном результате, соответствовавшем особому условному намерению — нанесению раны.

Если Засулич должна понести ответственность за свой поступок, то эта ответственность была бы справедливее за зло, действительно последовавшее, à не такое, которое не было предположено как необходимый и исключительный результат, как прямое и безусловное стремление, а только допускалось.

Впрочем, все это — только мое желание представить вам соображения непосильную помощь к разрешению предстоящих вам вопросов; для личных же чувств и желаний Засулич безразлично, как бы ни разрешился вопрос о юридическом характере ее действий, для нее безразлично быть похороненной по той или другой статье закона. Когда она переступила порог дома градоначальника с решительным намерением разрешить мучившую ее мысль, она знала и понимала, что она несет в жертву все — свою свободу, остатки своей разбитой жизни, все то немногое, что дала ей на долю мачеха-судьба.

И не торговаться с представителями общественной совести за то или другое уменьшение своей вины явилась она сегодня перед вами, господа присяжные заседатели.

Она была и осталась беззаветною рабой той идеи, во имя которой подняла она кровавое оружие.

Она пришла сложить перед нами все бремя наболевшей души, открыть скорбный лист своей жизни, честно и откровенно изложить все то, что она Пережила, передумала, перечувствовала, что двинуло ее на преступление, чего ждала она от него.

Господа присяжные заседатели! Не в первый раз на этой скамье преступлений и тяжелых душевных страданий является перед судом общественной совести женщина по обвинению в кровавом, преступлении.

Были здесь женщины, смертью мстившие своим соблазнителям; были женщины, обагрявшие руки в крови изменивших им любимых людей или своих более счастливых соперниц. Эти женщины выходили отсюда оправданными. То был суд правый, отклик суда божественного, который взирает не на внешнюю только сторону деяний, но и на внутренний их смысл, на действительную преступность человека. Те женщины, совершая кровавую расправу, боролись и мстили за себя.

В первый раз является здесь женщина, для которой в преступлении не было личных интересов, личной мести, — женщина, которая со своим преступлением связала борьбу за идею, во имя того, кто был ей только собратом по несчастью всей ее молодой жизни. Если этот мотив проступка окажется менее тяжелым на весах общественной правды, если для блага общего, для торжества закона, для общественности нужно призвать кару законную, тогда — да совершится ваше карающее правосудие! Не задумывайтесь!

Не много страданий может прибавить ваш приговор для этой надломленной, разбитой жизни. Без упрека, без горькой жалобы, без обиды примет она от вас решение ваше и утешится тем что, может быть, ее страдания, ее жертва предотвратила возможность повторения случая, вызвавшего ее поступок. Как бы мрачно ни смотреть на этот поступок, в самых мотивах его нельзя не видеть честного и благородного порыва.

Да, она может выйти отсюда осужденной, но она не выйдет опозоренною, и остается только пожелать, чтобы не повторялись причины, производящие подобные преступления, порождающие подобных преступников.


* * *

В. Засулич была оправдана.

Дело Нотовича

В 1888 году в газете "Новости" была напечатана статья "О чем говорить". Вслед за ней появилась еще серия статей, в которых вскрывались злоупотребления в деятельности Петербургско-Тульского банка. В этих статьях деятельность банка сравнивалась с деятельностью Симбирско-Саратовского банка, дело о котором в свое время рассматривалось в уголовном порядке и главные "деятели" которого оказались на скамье подсудимых.

Членами правления Петербургско-Тульского банка была подана жалоба прокурору С.-Петербургской судебной палаты, в которой предъявлялось к редактору газеты "Новости" Нотовичу обвинение в публичном оскорблении и клевете.

Окружной суд, рассмотрев жалобу, признал Нотовича виновным в инкриминируемых ему преступлениях и осудил его на четыре месяца тюремного заключения и к напечатанию за его счет в 30 газетах судебного приговора.

Приговор был обжалован защитой. При пересмотре приговора он был отменен С.-Петербургской судебной палатой, которая Нотовича оправдала. Приговор вновь был обжалован в Уголовно-кассационный Департамент Сената, который его отменил и направил дело на новое рассмотрение.

Вторично дело слушалось 10 февраля 1893 г. Защищал Нотовича П. А. Александров. Нотовичу вновь был вынесен оправдательный приговор. Речь П. А. Александрова, заслужившая очень высокую оценку его современников и названная его "лебединой песнью", полностью воспроизводится в Сборнике.

* * *

Господа судьи! На страницах Уложения с наказаниях мирно покоится статья закона, редко тревожимая, редко вспоминаемая, ждущая того желанного луча рассвета, когда наступит и для нее естественный час бесшумного погребения. А казалось при ее рождении, еще не особенно отдаленном, что ей предназначена деятельная будущность. Вооруженная мечом, довольно-таки солидного вида, в форме пятисотрублевого штрафа и шестнадцатимесячного тюремного заключения, она призвана была стать на страже между порывами к обличению существующего зла и оскорбляемостью поносителей всякой чести, умиротворять и уравновешивать эти два враждующие по своей природе элемента. Я разумею закон о диффамации. Он прост и ясен, тверд и решителен!

Не оглашай в печати, заповедует он, ни о частном, ни о должностном лице, ни об обществе, ни об установлении, никакого такого обстоятельства, которое могло бы повредить их чести, достоинству или доброму имени.

Не все отнималось у печатного станка в его погоне за текущими явлениями современной жизни. Прежде всего и сам закон допускал исключение. Наказание устраняется, если подсудимый посредством письменных доказательств докажет справедливость позорящего обстоятельства, касающегося судебной или общественной деятельности лица, занимающего должность по определению от правительства или по выборам. Правда, конечно, и то, что лица, занимающие должности по определению от правительства или по выборам, если совершают деяния, не соответствующие чести и достоинству, то, в большинстве случаев, не чувствуют склонности вверять следы этих деяний письменам, а тем более — выпускать такие письмена в свободное обращение.

Остается затем розовая область отрадных явлений. Оглашение таких явлений не возбранено; в этой области печать свободна. Хвали — что можно; одобряй — где нужно, славословь — где выгодно, ликуй — когда это предоставлено.

Никто не оспаривал обязательной силы закона о диффамации, никто не дерзнул возбуждать к нему неуважение, и тем не менее, случилось так что жизнь пошла помимо закона. Справедливые общественные требования и необходимость заставили смягчить его безусловные требования, и в этом уклонении жизни от закона оказываются виновными не одно только обывательское самовольство и писательская продерзость; к уклонному направлению приобщили себя и властная рука администратора, и подзаконный взгляд судьи. Справедливые, честные, благонамеренные обличения звучащего зла более и более становились полезными и необходимыми для общественной дезинфекции. Правительству не раз пришлось с выгодой воспользоваться в общественных интересах разоблачениями в печати. Суд силой вещей и требованиями времени побужден был входить в оценку цели обличения, цели, которая, по буквальному смыслу закона, не должна была бы иметь значения для кары. И в конце концов закон о диффамации, в его практическом приложении, остался вполне целесообразным лишь в сфере обличения частной жизни, не имеющей общественного интереса. Общественные и правительственные установления, должностные лица сами увидели, что закон этот недостаточен для реабилитации их оскорбленной чести, остающейся под сомнением и после обвинительного приговора над диффаматорами. Процессы о диффамации стали редки, бесцветны и мало внушительны.

Праздную скамью обвиняемых в диффамации заняли обвиняемые в клевете. Картина выиграла в своей грандиозности и, скажу, в симпатичности. Обвинитель являлся уже не с намордником, готовый набросить его на уста обвиняемого, как только они раскрывались для доказательства справедливости напечатанного. Рыцарски честное преследовалось в этой борьбе равным оружием и с уравновешенными условиями. Оскорбленный отдает себя публичному изобличению, он требует доказательств, оставляя за собой право опровергать их. Но вид иногда прекрасен только сверху. Уравновешенность условий борьбы в процессах о клевете не легко достижима. Обвинители не расположены делиться теми сведениями, которые находятся в их распоряжении и в их архивах. Так было и по настоящему делу. Наглядным доказательством разверстки акций между подставными акционерами могла бы послужить квитанция банка, по которой заложенные там акции Масловского препровождены временно для общего собрания в правление Тульского банка. Обвгняемый просил об истребовании такой квитанции, относящейся к общему собранию 1881 года; ему в этом было отказано. Нотсзич просил об истребовании от правления банка производств по содержанию, ремонту и продаже указанных им домов, оставшихся за банком, в подтверждение неправильностей отчетов. Масловский оспаривал право Нотовича на подобное ходатайство, и в ходатайстве было отказано. В своем возражении Масловский заявляет:

"В качестве частного обвинителя я оставляю за собой право представлять только те доказательства и письменные документы, которые я лично признаю необходимыми в интересах разъяснения настоящего дела" (заявление Масловского судебному следователю).

Вот вам и равенство борьбы, и уравновешенность условий. Немудрено, что при таком равенстве у обвиняемого, если не совершенно отнимается язык, как в, процессе о диффамации, то связывается настолько, что о равенстве оружия не может быть и речи. А, казалось бы, чего же правителю Тульского банка уклоняться от. возможно широкого расследования дела и, следовательно, возможно убедительнейшего восстановления их оскорбленной чести?

Но недостаточно одного процессуального уравновешивания сил и средств борющихся на суде сторон. Требование этого разъяснения, требование справедливого взвешивания и определения условий и взаимных отношений автора произведения, считающего себя оскорбленным, идет дальше, идет до самого объема законного понятия о клевете. Оскорбленный оглашением в печати позорящего его деяния, конечно, всегда и безусловно вправе требовать от оскорбителя истинности и доказанности напечатанного, но мера этих требований не может не подлежать известным смягчениям в ограничениям, — и не только в видах точнейшего определения степени и меры виновности, но и для разрешения вопроса — существует ли действительно виновность, удовлетворяет ли вина самому понятию о клевете.

В делах о преступлениях в печати, не в пример делам о других общих преступлениях, судья не может замыкаться исключительно в сферу уголовного кодекса; он, в силу необходимости и высшей справедливости, должен быть политиком, как орган общественный, отправляющий свои функции в соображении условий и потребностей общественной жизни. Не нужно долго жить, чтобы видеть, как в непродолжительные периоды изменяются взгляды самой администрации на дозволенное и не дозволенное в печати, как изменяются в этом отношении воззрения общества, как видоизменяется применение закона, хотя он сам и остается тем же, не имея возможности поспевать за всеми этими изменениями.

В делах о клевете выступают, в виде сторон, два интереса, оба требующие своего охранения: интерес общественный — обличения существующего зла, оглашения затаившихся отрицательных явлений жизни, их обнаружения и интерес личной оскорбительности, — ограждения и восстановления чести, если только это не есть интерес ограждения от беспокойства и препятствования нашему праву, любящему простор и неприкосновенность. Характер и сила этих интересов в каждом случае требуют особого взвешивания и не подчиняются одной предустановленной мерке.

Если обличение зла, обнаружение явлений противозаконных или просто вредных для общественности имеет право быть отражено в печати, если оно является одним из необходимейших и наиболее сильно действующих средств общественной дезинфекции, то ему должен быть дан соответственный простор, должны быть приняты в расчет и неизбежность ошибок, и некоторая неполнота доказательства истинности напечатанного оглашения. Так и понимает это наша, еще молодая в делах печати, судебная практика. Перед вами приговор высшего суда по делу о Куликове.

Куликов судился по 1039 статье Уложения, но содержание приговора может одинаково относиться и к делам о клевете. В этом приговоре мы видим, что Куликов судился за то, что относительно управы, где он, кстати сказать, и служил, он напечатал заявление, в котором, между прочим, называл служебные действия членов управы относительно хранения и распоряжения деньгами систематическим хищением земских денег, то есть прямо обвинял их в уголовном преступлении тяжкого свойства! Сенат нашел выражение неуместным, но указал, что "оно еще не служит для применения к Куликову 1039 статьи Уложения, так как такая характеристика не содержит в себе прямого указания на совершение членами управы каких-либо преступных действий, а может быть относимо к бес порядочному и невыгодному для земства ведению земских дел". Такой взгляд и прием совершенно противоположны тому, каким пользуются обвинители по настоящему делу. Сенат продолжает: "документальные данные в пользу Куликова, содержащиеся в подробном его показании при предварительном следствии, а равно приложенные к делу выдержки из журналов земских собраний и удостоверения старшин содержат в себе некоторое подтверждение указаний обвиняемого на непроизводительность трат земских денег и на известные неправильности в их расходовании". На этом, основании Сенат оправдал Куликова. Следовательно, оказалось достаточным не всецелое, не полное, а лишь некоторое подтверждение данных из всего обличения, напечатанного Куликовым, чтобы признать действия его не подлежащими наказанию.

Вот тот прием, который может и должен быть, по всей справедливости, применяем вообще к делам о печати, когда дело идет об обнаружении и обличении существующего общественного зла. Мера требований по отношению к истинности и доказанности напечатанного в обличительной статье по справедливости должна степениться в приложении к отдельным случаям, Наиболее строгими должны быть такие требования, когда дело идет об оглашении какого-либо действия из домашней жизни частного лица. Частная жизнь по большей части не имеет никакого общественного интереса; оглашение ее может служить только удовлетворением праздного любопытства. Строгие требования справедливо прилагать, когда дело идет о лице должности, общественном деятеле, деятельность которого не публична, который не может охранять свою честь и достоинство гласностью своих действий и которому может быть нанесен несправедливым оглашением личный непоправимый вред прежде, чем он будет в состоянии оправдаться посредством процесса о клевете против своего неосторожного или злонамеренного обличителя. Строже можно относиться, когда дело идет об оглашении какого-нибудь отдельного, несложного действия, обстоятельства, эпизодического явления, которое удобно может быть проверено и исследовано средствами самого обличителя, неосторожность и легкомыслие которого в таком случае не извинительны.

Совсем не то, когда дело идет об оглашении ненормальных и неправильных, сомнительных и подозрительных действий целого сложного установления, каким является крупное акционерное предприятие. Здесь — и значительность общественного интереса, и трудность исследования и разведывания злоупотребления. Для постороннего лица, публициста, здесь мало доступная область. Требовать безусловной справедливости и полной доказанности всего того, что в виде слухов, случайных сведений доходит до периодического издания через его сотрудников, корреспондентов, репортеров и случайных добровольцев, значит оставить публицистическому обличению невозможные условия. А между тем. акционерные предприятия имеют огромную важность в нашей экономической, промышленной жизни. Общество заинтересовано в том, чтобы операции этих капиталистических, промышленных предприятий совершались правильно, хозяйственно и законно, чтобы злоупотребления, которые туда вкрадываются, открывались и обличались своевременно, потому что от этих злоупотреблений страдают не только хозяева предприятий, каковы акционеры, но и другие лица, вступающие в отношения с компанией, например, облигационеры в ипотечном учреждении, вкладчики и т. п.

Опыт нескольких лет показал уже, что в большей части акционерных предприятий, — вопреки мысли и намерению закона, рассчитывающего на ассоциацию мелких капиталистов в акционерных предприятиях, с определенным ограниченным количеством голосов, — являются заправилами один, два крупных капиталиста, около которых составляется компактная партия, или же подобранная, с собственными излюбленными, им преданными комитетами и агентами. Одни из мелких акционеров прилипают инертно к этой компактной массе; другие, разрозненные, не имеющие средств сплотиться, органа, чтобы высказаться и сговориться, а то и просто по лени и добродушному доверию, мало посещающие общие собрания, а если и посещающие, то мало в них понимающие, остаются без всякого руководства, без указания, без средств самостоятельно следить за действиями компанейского учреждения, судить и проверять правильность операции. Миллионы народных сбережений, вложенных в предприятие или связанных с ним, сбережений небогатого люда, остаются на воле и распоряжении заправил, иногда недобросовестных, иногда склонных к риску и азарту. Должна ли печать, следящая за текущими явлениями современной жизни, остаться безмолвной ввиду подозреваемой опасности, предусматриваемых нежелательных последствий? А как вовремя предусмотреть и предупредить о таких последствиях? Какие к этому законные и широкие пути? Акционерные предприятия обязаны к известной степени гласности: через издание отчетов, балансов, ответов на запросы акционеров; но в балансах и отчетах и специалисты по бухгалтерии не всегда в состоянии различить ловко замаскированную истину; запросы и возражения акционеров заглушаются партией господствующего в предприятии лица. Цифры балансов, верные арифметически и скрывающие весьма неверные приемы и действия правителей предприятия, остаются языком непонятным и недоступным для непосвященных. Потребуйте теперь от публициста, который задался полезной мыслью — раскрыть перед публикой некрасивые действия такого учреждения, который, по дошедшим до него слухам, по некоторым неясностям в отчетах и балансах, заподозрил опасные злоупотребления, рискованные операции — попробуйте потребовать от него точной доказанности и свободных от всякой ошибки его писаний и оглашений! Он должен отказаться от своего намерения, от выполнения своих полезных и честных побуждений. Обширны ли его средства знать истину? Внутренних распорядков ему не покажут, объяснений ему не дадут, дел перед ним не откроют. Не открыли их перед Нотовичем и тогда, когда он, привлеченный уже по обвинению в клевете, просил, в видах разъяснения истины, открыть ему некоторые из них, прямо указанные им и свидетелями дела. И после этого хотят требовать безошибочности и строгой доказанности малейших подробностей оглашения, его строгого соответствия с действительностью!..

На вашей памяти, господа, и нередко при вашем участии прошла масса банковских процессов. Вы знаете, как они долго продолжались, какого напряжения сил они требовали, и если после продолжительного, тщательного и основательного следствия, на основании данных, проверенных официальным путем и, по-видимому, несомненных, составлялись по таким делам обвинительные акты, то и в этих актах не раз обнаруживались и неточности, и недоказанности, и ошибочности, и неверное освещение фактов. И не будь на обвинительном акте казенного клейма, марки должностного, официального характера, то, само собою разумеется, такой обвинительный акт, появившись в печати в виде частной статьи, дал бы удобный материал для обвинения в клевете, потому что, помимо фактов истинных и доказанных, в нем нашлись бы и факты ложные, недоказанные, излишества и преувеличения. Поэтому, повторяю, для определения наличности клеветы необходимо сообразовать требования общественных интересов и необходимость обличения существующего зла, отрицательных явлений текущей жизни, с тою степенью доказанности и безошибочности сообщений, какой может удовлетворить партикулярный автор статьи периодического издания. Нельзя оставлять без внимания и то, от кого исходят статьи. Ведь если бы ту статью, которую теперь вменяют нам в вину, писал член правления, ревизионной или оценочной комиссии С.-Петербургско-Тульского банка, имевший возможность изучить и знать по своим условиям положение дел банка, тогда справедливо было бы требовать со всею строгостью той достоверности и доказанности, которая недостижима по тому же предмету для частного, постороннего лица. Но ведь Градовский или Нотович были не свои люди в С.-Петербургско-Тульском банке; они могли получать только отрывочные сведения, проверять их только в меру своих небольших средств разъяснениями и расследованиями, и если они, тем не менее, значительную часть сообщенных ими сведений доказали, то едва ли возможно обвинение в клевете.

Но не на этих только соображениях утверждаем мы якорь нашей защиты и оправдания. Мы имеем достаточный запас доказательств истинности тех оглашений, которые содержатся в инкриминируемых статьях. Сами обвинители признали факты, которые относятся к противоуставности и к нарушениям порядка. То же самое признает и приговор окружного суда. Что же остается? Остается сравнение С.-Петербургско-Тульского банка с Саратовским, чем мы будто бы оклеветали правителей Тульского банка.

Позвольте сказать несколько предварительных слов относительно этого сравнения. Каким образом разбирают и обсуждают его? Его вырывают из статьи и толкуют без всякого соотношения к содержанию целой статьи. Прием в корне неправильный. Из костюма вырывают клок; клок этот рассматривают через микроскоп, увеличивающий во много раз, отыскивают подозрительное пятно и заключают. Нет! судите нас по всему костюму, а не по тому лоскуту, который вырвали наши обвинители.

Господа судьи, я не имею претензии открыть в настоящем деле какую-нибудь новую Америку; я не задаюсь мыслью предложить вашему вниманию какой-нибудь новый ключ для разрешения этого дела; но по отношению к делу, мною защищаемому, я нахожусь в некотором особенном, скажу даже, счастливом положении. Я в нем — человек новый. Я вхожу в него тогда, когда уже борьба давно длится, когда она утомила и внимание, и силы борющихся сторон, когда уже не раз склонялась в бою то их, то наша сторона. Прежде в качестве постороннего зрителя я поверхностно следил за борьбой, не имея причины углубляться в ее подробности. Когда я вошел в дело в качестве представителя одной из сторон и занялся его изучением, я не мог не заметить, что борьба давно покинула ту почву, на которой только она и должна бы вестись и на которой только она и может быть правильно окончена. Спор давно уже идет не о целых инкриминируемых статьях, а об отдельных выражениях, выхваченных из целого, оставленного вне внимания содержания статей. Весь спор сосредоточился на том, были ли в С.-Петербургско-Тульском банке такие фальшивые отчеты, дутые цифры, выдача небывалых дивидендов, подставные акционеры, как то было в Саратовско-Симбирском банке {Дело о злоупотреблениях в Саратовско-Симбирском земельном банке рассматривалось в Тамбовском окружном суде в июне-июле 1887 года.}, по словам обвинительного акта. Какое место занимает в инкриминируемых статьях сравнение одного банка с другим, до какой степени простирается это сравнение, какое отношение оно имеет к главной мысли, предмету и изложению целых статей, — эти вопросы остались забытыми в жару борьбы сторон, удалившихся с истинного места боя. Поэтому, несмотря на то, что инкриминируемые статьи нам известны, позвольте мне, хотя в возможно кратком очерке, проштудировать содержание этих статей для того, чтобы выяснить, что сравнение, которое служит против нас основанием к обвинению в клевете, не составляет ни главного предмета, ни сущности самих статей; что те выражения, которые принимаются за клеветнические, служат лишь пояснением главного содержания статей и тех фактов, которые указываются не в сравнениях, а в самих статьях, что эти сравнения составляют только дополнительную часть главного содержания, что если исключить эти дополнения из статей, то статьи ни в содержании, ни в характере ничего не потеряют, что от чтения статей остается лишь впечатление общего их содержания, а сравнение теряется из виду и забывается.

Первая инкриминируемая статья "Новостей" имеет своим содержанием суждения по поводу метаморфозы, происшедшей в балансах 1888 года, с рубрикою "расходы, подлежащие возврату". Это составило и содержание статьи, и ее исходную точку.

"В прежние времена и даже 1 января 1888 года, — говорит газета, — в отчетах и балансах банка неизменно красовалась статья под заглавием: "расходы, подлежащие возврату". Подобное заглавие было весьма заманчиво. В самом деле, если за всеми действительными расходами получаются значительные прибыли, да еще имеется в перспективе возврат каких-то временно издержанных сумм, то чего же и желать лучшего.

"В балансе на 1 декабря, однако, эта успокоительная рубрика совершенно исчезла. Взамен ее появляется новая: "расходы по имуществам, состоящим за банком" — на сумму 914 339 руб. 55 коп. Расходы, "подлежащие возврату", каким-то чудом исчезли и выставили вместо себя горько-кислую цифру расходов, попадающих в бездонную бочку "имуществ", состоящих за банком".

"Но что это, собственно, за имущества, состоящие за банком?" — спросят читатели.

Вопрос вполне уместный.

Это та же История, что получилась с обществами городского взаимного кредита или с пресловутым Саратовским банком. Ссуды выдавались широко. Если злоупотребление и спекуляция вкрались в деятельность кредитного учреждения, построенного на начале взаимности, то в акционерном банке они почти неизбежны; это соответствует самой их природе.

Затем непосредственно следуют строки, в которых хотят видеть клевету. Это — сравнение с Саратовским банком.

Прежде всего эти строки сравнения обоих банков относятся исключительно к обвинению в широкой выдаче ссуд, как, несомненно, явствует из предшествующего текста. Кроме как об обширной выдаче ссуд, ни о чем другом до этого сравнения не говорится. Во — вторых, сравнение относится к С.-Петербургско-Тульскому банку и его операциям, без указания на отдельные периоды существования банка и его правлений; поэтому если наличный состав правления, действующий с 1882 года не считает себя виновным в широкой выдаче ссуд, то он и не имеет никакого повода принимать объяснения в этом отношении на свой счет. Все, что может принять на себя из статьи наличный состав правления С.-Петербургско-Тульского банка, это ту часть сравнения, в которой говорится как о последствиях широкой выдачи ссуд — прикрытия неизбежных прорех — мнимых прибылей и недочетов первых годов, существования банка. На свой счет могут отнести представители наличного состава правления и отчисление, при помощи отчетов, более или менее кругленьких прибылей. Таким образом, весь пассив, который могут поставить на наш счет наши противники по первой инкриминируемой статье, это — обвинение их в сокрытии убытков и недочетов и отчислений ими в свою пользу лишних прибылей.

Но прежде чем я буду балансировать этот пассив, — а буду я его балансировать тогда, когда извлеку истинную сущность всех инкриминируемых статей, — я предложу краткое изложение теперь разбираемой мной статьи.

