Хартулари Константин Федорович (1841–1897 гг.) занимал видное место среди крупнейших дореволюционных адвокатов. Тридцать лет жизни он отдал защитительной деятельности. После окончания юридического факультета Петербургского университета он лишь некоторое время работал в Министерстве юстиции. Начиная же с 1868 года и до последнего дня своей жизни он беспрерывно состоял в рядах присяжных поверенных.
К. Ф. Хартулари за тридцать лет пребывания в адвокатуре накопил богатейший опыт и по праву считался одним из ведущих защитников по уголовным делам.
Для речей Хартулари характерна уравновешенность, внимание к фактам, доказательствам и уликам, деловитость. "Речи К Ф. Хартулари не блещут драгоценными эффектами выводов, как у Спасовича, — писал о нем один из его современников, — они лишены глубокого научного антуража последнего, но производят подчас также сильное впечатление совершенно иными достоинствами — простотой, безыскусственностью, спокойствием, детальной разработкой улик и стремлением оратора к нравственно-педагогическим выводам, долженствующим воздействовать благотворно на весь социальный строй общества" {Б. Глинский, Русское судебное красноречие, СПб., 1897, стр. 34.}.
Его выступления в суде отличаются обстоятельным и глубоким разбором доказательств, умением найти в деле основные моменты и дать им правильное освещение. Характерная особенность его речей — тщательная отделка, соразмерность их частей, глубоко продуманная подача материала. Лучшей его речью является выступление по нашумевшему в свое время уголовному делу по обвинению в убийстве Маргариты Жюжан. Правда, эта речь лишена ярких красок, острой ситуации и глубоких психологических образов. Речь по делу Маргариты Жюжан является образцом делового, глубокого анализа доказательств, строгой последовательности и логичности, что делает ее доходчивой и убедительной. Адвокат не оставил ни одной улики без обстоятельного разбора и тщательного сопоставления с другими доказательствами. В этой речи умело сгруппированы и последовательно изложены все доказательства, подтверждающие невиновность М. Жюжан. Это в значительной мере обеспечило ей оправдательный вердикт.
Однако, говорить о том, что Хартулари не умел рисовать яркие картины и образные ситуации, неправильно. Он был большим психологом и мог, но не везде и не всегда считал нужным до конца проявлять эту свою способность. Психологический анализ он призывал на помощь лишь тогда, когда считал его необходимым по обстоятельствам дела. Во всех же прочих случаях он считал психологические экскурсы только лишним украшательством выступления, что было ему чуждо. В таком именно плане произнесена Хартулари речь по делу М. Левенштейн.
Здесь Хартулари показал себя хорошим психологом, большим наблюдателем, ярким бытоописателем. С большой глубиной и тактом заглядывает он во внутренний мир преуспевающего купца второй гильдии Линевича и его так называемой "незаконной" жены, от которой у него было двенадцать детей. Ярко, правдиво и трогательно показано психологическое состояние этой женщины, подавленной горем, обрушившимся на ее семью. Трогательно и тепло раскрыл он внутренний мир женщины, оказавшейся в силу социальных условий дореволюционной России перед лицом тяжелой действительности.
В ряде других своих речей он также показал себя хорошим психологом.
К. Ф. Хартулари исключительно большое внимание уделял тому, чтобы сделать речь доступной для восприятия. Не принадлежа к числу адвокатов, которые предварительно заносили речь на бумагу, он, тем не менее, в результате основательной и всесторонней подготовки к процессу добивался четкости языка, хорошего литературного воспроизведения мыслей. Язык и стиль его отчетливы, литературно правильны, грамматически хорошо обработаны. Читаются речи легко и свободно.
В выступлениях в суде он часто затрагивал общие теоретические вопросы. Причем — делал это всегда очень умело и не безотносительно к обстоятельствам дела, а в тесной связи с ними, используя свои рассуждения так же как аргументацию выдвинутых им положений в защиту подсудимого.
За тридцать лет адвокатской деятельности К. Ф. Хартулари выступал по самым разнообразным категориям уголовных дел. И во всех этих делах он добивался надлежащего эффекта. Этому в значительной степени, наряду с большим опытом, помогало его трудолюбие и упорство. Как и Н. И. Холева, его успех на адвокатском поприще был обеспечен в значительной степени этими присущими ему качествами.
Большую часть своих речей по наиболее громким уголовным процессам К. Ф. Хартулари опубликовал в Сборнике "Итоги прошлого". В настоящем Сборнике публикуется лишь несколько его речей. Среди них — речь по делу М. Жюжан и по делу М. Левенштейн — одни из лучших речей в дореволюционном русском судебном красноречии, наглядно характеризуют ораторский талант К. Ф. Хартулари. Другие из опубликованных в Сборнике речей служат хорошим дополнением для характеристики его как профессионального адвоката.
Обстоятельства настоящего дела очень детально изложены, в самой защитительной речи К. Ф. Хартулари, поэтому фабула дела дается в самых общих чертах.
В ночь с 17 на 18 апреля 1878 г. скоропостижно скончался восемнадцатилетний юноша Николай Познанский. Проведенная экспертиза установила наступление смерти от отравления. В связи с тем, что Николай Познанский последнее время был болен, некоторое время находился на постельном режиме и уход за ним осуществлялся в основном со стороны гувернантки Маргариты Жюжан, подозрение в отравлении пало на нее. Это подозрение еще более подтвердилось, когда в одной из склянок из-под лекарства были установлены признаки морфия. Более того, эта склянка была опознана за ту самую, из которой Познанский последний раз при жизни принял лекарство, и подавала ему его Маргарита Жюжан. Жюжан не отрицала того, что последний раз лекарство действительно подавала она и что лекарство это находилось в той самой склянке, в которой обнаружились признаки морфия. Проведенное по делу расследование добавило к вышеприведенной еще несколько улик, усиливших подозрение М. Жюжан в убийстве Познанского. Однако, ни одна из этих улик не носила характера прямого доказательства. Несмотря на зыбкость обвинения, дело было передано в С. Петербургский окружной суд, где и рассматривалось 6–8 ноября 1878 г.
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Необыкновенное внимание, скажу более, терпение, с которым вы следили в течение нескольких заседаний за всем, что происходило здесь, на суде, прислушиваясь и к показаниям многочисленных свидетелей, и к мнению разнообразной па настоящему делу экспертизы, — все это возбудило во мне надежду, что назначенная обвиняемой защита не будет одной пустой формальностью, обусловливающей только действительность вашего будущего приговора!
Кто-то справедливо заметил, что внимания и доверия судьи достоин исключительно тот, кто пользуется словом для выражения мысли, а мыслью для служения истине. И потому не подлежит сомнению, что и вы, милостивые государи, придерживались того же мнения при оценке как произнесенной перед вами обвинительной речи, так равно и данных, добытых путем судебного расследования, и, усваивая себе живые свидетельские показания, принимали в соображение не только наружность и поведение свидетелей на суде, не только внешнюю форму их рассказов, но также и те цели, какие они, видимо, преследовали, давая показания, сообразно с отношениями к обвинителям, Познанским и к подсудимой М. Жюжан.
А при таких условиях, при таком очевидном стремлении с вашей стороны добиться правды в данном деле я глубоко убежден, что никакие свидетельские показания и никакие полные страсти речи, раздававшиеся с обвинительной трибуны, не помешают оправданию подсудимой, если только совесть ваша будет противиться обвинению!
Я позволил себе высказать подобный, быть может, и преждевременный взгляд на обвинение Маргариты Жюжа" не в виде какого-либо эффектного, риторического приема и не в интересах одной личной защиты подсудимой, но в интересах общественных, дабы предупредить возможность судебной ошибки в вашем приговоре, которая неизбежна, если вы последуете по пути, указываемому вам обвинительной властью… Потрудитесь только, господа присяжные заседатели, обобщить все те разнородные впечатления, которые вынесены вами из всего судебно-следственного производства, и у вас бесспорно явится тот же взгляд и выработаются те же убеждения, какие сложились и во мне, что в настоящем процессе все сомнительно и загадочно, особенно по отношению к вопросу о виновности М. Жюжан. И в самом деле, разве не кажутся для вас загадочными, проблематическими такие, например, факты, что в семье, вполне уважаемой и патриархальной, поселяется какая-то женщина, которая, почти с ведома родителей, занимается развращением их 14-летнего сына, окружая его, по словам свидетелей, не материнской заботливостью или попечением сестры, но ласками страстной женщины, и, несмотря на это, не изгоняется родителями из дому, а, напротив, безнаказанно продолжает свою преступную деятельность?!
Разве не поражает вас своей загадочностью и то, что такая женщина, заподозренная однажды, а именно 2 апреля, в покушении на отравление папиросами развращаемого ею юного существа, оставляется вне всякого подозрения уже в действительном отравлении, совершенном будто бы ею 16 дней спустя, и только после того, как полковник Познанский получает уведомление из III отделения о поступившем на его сына доносе, предшествовавшем отравлению, только тогда начинают подозревать подсудимую, но и при этом сначала в составлении доноса, а потом уже в отравлении?!
Сопоставляя приведенные мной факты с той именно заботливостью и любовью, какими родители Познанские, по собственному их уверению, постоянно окружали своих детей, посвящая им все свое время и труды, мы невольно должны заключить, что самое развращение и отравление со стороны Жюжан имели в глазах родителей значение шутки домашних, и если бы не было злополучного доноса, возмутившего Познанского вследствие того, что такой донос должен был повредить его служебной карьере, а также если бы Жюжан не написала тех двух писем, которые были посланы ею из тюрьмы на имя товарища прокурора и судебного следователя и в которых она порицала действия Познанской, как матери, и даже подозревала ее в убийстве сына, то подсудимая, наверно, пользовалась бы теперь свободой, потому что вместе с оглашением упомянутых писем некоторые свидетели внезапно изменили прежде данные ими на предварительном следствии показания и прежние, весьма неясные предположения их о виновности М. Жюжан заменились прямым и энергическим обвинением ее в отравлении…
Разве не изумило вас подтвержденное свидетелями поведение обвиняемой со дня отравления Н. Познанского и до дня его похорон, когда она, заклейменная общим подозрением в убийстве, проводит все дни в семействе Познанских, искренно разделяя их семейное горе и находясь почти безотлучно у гроба покойного?!
Согласитесь, господа присяжные заседатели, что ввиду всех этих фактов уместны только два предположениям или М. Жюжан представляет собой, в антропологическом отношении, какое-то исключительное, феноменальное явление с таким самообладанием и с такой железной волей, каких не знавали самые закоренелые убийцы, стяжавшие себе на этом поприще историческую известность, или же подсудимая невиновна… Но как доказать это?
Жертва ли простой случайности, самоубийства или умышленного и хитро задуманного преступления… Николай Познанский унес, к сожалению, с собой в могилу все то, что могло пролить свет на многие темные обстоятельства и на отдельные личности, пародирующие в этом процессе в качестве обвинителей их свидетелей, которые, благодаря господствующему полумраку, представляются нам далеко не такими, какими должны быть в действительности…
Напрасно мы станем вдумываться в события, предшествовавшие и сопровождавшие смерть Н. Познанского, напрасно мы будем внимательно всматриваться в людей, окружавших покойного при его жизни, которые ныне, вследствие ссылки на них родителей умершего, явились в суд, чтобы показаниями своими подтвердить общее семейное подозрение виновности подсудимой. Ум окончательно отказывается соображать, а самые утонченные психические анализы не дают для совести никаких положительных результатов и никакой возможности наметить истинного виновника преждевременной смерти Николая Познанского! А между тем обвинение в этом ужасном преступлении продолжает тяготеть над головой подсудимой, и неосторожно брошенное в нее подозрение подхватывается прокурорской властью, которая поспешно возводит его на степень бесспорного факта, не останавливаясь при этом ни перед средствами, ни перед выражениями!
Перемешивая нравственные улики с побочными обстоятельствами, вовсе не идущими к предмету обвинения, прокурорская власть беспощадно врывается в сокровенные тайники прошлого Маргариты Жюжан, выбрасывая оттуда перед глазами вашими весь тот скарб давно забытых, ветхозаветных интриг старой девы, которыми скорее можно доказать легкомысленность обвиняемой, нежели ее участие в отравлении Н. Познанского…
И такой позор и страдания подсудимая обязана выносить за одно предположение в виновности?!
Мне кажется, что если признается ужасным и достойным сожаления положение всякого подсудимого вообще, то еще ужаснее и безотраднее настоящее положение М. Жюжан, которая, тем не менее, решилась защищаться в лице моем, нисколько не теряя веры в беспристрастие суда и не сомневаясь, как иностранка, в могуществе русского закона!
Обратимся же к основаниям обвинения и рассмотрим их с полным хладнокровием и систематически, обещаясь пользоваться своим словом и мыслью для восстановления одной только истины. Начнем с мнимой любовной связи сорокалетней Маргариты Жюжан с пятнадцатилетним Николаем Познанским, с этого исходного пункта обвинения. Но предварительно я считаю необходимым познакомить вас, господа, с настоящей М. Жюжан, а не с той, какой она представлена вам обвинительной властью, благодаря ее пылкому воображению, в виде Мессалины или какой-то Урсиниус, находившей известное поэтическое наслаждение в мучениях отравляемых ею существ.
Подсудимая — французская подданная Маргарита Жюжан — воплощает в себе как общие женские достоинства и недостатки, так и особенные, свойственные национальности, к которой она принадлежит по рождению. К общим ее недостаткам и достоинствам, как женщины, следует отнести необыкновенную нервность, подвижность, развитие сердца и чувствительности, чрезвычайно быстрое суждение о предметах и явлениях, обнаруживающее неглубокий и поверхностный взгляд на все окружающее. Как француженка, подсудимая по воспитанию, образованию и обычаям той среды, к которой она принадлежит, представляет еще некоторые особенности, а именно — она дитя того кружка французского общества, который постоянно снабжал Россию типами женщин, способных к весьма разнообразной деятельности. Такие женщины, приезжая в Россию" могут быть преподавательницами французского языка, гувернантками, компаньонками, чтицами, приказчицами в магазинах и в, крайнем случае, при невозможности занять то или другое место, а иногда и в конце своей педагогической или торговой деятельности, с маленьким, разбитым голоском являются на театральных подмостках, увлекая так называемую нашу золотую молодежь… И во всех этих разнообразных ролях француженка остается постоянно верна себе: она женщина минуты, не думающая о будущем, постоянно веселая, смеющаяся и рассказывающая всегда о каких-то небывалых своих похождениях и проделках с целью занять собеседников. С детьми она всегда, дитя, а у взрослых непременно ищет дружбы и сочувствия к своей особе. Она привязывается к семье, в которой была наставницей, столь искренно и нежно, что считает ее своей, и никакие оскорбления не заставят покинуть такую семью, где она прожила несколько лет. Таковы все маргариты Жюжан, как имя нарицательное, населяющие Российскую империю вообще и город Петербург в особенности. Все они необыкновенно экзальтированы, у каждой есть, наверное, в запасе роман, в котором такой Маргарите приходилось играть первенствующую роль увлеченной и покинутой но ни одна из них не знает мщения изменнику в виде убийства оружием или отравлением, потому что такой поступок не в характере подобной женщины, которая скоро забывает нанесенные ей оскорбления и скоро мирится с жалкой действительностью, прикрывая и горе и радость тем неподдельным, веселым смехом, каким так богата французская народность.
