VIII. Урусов Александр Иванович

Урусов Александр Иванович (1843–1900 гг.) — родился в Москве 2 апреля 1843 г. В 1861 году он благополучно окончил московскую гимназию. Поступив на юридический факультет Московского университета, он за участие в студенческих волнениях был отчислен из него с первого же курса. В 1862 году вновь сдает экзамены и проходит по конкурсу в тот же университет.

Урусов в одинаковой мере известен как талантливый защитник, так и обвинитель. Из обвинительных речей, произнесенных им, широкой известностью пользовались его речи по делу Гулак-Артемовской и по делу Юханцева. Как защитник стал известен после выступления по делу Марфы Волоховой. А. Ф. Кони вспоминал по поводу этого выступления Урусова: "Посетители Московского суда того времени (1866–1867 гг.) вспомнят, быть может, неслыханный восторг присутствующих после защитительной речи по делу Волоховой, обвинявшейся в убийстве мужа, — речи, сломившей силою чувства и тонкостью разбора улик тяжелое и серьезное обвинение".

Успех к Урусову шел быстро. Вскоре после вступления в адвокатуру он завоевал широкую популярность и пользовался такой же известностью, как и Ф. Н. Плевако.

После рассмотрения известного Нечаевского дела, в котором он выступал в качестве защитника Успенского, Урусов, находясь в Швейцарии, ратовал за то, чтобы Нечаева как лицо, обвинявшееся в политическом преступлении, швейцарское правительство не выдавало бы России. За это он поплатился многолетней административной ссылкой.

По возвращении из ссылки Урусов к работе в адвокатуре допущен не был. Лишь спустя несколько лет, после неоднократных просьб, ему вновь удалось стать присяжным поверенным.

Урусов — талантливый судебный оратор. Литературный стиль его речей безупречен. Ум его живой, острый, восприимчивый. Оратор умеет и охотно идет на острую полемику с противниками.

Андреевский назвал его создателем литературного языка защитительной речи. Оценивая его ораторские достоинства, он писал: "Каждая фраза, сказанная Урусовым, читалась в газетах как новое слово. Он был не из тех адвокатов, которые делаются известными только тогда, когда попадают в громкое дело. Нет, он был из тех, которые самое заурядное дело обращали в знаменитое одним только прикосновением своего таланта. Оригинальный ум, изящное слово, дивный голос, природная ораторская сила, смелый, громкий протест за каждое нарушенное право защиты, пленительная шутливость, тонкое остроумие — все это были такие свойства, перед которыми сразу преклонялись и заурядная публика, и самые взыскательные ценители" {С. А. Андреевский, Драмы жизни, Петроград, 1916. стр. 622.}.

Однако пылкость, задорность, иногда погоня за столкновением с противником, из которых он рассчитывает красивой и звонкой фразой выйти победителем, неоднократно вредили делу.

Урусов много уделял внимания внешней отделке речи и не всегда заботился о фундаментальной подготовке дела. Он добивался блестящих успехов по делам, которые давали материал для воздействия на чувства слушателей. Там, где требовался глубокий анализ, он не всегда был на высоте.

Оставляя в стороне вопрос о правильности позиции Урусова по делу Дмитриевой, включенному в Сборник, следует отметить, что, при всех ее хороших качествах, она уступает глубине и обстоятельному разбору доказательств по этому же делу. Ф. Н. Плевако. Заключительный довод речи Урусова, психологически очень сильный: "Щадите слабых, склоняющих перед вами усталую голову; но когда перед вами становится человек, который, пользуясь своим положением, поддержкою, дерзает думать, что он может легко обмануть общественное правосудие, вы, представители суда общественного, заявите, что ваш суд, действительно сила — сила разумения и совести, и согнете ему голову под железное ярмо закона, был очень хорошо отпарирован Плевако.

Возражая Урусову, он в своей речи сказал: "Вы не дадите себя увлечь, правда, громким, сильным, но все-таки недостойным правосудию доводом, сказанным моим предшественником. Осудить Карицкого потому, что он сильный человек, обвинить потому, что он не склоняет головы, внушали вам. Вы сделаете честное дело, говорили вам, вы покажете, что русский суд — сила, что смеяться над ним нельзя. Господа, обществу нужно правосудие; правосудие же должно карать тех, чья вина доказана на суде. Общество не нуждается, чтобы для потехи одних и на страх другим время от времени произносили обвинение против сильных мира, хотя бы за ними не было никакой вины. Теория, проповедующая, что изредка необходимо прозвучать цепями осужденных, изредка необходимо наполнять тюрьмы жертвами, недостойна нашего времени. Вы не поддадитесь ей! Подсудимый, вина которого не доказана, может ввериться смело суду вашему".

Большую известность приобрел Урусов своими выступлениями как гражданский истец. Одна из таких его речей (по делу Сарры Беккер) включена в Сборник.

В годы реакции — в 80-х годах — во время еврейских погромов, выступал по этой категории дел в качестве гражданского истца. Несмотря на преследования в печати, его выступления отличались мужеством и принципиальностью, в них он старался пробудить негодование передовой интеллигенции против этого позорного явления. Охотно проводил процессы в защиту лиц, привлекавшихся к уголовной ответственности за религиозные убеждения.

Литературный стиль его речей был всегда образцовым, отличался простотой изложения, последовательностью и ясностью. В своих речах А. И. Урусов иногда позволял некоторые вольности с фактическим материалом, с их обрисовкой, за что его неоднократно упрекали его же коллеги.

Пользовался большой известностью не только в Петербурге и Москве, но и на периферии. Приглашался для участия в процессах, слушающихся за границей. В 1891 году защищал в Парижском суде Леона Блуа, обвинявшегося в диффамации.

Адвокатскую деятельность Урусов сочетал с литературной работой. Сотрудничал в "Библиотеке для чтения", издаваемой П. Д. Боборыкиным, в "Русских ведомостях", в "Порядке" и др.

Дело Волоховой

В августе 1866 года в погребе своего дома был найден убитым крестьянин Алексей Волохов. Труп Алексея Волохова, перерубленный надвое, с большим количеством ран на нем, нанесенных различными орудиями, лежал в углублении погреба, залитом водой и забросанном грудой камней.

Подозрение в убийстве сразу же пало на жену убитого — Мавру (Марфу) Волохову (Егорову).

Волоховы проживали в отдельном доме. Испытывали сильную нужду. Сам Алексей Волохов страдал запоем, вследствие чего почти никогда не являлся домой трезвым. Жена часто ругала Волохова за его пристрастие к спиртным напиткам и иногда даже называла мошенником, жуликом и каторжником. По мнению свидетелей, она была злой и сердитой по натуре и ждала случая избавиться от мужа- Некоторые же из свидетелей указали и на то, что она была неверна мужу, неоднократно изменяла ему. Однако конкретных фактов, подтверждающих это, не было.

В связи с тем, что, кроме трупа, в доме Волоховых были обнаружены пятна крови (правда, очень небольшие), а также и под влиянием ряда других улик Мавра Волохова была привлечена к уголовной ответственности по обвинению в убийстве.

Волохова категорически отрицала свою виновность в убийстве. О ее невиновности также свидетельствовал ряд косвенных доказательств.

Анализ косвенных доказательств имел по этому делу чрезвычайно большое значение. С этой задачей превосходно справился защитник, сумевший даже те улики, которые обвинением вменялись в вину Волоховой, обратить против него же.

Дело слушалось в Московском окружном суде в 1867 году.

* * *

Господа судьи! Господа присяжные! Вашего приговора ожидает подсудимая, обвиняемая в самом тяжком преступлении, которое только можно себе представить. Я в своем возражении пойду шаг за шагом, вслед за товарищем прокурора. Мы, удостоверясь в существенном значении улик, взвесим их значение, как того требует интерес правды, и преимущественно остановимся не на предположении, а на доказательствах. Искусная в высшей степени речь товарища прокурора, основанная преимущественно на предположениях…

Председательствующий. Господин защитник, я прошу вас удерживаться, по возможности, от всяких выражений одобрения или порицания противной стороны.

Защитник. Господин товарищ прокурора в своей речи сгруппировал факты таким образом, что все сомнения делаются как бы доказательствами. Он озарил таким кровавым отблеском все улики, что мне приходится сознаться, что вы, господа присяжные, должны были склониться несколько на его сторону. Вспомните, господа, что мы два дня находимся под довольно тяжелым впечатлением. Наслоение впечатлений, накопившихся в продолжение этих двух дней, не дает нам возможности сохранить ту долю самообладания, которая дала бы возможность строго взвесить все улики и скептически отнестись к тому, что не выдерживает строгого анализа. Господин товарищ прокурора опирается преимущественно на косвенные улики. Первой уликой он представляет народную молву. Господин товарищ прокурора говорит, что народный голос редко ошибается; я думаю наоборот. Народный голос есть воплощенное подозрение, которое нередко вредит крестьянину. Почему в настоящем случае народный голос является против подсудимой? Труп найден в погребе дома Волохова. Волохов жил несогласно со своей женой, после этого следует немедленное заключение — она виновна. Почему? Больше некому. Вот народная логика.

Для того чтобы нагляднее понять, что такое народный голос в настоящем случае, необходимо вспомнить существенные черты характера действующих лиц. Каков человек был Алексей Волохов? Он был пьяница, во хмелю буянил, бил стекла (по осмотру оказалось, что в его доме было разбито до 40 стекол); когда он возвращался пьяным домой, он шумел, но при этом, как показали все свидетели, он стоял крепко на ногах. Эта индивидуальная черта его имеет весьма важное значение. Замечательно, что никто из свидетелей не подтвердил главного обстоятельства, никто не сказал, вернулся ли Алексей Волохов 17 августа домой ночевать, тогда как в два или три часа его видели на улице пьяным. Мы знаем, что он был в этот день несколько раз в трактире. Никита Волохов видел, как он шел по улице с каким-то мужиком пьяный, но он не сказал, что видел его, как он вошел в дом. Если бы было доказано, что он ночевал в этот день дома, то это было бы довольно сильной уликой против подсудимой, между тем почти положительно можно утверждать, что он не ночевал дома, так как его ближайшие соседи, Никита и Семен Волоховы, непременно должны были слышать его возвращение. Член суда, производивший осмотр, удостоверяет, что из половины Семена слышен был даже обыкновенный разговор в половине Алексея, а тем более должны были быть слышны шум и крики, без которых невозможно было совершить убийство. Господин товарищ прокурора делает предположение, что Волохов был убит сонным, но я полагаю, что делать предположения в таких важных делах мы не имеем никакого права. По мнению эксперта Доброва, подтеки на руках убитого могли произойти от сильного захвата рукой; если допускать предположение, то в этом случае возникает сильное сомнение о самом обстоятельстве дела. Относительно показания мальчика Григория я должен заметить, что оно носит на себе явный след искусственности. Вы слышали, господа присяжные, что мальчик признавался, что он действовал по научению дяди; если предположить, что мальчик действовал сознательно, то чем объяснить то обстоятельство, что он от 17 до 22 августа никому ничего не говорил, он бегает свободно по улицам, играет с мальчиками и мать его свободно отпускает.

Остановимся на минуту на предположении, что убийство совершено ею и мальчик видел это, то неужели бы она отпустила его на улицу, где каждый мог бы его спросить об отце? Впрочем, остановимся на его показании: он говорит, что видел, как мать его ручкой топора без железа била его отца; потом он говорит, что видел отца в погребе; ясно, что мальчик смешивает время, он легко мог видеть, как отец его пьяный спал и у него из носу текла кровь, после же он слышал, что отец его найден в погребе. Мальчик явно перемешал события; выдумкой в его рассказе является только показание его о топоре. Я не могу допустить мысли, чтобы мальчик до такой степени отдавал себе отчет о своих впечатлениях, чтобы так долго помнить о таком событии. Далее, в числе улик товарищ прокурора приводит то обстоятельство, что подсудимая 17 августа ходила ночевать к Прохоровым; он объясняет это ее боязнью оставаться ночевать в том доме, в котором она только что совершила убийство; но эта улика достаточно опровергнута следствием, так как свидетели показали, что она и прежде ночевала у соседей, когда муж ее возвращался домой пьяный. 17 августа, видя, что муж долго не возвращается, и думая, что он возвратится пьяный, она уходит ночевать к соседям. Господин товарищ прокурора не допускает того, чтобы она, уйдя из дома, не заперла ворот, но я должен заметить: во-первых, что ей незачем и нечего было запирать, так как у нее в доме ничего не было; во-вторых, раз вышедши из ворот, запереть их изнутри невозможно. Вы слышали, что Мавра Егорова ушла ночевать к Прохоровым, дом оставался пустой. Никита, бывший в то время ночным сторожем и живший рядом, не мог не знать этого. Никита говорит, что он не помнит, караулил ли он 17 августа. Он отрицает драку свою в тот день с Алексеем Волоховым, отрицает даже, что был в тот день в трактире, но мы должны в этом случае более доверять показанию трактирщика. Я считал излишним загромождать судебное следствие вызовом трактирщика и других, видевших Никиту в трактире. Я не имею права составлять новый обвинительный акт, но странным является отрицание Никиты о бытности его в трактире с Алексеем Волоховым.

Затем я должен остановиться на осмотре следов крови, найденных в верхней части дома. Пол в комнате был найден замытым на три квадратных аршина, в пазах пола были найдены небольшие сгустки крови. Я говорю "небольшие" на том основании, что если бы куски были большие, то они были бы перед вами в числе вещественных доказательств, вместо этих забрызганных кровью щепок, которые лежат перед вами. Из медицинского осмотра мы видим, что у Алексея Волохова вскрыта была полая вена, из которой должно было быть обильное кровотечение; кроме того, Алексей Волохов был человек с сырой, разжиженной кровью, следовательно кровь должна была вытечь из его тела в огромном количестве; должны были быть крупные фунтовые сгустки крови и тогда незачем было бы соскабливать маленькие кровяные пятнышки, чтобы представлять их к судебному следствию; тогда нужно было бы представить эти большие сгустки. Между тем мы их не видим. Так как наука не в состоянии доказать, какая кровь найдена была в верхней комнате, то не было бы причины подозревать непременно, что это кровь человеческая, но, заметьте, что подсудимая сама не отрицает того, что это была кровь Алексея Волохова, и объясняет это кровотечением из носу. Мы не имеем причины не доверять ей в этом случае, тем более, что фельдшер подтвердил, что он ставил банки Алексею Волохову, который жаловался на приливы крови в голове.

Правда, общественное мнение склоняется не в пользу подсудимой. Оно говорит, что подсудимая была злого и сердитого характера, но не надо забывать того, что это мнение было высказано, тогда, когда в народе уже сложилось убеждение в виновности подсудимой, и потому доверять ему вполне нельзя.

Далее. И товарищ прокурора в числе улик выставляет нравственные качества подсудимой. Признаюсь, я не ожидал, чтобы нравственные качества человека можно было поставить ему в вину. Я должен прибавить, что эта женщина десять лет была замужем. Имея пьяного мужа, который пьяный буянил, она часто уходила ночевать к соседям. Мудрено ли было в этом случае молодой женщине увлечься, а между тем из показаний свидетелей и из повального обыска мы видим, что она никогда не нарушала долга жены. В доказательство ее нравственных качеств я должен прибавить, что она на повальном обыске никого не отвела от свидетельства о ее поведении. Здесь, на судебном следствии, она требовала, чтобы все свидетели были спрошены под присягой, хотя я накануне заседания объяснял ей, что свидетелям, спрошенным без присяги, дается; менее вероятия, но она отвечала мне: "Авось они оглянутся и покажут правду", так твердо она была уверена в своей невиновности. Товарищ прокурора находит, что у Алексея Волохова не было врагов, не было причины враждовать претив него, но судебное следствие показывает нам, что могли быть причины вражды: он нанимался не раз в рекруты и не исполнял обещания. Кроме того, я должен сказать, что жена Никиты судилась как-то с одним мужиком по вопросу об изнасиловании, что могло подать повод к насмешкам со стороны подсудимой и тем возбудить против нее вражду. Кроме того, для братьев покойного Алексея мог служить предметом зависти дом его. Я не хочу сказать, чтобы для братьев его мог быть интерес убить Алексея, этот интерес мог и не существовать, но зато мог быть интерес скрыть преступника. В числе других улик, выставленных господином товарищем прокурора, он указывал на то, что Мавра Егорова часто ругала своего мужа, называла его жуликом, мошенником и каторжником. Но кому неизвестно, что в народе употребляются более резкие ругательства, и они не могут давать повода к подозрению совершения преступления. Да и могла ли Мавра Егорова равнодушно смотреть на развратный вид пьяного мужа, который действительно выглядел арестантом. Далее, товарищ прокурора говорит, что убийца всегда старается бежать от трупа. Совершенно соглашаясь в этом с товарищем прокурора, я должен заметить, что Мавра Егорова не страшилась быть в погребе, она солила там огурцы и лазила даже в погреб. Если допустить, что Мавра Егорова совершила преступление, то ее нужно признать за какое-то исключение из всех людей. Между тем, если допустить, что убийство совершено было посторонним лицом, то проще допустить, что убийца бросил труп в погреб Волохова. Дом был совершенно пустой, погреб от улицы был в семи шагах — все это очень хорошо мог знать ночной сторож.

Товарищ прокурора замечает, что трудно предположить, чтобы посторонний убийца сходил за мешком, в который положил Волохова. Я согласен, что это трудно, но еще труднее предположить, чтобы был отыскан мешок там, где его не было, а мы знаем, что Мавра Егорова не имела мешка, она даже брала мешок у соседей, когда ей нужно было солить огурцы. Если допустить, что подсудимая, совершив убийство, уничтожила все следы преступления, замыла кровь на полу в верхней комнате, то почему же она не замыла пятен крови, оказавшихся на окнах и стенах.

Кроме того, и из медицинского осмотра видно, что раны были нанесены тремя родами орудий. Не говоря уже о том, что одному человеку нужно было употреблять три различных орудия для того, чтобы совершить убийство, я замечу, что в доме Болотовых ни ножа, ни шила не было найдено. Что подозрения на подсудимую могли быть, об этом не может быть и спора, но закон говорит, что для того чтобы преступление было наказано, оно должно быть несомненно, а всякое сомнение должно толковаться в пользу подсудимой и никак не во вред ей. В настоящем же случае я полагаю, что убеждение в виновности подсудимой ни в каком случае не могло у вас сложиться. Тому показанию свидетелей, что Мавра Егорова не часто ночевала у соседей, я ни в каком случае не могу доверять. Они показывают так потому, что боятся, чтобы не навлечь почему-либо в этом случае на себя подозрения, и показывают так для того, чтобы окончательно отстранить себя от всяких подозрений. Далее, товарищ прокурора говорит, что подсудимая постоянно клевещет на свидетелей; клевещет ли она, я предоставляю судить об этом вам, господа присяжные; я со своей стороны думаю, что большей искренности со стороны подсудимой и желать нельзя. Если вы недостаточно убедились моими доводами, то я должен заявить вам, что случаи судебных ошибок нередки в уголовной практике. Нужно надеяться, что эти ошибки будут реже и реже. Тем не менее, я могу допустить, чтобы суд присяжных мог допускать такие ошибки. Вы, господа присяжные, должны постановить свой приговор, основывая его на убеждениях логических, а не формальных.

Господа присяжные, настоящее преступление совершено было среди белого дня, между тем Семен Волохов говорит, что он, вернувшись вечером домой, никакого шума в квартире Алексея не слыхал.

Показание Прохорова об ужасе подсудимой, когда она пришла к нему ночевать, ничем не подтвердилось. Я с изумлением замечаю, что товарищ прокурора в числе улик признает слова ее, сказанные Никите, что если ее притянут к суду, то он будет стоять с ней на одной доске. Если придавать этим словам значение, то странно, почему же Никита не был привлечен к суду. Я объясняю слова ее так: она хотела этим выразить, что если ее, против которой нет никаких улик, привлекут к суду, то тем более должны привлечь к суду Никиту, который был сторожем в деревне и должен знать, кто совершил убийство. В заключение, я должен упомянуть о краже 150 рублей. Мавру Егорову постоянно попрекает сноха тем, что она нищая, что муж ее все у нее пропил. Она из досады похищает у снохи деньги, но совесть ее мучит и она открывается в этом священнику. Она никогда не обвиняла мужа, она прямо говорит перед священником, что она, а не муж ее, украла деньги. Тот берет клятву с Семена и его жены в том, что те никому не расскажут о происшедшем. Что же происходит? Вот, господа присяжные, насколько нравственными личностями является Семен Волохов и его жена. Только что поклявшись перед образом, они через полчаса нарушают эту клятву. Представляю вам судить, насколько можно доверять этим личностям в их показаниях.