Вы припомните, что выше в статье было сделано сравнение С.-Петербургско-Тульского банка не только с Саратовским, но и с обществом взаимного поземельного кредита. Сделано было еще более сильное обобщение. Сказано было, что злоупотребления и спекуляции почти неизбежны в акционерном банке.

Продолжая в том же смысле, статья говорит:

"Искусственные отчеты и мнимые прибыли необходимы каждому акционерному банку на первых порах его деятельности. Без этого он не добудет ни закладчиков, ни охотников покупать закладные листы. "Надо поддержать курс акций", — это вам скажет всякий акционер. Но курсовая цена акций определяется их дивидендом. Для выдачи дивиденда необходима прибыль, которую приходится на первых порах сочинять, пока операция не расширится. В свою очередь развитие операций в акционерном банке зависит от широты кредита, которая привлекает заемщика, а широкие условия кредита влекут ошибочные выдачи, несостоятельность отдельных заемщиков и потери.

Таковы рамки и условия деятельности акционерных банков. Весь вопрос в том, чтобы во-время остановиться, во-время прекратить первоначальное спекулятивное направление деятельности, разделаться с рискованными выдачами и ликвидировать старые потери".

И после такой защитительной тирады, находящейся в той же статье, где сделано сравнение С.-Петербургско-Тульского банка с Саратовским, по поводу широких ссуд и мнимых прибылей, позволительно ли заключать, что статья имеет целью оклеветание банка? Нет, это не клевета, это — аналогия банковских спекуляций и противозаконностей, где берут под защиту все банки, не исключая, конечно, и С.-Петербургско-Тульского.

Разделяя, далее, акционеров на действительных и спекулянтов, газета говорит:

"Главная задача последних заключается в возможно более продолжительном и хотя бы искусственном возвышении прибыли даже в ущерб всему предприятию".

И тотчас продолжает:

"Мы не решаемся, конечно, утверждать, что таково, именно, положение С.-Петербургско-Тульского банка".

Более умеренной и спокойной, более сдержанной критики положения и операций банка трудно и требовать. Не чем иным, как желанием сделать спокойным и правдивым сообщение о положении дел банка, объясняются и следующие строки статьи:

"Несомненно, что во владении банка очутилось много имуществ, владельцы которых оказались несостоятельными по той простой причине, что полученные ими ссуды невозможно было оплачивать доходами из заложенного имущества. Имеются, говорят, и такие имущества, ссуда по которым превышает их стоимость. Несомненно, наконец, что благоразумная часть действительных акционеров ежегодно из сил выбивается, чтобы взглянуть в лицо истине, какова бы она ни была. Правленческая же партия, наоборот, замедляет ликвидацию прежних рискованных и неудачных операций, так как прямой интерес ее — возвышать дивиденды на акцию. Чем больше выведенная по отчетам прибыль, тем крупнее И те добавочные отчисления, которые выпадают на долю правления".

Затем статья приводит сведения об убытках банка от продажи оставшихся за ним домов, переходит к указаниям на неправильные операции и оценку принадлежащих банку процентных бумаг, насколько это известно из отчетов банка, к указаниям на то, в чем сами обвинители не усматривают клеветы, и оканчивается следующими словами:

"Желательно, — пишут нам, — чтобы в общее собрание явилось возможно большее число действительных акционеров, чтоб не дать одному крупному акционеру, хотя бы и заложенных акций, добиться отчисления высокого дивиденда в личных его видах".

Вот истинная цель и существенный вывод всей статьи. Ни в каких уголовных злонамеренностях статья не обвиняет С.-Петербургско-Тульский банк; сравнение его с Саратовским не простирается на все те преступления, которые указывались в обвинительном акте Саратовского банка. Напротив, даже возвышенные ссуды и отчисление преувеличенных прибылей на первое время, в чем, собственно, и заключалось сравнение, оправдываются необходимостью под условием остановки во-время. Статья имеет целью обратить внимание разрозненных акционеров на предстоящее определение дивиденда и воспрепятствовать неосторожному исчислению прибылей. Характер статьи спокойный и сдержанный, и она не представляет и намека на какую-либо клевету, так как огорчающее наших обвинителей сравнение с Саратовским банком забывается и. теряется при чтении всей статьи, возбуждающей и обсуждающей вопросы, имеющие лишь частичное отношение к одной и отнюдь не главной доле деятельности Саратовского банка. Ни о какой Ново-Никольской даче, так много фигурировавшей в Саратовском банке, ни о каком позаимствовании на личные нужды из запасного и основного капиталов, ни об употреблении представителями банка ценностей банка на их личную биржевую игру, — ничего в этой статье не говорится. Поэтому и сравнение не может простираться на все те злоупотребления, которые существовали в Саратовском банке и на которые не указывалось относительно С.-Петербургско-Тульского банка.

Последняя инкриминируемая статья "Новостей" есть, собстг венно, полемическая статья против газеты "Новое Время".

"По некоторым случайным обстоятельствам, — говорится в статье, — мы уже пятый день остаемся в долгу перед "Новым Временем". Дело, идет о любовном вмешательстве этой газеты в наши разговоры с правлением С.-Петербургско-Тульского банка".

Я прошу обратить внимание, что статья эта напечатана 13 января, следовательно, до возбуждения дела о клевете, когда Нотовичу или автору статьи не было надобности оправдываться в том обвинении, которое было предъявлено позже.

Объясняя, какую услугу оказывает правлению С.-Петербургско-Тульского банка нововременская заметка, газета обращается к статье, напечатанной в № 354, и выражается таким образом:

"Характеризуя общие условия действий земельных банков, построенных на акционерном начале, мы сказали: С.-Петербургско-Тульский банк и его операции то же самое, что Саратовский банк и его операции".

Итак, вот как сама газета определяет смысл своего сравнения, употребленного в статье № 354. "Характеризуя общие условия действий земельных акционерных банков", газета сделала сравнение двух 6aHKOBs а не с целью приписать Петербургскому банку те же и такой же важности преступления, какие возводились на Саратовский банк. Так оно и б. ыло, как вы видели, при разборе всего содержания статьи № 354.

Продолжая полемику дальше, газета ставит вопрос:

"Правы были мы или нет, сравнивая С.-Петербургско-Тульский банк с Саратовским? На этот вопрос вполне категорический ответ дает само опровержение правления С.-Петербургско-Тульского банка (напечатанное в предыдущем номере газеты, из которого тут же приводится выдержка). Само правление признает, — продолжает статья, — что, несмотря на отчеты и балансы, свидетельствовавшие о полном благополучии и процветании банка, невзирая на ежегодные выдачи дивиденда, действительное положение банка в 188Z году было очень близко к "ликвидации" и "к сопряженному с нею полнейшему разорению акционеров". Точно также сознается правление, что убытки, понесенные банком от раздачи мнимых дивидендов, до сих пор еще не покрыты вполне".

Прошу обратить внимание на то, что цитированные сейчас строки имеют в виду С.-Петербургско-Тульский банк как за время до 1882 года, так и после этого года, и что к наличному составу правления, вступившему в 1882 году, положение банка, доведенного до близости к ликвидации, относимо быть не может, а могут принять на себя обвинители лишь ту часть заметки, где говорится о непокрытии убытков вполне! Следовательно, только упрек в этом непокрытии могут принять на себя наличные члены и председатель правления. Вот по поводу этого-то непокрытия убытков, происшедших от прежде выданных чрезмерных ссуд, и говорит непосредственно то место статьи, которое принимается за клевету со стороны Нотовича.

"Ясно, следовательно, что мы были правы, говоря, что Саратовский банк судился за неудачу, за крах, за то, что он не успел развить свои операции и при помощи их покрыть прошлые грехи и уголовные материалы".

Теперь я прошу вас воздать честь газете, дать прочитанному и инкриминируемому месту статьи ее истинный смысл и только этим истинным, входившим в намерение автора и правильно им выраженным смыслом ограничить обязанность его ответа за напечатанные слова. Дело идет, очевидно, не о всей полноте преступлений и злонамеренностей, приписываемых Саратовскому банку, а единственно лишь о непокрытии убытков от чрезмерных ссуд. Только в объеме этого нарушения устава и для его осуществления употребляются те средства, которые перечисляются затем: фальшивые отчеты, дутые цифры, выдачи небывалых дивидендов и искусственно составленные общие собрания. В этом объеме и в этом строго вытекающем из содержания статьи смысле мы и принимаем ответ за приведенное место статьи и приведем наши доказательства истинности напечатанного.

Сама статья, продолжаясь, выясняет личный взгляд автора на то, что претив, банковских злоупотреблений употребление карательных средств не представляется спасительным средством. Таким средством может быть только более внимательный надзор за действиями правлений, тщательное посещение общих собраний, ревизия и гласность дела акционерных предприятий.

В этой части статьи находится одно место, которое оказалось возможным выкроить так, что и из него фраза вышла, как фраза клеветнического содержания, и в таком виде вошла в частную жалобу и в приговор суда. Вот это место в его полноте.

"Когда уголовные громы разразились над головами людей, виновных в том самом, что творится в С.-Петербургско-Тульском банке и в большинстве других акционерных компаний, мы стали на сторону присяжных (как известно, оправдавших обвиняемых по Саратовскому банку)".

Всякий беспристрастный и не лишенный здравого смысла читатель поймет в этой фразе стремление оправдать деятелей Саратовского банка. Наши обвинители сделали из фразы сокращение, отбросивши в начале слово "когда", и в конце, начиная со слов "и в большинстве". Фраза оказалась сразу обидной для С.-Петербургского банка. Мы отстраняем от себя эту выкройку из слов статьи: мы хотим отвечать только за истинное содержание и смысл статьи.

Статья 13 номера оканчивалась словами:

"К оценке деятельности С.-Петербургско-Тульского банка по существу мы возвратимся в следующих номерах".

Это было напечатано 13 января 1889 г.; 14 января появилась первая статья, относящаяся к такой оценке, а 18 была уже принесена жалоба на Нотовича.

Теперь, когда периодическая печать усилилась в числе своих органов, когда она, следуя требованиям времени, с лихорадочной поспешностью должна отвечать на запросы дня и отмечать современные явления, читатели привыкли относиться к напечатанному не с рабским доверием, а с критикой. Все понимают, что в спешной, ежедневной публицистической работе неизбежны промахи и ошибки и в фактах, и в мнениях, и в суждениях. Теперь, чтобы оклеветать сравнением, надо иметь малограмотных читателей, а таких статей о банках не читают.

Теперь я приступаю к разбору тех фактов, которые приведены в инкриминируемых статьях.

Я прежде всего обращусь к выдаче ссуд, явно несоответствовавших стоимости заложенных имуществ.

"Выдача таких ссуд сама по себе, — говорит Масловский в объяснении на апелляционную жалобу, — без корыстных целей, без подлогов и обманов, без стачек с залогодателями и прочее, составляет не уголовное преступление, а просто действие неосторожное, неблагоразумное" (заметьте — эта неосторожность и неблагоразумие касается не своего, а чужого, управляемого имущества).

"Преувеличенные оценки и ссуды, доставлявшие банку громадные убытки, имели место только до 1882 года, при прежнем составе правления банка".

"В деле не оказывается никаких доказательств того, чтобы и выдача этих преувеличенных ссуд при прежнем правлении сопровождалась какими-либо обстоятельствами уголовного характера, указанными в обвинительном акте по саратовско-симбирскому делу".

Вместе с тем в опровержении на статью газеты "Новости" настоящее правление банка сочло долгом заявить, что дело Тульского банка стояло в 1882 году накануне "ликвидации и сопряженного с нею полнейшего разорения акционеров". Достаточно сильно сказано!

Что же по поводу выдачи ссуд сказано в статьях "Новостей"?

"Ссуды выдавались широко, как выдавались они в обществе городского взаимного кредита и в Саратовском банке". Сравнение, таким образом, делается не с одним Саратовским банком. Выдача преувеличенных ссуд относится не к наличному составу правления, а к банку вообще.

Мало этого. Широкая выдача ссуд, по крайней мере, на первое время, даже оправдывается.

"Развитие операции в акционерном банке зависит от широты кредита, которая привлекает заемщиков, а широкие условия кредита влекут ошибочные выдачи, несостоятельность отдельных заемщиков и потери".

"Несомненно, что во владении банка очутилось много имуществ, владельцы которых оказались несостоятельными по той простой причине, что полученные ими ссуды невозможно было оплачивать доходами из заложенного имущества. Имеются, говорят, и такие имущества, ссуда по которым превышает их стоимость".

Где же здесь прямое приписывание наличному составу правления С.-Петербургско-Тульского банка злоупотреблений и уголовных преступлений? Но что сходство с Саратовским банком есть — это несомненно.

На странице седьмой обвинительного акта по делу Саратовского банка мы видим, что расстройство дел этого банка должно быть приписано, между прочим: "выдаче ссуд, явно несоответствовавших стоимости заложенных имуществ".

Между тем в некоторых преувеличенных ссудах Тульского банка позволительно предполагать и нечто большее, чем неблагоразумие, неосторожность и ошибку. Так, о подобных ссудах имеются сведения по домам: Киселева, Хомяковых, Корвин-Круковского, Рогова, товарищества Петровских линий в Москве и других.

Именно по этим-то домам Нотович и желал иметь дела — производства правления, но Масловский отказался их представить.

Затем позвольте привести показание Адамовича о некоторых выдачах. Под дом Киселева в ссуду выдано 130 тысяч рублей, а продан он за 15 тысяч рублей. Тут уже широта выдачи ссуды представляет нечто колоссальное! Вы помните, что против оценки выдается в ссуду 60 процентов. Если затем не только не выручаются эти 60 процентов, но из 130 тысяч рублей выручается только 15 тысяч рублей, помимо затраченного громадного капитала на ремонт, и, кроме того, одна часть этого строения, по требованию градоначальника, была снесена как не удовлетворяющая условиям в техническом отношении и грозившая опасностью для жизни проживающих в нем лиц; если обнаруживаются такие обстоятельства и ошибки, то тут уже недостаточно говорить об одной неосторожности, тут позволительно предполагать уголовный материал, который, может быть, при известных условиях, мог привести и на скамью под" судимых. Под дом Хомяковых в Москве ссуды выдано 700 тысяч рублей, а продан он Гартман за 525 тысяч рублей. Затем под дом Корвин-Круковского с банями ссуды выдано 300 тысяч рублей, а на ремонт истрачено около 80 тысяч рублей и списано процентов и других расходов до 70 тысяч рублей; продан дом Котомину за 325 тысяч рублей. Опять убытки громадные, которые едва ли могли быть объяснены просто ошибочной выдачей ссуды. По дому Рогова числилось капитального долга на 1 января 1889 г. 330 тысяч рублей; продан он за 290 тысяч рублей. Из этой суммы следует вычесть 10 тысяч рублей уплаченного гонорара за продажу дома. Стоимость ремонта этого дома около 60 тысяч рублей.

Позвольте затем процитировать показание Безродного. Вот что говорит свидетель Безродный о широкой выдаче ссуд. Безродный был избран членом ревизионной комиссии. Еще до начала деятельности этой комиссии до свидетеля стали доходить слухи о рискованных действиях правления, преувеличенных и неправильных ссудах. Свидетель взял на выдержку несколько дел о ссудах, из которых усмотрел, что оценка имущества производится, вопреки уставу, не всеми членами оценочной комиссии коллективно, так как на протоколах оценок имелись подписи лишь одного-двух членов-оценщиков, а также что объявление банка подписано не тремя членами банка, как бы надлежало, а иногда только одним. Свидетель настаивал, чтобы его особое мнение было напечатано, чего председатель Борисов не исполнил. Вслед затем Безродный не был выбран в члены ревизионной комиссии.

Итак, вот свидетель, который дает понятие, что в широкой выдаче ссуд следует усматривать нечто большее, чем неблагоразумие; что это были нарушения таких правил устава, при которых самые выдачи могут быть недействительными, при которых нельзя было решить, действительно ли эти ссуды выданы по решению правления в полном составе, то есть, по крайней мере, в составе трех членов. Безродный не ограничивается этим; он прямо указывает те дома, по которым он замечал подобные нарушения. Вообще, говорит Безродный, "о правильности производимых оценок точного заключения вывести нельзя, нет копий контрактов, условий и других документов о доходности. При рассмотрении многих дел оказалось, что протоколы подписывались лишь двумя членами, а журналы о выдаче ссуд — двумя лицами правления. Точное соблюдение устава, — говорит он, — желательно в видах большой обеспеченности правильности производства и выдачи ссуд. Обращаясь к некоторым более значительным по своим размерам ссудам, могу сказать, — продолжает свидетель, — что подобные несоблюдения устава банка были допущены при ссудах; по дому Хомяковых ссуды 700 тысяч рублей, по дому Рогова — 330 тысяч рублей. Протоколы оценочной комиссии и журналы правления о выдаче этих ссуд подписаны только двумя лицами. По дому общества аптекарского товарищества ссуды 552 тысячи рублей, а протокол оценочной комиссии только- за двумя подписями".

Вы видите, что и тут повторяются имена некоторых домов, на которые было указано Адамовичем и делопроизводства о которых тщетно просил Нотович. Итак, вот основание к тому, чтобы заподозрить, что в такой широкой выдаче ссуд был некоторый уголовный материал, который, может быть, и не довел бы до скамьи подсудимых, но который мог бы правление познакомить с камерой судебного следователя в том случае, если бы банк не вышел благополучно из затруднения, если бы банк, в силу причин, хотя бы и не зависящих от правителей банка, потерпел крушение. При таких условиях, действительно, можно смело говорить об уголовном материале, положим, если не по 1154 статье, то по 1155 статье, которые предусматривают неправильные действия в производстве ссуд с ущербом для банковых установлений. Следовательно, недостает только ущерба, который легко мог случиться, как мы дальше будем иметь возможность доказать.

Настоящий наличный состав правления банка совершенно открещивается от своих предшественников, бывших до 1882 года. Однако оказывается, что связь между наличным составом правления, оценочной комиссии и ревизионной комиссии, который существовал в 1880, 1881 и 1882 годах до правления в настоящем составе и этим последним, что эта связь, по крайней мере, в отношении нескольких лиц, осталась и что, таким образом, традиции, которые существовали в банке до 1882 года, могли переходить и к преемникам, действовавшим после 1882 года. Так, мы можем упомянуть о самом Масловском, который был до 1882 года хотя частным, но влиятельным акционером. В правлении банка в 1880 и 1881 годах участвовал, например, Г. Ф. Черкасов, член настоящего правления банка, а в оценочной комиссии за те же годы участвовал А. Н. Костомаров (который теперь состоит членом правления банка), как это видно из подписей на отчетах за Эти годы правления и оценочной комиссии. Затем в оценочной комиссии в 1888 году мы встречаем двух лиц, бывших в оценочной комиссии 1880 года (М. Ф. Масловский и А. Ф. Тиэдель), и четырех лиц оценочной комиссии 1881 года. (А. Ф. Тиздель, М. Ф. Масловский, О. С. Бок и Г. С. Бок). Что удивительного, что дух банка до 1882 года мог не исчезнуть и в более позднее время?

Приведем показание свидетеля Михельсона, относящееся к тому же предмету. Михельсон, между прочим, говорит: "по моему мнению, с оставлением в 1881 году председательства в правлении банка Борисовым, никакой, в сущности, перемены в правлении не произошло, так как в то время Масловский имел решающее значение в делах банка и все, совершавшееся в банке при Борисове, делалось и совершалось с ведома и согласия Масловского, а в личном составе правления со вступлением Масловского в председательство, не произошло почти никаких перемен".

Таким образом, оказывается несправедливым отвергать всецело связь настоящего состава правления с тем составом, который был до 1882 года.

Перехожу к другому пункту — относительно выдачи акционерам преувеличенных дивидендов.

Относительно выдачи преувеличенных дивидендов читаем в инкриминируемых статьях: "Мнимые прибыли необходимы каждому акционерному банку на первых порах его деятельности. Надо поддержать курс акций. Но курсовая цена акций определяется их дивидендом. Для выдачи дивиденда необходима прибыль, которую приходится на первых порах сочинять".

Выдача небывалого дивиденда указывается в третьей статье как одна из черт сходства Тульского банка с Саратовским.

В обвинительном акте по Саратовскому банку в числе причин расстройства дел этого банка действительно указывается: "выдача акционерам дивиденда в размерах, превышающих действительна полученные банком прибыли".

"Но в Саратовском банке, — > говорит Масловский, — дивиденд выдавался из запасного и складочного капитала, так что указанные капиталы совсем исчезли; в Тульском же банке, напротив, эти капиталы увеличились". Однако и суд в своем приговоре допускает право рассуждать, вследствие раскрытых обстоятельств, о том, что правление банка вело дела не расчетливо, так как основывалось при выдаче дивиденда на таких надеждах, которые не могли оправдаться в будущем. Тем не менее, говорят и суд, и обвинители, в этом не было тех преступлений, которые выведены обвинительным актом относительно Саратовского банка. О преступлениях не говорилось в статьях, а уголовный материал такие отчисления дивидендов действительно могли представить, если бы правителям Тульского банка не удалось избежать расстройства дела, благодаря, положим, не только их умению, но и счастью, которого не оказалось в Саратовском банке.

С выдачей небывалых дивидендов легко ознакомиться по тем сведениям, которые имеются в деле.

Правители Тульского банка в настоящем личном составе жаловались на то, что они приняли банк в страшно расстроенном состоянии, что затем, год за годом, в продолжение нескольких лет, затруднения увеличивались не только из-за прежних ошибочных действий правления банка, но и из-за причин случайных, шедших извне. Так, например, приходилось переживать домовый кризис и всякие другие торговые затруднения и кризисы: возникли дворянский и крестьянский банки, которые отвлекали много выгодных операций от Тульского банка. Тем не менее, мы видим, что, начиная с 1883 года, выдается дивиденд в высоком размере, доходящий до

24 рублей на акцию, следовательно, до 12 процентов. И так шло почти из года в год, за исключением одного года, когда было выдано меньше 24 рублей, но был год, когда было выдано 25 руб. 88 коп. Каким образом достигалось это? Банк переживал трудные времена. У банка накопились непроданные заложенные имущества, требовавшие расходов, они продавались с убытками, а правление, тем не менее, имело возможность отчислить большие дивиденды!

Покрытие убытков прибылями отдалилось на будущее время. Убытки по оставшимся домам, несомненно, существуют; это видит правление, но дома еще не проданы, и сумма убытка, в ее определенной цифре, не может быть высчитана. Тогда делят прибыли, как будто бы убытка нет. Прибыли теперь, а убытки — после, когда их сосчитаем. Казалось бы правильнее — по нашей обывательской арифметике — дождаться определения убытков, а потом и высчитать прибыли. Но по бухгалтерии выходит будто бы иначе. Убытки отодвигались, однако, не только потому, что они иногда не были высчитаны, что они только предполагались, но они отодвигались и тогда, когда были точно уже определены. Пример этому — отчет за 1887 год. В нем было высчитано 290 тысяч рублей убытков, и, тем не менее, этот убыток перенесен был на следующий год, а в отчете за 1888 год было прямо сказано, что 290 тысяч рублей составляли убыток, окончательно выяснившийся к 1 января 1888 г. При таких порядках, — как же не говорить о преувеличенных прибылях? Я знаю, что прибыль, которую я высчитываю, есть только прибыль валовая, что она не может считаться чистой прибылью, потому что против нее существуют еще убытки, но только не определенные в цифре. Благодаря этому передвижению убытков и тому, что операции банка развивались и шли, может быть, очень хорошо, — мы охотно признаем это — благодаря умелости, энергии правителей банка, могли быть выдаваемы большие дивиденды. Но что было бы, если бы наступили затруднения?

Это была выдача, позволю сказать, лживого дивиденда, потому что такого дивиденда не могло быть. Ведь правление знало, что сумма прибыли увеличена на сумму непокрытых, хотя и вполне выяснившихся, убытков! Я ликвидировал свой год и в своем бюджете, положим, имею 1000 рублей и у меня есть при этом остаток в 200 рублей. Я знаю, что у меня есть неоплаченный долг, который я не уплачиваю потому, что он еще не определился в точности. Разве я могу эти 200 рублей обратить в свою прибыль?

В отчете за 1885 год высказывались надежды и утешения, что поступление плохих домов в распоряжение банка должно уменьшиться, а вместе с тем уменьшится и убыток банка, и что источник затруднений, являющийся последствием широких выдач ссуд, начинает иссякать. Надежды эти не оправдались потому, что в 1886, 1887 и 1888 годах дома продолжали оставаться за банком и, следовательно, затруднения банка все более и более увеличивались. Беда могла случиться и заключаться в том, что такое поступление домов превзошло бы запасный и основные капиталы банка и к этому присоединились бы затруднения, зависящие от промышленного кризиса. С чем бы встретило эти затруднения правление тульского банка? Ведь те прибыли, которые они широко отсчитали, ушли, а убытки остались, и, таким образом, крушение банка было бы неизбежно. А если бы последовало такое крушение банка, то применение ст. 1155 было бы, конечно, вполне соответственно; следовательно, уголовный материал в деятельности банка, безусловно, был бы.