Вот почему, если вы, господа присяжные заседатели, будете иметь перед собой этот, наскоро сделанный мною слепок личности и характера подсудимой при обсуждении всех действий, приписываемых Маргарите Жюжан, то, несомненно, придете к тому убеждению, что между ней и настоящим преступлением нельзя установить ни органической, ни искусственной связи.
Перейдем, однако же, к самому обвинению или, правильнее сказать, к разбору доказательств, при помощи которых обвинение поддерживается на суде прокурорским надзором.
Вам известно, что М. Жюжан подозревают в интимной связи с покойным Н. Познанским и обвиняют в отравлении его из ревности. Все свидетельские показания, выслушанные вами по настоящему обвинению, отличаются, как и вы, по всей вероятности, заметили, необыкновенной тождественностью не только содержания, но даже стереотипностью самых выражений, и потому, излагая показания одного свидетеля, мы можем смело сказать, что изложили почти слово в слово показания остальных.
"Мы подозреваем, — говорят эти свидетели, — что Маргарита Жюжан находилась в любовной связи с покойным Николаем Познанским, потому что она была с ним на "ты", сидела в его комнате, говорила разные двусмысленности, принимала участие почти во всех пирушках, целовала его в присутствии посторонних, бесцеремонно обращалась с его товарищами, позволяла им при себе снимать сюртуки, ссорилась и сама же первая мирилась с покойным". Но кроме этих, так сказать общих сведений сообщенных суду свидетелями, для заключения о действительном существовании любовной связи между Жюжан и Николаем Познанским, существуют еще некоторые особенности, переданные няней Рудневой и горничной Яковлевой, как имеющие более точное и определенное значение.
Необходимо обратить внимание ваше, господа, на следующее обстоятельство, характеризующее эти два последних показания с точки зрения их достоверности, как судебного доказательства по настоящему обвинению.
Руднева и Яковлева дважды показывали у судебного следователя относительно любовной связи подсудимой с Николаем Познанским, и оба эти показания резко отличаются одно от другого. Так, на первом допросе они заявляли, что не знают никаких фактов, подтверждающих существование — интимных отношений, а на втором — даже говорят о каком-то сознании, сделанном будто бы по этому предмету самой Жюжан, и упоминают при этом о рубашке с оторванным передом, на котором находились следы полового сближения. Такая разница между первыми и вторыми показаниями Рудневой и Яковлевой объясняется особыми условиями передопроса означенных лиц, произведенного судебным следователем по требованию самого полковника Познанского, которому сообщены были известного уже вам содержания письма Маргариты Жюжан из тюрьмы, причем проект новых вопросов, предложенных следователем Рудневой и Яковлевой, был составлен самим полковником Познанским, просившим следователя поставить свидетелей под угрозу будущей присяги… Не следует также упускать из виду, что в конце каждого из показаний, данных при таковых условиях Рудневой и Яковлевой, встречаются прибавления, не имеющие никакой связи с их показаниями, но заключающие в себе отзывы о самой Познанской.
Независимо от некоторой вынужденности означенных показаний, они, сверх того, в существе своем неосновательны и ложны. Из показания, например, самого полковника Познанского, доктора Николаева и студента Алексея Познанского видно, что покойный Николай Познанский страдал таким органическим пороком, который мешал сближению его с женщинами вообще. Таким образом, ввиду уже этого одного обстоятельства показания Рудневой и Яковлевой о существовавшей любовной связи представляются вымышленными и ложными. Что же касается до ссылки свидетельниц, в виде доказательства, на рубашку покойного, то, по словам их, покойный Познанский, желая скрыть следы полового сближения своего с подсудимой, сам оторвал перед, после чего рубашка поступила в стирку. Казалось бы, что такими действиями покойного уже достигнута была цель, которую он преследовал, а между тем свидетельницы передают, что когда рубашка возвратилась из стирки и подана была покойному, то он позвал свою мать, и, показывая ей рубашку, стал жаловаться на прачку, обвиняя в порче белья. Как же согласовать предыдущие действия покойного последующими? Как объяснить, с одной стороны, желание Н. Познанского скрыть и предать забвению известные обстоятельства, а с другой — обнаружение их по собственному почину?! Очевидно, что история с рубашкой такая же неудачная выдумка, как и откровенность подсудимой о своей любовной связи с человеком, физически неспособным для подобной связи, вследствие известного органического порока…
Возвращаясь засим к общим свидетельским показаниям по тому же обвинению, сущность которых приведена выше, я полагаю, что для правильной их оценки вы, не забывая описанного уже мной личного характера подсудимой, должны непременно задаться вопросом, чем была Маргарита Жюжан в семействе Познанских, и тогда все. выходки подсудимой, упоминаемые свидетелями, которые производили на них впечатление, приобретут в ваших глазах совершенно иной характер и значение.,
В августе 1873 года Маргарита Жюжан поступила в качестве гувернантки к детям Познанских, из которых покойному Николаю было около 12 лет. В течение пяти лет, до самой смерти Николая, Жюжан ежедневно посещала Познанских, преимущественно вечером, так как утром занята была уроками, которые давала в других частных домах. Из объяснений, данных обвиняемой на суде и подтвержденных действительным статским советником Мягковым. М. Жюжан, обласканная семейством Познанских, считала его почти родным для себя. Внимание подсудимой, как наставницы, особенно было обращено на старшего сына полковника Познанското, Николая, как на мальчика, который, по ее словам, держал себя как-то отдельно в семействе и лишен был родительской ласки и заботливости. Он рос и развивался под влиянием своего собственного нравственного мира, без всякого направления, без всякой посторонней помощи. Чтобы расположить к себе полудикого, скрытного и ленивого к учебным занятиям Николая, подсудимая старалась прежде всего приобрести его расположение и доверие. И вот, с этой целью М. Жюжая посвящает своему питомцу большую часть свободного времени. Она изучает его, узнает предметы, его интересующие, и замечает в нем особенную любовь и пристрастие к рассказам о подвигах великих богатырей. Обещанием подобных рассказов по окончании уроков она заставляла Николая быть прилежнее к учебным занятиям и затем проводила с ним в беседе о героях остальную часть вечера. Спустя год или два, когда исчерпан был весь запас богатырского эпоса, которым Жюжан располагала, она передала ему историю и своей разбитой жизни, причем пылкая душа мальчика отнеслась с полным негодованием против виновника ее несчастья и с сердечным сочувствием к ее положению, обещаясь отомстить за нее и заменить ей брата. Экзальтированной Жюжан такая простая детская выходка показалась проявлением неограниченной к ней привязанности мальчика, которого она еще более полюбила. С этого времени она принимает участие во всех его играх, разделяет его горе и радости, с заботливостью чисто материнской наблюдает за каждым его шагом и действием, следит за состоянием его здоровья. И достаточно простого недомогания, чтобы обвиняемая, преувеличивая самую болезнь, требовала для него немедленной медицинской помощи. Не желая, чтобы покойный Николай тяготился ее присутствием, и в то же время не доверяя его товарищам, которые, по ее мнению, могли его испортить, Жюжан одинаково была любезна и с ними, позволяя при себе шутить, говорить разные глупости, в которых и сама принимала участие; словом — проделывала все то, что, по своему убеждению, должна была делать, чтобы сохранить влияние на Николая, и что ныне свидетелями и представителем обвинения поставлено ей в, улику с целью доказать любовную связь. Но если, присяжные заседатели, по одним внешним признакам нельзя еще судить о самых обыкновенных взаимных отношениях людей, вроде расположения и дружбы, то еще менее представляется возможным по таким признакам доказать существование более интимных отношений между людьми, какова любовная связь, которую я положительно отрицаю в данном случае…
И в самом деле, если смотреть на все действия Жюжан, о которых говорят свидетели, как на проявление одной только страстной любви к покойному, то, спрашивается, как же согласовать подобные действия подсудимой с теми личными ее свойствами, какие приписываются ей обвинительной речью, представляющей Жюжан женщиной умной, хитрой, обдумывающей каждый свой шаг?! Но разве умная и тактичная женщина обнаружила бы страстное влечение, да еще в присутствии не только близких, но даже посторонних лиц?! Разве Маргарита Жюжан, желая расточать свои ласки покойному, как любовнику, не нашла бы возможным сделать это у себя на квартире, так как жила отдельно, или где-нибудь в нейтральном месте?
Вот почему те ласки, которые расточала обвиняемая публично Николаю Познанскому, скорее говорят в пользу отношений ее к покойному, как матери, даже как сестры, но не как любовницы.
Таковы, присяжные заседатели, доказательства, приводимые товарищем прокурора в подтверждение обвинения подсудимой в развращении и в любовной связи с покойным Н. Познанским. Упомянутые доказательства, по мнению моему, настолько слабы, что ссылка, на них равносильна просьбе поверить на слово и притом в деле, в котором идет речь о гражданской жизни или смерти подсудимой… Но я полагаю, милостивые государи, что для правосудия одинаково дорого как наказание виновного, так равно и спасение напрасно обвиняемого, и прежде чем опозорить прежде чем обесчестить и уничтожить подсудимую, суд совести требует от обвинителя не слов, не личных впечатлений, возбуждающих одно только пустое подозрение, а неопровержимых доказательств!
Итак, любовной связи подсудимой с покойным в смысле половых сношений не могло быть и не было. Но мне возразят, что проявление ревности бывает и во имя одного платонического чувства, которое подсудимая питала к Николаю Познанскому.
Допустим на время и это предположение; но спрашиваем обвинительную власть: какие же поводы были к ревности, чем это чувство питалось со стороны сорокалетней женщины к пятнадцатилетнему юноше? Полковник Познанский говорит, что, благодаря принятым мерам, Николай постепенно охладевал к Маргарите Жюжан и стал ухаживать за другими девицами его возраста и преимущественно за одной, фамилия которой весьма часто повторялась здесь, на суде, по поводу перехваченной переписки. Другой свидетель, студент Алексей Познанский, говорит, что сам Николай, видимо, тяготился пребыванием М. Жюжан в доме; но свидетель сознается при этом, что такое заключение свое основывает только на личных наблюдениях, так как покойный не был с ним откровенен.
Таким образом, полковник Познанский основывал возможность ревности подсудимой на том, что она перехватывала из рук дочери его переписку с известной особой; но тогда, значит, Маргарите Жюжан было известно и письмо той же особы от 18 марта, в котором она просит покойного прекратить свои бесполезные ухаживания; следовательно, ввиду подобного ответа, уничтожался единственный и последний повод дли мнимой ревности? Между тем означенное обвинение энергически поддерживается товарищем прокурора, который старается сорвать маску с подсудимой и доказать ту, поистине адскую настойчивость, с какой, будто бы Маргарита Жюжан во что бы то ни стало задумала уничтожить несчастного мальчика. Так, по словам товарища прокурора, Жюжан покушается сначала отравить покойного папиросами, насыщенными морфием; когда это покушение ей не удалось, то она составляет анонимное письмо, и, наконец, когда и донос не имел успеха, прибегает к отравлению Николая Познанского тем же морфием, но уже введенным ею в склянку с лекарством и при этом в дозе, безусловно смертельной.
Я думаю, вы согласитесь со мной, господа присяжные заседатели, что подобные действия обвиняемой, хотя искусственно созданные и приписываемые ей, требуют, однако же, самой коварной души, громадного такта и железной воли, то есть как раз таких условий, которых никогда недоставало у подсудимой; но разберем и эти действия, хотя мы не признаем за ними права на существование.
Я не буду останавливаться на случае с папиросами, кем-то справедливо названном первоапрельской шуткой, непонятной для посторонних, но которой сами родители покойного не придумали иного значения и в которой не допускали никакого участия со стороны М. Жюжан, так как показаниями присутствующей при этом няни Рудневой и сестры покойного Надежды, М. Жюжан первая поспешила проверить подозрение покойного Николая, попробовать одну из отравленных папирос, вследствие чего ей сделалось дурно, и она была больна некоторое время, а равно и потому, что Жюжан, несмотря на просьбы самой Познанской сохранить этот случай в тайне, рассказала о нем во многих домах, где давала уроки. Между тем с появлением на сцену доноса, сообщенного полковнику Познанскому его непосредственным начальством, внезапно изменились и взгляд на обвиняемую, и значение всех тех фактов, о которых просили даже подсудимую не разглашать. Упомянутый донос известного уже вам, присяжные заседатели, содержания не мог, очевидно, не возмутить полковника Познанского, так как он касался чести семьи и, отчасти его служебной карьеры; но, по мнению моему, донос этот был второй первоапрельской шуткой и таковой же признан полицейской властью, ограничившейся производством только негласного дознания об опасном мальчике, который со своими сверстниками уже три месяца как занимается приготовлением какого-то страшного яда.
По получении доноса полковник Познанский, воображение которого воспламенилось под влиянием и негодования, и страха, в своих поисках за автором доноса видит во всякой вещи, во всяком, по-видимому, ничтожном прошедшем факте, не имевшем прежде в его глазах никакого смысла, доказательства несомненной виновности Жюжан не только в составлении доноса, но ив отравлении сына.
Правда, экспертиза почерка признала, что при сличении писем Жюжан с почерком доноса сходство их заключается только в отдельных буквах, а также в подчеркивании отдельных слов, а при сличении надписи на конверте доноса, адресованного на имя бывшего градоначальника Трепова, с такой же написанной Жюжан по приказанию судебного следователя, обнаружено их взаимное сходство; но не следует, однако же, упускать из виду, что улики посредством почерка во многих случаях бывают весьма обманчивы, так как почерки у разных лиц бывают сходны вследствие того, что лица эти учились писать у одного и того же учителя или намеренно подражали друг другу. Вот почему, если бы даже допустить сходство почерка Жюжан с почерком анонимного письма, подобное сходство едва ли может быть признаваемо за доказательство того факта, что анонимное письмо написано именно обвиняемой, тем более, когда удостоверение экспертизы основывается лишь на некоторых общих приемах письма подсудимой с теми, какие замечены в анонимном письме.