Господа присяжные, я ожидаю от вас строгой правды, строгого анализа. Перед вами женщина, шесть месяцев томившаяся под тяжелым обвинением. Девять лет в горе прожила она с мужем, еще худший конец ожидает эту нравственную личность. Невольно преклоняешься перед таким горем.

* * *

Подсудимая была оправдана.

Дело Дмитриевой и Каструбо-Карицкого

В качестве обвиняемых по настоящему, делу, кроме Дмитриевой и Карицкого, были привлечены врачи П. В. Сапожков и А. Ф. Дюзинг, а также Е. Ф. Кассель.

Дмитриева и Каструбо-Карицкий обвинялись в краже процентных бумаг и в незаконном проведении изгнания плода (аборт). Врачи Сапожков и Дюзинг — в оказании содействия и помощи при изгнании плода. Е. Ф. Кассель — в недонесении, укрывательстве преступления и частично — в соучастии в преступном изгнании плода.

Обстоятельства настоящего дела весьма подробно излагаются и анализируются в речах защитников, три из которых (из пяти) приводятся. В связи с этим здесь дается лишь краткая справка об общих чертах дела.

22 июля 1868 г. в полицию было заявлено о хищении разных процентных бумаг на сумму около 39 тысяч рублей у некоего Галича. Бумаги похищены путем вскрытия письменного стола, где они находились, с использованием подделанного ключа. Розыски полиции не дали никаких результатов. Наконец, через три месяца после заявления полиции Галич узнает, что какая-то женщина некоторое время назад продала некоему Морозову два билета внутреннего выигрышного займа. Женщина эта назвалась Буринской. Кроме того, примерно в это же время на станции железной дороги были найдены 12 купонов этого же займа. Владелицей их оказалась та же женщина, но назвавшаяся уже Дмитриевой. Дмитриева была племянницей Галича. Подозрение в краже после этого пало на нее. Дмитриева вначале не признавалась в предъявленном ей обвинении. Затем, под тяжестью улик, вынуждена была признаться. Однако в ходе следствия она изменила показания, отказавшись от всего ранее показанного ею, оговорив при этом в преступлении Каструбо-Карицкого, с которым у нее длительное время были интимные отношения. Одновременно с этим она созналась и в том, что Каструбо-Карицким было произведено незаконное, помимо ее желания, изгнание у нее плода (аборт). Проведенным дальнейшим расследованием была установлена причастность к совершению последнего преступления врачей Сапожкова и Дюзинга. В ходе следствия было также установлено укрывательство этого преступления со стороны Кассель.

По делу были проведены судебно-медицинские экспертизы и допрошено большое количество свидетелей. Ряд свидетельских показаний уличали Дмитриеву в совершении преступления и непричастности к этому делу Каструбо-Карицкого. Другими свидетелями устанавливалась виновность последнего и в проведении изгнания плода и в краже. В ходе предварительного и особенно судебного следствия выявились многочисленные противоречия в показаниях подсудимых. Вследствие резкого расхождения в показаниях, и, естественно, в интересах дела мнения защитников также резко расходились по одним и тем же вопросам. Более того, защитниками в данных речах использован прием защиты одного подсудимого путем обвинения другого и наоборот. Это придало защитительным речам характер глубокой и острой палемичности, а также оказало влияние на детальнейшее исследование всех обстоятельств по делу, даже не имеющих для его разрешения существенного значения. В данном Сборнике приводятся защитительные речи А. И. Урусова (в защиту Дмитриевой), Ф. Н. Плевако (в защиту Каструбо-Карицкого) и В. Д. Спасовича (в защиту "Дюзинга). Речи Н. П. Городецкого (в защиту Сапожкова) и Киреевского (в защиту Кассель) в основном воспроизводят тезисы и положения, использованные в защитительных выступлениях Урусова, Плевако и Спасовича и ничего не дают нового по сравнению с тем, что имеется в речах первых трех защитников. Эти речи (Городецкого и Киреевского) в Сборнике не публикуются. Речи Урусова, Плевако и Спасовича печатаются в одном месте одна за другой в целях большего удобства их восприятия.

Дело слушалась Рязанским окружным судом 18–27 января 1871 г.

Речь А. И. Урусова в защиту Дмитриевой

Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вот уже восемь дней сряду, как дело, почти беспримерное по своей продолжительности и далеко еще не оконченное, разбирается вами с тем терпением и неуклонным вниманием, которые, конечно, должны быть отнесены к числу самых наглядных заслуг присяжного института; к числу таких гражданских заслуг, которые упрочивают навсегда за этим дорогим для нас учреждением энергичное сочувствие русского общества. В течение восьми дней представители всего местного общества с напряжением следят за ходом процесса. В течение восьми дней подсудимым даны были всевозможные средства к оправданию… мало того, что возможные, но было читано и говорено много лишнего, чего по закону бы не следовало говорить. Но если все это отняло много времени, то, по крайней мере, исчерпало, кажется, до дна содержание дела. И вот, наконец, наступает торжественная минута, когда вы должны оказать свое слово перед обществом.

Можете ли вы на основании представленных доказательств сотворить суд по правде, ограждая вверенные вам интересы общества?

Есть одно чувство, господа присяжные заседатели, которое как бы воочию перед вашими глазами, словно возвышалось над этим уголовным процессом, чувство величественное И гордое — это чувство общечеловеческого равенства, равенства, без которого нет правосудия на земле! Пусть все двенадцать граждан, занимающие теперь места присяжных заседателей, проникнутся убеждением, что лишь созданием равенства всех людей перед законом творится правда, и тогда они безбоязненно, спокойно отнесутся и к слабым и к сильным мира сего. Посмотрите кругом себя: теперь на наших глазах уже многое изменилось. Мыслимо ли было несколько лет тому назад, когда еще не существовали уставы 20 ноября 1864 г., чтобы стоящий перед вами Карицкий, полковник, губернский воинский начальник, лицо сильное в небольшом губернском мирке, украшенный всякими знаками отличия, сильный связями и знакомством, был предан суду по такому делу? Конечно, об этом и мечтать иногда было бы не совсем удобно. На наших глазах мысль о равенстве людей перед законом из области небезопасных мечтаний немногих лучших людей перешла в действительность. Я думаю, что от каждого из нас зависит в значительной степени, чтобы убеждение, в которое он верит, проходило в жизнь, конечно, не без борьбы. Суд присяжных представляет собой одно из превосходных учреждений, посредством которых убеждения людей из области мысли переходят в действительную жизнь, становятся силой, дают себя чувствовать всякому. Вот почему часть общества ведет против правосудия самую упорную борьбу. Но никогда она не бывает такой ожесточенной, как в делах, подобных настоящему. Дело это, действительно, принадлежит к числу редких, но не по преступлениям, в которых обвиняются подсудимые, — преступления самые обыкновенные, — а по тем затруднениям, по тем тормозам, которые встретило правосудие в отношении лиц, стоящих выше простых смертных. Я думаю, что всякому, кто слушает дело, кто прочтет его, придется не раз спросить: да что же за причина тому, что дело так медленно тянулось на предварительном следствии (с 1868 по 1870 год) и так медленно идет на судебном? Ответ: потому что это дело, как вы сами могли заметить, представляет чрезвычайно сильную борьбу против правосудия. Такое сильное сопротивление любопытно наблюдать, хотя, конечно, оно замаскировано, но я постараюсь раскрыть перед вами некоторые из тайных пружин дела, а о других я вам, жителям Рязани, считаю излишним говорить — вы их знаете лучше меня. Когда подсудимый вооружен умом послушным и хитрым, когда он располагает обширными средствами, когда чувствует за собой сильную сочувственную поддержку губернских верхов… (в публике движение) ему нет расчета сдаваться, нет расчета приносить повинную! Напротив, он надеется дать сильный отпор. Искусно устроив свою защиту, он идет на суд, в сущности не страшный. Но, по крайней мере, то хорошо, что он сознает необходимость стать перед обществом лицом к лицу, что он не может взобраться на такую высоту, где не могло бы его настигнуть правосудие и потребовать от него ответа. В моей речи я буду иметь случай указать на тормозы, которыми задерживалось движение правосудия, пока Московская судебная палата не разрушила одним ударом надежды на эти тормозы, предав суду всех обвиняемых, без различия званий и положений. Какой бы ни был исход процесса, но это проявление самостоятельности высшего судебного учреждения Московского округа — явление отрадное, доказывающее, что равенство всех перед законом существует не на бумаге только, но и в действительности.

Обстоятельная речь представителя обвинительной власти, товарища прокурора Московской судебной палаты, до известной степени облегчает мою задачу, так что я могу не излагать перед вами подробно все обстоятельства, только что возобновленные в вашей памяти. Но тем не менее, я считаю себя обязанным, присяжные заседатели, обратиться ко многим из тех обстоятельств, которые уже были рассматриваемы, с тем, чтобы, по возможности, представить вам их в том свете и в той группировке, как они должны быть. Поэтому я предполагаю останавливаться не столько на подробностях, уже изложенных вам, сколько на тех выводах, которые вытекают из обстоятельств дела. Прежде всего, когда разбирается дело, подобное настоящему, самые естественные вопросы, которые, конечно, должны возникнуть прежде других, следующие: правду ли говорит Дмитриева и справедливы ли возражения Карицкого? Для меня настоящий процесс сводится к этим двум вопросам. Я разделяю подсудимых на две категории. К первой относятся Дмитриева и Карицкий, ко второй — все остальные люди, служившие орудием преступления, наперстники, лица без речей… В какой мере они действовали сознательно, для меня безразлично, и вы это разрешите по соображениям доводов их защитников. Итак, интересы моей защиты сводятся к разрешению противоречий, вытекающих из показаний Дмитриевой и Карицкого. Моя задача — та, которую я имею в виду, — будет исполнена, если я сумею объяснить вам внутренний смысл противоречий, разъясню перед вами планы противной стороны и способы, к которым она прибегает для достижения своих целей. Силу и значение сознания Дмитриевой вы могли уже оценить из речи прокурора. Значение возражений Карицкого представляет для меня предмет еще не вполне исчерпанный. Сознание Дмитриевой составляет краеугольный камень всего дела. Заметьте, что если бы Дмитриева изменила свое показание, если бы она пошла на стычку с подсудимым Карицким, то до известной степени возможно допустить предположение, что и самое дело никогда не дошло бы до суда в настоящем своем объеме. На суде могло бы быть возбуждено сомнение во всех фактах обвинения. Сомнение в факте кражи, сомнение в факте выкидыша, и таким образом могло бы оказаться, что общественное правосудие было бы сбито с толку и обмануто. Тогда между защитниками могла бы образоваться известная солидарность: отрицание или сомнение могло бы оказать пользу всем подсудимым. Где сомнителен факт, там невозможно обвинение. Тогда не представилось бы мне печальной необходимости поддерживать обвинение Карицкого, защищая Дмитриеву. Сознание Дмитриевой, ее оговор прежде всего ведут к ее же обвинению и в то же время к уличению Карицкого. Я буду поддерживать это сознание, я ему верю и сохраняю надежду, что за, меня будет общественное мнение. Дмитриева поступила необыкновенно честно с самоотвержением, почти небывалым в практике уголовного правосудия, она всецело, до мельчайшей подробности, признала такие обстоятельства, которые прямо ведут к ее обвинению; признала и такие, которые представлялись, на первый взгляд, чрезвычайно опасными (например, записку), и все это без обиняков, без трусливых уверток, без той лжи, которая, произнесенная публично, режет ухо, как фальшивая нота. В этом отношении как поучительно сравнить ее поведение на суде с поведением Карицкого! Мне кажется, что она, в глазах людей, ценящих честность, многое искупила таким самоотверженным сознанием, много сделала для примирения себя с общественной совестью. Прежде всего, присяжные заседатели, скажу два слова об обстоятельстве, которое, естественно, возбудило ваше внимание. Вы спрашиваете, вследствие каких причин Дмитриева возвела на Карицкого такое обвинение, если это обвинение клевета, как он утверждает? На этот вопрос Карицкий отвечал вчера, ссылаясь по своему обыкновению на предварительное следствие, то есть на то самое следствие, которое Московская судебная палата признала неудовлетворительным, упустившим многое, что, будучи исследовано своевременно, могло бы послужить к уличению Карицкого: "Все это разъяснено предварительным следствием". Но ведь это не ответ. Ваш вопрос, видимо, застал Карицкого врасплох и попал в больное место… Мы менее всего готовы возражать на самые простые вещи, а хитрые придумываем легче. Потом Карицкий стал говорить, что оговор Дмитриевой объясняется тем, что ей приятнее выдавать за своего любовника лицо столь высокопоставленное, чем кого-нибудь другого… Объяснение тоже весьма плохое. Начать с того, что слишком частое упоминание о "высоком положении" полковника производит довольно странное впечатление. Нельзя не заметить, что высота положения Карицкого — понятие очень относительное. Мало ли положений на свете гораздо выше, да и те не страдают таким страшным иерархическим самообольщением. Конечно, в среде губернских властей положение воинского начальника довольно видное, но искать в этом положении разгадку всех недоразумений, возбуждаемых обвинителем, чрезвычайно странно. Судите сами, господа присяжные заседатели, насколько имеет значение подобный ответ. Наконец наущение врагов (каких врагов, где враги?) — это общее место, которое в данном случае лишено всякого смысла, так как, не об одном враге Карицкого здесь и помину не было, а родственники Дмитриевой — самые близкие к нему люди. Итак, вопрос: из-за чего бы Дмитриевой клеветать на Карицкого, так и остался неразрешенным. Он усложняется еще тем соображением, что Дмитриева своим сознанием топит самое себя, признаваясь в столь важном преступлении, как вытравление плода. Оговаривай она другого, выгораживая себя, оно было бы понятно, так как такие побуждения часто руководят подсудимыми, но ведь Дмитриева не говорит, что один Карицкий украл деньги, и если бы она только стремилась погубить его, то ей ничего не стоило бы сказать это. Она не говорит, что он против ее воли произвел выкидыш; если бы она оговорила его из злобы, она должна была бы сказать это, а между тем она не скрывает, что выкидыш произведен с ее ведома и согласия, что она сама просила об этом врачей… Так не действует слепая вражда и дружба. У Дмитриевой дети; губить себя для того, чтобы повредить Карицкому, да и то еще не наверное, губить себя, зная, что против Карицкого мало вещественных улик — это психологическая невозможность. Карицкий отвечал на предложенный ему вопрос, что Дмитриева могла питать к нему злобу за то, что он убедил ее сознаться… Допустим эту злобу, но и тут встречаем то же неумолимое противоречие. Если Дмитриева хотела мстить Карицкому sa то, что он уговорил ее принять на себя кражу, то, во-первых, совершенно достаточно было изменить это признание, рассказав о том, как происходил в действительности сбыт билетов Галича. Этот рассказ ничем не был опровергнут на суде и когда дойдет до него очередь, то я докажу его несомненную истинность. Этим рассказом фигура Карицкого выдвигалась из тени в яркую полосу света и оказывалось, что уже в июне месяце, в самый месяц кражи, он через сестру вызывал Дмитриеву в Рязань для предложения о сбыте билетов. К чему же тут было примешивать выкидыш? Далее Карицкий старался бросить тень на Костылева и других, которые будто бы уговаривали Дмитриеву. Господа! Эти недостойные инсинуации не заслуживают возражения. Честное имя Костылева слишком хорошо известно всей Рязани, и, конечно, не Карицкому его поколебать. По способу защиты судите о характере лица. По правдивости Карицкого относительно таких фактов, как связь с Дмитриевой, присылки солдат и пр., судите о его правдивости в остальном. Итак, несмотря на свой ум, изощренный сознанием надвигающейся на него опасности, несмотря на продолжительное время, когда Карицкий мог обдумывать и обдумывал свою защиту, несмотря на все благоприятные условия, которые его окружали, он не мог представить ни одного сколько-нибудь обстоятельного объяснения против простого, безыскусственного, выстраданного рассказа Дмитриевой, который им назван с цинизмом, изобличающим его бессильное раздражение, не просто ложь, а наглая ложь! Карицкий не без основания выступил на суде с уверенностью, что судебное следствие докажет несправедливость возводимого на него обвинения. Что такое судебное следствие? Проверка материала, собранного предварительным следствием. Все предварительное следствие проникнуто убеждением в невиновности Карицкого, оно как бы отстраняет его, оставляет в тени, наконец, оно вовсе не привлекает его к суду, как вдруг судебная палата наложила на него свою руку. Но уверенность Карицкого уступает место сильному раздражению при появлении недопрошенных на предварительном следствии свидетелей. Это понятно: новые показания, разноречия, обнаруживающиеся здесь на суде, новые свидетели — все это, сгруппированное с некоторыми отрывочными фактами, бросает проблески света на дело. Подождите несколько минут, всмотритесь пристально, и дело еще разъяснится, и ваша совесть найдет себе опору в фактических выводах. Не только то истина, что можно тронуть руками… Приступаю к рассмотрению факта кражи. Я прошу вас припомнить, что 19 июня 1868 г. Карицкий был в гостях у Галича в деревне, в день рождения его покойной жены. Галич, вероятно, и в то время отличался тем самым беспорядком в ведении своих дел, который обнаружился в его показаниях на суде. Он не знал счета своим деньгам, знал только, что они лежат в пачках, а пачки клал в простой письменный стол в кабинете. Вы помните, что Карицкий ночевал в этом самом кабинете и, по справедливому замечанию товарища прокурора, ночевал один, как почетный гость. Сам Галич гофрит, что хотя постелей было несколько, но что, кроме Карицкого, кажется, никто не ночевал, Впоследствии в передней нашли ключ, свободно отпиравший ящик, где лежали украденные деньги. Откуда взялся этот ключ — неизвестно, но, оставляя его в передней, вор довольно искусно наводил подозрение на прислугу. Как видно из показаний умершей жены Галича, похищенные деньги не проверялись с мая месяца и проверялись ли даже в. мае — неизвестно. Так, из показания Галича, который представляет собой воплощенную забывчивость, быть может, вполне безыскусственно, сквозь целый лес непроходимых противоречий, видно, что он ездил в мае месяце в Воронеж, что он в то-время, по показанию его жены, возил с собой банковые билеты, а в июне месяце, прибавил Галич на суде, "я брал только одни серии, которые хотел поместить в банк, но не поместил, потому что нашел невыгодным, и повез их обратно". Следовательно, с мая по июнь, когда обнаружилась кража, похищенные деньги не были проверены. Из собственного показания Галича видно, что в бумагах его происходит страшный беспорядок. Проверка произошла только тогда, когда потребовались деньги на приданое дочерей. Итак, не подлежит сомнению, во-первых, что 19 июня Карицкий был у Галича в деревне, ночевал в кабинете, где были деньги, ночевал, по всей вероятности, один и что после его отъезда найден неизвестно кому принадлежащий ключ, отпиравший без звона ящик письменного стола. Не подлежит сомнению также то, что 19 июня Дмитриевой в деревне Галича не было. Хорошо. Добытые факты отложим пока в сторону и пойдем далее. Кража, по предположению Галича, совершена в июле и притом в Липецке. Разберем это предположение по частям. Почему в июле, а не раньше? А потому, отвечал Галич, что я проверял пачки за две недели до похищения, то есть в начале июля. Аргумент веский. Но знаете ли вы, когда он впервые явился на свет? 5 мая 1870 г., то есть в то. время, когда Карицкому необходимо было предпринимать разные меры против показания Дмитриевой. Ни в объявлении следователю от 27 июля 1868 г., ни в одном из показаний, данных в течение всего времени от 27 июля 1868 г. по 5 мая 1870 г., он вовсе не приводит этого обстоятельства, говорящего в пользу Карицкого. Но значение этого показания уничтожается сравнением с показанием умершей Марии Галич, которая говорит в протоколе от 14 августа 1868 г., что процентные бумаги видели за полтора или за два месяца до кражи, а не за две недели. Вы припомните при этом, что главным лицом в хозяйстве, по показаниям самого Галича, была его жена. Далее, из ее же показания видно, что в мае Галич возил в Воронеж только пятипроцентные, а не выигрышные билеты (а в украденной пачке были те и другие вместе), а Галич показал, что в начале июля, то есть за две недели, он возил в Воронеж одни только серии, следовательно, не ту пачку, которую у него похитили. Выходит, что до 24 июля не было никакого случая, по поводу которого проверялось бы наличное количество денег или содержание пачек. Впрочем, и сам Галич себе противоречит: теперь он сам говорит, что проверял число пачек, а не деньги, а тогда говорил, что видел похищенные бумаги, то есть содержимое пачек, а не одни пачки. Самое число пачек и содержание их также нельзя считать постоянным и неизменным: деньги вынимались, опять вкладывались кое-как и неизвестно где записывались на каких-то бумажках. 24 июля вышел случай проверить все деньги — нужно было выдать приданое дочери перед отъездом в Москву, и вот обнаружился дефицит в 38 500 рублей. Это вовсе еще не значит, что деньги похищены накануне или за несколько дней. Могло пройти много времени до обнаружения пропажи, если бы не случай — приданое дочери. Заключаю: время совершения кражи не известно. Утверждение, что она произошла после июня, лишено основания, и по времени, когда оно высказано, заставляет подозревать предвзятое намерение помочь Карицкому.