Затем говорят: мы не трогали ни основного, ни запасного капитала, но тот и другой капитал возрос. Возрос основной капитал сам по себе, потому что последовал новый выпуск акций. Это еще, собственно говоря, к чести банка относиться не может. Запасный капитал действительно возрос, но оказывается, что из этого запасного капитала в 1888 году пришлось взять более трех четвертей накопления за пять-шесть лет, и эти деньги пошли на уплату убытков. Что же такое, говорят, что убытки заплачены из того запаса, который мы накопили!

Позвольте приступить к этому предмету не с бухгалтерской точки зрения, а просто с арифметической. Прибыли исчислялись в увеличенном размере, затем из прибылей 10 процентов шло в запасный капитал, а 90 процентов расходовались по рукам: на увеличение дивиденда, на разные тантьемы и разные платежи в пользу оценщиков, ревизионной комиссии и прочее. Таким образом, банк из каждого рубля терял 90 копеек и откладывал лишь 10 копеек в запасный капитал. Когда пришлось платить убытки, которые могли быть уплачены из прибылей прежних шести лет, тогда пришлось терять те 10 копеек из рубля, которые были сбережены, а остальные 90 копеек, конечно, возвратиться не могли. Таким образом, запасный капитал весь был составлен из тех гривенников, которые оставались из рубля, когда 90 копеек уходили, и этот запас, который был сделан в течение шести лет, весь ушел на покрытие убытков. Очевидно, что зачисление в запасный капитал — была временная передача денег в. кассу банка, из которой они должны улетучиться, как только нужно станет платить эти убытки.

Что самая выдача дивиденда была преувеличена, это доказывается распоряжением министра финансов о приостановлении выдачи дивиденда за 1888 год. Министром финансов было отвергнуто предложение правления банка о том, чтобы убытки были разложены на несколько лет; министр финансов? признал это действие неправильным, и совершенно справедливо, — убытки были уплачены из прибылей года и из запасного капитала. Нормальный ход вещей был восстановлен. Следовательно, предшествующий прием счета дивиденда был признан неправильным, что и требовалось доказать, на что и обращалось внимание в статье "Новостей", что действительно существовало и среди злоупотреблений Саратовского банка.

Но, говорят наши обвинители, мы, выдавая преувеличенный дивиденд, может быть, в данном случае действовали нерасчетливо, но у нас не было корыстных побуждений, не было того, что обнаружилось в деятельности деятелей Саратовского банка. Как сказать о корыстных целях? Тут бескорыстие от корысти отличить нельзя. Бывало так: когда гора не шла к Магомету — Магомет шел к горе. Когда правители какого-либо банка действуют в пользу акционеров, то выгоды и барыши идут и в пользу правителей. Действительно, стоит набавить дивиденд, как увеличивается и собственный дивиденд правителей, и биржевая цена акций. Все это само собою, без особенных усилий, идет на пользу правителей банка. В этом случае можно применить перефразировку правила евангельской морали: "ищите прежде выгоды акционеров и она вся приложится вам". Позаботьтесь только выдавать побольше дивиденда и всякие благополучия, все выгоды сольются к вам — в карманы правителей.

Ввиду всего этого, господа судьи, как не согрешишь — не скажешь, что тут что-то неладно, что во всяком случае, как правители банка ни заботились о выгодах акционеров, но судьба заботилась и о них самих и об их выгодах.

Не следует забывать также, что за акционерами стояли облигационеры, о которых следовало бы позаботиться еще прежде, чем: об акционерах, потому что они были кредиторами предприятия; они внесли в него свои сбережения, отдавали ему в ссуду свои деньги и не искали барышей в банке, а только хотели получать законный процент на капитал. Таким образом, и тут оказывается, что уголовный материал существовал; он не признан был к действию только потому, что краха банка не последовало, но последуй: крах банка, и здесь была бы уместна 1155 статья, как карающая за неправильные выдачи в ущерб банка. А что такой ущерб мог быть, я уже об этом говорил. Ведь и деятели Саратовско-Симбир-ского банка не по прямой же линии шли к скамье подсудимых? Ведь они, конечно, надеялись на известные обороты, на улучшение дел банка, на благоприятные обстоятельства, которые дадут им возможность извернуться, залатать те прорехи, которые оказались в счетах банка. Не вывезло счастье, оказалось невозможным стянуть концы с концами, и они сели на скамью подсудимых.

Следует рассмотреть допущение подлогов в отчетах, балансах и т. п.

По этому предмету обвинители считают клеветой то место из статьи "Новостей", где говорится: "Фальшивые отчеты, дутые цифры", — и ничего более.

В действительности эти слова относимы были Нотовичем и не могут быть относимы ни к чему другому, как к графе баланса по счету возвратных расходов. Первая инкриминируемая статья исходною своею точкой ставит суждение о расходах, подлежащих возврату, говорит о том, как такая графа в балансе способна скрывать истину и как она преобразилась в графу расходов по имуществам, оставшимся за банком. Фальшивые отчеты, дутые цифры только и могут относиться к возвратным расходам, так как ни о каких других подлогах в статье нет речи.

Что статья "возвратные расходы" в отчетах и балансах составляла крупную бухгалтерскую неясность, способную вводить в заблуждения, об этом едва ли можно спорить. Под этим успокоительным заглавием скрывались в значительной доле несомненные убытки или имеющие определиться в будущем. А такие убытки не могли считаться возвратными расходами или с ними складываться. Возвратные расходы росли, убытки предполагаемые увеличивались и, однако, ускользали от внимания, благодаря смешению их с действительно возвратными расходами. Правление само отказалось от этой графы в своих балансах, изменив ее "на более точную.

Само собою разумеется, что после того как аукционная продажа домов или имений не состоялась, когда цена, равняющаяся сумме долга и сумме недоимок, не была никем предложена, весьма естественно было предположить, что за эти дома и имения не может быть выручена та сумма, за которую они были заложены. Гогда естественно было предполагать, что по этому долгу были убытки, как, в большинстве случаев, и было. К этому присоединялись еще известные расходы: на ремонт, уплату недоимок, повинности и прочее. Таким образом, стоимость этих домов для банка росла, а возможность выручить достаточную сумму, соответственную залоговой сумме, улетучивалась все более и более. Эта статья баланса должна была бы быть разделена на две или, скорее всего, должна была быть в статье об убытках, которые если затем и возвращались, то могли бы быть отнесены к прибылям. Таким образом, оказывается, что эти суммы возвратных расходов действительно вводили в заблуждение, так как, обыкновенно, мы склонны думать, что под возвратными расходами разумеются такие расходы, которые сделаны, но которые, по всей вероятности, должны возвратиться. Здесь же оказывается, что в статье возвратных расходов были такие расходы, которые должны были определиться как убытки в будущем.

Я опять ссылаюсь на отчет 1888 года, где видно, что в статью возвратных расходов вошли 290 тысяч рублей уже определенных убытков. Таким образом, эта статья, вводящая неясность и заблуждение, могла быть названа дутой цифрой, фальшивым отчетом, в смысле ли того подлога, который преследуется по 362 статье Уложения, или в другом.

Но ведь статья, которая инкриминируется, не есть статья чисто юридическая, автор ее не обязан выражаться точным юридическим языком. Неверные цифры, сомнительные цифры у нас очень часто на общепринятом языке называются дутыми цифрами. Только в этом смысле и может быть понимаемо указание на фальшивые отчеты, дутые цифры, о которых говорится в инкриминируемой статье.

Но всего лучше, насколько вводились в заблуждение этой статьей возвратных расходов, видно из того, что, несмотря на то, что эти отчеты представлялись в министерство финансов, — и, конечно, представлялись туда не для того, чтобы быть оставленными без рассмотрения, — неправильность этой цифры не была замечена министерством финансов, иначе еще раньше последовало бы распоряжение о покрытии убытков, в этой статье числившихся.

Если бы Нотович, — говорит Масловский в своем объяснении на апелляционную жалобу, — упрекал правление в недостаточной ясности статьи "возвратных расходов", то не было бы и речи о клевете, но подсудимый доказывает, что это подлог, что в этой статье отчета и баланса скрывались злоупотребления банка, — в чем и заключается клевета. Да, скрывались злоупотребления банка, именно те, которые указывались в статье, то есть скрывались убытки и обеспечивалась, благодаря этому сокрытию, выдача дивиденда. В этом отношении, действительно, как указывается в статье газеты "Новости", статья возвратных расходов представляла не подлог — этого не было сказано в статье, — то что в общежитии называется фальшивыми, дутыми цифрами.

По делу о продаже дома Котомина мы имеем журнал правления, который, несомненно, подходит под 362 статью Уложения. Дом продан по долгосрочной ссуде на 18 лет, а переведен без согласия владельца его на краткосрочную ссуду на 3 года с обязательством ее возобновления после каждых 3 лет (первая неверность); в случае требования нотариусами сведений правление постановляет сообщать им, что ссуда выдана из 15 серий на срок 26 лет (вторая неверность или, вернее сказать, ложь) и поручить бухгалтерии банка провести эту операцию по книгам, согласно журналу (прямое поручение совершить подлог). Что бы ни говорили правители Тульского банка о невинности этой операции, журнал представляет несомненно уголовный материал для 362 статьи Уложения.

Мне остается теперь приступить к представлению объяснений о составлении общих собраний из подставных акционеров.

Вопрос о подставных акционерах вызывает разногласие. Я дол. жен сказать, что в предыдущих заседаниях в этом отношении была размолвка не только между Нотовичем и представителями обвинения, но даже между Нотовичем и его защитником. Я, в свою очередь, вступаю в этом отношении в разногласие с предшествовавшим защитником и становлюсь на сторону Нотовича.

Я думаю, что всякое собрание, составленное из подставных акционеров, есть незаконное собрание, и если собрание из подставных акционеров не наказуется Уложением, то только потому, что деяние это было просмотрено в законе, в проекте же нового Уложения оно уже указано. Действительно, по мысли, которая положена в нашем законе об устройстве акционерных предприятий, — можно спорить против справедливости самой мысли и целесообразности ее в экономическом отношении, — закон об акционерных предприятиях не имеет в виду крупных капиталистов; он основан на демократизации капитала. Вследствие этого, как бы ни было значительно число акций, владельцы этих акций не могут иметь более пяти голосов каждый. Говорят, что таким образом хотят убить крупного капиталиста, что нельзя его подчинять воле мелких капиталистов, что во всяком случае, если, он большим количеством акций заинтересован в предприятии, то ему, как большому кораблю, принадлежит и большое плавание. Ему нужно дать большее участие в деле; отсюда и следует, что если он свои акции разделяет между другими акционерами, то он только осуществляет свое право, основанное на справедливости, хотя бы и несогласное ни с буквой, ни с мыслью закона. С буквой закона оно несогласно, и мысли закона оно, по-моему, вполне противоречит: закон не имел в виду привлекать крупных капиталистов в акционерные предприятия. Для крупных капиталистов существуют другие предприятия: товарищества на паях и другие тому подобные. В предприятиях, основанных на акционерных началах, крупный капиталист не должен иметь преимущественного значения перед другими капиталистами. Его опасно впускать в дело, ему опасно давать все то количество голосов, которое может соответствовать всему количеству его акций. Если такой капиталист связывает свои интересы с интересами предприятия, тогда он, действительно, может быть полезен; вкладывая свой более или менее значительный капитал, он и заботится об этом капитале; а так как этот капитал на продолжительное время связан с предприятием, то и он заинтересован в предприятии. Но дело в том, что и такой добросовестный крупный акционер может быть также опасен своим усиленным влиянием, потому что он может оказаться акционером сангвинического темперамента, рискующим; он один может погубить целое предприятие. И может он это сделать благодаря тому, что около такого акционера, обыкновенно, собирается большая компактная партия, которая всегда одерживает верх над разрозненными акционерами, редко посещающими собрания, притом в таком разрозненном виде, что не могут капиталисту составить оппозиции. Но если этот капиталист, как это нередко бывает, биржевой игрок или спекулянт, если он заботится только о более скором получении гешефта, то он в высшей степени опасен и вреден. Благодаря тому, что около него создается партия, посредством которой он распоряжается составом ревизионной и всяких других комиссий, он становится неограниченным хозяином в предприятии. Он искусственным увеличением дивиденда может поднять цену акций до такой степени, по которой он считает выгодным эти акции, по их увеличенной цене сбывать на бирже; затем он уходит из дела, оставляя его в руках других акционеров в виде чрезвычайно невзрачном, с истощенными средствами и прочее. Затем, выждав понижения акций, может быть, даже искусственно подготовив это понижение, он может скупать их, опять проделывать новую процедуру повышения этих акций и посредством биржевой игры и ажиотажа обогащаться. Такой крупный акционер, появляющийся в среде мелких акционеров, действительно, опасен. А если бы закон предоставил ему право иметь больше пяти голосов, то такой акционер чувствовал бы себя совершенно свободным в этой сфере и мог бы уже законно, по своему усмотрению, так или иначе, шатать предприятие, с которым его имущественный интерес связан лишь временно биржевой игрой и ажиотажем. Вот почему подобный акционер является злом, злом особенно сильным, когда этот акционер — биржевой игрок, и опасным даже и тогда, когда такой акционер добросовестен и деятелен. Поэтому, нельзя не считать противозаконным, хотя и ненаказуемым, состав общих собраний из подставных акционеров. Мы видели примеры, представляемые железнодорожными акционерными компаниями. Там является сперва концессионер, который, благодаря своей ловкости, выхлопатывает для себя концессию, передает ее крупному капиталисту, который, заполучив акции в свои руки, составляет около себя из акционеров партию; расточительным образом строится дорога, эксплуатируется хищническим образом и затем сдается правительству с миллионными долгами и с содержанием в убыток, а крупный акционер-строитель давно уже ушел благополучно из дела. Ему нет дела ни до дороги, ни до акций, ни до акционеров, он получил свое с предприятия. Появление таких акционеров нежелательно. Я далек, конечно, от мысли, чтобы А. Ф. Масловский был именно таким акционером. Но что его влияние в Тульском банке было сильно и что около него была партия, которая составляла его силу и оказывала влияние на решения общих собраний, это мне представляется несомненным. Масловский удивляется, говорит: "Меньшинства не было. Что же это за меньшинство, Михельсон и генерал Глуховской?" Да, не было меньшинства, но надо было создать это меньшинство, потому что ни одно правительство не может правильно управлять, не имея оппозиции. Нужно было дать все средства, чтобы образовалось меньшинство. Только тогда можно со спокойной совестью делать то или другое дело, когда выслушаешь оппозицию. Но оппозиция выслушиваема не была; меньшинство из одного или двух акционеров тщетно добивалось, например, сокращения выдачи дивидендов; их не слушали. Протесты этого одного или двух акционеров оставались без последствий и не представлялись в министерство. Если им удалось подать какую-нибудь записку в общее: собрание, то она устранялась по той, например, причине, что подана была до срока, что не согласно с уставом. А вот дома удерживались за банком более шести месяцев, — это, говорят, хотя и противно уставу, но для пользы банка практиковалось!

Были ли подставные акционеры в С.-Петербургско-Тульском банке? Михельсон и Глуховской говорят: да, были, это всему миру известно. Но, что же это, говорят, за доказательство? Вы сами видели, как распределялись акции? — спрашивали свидетелей. Возликовали сущие во гробах дьяки и подъячие старинных русских приказов — не пропал, дескать, наш дух в земле русской, несмотря на все судебные реформы! Можно же было предложить такой вопрос! Видели, как передавались акции? — Нет; но кто же это будет делать явно; этого, конечно, никто не делает. Если мы будем требовать таких доказательств, то останемся без доказательств и остановимся на том уровне правосудия, который существовал в старинных русских приказах. Но мы не без доказательств. Сошлемся на показания Борисова. Борисов не наивный ребенок, а человек бывалый. Спросите ребенка, совершенно искреннего, наивного, и он в искренности своей не лучше расскажет правду, чем делает это Борисов. Борисов, конечно, не может считаться таким ребенком, но он так освоился с системой подставных акционеров, что рассказывает об этом, как о чем-то обычном, относительно чего не может быть ни сомнения, ни недоразумения, ни тайны, ни смущения.

Извольте выслушать это место из показания Борисова. Он говорит: "Что касается отношений моих к Масловскому, то он оказал мне поддержку при избрании рекомендованных мною членов правления. Относительно же роли его в С.-Петербургско-Тульском банке во время моего управления, то я должен сказать, что через меня он во всей подробности знал положение дел банка, что также может быть доказано письмами его ко мне, относящимися к концу 1881 года". "Что же касается участия Масловского в забаллотировании в 1881 году Безродного (припомните, господа судьи, это тот Безродный, который указал на неправильность выдачи ссуд и на неправильность их разрешения с формальной стороны; после этого заявления Безродный был забаллотирован) — то, насколько я могу припомнить, на общем собрании этого года Масловского не было, он находился тогда (как подтвердил сам Масловский) на ревизии в Уфимской губернии (дух его оставался в Петербурге), а находившиеся в его распоряжении акции были представлены к общему собранию, что доказывается избранием для проверки списка акционеров его родственника Кувшинникова, а также и избранием в члены оценочной комиссии брата его М. Ф. Масловского и в кандидаты к ним вышеупомянутого Кувшинникова, и затем знакомых Масловского: К. И. Масленикова и П. П. Кудрявцева, а в депутаты для присутствования при тираже — его же знакомого Гончаревского. Все это видно из протокола общего собрания 26 февраля 1881 г. Но Масловский знал от меня раньше о предстоящем забаллотировании Безродного, а именно в 1880 году я находил нужным изменить состав ревизионной комиссии: до 1881 года она выбиралась обыкновенно из акционеров, знакомых правлению". Вы видите, Борисов находил нужным изменить состав ревизионной комиссии, то есть тех лиц, которые должны были ревизовать его самого. Новыми членами были выбраны: Иващенко, Костылев, Малышев, Шершевский, Фишер и Чаманский…

Таким образом, дело делалось совершенно фамильно. Крупный акционер желал, чтобы такие-то лица попали в правление, и они попадали, они раньше намечались, а об общем собрании никто не заботился, потому что голос общего собрания был голосом крупного акционера. И "милостивые государи", приказчиками которых являлись члены правления, были такими хозяевами, которые делали то, что приказывали их приказчики!.. Ну, как же можно после этого не говорить о подставных, подборных акционерах? Вот что говорит свидетель Михельсон: "В С.-Петербургско-Тульском банке перед общим собранием происходила фиктивная раздача акций. На общих собраниях родственники Масловского и служащие в банке имели на руках именно столько акций, на сколько уменьшено число акций самого Масловского".

К делу представлен список; относящийся к общему собранию 1888 года. Выборка из этого списка была напечатана в № 37 газеты "Новости" за 1889 год. Номер этот представлен к делу самими обвинителями. Из этого списка выводится такое заключение. В указанный список были внесены 98 акционеров, владевших 6503 акциями и располагавших 264 голосами. Извлекаем из этого числа имена лиц, наиболее близко стоящих к банку. Здесь члены правления, ревизионной и оценечной комиссий и их ближайшие родственники. Степени родства указываются в этом списке. Из приведенного списка видно, что 2613 акций и 102 голоса принадлежали правлению, комиссиям, родственникам главных деятелей и зависящим от них лицам. 102 голоса при 2613 акциях имеет правленческая партия, группирующаяся около главного, крупного акционера. Затем были четыре человека с 320 акциями, принадлежащими другому учреждению, в котором Масловский являлся председателем. Затем еще указываются некоторые фигуранты, но мы не можем этого подтвердить. Но вот вам несомненная партия в 102 голоса, которая состоит из деятелей банка и их родственников.

Масловский говорит: кем составлен этот список и чем он доказывается? Положим, перед судом все должно быть доказано, но я вправе и себя, и обвинителей считать за людей честных и порядочных, которые не станут спорить о том, о чем спорить нельзя. Если нам обвинители скажут, что родства не существует между этими лицами, то я устраняю список, не стану доказывать, что такой-то в известной степени родства с таким-то, что такая-то состоит дочерью, падчерицей, женой, сестрой. Если не отвергать родства, то и мы говорим, что 102 голоса составились из деятелей банка и их родственников. Родственникам, говорят, нельзя запретить иметь акции и являться на общие собрания. Пусть так! Но для дела чрезвычайно важен этот родственный элемент. Так, например, фамилия Масловских является в четырех лицах, Кувшинниковых — в трех, Тизделя — в четырех, Бока — в четырех, Масленникова — в двух, Черкасова — в двух, Вейнберга — в двух. Остальные акционеры мало появлялись на общих собраниях, а тут целыми родственными группами идут. Говорят: мы им не раздавали акций, но эта партия, группирующаяся около вас, есть партия оценщиков, ревизоров, которых вы же сами выбирали. Наконец, эта группа ваших родственников, которые не пойдут против вас. Ах! господа судьи, как бы мы хорошо себя чувствовали, если бы за вашим столом сидели теперь наши родственники, хотя бы и не нашего подбора. Как не порадеть родному человеку! Составляется такая группа. Что же могут поделать тут Михельсон и Глуховской, которые идут против такой непреодолимой крепости и заявляют свой протест!

Таким образом, нам представляется доказанным, что общие собрания были из подставных акционеров. Не было меньшинства, потому что меньшинству тут нечего было делать; могли быть толь, ко единоличные протесты, которые ни к чему привести не могли.

Остается еще одно: отвлечение капиталов банка на биржевые спекуляции.

Масловский говорит, что в обвинительном акте Саратовского банка дело идет об отвлечении капиталов на собственные биржевые операций Борисова, а в Тульском банке этого не было. Но Нотович не утверждал, что биржевые операции совершались на пользу и выгоду членов правления; он просто говорит, что капиталы отвлекались на биржевые операции. Это же нам говорят свидетели: Михельсон, Костылев и Шершевский. Вот что они говорят. Михельсон говорит: "Банк вопреки уставу покупал негарантированные правительством процентные бумаги, причем если банк на этих бумагах терпел убытки, то стоимость процентной бумаги в счетах обозначалась по покупной цене, а не по той, по которой они были в действительности проданы". То же показывает Костылев. Шершевский говорит: на покупку спекулятивных бумаг затрачивалось около 8 миллионов, а года два тому назад на бумагах этих была потеря около 90 тысяч рублей, что подтверждается и отчетами. Вследствие таких нарушений Шершевский вышел из ревизионной комиссии, в которой был с 1881 по 1886 год.

Таким образом, отвлечения капиталов на биржевые спекуляции были. Положим, они производились не к выгоде кого-нибудь из членов правления, но, тем не менее, на биржевые спекуляции обращался такой капитал, который должен был служить обеспечением для облигационеров, которых по капиталам было в десять раз больше, чем акционеров. Это действие незаконное, и разразись крах, случись с банком крушение, само собою разумеется, что подобные операции с бумагами составили бы уголовный материал для применения 1155 статьи Уложения.

Таким образом, разобраны те факты, на которые указывалось в статьях "Новостей". Факты эти, как вы видите, подкрепляются свидетельскими показаниями, справками с отчетами и балансами; но оглашение этих фактов не вменяется нам в вину, а вменяется нам в вину то, что эти факты мы сравнили с деяниями по Саратовско-Симбирскому банку. Дело идет, значит, о сравнении. Нам говорят: мы хотя это все и совершили, но злостного намерения не имели, материала уголовного не представляли. Относительно уголовного материала мы уже сказали, что каждое из этих нарушений могло быть уголовным материалом при несчастном обороте. Что же касается корыстных и других побуждений, то это для противозаконности не всегда требуется.

Нам вменяется в вину сравнение с Саратовско-Симбирским банком. Неизвестно, к каким фактам относится это сравнение. Сравнение может быть неточное, преувеличенное, неудачное, пожалуй, даже сравнение может быть и оскорбительное, но как сравнение можно сделать предметом клеветы, когда указывается, в каком отношении предметы сравниваются? Если так оценивать сравнения, то обвинений в клевете не оберешься. Поймали на взломе амбара человека с топором и ножом. Говорят, — разбойник. Нет, говорит он, извините, я только вооруженный вор. Два казначея взяли из ящика по пачке денег и пошли играть в карты. Один выиграл и внес взятую сумму в казну, а сумму выигрыша положил в карман. Другой проиграл — его обвиняют в растрате. Говорят: оба казначея одного поля ягоды. Не клевещите, говорит казначей счастливый, я не казнокрад, я ничего не растратил, я только нарушил правила о хранении вверенных мне денег.

При такой строгости каждое сравнение можно будет более или менее обратить в клевету. Ведь сравнивают предметы не тождественные между собой, а только похожие в том или в другом отношении, указывая на один или несколько признаков сходства. Ну кто бы стал требовать, чтобы человеческая шея, которую сравнивали с шеей лебединой, была покрыта лебяжьим пухом? Влюбленную девицу сравнивают с луной… Сравнение есть мнение, вывод, его можно проверить, раз указано, к чему оно относится.

Но, говорят, сравнением с Саратовским банком мы напомнили о скамье подсудимых; мы говорили, что вот те попали на скамью подсудимых благодаря тому, что запутались, а вы, перескакивая трещины и заделывая прорехи, только благодаря этому не попали туда же… Но разве скамья подсудимых была так далека от С.-Петербургско-Тульского банка, что о ней можно говорить с пренебрежением?