Я не стану утомлять внимание ваше, господа присяжные заседатели, повторением доводов, какие уже были приведены мной во время производства судебного расследования в подтверждение неосновательности экспертизы. Достаточно напомнить, что экспертиза почерка нашла сходство анонимного письма с письмами обвиняемой, признавая сходство трех букв из тысячи, которые попадаются в письмах Маргариты Жюжан, несмотря на то, что" буквы эти и по характеру своему, и по роду принадлежат к разным почеркам. Что же касается до экспертизы стиля, которая вообще, по свойству своему, едва ли может что-либо доказать, то она удостоверила в данном случае, что слог или стиль анонимного письма неправилен, но встречаются совершенно французские выражения, причем неправильные обороты речи и грамматические ошибки сделаны как бы умышленно. Между тем, те же эксперты признают, что в анонимном письме вместе с чисто французскими фразами попадаются и такие, которые никогда не употребляются французами. Относительно же сделанного экспертами замечания, что в анонимном письме встречаются буквы такой формы, какую дают им только одни французы, то этот довод, по моему мнению, ничего не доказывает. Выше, говоря вообще об экспертизе почерка, я заявил, что сходство и своеобразность в изображении некоторых букв весьма часто сообщается учителями ученику, а потому нисколько не будет удивительна такая своеобразность и сходство, если лицо, писавшее анонимное письмо, имело учителем каллиграфии природного француза. Этим предположением отчасти объясняется и то, что в анонимном письме наряду с французскими фразами попадаются и русские обороты речи и русское заключение. Но, кроме выводов экспертизы, на подсудимую указывают как на автора анонимного письма еще и потому, что в тексте этого письма сообщаются факты, которые могли быть известны только одной М. Жюжан. Несостоятельность такого довода становится очевидной, если принять в соображение, что упоминаемые в анонимном письме факты никогда не были и не могли быть семейной тайной, известной только одной подсудимой. И в самом деле, разве можно назвать тайнами такие, например, факты, что у покойного был химический шкаф, что он занимался химией, участвовал в домашних спектаклях, присутствовал на пирушках и в собраниях товарищей?! Мне кажется, что по отношению к анонимному письму, тайной может быть признано одно только имя автора, которым не может быть Маргарита Жюжан, как по основаниям, мной изложенным выше; так и по отсутствию причины или повода к такому поступку со стороны обвиняемой.
Мне остается перейти теперь к последнему, но вместе с тем и к главному обвинению, направленному против подсудимой, то, есть к обвинению ее в. отравлении Николая Познанского.
Господа присяжные заседатели! Я признаю, что отравление существует, хотя бы мог с успехом оспаривать у экспертизы некоторые факты, на которых она основывает свое заключение. Я мог бы выбросить из числа доказательств правильности химического анализа ту склянку с лекарством, которая, будучи, взята с комода в день смерти покойного матерью его, была где-то ею спрятана и представлена врачам только через два дня после смерти Николая Познанского… Равным образом, я имею серьезные основания сомневаться в правильности анализа и той части внутренностей покойного, которые, по неизвестной мне законной причине, взяты были лечившим Николая Познанского доктором Николаевым к себе на дом. Но обхожу молчанием все эти упущения судебно-медицинского исследования, так как интересы подсудимой вовсе не находятся в зависимости от факта преступления, между которым и обвиняемой, по моему глубокому убеждению, не существует никакой причинной связи.
Подсудимой приписывают отравление покойного Н. Познанского, во-первых, потому, что, за несколько дней до смерти, Жюжан уверяла родителей, родственников и знакомых покойного, что он опасно болей, и таким образом как. бы подготовляла почву для безнаказанного совершения своего будущего преступления, и, во-вторых, потому, что сама созналась в том, что давала покойному последний прием лекарства, оказавшегося впоследствии отравленным. Мне кажется, что уверение подсудимой об опасном болезненном состоянии покойного Николая Познанского объясняется той обыкновенной заботливостью и теми попечениями, какими М. Жюжан постоянно его окружала и которых он, к сожалению, в действительности был лишен от других. Но, сверх того, разве распространением слухов о болезни Николая М. Жюжан создавала факт, на самом деле не существующий?! Разве Николай Познанский был здоров? Не она ли первая обратила внимание отца и матери, что у Николая, кроме краснухи, оказалась опухоль лимфатических гланд, чему подсудимая придавала особое значение, ввиду золотушного свойства покойного?! Не она ли просиживала все время с больным и, желая его развлечь, бегала за Обруцким и умоляла прийти посетить покойного. Наконец, разве сама Познанская не пугалась необыкновенного выражения глаз сына?!
Вот основания, по которым распространению слухов о болезни Николая Познанского я не придаю значения улики и вполне уверен, что если бы подсудимая действовала иначе, то есть скрывала положение больного, то по установившемуся, к сожалению, обыкновению обращать в улику против человека, который имеет несчастье сидеть на скамье подсудимых, не только его действия, но и бездействие — в на молчание Маргариты Жюжан прокурорская власть указывала бы вам, как на обстоятельство, доказывающее ее виновность!
Проследим, однако же, как действовала эта умная и хитрая, по словам товарища прокурора, женщина при самом отравлении Н. Познанского и как она выполнила заранее составленный и обдуманный ею план для совершения преступления…
Имея полнейшую возможность отравить покойного при первом приеме лекарства и тем возбудить предположение, что отрава последовала от ошибки аптеки, смешавшей медикаменты, так как в ней приготовлялось для семейства Познанских одновременно несколько лекарств, в том числе одно с морфием, Маргарита Жюжан дает отраву в последнем, шестом приеме. Но мне возразят, что позднее отравление следует объяснить отсутствием у подсудимой морфия, который она могла похитить у Познанского лишь накануне самого отравления, вечером. Неосновательность подобного предположения обнаруживается из взаимного сопоставления следующих обстоятельств. Морфий постоянно хранился, по показанию полковника Познанского, под ключом в его спальне, и весь вечер накануне отравления свидетель безвыходно находился в этой комнате, из которой отсутствовал временно, когда, вместе с сыном, свидетелем Польшау и М. Жюжан, должен был перейти в столовую для ужина, и потом с теми же лицами возвратился в спальную обратно, где оставался до следующего дня. Далее, если подсудимая была настолько тактична и сообразила не только все свои действия, которыми обусловливалась возможность совершения преступления, но и обдумала заранее все средства к сокрытию следов этого преступления, то почему она на следующий же день, при общем недоумении о причине скоропостижной смерти Николая Познанского, сама заявляет родителям и знакомым покойного, что давала последний прием лекарства, и, наконец, почему обвиняемая не уничтожила самой склянки с лекарством, а, напротив, поставила ее в комнате покойного на таком видном месте, что склянка эта была немедленно замечена. Эта склянка послужила одним из главных доказательств того, что смерть Николая последовала от отравления морфием! Такого рода действия подсудимой, поражающие своей необдуманностью, еще ничто в сравнении с поведением Маргариты Жюжан в, квартире Познанских со дня смерти покойного до дня его погребения. Вот что передавали нам по этому поводу свидетели. Лишь только свидетель Бергер сообщил обвиняемой о смерти Н. Познанского, как она поспешила в квартиру Познанских, настолько подавленная известием, что Бергер решился сопровождать ее на извозчике. По прибытии в квартиру покойного Жюжан уже не покидает ее и проводит все дни в кругу несчастного семейства, разделяя его горе. Во время панихиды она стоит у гроба покойного и усердно молится об упокоении его души, а остальное время просиживает в той комнате, в, которой умер Николай Познанский. Как объяснить такое поведение обвиняемой, которая не страшится упреков совести, которая не бежит из дому, куда она внесла такое горе и осквернила ужасным преступлением, а, напротив, остается в нем?! Воображение человека так прихотливо, ответят мне, что некоторые и преступлением способны гордиться… Нет, господа присяжные заседатели, я наблюдал за подсудимой во время моих с ней объяснений, как защитник и судья, и по впечатлению, произведенному ею на меня, подобное предположение, по меньшей мере, неуместно… Только спокойная и чистая совесть, только безупречное прошлое, только сознание своей невиновности могут создать такую уверенность в самом себе, которая никогда не покидала Маргариту Жюжан и которая приводила в изумление всех окружающих ее, пытливо следивших за каждым ее движением, за каждым почти ударом ее пульса, чтобы обнаружить в ней убийцу.
Таковы улики, господа присяжные заседатели, которые, в связи с известным предупреждением, поставили Маргариту Жюжан в положение обвиняемой. Однако же отравление существует; нам говорит об этом экспертиза, которой мы обязаны верить. Но кто же виновник?! Ввиду этого неотвязчивого вопроса, которого сама защита не желала бы оставлять открытым, я прошу вас, господа присяжные, дозволить мне на время отвлечь ваше внимание от сидящей на скамье подсудимых Маргариты Жюжан и сосредоточить его на одном письменном документе, представленном суду отцом покойного. Заглянем в те заметки, которые оставил после себя покойный Николай Познанский; быть может, в них мы и найдем ключ к тайне, окружающей внезапную смерть бедного юноши.
Беглый, поверхностный взгляд на упомянутые заметки знакомит нас ближе с покойным, нежели все выслушанные нами свидетельские показания. В этих заметках воскресает Николай Познанский со всеми своими юношескими достоинствами и недостатками, со всеми своими высокими стремлениями и даже с каким-то болезненным, так несоответствующим его возрасту отчаянием. "Смешно, — говорит покойный, — разочарование в мои годы!". Чем больше "живешь, тем больше узнаешь, тем больше видишь, что многие мысли неосуществимы, что нет никогда и ни в чем порядка". Простой ли это набор где-то вычитанных и откуда-то заимствованных громких фраз, как заявил нам отец покойного, или же в заметке проглядывает нечто, что, видимо, угнетало молодого человека, к чему он стремился, в чем потерпел неудачу и что привело его к разочарованию в жизни? Я склоняюсь к последнему, предположению и признаю, что приведенная тирада является результатом некоторого личного психического анализа; видимо, покойный рылся в самом себе, проверял себя и вместе с тем страдал, будучи собой недоволен. Должен ли "я упрекнуть себя в чем-нибудь?", — продолжает Николай Познанский и, возбуждая подобный вопрос, отвечает: "Много бы я ответил на этот вопрос, если бы не боялся, что тетрадь попадет в руки отца или кому-нибудь другому и он узнает преждевременно тайны моей жизни с 14 лет. Много перемен, много разочарований, многие Дурные качества появились во мне. Кровь моя с этого возраста приведена в движение, движение крови повело меня ко многим "таким поступкам, что, при воспоминании их, холодный пот выступает у меня на лбу". Сила воли выработалась "из упрямства, спасла меня, когда я стоял на краю погибели"; я стал атеистом, наполовину либерал. Дорого бы я "дал за обращение меня в христианство. Но это уже поздно и невозможно. Много таких взглядов получил я, что и врагу своему не желаю додуматься до этого; таков, например, взгляд на отношения к родителям и женщинам… Понятно, что, основываясь на этом и на предыдущем, я не могу быть доволен и настоящим".
Возбуждая затем другой вопрос: "Светло ли мне будущее?" — Николай Познанский отвечает: "Недовольный существующим порядком вещей, недовольный типами человечества, я навряд ли найду человека, подходящего под мой взгляд, и мне придется проводить жизнь одному, а тяжела жизнь в одиночестве, тяжела, когда тебя не понимают, не ценят".
Разбирая, в заключение, род деятельности, которую намерен избрать для достижения славы, Николай Познанский оканчивает заметки упоминанием о полученном им 18 марта письме от П. и затем, обращаясь к сопернику своему по ухаживанию за П., Ф. И. Ч., заканчивает дневник словами, хотя и вычеркнутыми отцом при представлении дневника судебному следователю, но восстановленными на суде, именно: "что кому-нибудь из двух, ему или Ф. И- Ч., придется переселиться в лучший мир".
Ввиду приведенных мной извлечений из заметок покойного невольно возбуждаются вопросы: какие дурные поступки и качества могли появиться в несчастном юноше с 14-летнего возраста?! На краю какой погибели стоял он, спасенный силой воли?! В чем состоял этот взгляд на родителей и женщин, усвоения которого он не пожелал бы и врагу своему?! И, наконец, что означает этот возглас, которым оканчиваются заметки покойного за несколько дней до внезапной смерти, возглас, вызванный, несомненно, крайним отчаянием, внезапно овладевшим Н. Познанским?!
К сожалению, на все эти вопросы мы не могли получить никаких ответов от лиц, допрошенных на суде и заявлявших о близких, дружеских своих отношениях к покойному. И потому, избегая совершенно произвольных комментирований, мы должны остановиться только на сообщенных покойным фактах, как на основании, еще более парализующем возможность признания виновность М: Жюжан.
Этим я оканчиваю свою защиту и, вручая вам, присяжные заседатели, судьбу подсудимой с полным и бессловным доверием, прошу лишь об одном: не забывайте, что она иностранка и что для правосудия, в его предстоящем приговоре, не существует середины, так как Маргарита Жюжан должна будет или пасть под тяжестью преследующего ее подозрения, или же выйти из залы заседания совершенно оправданной. Мне кажется, что последний исход наиболее соответствует условиям справедливости и беспристрастия в настоящем процессе, который, будучи занесен в нашу судебно-уголовную летопись и занявши место среди разного рода загадочных убийств, возмущающих душу читателя, возбудит, несомненно, одно только недоумение…
Присяжные заседатели вынесли по данному делу оправдательный вердикт.
1Обстоятельства настоящего дела излагаются в первой части речи К. Ф. Хартулари. Рассматривалось оно С. Петербургской судебной палатой по апелляционной жалобе подсудимого 9 ноября 1889 г.
Господа судьи! Настоящее обвинение, предъявленное прокурорской властью к крестьянину Андрею Лебедеву и подлежащее обсуждению палаты, чрезвычайно напоминает мне алгебраическую задачу с одним неизвестным, разрешение которой немыслимо без предварительного отыскания этой неизвестной величины, которая по алгебраическим правилам, будучи поставлена в уравнение, обращает его в тождество.
В таких же условиях находится, по моему мнению, и вопрос о виновности Лебедева, для правильного разрешения которого и для устранения слишком одностороннего взгляда на преступные действия подсудимого необходимо прежде всего, обнаружить неизвестный фактор, к сожалению, оставшийся необследованным по делу, но который я надеюсь установить последующими моими объяснениями.
17 сентября 1887 г. в дневнике приключений города С.-Петербурга появилось извещение об одной из тех ужасных катастроф, которые весьма часто, к сожалению, повторяются у нас при сооружении или разрушении зданий, благодаря слабости техническо-полицейского надзора по строительной части.
Упомянутое несчастье имело причиной внезапно обрушившийся купол разбиравшегося дома по Екатерининскому каналу под № 13, в котором помещалась когда-то известная петербургским обывателям "Панорама", а последствием — убийство двух и тяжкие увечья трех рабочих.
Построенное со специальной целью, означенное здание имело и свою специальную конструкцию и представлялось, по отзывам техников, редким и серьезным в техническом отношении сооружением.
Главную особенность сооружения являла собой его куполообразная, античная крыша, подобная той, какая была в древности у римлян над Пантеоном Агриппы.
По объяснениям строителя, архитектора Фонтана, при первоначальной постройке дома кладка его стен производилась в виде кольца, сообразно с формой заказанного на заводе Креля по рисункам Фонтана самого купола, который, будучи сделан из одного кованого железа, весил со всеми стропилами, кольцами и скреплениями около 6 тысяч пудов.
Ввиду такой необыкновенной тяжести купола, который должен был лечь на стены круглого здания в виде опрокинутой чаши, он был предварительно собран на стене дома, возведенной сначала до высоты двух сажени, а затем, по мере возвышения стенной кладки, поднимался при помощи домкратов, и, наконец, по достижении намеченной высоты и после устройства кирпичного карниза, толщиной в высоту кольца купола, последний был окончательно укреплен.
Такова сущность конструкции того сооружения, приобретенного впоследствии петербургским обществом взаимного кредита, которое подлежало сломке для возведения на этом месте нового здания.
Избегая излишних денежных затрат и расходов, сопряженных с ломкой означенного здания, петербургское общество взаимного кредита поместило в газетах объявление, которым вызывало лиц, желающих заняться подобной операцией на условиях, какие будут установлены взаимным соглашением с банком.