Разбираю второе положение Галича: кража совершена в Липецке, а не в деревне. История этого показания следующая: в объявлении 27 июля, поданном через дня три после обнаружения кражи, Галич говорит совершенно определенно, что деньги оставлены были в столе кабинета в деревне (а не в Липецке). Мало того, он высказывает подозрение на Ивана Ратнева, своего слугу, и настолько ясно формулирует подозрение, что Ратнева заключают под стражу. Возможно ли думать, что теперь, по прошествии почти трех лет, Галич, отличающийся такой замечательной слабостью памяти, вообще лучше помнит все, что происходило в июле 1868 года, чем в то время? Мария Галич, также в 1868 году, в августе, показала, что помнит, как положила деньги в ящик стола в кабинете, в деревне. Следовательно, не подлежит сомнению, что кража совершена не в Липецке, а в деревне, но неизвестно когда. Но зачем же, быть может спросите вы, Зачем было Галичу менять свое показание и переносить место действия в Липецк! Как зачем? Очень понятно: в Липецке была Дмитриева, а в деревне не была ни 19 июня, ни 23 июля, то есть в то время, когда кража случилась и когда она обнаружилась. А Карицкий не был в Липецке, а в деревне 19 июня был. Интерес его заключается в изменении времени кражи — и вот является показание 5 мая 1870 г. о мнимой проверке за две недели; в изменении места — и вот на сцене Липецк; в изменении лица — и вот мнимое сознание Дмитриевой.

Позднейшее показание о вероятности кражи в Липецке носит на себе следы несомненной искусственности: Галич не помнит, отдал ли похищенную пачку жене. Не совсем хорошо помнит, отдал ли 38 500 рублей или нет. Допускаемая возможность, что кража случилась 16 или 17 и что жена скрыла, чтобы его не беспокоить. Очевидный вздор, потому что не все ли равно беспокоить 23 или 17 июля, а искать 38 тысяч рублей довольно естественно в то время, когда хватишься пропажи. Вообще показание Галича так богато противоречиями, что останавливаться на нем далее я считаю излишним. Недаром же этот свидетель целый день простоял под огнем перекрестного допроса, на что с такой горечью сетовал защитник Карицкого. Но в то время, пока деньги Галича находятся в безвестном отсутствии, посмотрим, что делает Карицкий. Летом 1868 года обнаружилась какая-то растрата казенных денег или квитанций. Свидетели, приведенные сюда прямо из канцелярии воинского начальника, показывают, что сумма была самая незначительная. Некоторая доля скептицизма, может быть, допущена относительно этой группы свидетелей, показывающих о своем начальнике, хотя и находящемся не за решеткой, но и не на свободе. Я не знаю, Как далеко простирается чувство и догма военной дисциплины, но знаю, что она в естественной природе человека многое переделывает на свой лад. Как бы то ни было, дело не разъяснило, сколько именно казенных денег было растрачено в ведомстве Карицкого, но ведь вы знаете, что с казной не шутят; растрата большого или малого количества денег преследуется одинаково строго; тут, конечно, было следствие… во время которого нередко бывают нужны деньги, например для разъездов… В июле Дмитриева, жившая все лето у своего отца в деревне, получает письмо из Рязани от сестры Карицкого (существование этого письма не было никем отвергнуто на суде), где ее приглашают приехать под предлогом бала… Оказалось, что сестра Карицкого просила Дмитриеву приехать под вымышленным предлогом, чтобы она взяла на себя продажу нескольких билетов, принадлежащих Карицкому, который находится в затруднении, но желает, чтобы это затруднение не оглашалось. Что же, ведь все это очень просто и натурально! В августе Дмитриева едет в Москву с тем, чтобы продавать эти билеты. С ней едет Карицкий. Этот факт не подтверждается доказательствами, потому что Карицкий скрылся, не выходил из вагона первого класса, а Дмитриева и Гурковская ехали во втором; поезд был ночной, следовательно, очень естественно, что можно было доехать до Москвы и не видеть никого. Время было выбрано с той же обдуманностью, с которой брошен ключ в передней, добыто сознание Дмитриевой, впоследствии составлены записки, — тот же пошиб. Характеристическая подробность рассказа Дмитриевой о том, как она хотела пересесть к Карицкому в первый класс, подтверждается свидетельницей Гурковской, которая полагала, что Дмитриева просила начальника станции переменить ей билет второго класса на первый, по поводу чего Гурковская упрекала ее: "Пригласили меня ехать, а сами уходите…". Когда Дмитриева осталась. В опровержение того обстоятельства, что он ездил в августе в Москву, Карицкий не нашел возможным доказывать свое алиби какими-нибудь показаниями лиц, с которыми он в то время виделся бы, а ведь кажется, что тут особенно трудного? Нет, он распорядился лучше: его собственная канцелярия, в лице правителя и других, изготовила ему какое-то свидетельство, удостоверяющее, что он в такой-то период ни на кратчайшее время не выезжал из Рязани, как оказалось, прибавляет успокоительно канцелярия, по справкам в книгах. Объяснения, данные по этому поводу свидетелем Тропаревским, при всей своей внушительности, не отличаются правдоподобием. Он не мог указать на закон, возбраняющий воинскому начальнику отлучаться на один день из города, но старался объяснить, что каждый день могут быть важные доклады, что в отсутствие воинского начальника непременно заменяют его, что иначе и быть не может. Свидетель и Карицкий с большим оживлением описывали положение воинского начальника, который — почти комендант города, так что в случае опасности должен спешить на место принять меры; мало ли что может случиться, и он должен быть готов в каждую минуту и прочее. Но несмотря на все усилия Карицкого и его свидетеля, им едва ли удалось вселить во всех убеждение в страшной важности и ответственности воинского начальника. Слава богу, Рязань не в осадном положении. Какие тут катастрофы, где могли бы проявиться блестящие способности воинского начальника во главе местных войск. Ничего этого не было, и незачем было все это рассказывать. Никаких опасностей не предвиделось, никаких ужасов не было и в помине, все обстояло благополучно. Юрлов и Рбновленский по приговору суда, под председательством того же Карицкого, были уже давно расстреляны, следовательно, ничто не мешало ему съездить в Москву для необходимых денежных операций. Тропаревский не мог привести закона, по которому воинскому начальнику запрещалось бы выехать, да кажется такого закона и нет; но если бы он и был? Мало ли законов, которые существуют, по чьему-то выражению, не для того, чтобы попирать их ногами, а для того, чтобы осторожно их обходить… (смех).

В Москве, в конторах Юнкера и Марецкого, не купили билетов у Дмитриевой, сказав ей, что они предъявленные. Нигде не разъяснили ей смысла этого выражения, нигде, как видно из дела, не говорили ей, что билеты краденые. Она могла знать, что у дяди украли деньги, но ей никто не сообщил номера украденных билетов. Факт, что билеты не могли быть проданы в Москве, обращают обвинением в улику против Дмитриевой: она должна была понять, что если билеты стесняются купить, следовательно, они краденые, говорит обвинение. Обвинение ошибается. Банкирская контора может в известное время не покупать ту или другую процентную бумагу по различным причинам: предвидя ее понижение или по недостатку наличных денег, назначенных на другую операцию. Конторы покупают билеты по биржевой цене и вообще не торгуют, как на толкучем рынке: или покупают, или отказывают. Так, например, за неделю до объявления Франко-Германской войны московские банкиры получили телеграмму из Берлина о приостановке покупки; вообще ожидалось огромное понижение всех бумаг, которое и произошло вследствие биржевой паники. Следовательно, отказ конторы или двух контор ничего еще не доказывает. Наконец, если Дмитриева виновна в укрывательстве, потому что не догадалась о. происхождении билетов, то почему не привлечены к суду конторы Юнкера и Марецкого, знавшие наверное, по официальным сведениям, что предлагаемые им билеты именно те самые, которые украдены у Галича?

Вот первая улика против Дмитриевой по обвинению ее в укрывательстве краденого. Кажется, она разъяснена настолько, что можно перейти ко второй — к продаже билетов в Ряжске с наименованием себя непринадлежащей ей фамилией Буринской. Разбирая эту улику, я должен опять просить вас вспомнить, в каких отношениях Дмитриева стояла к Карицкому: четырехлетняя связь дала ему тот неоспоримый авторитет, который так легко приобретается натурой черствой и упорной над слабым и впечатлительным характером женщины. То высокое положение, о котором так охотно говорит Карицкий, в глазах Дмитриевой было совершенно достаточной порукой в том, что он, Карицкий, ничего бесчестного совершить не может. Могла ли прийти ей мысль о том, что Карицкий воспользовался деньгами ее дяди. Конечно нет: такое подозрение она не могла допустить относительно Карицкого, и он был слишком умен, чтобы доверившись ей, стать от нее в известную зависимость. Если бы Дмитриева совершила кражу, то она не могла бы скрыть ее от Карицкого, но что Карицкий никогда не признался бы ей в своем преступлении — это также логически неизбежно. С этим признанием он утратил бы в глазах ее свой авторитет, и повторяю, подвергал бы себя опасности в случае первой размолвки, давая ей против себя оружие. Просьба Карицкого о том, чтобы продажа оставалась тайной, также не может быть поставлена в вину Дмитриевой: в положении Карицкого неприятно разглашать затруднения, вынудившие его будто бы продавать свои билеты. Впрочем, что Дмитриева не придавала особенного значения этой тайне, не подозревая в ней ничего особенно важного, мы увидим из показания Соколова.

Рассмотрев характер отношений Дмитриевой к Карицкому, возвращаюсь к поездке в Ряжск.

В Ряжске Дмитриева продает билеты, подписывается Буринской, но вслед за тем на станции, в присутствии совершенно незнакомых офицеров, громко рассказывает, что она кажется сделала глупость, подписавшись чужой фамилией, и тут же расписывается в книге станционного начальника настоящей своей фамилией: Дмитриева- Очевидно, что она действовала без всякого преступного умысла, совершенно не сознавая цели действий, которые были ей предписаны Карицким. Вот почему я полагаю, что вы не признаете ее виновной ни в укрывательстве заведомо краденого, ни в наименовании себя с этой целью не принадлежащей ей фамилией.

Следуя принятому мною плану, мы мысленно восстановили порядок событий с июня до ноября 1868 года. Теперь мы приближаемся к развязке, от которой нас отделяет только один эпизод, по моему мнению, чрезвычайной важности.

По возвращении из Ряжска, в конце октября или в начале ноября, Дмитриева продала Соколову в два раза 18 билетов внутреннего займа. На вопрос Соколова, знает ли об этом Карицкий, Дмитриева сперва спросила его, почему он это спрашивает, потом взяла с него слово, что сохранит ее тайну, и объяснила, что билеты продаются по просьбе Карицкого и принадлежат ему. Чтобы оценить всю важность вытекающих отсюда заключений, следует обратить внимание на время, когда происходил этот разговор, — за две или за три недели до начала дела, когда все кругом подсудимых было тихо и спокойно и ничто не предвещало приближения грозы. В это время, я думаю, Дмитриевой лгать на Карицкого не было никаких оснований, не было даже и тех неправдоподобных поводов, которые по мнению Карицкого, возникали после начала дела. Замечательно, что следователь не придал никакого значения этому обстоятельству и не занес его в протокол, как не идущее к Делу!

В половине ноября к Дмитриевой, которая с трудом оправлялась от родов — здоровая натура была испорчена ужасными пытками выкидыша, — приезжает дядя ее Галич с отцом, напавшие на след поездки ее в Ряжск. На другой день, вскоре после приезда Карицкого, Дмитриева приносит ему величайшую жертву, на которую способна женщина, всегда самоотверженная и увлекающаяся. Происходит сцена мнимого сознания, отец пригибает ее голову до земли: кланяйся же и тетке, проси прощения! — Она кланяется и плачет. Потом дядя едет к Карицкому обедать. Изобретательный ум Карицкого решает, что ее нужно выдавать за сумасшедшую, но, несмотря на то, что это представляется делом нетрудным, стратагема не удается, и прошение, прокурору выходит весьма аляповатой хитростью. С этого прошения начинается новый период в показаниях Галича; ему назначается роль, которая бедному старику совсем не под силу. Тут и нечаянное взятие билетов вместо модных картинок, и кража непременно в Липецке, и проверка билетов за две недели до кражи… Все это у него перепутывается в памяти, и без того не твердой, он беспрестанно забывает свою роль, и я полагаю, что режиссер решительно им не доволен.

Между тем 8 декабря 1868 г. Дмитриева была заключена под стражу в остроге, где и пробыла без малого два года. Здесь, в бесконечные часы тюремного одиночества, напало на нее тяжкое раздумье: одна, брошена всеми, всеми забыта… за что эти страдания? Человек, для которого она пожертвовала всем, покинул ее первый. Несмотря на те родственные чувства, которые связывали его с Дмитриевой, Карицкий ни разу не посетил ее в тюрьме. Он боялся, чтобы такое посещение не было впоследствии обращено против него в улику. Но если бы он чувствовал себя ни в чем не виноватым, конечно, ничто не могло бы помешать ему посетить свою несчастную родственницу. Любовницу свою он боялся посетить. Среди томящей смертельной тоски острожной жизни Дмитриеву начинает мучить раскаяние, перед нею с новой силой встает воспоминание о том ребенке, который был уничтожен Карицким, и вот с той порывистой страстностью, с тем полным забвением о себе, которые составляют главные черты в характере Дмитриевой, она решается сказать правду, всю правду — не щадя себя, не делая ничего вполовину.

Замечательное показание Костылева прекрасно передает нам душевное состояние Дмитриевой перед сознанием. Теплые, проникнутые страшней скорбью слова ее мужа подтверждают нам искренность этого сознания.

Я делаю невольное отступление, вспоминая о показании капитана Дмитриева. Еще не изгладилось потрясающее впечатление, произведенное его рассказом. Отец и муж, лишенный права видеться с женой и детьми, оскорбленный во всем, что дорого человеку, нашел в себе силу простить, забыть все прошлое: "Я просил у полковника Каструбо-Карицкого позволения повидаться с моими детьми, говорит он без всякой горечи, — мне дозволили", но под присмотром вахмистра, так что он не успел сказать ни слова детям наедине. Всегда верный себе, Карицкий невозмутимо отвечал, что он даже не знал, кто такой Дмитриев, так же как не знал фамилии Стабникова и существования записки, при чтении которой осенил, себя крестным знамением.

Возвращаемся к своему рассказу.

Дмитриева увидела, что она обманута Карицким и изверилась в нем. Последовала та нравственная ломка, за которою наступает страшная внутренняя тишина, отвращение к жизни, разочарование во всем. К этому присоединились физические страдания, кровь хлынула горлом — природа мстила за поруганные права свои. 14 января Дмитриева делает полное сознание: рассказывая о продаже билетов, переданных Карицким, она рассказывает тайну своих отношений к нему, упоминая о двукратной беременности, она признает, что первый ребенок был вытравлен, и заметьте: ни одной лазейки не оставляет она себе. Если бы сознание ее было искусственное, кем-нибудь нашептанное, преподанное в остроге, то в данном случае представляется весьма удобный случай, обвиняя другого, выгородить себя: она могла бы сказать, что вытравление произведено в состоянии ее беспамятства, помрачения ума; это было бы правдоподобно, так как беременность и родильный период зачастую сопровождаются неправильностями душевных отправлений. Но Дмитриева не щадит себя, и в рассказе, безыскусственная простота которого неподражаема, выдает себя головою. Является потребность страдания, посредством которого человек мирится с самим собой.

19 января была допрошена Кассель. Это показание замечательно в двух отношениях. Во-первых, оно содержит в себе заявление Кассель о том, что она ребенка не бросала, что Карицкий бывал довольно часто у Дмитриевой, что она в бреду говорила "Николай Николаевич, ты в крови, сюртук в крови…" Казалось бы, что тут и начинается интерес показания. Вы ожидаете, конечно, что проницательный следователь и присутствующий при допросе товарищ прокурора Соловкин ухватятся за этот факт и будут расспрашивать Кассель. Вы ошибаетесь: на том самом месте, где упоминается о бреде и о Карицком, протокол прерывается и следуют подписи следователя, прокурора и прочих. Но этого мало: того же 19 января составлен протокол о другом показании Кассель, где о Карицком и о бреде уже не упомянуто вовсе. Что же происходило между этими двумя показаниями, данными в один и тот же день? Какой невидимый тормоз остановил Кассель, когда она начинала сообщать подробности, ценные для правосудия и навсегда утраченные для него? Неизвестно. Отчего следователь не записал показания Соколова о принадлежности билетов Карицкому? Тоже неизвестно. Теперь на суде вы видите, что солидарность Кассель с Карицким простирается так далеко, что она не только умалчивает обо всем, что говорила против него на предварительном следствии, но даже, через своего защитника, представляет записку, которая, если бы была действительно писана для передачи ей, то прямо уличала бы ее в том, в чем она обвиняется, причем, однако, не сознается, — в знании и недонесении о преступлении Дмитриевой.

Показание 14 января было неожиданным ударом для Карицкого. Тут начинается усиленная деятельность, все пружины пущены в ход. Ошибка Карицкого заключалась в том, что он, не видевшись с Дмитриевой целый месяц, утратил свое влияние на нее, успокаивая себя мыслью, что не захочет же она губить себя вместе с ним. Но в человеке всегда остается больший запас добра, чем думают. Увидав слишком поздно свою ошибку, Карицкий по роковой логической необходимости должен был искать с ней свидания, чтобы попробовать снова подчинить ее своему влиянию. Карицкий отрицает свидание точно так же, как отрицает связь, отрицает присылку солдат, знакомство с Стабниковым, словом, отрицает все. Как ни странно такое поведение со стороны человека умного, но и в этой систематической лжи есть роковая ломка, независимая от воли лица. Как только Карицкий признает, что он был в связи с Дмитриевой, так обрушивается на него всей тяжестью целая цепь фактов, неразрывно связанных между собой. Средины нет; если он признает одно, логика фактов заставит его признать другое, и обнаружится соотношение между кражей и выкидышем. Внимательное изучение этих фактов убеждает нас в том, что они сцеплены не случайно, а какой-то неотвратимой необходимостью. Опасаясь неожиданных комбинаций, которые были бы вызваны признанием части истины, Карицкий заперся в безусловном отрицании. Такое положение имеет свои неудобства: так, если будет доказано, что из десяти случаев человек солгал в девяти, то можно со значительной степенью вероятности заключить, что он солгал и в десятом. Итак, свидание с Дмитриевой было необходимо. Оно и состоялось в цейхгаузе острога, что подтверждено свидетельскими показаниями Громова, Яро-польского, Юдина и Поповича. На этом пункте Карицкий потерпел полное поражение, хотя пытался дать отпор посредством показания Морозова; но неожиданное появление вызванного мною свидетеля Соколова уничтожило и эту последнюю надежду. Ложь Карицкого была обнаружена блистательно. И недаром пытался Карицкий отрицать свидание в тюрьме, оно непосредственно связано с самым замечательным эпизодом настоящего процесса, с вопросом о записке. Прошу вас, присяжные заседатели, обратить внимание на то, что само по себе свидание Карицкого с родственницей и хорошей знакомой в тюрьме не представляет ничего необыкновенного. Напротив, странно, что не было такого свидания, пока Дмитриева не сделала полного сознания 14 января. Но тайное свидание наедине представляло затруднения, последствия которых не замедлили обнаружиться для Морозова: он лишился места. К этому свиданию Карицкий подготовил такую штуку, которой нельзя не отдать должной похвалы. Комбинация, построенная на записке, предъявленной защитником Кассель, была мастерски обдумана и превосходно исполнена. Если она провалилась на суде, то никак не по вине Карицкого, который ничего, даже крестного знамения не упустил, чтобы придать ей значение ошеломляющего удара. Не только для публики, но даже опытному глазу с первого взгляда показалось, что записка эта решает дело в пользу Карицкого и топит Дмитриеву.