Теми тенденциями, которыми руководились деятели Саратовско-Симбирского банка, правители С.-Петербургско-Тульского банка не задавались; тем не менее, они совершали такие рискованные и неправильные действия, которые при несчастном обороте могли привести банк к крушению, а крушение это могло окончиться и скамьей подсудимых. Слава богу, она ушла и, по всей вероятности; никогда не будет грозить почтенным деятелям Тульского банка, с чем их и поздравляю.

Но ведь сидящие на скамье подсудимых не всегда бывают грешнее тех, которые ходят на свободе.

Покончив с разбором тех фактов, которых касалось дело, предстоит ответить на очень немногие вопросы, которые возбуждаются между прочим, жалобою обвинителей, а отчасти возбуждаются и нашей жалобой.

Первое — увеличение наказания. Я, по крайней мере, троих из господ обвинителей знаю как людей вполне добродушных и не верю, чтобы они желали увеличения наказания. Я думал это и раньше; это подтвердил сегодня и представитель обвинения А. В. Михайлов, сказавший, что, прося об увеличении наказания, они хлопочут только о восстановлении симметрии между мотивами суда и резолютивной частью приговора. Следовательно, дело идет об апелляционном параде. Для симметрии просят накинуть четыре месяца тюрьмы. Вот что значит художественный вкус и любовь к красоте линий! Так это крепость, воздвигнутая против нас, на которую бы мы полезли и которую старались бы разрушить! Пусть она так и останется как памятник парада.

Но следует сказать о мотивах, которые будто бы вызвали напечатание статей.

Господа судьи! с большим волнением я хочу сказать вам, что я не в силах бороться на почве этих обвинений, выставленных против Нотовича. Я человек старого времени, я принадлежу началом моей деятельности к первым годам судебной реформы. Я проникнут традициями того времени, а в то время всякая непорядочность в прениях удалялась, и чистоплотность и порядочность прений считались одним из лучших украшений суда. Мне не по сердцу, не по вкусу, не по характеру и не по силам принимать борьбу на этой почве — исследовать мотивы, которыми руководствовался писатель, излагая ту или другую статью. Да разве преступления печати представляют такие крупные преступления, по которым нужно еще рыться в душе писателя и искать, почему он написал ту или другую статью?

Говорят нам: вы напечатали ваши статьи против нас, потому что мы перестали печатать объявления в вашей газете, не выдали вам дополнительной ссуды.

Мы не будем искать таких мотивов печатного произведения. Для чего на этих розысках останавливаться, отчего не поискать других причин? Ну, жены поссорились, дети передрались, кухарки пересплетничались, соседи перебранились, — тогда придется выставлять на вид и тянуть всякую грязь.

Разве мотив статьи может иметь влияние на состав преступления? Разве он может иметь влияние на определение наказания? Умысел — да, это необходимый элемент клеветы, но мотив не имеет значения.

Потом, какие особенно блестящие результаты доставило это разыскание мотивов? Дальше подозрений не пошло дело. Если бы мы стали руководствоваться такими подозрениями, то тоже бы указали, что до 14 января обвинители не жаловались. Первая статья, которая была напечатана, не возбудила их гнева и обвинения в клевете. А когда 13 января было напечатано, что вслед за этим пойдет ряд статей, в которых надеются разоблачать неправильные действия Тульского банка, тогда, после появления этой статьи, приносится жалоба. Тогда и мы у вас стали бы искать мотивов и так же произвольно, как вы ищете мотивов у нас. Свидетели подозреваются. Кто же эти свидетели? Один из свидетелей сам ушел из правления, другого удалили. Все это ваши враги.

Само собою, в числе друзей и мы можем найти свидетелей, которые подтвердили бы обстоятельства, нами приводимые. Но ведь эти свидетели, которые попали, а может быть, и не попали в число врагов ваших, свидетельствовали и поддерживали свои свидетельства документами. Мы хотели идти дальше в пределах этих свидетельств — мы просили о доставлении делопроизводств, но вы сами не нашли возможным дать в руки эти доказательства.

Затем, если Нотович писал против банка оскорбительные статьи, потому что вы перестали печатать объявления в его газете, то что же сказать о тех газетах, в которых печатались ваши объявления? Значит, они руководствовались исключительно этим печатанием, чтобы восхвалять вас? Я думаю, что когда появляется статья, нужно судить по ее содержанию. Публика привыкла судить писателя по его тенденции, по его образу мыслей и судить об известном факте по содержанию статьи, по ее основательности, не отыскивая мотивов, в расследовании которых можно запутаться, как в лабиринте. И в конце концов, я думаю, пусть уж лучше наши публицисты будут недовольны непомещением объявлений, и пишут правду, чем будут получать в виде ли объявлений, в виде ли чего другого, то вознаграждение, которое в виде платы за публикацию обнаружилось в последнее время в дружественной нам державе в таком ярком виде.

В деле есть еще один эпизод, который указан в апелляционной жалобе и который был упомянут сегодня в докладе палаты. Это филологическое разыскание об имени Нотовича. Нам не выпала та честь, которая выпала на долю имени Фонвизина, — о том справлялись во втором отделении академии наук. Имя Нотовича не представляет такой знаменитости, и о нем послали справляться в участок, хотя для правосудия это разыскание было совершенно излишне.

Перехожу теперь к требованию печатания приговора в двадцати газетах. На чем основывается это требование? Пример небывалый в летописях судебной практики. Требование это блещет изобретательностью, но отнюдь не основательностью.

1536 статья говорит, что судебные приговоры об изобличенных в клевете могут, по желанию подвергнувшегося ей, быть опубликованы в столичных и местных губернских ведомствах на счет виновного. О столичных говорить нечего. Но какие могут быть местные? Может ли их быть множество? Нет, местные губернские ведомости можно отнести к трем группам; местные — по месту жительства изобличенного в клевете, или местные — по месту жительства подвергшегося оскорблению, или местные — по месту суда. Значит, только в одной из этих трех местных газет могут быть публикуемы приговоры об обвиненных в клевете, ни о каких других местных или частных газетах не говорится в статье закона и основания к тому, чтобы приговор печатался во всех двадцати газетах, не представляется. Этот закон относится к 1845 году. Закон о клевете в печати появился впервые в Уложении о наказаниях и был законом, который предусматривал будущее, так как в 1845 году никакой клеветы в печати и быть не могло, потому что вся печать была подцензурная. Статья эта заимствована из европейских кодексов, где она имела применение; у нас она предназначалась иметь применение только в отдаленном будущем. Когда это отдаленное будущее сделалось настоящим, тогда появился дополнительный закон. И вот что, между прочим, говорит 1047 статья Уложения, вышедшая в 1865 году вместе с новым законом о печати. "Постановляя приговор в отношении к повременному изданию, суд может определить, чтобы в следующем номере сего издания, если оно не прекращено, помещен был и означенный приговор", то есть именно в том издании, в котором была напечатана статья, признанная клеветнической.

Вот то начало, которое провозгласил новый закон о печати. Это начало относится к опозорению, к диффамации, к брани. Оно относится и к другим преступлениям. Если в группе новых законов о печати не имеется особого закона о клевете, то только потому, что этот закон существовал раньше и помещен в другой части Уложения.

Таким образом, это новое начало относительно печатания обвинительных приговоров должно заменить прежнее, вытекающее из 1536 статьи. Говорят, наши операции совершаются в нескольких губерниях; поэтому мы требуем, чтобы, помимо других газет, приговор был напечатан и в "Губернских Ведомостях" тех губерний, на которые операции банка простираются. Но ведь банк правит делами из Петербурга, следовательно, только в Петербурге и уместно печатание.

Во-первых, если держаться такого начала печатания обвинительных приговоров по пространству деятельности оскорбленного, то ведь не предохранишь себя от неудержимого потока требований. Представим себе, что кто-нибудь написал клеветническую статью о мануфактуре Саввы Морозова или о виноторговле братьев Елисеевых. Произведения этих фирм расходятся по всей России — от хладных финских скал до пламенной Колхиды, прошу вас сосчитать, во скольких газетах нужно было бы напечатать обвинительный приговор, потому что во всех местностях России эти два, с одной стороны мануфактурный деятель, а с другой — виноторговец, совершают свои операции. Ведь надо было бы удовлетворить их требования. Да зачем? Ведь сегодня сами представители обвинения говорят, что губернских ведомостей никто не читает, ну а если их никто не читает, то к чему же печатать там обвинительный приговор? Да зачем я буду навязывать читателям газет, в которых самая статья не помещена, зачем буду навязывать чтение печатного приговора о такой статье, которая им не известна?

Я понимаю, читатели "Новостей" читали статью, они могут быть заинтересованы прочесть на нее опровержение, обвинительный приговор. Но какое дело читателям "Тульских Губернских Ведомостей" прочитать обвинительный приговор о Нотовиче, осужденном за клеветническую статью, которой они никогда не читали? Это требование всецело неосновательно — и я не сомневаюсь в том, что оно будет отвергнуто.

Я заканчиваю.

Позвольте мне. господа судьи, обратиться к вам с вопросом: помните ли вы хотя один такой случай, когда, вследствие статьи, ошибочной или клеветнической, потерпел бы крушение какой-либо банк? Вы не помните такого случая, потому что его не было. Но что банки рушились, что погибали состояния не только людей богатых, но и бедных, благодаря тому, что печать не смела или не хотела обратить внимание на злоупотребления, делавшиеся в них, — такие случаи можно считать десятками. С 1875 года, со времени легкой руки Московского ссудного банка {Дело о Московском ссудном банке рассматривалось в Московской судебной палате в октябре 1876 года.}, мы видели десятки банков, потерпевших крушение, но об этих банках было полное молчание в печати и благодаря этому молчанию погибали и состояния, и сбережения бедного люда.

Необходимо взвесить общественные интересы, необходимо обратить внимание, что банки, акционерные предприятия не находятся в положении безответном и беззащитном. Ведь они в своих руках имеют такие средства, как публичность собрания и отчетности, которые всегда могут изобличить всякую несправедливую о них статью. Им стоит только собрать общее собрание для того, чтобы дать отчет в своих действиях. Этот отчет всегда может быть напечатан, может быть напечатано опровержение. Ничто не обязывает акционерные банки и вообще акционерные правления раскрывать двери общих собраний для публики, но никто и не воспрещает. Во всяком случае, если желательно восстановить честь, то восстановить честь можно собственной отчетностью, давая ее публично перед оппозицией, которую нужно создать, а не угнетать своей правленской партией. Это такое средство, которым не может обладать самая сильная газета в мире. Отчего же не прибегнуть к этому средству? Отчего не искать удовлетворения здесь? Ведь огорчение, причиняемое неправдой известному учреждению, не так досадно, как оскорбление, причиняемое частному лицу. Я полагаю, частному лицу, которое не может прибегнуть ни к какому публичному оправданию в своих действиях, остается единственное убежище — суд. Я понимаю прибегающего к суду чиновника, который не имеет возможности отдавать публично отчет в своей деятельности, потому что она совершается в стенах канцелярии, но для огромного акционерного предприятия представляется более средств к оправданию и к очищению, чем процесс о клевете. Но когда вы, господа, прибегаете к суду, просите обвинения в клевете, то нельзя возлагать на обвиняемого таких требований, чтобы он доказал с полной точностью все то, что в его статьях содержится о многосторонней и достаточно сокровенной деятельности. Требовать этого, значит закрывать уста печати. Уважая такие неудобоисполняемые требования, суд, может быть, закроет тому или другому недобросовестному писателю рот, но с этим вместе наложит молчание на всю печать.

Господа судьи! Не защита Нотовича ждет вашего приговора, его ждут от вас интересы общества и печати.

* * *

Суд вынес оправдательный приговор по делу.

Дело Сарры Модебадзе

По настоящему делу суду была предана группа евреев — жителей местечка Сачхери Щаропанского уезда Кутаисской губернии, обвинявшихся в похищении и умерщвлении 6-летней девочки Сарры Модебадзе. Цель похищения Сарры Модебадзе предварительным следствием установлена не была, однако все пункты обвинительного заключения были сформулированы таким образом, что невольно наталкивали на мысль о совершении преступления из религиозных побуждений.

Сарра Модебадзе пропала накануне еврейской пасхи, то есть накануне дня, когда по старинным преданиям и легендам, евреи якобы использовали христианскую кровь в ритуальных целях. Это обстоятельство, а также ряд косвенных улик, свидетельствовавших о том, что в момент исчезновения Сарры Модебадзе неподалеку проезжала группа евреев, и послужили основанием для привлечения их всех в качеств" обвиняемых по делу. Обстоятельства настоящего дела весьма подробно рассматриваются в речи защитника, поэтому подробное их описание представляется нецелесообразным. Необходимо, однако, подчеркнуть, что настоящее дело представляет большой интерес. Во-первых, речь П. А. Александрова является блестящим образцом судебного красноречия: наряду с ее стройностью, логичностью, четкостью языка и формулировок, она характеризуется исключительно умелым и талантливо проведенным разбором доказательственного материала, на который опиралось обвинение, в результате чего все доводы обвинительного акта были опровергнуты, и судьям ничего не оставалось иного, как вынести оправдательный приговор всем подсудимым. Кроме того, речь П. А. Александрова весьма интересна и с точки зрения ее общественно-политического содержания и звучания. Защитник очень тонко и красноречиво нарисовал картину, отражающую собой существо национальной политики царского правительства. Известно, что в целях удержания своего господства царское правительство стремилось разжечь рознь и недоверие между различными народностями и национальностями, населяющими Россию. В качестве одного из приемов развития национальной розни неоднократно устраивались и провоцировались еврейские погромы. Поводами для организации погромов нередко служило искусственное создание ситуаций, позаимствованных из религиозных преданий о том, что якобы перед пасхой евреи похищают и умерщвляют младенцев для использования из мистических побуждений христианской крови. Красной нитью через всю речь П. А. Александрова проходит мысль о том, что и в данном деле немаловажную роль сыграло явное стремление использовать эти древние наветы. Разбирая обстоятельства дела, П. А. Александров разоблачает эту политику царского правительства, направленную на разжигание вражды между народами. Как грозный обличительный акт звучат слова П. А. Александрова, произнесенные им в заключительной части речи: "Несколько дней, и дело, которое прошло перед вами (обращение к суду) в живых лицах, станет достоянием всей читающей России. Много поучительного представит оно русскому общественному мнению… Увидит русское общественное мнение, к каким последствиям приводит легкомысленное отношение к басням, питающим племенную рознь… Заставит это дело и нашу печать пересмотреть те основания, на которых зиждется обвинение евреев в употреблении христианской крови. Ретроспективным светом озарит настоящее гласное дело по обвинению такого свойства и прежние судебные негласные процессы… Скажет настоящее дело свое поучительное слово и н_а_ш_и_м о_б_щ_е_с_т_в_е_н_н_ы_м д_е_я_т_е_л_я_м, держащим в своей власти нашу честь и свободу… Оно скажет русским следователям, что не увлекаться им следует суеверием, а господствовать над ним, не поддаваться вполне лжесвидетельству и ложному оговору, а критически относиться к фактам… Оно скажет русским прокурорам, что дороги и любезны они обществу не только как охранители общества от преступных посягательств, но и, в особенности, как охранители его от неосновательных подозрений и ложных обвинений… Оно, не сомневаемся, привлечет внимание и высшего представителя прокуратуры в здешнем крае (имеется в виду Закавказье. — Ред.)в сторону тех, благодаря заведомому лжесвидетельству которых создалось настоящее дело… И да будет настоящее дело последним делом такого свойства в летописях русского процесса!"

Настоящее дело рассматривалось Кутаисским Окружным Судом 5-12 марта 1879 г.

* * *

Господа судьи! 4 апреля в селении Перевиси исчезла, неизвестно куда, приближавшаяся к шестилетию своей жизни Сарра Модебадзе. На другой день — слилат-дам — кровавый навет, столь памятный еврейству по средневековым кострам, пыткам, мучениям, гонениям всякого рода, — грозным эхом пронесся по всей сачхерской дороге и встревожил мирное сачхерское еврейское население. Правда, нечего было опасаться костров и пыток, но смягченные бедствия новейшего времени, — в виде грозного самосуда народной толпы, вызванного местью исповедующих иную веру, и не всегда разборчивого в своих основаниях напрасного обвинения, привлечения к следствию и суду, предварительного тюремного заключения, — все же бедствия и тяжкие бедствия, с которыми приходится считаться. Если опасения народного самосуда оказались в настоящем случае преувеличенными, если казаки, присланные шаропанским уездным начальником на случай столкновения между местными христианами и евреями, не имели повода действовать, то опасения другого рода — в виде предварительного следствия, подозрения, обвинения, тюремного заключения — к несчастию, оказались вполне справедливыми. Девять сачхерских евреев, оторванных от своих домов и семей, от своих занятий, были привлечены к следствию по тяжкому и грозному обвинению и увеличили собой население местной тюрьмы; пять из этих девяти до сих пор томятся там уже десять месяцев. Тяжелое время пришлось пережить подсудимым. В долгий период предварительного следствия, в борьбе за свою невиновность, в борьбе с убеждением следователя и прокурора, бывшим не в их пользу, под тяжким гнетом многочисленных: свидетельских показаний, старавшихся поддержать составившееся против них предубеждение, в этот тяжелый период внутренних страданий и внешних лишений, лишенные возможности относиться к своему положению с спокойствием постороннего наблюдателя, они. в непоколебимом сознании своей невиновности, с недоверием, с упреком, с подозрением, с жалобой относились ко всем, кто держал судьбу их в своей власти: и к лицам, производившим дознание, и к судебному следователю, и к прокурору, которые, думали они, действуют против них с предубеждением, вопреки очевидной истине и справедливости. Даже переводчику, переводившему показания свидетелей на языке, им не понятном, перестали они верить и в нем видели своего врага, устраивающего их погибель. Но все эти подозрения, несправедливые сами по себе, но весьма понятные в том положении, в котором находились эти несчастные заподозренные, не шли дальше порога вашего суда. Инстинктивно чувствовали они, что есть справедливость и истина на земле, что их невиновность должна выясниться, что если ближайшие в то время к судьбе их: лица не видят или не хотят видеть той истины, то стоит только делу их подняться выше, — и туман, одевавший его, рассеется, будет свет, и истина раскроется. В окружном суде, говорили они судебному следователю, свидетели докажут нашу невиновность. В долгие дни тюремных страданий они успокаивались на мысли о вашем суде, они ждали дня судного, как дня решительного их оправдания. Шесть дней шел суд, шесть дней вы внимательно шаг за шагом изучали подробности настоящего дела и нынешний день, день седьмой, не есть еще для вас день покоя и отдыха от понесенного труда. Отрадны были для меня эти дни, проверенные с вами здесь, в этой судебной зале, они и останутся для меня навсегда отрадным воспоминанием в моей жизни. Я видел труд, внимательный, неустанный труд, который каждый из вас приложил к рассмотрению, к изучению, к оценке каждого из представлявшихся вам судебных доказательств. Я понял, господа, ту тяжелую ответственность, которую вы должны нести в глубине вашей совести, творя суд и правду. Для вас, господа, недостаточно составить убеждение в вашей совести, вы должны реализовать это убеждение в ясных постороннему пониманию мотивах, которые могли бы быть поверяемы, обсуждаемы и оцениваемы со всех сторон; вы принуждены основывать ваше убеждение на тех неуловимых, но часто весьма решительных данных, которые производят в судье то или другое убеждение о деле; вы должны найти для вашего приговора такие основания, которые бы укладывались на бумаге, которые могли бы быть оцениваемы и поверяемы, если та или другая борющаяся пред вами сторона станет в высшем суде подтверждать или опровергать справедливость вашего приговора. Не легко было добывать такие данные в настоящем деле. Наряду с самым наглым лжесвидетельством вы встретились с крайним тупоумием, печальной умственной слепотой, первобытной простотой знаний и суждений по самым обыкновенным предметам. В вопросах, где время и пространство значило все, вы выслушивали людей, измеряющих время и пространство способами, достойными населения дикарей. Где были дороги минуты и вершки, вам отвечали: скоро, нескоро, далеко, близко, не знаю — не мерил, пока дойдешь — так устанешь, утром, около вечера, в обед, после самхрада (послеобеденный завтрак) и т. п. Сорокалетняя женщина сказала вам, что ей 13 лет; дряхлая старуха, желая обратить ваше внимание на ее преклонную старость, ничем не могла лучше выразить это, как сказавши, что она так стара, что ей уже больше сорока лет. Вот с какими свидетелями пришлось вам иметь дело в вопросах о времени и пространстве. Не лучше было и по другим вопросам, — вопросам, например, вокальным. Припомните сачхерскую группу, которая должна была свидетельствовать о детском крике и стоне.

Но трудности поддались упорному труду, и я теперь могу сказать с полным убеждением, что дело ясно, что истина, нужная для судейского убеждения и долженствующая воплотиться в вашем решении, раскрыта и разъяснена до такой степени, что это решение не может уже составлять предмет недоумения и спора, а есть только вопрос времени, может быть, нескольких слов. При таком положении дела самая лучшая и наиболее соответствующая защитительная речь могла бы заключаться в самой краткой фразе: мне не остается ничего более сказать вам. Молчание защиты в настоящую минуту было бы самой красноречивейшей и вполне убедительной защитой; но настоящий процесс не есть процесс этих четырех стен. Его желает знать Россия, о нем будет судить русское общественное мнение. Не для вас, господа судьи; для тех, кто, не присутствуя при ваших усилиях раскрыть истину и выяснить дело, кто, не зная, да и не желая знать оснований вашего убеждения, наперед уже готов наглой клеветой осквернить приговор ваш, если он будет против их грязных вожделений; для тех, кто захочет искать в нем тех низких мотивов, над уровнем которых он сам никогда не поднимется… да и не для них, — когда их просвещал свет истины и правды… для тех, кто пожелает без предвзятого взгляда узнать истину настоящего дела, для тех, кто пожелает поискать в нем оснований для критики старого предубеждения — предубеждения суеверного и питающего племенную рознь, для тех, кто пожелает найти в судебном решении урок и полезное указание для будущего отношения к еврейству, — позвольте еще раз в общих контурах и очертаниях провести пред вами все то, что в мельчайших подробностях прошло пред вами в минувшие шесть дней неустанного труда, что уже изучено, взвешено, рассмотрено и оценено вами. Когда я изучил предварительное следствие по настоящему делу, я не мог не быть поражен той массой труда, энергии, силы, которые вложены в это дело. Чего здесь не было сделано! Три раза вырывали из земли погребенный труп Сарры, два раза производимо было его судебно-медицинское вскрытие, в судебно-медицинской экспертизе приняли участие представители высшего медицинского персонала здешнего края. Осмотрены были многие местности — и та, где найден труп Сарры, и та, откуда она исчезла, и тот путь, по которому проезжали евреи, — линии садзаглихевской и сачхерской дорог, многие местности сняты на плане. За один из этих планов моя глубокая признательность судебному следователю. На плане местности садзаглихевской дороги, среди его геометрических линий и арифметических вычислений расстояний, я вижу крупными буквами написанный оправдательный приговор для всех подсудимых. Экспертиза по делу не ограничилась медицинскими вопросами; она затронула и другие предметы, другие чрезвычайные и своеобразные вопросы. Козлов измеряли и в ширину, и в долготу, и в высоту. Невинных младенцев сажали в сумки, приводя их в такое положение, в котором удобно только в утробе матери. Их только не провезли в этом положении хотя бы небольшую часть сачхерской дороги. А жаль! Тогда с поразительной очевидностью представилась бы справедливость соображений эксперта Гульбинского, высказавшего вчера свое мнение о невозможности провоза Сарры в этом положении и при тех условиях, как предполагает прокурор. Тогда, быть может, не явилось бы на суд и то обвинение, которое теперь приходится судить вам. Спрошено было свыше 150 свидетелей, собраны, по-видимому, улики по всем мельчайшим обстоятельствам обвинения, и, тем не менее, в существе своем и в основаниях обвинение не перестает быть неясным, шатким, недостаточным или прямо несбыточным.

Когда я затем подхожу к обвинению, как оно выразилось в обвинительном акте, поддерживаемом и здесь, на суде, во всей его целости, я вижу здание, с виду величественное, обширное, сложное, я вижу стиль и единство в деталях, я готов заподозрить даже и присутствие в нем художественной правды: здание готическое, зубчатые линии, как лес мачт Миланского собора, бегут в небеса; на каждой остроконечности повисла улика против нас, крупные доказательства в виде скульптурных фигур расположились в нишах здания. Вот на западе у входа семейство Модебадзе с своим главой Иосифом, отцом Сарры. Иосиф Модебадзе с кошельком в руках. Я думаю, не ошибка ли? Зачем здесь эта фигура с классическим кошельком, — фигура, которую мы обыкновенно видим в группе двенадцати. Не оттуда ли она, от той случайно разрозненной группы? Но мне говорят — это гражданский истец, и мое недоумение разъясняется. Вот другая группа — семейство Цхададзе, соседи Модебадзе, готовые по соседской приязни послужить своим свидетельством видам и вожделениям гражданского истца. Оно так услужливо склонялось в его сторону. Я вижу фигуру Дмитрия Церетели; он весь огонь и. ревность, он видел дальше всех, он видел то, чего никто не мог видеть. Боюсь, чтобы его пыл и усердие не испортили гармонию и согласие свидетельских показаний. Рядом с ним Григорий Григоров Модебадзе; он руками изображает пространство между двумя группами проезжавших евреев — ту западню, в которую, по его словам, попалась Сарра, — снова боюсь, чтоб эта западня не стала западней для обвинения. Выдвигается фигура Григория Датикова Модебадзе; он как будто готов подвинуться назад, он сам не убежден в прочности своей постановки, но его словам дано выдвигающееся значение, и обвинением он крепко прикован к месту. Замечаю Бесо Гогечиладзе, испытующего и вопрошающего, что движется в еврейской сумке; фигура, полная думы, точно Галилей перед вопросом о движении земли. Вокруг купола расположилась группа сачхерских дам с Максимом Надирадзе; они все — слух и мудрая догадка. Много и других характеристичных фигур, — я встречусь с ними впоследствии. Но теперь мои глаза падают на фундамент здания, и зловещее предчувствие закрадывается в мою душу; я вижу крайнюю непрочность, легкость, шаткость оснований, поддерживающих здание. Я вижу роковую архитектурную ошибку в фундаменте и заключаю, что как ни артистично смотрит здание, — оно не долговечно, оно должно пасть при первой невзгоде, при первом потрясении его оснований. К этой поверке, к этому испытанию оснований я и перехожу.