Вследствие сего в правление общества взаимного кредита поступили одновременно три предложения, из них два — от металлических заводов Креля и Сан-Галли, а третье — от крестьянина Тверской губернии Андрея Петрова Лебедева.
Завод Креля потребовал 6 тысяч рублей за производство работ, с оставлением всего материала в пользу общества, распределяя эту сумму в таком порядке: 3 тысячи рублей за леса и 3 тысячи рублей за снятие купола. Завод же Сан-Галли изъявлял согласие произвести те же работы за 3500 рублей, а в случае неоставления материала в пользу завода требовал доплаты заводу еще 1 тысячу рублей.
Наконец, крестьянин Андрей Лебедев предложил наиболее подходящие условия, а именно: он покупал у общества весь металлический материал в здании за 1800 рублей и для извлечения его из здания обязался произвести своими собственными средствами разбор сооружения в течение 70 дней, оставляя в пользу общества все приспособления, какие им будут сделаны, и в то же время принимая на себя всю ответственность за безопасность рабочих.
Таким образом, мелкий старьевщик из Апраксина рынка, торгующий старым и бракованным железом, выступает не только конкурентом, но даже победителем техников, и дело остается за ним.
Выданное Лебедевым 1 сентября 1887 г. обществу взаимного кредита обязательство вышеприведенного содержания закрепило взаимное соглашение, выгодное для каждой из договаривающихся сторон, так как общество не только избавлялось от расходов, но еще приобретало 1800 рублей, слагая при этом с себя всякую ответственность за могущие произойти несчастья с рабочими при сломке зданий и оставляя в свою пользу все приспособления, а Лебедев в свою очередь предвкушал громадные барыши.
Оставались неогражденными только интересы третьих лиц, так как контрагенты совершенно позабыли общественную безопасность…
Заручившись разрешительным свидетельством городской управы на сломку здания, правление, согласно обязательству, потребовало от Лебедева немедленного приступа к работам.
Лебедев отправился на Никольский рынок, и там среди рабочего пролетариата вербует себе отряд рабочих по самым дешевым поденным платам.
Весь этот отряд, под командой Андрея Лебедева, служившего когда-то музыкантом в армейском пехотном полку, и родного его брата, крестьянина Степана Лебедева, рассыпался по куполу здания, который изнутри, для безопасности, был подперт четырьмя деревянными стойками, скрепленными между собой железными связками или скобами.
Означенные подпоры, по мнению Андрея Лебедева, должны были выдержать всю тяжесть купола, и потому иных каких-либо приспособлений им сделано не было.
Работа закипела. Застучали молотки, и вскоре наружная металлическая обшивка была снята, а за ней снят так называемый черный пол, и остов купола тотчас же обнажился с его металлическими стропилами, числом до 32, которые, подобно радиусам от центра, спускались от вершины купола к его основанию, лежавшему на стенах самого здания в кольце.
Наступала самая трудная и самая опасная часть работы, состоявшая в разборке и в расчленении металлических стропил. Казалось, что нужно было подумать прежде, нежели приступить к делу, или же посоветоваться с кем-нибудь из техников, но самонадеянность Лебедева в погоне за наживой не знает препятствий…
Описывать перед вами, господа судьи, каким образом производилась Лебедевым дальнейшая работа, я считаю лишним; замечу только и обращаю преимущественное ваше внимание на то, что в течение всего времени, начиная с приступа обвиняемым к ломке здания и кончая провалом купола, никакая власть, за исключением сына строителя панорамы, архитектора Фонтана, посланного отцом для разведки, кем и как сносится построенное им здание, никто не интересовался ходом работ Лебедева.
Словом, как будто бы все дело происходило не в центре города, а где-нибудь на его отдаленных окраинах, и притом сносилось не каменное, солидное здание, не говоря уже о его специальной и серьезной конструкций, а какой-нибудь старый деревянный сарай или же курятник…
Печальные последствия не заставили себя ждать. Неправильная, как несогласная с правилами техники, разборка металлических стропил, по заключению экспертов-техников, быстро переместила центр тяжести на оставшуюся неразобранной часть каркаса, вследствие чего, весь каркас скрутился и, сорвавшись со своего основного металлического кольца, обрушился внутрь самого здания, увлекая за собой всех работавших на куполе, из коих родной брат подсудимого, Степан Лебедев, и крестьянин Дмитрий Филиппов убиты на месте, трое изувечены, а сам обвиняемый, Андрей Лебедев, каким-то чудом отброшен был на крышу соседнего флигеля, получив легкие ушибы. Таким же чудом можно объяснить себе и то явление, что купол не ударил в стену дома, смежного с разбираемым зданием, и что, таким образом, число жертв ограничилось.
Вот, господа судьи, тот материал, который был добыт предварительным следствием для привлечения крестьянина Андрея Лебедева с уголовной ответственности на основании 1466 статьи Уложения и статьи 128 Устава о наказаниях, налагаемых мировыми судьями, материал, на основании которого С.-Петербургский окружной суд нашел возможным признать Лебедева виновным и приговорил его к аресту при полиции на два месяца и к церковному покаянию. —
Но я нахожу этот судебный приговор, по некоторой его жестокости, несоответствующим действительной вине Лебедева.
Мне кажется, что всякое обвинение, направленное против известного лица, для того чтобы оно могло быть усвоено судьей и выражено им в своем приговоре с уверенностью в его справедливости, должно звучать в ушах судьи полным гармоническим аккордом, без всякой малейшей фальши, будет ли она происходить от неуменья извлекать звуки или же от недостатка в самом инструменте известной ноты, но во всяком случае фальши этой не скрыть от чуткого и опытного уха судьи никакими переливами и никакими переходами аккордов из одного тона в другой.
Подобный именно недостаток мы видим в обвинении Андрея Лебедева, в котором для полноты обвинительного аккорда недостает именно одной ноты или, выражаясь языком деловым, недостает одного факта, о чем я уже упомянул в начале моей защиты, сравнивая вследствие сего самое обвинение Лебедева с алгебраической задачей с одним неизвестным.
Вот почему и до обсуждения вопроса о степени виновности Лебедева я считаю необходимым, согласно обещанию, восстановить прежде всего тот отсутствующий факт, ввиду которого личность обвиняемого должна будет отодвинуться на второй план…
С этой целью мне приходится на время сделаться солидарным с почтенным представителем обвинительной власти и отстаивать вместе с ним интересы того третьего лицa, именуемого общественной безопасностью, которое забыто не только договаривающимися к обоюдной выгоде сторонами, но даже теми, на которых законом возложена обязанность строгого ее охранения.
Спрашивается, кто же эти законные блюстители общественной безопасности, поступившиеся в данном случае своими прямыми обязанностями?!
Очевидно, лица, которым поручен техническо-полицейский надзор за всякого рода городскими сооружениями.
Обращаемся к Строительному уставу и видим, что до 1873 года правительственным органом с означенными полномочиями и обязанностями по городу Петербургу было правление 1-го округа путей сообщения, но затем, просматривая продолжение Свода законов 1876 года, замечаем коренную ломку всего Строительного устава, и ст. 322 сего устава заменяется постановлением, по которому: "В местностях, где введено городовое положение, утверждение планов фасадов частных зданий, а главное — наблюдение за правильным производством построек, возлагается на городские управы, в лице городских участковых архитекторов, обязанных руководствоваться в этих случаях правилами Строительного устава".
Итак, искомая величина, необходимая для более правильного разрешения задачи о степени виновности Лебедева, нами обнаружена.
Теперь мы знаем, что законным блюстителем правил Строительного устава, в интересах общественной безопасности, оказывается городское общественное управление вообще, а по отношению к данному случаю — петербургская городская управа, в особенности со своими городскими архитекторами.
Остается, следовательно, только определить характер и сущность техническо-полицейского надзора городских управ за всякого рода городскими сооружениями.
Мы имеем перед собой, по сему именно вопросу и по отношению к данному случаю, несколько странные объяснения петербургской городской управы судебному следователю, производившему предварительное следствие по делу Лебедева.
Изумленный бесконтрольностью, в техническом отношении, работ Лебедева по сломке здания, столь редкого и серьезного по общему отзыву техников, следователь потребовал от городской управы, ведающей техническо-полицейским надзором, разъяснения причины такого строгого с ее стороны нейтралитета и упущений в деле технической инспекции по строительной части, которая возложена на нее законом.
На этот вопрос был получен от управы отзыв такого, содержания: что ни в Строительном уставе, ни в обязательных постановлениях по строительной части петербургского городского общественного управления нет правил о надзоре, со стороны городского архитектора, за сломкой строений и что выданное управой правлению общества взаимного кредита разрешительное свидетельство на сломку здания, предъявленное участковому архитектору, возлагало на сего последнего только одну обязанность: чтобы до начала производства работ место занимаемое зданием по Екатерининскому каналу было ограждено забором.
Несмотря, однако же, на действительное отсутствие как в Уставе строительном, так и в обязательных постановлениях думы правил, которые непосредственно устанавливали бы обязательность надзора участкового городского архитектора и за сломкой строений, тем не менее нельзя согласиться с упомянутым мнением управы, как явно извращающим общий смысл и значение техническо-полицейского надзора.
Нельзя же в самом деле ограничить назначение упомянутого надзора по строительной части, в видах общественной безопасности, строгим техническим наблюдением за одной только постройкой зданий, а в случае их сноса довольствоваться постановкой забора, предоставляя за пределами этого забора тому, кто намерен заняться разрушением здания, действовать по своему личному усмотрению.
Придерживаясь такого ограничительного толкования смысла техническо-полицейского надзора, следует заключить, что общественная безопасность, которая должна иметь в виду не одну только мимо проходящую публику, но и самих рабочих, обставлена гораздо большими гарантиями в техническо-полицейском отношении при постройке курятника, нежели при сносе целого здания хотя бы судебных учреждений.
Согласитесь же, господа судьи, что уже одного этого прямого вывода из объяснений управы судебному следователю, относительно предела возложенной на нее законом технической инспекции, вполне достаточно, чтобы убедиться в неправильности ее взгляда на обязанности своих участковых городских архитекторов, которые должны отвечать за нарушение таковых своих обязанностей на общем основании…
Если же взгляд управы правилен, то есть если не существует закона, предписывающего строгое соблюдение известных правил при сломке зданий, это отчасти подтверждается отсутствием в числе обвиняемых по настоящему делу и городского участкового архитектора, то спрашивается, в нарушении каких же технических правил, ограждающих личную безопасность, обвиняется ныне подсудимый Лебедев?
Едва ли мы можем получить какой-либо удовлетворительный ответ на возбужденный вопрос, а между тем Лебедев обвиняется в том, что при сломке здания, вопреки существующим законоположениям, он дозволил себе явную неосторожность, выразившуюся в непостановке необходимых при производстве работ лесов, последствием чего, для него неожиданным, 17 сентября 1887 г. произошел обвал указанного здания.
Несомненно, что после предшествующих моих объяснений по поводу техническо-полицейского надзора и той роли, какую играет в нем городское общественное управление, задача моя и ваша, судьи, при обсуждении основательности упомянутого обвинения Лебедева, значительно упрощается.
И в самом деле, если, с одной стороны, мы должны, безусловно, признать, подобно городской управе, что ни в Строительном уставе, ни в обязательных постановлениях думы, ни, наконец, в Уложении о наказаниях не существует закона, обставляющего производство работ по сломке зданий какими-либо точно определенными техническими условиями, а с другой — что, по разъяснению уголовного кассационного сената 1870 года, номер 560, применение статьи 1466 Уложения о наказаниях обусловливается деянием, само по себе запрещенным законом, от которого произошла смерть, то бесспорно, что обвинение Лебедева в нарушении никому из нас не известных законоположений должно быть устранено, так как нельзя нарушать того, что в действительности не существует.
Но, независимо от всего, Лебедеву приписывается еще явная неосторожность с неожиданными для него последствиями.
В этой части обвинения Лебедева нельзя не заметить прежде всего логического противоречия, так как при явной, следовательно, очевидной, неосторожности, немыслима неожиданность последствий. Нельзя, например, считать неожиданным взрыв порохового погреба, когда в него входят с огнем, или же подкладывая горючий материал под строение, признавать неожиданным пожар…
Не указывает ли нам такое логическое противоречие в самой формулировке обвинения на его неустойчивость?!
Наконец, говоря о явной или очевидной неосторожности в данном случае, необходимо предварительно доказать, что обвиняемый или сам сознавал неправильность своих действий или же на эту неправильность ему указывали другие, предупреждая о могущих быть вредных и пагубных последствиях, а он пренебрег такими предупреждениями и продолжал действовать. Но всего этого по обстоятельствам дела не обнаружено, а, напротив, того, доказано, что разбор злополучного купола представлялся по личному убеждению подсудимого делом обыкновенным, не внушавшим никаких опасений в будущем за ужасные последствия.
Однако же окружной суд усматривает такую явную неосторожность со стороны подсудимого в том прежде всего, что уже самая особенность в архитектурном отношении здания "Панорамы" явно говорила ему о безусловной необходимости иметь для сноса такого здания специальные, технические знания, которыми он не обладал, и, наконец, что о трудности работ, принятых на себя Лебедевым, он был предупрежден сыном строителя — архитектора Людвига Фонтана, Альбертом Фонтаном.
Неосновательность первого из доводов суда, что обвиняемый, приступая к работе, должен был сознавать невозможность их исполнения без содействия техники, явствует из личных соображений Лебедева, как простолюдина, а именно: "Что не воспрещено, то значит возможно", и что если бы здание "Панорамы" действительно представляло собой какие-либо особенности в техническом отношении и могло угрожать общественной безопасности при его сносе обыкновенным способом, то на это обстоятельство, несомненно, было бы обращено его внимание той властью или учреждением, которое ведает надзором за возводимыми и разрушаемыми зданиями и имеет право во всякое время останавливать производство работ.
Между тем учреждение, на обязанности которого лежало остановить работы, производимые Лебедевым, и заставить его пригласить техника, безмолвствовало, довольствуясь одной постановкой забора, и, таким образом, еще более утвердило подсудимого в правильности его личного мнений относительно законности всех его действий.
Что же касается до предупреждения обвиняемого со стороны сына архитектора Людвига Фонтана, Альберта Фонтана, то из показания последнего, прочитанного на суде за его смертью, видно, что он был в здании "Панорамы" только один раз, в начале сентября 1887 года, причем вовсе не говорил Лебедеву об опасности работ, но заметил только, что не позволил бы себе снимать купола без лесов и потому находит это предприятие трудным.
Ввиду такого дословно приведенного нами показания свидетеля Альберта Фонтана становится ясным, что все высказанное им Лебедеву в смысле одной только трудности предстоящих работ и необходимости постановки лесов, которые и были поставлены Лебедевым впоследствии, не имело и не могло иметь для него значения предупреждения относительно безусловной негодности предпринятого им способа разборки купола, тем более, что обвиняемый не знал ни фамилии, ни профессии посетителя, на которого смотрел, как на человека любопытного, случайно зашедшего к нему на стройку.