К сожалению, эффект продолжался недолго. Для полной оценки этого факта необходимо восстановить его обстановку. В конце февраля или начале марта, после того, как показание Дмитриевой дало новое направление делу, Карицкий в сумерки приехал в острог и прошел в цейхгауз, куда привели Дмитриеву. Здесь она увидала перед собою человека, когда-то горячо любимого, отца двух малюток, которым не суждено было испытать ласки своей матери, человека, четыре года имевшего в ее глазах величайший авторитет, преимущество ума, воли и положения. И что же? Этот человек стал упрашивать ее снять с него оговор, заплакал, рвал на себе волосы, унижался перед солдатом, которого в другое время мог бы за одну незастегнутую пуговицу бросить в тюрьму. Ослабленная болезнью, убитая тюремным одиночеством, в которое она была перенесена внезапно из среды, где пользовалась полным довольством, Дмитриева не выдержала. Сколько унижений, слез и молений со стороны человека; которому она так долго повиновалась, тронуло ее. Он просит снять с него оговор, "так как она во всяком случае будет обвинена", но как же это сделать? Тогда он предлагает ей написать записку, текст которой уже составлен им заранее. Но в этой записке оговариваются другие лица, и на это Дмитриева не решается; тогда он предлагает ей написать то, что вы выслушали с таким напряженным вниманием: скажите Лизавете Федоровне Кассель, чтобы она показала то-то и то-то на Карицкого… Эта редакция основана на очень тонком соображении: напиши Дмитриева — оговорила Карицкого ложно — хитрость была бы грубее; ей стоило бы сказать, что Карицкий как-нибудь вынудил или убедил ее отказаться от своего признания, и значение записки тотчас бы пало. Но здесь комбинация сложнее: Дмитриева убеждает Кассель дать показание, совпадающее с тем, что она действительно показала. От содержания новой записки она не может отказаться, а между тем она подорвет весь ее оговор против Карицкого. Личность последнего здесь в стороне. Записка эта должна была казаться Карицкому превосходным оружием, к которому можно прибегнуть в случае крайности. И действительно, что могло уничтожить в прах всю эту махинацию? Одна только, хотя и очень простая вещь, но редкая вообще, и на суде в особенности, а именно — сущая безбоязненная правда. Прежде чем передать записку, Дмитриева, заботясь о судьбе детей, просила Карицкого отдать ей 8 тысяч, которые он положил в банк. Карицкий изъявил согласие возвратить ей хоть сейчас 4 тысячи, а остальные после, но сперва просил записку. Недоверие ли вкралось в душу Дмитриевой или вспомнила она о том, как обманул ее Карицкий, втянув в дело о краже, но она отказала и оставила записку у себя. Вероятно, цена показалась Карицкому слишком высока, а может быть, деньги ему в это время были нужны, но вскоре эту записку Дмитриева из рук выпустила, а денег своих все-таки не получила: смотритель Морозов, правдивость которого, так же как и Стабникова, вероятно, вскоре будет предметом особого дела, вызвался вести переговоры с Карицким о возвращении денег и получил записку от Дмитриевой. С этого момента странствования записки облечены покровом тайны — лишь кое-где, сквозь прорехи, замечается ее движение. Записка адресована к неизвестному: "скажите Кассель" — кто же это достоин передать ей такую важную тайну, кто должен сжечь записку? Неизвестно. Из дела не видно ни одного человека, который пользовался бы таким доверием Дмитриевой, чтобы служить посредником между нею и Кассель. В то время, когда писана записка, между Дмитриевой и Кассель не было никаких близких отношений. За постоянное пьянство более чем за год до ареста Дмитриева отказала Кассель от должности. Кассель показала на суде, что записка эта была принесена к ней на дом неизвестным человеком в ее отсутствие 28 января 1869 г. Между тем странно, что никто из жильцов никогда не слыхал ни о записке, ни о том, чтобы кто-нибудь принес ее, ни о спорах по этому поводу между мужем и женой Кассель. О записке никем ни слова не говорится на всем предварительном следствии, и показание Кассель от 12 мая 1869 г. не носит на себе ни малейшего следа этой записки, точно ее в то время и не существовало. Наконец, мы узнаем об ее загадочной судьбе из показания свидетеля Стабникова.

Есть ли кто в Рязани, кто бы не знал почтенного старожила Стабникова? Нет, все его давно и хорошо знают. Не знает его один Карицкий. По словам Стабникова, записку он получил в мае 1869 года, когда Кассель перешла жить к нему на квартиру; с того времени записка хранилась у него, а на время своих многочисленных поездок он отдавал ее своей жене. Дел у Стабникова очень много: у него не один дом, как. заметила со справедливой гордостью Стабникова, у него много домов и в Рязани, и в Вильно, и в Варшаве. Разъезжая по этим домам, Стабникову решительно некогда было довести до сведения власти о записке, имеющей, по его собственному мнению, такое важное значение в деле. Он также не успел почему-то своевременно сообщить об интересных фактах, открытых ему Кассель. Замечательно также и то, что свидетель Стабников, будучи вызван Сапожниковым, показывает о записке, предъявленной защитой Кассель, и показанием своим вызывает теплую поддержку Карицкого; такая трогательная солидарность между подсудимыми не могла, однако, избавить свидетеля от некоторых, правда, незначительных неточностей. Так, по его словам записка хранилась у его жены, но жена на суде показала, что она и не слыхала о записке до августа месяца, когда получила ее в первый раз от мужа, и что муж вовсе не был знаком с Кассель до мая, тогда как, по его словам, она уже в марте увидела его впервые, рассказала ему всю подноготную. Нечего делать, приходится повторить слова самого Стабникова: недоверие! опять недоверие. Стабников объяснил, что число 20 января, поставленное на конверте, заставило его заключить о важности записки, так как ему было известно, что Кассель давала показание 19 января. Но и тут проницательность свидетеля оказалось неудачной. Цифры на конверте как вы заметили, грубо подправлены чернилами. Наконец, недурно устроена следующая западня: муж Кассель, незадолго перед делом, находясь под влиянием винных паров, отправился к Дмитриевой и предлагал ей купить за 5 руб. записку, которая, как вы слышали, и не могла быть у него, так как все время хранилась у Стабникова. Если бы Дмитриева поддалась этой новой ловушке, тот же самый Кассель был бы против нее свидетелем. Но Вера Павловна просто велела прогнать его, и хитрость не удалась. Конечно, как справедливо заметил прокурор, если бы записка имела значение, то она так не поступила бы. На суде Кассель, несмотря на свое ненормальное состояние, сохранил, однако, настолько присутствие духа, что отвергал свой визит Дмитриевой; но показания свидетельниц Акули-ны Григорьевой и Гурковской подтвердили самый факт с совершенной ясностью. Итак., вся иезуитская махинация с запиской, начиная от мнимого сожжения ее Морозовым до появления ея на суде, после показания Стабниковых, Кассель и объяснений Дмитриевой, рухнула в наших глазах.

Покончив с обзором фактов от самого начала дела до последнего эпизода и указав на внутренний смысл противоречий между показаниями Дмитриевой и Карицкого, я должен рассмотреть обвинение Дмитриевой в вытравлении плода. Я не хочу возобновлять еще раз слишком памятные подробности ужасной пытки, которую выдержала несчастная; не хочу вновь описывать эту отвратительную борьбу с природой; все это слишком болезненно врезывается в память, чтобы когда-либо изгладиться. Вы помните, в каком положении была Дмитриева, боясь лишиться доброго имени и убить своим стыдом стариков-родителей, она согласилась подвергнуть себя всем мучениям, при мысли о которых мороз проходит по коже.

Карицкий, отвергая свою связь, усиливался путем различных инсинуаций бросить тень то на того, то на другого из свидетелей: Ходили даже слухи, будто он выставил свидетелей, готовых показать о близких отношениях их с Дмитриевой. Говорили даже — но я отказываюсь тому верить — будто эти лица принадлежат к военному званию. Я никогда не позволю себе думать, чтобы человек, имеющий честь носить мундир русского офицера, мог являться на суд для того только, чтобы уверять, что он воспользовался ласками женщины. Я убежден, что нигде и никогда общество русских офицеров не потерпит поступка, который во всяком случае недостоин порядочного человека. Всякий согласится, что армия без чувства была бы только сборищем вооруженных людей, опасных для общественного спокойствия. Конечно, ничего подобного этим слухам не было на суде; что же касается грязных инсинуаций Карицкого и намеков или мнений, полученных из третьих рук, то все это комки грязи, пролетевшие мимо и оставившие следы на руках бросившего их. Карицкому все это нужно было для доказательства того, что он не был в связи с Дмитриевой. Если бы рассказ Дмитриевой не дышал правдой, находя подтверждение во всех обстоятельствах дела, достаточно было бы вспомнить письмо Дмитриевой, случайно попавшее в руки врачу Каменеву и начинавшееся словами: "Милый Николай, ты…", или хотя свидетельство Царьковой. Да разве все дело не наполнено подробностями, совокупность которых не оставляет ни малейшего сомнения в факте связи, известной, впрочем, всем и каждому в Рязани?

Что касается прокола околоплодного пузыря, то я обращу ваше внимание на следующие обстоятельства, подтверждающие рассказ Дмитриевой. В сентябре 1867 года, когда беременность Дмитриевой становилась уже очевидной, Карицкий увидал, что приближается минута решительной операции, и вот его жена, как видно из показания на суде его же свидетеля — Модестова, подтвержденного Карицким, уезжает в Одессу, где и остается. Таким образом, опустелый, обширный дом, занимаемый Карицким, представляется местом, удобным для произведения выкидыша, гораздо удобнее маленькой квартиры Дмитриевой. А этот страшный бред, когда женщина мечется, стонет, кричит: "Николай Никитич! Сними саблю, ты весь в крови. Ох, больно — прорвали пузырь…". Дрожь пробирает от этих слов. Прислушайтесь к ним, к этому воплю, ведь в них звучит правда, ведь нужно быть глухим, чтобы не слышать ее. И что же возражает на это Карицкий? Что женщина не называет своего любовника, и это с язвительной улыбкой. Руки опускаются при таком возражении.

Я разобрал содержание главных противоречий в показаниях Дмитриевой и Карицкого в их историческом порядке. Я старался осветить внутренний смысл этих противоречий. Не знаю, насколько удалось мне сообщить вам мое убеждение, но мне кажется, что эти противоречия ярко освещают характеры действующих лиц, а узнав характер человека, мы получаем понятие о его действиях и говорим, что такое-то действие в его характере. Конечно, Карицкий рассчитывает на недостаточность прямых улик, но время формальных доказательств прошло. Систематическая ложь подсудимого также улика, которая иной раз гораздо убедительнее, чем свидетель с его присягой, произнесенной одними устами. "Характер человека есть факт, — сказал вчера наш сотоварищ по защите, достойный русский адвокат и ученый, — самый важный факт, который обнаруживается на суде". Эти слова указывают на то значение, которое придается судом личной явке подсудимого перед присяжными. Как бы ни скрытен был человек, он себя выдаст, и в течение восьми дней подсудимые ознакомили нас с собой.

Моя задача кончена. Я отвергаю виновность Дмитриевой в укрывательстве краденого и в наименовании себя чужим именем; я отдаю на суд вашей совести вопрос о ее виновности в выкидыше. Всякое преступление искупляется теми страданиями, которые оно влечет за собой. Вера Павловна выстрадала так много, воля ее была так подавлена, сознание так глубоко и искренно, что я не знаю, что осталось карать человеческому правосудию? Каких страданий она еще не испытала? Господа присяжные! Щадите слабых, склоняющих перед вами свою усталую голову; но когда пред вами становится человек, который, пользуясь своим положением, поддержкою, дерзает думать, что он может легко обмануть общественное правосудие, вы, представители суда общественного, заявите, что ваш суд — действительная сила — сила разумения и совести, — и согните ему голову под железное ярмо закона.

Речь Ф. Н. Плевако в защиту Каструбо-Карицкого

Вчера вы слушали две речи, речь обвинителя и защитника Дмитриевой. По свойству своему последняя речь была также обвинительною против Карицкого. Когда они кончили свое слово и за поздним часом моя очередь была отложена до другого дня, признаюсь, не без страха проводил я вас в вашу совещательную комнату, не без боязни за подсудимого, вверившего мне свою защиту, оставил я вас под впечатлением обвинительных доводов, которые так щедро сыпались на голову Карицкого. Но за мной очередь, мне дали слово… И я с надеждой на свои силы приступаю к своей обязанности. Я верю, что вы не позволите укорениться в своей мысли убеждению, что после слышанного вами вчера нет надобности в дальнейшем разъяснении дела и нет возможности иными доводами, указанием иных обстоятельств, забытых или обойденных моими противниками, поколебать цену их слов, подорвать кажущуюся основательность их соображений.

Обвинитель и защитник Дмитриевой, каждый по-своему, потрудились над обвинением Карицкого. Если прокурор подробно излагал в ряду с прочим улики против Карицкого, то защитник Дмитриевой исключительно собирал данные против него. При этом защитник Дмитриевой не мог не внести страстности в свои доводы. Прокурор имел в виду одну цель: разъяснить дело — виноват или невиноват Карицкий и во имя обвинения, по свойству своей обязанности, односторонне группировал факты и выводы. Защитник Дмитриевой обвинял Карицкого и этим путем оправдывал Дмитриеву. У подсудимой, которую он защищал, с вопросом о виновности Карицкого связывался вопрос жизни и смерти: перенося петлю на его голову, она этим снимала ее с себя. Тут нельзя ожидать беспристрастной логики. Где борьба, там и страстность. А страстность затуманивает зрение. Между тем защитник Дмитриевой всецело отстаивал объяснение своей клиентки, следовательно, шел одной с ней дорогой, а потому и в его доводах господствовал тот же, не ведущий к истине образ мыслей. Разбор его слов оправдает мое мнение.

Законодатель оттого и вверил обвинение прокуратуре, что от частной деятельности не ожидал бесстрастия, необходимого для правосудия. Нет сомнения, что если бы обвинял тот, кто потерпел от преступления, то желание путем обвинения получить денежный интерес мешало бы беспристрастию, и интересы человеческой личности отдавались бы в жертву имущественному благу. Но насколько же сильнее, насколько опаснее для подсудимого, насколько одностороннее должно быть обвинение против него, когда его произносит другой подсудимый или его защитник, чтобы этим путем добиться оправдания! Поэтому строгая поверка, строгое внимание и отсутствие всякого увлечения должны руководить вами при оценке того, что вчера сказано защитником Дмитриевой в отношении к свидетелям, показавшим что-либо благоприятное для Карицкого. Тут были пущены предположения об отсутствии в свидетелях мужества, чести, памяти, ума, тут выступили намеки на расходы Кариикого во время допроса свидетелей; лжеприсяга и подкуп играли не последнюю роль.

Я не буду идти этим путем. Иначе понимаю я защиту и ее обязанность. Прочь все, что недостойно дела, которому мы служим, и задача упроститься, и в массе впечатлений и фактов, слыханных и указанных вами, останется немного главных и существенных вопросов.

Судебному следствию следовало проверить вопрос, виновен ли Карицкий в краже 38 тысяч, виновен ли он в том, что прорвал околоплодный пузырь Дмитриевой, подговаривал ли он докторов. Вот что было задачей дела. Как же ее проверило судебное следствие? Следствие вертелось главным образом около того, доказана ли связь Карицкого с Дмитриевой, виделись ли они в остроге и какая была причина Дмитриевой оговаривать Карицкого. Но нельзя не заметить, что будь доказана связь Карицкого, будь доказано, что он был у Дмитриевой в остроге, и имей мы налицо оговор Дмитриевой Карицкого, мы еще не приобретем несомненного обвинения. При наличности этих фактов только начинается вопрос: достаточно ли их для обвинения, можно ли на этом основании признать Карицкого виновным. Между тем обвинение излагает доводы, доказывающие, что связь и свидание были, и, соединяя их с оговором Дмитриевой, предполагает победу одержанной. Впрочем, мы можем объяснить себе и причину, почему на этих фактах останавливаются. Ведь, кроме этих данных следствие не дает решительно ничего. Событие кражи, подговор Дюзингом Сапожникова, прокол пузыря — не имеют ни в чем подтверждения, кроме слов Дмитриевой… Несуществующий факт не может иметь доказательств: от этого их нет и на них не указывают.

Обвинитель — прокурор и обвинитель — защитник Дмитриевой чувствуют слабую почву под ногами, поэтому они дают обширное место в своих речах соображениям неуместным в судебных прениях. Вспомните, что вы слышали. Вам говорили об особой важности дела, о высоком положении подсудимых, о друзьях и недругах их, готовых показать за и против обвиняемых. Говорили вам о том, что это дело решает вопрос о силе судебной реформы, решает болезненное недоумение общества, может ли суд справиться с высокопоставленными. Обвинитель не щадил похвал положению и известности защитников, связывал с этим возможность их влияния на общественное мнение и рядом указывал на свою малоизвестность. Унижение паче гордости, подумали мы. Говорили вам о слухах, ходящих в городе, что влияние сильных коснулось даже вас. Но венцом всего, последним словом обвинения были, конечно, знаменитые слова, сказанные вам вчера Урусовым. Вам говорилось о том, что великая идея равенства все шире и шире распространяется в обществе, и во имя этой идеи просили вас осудить Карицкого, если даже нет в деле достаточных улик, если не все доказательства ясны и полны. Со дня, когда на земле возвестили учение о равенстве и братстве, конечно, никому не удавалось сделать из него такого пристрастного, скажем прямее, такого извращенного применения.

Конечно, мимо пройдут эти потоки соображений, эти отвлекающие от дела фразы. Вы пришли сюда и обещали нам судить сидящих здесь подсудимых. Вы слушали, вникали и будете разбирать только вопрос о вине или невиновности их. Важность, положение лиц — вопросы, которые связываются с этим делом, — для вас чужды. Если бы от оправдания подсудимых зависел конец нового суда, вы все-таки оправдаете их, если, по совести, найдете это нужным. Не вопрос о том, быть или не быть суду, силен или слаб он в борьбе с подсудимыми, занимает нас: на этот путь вас не навлекут соображения моих противников. Каково бы ни было положение Карицкого в обществе, оно — его заслуга. Лишить его прав вы не дозволите себе без достаточных оснований. Во имя равенства сравните его с массой осужденных потому только, что он выработал себе выдвинувшее его положение в обществе, во имя братства, невзирая на бездоказательность обвинения, приготовьте ему по-братски позор и бесчестие — такую просьбу могло вам сказать только ослепление… такое толкование могло выйти от лица, которому чуждо или не известно учение, которое он здесь так старательно проповедовал. Вы иначе понимаете его, ваша совесть научит вас иначе применять его к житейским вопросам. Вы, конечно, носите его в себе таким, каким оно возвещено.

Обратимся после всего сказанного к тем частям речи, которые касаются действительных вопросов дела.

Я пойду сначала за речью прокурора. Я прошу извинения у вас, что слово мое тут будет перескакивать с одного предмета на другой без достаточной связи. Но когда преследуем врага, мы идем его дорогой. Прокурорская речь вводит меня в эту трудно удерживаемую в памяти пестроту. Когда покончу с этой оценкой улик, я снова вернусь к более правильному изложению защиты.

Обвинитель признает, что Карицкий бросил ребенка на мосту. Под мостом было бы безопаснее, но для этого нужно было спуститься в овраг. А это и долго, и заметно. Но, господа, чтобы мертвого ребенка спустить в овраг, зачем спускаться самому под мост? Достаточно кинуть с моста. А Карицкий, если бы это было его дело, не оставил бы трупа на дороге, не дал бы возможности сейчас же обнаружить преступление. Не ясно ли, что неопытная, нерассудительная, трусливая рука работала дело? И если припомнить, что Кассель призналась, что ребенка кинула она, то вряд ли остается сомнение, что это ее дело и что Дмитриева оговорила в этом преступлении Карицкого ложно. Затем, по этому вопросу прокурор не имеет никаких доказательств, а следовательно, и оснований обвинять Карицкого. Кассель и Дмитриева расходятся в часе рождения ребенка. Прокурор верит показанию Дмитриевой, а слову Кассель не доверяет. "Матери ли не знать часа рождения?" — говорит он. Матери всего менее знают, отвечаю ему я. Тут, когда начнутся родовые муки, когда мать борется сама со смертью, трудно сознавать не только время, но вообще действительность. И второе соображение обвинения не твердо, не опытно.