Для основательности обвинения в похищении необходима наличность; всех тех условий, при которых только и может совершиться похищение. Первое такое условие относится ко времени и месту. Необходимо доказать, что похититель и предмет похищения Сошлись в одно и то же время в одном и том же месте и находились в такой один от другого близости, чтобы похититель имел возможность овладеть похищаемым предметом. Нет этого условия, — похищение невозможно. Господа судьи, слушая меня, вы можете подумать в эту минуту, что я говорю не перед судьями, что я забыл о суде и примером объясняю 12-летнему юноше элементарные правила логических умозаключений и выводов. Да, это можно подумать. Но я вынужден спускаться до такой простоты, так как в основаниях и выводах обвинения я именно усматриваю забвение одного из самых элементарных правил логического умозаключения. Обвинение именно забыло об условиях времени и пространства, как необходимых условиях похищения, и в этом его печальная ошибка. Была ли Сарра Модебадзе во время проезда евреев по садзаглихев-ской дороге в такой близости к проезжавшим евреям, что могла быть ими похищена? Обращаюсь к показаниям свидетелей, тех самых, на которых опирается обвинение, которых оно считает свидетелями, в достоверности подтвердившими здесь свои прежние показания и освятившими их присягой. Бесспорным признается, что евреи проезжали по садзаглихевской дороге, что проехали двумя группами: одна группа прежде, другая после, и что место выжигания белил, где находилась Сарра в минуту появления евреев, было от места этого появления в сторону на расстоянии нескольких десятков сажен. Мои слова далеко не были бы лишены оснований, если бы я стал доказывать, что Сарра не отлучалась с места выжигания белил, где она была возле Турфы Цхададзе, даже и при появлении второй, позднейшей группы евреев. Я мог бы это утверждать на основании показаний Майи Модебадзе и Елизаветы Цхададзе. Обе они утверждают, что они были на месте выжигания белил во время появления параллельно с этим местом первой группы евреев, что в то время возле них были и Турфа Цхадададзе, Сарра Модебадзе и что в это время Турфа не имела никакого разговора с проезжающей группой евреев. Вторая группа проехала после ухода Майи Модебадзе и Елизаветы Цхададзе в лес Как Турфа Цхададзе, Так и другие свидетели утверждают, что Турфа разговаривала с евреями, спрашивала у них, не продадут ли они товар. Следует заключить, что Турфа говорила со второй группой. А так как она после разговора с евреями, по ее собственным словам, говорила потом с Саррой, объясняя ей, что если бы она пошла к евреям, то они дали бы ей платье и увезли бы ее, то очевидно, что Сарра могла пойти на садзаглихевскую дорогу лишь после проезда по ней второй, последней группы, евреев, которых она, как я сейчас докажу, не могла догнать. Так как других евреев, кроме этих двух групп, в то время по дороге не проезжало, то, следовательно, и нельзя говорить о возможности похищения Сарры евреями. Но если даже допустить возможность ошибки в показаниях Майи Модебадзе и Елизаветы Цхададзе, если предположить, что Турфа разговаривала с первой группой евреев и что Майя и Елизавета только случайно не слышали ее разговора, находясь, однако, возле нее, если сделать эти уступки обвинению, то и тогда еще останется длинный ряд свидетельских показаний, сопоставляя которые и соображаясь с местностью, как она измерена судебным следователем, я не затрудняюсь показать, что Сарра не могла быть похищена евреями, потому что она не могла быть во время их проезда вблизи них, и что, следовательно, детские крики, которые были, слышны на садзаглихевской дороге, никак не могли быть ее криками.

В самом деле, установим факты, которые занесены в обвинительный акт прокурора. Две группы проезжавших евреев распределялись таким образом: одна в четыре, а другая в три человека. В первой группе было трое конных и один пеший, тут же был и козел, что подтверждается рядом свидетельских показаний, а именно: Майи Модебадзе, Елизаветы Цхададзе, Павла Цхададэе, Дата Цхададзе и Сино Церетели, которые все говорят, что впереди ехало четверо евреев. Григорий Датиков и Григорий Григоров Модебадзе также видели, что в первой группе было четверо евреев и что эта группа везла козла в сумке. Производивший дознание полицейский пристав Абашидзе говорит, что при первом приступе к дознанию он удостоверился, что проехали две партии евреев, первая в четыре, а вторая — в три человека. Со всеми этими вполне одинаковыми показаниями не согласуются только два показания. Я не хочу оставить их без рассмотрения и оценки. Свидетель Коджаия говорит, что впереди проехала группа из трех, а позади из четырех; козла он не видел ни в той, ни в другой группе, но был туман, объясняет он, и он не всматривался, что везли евреи. Показание Коджаия, не согласное с другими свидетельскими показаниями, я объясняю ошибкой и запамятованием, весьма возможным по прошествии почти года. Тем более я имею основание к такому заключению, что в показании своем, данном на предварительном следствии и им собственноручно писанном, Коджаия, как и прочие свидетели, утверждал, что впереди проехала группа из четырех евреев. Турфа Цхададзе, утверждая также, что впереди проехало четверо евреев, говорит, однако, что козел был во второй группе. Но это единственное показание о местонахождении козла в группе трех опровергается всеми остальными единогласными относительно этого предмета свидетельскими показаниями. Впрочем, Турфа — это та свидетельница, о которой сам прокурор выразился по выслушании ее на судебном следствии, что она или по старости лет, или по запамятованию, или почему-либо другому совершенно не способна давать показания.

Таким образом, за исключением Коджаия и Турфы, всеми остальными свидетельскими показаниями установлен тот бесспорный факт, что впереди проехали четыре еврея и что с ними был козел. Этот факт, как вы знаете, весьма важен, так как показания всех свидетелей, слышавших впоследствии детские крики, относятся к этой группе, которая была из четырех и при которой был козел. Определю теперь расстояние, в котором находилась Сарра от проезжавших евреев. Место выжигания белил было в стороне от садзаглихевской дороги. Чтобы выйти с этого места на дорогу, нужно было предварительно взойти на тропинку, которая в виде кривой линии выходила на дорогу. Эта кривая линия может быть принята как третья сторона треугольника, две остальные стороны которого составляют: 1) прямая линия от места выжигания белил на садзаглихевскую дорогу в виде перпендикуляра к этой дороге; точка прикосновения этого перпендикуляра к дороге означает место, параллельное месту выжигания белил и на котором были в первый раз усмотрены евреи при проезде их по дороге и с которого они разговаривали с Турфой; 2) вторая сторона, идущая по дороге, есть прямая линия от соединения упомянутого перпендикуляра с дорогой до пункта соединения с этой же дорогой тропинки, ведущей от места выжигания белил. Демонстрируя пред вами на плане во время судебного следствия, я определил протяжение тропинки в 81 сажень. Вы имели возможность убедиться, что вычисление мое умеренно. Но, чтобы быть еще более уступчивым, я приму протяжение тропинки как равное перпендикулярной линии, оказавшейся, по измерению судебным следователем, в 66 саженей, и, прибавляя к этим 66 саженям еще 6 саженей расстояния от места выжигания белил до тропинки, я заключаю, что для выхода на садзаглихевскую дорогу в месте соединения этой дороги с тропинкой Сарра должна была пройти 72 сажени, по самому умеренному расчету. Между тем до этого же пункта, начиная с которого только и возможна становилась встреча евреев с Саррой, евреям оставалось только проехать 42 сажени. Сарра, очевидно, не могла опередить их, не могла сойтись с ними на дороге в одно время, так как для этого она должна была бы идти вдвое скорее, чем конные евреи. Первая группа евреев должна была, следовательно, проехать раньше выхода Сарры на дорогу. Так как детские крики, по единогласным свидетельским показаниям, относятся к первой группе, при которой был козел, а следовательно, и похищение Сарры могло быть совершено только первой группой, то спрашивается, где же эта группа могла встретить Сарру? Не поджидали ли ее евреи на дороге? Но этого не предполагает и само обвинение, которое в похищении Сарры не усматривает заранее обдуманного и подготовленного плана. Никто не видел, чтобы евреи останавливались по дороге во все время следования их через селение Перевиса. Дмитрий Церетели видел, что они остановились на короткое время и подвязывали сумку уже в 180 саженях от тропинки, между тем как раньше в 72 саженях Григорий Датиков Модебадзе слышал детский крик и видел проезжавшую группу четырех евреев. Все свидетели говорят, что евреи ехали шибко на лошадях. Коджаия и Сино Церетели удивлялись, как пеший еврей успевал не отставать от конных. Евреи нигде не хотели останавливаться: они не приняли приглашения Турфы продать ей товары, говоря, что они спешат, а ведь ко времени их разговора с Турфой Сарра еще не была похищена и была от них в 66 саженях в сторону. Евреи действительно имели повод спешить. Завтра наступал канун еврейской пасхи; они везли домой необходимые хозяйственные припасы к празднику, им нужно было вовремя поспеть домой, чтобы семейства их могли успеть сделать необходимые приготовления. Доказывая, что Сарра не могла встретиться с евреями на дороге, я употребил несколько грубый прием сравнения расстояний в 42 и 72 сажени. Я прошу вас теперь сообразить, что 42 сажени было расстояние для ехавших, хотя бы только шагом, евреев, а 72 сажени для Сарры, 6-летнего ребенка, хромого, ходившего медленно и с трудом, как говорят это все знавшие Сарру. Путь для Сарры был под гору, что для хромого гораздо труднее ровной дороги. Если предположить, что шаг Сарры вдвое меньше или вдвое медленнее, чем шаг лошади или взрослого человека, то 72 сажени для Сарры по самому умеренному расчету равняются 144 саженям для евреев. Не следует забывать, наконец, что евреи, разговаривая с Турфой, не останавливались и продолжали путь, что после разговора с ними Турфа разговаривала с Саррой, которая была еще возле нее и никуда пока не уходила, что с Саррой затем разговаривала сестра ее, что если на все это было потрачено две минуты, прежде чем Сарра удалилась, то в эти две минуты евреи успели уйти вперед хоть на 100 саженей, а следовательно, опередить появление ее на дороге, по крайней мере, на 230 саженей.

Таким образом, оказывается, что, прежде чем Сарра могла выйти на садзаглихевскую дорогу, евреи уже миновали селение Перевиси и были далеко впереди Сарры. Это соображение простое, оно основано на измерениях, сделанных следственной и обвинительной властью на плане, снятом судебным следователем и подтверждаемом актом осмотра местности, на показаниях свидетелей, которым верит и прокурор и которых он ставит в основание своих обвинительных доказательств. Это соображение было упущено, и упущение это составляет ту печальную ошибку, которая породила настоящее обвинение. Это же соображение, поставленное теперь в конец, непоправимо разрушает обвинение в его основе. Этим соображением я доказываю, что — не только Сарра не была похищена евреями и именно первой группой, против которой и сводятся улики, но я не могла быть похищена. С этой минуты мне остается иметь дело не с обвинением, в основе своей разрушенным, а лишь с обломками обвинения, которые я должен смести с моей дороги, чтобы очистить путь к оправдательному приговору. Всей силой моего убеждения я опираюсь на проведенное соображение. Напрасно, поверяя прочность соображения, я ищу возможности какого-либо объяснения встречи Сарры с евреями. Я не нахожу объяснения. Или мысли мои путаются, или в каком-то странном тумане блуждают мои соображения и я не вижу очевидного, или роковая ошибка на стороне обвинения. Просветите меня, прокурор, если я заблуждаюсь; разъясните мне, каким образам Cappa могла попасть в руки первой группы евреев. Ведь никто не говорит, что евреи останавливались и поджидали Сарру, что она сама условилась выйти к ним. Напротив, по смыслу всех обвинительных доказательств видно, что только нечаянная, неподготовленная заранее встреча с Саррой обусловила ее похищение.

Очищая предстоящий мне путь, я остановлюсь прежде всего на показании Дмитрия Церетели. Я прямо называю этого свидетеля самым достоверным лжесвидетелем. Он слишком поусердствовал в своих показаниях. Он говорит, что видел Сарру на садзаглихевской дороге впереди обеих групп евреев. Выходит, по его показанию, что Сарра вышла на дорогу еще ранее появления евреев. Но это опровергается показанием всех прочих свидетелей — и семейства Цхададэе, и сестры Сарры — Майи Модебадэе, которая говорит, что Сарра находилась на месте выжигания белил при появлении первой группы евреев. Очевидно, Дмитрий Церетели не мог видеть Сарру на дороге впереди первой группы. Несправедливо его показание и о том, что он видел евреев и слышал детский крик, когда он после проезда евреев отправился по лесу отыскивать свою скотину. По показанию Турфы и Елизаветы Цхададзе, Церетели работал в своем винограднике во время проезда евреев. После их проезда, ввиду павшего тумана, Церетели отправился искать скотину. Место, на котором он, по его собственному указанию, видел евреев и слышал детский крик, находится в 180 саженях от виноградника Церетели по линии садзаглихевской дороги. Церетели прошел это расстояние медленно, заглядывая по сторонам, ища в лесу скотину, и, тем не менее, успел догнать евреев, уехавших раньше его выхода на поиски скотины, ехавших скоро и без остановок. Оказывается, если верить показанию Дмитрия Церетели, что евреи, похитив Сарру, нарочно поджидали на дороге Дмитрия Церетели, чтоб он только успел придти на место, увидеть их, услышать детский крик и затем об этом засвидетельствовать. Он и свидетельствует сначала, что видел семерых евреев, потом — что не мог различить, сколько их было, за туманом, и наконец — что видел троих. Верно одно, что если Церетели видел евреев из своего виноградника, то он уже не мог их нагнать за 180 саженей от этого виноградника и пришел после продолжительных поисков за неизвестно куда ушедшей скотиной.

Неправдоподобным является и показание другого свидетеля — Григория Григорова Модебадзе. Он видел Сарру на дороге между двумя группами евреев. Сначала он показал, что расстояние между обеими группами было в 40 сажен; здесь он расширил это расстояние до 60 сажен. Но и при таком расстоянии Сарра не могла попасть между двумя группами в силу тех же соображений, которые я высказал о том, сколько времени нужно было для Сарры, чтобы выйти с места выжигания белил на садзаглихевскую дорогу. Если вторая группа ехала в расстоянии 60 сажен от первой группы, та и эта вторая группа должна была проехать раньше, чем Сарра успела бы выйти на дорогу. Показания Коджаия и Сино Церетели определяют расстояние между группами на четверть часа времени. При таком расстоянии между группами, конечно, возможным представляется, что Сарра, немедленно отправившаяся по тропинке на дорогу, встретилась со второй группой. Но все следы и улики похищения относятся к первой группе; там и козел, и сумка, и детские крики, а первая группа, если она ехала на четверть часа ранее второй, была уже, по крайней мере, в двух верстах от Перевисей, и детский крик, слышанный Григорием Датиковым Модебадзе из первой группы, на месте в 15–72 сажени от выхода на дорогу тропинки, давно уже раздался, и, следовательно, давно уже совершилось похищение. Таким образом, та западня, в которую, по показанию Григория Григорова Модебадзе, попала Сарра, оказавшаяся между двух еврейских групп, становится в действительности безвыходной западней для обвинения. Суживает обвинение эту западню, — Сарра не успевает попасть в нее; расширяет, — первая группа давно миновала Григория Датикова Модебадзе, козел уже проблеял, ребенок прокричал, похищение, стало быть, совершилось, и на долю второй группы нет ни козла, ни ребенка, ни детского крика. Таким образом, оказывается, что и показание Григория Григорова Модебадзе есть чистейшая ложь.

Павел Цхададзе не видел Сарры на дороге, но он видел обе группы евреев, и, по его соображениям, Сарра могла опередить вторую группу на 10 сажен. К показаниям свидетелей о расстоянии надо относиться осторожно. Я и отнесся осторожно, споосил Цхададзе, на чем он основывает свой расчет? Оказалось, что тропу, по которой должна была пройти Сарра, он определяет в 32 сажени. Определение неверное. По измерению, сделанному судебным следователем, эта тропа никак не может быть меньше 66 сажен. Таким образом, расчет Цхададзе должен быть устранен как вывод из неверного основания. Между тем свидетель Дотуа Цхададзе свидетельствует, что Сарра не могла бы опередить вторую группу евреев, и это показание действительно находит себе подтверждение в соображениях расстояний, изображенных на плане, составленном хоть и не специалистом, но, тем не менее, и что всего важнее, на основании точных измерений, произведенных судебным следователем. До сих пор я признавал как бы бесспорным, что Сарра направилась на садзаглихевскую дорогу. Представляется ли, однако, доказанным, что Сарра пошла и вышла на эту дорогу? Кто видел ее на этой дороге? Дмитрий Церетели и Григорий Григоров Модебадзе — свидетели недостоверные, как я уже доказал. За исключением их, никто не видел Сарры на дороге. Не видела ее Турфа Цхададзе; она, напротив, думала, что Сарра пошла с сестрой в лес, и только потом видела, что Сарра вышла на тропинку, но не видела, куда она направилась. Тропинка была всего в 6 саженях от места выжигания белил, и Сарра, ничем не занятая, легко могла и без особой надобности и цели, ради одной прогулки, чтобы не оставаться на одном месте, выйти на тропинку, по которой еще далеко было до дороги. Елизавета Цхададзе видела Сарру на этой тропинке "лицом к садзаглихевской дороге". И этот оборот Сарры по направлению к дороге не доказывает еще, что она направилась и вышла на дорогу. Павел Цхададзе видел Сарру на тропе, видел, что она сделала несколько шагов по направлению к дороге, но он не видел, чтоб она вышла на дорогу, между тем как он мог бы это видеть с своего места. Сарра, и не направляясь к дороге, могла ходить по тропинке взад и вперед, как ничем не занятый ребенок. Да и была ли надобность для Сарры выходить на садзаглихевскую дорогу? Единственная надобность, которая могла, представиться ей, — это возвратиться домой. По объяснению Турфы Цхададзе, Майя Модебадзе говорила своей сестре Сарре перед уходом в лес, что им обеим оставаться у Цхададзе нельзя и что Сарре надо идти домой. После ухода Майи в лес за валежником Сарра действительно могла отправиться домой. Но по какой дороге она могла возвратиться домой? Кроме садзаглихевской дороги, параллельно с ней, к дому отца Сарры, по возвышению, на котором стоят дома Цхададзе и Модебадзе, идет тропинка, соединяющая оба эти дома. Эта тропинка пешеходная, идущая по плоскогорью, по которой не нужно подниматься и опускаться, как по садзаглихевской дороге, и по которой обыкновенно ходили между домами Цхададзе и Модебадзе. По этой тропинке Сарра и пришла к Цхададзе, как это видели Коджаия и Сино Церетели; по этой тропинке Майя возвратилась домой, когда узнала, что Сарра ушла; на эту тропинку прежде всего направились розыски, когда исчезла Сарра. Естественнее всего, Сарра, отправляясь домой, направилась по этой тропинке, а не по садзаглихевской дороге, где путь был дальше, менее удобен, где нужно было спускаться под гору и снова подниматься. Тем более не было для Сарры побуждения выходить на садзаглихевскую дорогу после того предупреждения, которое сделала ей Турфа, сказавши, что евреи, проезжавшие по дороге, могут ее увезти, подаривши ей платье. Что за странный каприз был бы у девочки после всего этого предпочесть садзаглихевскую дорогу удобной и привычной, более короткой и более ей знакомой тропинке.

Обратим, наконец, внимание на садзаглихевскую дорогу. Соответствует ли она условиям похищения среди дня живого ребенка, возможности того преступления, которое предполагает обвинительная власть? Дорога эта идет с юга на север по долине или, лучше сказать, по ложбине, между двумя удлиненными холмами, ограничивающими ее с запада и востока. На холмах, по обе стороны дороги, рассеяны в разных расстояниях один от другого дома обитателей селения Перевиси. Дома эти, перемежаясь с виноградниками и лесными кустарниками, служат как бы обсервационными пунктами по отношению к дороге. С возвышенности холмов все дороги, идущие через Перевиси на расстоянии около 200 сажен, видны почти во всех своих пунктах. Днем в виноградниках, около домов, в кустарниках леса, то здесь, то там работают жители Перевисей вблизи самой дороги. Проезжающие по дороге видны. Пока проезжали 4 апреля евреи через селение Перевиси, их видели то Церетели, то Цхададзе, то Модебадэе, Цивилишвили, то Коджаия и другой Церетели. Их видели из домов, со дворов, из виноградников. Со всех мест, на которых находились свидетели проезда евреев, они свободно могли разговаривать с евреями; по опыту, произведенному следователем, со всех этих мест слышен обыкновенный человеческий говор, происходящий на дороге. Жители одной стороны дороги могут свободно разговаривать с жителями противоположной стороны. Часть дороги видна с одного места, другая — с другого. Дорога вся на виду и в наблюдении. При таких условиях было бы крайне рискованно и едва ли могло придти кому-либо в голову решиться на похищение ребенка, который, понимая опасность, конечно, употребил бы все свои детские усилия, чтобы закричать, позвать на помощь, и, конечно, жители Перевисей услышали бы такие крики отчаяния и ужаса, которые не оставили бы возможности недоумевать, крики ли это козла или крики ребенка, плачет ли ребенок и напрягает свой детский голос, чтобы призвать к себе на помощь. Нет, я не вижу возможности похищения Сарры Модебадзе на садзаглихевской дороге.

Не видели этой возможности вначале и сами жители селения Перевиси. Все они видели проезжавших евреев, и, однако, когда исчезла Сарра, подозрение на евреев пало не вдруг. Первое и самое естественное предположение было, что девочка, уйдя домой заблудилась, так как был сильный туман. Все усилия родственников я знакомых направились к тому, чтоб искать девочку по сторонам дороги, в лесу, в кустарниках, в полях. Никто не начинал речи о евреях. Будь иначе, розыски в тот же день направились бы в Сачхеры, куда проехали евреи. Подозрение на евреев возникло только на другой день, когда Сарры, несмотря на поиски, нигде не оказалось. Иосиф Модебадзе говорит, что подозрение на евреев у "его явилось только тогда, когда Дмитрий Церетели рассказал ему о слышанном им детском крике. Кекеле Модебадзе говорит, что на другой день стали думать на евреев, так как девочка нигде не находилась, "а кто же мог ее похитить, кроме евреев?" Любопытно, что все свидетели, возымевшие решительное подозрение на евреев, при расспросах их здесь старались свалить друг на друга честь первоначального заявления такого подозрения. Так, Иосиф Модебадзе говорит, что он заподозрил евреев со слов Дмитрия Церетели. Церетели говорит, что он не имел разговора с Модебадзе о евреях. Цхададзе говорит, что Григорий Датиков Модебадзе, придя к ним в дом, сказал: "Нечего искать ребенка, — евреи похитили". Григорий Модебадзе утверждает, что был такой разговор, но что подозрения возбудила Турфа. Одним словом, подозрение утвердилось на следующем умозаключении: евреи проезжали, девочка пропала, следовательно, евреи ее похитили.