Следовательно, при таких условиях, когда не представляется возможным установить явной, со стороны Лебедева, неосторожности, под которой следует понимать действия, совершаемые обыкновенно или при личном сознании действующего в их неосторожности, или же — несмотря на предупреждение о сем других, применение к обвиняемому статьи 1466 или же статьи 1468 Уложения о наказаниях может последовать только при явном нарушении со стороны самого суда понятия о преступлениях, предусмотренных этими статьями законов.
Приведенными мной доводами и соображениями исчерпываются объяснения, какие я счел нужным представить в защиту подсудимого Лебедева, убежденный в том, что они будут приняты палатой во внимание при обсуждении вопроса о правильности обжалованного обвиняемым приговора С.-Петербургского окружного суда.
А потому мне остается только присовокупить, что все лица, потерпевшие от неосторожности Лебедева, ныне уже им удовлетворены, как это видно из представленных документов, и что, следовательно, судебной власти приходится в настоящую минуту заняться обсуждением исключительного вопроса об удовлетворении самого правосудия, которое в лице почтенного присутствия палаты — я позволяю себе надеяться — будет менее требовательным, нежели окружной суд, и отнесет событие 17 сентября 1887 г. к категории тех печальных случаев, о которых упоминается в статье 1470 Уложения о наказаниях и которые по закону не наказуемы.
Первоначальный приговор (2 месяца ареста при полиции) был заменен Лебедеву двухнедельным арестом и церковным покаянием. Судебная палата утвердила также ту часть приговора, в которой говорилось о взыскании с Лебедева денежных сумм в пользу семей пострадавших.
Сущность обвинения Марии Левенштейн по обвинительному заключению состояла в том, что она, придя 2 мая на квартиру Элеоноры Михневой с заранее обдуманным намерением лишить ее жизни, выстрелила в последнюю дважды из револьвера, чем причинила ей только легкое телесное повреждение.
Основаниями для предания суду Марии Левенштейн по данной формулировке обвинения послужили следующие данные.
Мария Левенштейн прожила с некиим Линевичем 17 лет и имела от него двенадцать детей. На восемнадцатом году совместной с Линевичем жизни последний почувствовал влечение к другой женщине — Михневой и вскоре почти порвал все отношения с Левенштейн. Отношения с Михневой стали сказываться и на отношениях Линевича к детям: к ним он становился все холоднее и холоднее. Видя все это, Левенштейн предложила Линевичу расстаться с ней, оставив у нее детей, на что Линевич заявил, что этот вопрос может быть решен 2 мая.
2 мая 1881 г., будучи в очень тяжелом душевном состоянии, сильно переживая за судьбу своих детей, за семью, ее и свое будущее, Мария Левенштейн собиралась идти на службу к мужу для получения окончательного ответа о их дальнейших отношениях. Выходя из своей комнаты, она увидела через открытую дверь кабинета Линевича приоткрытую дверцу несгораемого шкафа, откуда был виден револьвер. Мрачное настроение и подавленность подсказали ей мысль о самоубийстве. Мария Левенштейн взяла с собой револьвер, решив, что при отрицательном ответе Линевича, то есть если он решит окончательно порвать с ней и не отдаст ей детей, покончить с собой. Затем она направилась на службу Линевича. Линевич встретил ее неприветливо. На ее вопрос о детях он грубо ответил, что она может убираться, куда хочет, и детей она не получит. Возвращаясь от мужа, Мария Левенштейн проходила мимо дома, в котором проживала Михнева. Решив, что, может быть, с ней она сможет о чем-нибудь договориться по-хорошему, Мария Левинштейн вошла в дом. Однако и здесь она была встречена грубо. Михнева даже не пожелала с ней разговаривать. Выведенная из терпения такой бесчеловечностью, Левенштейн в порыве гнева дважды выстрелила в Михневу.
Несмотря на то, что в деле имеются неопровергнутые данные о том, что Мария Левенштейн действительно намеревалась покончить жизнь самоубийством (письма к сыну и Линевичу от 10 и 8 января 1881 г.) и никогда не думала об убийстве Михневой, обвинитель, только на основе того, что к Линевичу Левенштейн пошла с пистолетом, тогда как ранее его с собой не носила, отстаивал версию о преднамеренном умысле виновной. Факты, опровергающие преднамеренность совершенного преступления, широко использованы в защитительной речи, которая и воспроизводится полностью. Дело слушалось С. Петербургским окружным судом 26 апреля 1882 г.
Господа судьи и господа присяжные заседатели! Если только вы признаете за судом уголовным и его приговорами нравственно-педагогическое значение и не отрицаете того глубокого интереса, какой представляет собой настоящий процесс, затрагивающий одну из самых больных сторон нашего общественного организма, то, несомненно, должны будете отнестись к участи обвиняемой с тем особенным вниманием и осторожностью, которыми только и обусловливается справедливость человеческого суда вообще и вашего будущего приговора в особенности!
Правда, что переданная вам, господа присяжные заседатели, подсудимой история ее прошлой жизни, со времени знакомства с Линевичем и до совершения настоящего преступления, не нова — она также стара и обыденна, как история десятка и сотни тысяч; женщин, увлеченных, обманутых и покинутых теми, для которых пожертвовали всем, что дает право на звание честной женщины и на уважение общества! Но столь же устарелым следует признать, в свою очередь, и предположение, что суровостью судебных приговоров, которых требует от вас обвинительная власть, можно предотвратить в будущем подобные драматические эпизоды среди незаконной семьи.
Мне кажется, что сообщенные обвиняемой факты из жизни ее, как обольщенной девушки, незаконной жены и такой же незаконной матери будут повторяться, независимо от судебной кары, до тех пор, пока, по справедливому замечанию одного из поборников женского вопроса, не будет закона, который защищал бы нравственный капитал женщин с такой же силой, с какой он защищает материальное достояние человека, и осуждал бы лиц, похищающих, честь у женщины, с той же строгостью, с какой осуждает вора, похитившего имущество… Правда, мне могут возразить, что закон, ограждающий права и карающий их нарушителей, о необходимости которого я заявляю как о мере к устранению таких печальных явлений в судьбе обесчещенной женщины, свидетелями которых мы являемся в настоящую минуту, бессилен в деле предупреждения ее нравственного падения, так как по своему характеру — ограждает ли он или карает — ему приходится ведать только совершившиеся факты. Но никто и не ожидает от требуемого закона такого патронажа, всецело лежащего на обязанности самой семьи, к которой обыкновенно принадлежит женщина по своему рождению и воспитанию, точно так же, как никто не станет оспаривать, что лучшими средствами для борьбы с теми искушениями, с какими встречается девушка при вступлении в жизнь, должны служить исключительно правила, почерпнутые ей из нравственного катехизиса своей же семьи, если только он выработан родительскою властью… Но я говорю об отсутствии такого закона, который охранял бы права женщины в ее внебрачных отношениях к мужчине и, что главнее всего, права прижитых ее детей, этих жертв чужой вины, чужого преступления, а между тем более всех наказываемых, как бесправных и отвергнутых обществом!
Я согласен с представителем обвинения, что правосудие не может и не должно прощать человека, когда он протестует по поводу нарушения своих законных прав путем преступления, имея возможность восстановить их во всякое время, при помощи судебной власти; но не мне судить о том положении, в какое может быть подставлено правосудие, когда на скамье обвиняемых, как в данном случае, оказывается лицо, поставленное законом вне всякого права на судебную защиту. Подумайте, господа присяжные заседатели, чего могла достигнуть подсудимая возбуждением судебного преследования против Линевича? Отвечаю вам на этот вопрос словами положительного закона: единственного наказания в виде церковного покаяния и единственного права требовать от своего обольстителя скудной подачки на содержание и воспитание детей впредь до избрания ими рода жизни — подачки, охотно, обыкновенно, выбрасываемой великодушными развратниками из своего, иногда громадного достатка.
Но для осуществления хотя бы и этого ничтожного права подумайте, что должна перечувствовать и пережить несчастная женщина, начиная с добровольного оглашения своего позора, которым обусловливается возможность возбуждения самого судебного иска! Какую ужасную внутреннюю борьбу она должна перенести, чтобы унизить и подавить в себе не только врожденные иногда деликатность и стыд, но и общее чувство человеческого достоинства ради спасения детей от голодной смерти, детей, одинаково обязанных своею жизнью как ей, так и тому, кто ее совратил!
И потому не удивительно, если лишенная законной опоры и покровительства женщина, обесчещенная и покинутая с детьми, прибегает к такой грубой и не свойственной ей форме протеста против низкого поступка своего совратителя, в какой выразился протест и обвиняемой Левенштейн; не удивительно, если мы видим смертоносное оружие в руках такого существа, которое, по своему природному назначению не отнимает, а дает жизнь, не удивительно потому, что в поступках ее сказывается мщение за поруганную честь и за безнаказанно отнятую будущность у нее и у ее детей!
Вот, присяжные заседатели, те условия, в какие была поставлена и подсудимая Левенштейн по отношению к Линевичу, условия, дающие ей особенное право на ваше внимание к ее судьбе. В этих условиях, по мнению моему, и заключается та нравственная истина в настоящем процессе, которая должна служить для вас точкой отправления и главнейшим основанием для, вполне беспристрастного и справедливого приговора.
Но возвратимся от этих общих соображений и доводов к кровавой расправе, при воспоминании о которой, правда, может содрогнуться сердце, но правосудие — никогда! Слишком привычному к волнениям и столкновениям страстей, ему всегда удается рассеять темноту, которой стараются прикрыть истину, и мы со своей стороны постараемся оказать ему в этом наше посильное содействие.
Краткий биографический очерк подсудимой, в связи с обстоятельствами дела, предшествовавшими преступлению, — насколько они выяснены судебным расследованием — вернее всего объяснят нам, что побудило обвиняемую Марию Левенштейн к покушению на жизнь Михневой.
В 1865 году, в небольшой квартире бедного труженического семейства, состоявшего из престарелых мужа и жены и 19-летней дочери, поселился на правах квартиранта такой же бедный молодой человек, только что начинавший торговлю. Небольшая лавочка в апраксином рынке, с товаром на несколько сотен рублей, послужила началом будущей его весьма обширной торговой деятельности. Описываемая семья была семья Левенштейнов; молодая девушка — Мария Левенштейн; а молодой человек — ныне петербургский 2-й гильдии купец Леон Линевич, торгующий редкостями и совершающий довольно крупные торговые обороты. Благодаря практической изворотливости, свойственной людям, начавшим свое торговое поприще в качестве мальчика в лавке, Линевич, по словам знавших его, всегда лицемерно кроткий и услужливый вскоре приобрел симпатию стариков Левенштейн и расположение дочери их Марии, на которую обратил свое внимание. Его постоянная заботливость об этой девушке, доходившая до предупреждения малейших ее желаний; рассказы о своей личности, о желании основать собственную семью с намеками, что первенствующая роль в этой семье будет принадлежать ей, Марии, в случае согласия ее соединить свою судьбу с его личной; наконец, сделанное им более категорическое предложение о вступлении в брак, — все это не могло не возбудить в бедной молодой девушке, не имевшей притом никакой надежды на более лучшую будущность, первого и глубокого к нему чувства любви и привязанности; а постоянные уверения в честности своих намерений, о которых повторял он даже в сегодняшнем заседании, создали в обвиняемой безусловное к нему доверие.
Иного доверия, по словам подсудимой, она и не могла иметь к Линевичу ввиду начавшихся даже приготовлений к свадьбе. И в самом деле, припомните, присяжные заседатели, прочитанное на суде показание свидетельницы Манычаровой, принимавшей самое живейшее участие в семье Левенштейн. С какою радостью подсудимая объявила ей о сделанном Линевичем предложении, показав при этом свое подвенечное платье и упоминая о нанятой уже женихом квартире. Но Линевич, видимо, преследовал иную цель, которую только прикрывал до известного момента, пока жертва окончательно попадет в искусно расставленные им сети.
Брак откладывался со дня на день под разными ничтожными предлогами: сначала вследствие мнимой необходимости совершить его по обряду римско-католического вероисповедания, чего обвиняемая не ждала, будучи православной, а затем это вымышленное препятствие заменилось другим, столь же нелепым — вроде ожидания каких-то необходимых для бракосочетания бумаг, при уверениях, однако, что брак рано или поздно, но состоится. Время уходило быстро, и отношения не изменялись.
Так прошел год, окончившийся, наконец, известным насилием со стороны Линевича и появлением на свет первого незаконного ребенка. Таким образом, петля, искусно наброшенная на Марию Левенштейн маленьким Фаустом из апраксина рынка, была затянута и цель его — сделать из подсудимой только наложницу — достигнута. Положение обвиняемой сделалось безвыходным. Ей предстояли: или дальнейшее тайное, незаконное сожительство с Линевичем, с надеждой на брак, хотя бы в отдаленном будущем, или разрыв, с вечным позором и с незаконным ребенком на руках, без всяких средств к существованию. Иного исхода для подсудимой, не существовало, так как лиц, подобных Линевичу, только две вещи могут побудить к исполнению своего долга: деньги, которыми, к сожалению, Мария Левенштейн не располагала, или же угрозы наказания, разумеется, более строгого, нежели какое предусмотрено Уложением о наказаниях за незаконное сожительство неженатого с незамужней. И потому обвиняемая решилась с покорностью судьбе и во имя своего ребенка не прекращать связи. Она приняла предложение Линевича и переехала к нему на квартиру. За первым ребенком последовало одиннадцать остальных, таких же незаконных, из коих умерло пятеро и состоит ныне в живых семь. Хотя в течение следующих 18 лет совместного сожительства подсудимая и не переставала настаивать на необходимости брака, но это настаивание имело уже в глазах торжествующего любовника характер последних усилий утопающего, значение последнего проблеска угасающей жизни; обвиняемая медленно и безропотно расставалась с тем, что когда-то давало ей право на честное положение в обществе.
Возможность брака ставилась уже Линевичем в зависимость от такого, растяжимого до бесконечности, события, как совершенное устройство его торговых дел, которые между тем шли прогрессивно благодаря участию и подсудимой. За безграмотностью Ли-невича на подсудимую было возложено как счетоводство, так равно и вся переписка с иностранными торговыми фирмами, независимо от других обязанностей по дому, как матери, кормилицы и няньки своих детей. Как понимала она эти последние обязанности и какой была в действительности матерью, свидетельствует прочитанное на суде письмо к ее старшему сыну Михаилу от 10 января 1881 г. Письмо это, заключающее в себе последнюю волю Марии Левенштейн, без всякого при этом расчета, что когда-нибудь с содержанием его ознакомится судебная власть, так как оно написано обвиняемой еще в то время, когда подавленная горем да незаслуженными упреками Линевича решилась лишить себя жизни, заслуживает полного вашего внимания и доверия. А между тем одного этого письма достаточно для того, чтобы убедиться в прошлых страданиях подсудимой, а также в том, как угнетала ее совесть за собственное нравственное падение и как старалась она, чтобы все ею испытанное не повторялось в судьбе бедных детей.
Перейдем, однако, к дальнейшим похождениям того, на ком должна лежать вся ответственность перед совестью за прошедшие и настоящие мучения обвиняемой.