Оговор Дмитриевой о проколе, по словам прокурора, верен, точен и правдив. Карицкий берет у Дмитриевой уроки, как вводить зонд. Следовательно, ему это новое дело. Как кончится, — неизвестно. Однако он настолько смел и уверен, что не делает прокола у ней в квартире, где уже делались вспрыскивания и души и где, в случае неудачи, можно тотчас слечь в постель, а приглашает ее к себе, где ее могут встретить, где, в случае несчастья, легко можно обнаружить преступление, если Дмитриевой трудно будет уехать домой. Дышит нелогичностью, внутренней нецелесообразностью показание Дмитриевой, и я не могу согласиться с прокурором относительно его достоинства. Вопроса о цели оговора я здесь не разбираю. Оговор, его сила, связь Карицкого и острожное свидание я рассмотрю позднее, где будет оцениваться совокупность улик против Карицкого. Стабников, свидетель Сапожкова, не нравится обвинителю. Он показал много благоприятного Карицкому. В связи с его показанием обнаружились и записки Дмитриевой к Кассель. Показание его точно, подробно. Показание его подтвердила и Кассель. Как быть? Его заподозривают. Чтобы его сбить, прокурор и защитник Дмитриевой просят у суда (и получают просимое) вызова целой массы свидетелей. Гонцы от суда в полчаса собирают свидетелей, и показание Стабникова не рознится с ними, не теряет Цены. Слова Стабникова заносят в протокол, не скрывая намерения преследовать его за какое-то преступление, заключающееся в его показании. Но факт, что Кассель ему говорила о том, что прокол сделан врачом Битным, что Кассель показывала ему записки Дмитриевой, остался неопровергну-тым. Из слов Кассель, из слов жены Стабникова, вызванной в свидетельницы из числа публики, сидевшей в зале, опять-таки происхождение записок еще более подтвердилось. Стабникова, правда, иногда, разноречива с мужем. Но возможно ли помнить все мелочи жизни, особенно, когда не знаете, что помнить их надобно для какого-либо дела? Подозревать же сходство показаний и этих свидетелей в связи с темными предположениями о влиянии неуместно. Свидетели эти взяты по просьбе защитника Дмитриевой, солидарного с прокурором в обвинении Карицкого, взяты вдруг… Не вся же Рязань закуплена Карицким? Стабников даже и вызван не Карицким. Явление его на суд зависело от Сапожкова. Неужели, если бы здесь было подтасованное показание, Карицкий не вызвал бы его на суд?

Обвинительная власть, кроме разбора показаний свидетелей и оценки улик, ставит и те вопросы, которые необходимо иметь в виду при всяком преступлении, — вопросы о побуждении к преступлению. Для Дмитриевой они несомненны, хотя на них и нет указания у обвинителя. Беременность ей важна по отношению к мужу и по отношению к отцу и к кругу знакомых. Нет этих побуждений для Карицкого. Его отношения, если они были настолько секретны, что и теперь о них никто открыто не свидетельствует, ему не были опасны. Его лета и опытность, его средства, его праводавать билеты на проезд — все это могло ему, если бы нужно было скрыть беременность, указать другой безопасный путь исхода. Прокурор видит побуждение к выкидышу в денежном интересе Карицкого — получить от отца Дмитриевой наследство. Но богатство отца Дмитриевой сомнительно, и связь преступления с выгодами от наследства слишком отдалена.

Теми же, не выдерживающими критики соображениями освещает обвинитель и свидетелей по краже. Потерпевший от преступления Галич объяснил нам, что в июне, когда ночевал Карицкий, деньги были целы. Видел он их потом: и в начале, и в середине июля. Они лежали пачками, и число пачек было цело. Пропажа обнаружилась в июле; Галич помнит, как и когда он брал с собой деньги. Украденная пачка лежала отдельно, когда была в Липецке. В деревне деньги лежали вместе. В июле Карицкого у Галича не было, а Дмитриева была и в деревне, и в Липецке. Показание дает нам капитальный факт: Карицкий был в июне, деньги при нем и после него были целы; деньги пропали в июле, пропажа, по вероятному заключению Галича, случилась в Липецке; отнести ее ко времени возврата в деревню — менее вероятно. Но и там и тут с моментами преступления совпадает факт — пребывание Дмитриевой у Галича.

Когда кончил свое показание Галич, обвинитель и защитник Дмитриевой дружно напали на свидетеля. Целый день тысячью вопросов закидывали старика Один и тот же вопрос с вариациями о способе изложения десятки раз предлагали свидетелю. Всякую неточность в слове оглашали, как преступное лжепоказание. Доходило до того, что слово свидетеля, сказавшего: "Я поверял деньги и видел, что они целы", и затем повторившего: "Я поверял пачки, вижу, что они целы; отсюда я заключил, что все в целости", называли противоречием, называли доказательством ничтожности слов свидетеля. Но ведь это заходит за пределы житейской опытности, за пределы здравого рассудка. Кому придет на мысль сомневаться, что в жизни разве только не занятый ничем человек будет ежедневно перебирать по единице свои бумаги и деньги? Обыкновенно, если деньги лежали в пачках, то целость пачек ведет к заключению о целости и денег. Обнаружилась кража пропажей пачки. Галич объяснил нам содержание пачки: оказывается, что она состояла из похищенных бумаг. Допускающие мысль, что целость пачек не доказывает целости денег, отправляются от мысли, что в июне могли пропасть деньги из пачки, что в июне пощадили самую пачку, взяв только содержимое в ней, а в июле пропала и сама пачка.

Свидетель, говорят, сбивался под перекрестным допросом. Еще бы не сбиться! Вместо вопросов о деле, вместо выпуклых фактов, остающихся долго в памяти, его закидали вопросами о мелочах, которых человек не помнит и не считает нужным помнить. Чуть не до подробностей, в каких рубашечках были дети Галича, что говорили они при встрече с отцом, доходила пытливая защита Дмитриевой. Путем этих подробностей, путем утомления свидетеля, повторением одного и того же добились неточностей, анамалий в показании. Но кто внимательно прислушался к показанию, тот вынес, конечно, то, что вынес и я из слов Галича, что деньги похищены не в июне, что они были целы в июле и пропали в конце этого месяца, когда Карицкого не было у Галича. В это время было там другое лицо, в руках которого перебывали все деньги Галича. Оттого-то защита этого лица и стремится к невозможному усилию момент кражи объяснить задним числом.

Предполагая в Галиче свидетеля, поющего по нотам, изготовленным Карицким, противники забывают, что дружба Карицкого и Галича, если существует, сильна верой в честность Карицкого, что дружеская услуга Галича Карицкому, простирающаяся до укрывательства его вины, была бы странностью. Ни дружба, ни услуга лицу, похитившему собственность, не предполагаются. Для вероятности этих фактов требуются весьма и весьма сильные доказательства.

Поездка в Москву вместе с Дмитриевой доказывается обвинителем также оригинальным приемом. От Карицкого требуют доказательств, что он не был. Карицкий уступает желанию обвинителя, представляет свидетельство, данное ему канцелярией воинского начальника. Явившиеся свидетели подтверждают и объясняют свидетельство. Но перед этим не останавливаются обвинитель и Урусов. Они бросают темные тени на наши доказательства, свидетельство оспаривают не формальностью, указывают, что свидетели не могли объяснить закона, который дозволяет выдачу подобных справок. Прокурор, по-видимому, забыл, что Устав гражданского судопроизводства давно разрешил выдачу справок, из дел, кроме сведений, подлежащих тайне. Урусов почти глумится, указывая на то, что свидетельство выдано подчиненными Карицкого своему начальнику. Неправда, день выдачи свидетельства опровергает остроумную заметку. Карицкий был не воинским начальником, а обвиняемым, когда дано ему свидетельство. Не достигает цели и тот прием, которым пользовались, чтобы подорвать веру в свидетелей настоящего факта.

Свидетели разъяснили осязательно, почему отсутствие Карицкого должно оставлять след. Самое кратковременное отсутствие всегда сопровождается передачей должности другому лицу.

Свидетели разъяснили еще один занимающий обвинителя вопрос: не было ли пропажи контрамарок в делах воинского начальника. Они подтвердили, что контрамарки пропали. Обвинение обрадовано этим показанием: оно подтверждает слова Дмитриевой что Карицкому нужны были деньги на пополнение растраты; оно объясняет повод кражи. Но, увы! Контрамарок, пропало всего на 37 руб. 50 коп. Это выяснилось дополнительными вопросами прокурора. Свидетели не оправдали ожиданий обвинителя; они неудобны для защитника Дмитриевой. Поэтому их заподозривают. Урусов высказал такого рода темные, ни в чем не основанные сомнения не только в достоинстве показаний, но даже в личном достоинстве свидетелей, что, я думаю, без всяких усилий с моей стороны ваше житейское разумение, ваша совесть отвергнут подобный прием-

Подрывается достоинство свидетеля не подобными инсинуациями, а разбором внутреннего содержания его показаний, критикой, а не оскорбительными отзывами о самом лице. Прокурор идет другой дорогой. Свидетели служат в канцелярии воинского начальника и не знают о том, в каком положении дело о краже контрамарок на 37 руб. 50 коп. Следовательно, они вовсе не знают, что у них делается в канцелярии. Откуда же, как не с чужих слов, рассказывают они о Карицком? Таков, кажется, ход умозаключений прокурора. Нельзя не отдать ему заслуженной цены и достоинства. Но и этот довод основан на извращенных фактах. Говоря это, прокурор не обратил внимания, что одному свидетелю судьба о контрамарках не известна, потому что он поступил на службу два года спустя, после того как дело сдано в архив; другой заведовал особой частью в канцелярии; третий, который теперь состоит при судебном отделении канцелярии, не мог тогда знать хода дела о контрамарках, ибо в 1866 году дела этого рбда, как им это объяснено, сосредоточились в аудиторитете. Наоборот, свидетельские показания и факты против Карицкого принимаются с глубокой верой. Стоит произнести слово против него, и обвинитель, и Урусов без всякой критики принимают за факт, не подлежащий сомнению, всякое указание, подрывающее защиту Карицкого.

Соколов, которому продала Дмитриева билеты, похищенные у Галича, давая показания на предварительном следствии, подробно объяснил свое с ней знакомство; подробно передал то, что у нее ел, пил, где и когда сидел в гостях. Но ни одним словом не заикнулся он о том, чтобы Дмитриева ему сказала, что билеты эти от Карицкого. На суде он добавил этот факт. По ходу его речи видно было, что он сознает важность этого показания. Почему же не сказано об этом на предварительном следствии? Думаю, потому что не было этого, этого не говорила ему Дмитриева. Но, отвергая действительность показания Соколова, не вступаю ли я на путь, который осуждал немного раньше? Нет, отвергая факт, но не имея данных к смелому выводу, я вывода этого не делаю и не имел в виду. Опыт дает нам объяснение подобных явлений. Достоверность показания свидетеля колеблется не одним предположением лживости лица. Лицо может своим непосредственным впечатлением добавить то, что он был очевидцем, многое, что он усвоил путем слухов, путем предположений. Дело Дмитриевой занимало годы внимание общества. Всякий из свидетелей слышал бездну суждений, толков и перетолков. Не остались они бесследны, и к виденному и слышанному непосредственно от подсудимых много прибавили эти толки. Припомните свои житейские встречи и случаи обыденной жизни, и подобный факт не раз повторится в вашей памяти.

Не менее неудачно соображение обвинителя о купонах. Купоны от похищенных билетов найдены в снегу у железной дороги, когда Дмитриева была уже в остроге. В этом прокурор видит несомненное доказательство того, что Дмитриева не могла их кинуть. Это правда. Но затем прокурор задается вопросом: кто же кинул? Тот, кто боялся оставить у себя, как улику в краже. А бояться мог Карицкий, так как ежеминутно мог ожидать, что Дмитриева укажет на него и к нему придут с обыском. Но зимой, когда печи и камины ежедневно топятся, Карицкий, если бы купоны были у него, нашел бы другой путь уничтожения их. Соображение обвинителя оказывается далеко не веским, и купоны, найденные в снегу, ничего не говорят такого, чтобы вело к смелому фантастическому предположению, какое по поводу их сделано. Впрочем, когда доказывают невозможное, поневоле в числе доводов прибегают к подобным натяжкам.

Перейдя к свидетелям в остроге и больнице, из которых первое имеет за себя действительно веские аргументы, я и здесь не могу не указать на то, что свидание осторожное далеко не бесспорно. Морозов, смотритель острога, и ключница утверждают, что его не было, и последняя свидетельница обвинителем не опровергнута. Для нее, как уже оставившей свои занятия в остроге, для Морозова, который уволился от должности смотрителя, нет особенных причин скрывать свое упущение по службе. Их опровергают бывшие арестанты Громов, Юдин и Яропольский. Но, вопреки предварительному следствию, один из них показал, что он не видал, а ему сказали, что был Карицкий; другие противоречат в обстоятельствах, относящихся к одежде, в какой был Карицкий, и другим, сказать правду, мелочам, которые, однако, имеют свое значение. Свидетели эти появились на предварительном следствии при странных обстоятельствах. Они сидели в военной камере вместе с десятками других арестантов. Один из них, Громов, поступает в дворянское отделение, чтобы прислуживать в камере дворянина-арестанта. Там лицо, которому он прислуживает, расспрашивает его и потом доносит, что к Дмитриевой приезжал Карицкий. Доносчик называет из полусотни арестантов только троих, и все трое арестантов оказываются из числа таких, которые на другой день должны оставить тюрьму. Прочие оставшиеся, которых должно было бы десяток раз переспрашивать, почему-то не знают ничего об этом свидании. Сближая эту странность с тем, что донес о свидании Карицкого никто другой, как Сапожков, в то время находившийся под стражей, мы получаем относительно свидетельских показаний арестантов совсем иной вывод. Вывод этот делается еще более основательным, если вспомнить, что Дмитриева сама здесь опровергает единообразное показание свидетелей о часе свидания. По их словам, свидание было в семь часов, при огне, а по ее словам, это было в три часа, то есть днем. Опровергая свидетеля Морозова, обвинитель и защитник Дмитриевой главным доводом считают показание нотариуса Соколова. Непримиримое противоречие между ним и Морозовым. Одно странно в показании Соколова: разговор Морозова с ним ограничился, по его словам, двумя фразами. Раз приходит к нему Морозов и говорит: просится у меня Карицкий к Дмитриевой. И более ничего. Соколов не может указать по этому делу никакого разговора с Морозовым, хотя, по его словам, дело его интересовало. Морозов ему ничего более не говорил. Интересное признание Морозова им хранилось почему-то в секрете, и только благодаря особенному участию, с каким один из свидетелей заботился о ходе процесса, секрет сделался известен защитнику Дмитриевой и обнаружился на суде. Странно, почему Морозов, ни о чем по делу Дмитриевой не разговаривавший с Соколовым, приходил к Соколову, сказал ему эти две фразы, необходимые для будущего его уличения на суде, и более никогда ни о чем не говорил. В этой странности простая причина недоверия моего к Соколову. Свидание в больнице прокурор основывает на показании Фроловой. Но самый ее рассказ о том, что между Карицким и Дмитриевой, людьми, относительно говоря, состоятельными, происходил разговор о том, что даст или не даст Карицкий Дмитриевой десять рублей за то, чтобы она показала у следователя так, как он ей сказал, служит лучшим опровержением действительности события. Если припомним, что по осмотру оказалось, что замазка окна, которое, если верить Дмитриевой, отворялось для свидания, была суха, какою она не могла бы быть, если бы была недавнего употребления, то обстоятельство свидания будет далеко не достоверно, если даже можно считать событие это все-таки возможным. На этом мы кончаем разбор отдельных улик, отдельных обвиняющих Карицкого доводов. Ничего убедительного мы не слыхали.

Остаются сравнительно сильнейшими местами обвинения: связь Дарицкого с Дмитриевой, оговор его Дмитриевой и острожное свидание. Их мы рассмотрим теперь. Мы рассмотрим не только то, доказывают ли связь и острожное свидание вину Карицкого в тех деяниях, в каких его угодно было обвинять обвинительной камере Московской судебной палаты. Мы рассмотрим оговор Дмитриевой и оценим его с точки зрения доказательства и по его внутреннему достоинству.

Затем в массе слышанных нами показаний есть ли данные, которые вели бы к обвинению Карицкого?

Была ли связь между Карицким и Дмитриевой? Вот вопрос, к которому не один раз возвращалось судебное следствие и о котором мы. слышали массу показаний и подробный рассказ Дмитриевой. Упорно борется против признания связи мой клиент; дружно нападают на него противники; и вопрос делается капитальным вопросом дела: с ним связывают какой-то неразрывной связью достоверность всех прочих обвинений на Карицкого. Перейдем и мы к нему. Доказательств приводится много. Связи придают характер достоверности, и достоверность заставляет посвятить факту весь запас внимания.

Безусловно согласиться с тем, что связь была, я не могу. Царькова, Кассель, Григорьева, хозяйка дома Гурковская, живущая с Дмитриевой в одном доме, в смежных помещениях, составляющих части одной общей большой квартиры, никто из них не решился дать категорического утвердительного ответа о существовании тесных отношений между Карицким и Дмитриевой. От прислуги трудно скрыть тайны дома, трудно уберечься. Поэтому неизвестность связи для Царьковой и Григорьевой дает опору для доверия к показанию Карицкого. Связь делается еще сомнительнее, если припомнить, что прислуга, показавшая здесь о поздних часах, какие просиживал Карицкий у Дмитриевой, дала подробные объяснения в том, что Дмитриева никогда не затворялась с Карицким в комнате, никогда не принимала мер предосторожности, чтобы другие не входили или не приходили к ней, пока сидит Карицкий. Никогда не видали Карицкого или Дмитриеву дозволившими ту простоту или бесцеремонность, которые позволяют себе люди, близкие друг к другу. Царькова иногда уходила ночевать к матери, и по возвращении, как показано ею, получала от Кассель выговоры за то, что не приходила домой и ей, старой женщине, приходилось проводить бессонные ночи, дожидаясь пока уедет Карицкий. Вслушиваясь в это показание, приходится думать, что Карицкий и Дмитриева позволяли себе такие отношения только тогда, когда Царькова отпрашивалась к матери. Но вряд ли люди, сблизившиеся до брачных связей, должны были дожидаться случая остаться наедине до тех пор, пока придет случайное желание прислуге уйти на ночь из дому. Зависимость желания Карицкого и Дмитриевой оставаться вдвоем от подобного случая представляется невероятной. Если Царькова их стесняла, ничто не стесняло их отпустить Царькову совсем, отказав ей от места. Итак, Царькова не видала никаких признаков близкой связи; не видала, не слыхала о них и Гурковская. Существует еще сильный аргумент — это дружба Дмитриевой с семейством Карицкого. Жена его ездила к Дмитриевой, Дмитриева своя в доме Карицких. Тесная связь, интимные отношения не остаются секретом, особенно когда последствием их являются беременность и сопровождавшие ее, если верить Дмитриевой, хлопоты Карицкого о выкидыше. Но если жена Карицкого продолжала свои отношения с Дмитриевой, если эти отношения были тесные и теплые, как об этом мы слышали согласное показание Карицкого и Дмитриевой, то связь делается сомнительной. Трудно до такой степени скрыть ее. А если бы связь была, то, конечно, дошло бы это до слуха семьи Карицкого. Не с дружбой и участием, а с враждой и ненавистью встречалась бы жена Карицкого со своей разлучницей. Не сидеть у ложа больной своей соперницы, сочувственно следя за ее болезнью, а проклинать, преследовать стала бы ее осиротевшая женщина.

Связь не доказывают и письма Карицкого, представленные Дмитриевой. В них Карицкому она пишет на "ты", как близкому, "милому" человеку. У нас сохранившиеся письма носят другой характер: вы слышали их; в них соблюдается способ выражения, употребительный между хорошо знакомыми лицами, не более: письма, писанные на "вы". Первая серия писем дошла к следователю странными путями. Первое письмо вынула из кармана и передала следователю сама Дмитриева. Оно заключало ее упреки Карицкому за вовлечение в несчастье и писано на "ты". Предназначалось ли оно действительно для Карицкого или писано оно как первый прием оговора Карицкого — вот вопрос, который рождается при соображении этих обстоятельств. Другое письмо на "ты" опять имеет несчастье не дойти по адресу. Пишут его к Карицкому, а посылают к Каменеву. По возвращении письма от Каменева, оно, однако, к Карицкому не посылается, а Каменев, в конверт которого по ошибке вместо письма к нему, положено чужое письмо, другого письма от Дмитриевой, однако, не получает.

Вот данные, свидетельствующие о связи. Прибавьте к этому солдат, которые служат у Дмитриевой, прибавьте право Дмитриевой иногда пользоваться экипажем Карицкого. Вот и все. Не думаю, чтобы можно было даже и связь считать доказанной. О ней говорят, ее предполагают. Ссылались здесь на то, что всей Рязани это известно. Я не имею об этом никаких сведений. Я думаю, что и вам собирать сведения из сомнительных источников не следует. Мало ли слухов, которые имеют своим основанием сплетню, предубеждение? Ваша и наша задача решать вопросы на основании того, что добыто здесь, на суде.