Я не стану смеяться над этими простыми людьми, лишенными умственного света, над детской наивностью их выводов, над их суеверием, нетронутым критикой здравого рассуждения. Какое право имею я глумиться над шаткостью и легкостью их умозаключений, когда и теперь, после долгого предварительного и судебного следствия, вам преподносят обвинение, построенное на тех же умозаключениях и лишь пополненное с избытком баснями и сплетнями. Поучительно, однако, проследить, как возникшее в умах простых и суеверных людей подозрение росло, развивалось, укреплялось и сложилось в грозное обвинение. Вы увидите, что жизненность этого подозрения нашла себе пищу и поддержку не в умах жителей Перевисей и Сачхер, а в доверии к подозрению и действиях полицейской и следственной власти; что родственники Сарры только пользовались искусно недоразумениями и легковерием лиц, разъяснивших дело о ее смерти. Иосиф Модебадзе, нигде не находя своей пропавшей дочери, не видя объяснения ее исчезновения, останавливается хотя и на шатком подозрении против евреев, о чем он и делает заявление полицейскому приставу. Между тем как пристав, не произведя ни розысков, ни дознания об обстоятельствах пропажи Сарры, передает заявление Модебадзе судебному следователю, Сарра была отыскана. С отысканием ее трупа и для Модебадзе, и для всех других, по-видимому, стала ясна причина смерти Сарры: девочка заблудилась и погибла несчастным образом. По крайней мере, ни старшина, осматривавший труп Сарры, ни другие, бывшие при этом осмотре, не поддерживают подозрения против евреев и поступают с трупом Сарры так, как это бывает при бесспорных случаях нечаянной несчастной смерти. Старшина приносит труп в дом Модебадзе, семейство Сарры хоронит ее труп, не ожидая его осмотра следователем, не требуя этого освидетельствования и не заботясь о судьбе заявленного перед тем подозрения, которое теперь для самого Модебадзе не представлялось уже основательным и вероятным. Между тем, имея пред собой прежнее заявление Модебадзе, следователь приступает к вырытию и вскрытию трупа. Модебадзе не присутствует при вскрытии, не интересуется им и даже некоторое время не знает о нем. Между следователем и врачом происходит разногласие о причине смерти Сарры. Пользуясь неверными полицейскими сведениями, врач дал такое объяснение случаю смерти Сарры, которое не находит себе подтверждения в осмотре места, где найден труп. Первое недоумение, которое было бы не трудно разъяснить, отнесясь к делу без предвзятой мысли, первое разногласие, которое могло быть примирено более соответственным обстоятельствам дела объяснением причины смерти Сарры, дает Иосифу Модебадзе случай поднять снова оставленное уже им подозрение, и тут начинает он указывать свидетелей, слышавших детский крик, обращает внимание на разорванное платье Сарры, заявляет о том, что под коленами у нее замечены были порезы. Порезы необходимо было придумать, чтобы придать солидность подозрению. Конечно, рассчитывалось при этом, что труп погребен и что показание о порезах примут на веру. Вторичный осмотр трупа, вырытого из земли, произведенный в присутствии отца Сарры, убеждает, что никаких порезов на ногах Сарры нет и не существовало.

Казалось бы, вторичное вскрытие трупа должно было повести к разъяснению случая смерти Сарры и указать, с каким подозрением и с какими достоверными заявлениями имеет дело следствие. Но оно, напротив, проникается важностью подозрения и дает ему преувеличенную цену. Через несколько времени после первого вскрытия полицейский пристав, осматривая место нахождения трупа Сарры, замечает давние следы двух лошадей, шедшие по направлению к месту трупа. Пристав обращает на это внимание, и этого достаточно, чтобы его недоумение родственники Сарры обратили в пользу своего подозрения на евреев. Скрывают действительное происхождение следов и объясняют, что на них не обратили внимания в то время, когда нашли труп Сарры. Странное и невероятное обвинение. Возможно ли, чтоб осматривавшие труп на месте, — а таких было много, — могли упустить тогда еще свежие следы, указывавшие на привоз Сарры в то место, где она найдена? Возможно ли, чтоб отец Сарры, имевший подозрение на евреев, оставил без внимания эти следы, которые так поддерживали его подозрение? Пристав не остановился на этих вопросах. Он допустил, что следы существуют, но не были замечены. И свидетели, которые, как оказывается, знали о происхождении этих следов, умалчивают, а другие, пользуясь их молчанием, свидетельствуют о встрече на сачхерской дороге двух евреев накануне нахождения трупа Сарры и таким образом подготовляют разъяснение тому недоумению, которое возбудилось в уме пристава.

Следствие получает новый толчок. Крик сперва слышали только на садзаглихевской дороге. Этого недостаточно; следствие желало бы еще новых свидетелей детского крика на дальнейшем пути евреев. И раз почувствовали эту надобность, — целая группа свидетелей, более чем через месяц после пропажи Сарры, является внезапно и, молчавшая до тех пор, свидетельствует о слышанных криках. Вообще, следя за предварительным следствием, мы видели, что при каждом новом требовании следствия тотчас же является и предложение, вполне удовлетворительное. Каждое недоразумение, каждое сомнение, которое является у лиц, производящих дознание и следствие, каждая их иногда невольная ошибка тотчас же обращается в пользу заявленного подозрения; за них хватаются как за искру и раздувают в пламя, освещающее дело совсем не с той стороны, на которой была истина. Так сложилось настоящее дело и настоящее обвинение.

Я поставил себе задачей доказать перед вами не только то, что самое здание обвинения построено на шатком основании и должно разрушиться при серьезном к нему прикосновении, но я хочу доказать, что самые материалы этого здания, которое венчал теперь своим решительным словом прокурор, не имели и не имеют внутреннего достоинства и прочности.

Я должен теперь вступить на путь детских стонов и криков, слышанных несколькими свидетелями. Это какой-то мрачный переход дантовского чистилища, где души некрещенных младенцев в томительном ожидании взывают о спасении. Это продолжительная вокальная музыка, которая, однако, никак не складывается в концерт. Нет согласия, нет и единообразия в этих звуках, подхваченных случайно свидетелями; разнообразны впечатления и заключения самих свидетелей. То слышат они детский крик, то какое-то мычание, то крик козла, то стон задыхающего ребенка, то плач, то целую фразу о призыве к спасению. Иным свидетелям послышался детский крик, но когда они увидели козла, то заключили, что это был крик козла, и успокоились. Другие слышат крик, но когда вы. ходят на этот крик, — слышанные звуки умолкают. Слышат плач, идут на помощь, думают увидеть ребенка, но видят евреев и, не обращая затем внимания на плач, уходят. Обмениваясь мыслями по поводу слышанного крика, соглашаются, что это крик козла, но когда узнают, что евреями похищен ребенок, убеждаются, что слышанный ими крик был не крик козла, а ребенка, и что евреи не просто торопились ехать, а были испуганы. Все эти самые разнообразные свидетельские впечатления, без дальнейшего их разбора, без примирения противоречий между ними, выставляются обвинением как улики, и, прибавлю, как главнейшая улика, связывающая проезд евреев с исчезновением Сарры. Рассмотрю в отдельности каждое из свидетельских показаний.

Первым слышавшим крик является Григорий Датиков Модебадзе. Он был в 72 саженях на дальнейшем пути евреев от соединения тропинки с садзаглихевскою дорогой. На пространстве этих 72 саженей должно было совершиться похищение Сарры. Модебадзе слышит "крики как будто ребенка", звуки "вай ми дэда мишвиль". "Вы утверждаете, — спрашивает свидетеля прокурор, — что это действительно был крик ребенка? — "Непременно ребенка", — отвечает Г. Д. Модебадзе. "Какой же крик, — любопытствует защита, — воспроизведите его". Послышалось какое-то мычание, а потом крик а… а… а… произносимый не особенно громко. Продолжая, свидетель говорит, что ему показалось, что это был "крик ребенка". Значит, добавляет к этому отзыву прокурор, вы убеждены, что это был крик ребенка. Дмитрий Церетели слышал, что ребенок плакал, "как будто бы побили ребенка". Но я уже доказывал, что этот свидетель не мог слышать никакого плача и крика на том месте, на которое он указывает, так как ой не мог догнать на этом месте евреев. Нужно заметить, однако, что и этот свидетель, и Григорий Модебадзе, выйдя на место, с которого им послышался крик, видят проезжающих евреев, но крика детского уже не слышат, видят, однако, козла, успокаиваются и уходят, как бы ничего и не случилось. Не внушительны им были крики и стоны Сарры. Свидетельница Непарадзе — это та самая старуха, которая сказала, что она слишком стара, так как ей более сорока лет. Она тоже говорит, что слышала плач ребенка, а не козла, но прибавляет, что она немного глуховата. И этой глуховатой свидетельнице приходится свидетельствовать о слышанных ею звуках, предательских звуках, долженствующих уличить подсудимых. Непарадзе слышала крик: ва… ва… ва… Ребенок, говорит она, плакал, один раз вскрикнул. Расспрашивая эту свидетельницу, прокурор высказал, что она на предварительном следствии показывала одно, здесь говорила другое, а теперь третье. Прошу теперь, судьи, основать ваш обвинительный приговор на показании этой свидетельницы. Выступает перед нами Бесо Гогатишвили. Он слышал детский стон; просим изобразить этот стон; свидетель изображает какое-то мычание. Услышав детский крик, говорит Гогатишвили, я увидел потом, что кричит козел, и успокоился. Далее следует группа сачхерцев. Это не отдельные свидетели, случайно соединенные, но именно цельная группа, соединенная узами — одни кумовства, другие сожительства и, наконец, все единением умственного мрака. Соломея Колмохелидзе услышала крик, "как будто дети душатся". Это ее собственное характерное выражение. Спрашиваем, "как это дети душатся, — объясните". Прикладывается рука ко рту, и Соломея изображает, как душатся дети. Свидетельница, услышав крик, подумала, что это крик ее внука, по крайней мере, она так говорила на предварительном следствии, здесь же она это отвергла. Обеспокоившись криками, она вышла, посмотрела, убедилась, что ребенок невестки не кричит, и пошла к своему жильцу Надирадзе, который успокоил ее тем, что едут евреи и везут козла, кричит козел, а не ребенок. Кажется, оставалось одно — совершенно успокоиться, но Соломея Колмохелидзе не успокоилась; в недоумении возвратилась она домой, затворила дверь и, добравшись до постели, упала в обморок от одного представления, как она объяснила, о том крике, который она слышала. Когда на другой день она узнала о похищении евреями ребенка, для нее все стало ясно, а через полтора месяца она заявила полиции о слышанном ею крике. Следует затем жилец Соломен Колмохелидзе, Максим Надирадзе, который также говорит, что явственно слышал стон ребенка. Просим и его изобразить эти стонущие звуки; он точно так же, по одному образцу с Соломеей Колмохелидзе, прикладывает руку ко рту и воспроизводит их. "Вошла ко мне, — повествует он, — хозяйка и сказала, что, кажется, слышала она крик ребенка"; но Максим Надирадзе указывает ей на козла, которого в то время мимо его провезли евреи, что это козел кричит; на другой, однако, день, когда он услышал о пропаже Сарры, он сам понял, что слышанный им крик был действительно крик ребенка. Натела Дурмашидзе стоит в, своем саду, видит проезжающих евреев; у них переметная сумка; в одной половине сумки, говорит свидетельница, что-то ворчало или пищало, а в другой был козел. Не было ли это, спрашиваем мы, ворчанье и пищанье кур или гусей, которых везли с собою евреи? Нет, говорит, эти звуки напоминали голос ребенка, но только все это "было далеко от меня, через забор я не видела, так как далеко стояла от забора". Просим и эту свидетельницу изобразить слышанное ворчанье и пищанье, и она издает стонущее а… а… а… Какая, спрашиваем, была сумка? Небольшая, отвечает, она была завязана. "Я в то время, — поясняет свидетельница, — была огорчена смертью своего сына". Натела Дурмашидзе была в саду не одна, а с своей кумой Пепой Яламовои. С любопытством ждем показания Яламовой, но ока не явилась, вывихнула себе ногу. Прочитывается ее показание, данное на предварительном следствии. В нем узнаем следующее: "Когда евреи поравнялись с нами, — говорит свидетельница, — в это время я услышала крики козленка. Перед этим я никакого детского крика и звуков не слышала. Увидевши встревоженные лица евреев, я подумала, что случилось что-то недоброе, и, не знаю почему, у меня появилась мысль, что они везут похищенного ребенка, о чем я тут же и сказала куме Нателе, а кума отвечала, что она ясно услыхала крик ребенка. После того как мы узнали о похищений Сарры, я стала всем рассказывать о виденном мной". Итак, рядом стоят в саду под вечер две кумы: одна слышит ясно, что кричит ребенок, а другая слышит крик козленка, но думает, что евреи везут похищенного ребенка, обменялись кумы своими впечатлениями и порешили на том. что евреи действительно провезли ни кого другого, как ребенка; а когда на другой день они услышали о пропаже Сарры, то для них стало ясно, как день, что ее-то и везли евреи. Наталья Тушишвили видела то, что никто другой не видел. Она видела, что еврей сидел на лошади по-дамски… Недоставало только, чтобы еврей был в длинном костюме амазонки и складками юбки прикрывал драгоценную, но и опасную ношу, бывшую в сумке. Тушишвили слышала звуки, эти звуки отличались от крика козла. Дав терпеливо ответы на вопросы председателя и прокурора, свидетельница во время вопросов со стороны защиты утомляется, жалуется на болезненность и ссылается на свое показание, данное на предварительном следствии; подкрепленная внушительным словом председателя, который объясняет свидетельнице, что она отвечает суду, а не защите, Тушишвили удовлетворяет наше любопытство о том, какие звуки слышала она из сумки. "Звук был глухой, — говорит она, — если бы меня повесить, то я не в состоянии была бы изобразить этого звука. Если бы было громче, — продолжает она, — то я бы могла выразить, впрочем, времени не было, чтобы заметить все в подробности". Так мы и не узнали слышанных свидетельницей звуков. Следует синьора Кесария Чарквани. Слышала, говорит, крик: ай, ай, как будто рот был чем-то заложен у ребенка. Потом она закрывает рукой свой рот, совершенно так же, как делали это Соло-мея Колмахелидзе и Максим Надирадзе, и издает совершенно такой же звук. "Звук этот подходил к звуку 7 или 8-летнего ребенка", — утверждает свидетельница. Удивительная слуховая способность определять посредством звука лета! Пробуем проверить эту способность и спрашиваем, могла ли бы она отличить голос 30-летнего от 25-летнего человека. Свидетельница в ответ бросает на меня недовольный взгляд. Мог ли быть похож слышанный вами звук, даю я вопрос более простой, на голос, например, 9-летнего ребенка? Нет, отвечает свидетельница. А на голос 6-летнего? Тоже, говорит, нет, и как раз ошиблась, потому что Сарре Модебадзе было только 6 лет. "Евреи были испуганы, когда поравнялись со мной". Смотрю на свидетельницу и, кроме приятности, не вижу в ней ничего, что могло бы испугать евреев, увидевших ее…

Председатель: Я бы попросил не касаться личностей.

Присяжный поверенный Александров: Спрашиваю затем, почему она заключает об испуге евреев. "Потому, — говорит, — что они торопились", — вот вам и объяснение испуга евреев. "Подумала, — продолжает свидетельница, — что у еврея в сумке дитя", — но она подумала это на другой день, когда узнала о пропаже Сарры.

Господа судьи! Полтора дня мы слышали всех этих свидетелей, изучали звуки, ими слышанные. Мы были в душной атмосфере тяжкого уголовного преступления; мы видели перед собой эти арестантские халаты, эти лица, изможденные одиннадцатимесячным тюремным заключением; над ними грозной тучей нависло обвинение, оно готово было разразиться каторгой. Не до шуток и смеха было. Но когда чрез несколько дней настоящий процесс станет минувшим делом, когда к нему можно будет подойти с безмятежностью постороннего наблюдателя, когда можно будет спокойно взглянуть на эту страницу процесса, занявшую у вас полтора дня, что-то странное предстанет воображению наблюдателя. Предстанет взору какой-то комический дивертисмент, как будто для развлечения, для успокоения нервов вдвинутый в страшную уголовную драму; какой-то юмористический листок среди страниц уголовного дела о кровавом преступлении. И под этим юмористическим листком вас приглашают подписать приговор, присуждающий несколько человек к каторге.

Обратимся теперь к другим свидетелям, которые тоже могли бы слышать детские крики и стоны, но которые их не слышали. Самсон Гогечиладзе говорит, что детских криков не слышал, хотя и был близко около евреев, прошел с ними несколько шагов и слышал лишь, что козел блеял. Правда, обратил он внимание на какое-то движение в еврейской сумке. Он полюбопытствовал узнать, что движется в сумке. Ему отвечали, а может быть, и не отвечали, что в сумке гуси. Да ведь они подохнут, предупреждает он; пусть подохнут, отвечают ему. Очевидно, любопытство Гогечиладзе не интересовались удовлетворить, отвечали как попало. Двигалось ли что-либо в сумке или не двигалось, важно то, что если бы то было движение ребенка, желающего высвободиться из сумки, Гогечиладзе не успокоился бы на объяснении, что в сумке гуси. Илихо Комушадзе тоже встретил евреев, но не мог заметить, что было у них в сумке; с козлом евреи ничего не делали, его за ухо не трепали, хворостиной не били, детских криков свидетель не слыхал. Давид Анасашвили — свидетель случая покупки евреями гуся на дворе Нателя Капуршвили. Один из евреев вошел во двор; началась торговля; хозяйка просит за гуся 1 руб. 20 коп., еврей дает только 40 копеек. Товарищи его торопят домой, советуют дать за гуся 80 копеек; и, наконец, гусь куплен. Анасашвили и Капуршвили видят других евреев, остановившихся в ожидании покупки их товарищем гуся, видят у них козла, слышат, что козел постоянно кричит, но детских криков и стонов не слышат. Евреи торопятся, но тем не менее ждут, пока товарищ окончит покупку гуся. И это в то время, когда, по мысли обвинения, евреи везли Сарру, когда каждую минуту они рисковали быть открытыми, изобличенными в тяжком преступлении, когда ежеминутно можно было опасаться предательского для них крика и стона заключенного в сумку ребенка. Есть ли смысл в спокойном торге из-за гуся в то время, когда все мысли должны быть заняты сокрытием коварно похищенного ребенка? Евреи въезжают в Сачхеры; их встречает Бичия Душиашвили, старшина, представитель полицейской власти; он разговаривает с евреями, но никаких детских криков из их сумок не слышит. Обратите, господа, внимание на план местечка Сачхеры и заметьте ту дорогу, по которой ехали домой евреи; вы увидите, что они ехали по самой людной улице Сачхер. Это преступники-то, везущие с собою опасную ношу! Князь Абашидзе, полицейский пристав, объяснил, что путь, по которому ехали евреи по Сачхерам, наиболее отдален от еврейского квартала и что они могли, если бы пожелали, проехать совсем другой дорогой, которая даже не была дорогой, более длинной, там, где не было домов, где следовательно, стоны и крики ребенка никто бы не услыхал. Удивительное пренебрежение к опасности, в которой евреи не могли не находиться, которую они не могли не сознавать, если верить прокурору, что они везли похищенную Сарру.

В каком положении могла находиться Сарра Модебадзе, когда ее везли в сумке? Была ли она герметически закупорена? Тогда она задохлась бы очень скоро, и криков из сумки никаких не могло быть. Было ли ей просторна в сумке? Но тогда она старалась бы высвободиться, кричала бы, рвалась наружу; ведь находясь в таком опасном положении, Сарра, которой было 6 лет и которая не могла не сознавать его, напрягла бы все свои, хотя бы детские, усилия, кричала, звала на помощь, рвалась из сумки, прогрызла бы ее, наконец, и дала бы о себе знать более ярким способом, чем звуки, которые можно было принять и за голос ребенка, и за блеяние козла. Очевидным представляется, что в сумке у евреев был и кричал не ребенок, а козел. Молодое животное, в полной неизвестности за предстоящую ему будущность, в тоске, может быть, о покинутых полях своей родины, стесненное в своих движениях, предпочитавшее побегать, пощипать траву, скучавшее, очевидно, непривычным для него положением пассажира, выражало свое огорчение в жалобных криках, пискливом блеянии и тому подобных звуках. Развлекали себя на его счет и спутники его; то хворостиной его ударят, то ухо закрутят. Bee делалось начистоту, по душе, и никто не ждал грозного обвинения. Были с евреями индейки, куры и гуси, и эти не ощущали надобности оставаться безгласными. Вот правдивое соображение о происхождении тех звуков, которые стали вдруг звуками и стонами ребенка, как только разнеслась весть о Похищении Сарры.

Покончим с комической страницей дела; впереди предстоит что-то, по-видимому, серьезное: это событие в доме предводителя дворянства князя Церетели. Что-то необычайное слышится, напоминающее как будто событие из первых веков христианства. Еврей, только что покинувший своих единомышленников, бежит в ближайший дом, дом предводителя дворянства и громким криком заявляет, что пришел открыть сердечную тайну, говорить о замученном христианском ребенке. Так и ждешь какого-то великого события, воочию совершающегося обращения еврея в последователя Христа. Пред этим евреем не разверзлись небеса, он не слышал голоса: "Савле, что гониши!", — но он только что окончил пасхальную трапезу со своими друзьями, он знает за ними преступление, возмутившее его совесть, отвратившее его от прежних убеждений; пред ним открылся свет истины, и он идет обличать великое преступление своих единоверцев. Еврей потонул в человеке, и этот человек с раскаянием, с желанием порвать с своим прошедшим, с желанием, может быть, полного обновления, приходит исполнить великий нравственный долг. Прибегает Еликашвили и садится на землю. Несколько раз неистово кричит он: "Подайте мне предводителя дворянства!" Предводителя нет. У Еликашвили любопытствуют, на что ему предводитель? Сидя на земле все в том же положении, продолжает кричать Еликашвили, кричит так, что на крик сбегаются люди с разных сторон, кричит без всякой надобности, кричит, когда с ним говорят обыкновенным голосом, и все кричит: подайте мне предводителя, я хочу открыть сердечную тайну! Пьян был Еликашвили, закрадывается во мне подозрение, по всему видно, что пьян. Спрашиваю свидетелей. Нет, говорят, мы стояли близко, никакого винного запаха не было слышно. Что же, может быть, у свидетелей обоняние не особенно сильно, но из этого еще не следует, чтобы Еликашвили не был пьян. Мы его прогоняли, говорят свидетели, хотели удалить со двора. Зачем же вы прогоняли, спрашиваю, человека, который пришел по серьезному делу, охотно разговаривает с вами, хочет открыть сердечную тайну? Предводителя нет, положим, но Еликашвили вам беспокойства не причиняет? Напротив, он должен был возбуждать ваше внимание, любопытство, мы могли ждать от него рассказа о важном событии. Зачем же было гнать со двора? На этот вопрос удовлетворительного ответа не получаю. Справляюсь у местного старшины, имея в виду, что в день происшествия праздновалась пасха, что Еликашвили был на праздничном обеде и что весьма возможно некоторое с его стороны послеобеденное возбуждение. Бичия Душиашвили, свидетель, вызванный обвинением, говорит: "Да, М. Еликашвили человек вообще не пьющий, но изредка раза два-три я видел его пьяным. В день пасхи он напился. Он обедал в этот день в еврейском доме, поблизости двора предводителя дворянства, затеял там драку, гнался с деревянным подносом за одним евреем; позвали проходившего мимо старшину, тот вступился, связал Еликашвили, но через несколько минут он развязался и, ругаясь, побежал в дом предводителя". Вот объяснение события с Еликашвили, и если он действительно даже говорил о замученном ребенке, то и в этом нет ничего удивительного, так как еще накануне все Сачхери знали о пропаже Сарры и о том, что ее похищение приписывается евреям.

Выхожу со двора предводителя дворянства и встречаю Иосифа Якобишвили, — это свидетель своеобразный, с показанием в виде движущейся панорамы. Иосиф Якобишвили, бывший дьячок, бросил тихое и сладкогласное псалмопение, и судьба, не, то смеясь над ним, не то серьезно указуя ему новый путь служения, выдвинула его в роль, которая требует не только голоса, но и такта, добросовестности, правды, в особенности правды. Он вдруг совершенно неожиданно становится свидетелем двух фактов, важных для обвинения. Идет Якобишвили по улице Сачхер, куда он прибыл по своим делам, идет и остановился. Почему, спрашивают его, вы остановились? Так, себе, говорит. Думаю, что могло случиться. Бывает, что часы идут и остановятся, а потом опять идут. Остановившись, Якобишвили видит, что мальчик лет одиннадцати подбежал к еврею на улице и спрашивает: а что, замученного нашими ребенка отвезли в ту же ночь или нет?.. и получает за это от еврея подзатыльник и название осла. Якобишвили не понял собственно смысла слов мальчика; он пошел своей дорогой. Но эти слова, значения которых он не понял, остались в его памяти, и он припомнил их, когда через две-три недели он услыхал спор по поводу обвинения, взведенного на евреев. Странным, однако, представляется то, что евреи, похитившие Сарру, так неосторожно обращались с предметом своего преступления, что даже малые ребята знали о нем и болтали на улице. Но слова еврейского мальчика — не единственное приобретение на пользу дела со стороны Якобишвили. Было еще другое, о чем он свидетельствует. Было это 6 апреля. Идет он, рассказывает Якобишвили, и на этот раз не останавливается. Видит он, что десятский ходит по домам евреев, стучит и созывает Их на сход; а Якобишвили все идет и идет, так что, надо полагать, десятский очень скоропостижно заходил в дома, делал вызовы, да и самые дома были расположены как раз по пути Якобишвили. Стучит десятский в одном доме и, конечно, постучав, остановился, а Якобишвили все продолжает идти. На стук выходит женщина. Десятский просит ее вызвать сына. Между тем Якобишвили все идет. Женщина отвечает: "Зачем вам моего сына? Он на сход не пойдет, он в замучении ребенка с вами не участвовал, незачем ему быть на сходе". Якобишвили, не забывайте, все идет, да идет. Что же такое его показание, как не движущаяся панорама? Я припоминаю рассказ, как один сановник, призвав к себе художника, предложил ему написать картину баталии, продолжавшейся четыре дня. Войска выступали, двигалась артиллерия, развертывалась и скакала кавалерия, колонны переменяли места, шел бой, победа склонялась то в ту, то в другую сторону, и, наконец, на четвертый день на месте битвы остались только трупы и стаи воронов. "Вам угодно, чтоб я написал несколько картин?", — спросил художник. "Зачем несколько, напишите все это на одной картине". Художник отказался. Якобишвили — этот бы изобразил все на одной картине. Выслушав рассказ Якобишвили, спрашиваем десятского, не собирал ли он 6 апреля сход. Он отвечает, что не мог собирать сход, потому что это был день еврейской пасхи, и в этот день, как день большого праздника, сходов не собирают. Модебадзе возражает, что Нато Цициашвили не десятский. Спрашиваем об этом старшину Душиашвили. Бичия Душиашвили подтверждает, что схода 6 апреля не было. Нато Цициашвили действительно десятский, но схода собирать не мог, потому что в этот день в сходе надобности не было.