Погруженный исключительно в свои торговые операции и сдавши, как я уже заметил, тяжесть семейных обязанностей подсудимой, Линевич после заграничного путешествия, предпринятого с целью установить, по его словам, торговые сношения с заграничными коммерсантами, пожелал почему-то в 1879 году заняться изучением французского языка. С этой целью и для соединения полезного с приятным он стал искать не преподавателя французского языка, а преподавательницу и вместе с тем приказчицу для своего магазина. Случай не замедлил представиться. В одной из газет явилась публикация с предложением личных услуг, вполне удовлетворявших требуемым условиям. Дочь генерал-майора Элеонора Михнева заявила о желании занять место продавщицы в магазине, присовокупляя при этом, что она свободно владеет французским языком. Линевич поручил обвиняемой вызвать Михневу, которая после личных с ней переговоров вступила в отправление своих обязанностей.
Прошло с этого момента, господа присяжные заседатели, не более месяца. Линевич совершенно изменился в обращении не только с обвиняемой, которую не переставал оскорблять незаслуженными упреками и на которую давно уже смотрел, как на существо, его тяготившее, о чем заявлял Михневой, но он изменился даже к детям, жестоко их наказывал за пустые шалости. Собственная квартира Линевича сделалась для него почему-то невыносимой, и он возвращался в нее только поздно ночью. Угадать причину в такой перемене Линевича не трудно, но предоставим ее объяснять Михневой, которая упоминает об этой причине в своем показании, данном у следователя и прочитанном на суде.
В феврале 1879 года, говорит свидетельница и, вместе с тем потерпевшая от преступления, она поступила в магазин Линевича и через две или три недели сблизилась с ним настолько, что, заметив его грустное настроение, стала расспрашивать о причине и узнала, что уже пять лет, как жизнь его отравлена, что Левенштейн не жена его и, хотя он имеет от нее много детей, вступление с нею в брак не входит в его расчеты и, наконец, что, не живя с ней со дня рождения последнего ребенка, он ищет теперь друга. На такую исповедь Линевича Михнева рассказала ему и свое не менее романическое прошлое, не утаивши при этом, что имеет также незаконного ребенка. Приведенных взаимных объяснений показалось, по-видимому, достаточно, чтобы Михнева, поступившая в магазин в феврале, уже в марте того же года вступила с Линевичем в связь, от которой в течение двух последующих лет Линевич подарил обществу еще двухновых незаконных детей.
Вникните, присяжные заседатели, в это показание Михневой, которое я изложил перед вами, сохраняя, по возможности, даже самую редакцию изложения; и вас, несомненно, должна будет поразить, прежде всего, необыкновенная, так сказать, шаблонность Линевича в приемах овладеть симпатией новой женщины, в которых повторилась сцена прошлого с обвиняемой. Тут играет роль и выражение лица, на котором необходимо было напечатать душевную грусть, и отчаяние; тут — и любящее, нежное сердце, жаждущее сильных ощущений и любви; тут, наконец, — и непреодолимые препятствия в виде постылой и неотвязчивой женщины и, в заключение, ложь и обман, хотя несколько иного свойства, нежели те, при помощи которых он обольстил обвиняемую.
Совращая Марию Левенштейн, он не переставал напевать о браке, как о приманке, не упоминал 6 существующей связи и незаконных детях. И понятно: он имел дело с невинной девушкой. Что же касается до последней интриги, то она представляла благодатную почву, так как перед ним стояла женщина более опытная. И потому таиться и подавать какие-нибудь надежды на будущее не было оснований; нужно было только польстить самолюбие новой жертвы унижением в ее глазах старой, что и сделано было с успехом. Таким образом, новая чета провозгласила свободу любви без всякого брака и, по словам Михневой, без всякого интереса, в силу одного страстного влечения к Линевичу!
Правда, трудно верить в бескорыстие подобного чувства при взгляде на Линевича, который ни по внешнему своему виду, ни по уму и развитию, в чем вы, присяжные заседатели, могли лично убедиться, далеко не представляется нам таким Адонисом, воспитанным дриадами, перед красотой и умом которого, как гласит мифология, не устояла даже богиня красоты Венера… но, впрочем, о вкусах, говорят, не спорят вообще, а о женских в особенности…
Меня лично поражает в этой новой связи Линевича необыкновенная поспешность, с которой она установилась, а именно в течение трех или четырех недель, а также факт продолжения ее после, того, как Михнева узнала, по ее собственному показанию, что Линевич, скрывая свои к ней отношения от обвиняемой Левенштейн, продолжал, вопреки своим уверениям, сожительство с подсудимой, вследствие чего она, одновременно с Михневой, разрешилась от бремени новым ребенком. Быть может, и этот факт не подлежит нравственной оценке, как и вопрос о вкусе? В таком случае я умалчиваю и обращаюсь к описанию душевного состояния подсудимой, от которой так ревниво скрывали свои отношения Линевич с Михневой в течение двух лет.
Уединенная с детьми в своей квартире, со страшными угнетавшими ее подозрениями и опасениями вследствие перемены к ней и детям Линевича, Мария Левенштейн проводила, по ее словам, много длинных и скучных часов и, желая скрыть свое горе от детей, предавалась ему только по ночам, в напрасном ожидании. Линевича. В это время она припомнила первый период своего с ним знакомства, семейные радости, ей обещанные, до которых только прикоснулась; счастье, которое от нее убегало; опасения, от которых не могла защититься, и с сжатым сердцем и рыданиями молила бога указать ей средство для выхода из ужасного и томительного положения. Мысль покончить жизнь самоубийством не покидала ее, и к январю 1881 года настолько укрепилась, что она решилась уже осуществить свое намерение и предварительно написала те два письма, — из них одно на имя старшего сына Михаила и другое на имя Линевича, с содержанием которых вы уже ознакомились. Но взгляд на несчастных детей, остававшихся сиротами, и притом без имени и без всяких прав, отдалял решимость обвиняемой, которая все еще не подозревала, чтобы между ней и Линевичем стояла другая женщина, и узнала об этом только случайно и вот по какому поводу. На второй день пасхи 13 апреля 1881 г. опасно заболел ее ребенок, у изголовья которого подсудимая проводила целые дни и ночи, тогда как Линевич утро оставался в магазине, по вечерам уходил гулять, возвращался около полуночи и вообще безучастно относился к положению больного ребенка. Наконец, 28 апреля, за четыре дня до совершения преступления, когда никакие мольбы со стороны обвиняемой остаться при больном ребенке не могли удержать Линевича от намерения уйти из дому, у подсудимой явилось первое подозрение, что прогулки представлялись только предлогом для какого-нибудь свидания. Никем не замеченная, обвиняемая проследила Линевича и обнаружила, что он зашел по Гороховой улице в дом № 55, в котором проживала Михнева. С этой минуты обвиняемой объяснились все поступки Линевича и его полнейшее охлаждение к семье. На другой же день, то есть 29 апреля, в среду, она отправилась к нему в магазин и объявила, что при существовании у него новой семьи им необходимо, очевидно, расстаться, и потому просила отпустить с нею детей. Напрасно Линевич предлагал подсудимой все блага мира с тем, чтобы, она оставила детей у него, Мария Левенштейн отклонила его предложения. Тогда последовала просьба отложить окончательное обсуждение и разрешение этого вопроса до субботы, так как ему, Линевичу, необходимо, неизвестно — с кем, предварительно посоветоваться. Таким образом, для подсудимой предстояли еще два дня томительного ожидания решения участи своей и своих детей. В каком душевном состоянии находилась в это время подсудимая, свидетельствует Манычарова, к которой обвиняемая явилась внезапно накануне преступления в одном платье и до того была взволнована, что свидетельница поспешила ее отправить на извозчике домой. Настал, наконец, обещанный день. Утром Мария Левенштейн отправилась предварительно с двумя сыновьями в церковь; там в усердной молитве искала она успокоения своим страданиям и просила внушения, как поступить в том случае, когда Линевич не отдаст детей.
В это время в квартире ее обнаружилось событие, в существе ничтожное, но которое, тем не менее, сделалось завязкой будущей драмы. По возвращении домой прислуга сообщила обвиняемой, что железный шкаф Линевича, стоявший в его кабинете, оказался почему-то не запертым, и первое, что бросилось в глаза Марии Левенштейн, был лежавший на видном месте заряженный револьвер. Поспешно спрятав револьвер в карман и накинув тальму, подсудимая отправилась в магазин Линевича за обещанным ответом, с твердою решимостью, если ответ не будет благоприятен, лишить себя жизни.
И что же! Как встретил ее Линевич: словами ли утешения и любви, которыми когда-то умел так искусно играть и очаровывать и которые одни могли успокоить несчастную женщину, или, по крайней мере, он старался убедить ее разумными доводами в неосновательности ее намерения? Нет! Саркастически отнесся он к положению несчастной, объявивши, что она может идти на все четыре стороны без детей, которых он оставляет при себе.
Как вышла подсудимая из магазина, она не помнит… Чаша страданий переполнилась; нужна была еще одна и последняя капля, чтобы окончательно лишить подсудимую, приниженную и подавленную горем, самообладания, и эту каплю суждено было влить Михневой.
При возвращении домой, чтобы в последний раз проститься с детьми и затем прекратить навсегда свое бесполезное существование, у обвиняемой, проходившей мимо дома, в котором проживала Михнева, блеснула последняя надежда. "Быть может, — думала она, — эта женщина так, же увлечена Линевичем, как и я, и не знает о прижитых мною с ним детях, и, после моих с нею объяснений, прекратит всякую связь"! Но предположения и надежды обвиняемой были напрасны: Михнева встретила ее надменно и дальше передней не пустила, объявивши, что ставит себя слишком высоко и не желает, чтобы прислуга слышала их объяснения. На предложенный ей затем подсудимой вопросы: действительно ли она сошлась с ее мужем и любит ли его, Михнева ответила положительно, присовокупивши, что называть Линевича своим мужем Левенштейн не имеет никакого права, и, далее, что любит Линевича страстно и бескорыстно, не так, как она, Левенштейн. Какой ответ мог и действительно последовал со стороны обвиняемой на эти новые и неожиданные оскорбления, вам, присяжные заседатели, известно…
Жажда мщения моментально вспыхнула в подсудимой и слилась с самим исполнением. Тут не было никакой предумышленности, в которой обвиняют Марию Левенштейн, это был один внезапный умысел, в котором намерение, решимость и исполнение почти совпали. Преступная мысль блеснула, была тотчас же усвоена и мгновенно осуществлена.
Отсутствие, таким образом, как нравственных, так и юридических оснований к признанию действий обвиняемой предумышленными станет для вас еще более очевидным, если вы примете в соображение те условия, наличность которых требуется и действующими законами для подобного рода квалификации каждого отдельного преступления.
Упомянутые условия, при которых всякое запрещаемое законом деяние выходит из сферы неосторожных и становится преднамеренным, заключается, с одной стороны, в доказанном умысле на это деяние, причем проявление такого умысла, согласно указаниям закона (статья 6-10 Уложения о наказаниях), может выразиться в письменных или словесных угрозах совершить известное преступление, а с другой — в сознательном желании или намерении достигнуть заранее определенных последствий, присущих задуманному преступлению, приисканием и приобретением средств, необходимых для совершения именно данного преступления.
Отсюда ясно, что точное определение преднамеренности всякого преступления обусловливается полнейшей гармонией во всех действиях обвиняемого, то есть необходимо, чтобы действия эти следовали одно за другим в том порядке, какой соответствует умыслу и намерению.
Постараемся пояснить нашу мысль примером. Если лицо А., желая из мести или по какой-либо иной причине, поджечь здание, принадлежащее лицу Б., сначала об этом ему угрожает словесно или письменно, а затем несколько времени спустя покупает паклю и керосин и совершает поджог, то правосудие, несомненно, будет иметь перед собой в таком деле предумышленное преступление, то есть деяние, заранее и сознательно обдуманное как по отношению к цели, так и его последствиям.
Одно простое сопоставление приведенных мной доводов и соображений, определяющих понятие предумышленности преступления, с действиями обвиняемой Левенштейн, которая, как выяснилось по делу, имела скорее намерение лишить жизни себя, а не Михневу, и с этой целью воспользовалась револьвером, найденным в шкафу Линевича и случайно оказавшимся при ней во время объяснений с Михневой, — все эти действия подсудимой, по моему личному убеждению, исключительно говорят в пользу бессознательного совершения ею известного преступления, вызванного жестокими и незаслуженными оскорблениями со стороны Линевича, а затем — самой Михневой, разбившей навсегда всю ее семейную жизнь…
Итак, господа присяжные заседатели, вам известны все обстоятельства дела, другими словами, вы ознакомились со средствами и целью защиты. Речь моя приходит к концу… Да позволено мне будет заключить ее вопросом: кого же вам приходится осуждать по настоящему делу, при условиях, только что мной описанных? Ту, которая из трех действующих лиц менее виновна и которую можно только упрекнуть в сильной и бескорыстной привязанности, в желании основать свою, хотя и незаконную, семью, свой домашний очаг, служить для детей, непризнаваемых законом, примером, одним словом — в желании всего того, что предписывается божескими и человеческими законами?! Но я глубоко убежден, что между вами не найдется ни одного человека, который после всего слышанного и виденного здесь на суде решился бы бросить камнем в подсудимую: "Она много любила и многое простится ей!".
И в самом деле, обвиняемая достаточно наказана за свое увлечение, будучи лишена одновременно чести, надежды, а следовательно, и будущности! Но при такой утрате всего, что уже для нее невозвратимо, я полагаю, она вправе ожидать от вас, присяжные заседатели, хотя бы того, что еще во власти вашей, а именно — возвращения отсюда к своим детям, которые еще нуждаются в ее попечении…
Подобным приговором своим вы, несомненно, создадите принципиально такую нравственную силу, перед которой должны будут преклоняться все линевичи, признающие за собой право безнаказанно бесчестить и покидать на произвол судьбы увлекаемых ими женщин!
Упоминая о Линевиче, невольно приходит на память замечание одного знаменитого французского мыслителя конца XVII столетия (Фонтенеля): "Надо, — говорит он, — прежде всего исчерпать заблуждения, чтобы дойти до истины". Кто может отрицать, что ввиду вашего будущего, с нетерпением ожидаемого приговора эту истину постигнет и сам Линевич и что связь с Михневой будет его последним заблуждением, после которого он не замедлит огласить свой брак с подсудимой и тем, хотя отчасти, загладит прошлый поступок, которому, к сожалению, как я уже заметил, отведено в нашем Уложении о наказаниях слишком скромное место…
Решением присяжных подсудимая Мария Левенштейн была оправдана.
9 октября 1865 г. в одной из ссудных касс Петербурга был обнаружен ряд подделанных билетов. Подозрение в подделке билетов пало на группу лиц, в том числе Янушевича и Шебалину.