Я разобрал первый, самый, по мнению многих, основной вопрос в деле, самый многоговорящий факт. Но если отстранить предубеждения, если смотреть на дело без предвзятой мысли во что бы то ни стало обвинить человека, то нечего много было спорить из-за этого вопроса. Обвинительной, обезоруживающей силы этот факт не имеет. Допустим его. Допустим, что связь была. Может быть, это и верно. Ну, что же из этого? Неужели человек, находящийся в связи, непременно участвует во всех проступках своей любовницы, непременно главный виновник ее преступлений? Конечно, такая, логика ничем не оправдывается. Но если Карицкий не был виновник тех преступлений, в которых его вместе с собой обвиняет Дмитриева, то зачем ему скрывать связь, чего бояться? Правда, странно скрывать безразличные факты, странно и подозрительно в человеке упорное отрицание самых, дозволительных поступков. Но связь Карицкого далеко не безразличная вещь, далеко не дозволительная с точки зрения общественной нравственности. Связь для человека семейного, для человека, не желающего разорваться с семьей, не желающего оглашать ее перед членами семейства, секрет и очень дорогой секрет. До последней возможности стараются скрыть его. Связь неудобно оглашать и в обществе; свободные связи отражаются и в общественном положении лица. Вот чем мотивируется, объясняется отрицание Карицким своей связи. А если человек раз стал на ложную дорогу, ему приходится с каждым часом все труднее и труднее отстаивать свое положение. Правда неминуемо возьмет свое, ложь обнаружится. Но ложь, обнаружившаяся в известном предмете, еще не доказывает лжи во всем. Ее можно предполагать, но нельзя утверждать. Если Карицкий говорил неправду, что не было связи, то отсюда следует только, что связь была, но не следует еще, что истина в отрицании каждого его слова. Если не верят Карицкому, что не он виновник похищения денег Галича, что он не виноват в проколе околоплодного пузыря, то пусть докажут, что именно он виновник обоих фактов.

Такое же положение занимает в процессе и острожное свидание, это мнимое торжество обвинения. Его фактическая достоверность рассмотрена. Как свидание заключенной женщины с лицом, ей близким или родственным, оно не имеет ничего преступного, ничего обвиняющего Карицкого. Значение его заключается в цели, с которой оно сделано, в беседах, которые происходили между Дмитриевой и Карицким. Поэтому, повторяю еще раз, было ли, не было ли свидания в остроге — это для вас не важно. Тысячи свиданий в остроге происходят между различными лицами и не имеют ничего преступного. Между Дмитриевой и Карицким, как между людьми когда-то близкими, это свидание естественно. Оно могло быть даже и после оговора, оно могло иметь целью объяснение с подсудимой о цели, с какой она возводит непонятные преступления на неповинную голову. Обвинению, конечно, важно и дорого не то, что было свидание в остроге, а то, что происходило при свидании. Цель свидания разъясняется показанием Дмитриевой. Она объясняет свидание весьма пагубно для Карицкого; она говорит, что Карицкий приходил просить снять с него оговор об участии в выкидыше. Рассмотрим, насколько достоверно показание Дмитриевой.

Карицкий приходит к ней просить о снятии оговора о выкидыше, когда еще нет никаких данных у следователя для обвинения его, и ничего не предпринимает по краже, относительно которой Дмитриева уже дала показания; Карицкий торгуется с ней, предлагает 4 тысячи, она просит 8 тысяч рублей из числа выигранных по внутреннему пятипроцентному билету. Но никаких 8 тысяч рублей Дмитриева никогда не выговаривала, и так как на предварительном следствии этот факт был совершенно опровергнут, справкой из банка, который указал имена выигравших 8 тысяч рублей, в числе их Дмитриевой не было, то Дмитриева почти об этом не упоминала; следовательно, рассказ Дмитриевой о торгах между ею и Карицким относится к области вымыслов, как и весь ее оговор. При свидании все время сидел смотритель Морозов, а когда ему надобно было выйти, то вместо его был поставлен часовой солдат. Таким образом, если верить Дмитриевой, то Морозов допустил тайное свидание, но не допустил разговоров Дмитриевой один на один и уходя поставил свидетеля часового, чтобы сделать это свидание известным большому числу лиц. В этой путанице подробностей я вижу дальнейшее неправдоподобие оговора. Дмитриева покончила на этом, когда давала свои объяснения суду. Далее она не шла. Замечу, что столько же подробностей свидания занесено и в обвинительный акт.

Надобно заметить, что у Дмитриевой господствует прием показывать на суде только то, что записано в обвинительном акте. Сколько бы показаний у нее ни было на предварительном следствии, но на судебном она их знать не хочет, она держится только слов, занесенных в этот акт. Но на суде обнаружились записки, писанные ею из тюрьмы. Записки эти оказались целы в руках Кассель. Появление их было до известной степени ново. Дмитриева, однако, знала о них, так как муж Кассель приходил к ней и напомнил о существовании этих записок не более месяца тому назад. Пришлось дать о них показание, и Дмитриева рассказала, что в то время, когда она виделась с Карицким в остроге, она по просьбе его написала их. Но так как он ей не дал денег, то она ему их не отдала, а потом отдала их смотрителю. Смотритель возил их к Карицкому, потом привез назад, зажег спичку и сжег их при ней. Так как, записки целы, то значит, что смотритель ее обманул; сжег вместо этих записок похожие на них бумажки. Вот какие объяснения дает Дмитриева. Выходит, что при свидании она не согласилась снять оговора с Карицкого, но написала, по его приказанию, записки на имя Кассель. Выходит, что Карицкий, которому нужно снять с себя немедленно оговор, опозоривающий его имя, выманивает у нее записки, которые цели своей не достигают и во все время следствия не были известны, не были представлены к делу. Записки, которые так дорого ценятся, которые смотритель ездил продавать, которые притворно сжигаются, чтобы убедить Дмитриеву, что их нет, записки эти вдруг гибнут в неизвестности, и ими не пользуется Карицкий во время предварительного следствия, когда они могли дать иное направление делу. Соответствует ли природе вещей, чтобы записки, при происхождении которых была, по словам Урусова, разыграна глубоко задуманная иезуитская интрига, конечно, со стороны Карицкого, были оставлены в тени, были вверены в руки Кассель и при малейшей ее оплошности в руки врагов Карицкого, благодаря экономическим соображениям Кассель. Объяснение о происхождении записок, составляющее последнюю часть показания Дмитриевой об острожном свидании, лишено всякого вероятия. А если вы разделяете со мной недоверие к слову Дмитриевой, то от этого, сначала так многообещавшего факта, для обвинения ничего не остается.

Остается последний аргумент, последняя надежда обвинения — слова Дмитриевой. Остается ее оговор, каждое слово которого обвинителем считается за самую непогрешимую истину. Как истинно относится к своему слову Дмитриева, как точны ее показания, отчасти мы видели из ее слов, сию минуту нами разобранных. Несуществующие выигрыши, неестественнейшие интриги изобретает она для своих целей. На две части делится оговор Дмитриевой. Одна часть относится к краже, другая — к выкидышу. Ни одной из передач денег Карицким Дмитриевой, кроме нее, никто не мог засвидетельствовать. Никому, кроме Соколова, она даже слова не сказала о том, пока не случилось судебное следствие. Хотя и уверяет она, что ездила с ним в Москву вместе, но ездившая с ней Гурковская не видела Карицкого ни на станции в Рязани, ни в поезде, ни в Москве, ни при проводах обратно в Рязань. Дмитриева всю дорогу о Карицком не говорила Гурковской. А тогда ей нечего было скрывать Карицкого, ибо еще ничего подозрительного не было. По словам ее, она ездила с Карицким менять билеты, но неудачно: у Юнкера не приняли их, сказали, что билеты "предъявлены", у Марецкого то же. Тогда их отобрал у нее Карицкий. Но тут опять несообразность. Карицкий не входит в контору Юнкера, значит боится попасться. Тогда зачем же ему, узнавши от Дмитриевой, что билеты уже предъявлены, ехать к Марецкому и рисковать быть арестованным. Оговор имеет целью доказать, что билеты получены и отданы обратно Карицкому. Но у Карицкого и до этого, и после этого следствие не обнаружило перемены в финансовом положении; наоборот, у Дмитриевой мы видим те признаки, которыми обыкновенно сопровождается значительное имущественное приобретение. Незадолго до размена, может быть тотчас за похищением, она распускает слух о выигрыше ею 25 тысяч, потом 8 тысяч. Оба слуха здесь были подтверждены Докудовской и Радугиным. Оба оказались вымыслами. После размена у Дмитриевой появляются экстраординарные расходы: в тот день, когда она, по ее словам, неудачно побывала в двух конторах, а неизвестная дама в третьей конторе, у Лури, разменяла билеты Галича, Дмитриева покупает для отца тарантас, а для себя разную мебель. По приезде в Рязань Дмитриева, до того времени платившая по 12 рублей в месяц Гурковской, увеличивает плату за квартиру больше чем вдвое и, кроме того, затрачивает 500 рублей на поправку дома Гурковской.

О ряжской поездке, которую, по оговору Дмитриевой, сделала она также по поручению Карицкого, сказано ею также много невероятного. Карицжий велит ей разменять только два билета, а дает ей четыре. Зачем же давать четыре, если два не нужно менять? Во время ряжской поездки она теряет купоны от билетов на станции. Купоны также из похищенных. "Но станция — не меняльная лавка, невероятно, чтобы там стали справляться о том, кому выданы потерянные купоны, и Дмитриева, при размене билетов назвавшаяся Буринской, здесь смело пишет свою фамилию. В Ряжске, когда ее руку свидетельствуют и пристав для удостоверения просит у ней вид, она так бойко и бодро сохраняет спокойствие духа, что пристав не подумал настаивать на предъявлении вида и поверил ей на слово. Видно, что не по чужому приказу, не по поручению другого лица меняла Дмитриева билеты, а перемену фамилии и все поведение свое в Ряжске сумела разыграть без посторонней помощи. Может быть, и действительно Соколову сказала Дмитриева о передаче ей билетов от Карицкого. Но к этому вынудил ее вопрос Соколова: откуда у ней столько денег? Действительность же передачи Дмитриева ничем не подтвердила, и показание ее хотя и остается без опровержения, но от этого оно нисколько не выигрывает, как ничем с ее стороны не подтвержденное.

Оговор о краже кончился. Что деньги были у Карицкого, что получены они от Карицкого, это мы знаем только от Дмитриевой. Достоверность оговора мы видели. Из двух лиц, между которыми колеблется обвинение, одно не было на месте кражи в момент совершения, другое — во все вероятные моменты его; у одного в руках пребывали все деньги, у другого никто не видал ни копейки; у одного не видать ни малейших признаков перемены денежного положения, у другого — и рассказы о выигрышах и завещания и расходы на широкую ногу… Неужели оговора против лица, против которого нет ни одной улики, достаточно для обвинения, когда масса улик против оговаривающего подрывает значение оговора? Неужели ничего не значит то важное обстоятельство, что Дмитриева созналась в краже отцу и дяде и вы, несмотря на ее сознание, поверите обвинению Карицкого? Несмотря на отвращение, какое старался поселить в вас к сцене признания защитник Дмитриевой, мы этой сценой дорожим. Прося прощения, Дмитриева плакала, и притворства тогда никто не замечал. Карицкий был приглашен родными как свой человек, имеющий влияние, могущий похлопотать — факт весьма естественный. У Карицкого, после признания Дмитриевой, Галичи провели день, обедали, и в его поведении не было никакого смущения или перемены. Его объяснения не были секретны.

Сознание Дмитриевой было искренно. Ему верят и сейчас. Я утверждаю, что самый близкий ей человек, отец ее, и сейчас ему верит. Так он говорил на предварительном следствии. Его нет теперь на суде, он отказался свидетельствовать на суде по праву отца. Этот отказ говорит много. Закон знает, что отцу тяжело свидетельствовать против своих детей. Сожаление, любовь будут стеснять правду. Оттого-то он и дает на волю отцу показывать или не показывать на суде. Само собой разумеется, что если бы дочь или сын невинно страдали, если бы отец мог доказать невинность, то он не уклонился бы от свидетельства. Если же он уклонился, то, вероятно, петому, что знал о невозможности опровергнуть достоверность ему известного факта — сознания своей дочери.

По поводу выкидыша оговор Дмитриевой падает на несколько лиц. Если верить ей, то Карицкий убедил Сапожкова, убедил Дю-зинга принять участие в этом деле и, наконец, покончил его собственной рукой. Ни одного из этих фактов ничем следствие не подтвердило. Обвинительный акт говорит, что Дюзинг и Сапожков признали, что Карицкий делал им предложения. Это неправда. Вы обоих подсудимых слушали; от защиты их вы услышите разбор оговера в этой части. — Относительно правдоподобия оговора Дмитриевой о проколе я уже говорил. Сапожков и Кассель показали нам, что виновника прокола надо искать не между подсудимыми. Сапожков особенною дружбой к Карицкому себя не проявил. Ведь он сделал донос об острожном свидании Карицкого, едва разнесся слух об этом. Так, если бы было верно, что, приехавши от Карицкого после прокола пузыря, Дмитриева сказала об этом Сапожкову, не умолчал бы он о том. Кассель говорила о другом лице не только здесь, на суде, но и прежде Стабникову. Как ни старались опорочить Стабникова, свидетельство его осталось, записка тоже. Сомневались в его честности, предполагали его участие во многих уголовных делах. Но мало ли в чем сомневалась защита Дмитриевой, мало ли во что она верила. Ее личное доверие и сомнение еще ровно ничего не доказывают. Что же касается участия Стабникова в уголовных делах, то после вопросов обвинителя и ответов Стабникова несомненно, что прокуратура в своих намерениях потерпела полное поражение.

Оговор Дмитриевой несостоятелен. Слова ее не подтверждаются, а вместе с этим и все обвинение Карицкого. Показание Дмитриевой — вот на чем построены предположения о виновности. Оговор подсудимого, даже и при отсутствии противоречий в нем, если его не подкрепляют сильные дополнительные доказательства, — опасная улика. Верить ему нужно осторожно. Много причин явиться ему на свет божий, не имея за собой внутренней правды. Оговор снимает вину с оговаривавшего и перелагает ее на другого; оговор в соучастии иногда значительно облегчает вину оговаривавшего. В тюрьме развито широко учение об оговоре. Нам, ежедневно вращающимся с уголовными делами, сотни примеров приходят на память. Оговор Дмитриевой родился в тюрьме. В тюрьме после оговора в краже создала она и оговор в выкидыше. Но, кроме общих причин, для оговора Дмитриевой есть и свои личные, особенные. Вы сами, видимо, доискивались этих причин, вы от себя предлагали Карицкому вопросы о причине, которая заставляет Дмитриеву клеветать на него. Тут надо принять две точки отправления. Иная причина, если была между ними связь, иная, если связи не было. Если не было связи, то обманутая надежда, данная ей Карицким, что ее сознание не поведет к осуждению, могла озлобить ее, и оговор, когда сознание привело ее в тюрьму, мог входить в план ее защиты, переносил вину на другое лицо. Раз дан толчок, раз злоба, месть овладела душой, а оговор недостаточно подтверждается, его усиливают другим. Допустим, что связь была. Тогда известное из следствия событие, что после кражи, обнаружившейся у Галича и сознанной Дмитриевой, Карицкий перестал бывать у нее, дает нам объяснение. Разрыв в минуту, когда помощь нужна, когда разрыв, соединенный с неисполненною надеждой, что дело будет замято, затруднял возвращение к семейству, мог дать толчок и мести, и оговору.

Я разобрал улики, приведенные прокурором; я рассмотрел три главных факта, которым была посвящена большая часть судебных прений. Многое ускользнуло из памяти. Но вы с неустанным вниманием следили за делом: вы сами давали вопросы, а следовательно, следили и за интересующими вашу мысль ответами. Многое, что нам хотелось разъяснить, что было в высшей степени важно для подсудимого, которого я защищаю, осталось в тени, вопреки нашему желанию. В этом отношении настоящее дело имеет великое значение; настоящее дело не встретит другого подобного образца. Вы слышали, как оно велось.

Защита Дмитриевой и обвинение открыто не скрывали своих убеждений против Карицкого, не скрывали своего предвзятого взгляда, что всякий свидетель, не обвиняющий Карицкого, забывает долг и святость присяги. Всякое объяснение Карицкого перебивалось десятки раз возражениями. Заявления его защитника встречали отпор и если были уважены судом, то после долгих и бурных споров. Защитник Дмитриевой и прокурор не щадили усилий, чтобы подорвать доверие к нашим свидетелям и, пользуясь благосклонным вниманием суда, почти распоряжались производством дела. Как ополчились они против свидетелей, вызванных нами, как созывали целый ряд свидетелей из публики и со всех концов Рязани, это вы видели. Как заявляли, что стоит только свидетелям нашим, подобно всем прочим, удалиться на ночь из суда, и всякая вера в них пропадает, и они им значения никакого не придадут, — это вы слышали здесь. При таких данных борьба становилась час от часу труднее. Теперь настал ей конец. Наступает ваша очередь приговором положить конец спорам и пререканиям. Я жду с полным убеждением, что вы вынесете решение, которое вам внушит ваша совесть, управляемая разумом и опытом жизни. Я жду от вас приговора, который будет результатом тех убеждений, которые вы вынесли из судебного следствия. Это не будет безотчетное впечатление, бог знает каким путем запавшее на душу. Вы не дадите себя увлечь, правда громким, сильным, но все-таки недостойным правосудия доводом, сказанным моими предшественниками. Осудить Карицкого, потому что он сильный человек, обвинить, потому, что он не склоняет головы, внушали вам. Вы сделаете честное дело, говорили вам, вы покажете, что русский суд — сила, что смеяться над ним нельзя. Господа, обществу нужно правосудие; правосудие же должно карать тех, чья вина доказана на суде. Общество не нуждается, чтобы для потехи одних и на страх других время от времени произносили обвинение против сильных мира, хотя бы за ними не было никакой вины. Теория, проповедующая, что изредка необходимо прозвучать цепями осужденных, изредка необходимо наполнять тюрьмы жертвами, недостойна нашего времени. Вы не поддадитесь ей! Подсудимый, вина которого не доказана, может ввериться смело суду вашему. Его положение, симпатия и антипатия к нему разных слоев общества для вас не имеют руководящего значения. Вы будете только судьями совести. Вы мудро ограничите свою задачу тем, что дало судебное следствие. В этих строгих рамках судейской мудрости вы, может быть, не понравитесь проповедникам теории равенства или теории жертвы цепей, но зато вы найдете оправдание своему делу в вашей совести и во мнении общества.

Речь В. Д. Спасовича в защиту Дюзинга

Господа судьи и присяжные заседатели! Прежде чем приступить к подробному рассмотрению настоящего дела, насколько оно касается моего клиента, я должен вам сказать, что в каждом уголовном деле неминуемо возникают следующие вопросы: совершилось ли событие преступления и, если совершилось, то должно ли рассматриваемое преступление быть вменено в вину подсудимому? В настоящем случае выяснилось, что у Дмитриевой было произведено изгнание плода. С этим, как будто, согласились все стороны. Никто, по крайней мере, не оспаривал этого вопроса. Тем не менее, из того обстоятельства, что никто из сторон не оспаривал действительности этого факта, не следует еще, чтобы факт этот не мог быть оспариваем. В настоящем деле неоспоримым является только то обстоятельство, что ребенок, подброшенный в 1867 году на Семинарском мосту, оказался рожденным преждевременно. Из того, что выяснилось нам на суде, нельзя даже с точностью определить, вследствие чего была прекращена жизнь найденного на Семинарском мосту младенца. Является неизвестным вопрос о том, отчего произошли преждевременные роды? Помогало ли этому искусство или преждевременные роды были вызваны силами природы — это обстоятельство, говорю я, не является для нас несомненно ясным. Следующий за этим второй вопрос заключается в том, могут ли и должны ли быть обвинены подсудимые только на основании одного оговора Дмитриевой? Затем, последний, главный вопрос: согласно ли со справедливостью или нет применить в данном случае к подсудимым то наказание, которое полагает за это преступление наше Уложение? Касаясь этого вопроса, я желаю, собственно, рассмотреть характер того преступления, в котором обвиняется мой клиент, характер преступления, как он понимается нашим Уложением и законодательствами Европы. Преступление, которое рассматривается в настоящее время, есть изгнание плода. Наше Уложение говорит: кто без ведома и согласия беременной женщины умышленно каким бы то ни было средством произведет изгнание плода, тот подвергается такому-то наказанию. Закон в этом случае считает виновным только того, кто без ведома и согласия беременной женщины произведет изгнание плода и ни слова не говорит о том, кто совершит это преступление не только с ведома и согласия, но и при участии самой беременной женщины, и считает такого человека как бы совершенно ненаказуемым, тогда как казнит тех, кто с ведома и согласия беременной женщины употребит только средства к изгнанию ее плода, хотя бы самого изгнания плода и не произошло. Это явная обмолвка в законе. Все законодательства Европы, все лучшие криминалисты не допускают такого деления преступления, какое делает наше Уложение. В настоящем случае обвинение построено главным образом на оговоре Дмитриевой. Оговор этот представляется на первый раз сильным, но тем не менее, безусловно, верить ему нельзя уже потому, что душа человека все-таки потемки. Посмотрим на те обстоятельства, при которых оговор этот сделан был Дмитриевой. В тюрьму к ней приехал судебный следователь и сказал, что дело о краже кончено, что она одна только уличается во всем, что ее указания на других лиц оказываются совершенно напрасными, и только после такого сообщения следователя она заявила о втором своем преступлении. Дмитриева, как вы видите, женщина увлекающаяся, страстная, ничего не умеющая делать наполовину. Раздраженная раз против того, кого она считала виновником своих несчастий, она прямо повела войну против него, войну страшную, в которой были употреблены всевозможные средства, одно другого изобретательнее. Уже по самому характеру страстности, лежащему на ее оговоре, нельзя придавать ему большого значения. Прямая цель ее оговора обвинить того, кого она считает главною причиной своих несчастий. К этому прибавилось еще одно обстоятельство, еще более запутывающее это дело. Предварительное следствие началось два года тому назад, и потому в памяти участвующих лиц действительные события смешались с теми, о которых они услышали в первый раз у следователя. Вот почему подсудимые так часто ссылались на свои прежние показания. Дюзинг отрицает оговор Дмитриевой, и хотя прокурор и ссылается на противоположные показания Дмитриевой, данные на предварительном следствии и внесенные им в обвинительный акт, но тем не менее нельзя согласиться с тем, чтобы обвинительный акт мог иметь на суде такое значение, какое придает ему прокурор — значение доказательства. Ни практика, ни судебные уставы не дозволяют делать ссылки на обвинительный акт в смысле доказательства.