Расстанемся с Якобишвили. Мне предстоит говорить по поводу обвинения Моши Цициашвили. Я должен вам открыться по душе. Если 61-летний Хундиашвили возбуждает во мне серьезные мысли, если я, смотря на него, не мог отрешиться от мысли, что 61 год жизни Хундиашвили был первым годом его тюремного заключения; если я смотрю на него и думаю, что нет условий, которые бы застраховали от тюрьмы, что, собственно говоря, места столь и не столь отдаленные есть только понятие относительное, что в сущности они близки каждому из нас и что близость их зависит от обстоятельств, которыми располагает наша воля, — если Хундиашвили возбуждает во мне серьезные Мысли, то мои симпатии посвящены Моше Цициашвили. Я его люблю, как любит мать своего несчастного сына; Моша — это мой Иосиф, которого все продают, к кому он братски обращается. И действительно, Моша замечательно несчастлив, ничто ему не удается. Захотел Моша погадать о будущем. Он знал уже, что против него собирается грозное обвинение, а тут как нарочно подвернулся маг и волшебник Комушидзе, который по пульсу узнавал судьбу человека. Моше хочется немножко приподнять завесу будущего, узнать, чем кончится его дело, которое его так беспокоит. Конечно, Моша преступает этим закон Моисеев, запрещающий обращаться к магам и волшебникам. Но если бы не было закона, не было бы и преступлений. С другой стороны, царь Саул был и посерьезнее Моши, да и тог обращался к аендорской волшебнице, вызывая через нее тень Самуила. Моша тени Самуила не тревожил; он желал только предложить свой пульс, чтобы Комушидзе посредством его решил вопрос, сильно занимавший Мошу.

Председатель. Я бы попросил не говорить лишнего и не касаться вещей, которые к делу не идут.

Присяжный поверенный Александров. Я принужден касаться этого предмета только потому, что гаданье ставится в улику М. Цициашвили в обвинительном акте, и я по необходимости должен считать эту улику существенной, ибо обвинительный акт есть собрание существенных улик. Я думаю, что из покушения Моши на гаданье можно вывести заключение не о его виновности по делу, а только о его нервной нетерпеливости. Моша действительно нетерпелив, он не может спокойно выжидать течение событий. Он обращается к одному свидетелю по делу и просит его не о чем другом, как только сказать правду на следствии. Моша уже знает, что этот свидетель указан как встретивший его будто бы в ночь на 6 апреля невдалеке от Дорбаидзе. Покажите правду, говорит он этому свидетелю, скажите, что вы меня не встречали, потому что вы ведь действительно меня не встречали. И эти наивные и невинные слова, где нет никакого намека на подговор сказать неправду, и эти обращения Моши к свидетелю ставятся ему в улику, и улика эта как существенная заносится в обвинительный акт. Нетерпеливый Моша то и дело говорит о своем деле; но и тут неудача. Он говорит, и как нарочно удается ему построить такое выражение, которое можно объяснить и так, и иначе. Свидетель Юркевич и прокурор понимают это выражение в одном смысле, защита имеет основание понимать его в другом. Моша, говорит Юркевич, выразился так: "Если не будем хлопотать по нашему делу, если будем сидеть сложа руки, то докажется или окажется наша вина". Тут два смысла, и все зависит от того, над каким словом сделать повышение голоса. "Докажется" наша вина, — понятно, что дело идет о действительно совершенном преступлении, повысьте голос над словом "наша", смысл будет другой: взвалят на нас и окажется наша вина. Я полагаю, что Моша употребил это выражение именно во втором смысле, потому что если бы он имел в виду первый смысл, то не стал бы так громко говорить, чтобы Юркевич мог слышать — его слова. Что же связывает Мошу с настоящим обвинением? Его встретили, он ехал накануне дня, когда найден труп Сарры, по сачхерской дороге, вблизи коей оказался труп. Но в действительности труп от этой дороги лежал далеко. Можно остановиться в недоумении над вопросом: зачем нужно было привозить труп так далеко, когда его можно было бросить в другом ближайшем месте. Свидетели говорят: мы видели, что ехали два еврея; Мошу узнали, Моша был единственный еврей, которого свидетели знали. Окликнули они Мошу, назвали его по имени, но встретившиеся всадники не отвечали. Почему не отвечали? Не отвечали потому, что между ними не было М. Цициашвили, или не хотели ответить, хотели скрыться — неизвестно. Возле трупа оказались следы двух лошадей. Если видели Мошу вдвоем с другим всадником, и если затем оказываются возле трупа следы двух лошадей, то кто же, заключают, как не Моша привез труп? Но я полагаю, что Моши не было при встрече с двумя свидетелями, если даже они встретили каких-либо всадников. Моша Цициашвили вечером был вместе с другими, он просил поставить на ночь караул около еврейских домов, так как евреи боятся, что ребенок, в виду сделанного против них обвинения, может быть к кому-нибудь подброшен. Такая просьба, которая только случайно осталась без удовлетворения, не указывает на предстоящую необходимость для Моши вывозить из Сачхер труп ребенка. Затем ночь на 6 апреля была лунная, та ночь еврейской пасхи, которая, в отличие от нашей, празднуется в полнолуние. В светлую ночь выезжать из селения с трупом Сарры Модебадзе было бы рискованно. Предположить такую неосторожность со стороны Моши трудно. Да и зачем было увозить труп так далеко, когда этот труп можно спрятать, хотя бы даже в одном из еврейских домов или огородов. Но как же объяснить следы двух лошадей около трупа? Относительно следов лошадей я не стану исключительно основываться на свидетельстве Филимона Микадзе не потому, что не верю этому свидетелю; нет, личное мое впечатление было в пользу того показания, которое он дал. Не знаю, какое впечатление он произвел на вас, господа судьи, это зависит от вкуса и взгляда; на меня его показание произвело впечатление правды, но я не могу не признать, что свидетельство Микадзе несколько запоздалое. Правда, я не согласен с тем, что свидетельское показание Микадзе, данное здесь, находится в противоречии с показанием его на предварительном следствии, — это не совсем справедливо. Здесь Микадзе показал более того, что показал он на предварительном следствии; на предварительном следствии он далеко не показал всей правды; но то, что он показал тогда, не исключает того, что он более откровенно показал здесь. На предварительном следствии он говорил, например, что не видел следов наносного песка на трупе. Но ведь на предварительном следствии вопрос был о том, действительно ли Сарра Модебадзе утонула или нет? Такого количества песку, чтоб можно предположить утопление, на трупе не было. Здесь Микадзе утверждает, что были следы песка, но какие? Крайне незначительные следы, которые могли быть оставлены мышами или другими зверями, которые бегали по трупу. Наконец, эти следы песка, как и замеченные следы сырости, могли остаться от дождя, под которым труп оставался у забора; частицы песка могли быть занесены на труп ветром. Таким образом, в теперешнем показании Микадзе я не вижу противоречия с тем показанием, которое дал он на предварительном следствии. Как совершенно новое Микадзе, между прочим, рассказал здесь умолчанное им прежде о происхождении конных следов возле трупа Сарры. Я принял за правило оперировать только теми доказательствами, которые считает достоверными сам обвинитель. Я не стану опираться на показание Микадзе, которое, как данное поздно, может быть заподозрено обвинением, но для меня важно это показание в том отношении, что оно дает мне мысль объяснить хотя бы только предположительно, как возможное, происхождение следов возле трупа. Микадзе говорит, что родственники Сарры, узнав о разыскании трупа, на двух лошадях отправились к месту нахождения его, с дороги свернули по направлению к трупу и тем же путем вернулись назад. Действительно, весьма возможно, что при первом известии о разыскании Сарры в трех верстах от дома ее отца семейные Сарры на лошадях поспешили к трупу и следы лошадей возле трупа оставлены были ими. В справедливости этого моего предположения убеждает меня не показание Микадзе, имеющее для меня, по крайней мере, всю силу убедительности, которое только наводит меня на ту мысль, а другое соображение, Труп Сарры Модебадзе найден уже после того, как подозрение было заявлено против евреев. Вы знаете, г. судьи, что родственники Сарры ничего не пропускали, чтобы обличить вину евреев. Вы помните, что, по их словам, у Сарры оказались даже порезы под коленами, в действительности никогда не существовавшие, как это бесспорно доказано. Без сомнения, эти люди, которые для своих целей находили возможным изобретать порезы у Сарры, видя следы двух лошадей около места нахождения трупа, следы свежие, происхождения которых они, однако, не знали, не простили бы их евреям, не упустили бы в свое время обратить на них внимание. Тогда же бы они указали на эти предательские следы, как на доказательство того, что ребенок не сам пришел к стене виноградника, но что его привезли неизвестные люди на двух лошадях и подбросили. Но об этих следах ничего не было говорено, никто не возбудил вопроса и подозрения, а людей, осматривавших труп и местность в самое первое время по разыскании трупа, было много. Конечно, они останавливались на вопросе, как попала девочка к забору виноградника, конечно, в суждениях, предположениях о характере случая не было недостатка. Конечно, было обращено внимание и на положение трупа, и на местность, где труп находился, конечно, вспоминали о евреях, которых до того подозревали, и среди естественных рассуждений о всех этих предметах никто не заметил возле самого трупа свежие следы двух лошадей и никто не указал на эти следы. Этого нельзя допустить. Нет, происхождение этих следов понимали и не могли не смотреть на них как на улику, как на указание, что труп Сарры привезен и подброшен. Следами воспользовались после, когда пристав, не зная Действительного происхождения этих следов, обратил на них внимание. Когда эти следы стали приводить в связи с привозом трупа Сарры, тогда оказалось, что никому не пришло в голову обратить внимание на следы. "Мы, дескать, люди простые, не доглядели". А вот порезы под коленами доглядели.

Я покончил с разбором улик, которые выставляют обвинительный акт и обвинительная речь. Я мог бы, как совершенно справедливо заметил прокурор, задачу мою ограничить только тем, чтобы опровергнуть выставленные улики. Я не следователь, я не прокурор, не лицо, производящее дознание, я не обязан искать объяснения, как, отчего последовала смерть Сарры, я моту оставаться в полном на этот счет недоумении и, тем не менее, просить для обвиняемых оправдательного приговора. Но в настоящем деле есть достаточно данных, которые дают возможность разъяснить случай смерти Сарры Модебадзе. Пусть эти объяснения будут только предположением; важно, что можно допустить это предположение и что оно не только не противоречит данным дела, но даже ими подтверждается, что предположение это во всяком случае более состоятельно, чем предположение о похищении евреями Сарры для какой-то неведомой цели. Я объясняю случай смерти Сарры таким образом. Сарра, очевидно, пошла с места выжигания белил домой. Это заключение я основываю на том разговоре, который был у нее с сестрой ее Майей и о котором свидетельствует Турфа Цхададзе. Турфа Цхададзе говорит, что, уходя за валежником, Майя сказала сестре: "Уходи домой, нам обеим здесь оставаться нечего". По всей вероятности, после этого девочка решила отправиться домой и действительно, не прощаясь ни с кем, — да, очевидно, этого и не находили нужным, — ушла незамеченной. Когда вернулась Майя и Сарры не было, все подумали, что девочка пошла домой. Прйти домой она могла по верхней тропинке, идущей по плоскогорью. На этой тропинке видели ее С. Церетели и Коджаия, когда она шла к Цхададзе; вернуться ей домой по той же тропинке было совершенно естественно. Зачем ей было для возвращения домой спускаться на садзаглихевскую дорогу? Там предстоял ей подгорный сток, который был для нее тяжел, а затем горный подъем у дома отца. Мы имеем показания многих свидетелей о том, что во время, совпадающее со временем исчезновения Сарры после проезда евреев, густой туман пал на ту местность, где находилось селение Перевеси. Я признаю лживым свидетельство Д. Церетели; но в этом свидетельстве, из которого так много черпает обвинение, я возьму только одно указание, по моему мнению, совершенно свободное от подозрения в лжесвидетельстве, потому что это указание в целом строе показаний Д. Церетели представляется незначительным. Д. Церетели говорит, что после проезда — евреев пал такой густой туман, что он, боясь, чтобы не заблудилась скотина в лесу, отправился ее отыскивать и загонять. Конечно, скотина — животное неразумное, она с человеком сравнена быть не может; но если мы сравним эту скотину с 6-летней девочкой, то не можем не придти к заключению, что если скотина, которая руководится инстинктом, могла в тумане заблудиться, если этот туман относительно скотины мог возбудить опасения Д. Церетели, то нет ничего удивительного, что Сарра, направившись по тропинке и достигши того места, где эта тропинка разветвляется и впадает с одной стороны направо в дорбаидзевскую дорогу, а с другой — налево ведет к дому Модебадзе, что в тумане, который препятствовал видеть перед собой в нескольких шагах, Сарра попала на правую ветвь тропинки, тогда как она должна была идти налево. Попав на дорбаидзевскую дорогу, по которой она и пошла сначала, думая, что она идет к дому отца, а потам, вероятно, догадавшись, что она ошиблась и заблудилась, шла до какого-либо жилья, где бы она могла узнать дорогу домой и вернуться. Очевидно, Сарра шла по дорбаидзевской дороге до тех пор, пока не дошла до места, с которого она могла увидеть каменную стену. Увидевши эту стену и думая, вероятно, что это след жилья, она пошла по направлению к стене. Заметив, однако, что жилья нет, не догадываясь, как попасть в деревню, конечно, утомленная и истощенная продолжительной ходьбой, в испуге, Сарра уселась около стены на покатости, где она потом и была найдена. Конечно, она кричала, плакала. Но крика Сарры, говорят, никто не слыхал, а между тем по произведенному опыту, с места, на котором нашли Сарру, звуки человеческого голоса слышны в деревне Дорбаидзе. Но произведенный опыт не может опровергнуть то предположение, что Сарра Модебадзе кричала и крик ее, однако, не был услышан. Иное дело напрягать внимание, слушать, когда предупрежден о том, что следует слушать, как это было при производстве опыта, и другое дело, когда человек не предупрежден, не обращает внимания, не прислушивается, когда кричащий находится в поле, а тот, кто мог бы услышать крик, сидит, запершись в доме. Слышать голос взрослого — одно, а совсем другое услышать крик ослабевшего 6-летнего ребенка. Наступила тяжелая ночь. Сарра не знала, куда деваться, куда идти. Ей предстояло одно — остаться на этом месте у стены. На этом месте она уснула. Ее так и нашли. Если верить показанию Ф. Микадзе, — а не верить ему, по крайней мере, в этом отношении, нет основания, — Сарра найдена в полусидячем положении, согнувши несколько ноги, опираясь спиной на покатость. Отчего Сарра умерла? От истощения, от утомления, от дождя, от ночного холода, наступившего за этим дождем. Ведь для того, чтобы умереть от ночного холода 6-летнему ребенку, который был одет в рубище, босой, промокший от дождя, истощенный ходьбой, голодный, не нужно температуры ниже 0°,- Сарра могла умереть от холода даже при 3 или 4 градусах выше нуля. Мы, взрослые люди, с трудом переносим в комнате температуру 10–12°, что же удивительного, что ребенок мог умереть, пробывши долго под холодным дождем. Случай с Саррой не что иное, как несчастье. У нас, к сожалению, нередки такие случаи с детьми, за которыми родители по бедности средств, а иногда и по небрежности, не имеют внимательного присмотра. Случаи эти не возбуждают ни в ком подозрения, объясняются очень просто, как объяснили вначале и случай с Саррой Модебадзе. Когда труп ее нашли, причина смерти была для всех ясна, и ни в ком — ни в родных, ни в старшине, ни в посторонних свидетелях, не возбудилось никаких подозрений относительно причины смерти. Старшина, который, конечно, знал, как следует поступать в случаях сомнительной смерти, без колебания согласился на просьбу И. Модебадзе отдать домой тело дочери, и умершая была похоронена родителями без заявлений каких-либо подозрений.

На теле Сарры Модебадзе нашлись, однако, некоторые подозрительные поранения. Наружные знаки на трупе — обстоятельство очень важное. Иосиф Модебадзе и его семейство поняли, что вся сущность их подозрений на евреев держится на замеченных наружных знаках на трупе. Но так как этих наружных знаков было мало, так как этим знакам не без основания приписывалось посмертное происхождение, то нужно было указать что-либо более серьезное, и вот после того как труп был освидетельствован и зарыт на вечный покой, является со стороны родственников Сарры заявление, что у нее были порезы под коленками. Ввиду этого заявления труп был снова вырыт, было произведено вторичное освидетельствование местным медицинским авторитетом, произведено оно было в присутствии отца, которому показаны были подколенки его дочери, для того, чтобы он мог убедиться собственными глазами, что порезов нет. Тем не менее, все семейство Модебадзе заявляет и здесь, что были порезы. Тщетно прокурор старается через расспросы объяснить чем-нибудь это, очевидно, ложное свидетельство; он спрашивает у свидетелей, не было ли это пятна на теле, не приняли ли свидетели пятен на трупе за порезы? Нет, с каждым ответом утверждают они более и более существование порезов, и добавляют: это были глубокие порезы. После этого прокурор уже более вопросов не делает. Вы, господин председатель, вновь передопрашиваете этих свидетелей о порезах, вы стараетесь найти какое-либо объяснение, очевидно, ложному показанию, вы ищите возможности объяснить их слова ошибкой. Нет, — новые утверждения, и теперь уже не о порезах, а о глубоких ранах. Теперь остановимся на знаках на руках. Знаки на руках, по моему мнению, объясняются весьма легко, как объяснили их врач Берно и доктор Гульбинский. Они говорят, что полевые мыши или другие какие-нибудь грызущие животные могли обгрызть эти мягкие части. Раны не были вырезанными, а были выгрызенными; они затрагивали только кожу и не проникали ни в мышцы, ни в сухожилия. По мнению врача Берно, который действительно может быть признан свидетелем-очевидцем, раны были посмертными и притом равными. Говорят, свидетельство врача Берно не заслуживает внимания, мнение его неверно и не имеет значения. Это не совсем так. Если в свидетельстве врача Верно и не соблюдены все условия, которые требуются для актов этого рода, то во всяком случае в нем содержатся такие факты, которые подтверждены и Ахумовым, помощником мирового судьи, присутствовавшим при вскрытии Сарры. Вопреки мнению врача Берно, подозревавшего "в случае смерти Сарры следы преступления, Ахумов говорит, что описание ран, как оно сделано врачом Берно, — верно, но что он разошелся с врачом только относительно времени происхождения этих ран. Это разномыслие было ввиду высшей гражданской медицинской власти на Кавказе, и признано по отношению ран, в чем согласны и Берно, и Ахумов, — что раны, по всей вероятности, посмертные и что если даже допустить прижизненное происхождение этих ран, то извлеченное из них количество крови могло быть только самое незначительное. Если стать на почву обвинения, то происхождение ран и количество крови имеет серьезное значение. Весьма важно и другое мнение общего присутствия управления медицинской частью на Кавказе, которое допускает возможность объяснить смерть Сарры действием не только утопления, удушения, но других причин, за исключением одного — смерти от потери крови. Вскрытие действительно обнаружило переполнение кровью внутренних органов. Итак, раны на руках, если бы вопреки мнению врачей и принять их прижизненное происхождение, не дали и не могли дать много той драгоценной крови, которая, по-видимому, должна бы составлять существенную цель похищения Сарры. Это соображение дает мне повод, господа судьи, привести вам один аргумент, которым я и закончу разбор фактической стороны дела. Это было уже давно, века три тому назад; в одной из местностей России судили какую-то старуху по обвинению в том, что она ведьма, портит людей, разные беды накликает на местность. Множество улик, множество свидетелей было собрано против старухи, но она энергически защищалась. Это не басня, господа судьи, у нас известны процессы о ведьмах, они существовали и в Западной Европе, хотя теперь сделались явлением невозможным. Изнемогая под тяжестью улик, старуха, однако, так энергически защищалась, что производила впечатление. Судьи колебались и медлили приговором. Тогда из публики, — обычаи в то время были проще, и публике не воспрещалось высказывать свои мнения, — тогда из публики один мудрый старец, нетерпеливый видеть торжество правосудия, для того чтобы подавить ее силой бесспорного доказательства, говорит судьям: "Да что вы на нее смотрите? Если она ведьма, у нее должен быть хвост, потому что ведьма всегда с хвостом, и скрыть этого хвоста она никак не может". Исследовали, — хвоста не оказалось; старуха ушла оправданной к великому огорчению старца, побитого его же аргументом. Я не имею авторитета старца, тем более мудрого, но мне кажется, я могу воспользоваться и для настоящего дела мыслью старца. Ведь оба дела — и настоящее, и о ведьмах — по характеру своему довольно близки между собой. Я спрашиваю, если, обращая внимание на эти раны, хотят доказать, что они были ранами прижизненными, что они были произведены для извлечения из ребенка крови с известной целью, то дайте характеристические признаки этого. Укажите те характеристические признаки, которые бы показывали, что этот ребенок похищен евреями с целью добывания крови. В самом деле, ведь эти признаки составляют цельный кодекс, по которому обыкновенно люди, поддерживающие обвинение против евреев, признают и доказывают, что ребенок похищен евреями и похищен для известной цели. Где же следы катанья в бочке, где следы полукруглого долота для выдалбливания жолоба для стока крови? Где обрезание ногтей и сосков на груди? А обрезание ногтей — предварительное следствие тщательно исследовало, и этого обрезания не оказалось. Где же знаки и синяки от тугих перевязок? Где знаки, которые показывали, что кожа как будто истерта? И этого нет. Нет хвоста, нет ведьмы. Этим последним, надеюсь, весьма сильным, а в особенности самым соответственным свойством настоящего обвинения, аргументом я оканчиваю разбор фактической стороны дела.

Мне остается говорить о внутренней стороне преступления, приписываемого обвиняемым, о побуждениях и целях похищения Сарры Модебадзе. Цель побуждения всегда играет существенную или, по крайней мере, важную роль не только в определении свойства преступления, внутренней виновности преступника, но и в системе доказательств и улик при совершении лицом деяния. Не всегда, конечно, эта цель и побуждение могут быть доказаны, с точностью определены, но, по крайней мере, они должны предполагаться как возможные и вероятные. Если деяние бесцельно, если оно не может быть объяснено, хотя бы предположительно, никаким возможным побуждением, тогда возникает основательное сомнение или в действительности существования этого деяния, или во вменяемости его, как деяния бесцельного, безмотивного, а следовательно, едва ли и здравомысленного. Цель похищения и задержания Сарры Модебадзе, говорит прокурор, следствием не обнаружена. Полно, так ли? Цель не была обнаруживаема, она, и то не всегда, не была называема, не была доказываема, но обнаруживать ее и не было надобности, ибо для обвинителей она всегда была ясна. Когда, сопоставив исчезновение Сарры с проездом евреев, заявляли подозрение в похищении ребенка на евреев, в чем лежала основа этого подозрения — в проезжавшем или в еврее? Конечно, в еврее. Ни грузин, ни армянин, ни вообще христианин не был бы заподозрен в похищении ребенка при тех обстоятельствах, при которых исчезла Сарра, потому что такое похищение показалось бы бесцельным. Подозрение, а затем и следствие направились бы на другие нити раскрытия истины. Что до еврея, то цель похищения казалась ясна и побуждение несомненно. Цель похищения следствием не вполне обнаружена, говорит прокурор. А разве следствие старалось обнаружить эту цель? Разве им было предпринято что-либо в этом направлении? Если когда-либо для настоящего следствия цель была неясна, если она возбуждала сомнение и недоумение, требовавшие разъяснения, то следует сознаться, что это сомнение, эта неясность убеждений следователя и прокурора не оставили никаких видимых следов в актах следствия. Цель похищения не обнаружена, говорит прокурор, а между тем два раза в том же обвинительном акте он датирует разные обстоятельства кануном еврейской пасхи. Что за своеобразная дата? Если простолюдины означают иногда время праздниками и постами, то это имеет свои причины, не приложимые к просвещенному составителю обвинительного акта. К чему в русском обвинительном акте еврейский календарь, если с ним не связываются, как в настоящем случае, указания на цель преступления, на его смысл и значение? Еврейская пасха не говорит, она кивает на цель похищения Сарры Модебадзе, и этот кивок вразумителен не менее слов. Нет, уж нечего шила в мешке таить. Надо поставить прямо вопрос об употреблении евреями христианской крови для религиозных и мистических целей. Не пугайтесь, господа судьи. Я не ставлю моей задачей подробный разбор этого вопроса с его исторической, литературной и религиозной сторон. С одной стороны, этого не дозволяют мне размеры и характер судебных прений, с другой — мои суждения по этому вопросу, как не специалиста в еврейской истории и литературе, не могли бы быть самостоятельные и, как не основанные на непосредственном изучении источников, не могли бы, конечно, внести ничего нового в обширные работы, составившие богатую литературу вопроса. Не сомневаясь затем, что в ваших суждениях по настоящему делу вы постараетесь и сами устранить влияние возбуждаемого мною вопроса, я хочу только изложением немногих соображений представить некоторый противовес тому подозрению, на которое наводит невольно обвинение по настоящему делу, — подозрению, которое вы не в состоянии будете забыть или вычеркнуть из ваших мыслей и которое опасно в том отношении, что оно, помимо вашего желания, может оказать неотвратимое влияние на оценку внешних фактов дела, улик и доказательств виновности.