Проведенным расследованием были выявлены на квартирах указанных лиц необходимые принадлежности для подделки денежных документов и признаки подделки нескольких билетов, обнаруженных здесь же. Уличенные фактами обвиняемые признались в том, что действительно в виде промысла занимались подделкой билетов ссудной кассы, что и составляло основной источник их дохода. Однако Янушевич заявил, что, хотя последнее время подделка проводилась на квартире Шебалиной, последняя ничего об этом не знала и не подозревала незаконности подобной деятельности. Шебалина на предварительном следствии отвергла это заявление Янушевича и объявила себя соучастницей этого преступного сообщества. Однако после смерти Янушевича, в процессе расследования дела, Шебалина сообщила следствию, а затем и суду о полной своей непричастности к преступлению. Из ее объяснения видно, что, обожая Янушевича, она не хотела с ним расставаться независимо от того, в каком положении он будет. Желая следовать за ним в тюрьму, она и оговорила себя. После же его смерти она изменила показания. Несмотря на такого рода заявления, Шебалина была признана виновной в сокрытии преступления и заведомом несообщении о нем властям и предана по этому обвинению суду. Рассматривалось дело С. Петербургским окружным судом 2 июня 1869 г.
Господа присяжные заседатели! Когда подсудимой Шебалиной в прошлом 1868 году был вручен обвинительный акт, значение которого я принужден был прежде всего разъяснить ей, так как она не понимала своего ужасного положения и силу этого столь важного документа, и когда назначенное заседание было отложено за смертью некоторых прикосновенных к тому же делу лиц, то в ней появилось единственное опасение не столько за свою участь, сколько за то обстоятельство, что. вследствие жестокой и довольно опасной хронической болезни, она не переживет минуты, когда представши перед вами, судьями по совести, глубоко убежденная в своей невиновности, услышит, наконец, тот справедливый приговор, который навсегда прекратит ее нравственные страдания, как, женщины, преследуемой напрасным подозрением в течение почти трех лет…
И в самом деле, независимо от доказательств невиновности Шебалиной, которые я не замедлю представить вам, одна уже внешняя обстановка настоящего процесса, одно присутствие этого молодого существа среди лиц, девизом которых оказывается, по-видимому, бесконечная борьба с законом и общественной безопасностью, невольно наталкивает на вопрос: каким же бурным житей" ским потоком, не давшим подсудимой очнуться, заставшим ее врасплох, она занесена в этот омут полнейшего нравственного растления! Напрасно мы будем искать ответа на возбужденный вопрос в результатах предварительного или судебного следствий, ни одного серьезного факта, сколько-нибудь связывающего личность Шебалиной с делом о подделке билетов ссудной казны, не представляют они. И потому прокурорскому надзору, желающему быть верным своему официальному призванию, приходится довольствоваться в своей обвинительной речи каким-то мнимым сознанием, учиненным подсудимой при полицейском дознании, сознанием, от которого подсудимая отказалась как у следователя, так и на суде и которое вовсе не подтверждается обстоятельствами дела. Вот почему я сосредоточу свое исключительное внимание на том главнейшем доводе обвинения, доказавши несостоятельность которого, мне будет легче обнаружить ничтожность остальных. Но, преследуя свою цель, я не ограничусь простым сопоставлением сознания с парализующими его обстоятельствами дела, нет, а пойду далее и постараюсь добраться до самого источника такого сознания, который заключается, по моему мнению, в личности Шебалиной и в отношениях ее к умершему подсудимому Янушевичу.
Говоря о личности, сведения о которой мною почерпнуты из находящегося у меня автобиографического очерка обвиняемой, и не желая утомлять внимания вашего, постараюсь несколькими словами охарактеризовать ту, над которой вам приходится произнести приговор, и начну с ее детства, которое столь же грустно и безотрадно, как и отрочество, и юность.
Трех лет от рождения, лишившись отца и матери, Шебалина была помещена в Николаевский сиротский институт, где получила то воспитание, которым славятся все женские закрытые учебные заведения вообще.
Полнейшее незнание жизни, детское, почти слепое доверие к людям, бесконечная мечтательность — вот прерогативы этого воспитания и начало всех последующих несчастий питомиц, для которых действительность оказывается новой, неведомой доселе жизнью, а потому первое ее впечатление бывает ужасно. Так было и в данном случае.
Выпущенная из института в 1864 году, 16 лет, подсудимая поступила гувернанткой в семейство какого-то чиновника, но прожила в этой семье три месяца и затем поспешила удалиться вследствие нанесенного ей главой семьи оскорбления, свойство которого она не решилась разъяснить вам, но вы, надеюсь, предугадываете его…
Таким образом, первый шаг в жизни, первое безусловное доверие к людям были разбиты. Испытавши неудачу, подсудимая, так сказать нравственно обессилела; скептически, недоверчиво стала относиться ко всему окружающему — явление весьма обыкновенное у людей, столкнувшихся с действительностью, о которой они долго не имели никакого понятия. Шебалина не искала более места гувернантки, опасаясь, что, быть может, новые и даже еще худшие оскорбления ее ожидают,
Запуганная, одна, без руководителей, не зная, к кому обратиться за опытным советом, подсудимая чрезвычайно обрадовалась предложению своей дальней родственницы Дурандиной, переехать к ней на время, до приискания места. В семействе Дурандиной Шебалина столкнулась лицом к лицу с новым, также неизвестным ей доселе жизненным явлением — крайней нуждой. Она поняла, что всякая лишняя живая единица в доме есть бремя, инстинктивно постигая, что жизнь без труда на чужой счет невозможна и родственные отношения не дают ей на это никакого права, а потому стала, энергически приискивать себе род занятий.
Вскоре она узнала о какой-то Гибнер, живущей в Поварском переулке, в доме Набилкова, специально занимающейся приискиванием мест и работ для лиц, к ней обращающихся. Шебалина отправилась в мае 1865 года по адресу, согласилась на предложение Гибнер за даровую квартиру и стол заняться белошвейной работой.
Здесь ей суждено было столкнуться с Янушевичем, обвиняемым по настоящему преступлению. Открытый и добрый характер молодого человека, его честность, доказанная всеми действиями при производстве предварительного следствия, — так как исключительно его содействию правосудие обязано обнаружением истины в деле, — а также то теплое участие, с которым он отнесся к ее положению, расположили к нему подсудимую. Шебалина снова примирилась с людьми и снова, безусловно, доверилась первому встретившемуся на ее жизненном пути человеку. И между молодыми людьми возникли сначала самые чистые отношения брата и сестры, которые впоследствии перешли в более интимные, когда Янушевичем сделано было предложение соединиться навсегда, чему помешали преступное событие и преждевременная смерть. В силу этой взаимной привязанности и беспредельного доверия. Шебалина, когда срочная белошвейная работа окончилась у Гибнер, а вместе с ней окончилось и право ее на даровую квартиру и стол, охотно согласилась переехать 9 сентября 1865 г. на квартиру, состоявшую из одной комнаты и нанятую для нее Янушевичем, сначала в Дмитровском переулке, в доме Салтановой, а потом — на Невском проспекте, в доме № 63. В течение всего кратковременного знакомства своего с Янушевичем, а именно с мая по 14 октября 1865 г., то есть по день обнаружения преступления, Шебалина знала только из рассказа Янушевича, что он занимается частными делами у неизвестного ей капиталиста Левицкого. Правда, изредка замечала она, что Янушевич делал поправки на каких-то разноцветных бумагах, оказавшихся впоследствии билетами ссудной казны; но, не понимая их значения, не зная вовсе о цели и действительном существовании такого учреждения, как ссудная казна, так как это не входило в предмет институтского преподавания, а на свободе, в продолжении каких-нибудь 10 месяцев, Шебалина не имела ни случая, ни повода ознакомиться лично с операциями ссудной казны, она легко поверила Янушевичу, что занятия его не заключают в себе ничего предосудительного и входят в круг его обязанностей относительно капиталиста Левицкого.
Представьте же себе изумление и ужас Шебалиной, когда за три или четыре дня до произведенного в квартире ее обыска, желая объяснить соседке Гальяновой род занятий Янушевича, она показала ей один из оставленных у нее Янушевичем билетов ссудной казны, передавши при этом и все подробности производимой Янушевичем операции, когда затем Гальянова рассказала, что за это ссылают в Сибирь! Испуганная Шебалина по приходе Янушевича на коленях умоляла бросить свои преступные занятия и не губить себя, но покойный Янушевич обратил ее опасения в шутку и, посмеявшись над напрасным испугом, успокоил уверениями, что Гальянова сказала неправду.
Ознакомивши вас, таким образом, с личностью подсудимой Шебалиной и набросавши картину ее отношений к Янушевичу, считаю затем необходимым указать вам на доказательства справедливости всего мною сказанного и по сему прошу вас припомнить как показание Янушевича, прочитанное вчера при производстве судебного расследования, так равно и показание подсудимого Левицкого. Во всех показаниях Янушевича мы встречаем одно и то же заявление, что хотя он и занимался подделкой билетов ссудной казны на квартире Шебалиной, но всякий раз, когда приходил к ней с этой целью, то старался или удалить ее из дому под разными предлогами или же объяснял, что занятия его не заключают в себе ничего противозаконного, чему подсудимая и верила. Далее, каждое из этих показаний оканчивается одной и той же мольбой, обращенной, разумеется, через следственную власть к вам, 6 том, чтобы не привлекать Шебалину как ни в чем не повинную к ответственности перед законом.
Будете ли вы, господа присяжные заседатели, после всего слышанного вами глухи и бесчувственны к загробному слову человека, покончившего уже свои расчеты с этим светом, а равно и к показанию лица, который полным чистосердечным раскаянием должен заслужить ваше доверие? Думаю, что нет. Я твердо убежден, что вы разделяете мое мнение о незнании Шебалиной преступного значения занятий Янушевича, а также согласитесь со мною, что правосудие имеет дело не с развитым преступником или хладнокровным зрителем преступления, но с существом, обвинение которого будет равносильно обвинению ребенка!
И действительно, подсудимая только тогда поняла и постигла всю опасность, которая угрожает Янушевичу, когда 14 октября 1865 г. в квартиру ее явилась полиция для производства обыска. И потому, как женщина, горячо его любившая и преданная ему всецело, вспомнив то наказание, которое, по словам Гальяновой, ожидало Янушевича, она пожелала разделить его участь, и, зная, что этой цели может достигнуть только обвинением себя в участии, поспешила заявить, что не только видела и понимала совершаемое Янушевичем преступление, но и сама принимала в нем непосредственное участие, выскабливая и закрашивая билеты, и что число подделанных таким образом билетов в промежуток времени знакомства ее с Янушевичем, с мая по октябрь 1865 года, доходило до 50. Между тем, несмотря на то, что предварительным следствием и показанием, данным Левицким на суде, обнаружено, что Янушевичем подделано всего только 20 билетов и что многие из билетов подделаны еще тогда, когда Шебалина была в институте, и, следовательно, сознание подсудимой о подделке 50 билетов оказывается невероятным и несправедливым, обвинительная власть, тем не менее, признала возможным посягнуть на честь и будущность такой личности, которая не искала никакой защиты идобровольно вызывала кару правосудия на свою невинную голову, ради того только, чтобы не разлучаться с любимым существом! Но разве такой поступок обвинительной власти нельзя назвать содействием к гражданскому самоубийству?!
Если история суда представляет нам множество примеров, доказывающих невозможность полагаться безусловно на сознание привлекаемых к суду даже в таком случае, когда нельзя предположить влияние на это сознание неблагоприятных обстоятельств, то насколько увеличивается возможность судебной ошибки, возможность несправедливого приговора в случаях, подобных настоящему, когда сознание делается с целью и при условиях, о которых я упомянул прежде. Мне кажется, что приведенных уже мной соображений совершенно достаточно для уяснения того, что такой довод обвинения, как сознание Шебалиной, не подтвердившийся обстоятельствами дела, не может и не должен иметь в глазах ваших никакого значения: а, напротив того, показание подсудимой, данное на суде ныне, как наиболее хладнокровное и отрешенное от того сильного чувства, во имя которого она пожелала пострадать, должно послужить прочным основанием для правильного и согласного с совестью вашей разрешения вопроса о виновности Шебалиной.
После всего сказанного мною относительно значения собственного сознания Шебалиной, вопросы о том, насколько подделка билетов Янушевичем в квартире подсудимой и находка там же разноцветных карандашей могут служить сильными уликами, обнаруживающими участие Шебалиной в данном преступлении, все эти вопросы, повторяю, разрешаются сами собой и притом в отрицательном смысле. Но если прокурорская власть требует признания виновности Шебалиной потому только, что она путем инстинкта должна была догадываться, что занятия Янушевича запрещены законом, то я долгом считаю возразить, что таких человеческих деяний, преступное свойство которых познается инстинктивно, немного и их можно перечислить: убийство, нанесение ран и побоев, а также прямое, отрытое или тайное похищение чужой собственности. Что же касается до таких видов воровства — мошенничества и разного рода подлогов, то запрещение и преследование их положительным законом узнается из житейского опыта, которого Нельзя было допустить у Шебалиной, выпущенной из института за год до обнаружения преступления.
В заключение своей защиты я сделаю последнее замечание. Часто защитники обвиняемых, выводимых на судебные скамьи, просят одновременно или о признании их клиентов невиновными, или же о смягчении им наказания. Но подобный прием защиты невозможен относительно Шебалиной, которая должна быть вами оправдана. Не забывайте, господа присяжные заседателя, что ваш приговор даст ей, правда, свободу, но не возвратит ни счастье, ни спокойствие, которых она вправе ожидать, но которые отняты у нее и разбиты безвозвратно по ошибке правосудия!
Шебалина была оправдана.
18 апреля 1867 г. в 10 часов вечера в полицейский участок прибежала Н. А. Разнатовская, жена Н. И. Разнатовского, и сообщила, что в девять часов вечера к ней на квартиру пришел ее муж и выстрелил в нее из револьвера, ранив ее в левое ухо. По прибытии в дом Разнатавской, муж ее, Николай Ильич, сам подал представителям полицейских и следственных властей револьвер, из которого был сделан выстрел. В результате проведенного расследования по делу было установлено следующее.
Н. И. Разнатовский женился восемь лет назад. Однако с первых же дней у них с женой начались ссоры по самым различным поводам. Чем далее, тем семейные конфликты усиливались и становились более серьезными. В связи с первой беременностью жены у них было особенно много неприятностей, так как жена не хотела ребенка и принимала все меры к изгнанию плода, тогда как Разнатовский очень хотел иметь детей. Все попытки жены изгнать плод остались безуспешными, и ребенок у них родился. Однако при второй беременности все повторилось вновь. Противоречия у них по данному вопросу зашли так далеко, что Разнатовский однажды, будучи в нетрезвом состоянии, избил ее. После этого они некоторое время жили порознь, однако вскоре помирились и снова стали жить вместе. Тем не менее, несмотря на совместное сожительство, ссоры их продолжались. Причем, Разнатовский стал замечать ненормальность отношений жены с другими мужчинами. На его требование объяснить ему это, жена отвечала, что ничего особенного в этих отношениях нет. Такие ответы не рассеивали его подозрения, а, наоборот, усиливали их. Иногда он заставал дома в свое отсутствие то того, то другого мужчину из числа их знакомых. Усиливавшееся чувство ревности навевало мрачное настроение, тоску и вскоре он стал ощущать неудовлетворенность жизнью. Он решил приобрести револьвер, с помощью которого намеревался лишить себя жизни.