Интересы подсудимых Сапожкова и Дюзинга в значительной степени между собою солидарны; верить им также нельзя, верить следует только истории дела, которая открывается оговором Дмитриевой. Но для того чтобы сделать правильную оценку этого оговора, нужно проследить всю жизнь Дмитриевой. Первый факт, на который обращу ваше внимание, это именно образ жизни Дмитриевой до 1867 года. Вера Павловна принадлежит к знатному и зажиточному роду. Вы слышали из судебного следствия, что она получила в приданое 9 тысяч рублей и могла рассчитывать еще на наследство приблизительно в 25 тысяч рублей. Она была женщина красивая, и следы этой красоты видны еще теперь. Когда ее выдали замуж, ей было всего 17 лет. Замужество в такие ранние годы во многих случаях может быть уподоблено лотерее, но лотерее не без проигрышей. В большинстве подобных случаев возникают такие раздоры, такие семейные несогласия, из которых нет выхода. Нередко виновным бывает то лицо, которое сильнее: глава семейства, то есть ее муж. Здесь вы слышали показание мужа Дмитриевой; он прямо говорит, что виноват был он один в том, что по прошествии четырех лет они разошлись. Я не могу сказать этого, потому что не знаю поводов, послуживших к разрыву. Но почему бы там ни было, дочь возвратилась к своим родителям, которые не могли не быть в претензии на своего зятя. С этих пор Дмитриева живет у своих родителей, сначала безвыездно в деревне, и здесь-то у ней открываются болезни, болезни внутренние, от которых она лечится с 1864 года. Болезни эти играют весьма важную роль в обстоятельствах настоящего дела. Множество врачей призываются ее лечить, а в 1867 году ее лечит почти весь медицинский персонал города Рязани. Прежде всех призывается Каменев; она страдала в это время кровохарканьем и отсутствием регул. Затем ее лечат Модестов и Битный-Шляхто, по показанию которого, она спрашивала его в последних числах марта, не беременна ли она. Битный-Шляхто, найдя у ней отклонение матки, делает ей операцию, после которой менструации восстанавливаются. Факт этот чрезвычайно важный, и им положительно доказывается, что в конце марта не начиналась еще беременность, первым признаком которой служит приостановка регул. Сама Дмитриева говорит, что беременность ее качалась с мая месяца. Но так как первое движение младенца в утробе матери обнаруживается не ранее пятого месяца, то едва ли она в то время могла быть положительно уверена в своей беременности. Приостановка регул, как аномалия весьма обыкновенная у Дмитриевой, сама по себе, без других признаков, не могла ее убедить в этом. Около этого-то времени и состоялся перевод Сапожкова в Рязань, будто бы вызванного для произведения выкидыша, когда о беременности не было еще почти и разговора. Что касается отношений Дюзинга к Сапожкову, то они существовали еще гораздо прежде вопроса о переводе последнего и были как частного, так и служебного свойства. К тому же Сапожков был известен как врач опытный, честный и знающий свое дело. Поэтому ничего нет мудреного, что когда открылась вакансия на должность уездного врача в Рязани, то между многими соискателями преимущество было отдано Сапожкову. Первое письмо об этом, в котором ни слова не говорится про Дмитриеву, было послано Дюзингом к Сапожкову в июне 1867 года, то есть в то время, когда беременность Дмитриевой не была еще ей самой известна. Ясно, следовательно, что между беременностью Дмитриевой, лечением ее в это время и переводом Сапожкова в Рязань нет ничего общего. В рассказе Дмитриевой о том, как она познакомилась с Сапожковым, весьма неправдоподобны ее указания на то, что посредником между ею и Дюзингом по вопросу о выкидыше был Карицкий, связь которого с нею была тайной для Рязани. Карицкому было бы несравненно удобнее посоветовать ей самой обратиться к Дюзингу, с которым она была знакома с 1864 года, и тот, по всему вероятию, как мало сведущий в женских болезнях, вместо себя отрекомендовал бы ей другого врача, хоть, например, того же Сапожкова. Более правдивым поэтому нужно считать показание Дюзинга, который говорит, что в конце июня Дмитриева по старому знакомству обратилась к нему с просьбой указать ей врача, которому она могла бы довериться и поручить себя, и так как перевод Сапожкова в то время уже состоялся, то он, Дюзинг, зная его как хорошего акушера, и рекомендовал его Дмитриевой. В этом смысле Дюзингом было написано второе письмо его к Сапожкову от 1 августа 1867 г., где помещена такая фраза: "У меня есть одно дело, за которое можно получить вознаграждение". В этой фразе нет ничего медицинского: полагаю, что она относится к тем денежным отношениям, которые существовали между Дюзингом и Сапожковым. Письмо это писано 1 августа, а в своем показании Дмитриева говорит, что только в августе составлен план об изгнании плода, план, которому надо было дать еще созреть. Результатом письма было то, что Сапожков 8 августа действительно явился в Рязань, но здесь оказалось, что Дмитриева не особенно нуждалась в помощи докторов и, не дожидаясь Сапожкова, уехала в деревню, вследствие чего Сапожков, не видавшись с Дмитриевой, возвратился в Скопин. Вторая поездка Сапожкова также окончилась ничем, потому что он снова никого в Рязани не застал, кроме Дюзинга, который перед ним только извинялся… Вскоре после второй поездки Сапожкова, Дмитриева снова начинает просить Дюзинга пригласить врача, которого он обещал ей отрекомендовать, говоря, что она чувствует себя очень нехорошо и т. д. И вот, пишется третье письмо, в котором есть слова, играющие в глазах обвинения столь важную роль, а по моему мнению, совершенно невинные. Слова эти — маточный зонд и маточное зеркало. Затем в письме говорится об особе, требующей услуг и могущей рекомендовать врача Сапожкова другим своим знакомым. Но из этой последней фразы можно сделать какое угодно предположение. Вспомните объяснение эксперта о зонде и зеркале. Употребление последнего не представляет никакого вреда и до беременности, и после ее. Что же касается до зонда, то этот инструмент употребляется при лечении всех женских болезней для распознавания неровностей и для гигиенических целей. Но употребление зонда во время беременности может быть опасно, сказал эксперт. Беременность Дмитриевой была констатирована гораздо позднее письма, в котором упоминается о зонде, уже после того, как Сапожков приехал в Рязань и был созван консилиум; следовательно, нет никакого основания видеть что-либо подозрительное в просьбе Дюзинга приезжать с маточным зеркалом и маточным зондом. Дюзинг не пишет ни слова, для какой надобности он просит привезти эти инструменты, и есть только указание на то, что они нужны для исследования болезней Дмитриевой.

Обвинение указывало на то, что слова "маточный зонд" в письме были зачеркнуты Сапожковым. Но я не вижу в этом обстоятельстве ничего такого, что набрасывало бы тень на обоих врачей. Я прошу вас вспомнить, что оба врача были посажены в тюрьму и что от них отбирались весьма строгие показания. В подобный момент действительно можно запутаться: Сапожков не захотел истребить этого письма, думая заручиться в нем средством для оправдания; но так как Дмитриева уже объяснила, что выкидыш был произведен посредством прокола зондом, то ему в то же время не захотелось оставить в письме такое слово, которое может навести сомнение на его участие в этом преступлении. Но кто из нас. если бы узнал, что началось уголовное следствие над близким нам человеком, не только не зачеркнул бы подобную фразу, но не истребил бы даже все письма, говорящие о нашей близости к этому человеку, дабы таким образом избавить себя от неприятности быть запутанным в чужое дело?

Относительно знакомства Сапожкова с Дмитриевой допускаю, что в первое свидание их шел разговор о разных разностях, не идущих к делу. Между прочим, Дмитриева намекнула о своем намерении произвести выкидыш. Сапожков начал ее лечить; но когда ей понадобился острый зонд, он отказался ехать за ним в Москву, и затем последовал консилиум, происходивший, по всей вероятности, 26 октября, и после которого ей стали давать различные плодогонные средства: янтарные капли, спорынью, лущи- Но прежде чем разбирать годность этих средств для предположенной цели, надежно вникнуть в положение доктора, когда его призывает больная и обращается к нему с подобным предложением. Оно обыкновение делается не открыто, а намеками, сначала весьма отдаленными, затем больная открывает врачу, что ужасно страшится последствий беременности и что она поэтому желает освободиться от плода. Как в этом случае поступить врачу? Пойти и донести начальству? Но его после этого ни в один дом не пустят, если он вздумает разглашать все тайны, может быть даже мимолетные желания, которые сообщают ему больные. Да и кем он явится к начальству? Доносчиком без всяких доказательств. Мало того, он не может это сделать еще и потому, что связан клятвой, отбираемой от каждого врача по окончании курса, клятвой, которая обыкновенно пишется на латинском языке на обороте каждого диплома и где, между прочим, говорится: "Обещаюсь все тайны семейные хранить, никогда не злоупотреблять выраженным мне доверием". Во-вторых, врач ко всякому заявлению больного должен прежде всего отнестись критически и разобрать в точности, нет ли достаточных поводов к приведению в исполнение заявленного ему желания; он не может знать заранее, какие будут роды, не будут ли они происходить при таких условиях, когда понадобится врачу самим законом уничтожить плод в утробе матери. Спрошенный на суде эксперт говорил присяжным, что когда видно, что ребенок не может остаться живым и сама мать умрет от этих родов, тогда врач имеет полное право преждевременно извлечь ребенка из утробы при помощи оперативных средств. Затем врач становится иногда в такое положение. Ему говорят: "Я больна, роды у меня обыкновенно бывают мучительные, мне страшно, я боюсь их, помогите! Что мне делать? Я не могу их вынести". Донос был бы не мыслим. Увещевать больную, что это невозможно, что это грех — лищняя трата времени. Сказать, что я вас брошу, что я не возьмусь за это дело — не практично, не человечно, так нельзя поступать с женщиной, которая убита, находится в отчаянии, в таком отчаянии, что готова решиться на все. Лучший способ есть — избранный в настоящем деле Сапожковым, то есть говорить больной: теперь не время, посмотрим, увидим. А время между тем уходит; пройдет один месяц, два месяца — всегда будет надежда на то, что у женщины, в особенности у женщины увлекающейся, характер мыслей изменится, дурь пройдет и в одно прекрасное утро она отправится куда-нибудь на богомолье. Есть сотни способов спасти ребенка, кроме доноса. Каждый благородный врач, верный благоразумию и принятой им присяге, не может поступить иначе. Так поступил Сапожков, а потому образ его действий самый простой, самый естественный.

Что касается до лущей, то Дюзинг ничего о них не знал, и об употреблении их Сапожковым имеется показание одного Битного-Шляхто. Но это показание не проверено. Притом опасность от этого средства обусловливается продолжительностью употребления его, а в данном случае оно употребляется только в течение двух недель и результата никакого не последовало. После консилиума Дюзинт имел будто бы с Сапожковым разговор о спорынье, но если и действительно Дюзинг советовал употребление этого средства, то это вследствие того, что по освидетельствовании он нашел у Дмитриевой бели в таком количестве, что радикальное прекращение их представлялось необходимым, а для того он посоветовал употребить спорынью, как лекарство, рекомендуемое в подобных случаях многими медицинскими авторитетами. Затем в квартире Дмитриевой не было найдено ни одного рецепта плодогонного медикамента, который был бы прописан Дюзингом. Притом спорынью можно найти во всякой лавочке, так как собирание ее не представляет никакого затруднения, и всякая деревенская баба знает ее употребление. Когда Дюзинг свидетельствовал Дмитриеву во время консилиума, она до такой степени настойчиво требовала от него произведения выкидыша, что он решил более никогда не бывать у нее и в этом смысле дал ответ Кассель, которая за ним приехала. Если Сапожков не сделал того же самого, то вследствие причин весьма понятных: во-первых, он потратил свое время и труды и не получил за них никакого вознаграждения и, во-вторых, потому, что если бы он ее оставил, то она обратилась бы к первой повивальной бабке или сама проколола бы себе околоплодный пузырь.

Между тем, время шло, и дело приближалось к концу. Мать зовет ее с собой в Москву; Дмитриева обещает приехать после, и у ней уже начинаются схватки. Требования делаются все настойчивее и настойчивее, так что, наконец, Сапожков наотрез отказывает ей в исполнении ее желания, объясняя, как показывает Дмитриева, что у него руки не поднимаются. Она говорит, что он отказал ей по недостатку мужества, но едва ли, господа, с этим можно согласиться? После этого, по ее словам, она решается поручить себя Карицкому, который исполняет ее желание. Затем все дело забывается, и уже через два года завеса, его прикрывавшая, была поднята рукою Дмитриевой, открывшей преступление и оговорившей при этом Дюзинга, Сапожкова и Карицкого.

Вы можете обвинить их, если у вас есть на то другие соображения, потому что вы судите по совести. В вашей власти стать на ту или другую точку зрения, но мое мнение таково, что верить одному оговору Дмитриевой нет никакой возможности.

* * *

Все подсудимые по данному делу были оправданы.

Дело Мироновича1

1Обстоятельства дела изложены перед речью С. А. Андреевского. А. И. Урусов выступал по делу в качестве представителя гражданского истца.


Господа судьи, господа присяжные заседатели! После той, в высшей степени содержательной речи, которую вы только что выслушали от представителя обвинительной власти, вы, конечно, не можете ожидать от меня, представителя гражданского истца, такой же полноты и повторения тех же доводов и данных. Между тем, по закону, программа прокурора и гражданского истца в сущности одна и та же; разница только в том, что представитель государственного обвинения предъявляет требование о наказании, а гражданский истец — об убытках. Деятельность же на суде у того и другого идет в одном и том же направлении, как вы могли убедиться по ходу судебного следствия. Работа наша заключается в том, чтобы сначала добывать факты, а потом предлагать их вашему суждению, но не в сыром виде, а подвергнув их предварительному анализу. Мне приходится идти вслед за обвинением, на ходу, так сказать, подбирать оброненные им или оставленные без внимания факты. Но обвинительная речь исчерпала фактический материал, и потому мне остается только представить вам его в другой группировке и в возможно сжатом виде. Я должен оговориться. Я делаю это вовсе не из боязни утомить ваше внимание, напряженное десятидневным трудом. Я уверен, что в деле, представляющем такой громадный общественный интерес, как дело Мироновича, вы отнесетесь внимательно и даже с сочувствием к каждой попытке честно разобраться в громадной массе фактов. Прокурор начал с разбора экспертизы. Я хотел бы передать вам ход моих мыслей по делу в хронологическом порядке событий. В последовательности фактов кроется их логическая связь. Начну с установления мотива преступления, совершенного Мироновичем. Почему, ради чего он убил Сарру Беккер? Он убил ее не с обдуманным заранее намерением, а в запальчивости и раздражении, вследствие неудавшейся попытки воспользоваться невинностью, попытки, оставленной вследствие ее сопротивления, но не сопровождавшейся, по-видимому, никакими реальными последствиями и в которой он на суде не обвиняется. Если бы он не убил ее, он обвинялся бы в покушении на изнасилование, соединенное с растлением, и она бы против него свидетельствовала на суде, и он был бы осужден. Чтобы этого не было, он ее убил. Он убил ее в порыве бешенства и страха, боясь быть застигнутым на месте преступления. Итак, хотя и изнасилования нет, хотя в судебно-медицинском смысле покушение на растление не может быть ничем доказано, но, тем не менее, обстоятельства дела приводят к непоколебимому заключению, что в основе дела лежит чувственность Мироновича, а не какой-нибудь другой мотив к убийству Сарры Беккер. Такой мотив не может прежде всего не возбудить недоумения: возможно ли, чтобы Миронович, которому за 50 лет, настолько прельстился 13-летней девочкой? Врожденный нам оптимизм отвечает: нет, такое преступление немыслимо. Оно противно человеческой природе! Посмотрим, так ли это? Конечно, если нет мотива, так о чем же и говорить; но полагаться на судебно-медицинскую экспертизу, что она раскроет мотивы, кажется мне совершенно неосновательным; исследование мотива преступления лежит в области явлений более сложных, чем те, которыми занимается медицина. Итак, установим сначала с совершенной ясностью, документально, доказано ли по делу, что Миронович стремился к обладанию Саррой? Я докажу вам, что он стремился к этой цели путем систематического развращения ребенка. Вспомните сначала показание Р. Чесновой, свидетельницы, к которой защита относится с особым доверием? Сарра, по ее словам, девочка умная и скромная, говорит ей: "Хозяин все рассказывает о своих любовницах, он с нового года хочет отпустить отца, а меня оставить, но я тысячи рублей не возьму. Лучше мне видеть малхомовеса (дьявола), чем его, разбойника". Странно, не правда, ли, откуда такая ненависть? Ведь Миронович платит ей жалованье, хвалит, угощает, дарит — казалось бы нежная детская душа, ^отзывчивая к ласке, должна бы страшно привязаться? Поищем причину ненависти. Вот скорняк Лихачев, человек простой. Он передает следующее (я прочту по моим заметкам): однажды, когда Ильи Беккера не было дома, Миронович нежно гладил Сарру по голове. Лихачев спросил: господин Миронович, к чему это вы малолетнюю девочку так ласкаете? Может быть она пригодится, отвечал Миронович. Это были его подлинные слова. Мне это показалось странным, прибавляет Лихачев, и я сказал Беккеру, что Миронович ласкается к его дочери. Заметьте, господа присяжные заседатели, что Лихачева, вовсе непривыкшего задаваться утонченным анализом, удивляет обращение Мироновича с ребенком. Значит, в этом обращении сказывается нечто действительно нехорошее. Но вот является поразительное показание Натальи Бочковой, прочитанное здесь на суде: "За неделю до убийства Сарра была у нее, жаловалась: хозяин ей проходу не дает, пристает с худыми словами, не дает причесаться, одеться: сейчас подойдет, отнимает волосы, говоря "хочу баловаться". Миронович помадится перед зеркалом, шутит: хочу понравиться хозяину. Вы сами здесь хозяин, отвечает Сарра, вы можете понравиться одному только шуту, а не мне. Отвечала она дерзко потому, что была сердита на него за худые слова. Но скупой для других Миронович делал ей подарки: золотые серьги дал, обещал за что-то браслет. Если бы можно было одну минуту сомневаться в этом показании, вы бы нашли ему полное подтверждение в показании на суде под присягой свидетельницы Михайловой. Вы помните эту бесхитростную женщину, кухарку Бочковой. В платочке, подперев щеку рукой, она простодушно подтвердила эти нечистые подробности; я дорожу текстуальностью этого показания, вот как оно у меня записано: "Соня обижалась на хозяина: Не дает одеться, причесаться, за косу хватает, и, рассказывая это, Соня плакала". "Пустые" слова — по варианту предварительного следствия "похабные" — говорил, а она ему: зачем вы говорите их мне. Вам есть кому их говорить. Говорите тем, кто ходит по панелям-Ревновал же ее к мужчинам; раз она попросила папироску для Лихачева: "Верно ты пощупать ему дала, а теперь за него просишь". Бедная девочка, передавая эти цинические подробности, горько плакала. Ослабить эти показания защита думает ответом Чесновой, что ей Сарра Беккер таких вещей не говорила, так как Сарра была девочка стыдливая и скромная. Из этого еще не следует, чтобы Сарра не говорила другим о тайных причинах своей ненависти к Мироновичу. Хранить в душе тайну, никому не поведать ее, вовсе не в детском характере. А может быть, Чеснова сдержаннее других потому, что Миронович на предварительном следствии возбудил против нее подозрение в убийстве Сарры и доказывал, что она — та самая женщина в платке, которую Ипатов видел сидящую на лестнице с Саррой вечером 27 августа в десятом часу; последнее, впрочем, весьма вероятно. Но идем далее. Вы слышали" здесь показание свидетельницы Соболевой. И на предварительном, и на судебном следствиях Соболева показывала об отношениях Мироновича к Сарре. Следователю она говорила, что Сарра жаловалась ей, будто хозяин "хочет сделать из нее свою любовницу", и что она отвечала: "Хозяин шутит. Ты девочка хорошенькая, ребенок ты и слов таких говорить не должна". Здесь, на суде Соболева показала больше: о поездке будто бы на горы на маслянице, о том, как в трактире (не в трактире ли Срамотко?) Миронович после угощения Сарры стаканом чая с ромом приступил к таким ласкам, подробности которых свидетельница отказалась передать: "Не кричи, дурочка, я пошутил…" Конечно, Мироновичу против этой свидетельницы ничего не оставалось, как обвинить ее в шантаже. Это сказать легко, но только я не понимаю, что же это такое за шантаж: Соболева дала показание следователю, прежде чем ходила просить жену Мироновича, чтобы ее не вызывали в суд, а после известной сцены, когда на нее бросились Срамотко и компания с криками: в участок ее, протокол! она на суд, в прошлое заседание, не явилась. В чем же могло заключаться предполагаемое соглашение с женою Мироновича? В неявке на суд — это самое большее. Нельзя же предполагать, чтобы Соболева заявила о ложности своего показания следователю. Но не явись она на суд, ее показание было бы прочитано, а если бы нельзя было его прочесть, то заседание могло быть из-за неявки отложено, но дело-то в том, что никто и не говорит, чтобы Соболева просила, у Мироновича денег. Какой разговор у нее был с глазу на глаз с женой Мироновича — неизвестно. Но, допуская даже худшее, что свидетельница явилась с известною целью, разве из этого следует, что показание ее неверно? Ни мало. Оно утверждается свидетелями Бочковой, Михайловой и другими. Возьмите теперь нового свидетеля Араратова; восточный акцент свидетеля мог возбудить неуместную на суде веселость, но показание его доказывает, что он, как честный человек, по собственному почину вызвался показать на суде все, что ему известно. Он весьма живо передал нам, как Срамотко рассказывал в трактире, что Миронович не убить хотел Сарру, а обладать ею. Выразил он это грубым, простолюдным выражением, зато совершенно ясно. Срамотко, конечно, отрицает это показание, но он и сам проговорился. На предварительном следствии у него сорвалось, что "Сарра была легкого поведения"; здесь он добавил: "глупенькая, не строгая". Но все прочие свидетели сказали нам: она была не по летам умна, скромная, хорошая девочка. Так не Срамотко же нам верить! Но он друг Мироновича, ежедневный посетитель кассы ве время освобождения его; и мы видим, что этот лживый отзыв его о Сарре подсказан ему самим Мироновичем. Здесь приведу вам факт, с первого взгляда не крупный, но очень серьезного значения: одна из любовниц Мироновича, Мария Филиппова, показала на суде, что говорили ей о Сарре: девочка не равнодушна к мужчинам, а по другому варианту "падка до мужчин". Вы помните, что по показаниям дворников дома № 57, дворников Мироновича, Чесновой, Анастасии Федоровой, Громцева, Круглова и вообще всех Сарра была совершенный ребенок, никогда не разговаривала с взрослыми мужчинами на дворе: играла только с маленькими детьми. Если же Миронович считал возможным говорить своим близким, что она не равнодушна к мужчинам, то отсюда нужно заключить, что он успел ее развратить настолько, что она терпела его ласки. Отец ее, Беккер, действительно однажды увидел, как незадолго до 27 августа Миронович, лежа на трех стульях (мягкой мебели еще не было) в кладовой, целовал Сарру в лицо. Беккеру и в голову не могло прийти, чтобы за этими ласками скрывался другой умысел. Он побранил Сарру, но только после ее смерти вспомнил о них и о словах Мироновича. Наконец, брату своему, которому Миронович запрещал ходить ночевать в кассу, Сарра жаловалась, что хозяин "балуется", и не называла его иначе, как "дьявол". Но тогда никто не обращал на это внимания.