Вам, без сомнения, известна, по крайней мере, ближайшая часть литературы, относящейся к возбуждаемому мною вопросу. В 1876 году в русской литературе появилось сочинение Лютостанского. Родившийся евреем, бывший раввином, променявший одежды раввина на сутану католического ксендза, сутану на рясу православного иеромонаха и эту последнюю на сюртук мирянина, Лютостанский составил длинный, не хочу сказать, доказательный акт против евреев, погрешив в нем разом и против добросовестности честного человека, и писателя, ибо не указал главного источника своего сочинения — записки директора департамента иностранных исповеданий Скрипицына, составленной в 1844 году и в прошедшем году обнародованной в газете "Гражданин", — записки, относительно которой сочинение Лютостанского в значительной своей части представляет лишь перепутанную и извращенную перепечатку; погрешив и против серьезности и беспристрастности литературного исследователя, ибо в своей тенденциозной рекламе Лютостанский представляется неведающим такого серьезного сочинения по разбираемому Лютостанским вопросу, появившегося еще в 1861 году, каким представляется сочинение профессора Хвольсона, глубоко ученого гебраиста, всю свою долгую ученую жизнь посвятившего еврейской литературе и истории, человека, принявшего христианство по искреннему убеждению, человека честной жизни и безупречной нравственности, ветерана-профессора двух высших — светского и духовного учебных заведений. Глубоко и серьезно, как истый добросовестный ученый, пользуясь всей обширной литературой вопроса, разбирает Хвольсон в своем сочинении вопрос об употреблении евреями христианской крови, подвергая его всестороннему обсуждению, разбирает шаг за шагом все доводы своих противников и основывает свои опровержения на непосредственном знакомстве с самыми отдаленными историческими и литературными источниками. Этим сочинением Хвольсона, с которыми следовало бы почаще справляться нашим обвинителям и которое я стыжусь назвать противовесом сочинению Лютостанского, — до того они несоизмеримы между собой по своему характеру, — я прошу позволения воспользоваться, чтобы представлять мои соображения по занимающему нас вопросу.

Древние христиане никогда не обвиняли евреев в употреблении христианской крови. Напротив, христиане первых веков сами были обвиняемы в употреблении крови, так что древние апологеты христианства, как Тертуллиан, Августин и другие, были вынуждены оправдывать христиан во взводимом на них обвинении. Замолкнувшее с победой христианства обвинение против них, возобновилось уже со стороны христиан против евреев не раньше двенадцатого века и получило более значительное распространение лишь в тринадцатом веке. С тех пор и до конца шестнадцатого века кровавой полосой проходит в истории преследование евреев по разным случаям обвинения в умертвлении христианских детей с целью получения крови для разных религиозных, мистических и медицинских целей. Периодом особенной жизненности таких обвинений был период крайнего умственного застоя и невежества, суеверия и религиозного фанатизма. Детоубийство в средние века встречалось очень часто; чтобы избавиться от наказания за преступление, детоубийцы первые распространяли молву, что найденное убитое дитя есть дело рук ненавистных евреев. С другой стороны, средние века были по преимуществу веками выдумывания благочестивых обманов, чудес и убеждения людей посредством суеверия. Всякая местность нуждалась в чудотворных образах, местной святыне, местных чудотворных мощах или вообще в каких-либо средствах внушения благоговения. Мертвое дитя, убийство которого можно было возвести на евреев, являлось удобным случаем иметь своего местного мученика веры, свою местную святыню, привлекавшую своих и чужих и становившуюся доходной статьей не только для клерикальных установлений, но и для целой местности, куда привлекалась масса народа, спешившего доверчиво выразить свое благоговение провозглашенному мученику. Тысячи безвинно казненных, сожженных и замученных евреев и еще большие тысячи изгоняемых и преследуемых были плодом средневекового суеверия, невежества и фанатизма. Но уже до реформации были пастыри церкви, имевшие вес и значение в христианстве и не страшившиеся подозрения со стороны ученой и неученой толпы, а после реформации и многие миряне, которые ревностна заступались за евреев и смело ополчались на нелепое обвинение. Многие папы, как Григорий IX, Климент VI, Сикст IV и другие, после тщательного рассмотрения оснований, на которые опирается мнение, будто евреи употребляют человеческую кровь и что ради этого они будто бы способны на убийство христианских детей, признавали и возвещали торжественно, что нет никаких доказательств, достаточно ясных и верных, чтобы признать справедливым существующее против евреев предубеждение и объявить их виновными в подобных преступлениях. Под влиянием оппозиции, шедшей из недр самого христианства, под влиянием реформации, успехов цивилизации и рационалистической критики, рушилось средневековое обвинение против евреев, и с половины семнадцатого века Западная Европа не знает уже процессов по обвинению евреев в употреблении христианской крови. Даже простые слухи о случаях добывания евреями мученической христианской крови исчезли, и в этом отношении обвинители евреев за полтора века могли сослаться только на один случай, и то последний, ничем не подтвержденный и имевший место в 1823 году в Баварии. С тех пор такие обвинения против евреев остались только в Польше, в наших западных губерниях и на Востоке — в Турции, Сирии и здесь на Кавказе. Но и в России в 1817 году было сделано заявление против возводимого на евреев обвинения. Под давлением этого заявления, под влиянием тех простых соображений, что убийство и употребление крови воспрещены коренными догматами ветхозаветной религии и талмудических учений, обвинение против евреев должно было ограничиться, сузиться до той формы и пределов, в которых оно могло бы еще влачить между легковерными людьми свое жалкое в последних позорных издыханиях существование. Теперь уже и ярый обвинитель еврейства, пожелавший выдать себя за сохранителя христианских детей от изуверного неистовства, покусившийся негодными, впрочем, средствами возвести средневековую невежественную басню на степень историко-богословского исследования, Лютостанский говорит: "Обычай употребления крови, не составляя вовсе религиозной принадлежности целого еврейства, составляет религиозную особенность невежественных фанатических талмудистов-сектантов". "Обряд этот, — говорит Скрипицын в своей записке, — не только не принадлежит всем вообще евреям, но даже без всякого сомнения весьма немногим известен. Он существует только в секте хасидов, но и тут он составляет большую тайну, может быть, не всем им известен и, по крайней мере, конечно, не всеми хасидами и не всегда исполняется. Польша и западные губернии наши, служащие со времен средних веков убежищем закоренелого и невежественного жидовства, представляют и по ныне самое большое число примеров подобного изуверства, особенно губерния Витебская, где секта хасидов значительно распространилась". По поводу мнения Скрипицына я прежде всего должен заметить, что покойному директору департамента иностранных исповеданий, ведающего дела евреев, Подобало бы знать, что секта хасидов появилась между евреями лишь около половины прошедшего столетия и распространилась постепенно в Литве, Польше и Галиции, а обвинение евреев в употреблении христианской крови возникло и жило в Западной Европе уже с двенадцатого века. Далее, если Польша и наши западные губернии служат убежищем невежественного жидовства, как выражается Скрипицын, и представляют большую часть примеров изуверского умерщвления христианских детей, то не следует забывать и того, что эти же местности населены и другими племенами: русским, польским, литовским, которые в низких своих социальных слоях не представляют также высокой степени образования и культуры и которые наравне с евреями ждут просвещения от интеллигентных своих единоплеменников. Если невежественная масса еврейства способна, по мнению Скрипицына, представлять пример невежественного изуверства, то другая, не менее невежественная масса населения способна верить таким примерам со сказочным характером и в своей наивной вере давать суеверные толкования событиям, возбуждать подозрения и обвинения, которые отвергают здравый смысл и просвещенный взгляд, как невежественные и неоправдываемые критически проверенной действительностью.

"В убийстве христианских детей, — говорит Лютостанский, — обвиняет евреев не один народный голос: они неоднократно обвинялись в том и перед судом. В большинстве таких случаев собственного их сознания не было, несмотря ни на какие улики; но были, однако же, и такие примеры, что евреи сознавались сами, обличали своих родителей и родственников и потом, сознав свои религиозные заблуждения, принимали крещение". Что касается до ссылки на обвинительный народный голос, то не мешает помнить, что этим голосом надобно пользоваться с разбором, отличая в нем истинно народное, разумное, плод здравого смысла и понимания, от чужого, навеянного, предрассудочного и суеверного. Иначе с голоса народного пришлось бы усвоить много суеверий и несообразностей; Что касается до указаний на судебные производства, то прежде всего я хотел бы обратить внимание на следующее. Страшным, кровавым заревом костров со многими тысячами погибших на них освещена история процессов о ведьмах, колдунах, чародеях, волшебниках, сознавшихся и уличенных в чародействе, в сношениях с нечистой силой, в порче людей сверхъестественными средствами; g чернокнижестве и других мистических преступлениях. Куда девались теперь эти преступления? Они угасли вместе с кострами, освещавшими их, вместе с судами, их судившими. А были ведь это суды святой инквизиции, творившие суд во имя и славу божию, мнившие своими приговорами приносить службу богу. Судебные приговоры не возвели суеверия на степень истины; они только доказали, что суеверие порождало и питало эти самые приговоры.

Я не могу входить в разбор всех случаев судебных приговоров, приводимых в доказательство употребления евреями христианской крови. Но к чести русского судопроизводства, даже и дореформенного, следует сказать, что наши обвинители могут указать только единственный случай обвинительного приговора, в котором, впрочем, вопрос об употреблении крови устранен. Прочие случаи подозрения против евреев или не выходили из сферы сплетен, не доходя до суда, а нередко будучи даже категорически опровергнуты, или оканчивались оправдательными приговорами. Знаменитое велижское дело, на которое любят ссылаться в доказательство против евреев, окончилось тем, чем оно и должно было окончиться по всей справедливости. Государственный совет признал, что показания доносчиц, заключая в себе многие противоречия и несообразности, без всяких положительных улик или несомненных доводов, не могут быть приняты судебным доказательством против евреев и составляют ничем не подтвержденные изветы, за которые доносчицы подвергнуты наказанию. Не менее знаменитое саратовское дело ждет своего исследователя, который подверг бы его весьма поучительному всестороннему исследованию с точки зрения исторической, историко-богословской, судебно-медицинской. Не пускаясь в такое исследование, я не могу не заметить, что саратовское дело рассматривалось в порядке старого судопроизводства, признанного несовершенным и недостаточным для достижения правильного судебного убеждения. Саратовское дело, рассмотренное теперешним порядком, — порядком перекрестного допроса и состязания сторон, может быть, разъяснило бы то недоумение и тот вопрос, который ставят обвинители евреев. Откуда, говорят они, эти одинаковым образом и умышленно искаженные трупы маленьких детей? Почему находят их там только, где есть евреи? Почему это. всегда дети христиан? И, наконец, почему случаи эти всегда бывали исключительно во время или около пасхи? Как объяснить, что могло побудить кого бы то ни было к бессмысленному зверскому поступку, если это не какая-либо таинственная кабалистическая или религиозно-изуверская цель? Отчего, переспрошу я в свою очередь, происходит то, что доносчики и уличители евреев, являясь в таком качестве добровольна, заявляя искреннее желание открыть истину, показывая иногда даже раскаяние в своем соучастие в уличаемом ими преступлении, дают на следствии той дело разноречивые, а иногда и прямо противоречивые показания? Отчего масса подробностей в их показаниях оказывается очевидной и категорически опровергаемой ложью? Откуда в, их разъяснениях, наряду, по крайней мере, с вероятным и возможным, является масса невероятного и недопустимого, очевидно, выдуманного и ложного? Отчего обыкновенно только после многих передопросов и очных ставок, после многих усилий и разъяснений, сглаживания противоречий и устранения очевидных несообразностей оказывается возможность остановиться на чем-нибудь существенном? Отчего эти доносчики и уличители — всегда люди, которым терять нечего, люди самой нехорошей репутации? Отчего эти многочисленные, беспрестанно меняемые оговоры — то утверждаемые, то отрицаемые и объясняемые или запамятованием, или ошибкой? Эти вопросы напрашиваются сами собой при чтении дел велижского и саратовского. Если те и другие вопросы подставить один против других, то разгадку найти не трудно. Были выгоды в обвинении евреев в средние века, есть они и в наши дни. Ребенка убивает и увечит тот, кто делает потом донос. При изувечивании держатся обыкновенно тех классических внешних признаков, понятие о которых держится в рассказах народных. Доноситель, по-видимому, сам себя предает правосудию, но это только по-видимому. В сущности себе он отводит весьма скромную долю участия; он обыкновенно случайный свидетель преступления под влиянием угроз и страха согласился вывезти и скрыть труп, а потом под тем же влиянием не решался некоторое время донести о преступлении, но теперь под влиянием угрызения совести решается все открыть правосудию и выяснить дело. Раз он попал в роль разъяснителя дела, — его цель достигнута и карьера сделана. Теперь он — сила, человек великого значения. От его слова теперь зависит судьба многих. Теперь его бессовестный в глаза брошенный оговор может заставить дрожать человека сильного, считавшего его до сих пор ничтожеством. Теперь этот человек будет раболепно смотреть ему в глаза, заискивать в нем, ублажать, довольствовать. Сам доноситель в остроге. Но что для него острог? Кому — тюрьма, а ему — родной дом. Он, пожалуй, и жизнь-то увидел с тех пор, как попал в тюрьму в качестве доносителя по важному делу. И смотритель тюрьмы относится к нему с почтением: не простой ведь воришка — генерал от преступления. И следователь его ценит как человека, нужного для дела, которое воспламенило следователя своей грандиозностью. А в перспективе за собственное умеренно себе отмежеванное участие в преступлении — смягченное наказание, ввиду заслуг, оказанных по раскрытию преступления, как это и случилось по саратовскому делу. Вот, господа судьи, истинная, тяжелая разгадка недоумения, возбуждаемого трупами классически изувеченных детей. Смею вас уверить, эта разгадка взята прямо из опыта, и ее справедливость поймет всякий, кому, подобно мне, была возможность долго изучать преступление, доносы и оговоры по живым лицам и воочию видеть примеры этих доносов и оговоров при порядках старого судопроизводства.

Простите, господа судьи, я, быть может, злоупотребляю вниманием вашим- Но, ввиду того высокого общественного значения, которое должен иметь настоящий процесс, первый гласный процесс по обвинению такого свойства, я желал бы исполнить долг мой не только как защитника, но и как гражданина, ибо нет сомнения, что на нас, как общественных деятелях, лежит обязанность служить не только интересам защищаемых нами, но и вносить свою лепту, если к тому представляется возможность, по вопросам общественного интереса. Я, впрочем, не буду многословен и хочу сказать только несколько слов о состоятельности других доказательств обвинения против евреев в употреблении христианской крови.

Люди, хорошо знакомые с еврейской литературой, даже те из них, которые враждебно относились к иудейству, пересматривали всевозможные еврейские книги, взвешивали самые ничтожные из речения в них с целью обличения евреев, и все-таки не нашли ни малейшего намека на то, что евреям дозволяется употребление крови для какой-нибудь религиозной или врачебной цели. Показания свидетелей, на которых опираются, опровергаются множеством крещеных же евреев, называющих обвинение в употреблении христианской крови клеветой и наглой выдумкой. К числу последних принадлежат лица, занимавшие по принятии святого крещения высокие посты в иерархии римско-католической церкви, и люди с высоким научным образованием. Это говорю не я; это говорит профессор Хвольсон; это говорит в своей рецензии на книгу Лютостанского русский протоиерей Протопопов, который, конечно, не может быть заподозрен в угодливости еврейству. На какие же, однако, литературные и ученые авторитеты опирается в своем обвинении Лютостанский? Монах Неофит, Серафимович и его воспроизводитель Цикульский, унтер-офицер Савицкий, Федоров, крещеный еврей Грудинский, Мошка из Медзержинца, работница Настасья, солдатка Терентьева, Максимова. Вот, кажется, все его авторитеты. Относительно монаха Неофита трудно решить, говорит Хвольсон, был ли он в самом деле крещеный раввин или назвался крещеным раввином и монахом для того, чтобы придать более веса своему произведению. Серафимович находился в сумасшедшем доме, составил басню о своем чудесном исцелении и, найдя себе, благодаря этой басне, гостеприимный уголок в стенах монастырской обители, написал сочинение против евреев, ссылаясь на Талмуд, столь мало ему известный, по удостоверению Хвольсона, что он дает его трактатам вымышленные заглавия и цитирует параграфы, тогда как Талмуд вовсе не делится на параграфы. С беззастенчивой развязностью Серафимович. уверяет, что одни литовские евреи употребляют ежегодно 120 штофов крови и что он сам, будучи еще раввином, заколол одно христианское дитя ударом в бок, откуда вытекла осьмушка крови, белой, как молоко. Если с этими 120 штофами ежегодной надобности крови сопоставить показание одной свидетельницы по саратовскому делу, говорившей, что за бутылку крови было прислано евреям шесть миллионов из Волынской губернии, вы поймете, во сколько должно обходиться литовским евреям удовлетворение одной из их религиозных потребностей. Говорить ли о других авторитетах Лютостанского? Вот его, собственная аттестация о них; Федоров уличен был в неправильных показаниях, когда вздумал пускаться в подробные объяснения. Многие из показаний Грудинското оказались неправильными. В этих же видах, есть основание полагать, не было принято властями и предложение Савицкого, который брался обнаружить все относительно употребления евреями крови. Максимова, аттестует ее Лютостанский, была безнравственная женщина, верная слуга за деньги и вино; Терентьева — сомнительной репутации, готовая на все, как и Максимова, за те же деньги и водку. Не много прибавляют к этим авторитетам и разные свидетельские заявления тех принявших христианство евреев, которые меняли свою религию не вследствие искреннего убеждения в правоте христианства, а ради избавления от предстоявшего наказания, тех или других выгод или просто потому, что им все едино было оставаться негодяями и бездельниками как в еврействе, так и в христианстве, в которых ровно ничего не потеряло еврейство и не приобрело христианство. И на таких авторитетах хотят утвердить существование кровавого дела. Такие авторитеты противопоставляются людям науки и религии. Мало того, по таким авторитетам хотят устанавливать догматы. Когда рассуждавшие об умерщвлении евреями детей встретились с весьма естественным вопросом, отчего евреи, умерщвляя ребенка и оставляя на нем очевидные знаки своего изуверства, вроде обрезания, кровоточивых ран к прочее, не скрывают подобных трупов, к чему они имеют все средства, будучи солидарны между собой, а, напротив, как будто нарочно выставляют их напоказ в таких местах, где их тотчас же находят, то один из авторитетов, Мешка из Медзержинца, объяснил" что это противно их вере и что по требованию религии убитого младенца нужно выкинуть или пустить на воду, а не зарывать, а Настасья присовокупила, говорит Лютостанский, что еврейка — хозяйка ее — сказала ей, что если бы предать труп земле, то все евреи погибли бы. Если Мошку и Настасью считать хранителями догматов, хотя бы и сектантских, то можно составить такую догматику, перед которой, пожалуй, сконфузятся и самые беззастенчивые? обвинители еврейства. Средневековое суеверное предубеждение, порожденное и поддерживавшееся варварством и невежеством, стоившее многих жертв и страданий для еврейского племени, покончило в Западной Европе свое существование при свете истины, просвещения, цивилизации и гласности. Оно живет еще, оно надеемся, доживет свой век у нас. Оно держится в тайниках того же породившего его невежества и добродушного легковерия, доступного всему фантастическому, странному, необычайному; оно поддерживается корыстным обманом, оно питается непроверенными слухами, не знающими и не хотящими знать своих оснований; оно существует еще, благодаря архивной и канцелярной тайне судебных разбирательств прежнего времени, благодаря тому, что еще мало света внесено во все те обвинения, которые возникли в разное время против евреев в употреблении ими христианской крови; оно повторяется от времени до времени теми, кто не хочет знать критики, проверки и для кого создать обвинение — значит уже доказать его, для кого всякий спор и борьба против их гнусных замыслов и мнений ест" дело нечистое, недобросовестное, позорящее репутацию честного человека, навлекающее на него подозрение в наемной продажности.

Суеверие живет, благодаря только глупости и наглому обману, но оно должно перестать жить.

Тяжелое время пришлось пережить девяти несчастным подсудимым, отцам и детям, вместе перенесшим долгие месяцы тюремного заключения, тяжкого обвинения, непосильного спора за свою невиновность, борьбы за право оставаться тем, чем они родились. Тяжело пережитое несчастье, но оно, не сомневаемся, будет искупительной жертвой, полной благих последствий. Несколько дней, и дело, которое прошло перед вами в живых лицах, станет достоянием всей читающей России. Много поучительного представит оно русскому общественному мнению. Встанут в своих арестантских халатах эти страдальцы тюрьмы, выдвинется эта тень 60-летнего старика, вместе с сыном разделяющего тяжкое несчастие, запечатлеются в памяти эти изуверные последователи легально свободной и нелегально презираемой религии. Пройдут и люди свободы, судом не опороченные, прокурором не заподозренные, к следствию не привлеченные, — люди христианства, религии мира и любви; откроет шествие отец, принесший сюда на суд тяжкое горе о погибели своего ребенка, но отец, который из погибели этого ребенка задумал извлечь приличную выгоду и, смотря на 6-летнее дитя, как на подспорье в хозяйстве, оценил его в 1000 рублей. Увидят эту старуху бабку, со вздохами прижимающую к груди рубище своей погибшей внучки и без вздоха, без сожаления, без сострадания к чужой судьбе говорящей наглую ложь о виденных будто бы ею порезах на ногах трупа. Пройдут и мать, и сестра умершей, повторяющие без совести ту же ложь, лишь бы помочь своему отцу и мужу получить желаемую выгоду ценой осуждения людей, в невиновности которых они сами не имеют повода сомневаться. Пройдет и серия самых достоверных лжесвидетелей, готовых помочь своему собрату обобрать несчастного при счастливой удаче и которые по несчастию оказались очень глупы, чтобы не обнаружить лживости своих показаний. Увидит русское общественное мнение, к каким последствиям приводит легкомысленное отношение к басням, питающим племенную рознь и презрение к религии, когда-то первенствовавшей и давшей соки самому христианству. Заставит это дело и нашу печать пересмотреть те основания, на которых зиждется обвинение евреев в употреблении христианской крови. Ретроспективным светом озарит настоящее первое гласное дело по обвинению такого свойства и прежние судебные негласные процессы. Оно зажмет бессовестные рты многим, которые в прежних оправданиях видели подкупы и происки евреев. Оно объяснит, отчего лучшие представители еврейства не оставались глухи и немы по поводу тяжких обвинений. Оно напомнит русским людям о справедливости, одной справедливости, которая только и нужна, чтобы такие печальные дела не повторялись. Скажет настоящее дело свое поучительное слово и нашим общественным деятелям, держащим в своей власти нашу честь и свободу. Оно скажет русским следователям, что не увлекаться им следует суеверием, а господствовать над ним, не поддаваться вполне лжесвидетельству и ложному оговору, а критически относиться к фактам и воспринимать их после тщательной всесторонней поверки, для которой даны им законами все средства. Оно скажет русским прокурорам, что дороги и любезны они обществу не только как охранители общества от преступных посягательств, но и в особенности как охранители его от неосновательных подозрений и ложных обвинений. Оно скажет и следователям, и прокурорам, что для правильности судебного убеждения нужен тяжелый труд изыскания реальной правды, а не полет воображения художественно правдивого драматурга. Оно, не сомневаемся, привлечет внимание и высшего представителя прокуратуры в здешнем крае в сторону тех, благодаря заведомому лжесвидетельству которых создалось настоящее дело, и укажет более твердую и вполне надежную почву для выполнения тяжелого долга обвинения.

Я окончил; мне не очень нужно просить вас, господа судьи. То, что составляет конечную цель защиты, вы дадите нам не в силу нашей просьбы, а в силу вашего убеждения и справедливости. Мне остается поблагодарить вас за то внимание, с которым вы терпеливо выслушали меня и с которым ещё ранее вы предоставили нам полную возможность выполнить лежащий на нас долг. С полным спокойствием за участь защищаемых мною, непоколебимый никакими опасениями, я вручаю судьбу их вашей мудрости и правосудию. И да будет настоящее дело последним делом такого свойства в летописях русского процесса.

* * *

По настоящему делу судом был вынесен оправдательный приговор.

Загрузка...