18 апреля 1867 г., будучи сильно выпивши, он зашел к жене, которая его очень плохо приняла и не пожелала с ним даже разговаривать. В порыве гнева Разнатовский схватил ее за руку, вынул револьвер и выстрелил в сторону. Разнатовская сумела вырваться и бросилась, от него бежать. Выстрелив ей вдогонку, Разнатовский ранил ее в ухо, причинив легкое телесное повреждение.
По делу было допродано более 20 свидетелей. Многие из свидетелей показали, что виновником семейных ссор является Разнатовский, который якобы злоупотреблял спиртными напитками, часто являлся домой пьяным, что и служило поводов к ссорам. Другие же, наоборот, показали, что по натуре Разнатовский человек очень тихий, спокойный, к жене и детям относился ласково и внимательно. Причиной же ненормальных отношений с женой являются частые и беспричинные ее выпады против него. Ряд свидетелей, кроме того, показал, что в свое время он жаловался на нежелание жены иметь детей.
В результате проведенного расследования Разнатовский был привлечен к ответственности за покушение на убийство жены. Рассматривал дело С. Петербургский окружной суд 14 июня 1868 г.
Господа судьи, присяжные заседатели! Несколько часов тому назад, в начале заседания по настоящему делу, во мне внезапно появились опасения за подсудимого, за себя и, скажу более, за вас, господа присяжные заседатели…
Относительно обвиняемого я боялся, чтобы он, руководимый личным самолюбием и не желая огласки, не скрыл от правосудия тех положительных фактов, говорящих в его пользу, которые должны изменить его положение и ответственность перед законом, строго карающим преступления, подобные подлежащему в данную минуту вашему обсуждению.
Со своей стороны я опасался каких-либо невольных упущений, а следовательно, и страшной ответственности перед совестью в столь важном деле, в котором должна решиться участь отца семейства и человека с разбитой прошедшей жизнью, насильственно вызванного к преступлению.
Наконец, относительно вас опасения мои возбуждались возможностью обыкновенного житейского с вашей стороны предубеждения против Разнатовского, которое в связи с массой данных, выставленных и своеобразно освещенных перед вами представителем прокурорской власти, легко могло вызвать обвинение подсудимого.
Ныне все эти опасения миновали. Судебное следствие, только что законченное, бросило совершенно иной свет на супружеские отношения и выяснило обстоятельства, предшествовавшие и сопровождавшие факт преступления; оно с необыкновенной рельефностью обрисовало перед вами эти два диаметрально противоположных типа — Разнатовского и его супруги, и вместе с тем успокоило меня за будущность, которая ныне в руках ваших, господа присяжные заседатели, следовательно, в руках судей бесспорно беспристрастных, несомненно имеющих в своей среде мужей и отцов семейств, которые станут безбоязненно на ту почву, на какой стоял Разнатовский до и во время совершения преступления, и скажут свое правдивое слово… Смело заявляю, что если бы не столь энергическое обвинение, какое направлено против подсудимого товарищем прокурора, то задача моя, как защитника, была совершенно выполнена одним сопоставлением факта преступления со всем тем, что было показано здесь на суде Высоцким, Макшеевым, Конятовским, Полиектовым, Алюхиным, Ершовой и другими. Но теперь, ввиду выслушанной вами обвинительной речи я сознаю всю недостаточность одного простого сопоставления фактов, и на обязанности моей лежит нечто большее, "а именно — восстановление доброго имени и чести Разнатовского, на которые посягают, а с этой целью я вынужден коснуться таких данных, оглашение которых при других условиях признавал бы неудобным.
Слишком шатко обвинение Разнатовского по своим основаниям, а между тем слишком сурово по юридическим последствиям, в случае признания вами его виновным. В самом деле, подсудимого обвиняют в покушении на убийство жены; но в чем, в каких действиях обвиняемого обнаружилось это покушение и чем оно доказано? Напрасно для собственного убеждения в действительности того покушения я искал этих доказательств: их не оказалось ни в откровенной беседе с подсудимым, ни в актах предварительного следствия, ни, наконец, в результатах произведенных перед вами допросов, и потому правосудие остается при одном сознании подсудимого, что им сделано несколько выстрелов в жену в раздраженном состоянии с исключительной целью напугать ее. Таким образом, очевидно, приходится обратиться к обвинительной речи товарища прокурора и в заявленных им соображениях отыскивать мотивы обвинения.
Беглый взгляд на эти мотивы и соображения приводит к заключению, что все обвинение построено на одной только теории вероятностей, на одних умозрениях. Не стану касаться показаний Янушкевича и других лиц, как искаженных перед вами прокурором, а следовательно, и выводов из них, как неправильных. Не стану тратить бесполезно время, которое, быть может, дорого для разрешения вопроса более важного, но остановлюсь только на тех приведенных прокурорским надзорам доводах, которые действительно могут возбудить известное сомнение. Товарищ прокурора видит серьезное основание для обвинения подсудимого в покушении на жизнь жены, во-первых, в попытке со стороны Разнатовского удушить жену в присутствии Ласковского и Боссе, во-вторых, в постоянных словесных угрозах рано или поздно убить ее и, наконец, в обещании лишить жизни, выраженном в письме к ней по поводу негласного развода. Но действительно ли эти доводы настолько прочны, что вырабатывают положительное убеждение в виновности подсудимого в покушении на преступление, которое ему приписывают? Припомните показания тех же Ласковского и Боссе, данные во время производства судебного следствия. Из этих показаний становится ясным, что в выходке Разнатовского проглядывает только одна угроза; в противном случае, то есть если бы в подсудимом было серьезное намерение удушить жену или убить ее подсвечником, неужели его могли остановить от исполнения такого намерения словесные увещания Боссе или Ласковского, которых он считал отчасти виновниками семейного своего несчастья? Что же касается до словесных угроз Разнатовского убить жену, весьма часто заявляемых в кругу родных и близких ему людей, то угрозы эти сделались до того бесцветными, как. вы слышали из показаний свидетелей, что никто не верил в возможность их осуществления, зная добрый и нерешительный характер подсудимого. Да, наконец, и сама Разнатовская не опасалась за свою жизнь и, видимо, не придавала никакого значения поступкам мужа, так как не заботилась об устранении причин, вызывающих эти поступки; напротив того, она осталась верна своему образу жизни, прежде избранному и не сносному для мужа, и с поразительным хладнокровием в письме к нему, только что вам прочитанном, диктует даже условия негласного развода: "Исполняя желание ваше, пишет она, обязываюсь, согласно уговору, в продолжении 5 лет посылать вам тысячу рублей ежегодно, по третям, только не вперед, исключая первого года, в котором обязуюсь выдать вперед только 200 рублей, предупреждая, однако, что только до тех пор не нарушу условия, пока вы не сделаете со своей стороны ни малейшего отступления — не возьмете ни одного из детей без моего согласия и по прошествии 5 лет возобновите паспорт".
На этом письме Разнатовским сделана была надпись: "Наглость самая подлая. Евгению я беру, паспорт даю на 3 года и считаю нахальством и наглостью писать и обещать прежде одно, а теперь говорить другое. Не хотите ли развода? Только на подобных глупых условиях я не согласен. Если вы не согласитесь, то я пришлю вам паспорт, который вам будет хорош на всю жизнь. Зачем заставляете меня исполнять скорее данное вам во имя отца слово? Хотите — ведите дело судебным порядком".
Еще менее оснований для изложенного обвинения представляет надпись, сделанная на этом письме, на которую прокурорская власть указывает, как на что-то чудовищное, усматривая в ней не какую-либо игру страстей и проявление чувства ревности, но простое денежное вымогательство; а между тем вся чудовищность заметно опровергается общим смыслом самой надписи.
Возмущаясь выходкой жены, изменившей одно из главных оснований, при которых подсудимый исключительно соглашается на негласный развод, а именно — чтобы ему отданы были дети, Разнатовский, затем, шутя, упоминает о формальном разводе по суду и, предлагая его жене, объясняет, что этот путь, ввиду известного ее поведения, не будет благоприятен для нее, и затем, убеждая согласиться на его условие — отдать ему хотя бы дочь Евгению, продолжает, что в противном случае он исполнит обещание, данное им во имя отца, которое, по объяснению подсудимого и свидетеля Полиектова, заключалось в том, что Разнатовский хотел начать дело судебным порядком и таким образом, разоблачив перед судом поступки своей жены, выдать ей паспорт, который она, по его мнению, вполне заслуживала…
Теперь, указавши на отрицательные доказательства невиновности подсудимого, перехожу к доказательствам более положительным, но для этого считаю необходимым напомнить вам о той случайности, благодаря которой Разнатовский попал в квартиру жены.
Убитый нравственно, томимый ревностью, положительно доказанной судебным следствием, оторванный от семьи, от детей, нежно им любимых, Разнатовский был в положении человека, для которого не существует ни настоящего, ни будущего. Он решается написать жене записку, и поздравляя ее с праздником, напоминает о своем существовании. "Поздравляю с праздником, — писал он, — но помни, что жив еще. Когда умру, тогда — другое дело". В этих немногих строках запечатлелось душевное угнетенное состояние Разнатовского. Далее, вам известно, каким путем обвиняемый пробрался в квартиру своей жены и внезапно очутился в комнате, где она сидела, окруженная Ненавистным ему обычным обществом молодежи. Он заявил, что желает переговорить с ней, и когда получил уклончивый, даже дерзкий ответ, что она не хочет с ним говорить, ему пришла в голову давно задуманная мысль, о которой он заявлял Конятовскому, Полиектову и другим: серьезно напугать жену. В кармане у него был револьвер, который он хотел продать перед тем Брянчанинову. Схватив жену за руку, он мгновенно выхватил пистолет и, направив дуло в сторону, выстрелил, а затем, когда Разнатовская, вырвавшись, побежала, то, уже не помня себя, послал ей вслед еще один выстрел, которым, по всей вероятности, и ранил ее. Справедливость этого рассказа вполне подтверждается следующими фактами. Товарищ прокурора согласился, и все свидетели, опрошенные мною, единогласно подтвердили, что подсудимый отличный стрелок… И вдруг этот Сильвио, нанизывающий пулю на пулю, делает промахи, стреляя в упор в ненавистное ему существо?! — факт, объясняемый одним только нежеланием подсудимого убить жену. Далее, если бы Разнатовский имел когда-либо действительное намерение убить свою жену, то мог бы избрать случай более удобный и по месту, и по времени для совершения этого преступления.
Из всего сказанного мной, мне кажется, становится ясным, что не представляет никакой вероятности к признанию Разнатовского виновным в покушении на убийство жены.
Считаю не лишним обратить внимание ваше, господа присяжные заседатели, также и на следующие общие соображения, еще более упрочивающие убеждение в невиновности подсудимого. В случаях, подобных настоящему, в которых заключение о виновности построено на гадательных причинах, состоящих в угрозах, относящихся к давно прошедшему времени, и когда не существует никаких доказательств, что лицо действительно имело намерение совершить известное преступление, следовательно, когда есть одно только сомнение, которое по закону должно быть истолковано в пользу подсудимого, тогда на обязанности вашей лежит ограничиться признанием только факта, действительно очевидного. Таковым в деле Разнатовского является рана, нанесенная подсудимым своей жене в состоянии раздражения, каковая рана признана медицинским освидетельствованием легкою и не имеющей никаких вредных последствий для здоровья Разнатовской. Вот — единственное преступление, в котором есть и нравственные и юридические основания для обвинения подсудимого. Но признавая его виновным в нанесении раны, вы не должны устранять внимания вашего и от поводов, вызвавших такое преступное действие. Увлекаемые одной внешней фактической стороной преступного события, вы не должны забывать, что факты эти имеют своих двигателей и что двигатели эти скрываются обыкновенно в нас самих, в нашей нравственной духовной жизни, в нашем прошедшем и настоящем, что двигатели эти в глазах закона уничтожают иногда все преступное значение самих событий! Посмотрим же, что вызвало в Разнатовском ту преступную решимость, которая поставила его в положение подсудимого? Уничтожаемый и оскорбляемый постоянно своей женой, этой женщиной со строгим спартанским воспитанием, чуждой материнских чувств, этой женщиной с слишком легким взглядом на супружеские отношения, Разнатовский вскоре, по бесхарактерности своей, сам того не замечая, сделался ее ширмой перед обществом, за которой происходили, как вы слышали, все ужасы внесемейного разгула…
Вытравленные зародыши, избитые до полусмерти и голодные дети, заточенные в темную и душную комнату, толпа молодежи, наполнявшая ежедневно дом, в котором не было места одному только мужу, — вот картины того семейного счастья, ради которых Разнатовский пожертвовал десятью годами молодой, беззаботной, холостой жизни; вот результаты той искренней любви и преданности к нему жены, в которой она клялась ему, будучи его невестой, и которым он, к своему несчастью, слепо и безотчетно поверил…
Жизнь его, следовательно, была загублена в полном смысле этого слова. Напрасно подсудимый неоднократно покушался на собственную жизнь, напрасно старался он угрозами остановить жену на том скользком пути, по которому она так смело шагала: самоубийство оставалось одним покушением, вследствие постоянного наблюдения за ним преданных ему друзей, а угрозы привели на скамью подсудимых.
Итак, вы знаете теперь, господа присяжные заседатели, причину совершенного подсудимым преступления, вы достаточно ознакомились с той личностью, над которой вам приходится произнести приговор и о нравственных качествах которой, кроме лиц, давших показания на суде, свидетельствует почти все вологодское дворянство в письме следующего содержания, адресованном на мое имя.
"Женился Разнатовский, — говорит вологодское дворянство, — едва достигнув совершеннолетия, полюбил жену со всем жаром молодости, и им не руководил расчет. Любя жену, он старался защищать ее в общественном мнении от упреков, которых она заслуживала за жестокое обращение с детьми; но душа его оскорбилась нелюбовью матери к детям, и эта неприязнь так тяжело на него подействовала, что он со слезами на глазах рассказывал нам про своих бедных детей, в особенности же про свою маленькую дочь, Евгению. Тысячи мелких дрязг и несчастная семейная жизнь, тайну которой пишущие не смеют раскрывать, нарушали душевное спокойствие Разнатовского, и давно сдерживаемое, накопившееся горе разразилось в неудержимом порыве. Это было не рассчитано, не умышленно — он был доведен до отчаяния; это был взрыв больной души, заслуживающей самого теплого участия и искреннего сожаления".
Заканчивая свою защиту, я не нахожу нужным напоминать вам, проникнутым важностью и святостью возложенных на вас обязанностей, о знаменательности этого дела: оно достаточно говорит само за себя; я только прошу вас смотреть на преступление подсудимого не как на преступление, совершенное с холодной обдуманностью и с корыстной целью, — нет: в этом, быть может, грубом, возмущающем вас поступке Разнатовского скрывается протест глубоко оскорбленного человека и мужа, протест против нагло и несправедливо попранного семейного счастья, протест, во имя общественного мнения, против уродливого поведения жены!
Будьте же справедливы! Выразите после всего вами виденного и слышанного в вашем приговоре, за кем из двух действовавших в этом деле лиц — за Разнатовским или его женой — вы признаете честь и правду? Я убежден, что вы протянете руку подсудимому…
Разнатовский был признан виновным в нанесении телесного повреждения без заранее обдуманного намерения и приговорен к аресту на 4 недели.