Если теперь представляется вполне доказанным, что отношенная Мироновича к Сарре проникнуты были грубо чувственным характером, то рядом с этим не следует терять из виду и черты, метко подчеркнутые прокурором: мало того, Сарра постоянным своим присутствием раздражала старческую похотливость Мироновича, она и в другом отношении была для него выгодным приобретением; соединяя приятное с полезным, Миронович своих любовниц заставлял на себя работать: Федорова шила, Филиппова стирала белье. Сарре предназначалась роль приказчицы. А между тем приближался срок возвращения Беккера из Сестрорецка, и Сарра собиралась уехать туда навсегда. Терять времени было нечего. 26 августа, в пятницу, была доставлена в кассу мягкая мебель. Сначала, как показывает дворник Кириллов, мебель расставлена была по всем комнатам кассы, потом, по приказанию Мироновича, вся снесена в маленькую полутемную комнату, где через два дня найдена была убитая Сарра. Там — заметьте это обстоятельство — Кириллов поставил три мягких стула на диван, как ставят мебель в складе. Беккера не было дома, он 26 августа уехал; между тем 28 оказалось, что мягкие стулья были сняты с сиденья дивана и поставлены так, что образовывали вместе с диваном одно широкое ложе. Вы видели это на рисунке. Кресла же поставлены были так, что преграждали выход в дверь, ведущую к ватерклозету. Таким образом устроена была какая-то западня. Никто из дворников так мебели не расставлял. Сделать это мог только тот, кому это нужно было. Два дня, во время которых Беккер был в Сестрорецке, представлялись удобными для того, что было задумано, и в эти два дня, 26 и 27, на ночь дворник ночевать не приходил, и девочка оставалась одна с имуществом на сумму до 30 тысяч рублей. Установив существовавшие мотивы чувственного влечения к Сарре и приготовления к тому, чтобы овладеть ею, я могу, не останавливаясь далее на особенностях темперамента Мироновича, ответить на фразу о невероятности его чувственных побуждений. Укажем на факты. Они говорят так громко, что не заглушить их никакой экспертизе. Но, собственно говоря, в этом факте влечения к субъектам очень молодым, незрелым сказывается не особенность одного только Мироновича и в ней нет невероятного. Не забывайте, что Сарра Беккер была подросток, в ней, как вы видели из акта вскрытия, уже складывалась девушка. Вот почему я полагаю, что в настоящем деле, не исходя от обобщений, а путем фактов, бесспорно установлено, что Миронович имел известные виды на Сарру.

Перехожу к событию преступления и к алиби Мироновича. Все, кто видел Сарру в этот вечер, замечают ее задумчивость, ее грустное настроение. "Ах, Лизанька, — говорит она Р. Чесновой, — хотя я играю, но мне скучно". Тринадцатилетний мальчик Громцев, тот самый, который показал, что Сарра была девочка хорошая, умная, добрая, с детьми играла хорошо и никого из них не обижала, сказал нам, что часов в семь вечера, когда дети играли на дворе, она сидела на лестнице задумавшись. Другой мальчик, Круглое, видел ее до девяти часов вечера. Она молча постояла, слушая его разговор с Бвандтом, "она скучная была" и в девять часов ушла в кассу. Наконец, Анастасия Федоровна с чуткостью наблюдения, которую вы, конечно, оценили, заметила, что в этот вечер в начале девятого часа Сарра, всегда веселая и живая, была "очень скучна" и, видимо, старалась не смотреть на Мироновича. Что же значила эта грусть — не предчувствие ли близкой мученической кончины? Не думайте, господа присяжные заседатели, что я хочу играть на ваших нервах, нет, мне нужно только спокойное рассуждение. Если Сарра была необычайно грустна, задумчива в вечер 27 августа, если взгляд ее стыдливо избегал останавливаться на Мироновиче, то весьма вероятно, что он, окончив все нужные приготовления, не считал нужным особенно стесняться и что беззащитная девочка уже подверглась нечистым ласкам, которыми он исподволь развратил ее. Но мы уже подошли к моменту преступления, которое, несомненно, совершено между десятым и одиннадцатым часом. Последний, кто видел Сарру в живых, был Ипатов. Из бани он пришел домой "в конце девятого или в начале десятого — примерно", в исходе десятого видел Сарру сидящею — . с женщиной в шерстяном платке на голове — не в шляпке, заметьте это; они сидели как хорошие знакомые и ясно, что в это время, в исходе десятого, касса еще не была заперта и в ней сидел Миронович, во-первых, потому, что по субботам касса запиралась вообще поздно, и, во-вторых, потому, что раз касса была заперта, Сарра из нее не выходила и в кассу никого не впускала. Эта черта осторожности, воспитанная не только на врожденных инстинктах, но и на приобретенных навыках, подтверждается решительно всеми свидетелями и даже Мироновичем; как же мог бы он иначе доверить такое значительное имущество ребенку! Да стоит вспомнить опять свидетельницу А. Федорову: ее, знакомую Сарры, после одиннадцати часов Сарра не впустила в кассу, несмотря на все ее просьбы. Касса заперта, сказала она через запертную дверь, приходите завтра. Несколько минут после Ипатова прошли Алексеев и Повозков, но уже никого на лестнице не видели, а в начале одиннадцатого вернулся Севастьянов, и все было тихо, как в могиле. Дело было сделано, окончено.

Где же, спрашивается, был в это время, от начала десятого до начала одиннадцатого часа, Миронович? "Я вышел из кассы ровно в девять часов и более в нее не возвращался", — вот что твердил подсудимый, вот основания его алиби. Мейкулло видел его выходящим на Невский в девятом часу. Портной Герцювич, приятель его Коротков, артельщик Тарасов видели его после девяти часов, когда заперт был магазин Дателя. Миронович прошел дома два-три по Невскому, но тотчас же вернулся и, поговорив с Гершовичем о пиджаке — подробность чрезвычайно важная, исключающая всякую возможность ошибки, — вошел во двор, а когда опять ушел — никто не видел. Показания этих свидетелей имеют в деле решающее значение. Они уничтожают окончательно алиби Мироновича, опровергают его объяснение, что он не возвращался в кассу, опровергают и показание Марии Федоровой, которую никто не видел ни в доме Мироновича, ни в доме № 57, ни в конке, ни в булочной. Домой к себе подсудимый вернулся в половине одиннадцатого, по показанию свидетельницы Натальи Ивановой; одиннадцатый час выходит и по показаниям Васильева и Кириллова; последний только что подал самовар барину и вышел за ворота, как уже заметил запирающиеся трактиры, что бывает после, но никогда не прежде одиннадцати часов. Итак, где же был Миронович между началом десятого часа и концом одиннадцатого? Если он вышел ровно в девять из дома № 57, как мог он употребить более полутора часов времени на пространство, которое по специальной экспертизе и по всем данным, установленным на суде, требует не более двадцати пяти минут maximum? Почему он так боится этого времени — этих полутора часов, почему скрывает, что вошел в кассу, почему упорно отрицает показание Гершовича, Короткова и Тарасова? Почему? А потому, что они знали, что именно в это время он совершил убийство, знали, что в начале одиннадцатого часа звонила в кассу Семенова, знали, что он отдал ей вещи — купил ее молчание и сбыл ей поличное. А мы знаем наверное, что в половине двенадцатого Семенова уже была в Финляндской гостинице, откуда бежала, потому что вещи, которые она передала Безаку, были добыты ценою преступления. Миронович, господа. присяжные, прослужил не даром в полиции с 1859 до 1872 год, следовательно, лет семь до введения судебной реформы, в эпоху господства формальных доказательств. Какие же лучшие классические доказательства? Алиби, поличное, собственное сознание. И вот Миронович устраивает себе алиби: сбывает поличное, создает сознание Семеновой. И действует он, как, старый опытный сыщик, частью по соображению, частью по инстинкту. Конечно, он делает при этом и промахи, ну да с кем же этого не случается. Но для старого формального суда защита его во всех отношениях подстроена превосходно. Его система, несмотря на некоторые мелкие недостатки, и на новом суде является в высшей степени замечательной. Здесь, господа присяжные, я должен сделать небольшое отступление. Дело Мироновича совпало с усилением нападок на новый суд. Оно взволновало общество, оно вызвало неимоверную массу толков. Кто только не издевался над судебным следователем за утрату волос, значение которых для дела ничем не установлено. Оказалось, что кроме следователей, все превосходно знают, как нужно было произвести следствие и как раскрыть истину. Люди, имеющие самое смутное представление о сложности следственного производства, сыпали упреками, наставлениями, указаниями. Конечно, во всем этом есть хорошие стороны: отчего не дать волю критике, отчего не признать, что следствие, вверенное сначала малоопытному молодому человеку сделало немало промахов, которые потом было трудно исправить. Но ведь справедливая, толковая критика должна же отметить и положительную сторону проведенного следствия, а не обрушиваться только на одни недостатки. Посмотрите, какой громадный труд представляют собой эти шесть томов производства. Сколько работы, честной, трудной работы, господа, потрачено судом, присяжными заседателями, сторонами на это дело. Не забывайте, что материальные средства, которыми располагает следственная власть, крайне ограничены. Не забывайте, что в этом ужасном и редком деле следственной власти пришлось бороться с таким противником, как Миронович, на стороне которого была, во-первых, профессиональная многолетняя опытность и свободные деньги. Первое дало ему возможность построить искусную систему защиты, второе — заручиться друзьями среди тех же агентов сыскного отделения, которым поручено было дознание по его делу. Всякий, кто хотя немного знаком с уголовным судопроизводством, знает, что судебный следователь не имеет физической возможности проследить лично все следственные действия. Собирание сведений, данных, деталей дела повсюду, во всем мире, поручается полиции, тайным ее агентам. Прошу вас, господа присяжные, не видеть в моих словах никакого публицистического задора. Я знаю, что житейская необходимость заставляет прибегать к услугам сыщиков, но я знаю также, что люди эти, вращаясь постоянно между преступниками, часто подвергаются уголовному контагию, к которому некоторые из них может быть и предрасположены. Есть, конечно, хорошие сыщики, есть и дурные: последние представляют очень большую опасность для общества. В других странах на предварительное следствие тратятся массы денег, у нас же, если требуется, например, фотография, то следователь стесняется производить расходы, как бы еще не пришлось из своих приплатить. Там существует специальная судебная полиция, там судебный сыщик сложен в особый тип, нередко вызывающий сочувствие. Действуя исключительно под контролем судебной власти, тайный агент является могущественным средством борьбы с преступной силой. У нас же судебный следователь и прокуратура, хотя и пользуются по необходимости услугами сыскного отделения, но это другое ведомство и там свои порядки, свое начальство. Представьте же себе, что Миронович, сам бывший сыщик и весьма крупный деятель по этой части, Миронович, человек с капиталом, тотчас же сходится на дружеской ноге с агентом Боневичем. Вы видели здесь этого свидетеля и, конечно, помните его характеристическое показание. С 1878 года он знаком с Мироновичем, значит, старые знакомые. 4 сентября он отвозил Мироновича в тюрьму и дорогой, как показал Боневич на суде, у них завязывается разговор: Боневич поверяет Мироновичу свое предположение о женщине. Я же думаю, что это предположение скорее идет. от Мироновича, который знает, что отдал свои вещи женщине, но не знает, кто она. Разговор идет самый интимный настолько, что, по словам Боневича, подсудимый на увещание его сознаться обругал агента самым нецензурным словом. Но это нисколько не нарушило их добрых отношений. Они расстались все-таки по-дружески, и Миронович сказал: "Ищите, я награжу вас по-царски". И что же? 6 сентября, два дня спустя, Миронович заявляет подозрение на женщину, указывает даже на Чеснову. Поиски Семеновой, сожительницы полицейского офицера, попавшейся в четырех кражах, по которым розыски чинили четыре агента, не могли представлять особенных трудностей. Как и кем была разыскана Семенова — осталось тайной, но что именно Боневич, а не кто другой ездил за ее вещами в Озеры и делал там обыск, что четыре неизвестных в сопровождении жандарма ходили из дома в дом в селении Озеры, что Боневич ночи дежурил в сыскном отделении при Семеновой — это факты, положительные и никем не оспоренные. Также несомненно, что Боневич часто посещал Мироновича во время его освобождения, сиживал у него, по показанию Дмитриева, подолгу, и, по собственному показанию, купил у него пальто, платье и шубку — все это факты, не нуждающиеся в комментариях, но это скандальные факты. Вот почему представляется в высшей степени вероятным, что связь Семеновой с делом, редакция ее роли, подготовка и репетиция мнимого сознания совершались при деятельном участии тайных сил, под руководством самого Мироновича. Вот о чем забыли порицатели следственной власти. На первых же порах пришлось ей столкнуться с необычайными затруднениями: кроме опытности, ума и денег, которыми располагал Миронович, следователь натолкнулся еще на тайное противодействие там, где он всего менее мог ожидать его: в среде низших агентов, производивших дознание. Спрашивается, если исчезает вещественное доказательство перед глазами следователя, если тайны следствия разглашаются, разве можно винить здесь одного следователя? Конечно, защищать следствие не мое дело, но я нахожу, что оно и не нуждается в защите: результаты налицо. Несмотря на все трудности, следствие, после громадных усилий и многих ошибок, обнаружило виновного и разоблачило мнимое признание Семеновой как мистификацию. Указав вам, господа присяжные, на специальные трудности следствия, я прошу вас вспомнить о трех обстоятельствах: об алиби Мироновича, о ложном следе, который он пытается создать расписками Грязнова, и мимоходом о поведении Мироновича утром 28 августа: он и в это утро не принимал дворника в кассу, он мечется и, не посмотрев на труп, утверждает: "Здесь нет изнасилования; ее можно было купить за 6 рублей". А когда тело маленькой мученицы уносят в анатомический театр, у него вырывается восклицание "стерва". Однако в ряду сильнейших улик против него, по мнению многих юристов, являются расписки и векселя Грязнова. Достать десять квитанций из стола и разложить их на виду на диване, унести или истребить остальные, один вексель положить, другой унести, и притом где положить — в комнате, куда нет хода из кассы, — это, конечно, не могло придти в голову ни Семеновой, ни вообще кому бы то ни было, кроме Мироновича. Он знал, что Грязное — темная личность, судившаяся впоследствии по делу так называемой черной банды, он знал, что Грязнов скрылся, что его ищут, что он обвиняется в грабеже. После убийства Сарры, задумав маскировать дело картиной грабежа, Миронович, естественно, хьатается за мысль — направить подозрения на Грязнова. И заметьте, что если бы Грязнов не был в то время под замком, он мог бы иметь пренеприятные разговоры с судебным следователем. Конечно, хитрость была бы обнаружена, и Грязнов оправдался бы, но его дурная репутация, его вещи, заложенные в кассе, забытые бумаги — все это создало бы ему немалые затруднения. Вот почему Миронович и восклицает: "теперь ясно, что убил Грязнов", и вызывается разыскать его. Но первая хитрость не удается. Проходит месяц. В кандидаты на убийцу намечен Аладинский — за 5 тысяч (заметьте, ту же цифру мы найдем и у Семеновой, и на векселе Янциса). Но и с Аладинским неудача. Наконец, отыскивается Семенова — и успех превышает всякие ожидания. Больная, увлекающаяся до безумия натура, даровитая и очень несчастная, Семенова была создана нарочно для той роли, на которую ее готовили. Заметьте одну черту, указанную наблюдавшим ее психиатром, доктором Дмитриевым: у нее хорошая память. Вам читались ее показания, письма, стихи — везде преобладает память и фантазия. Заметьте и другую черту: свидетели, знавшие ее давно, говорят об ее необыкновенной лживости. Она лгала постоянно, это было ее творчество. В действительности ей было есть нечего, а, по ее рассказам, ее отцом был индийский царь. Может быть, она и сама тому верила. Я прошу вас только сравнить мнимое сознание Семеновой со всем, что вы, слышали и видели на суде, и вы, конечно, согласитесь со мной, что судебный следователь вправе был отнестись недоверчиво к ее рассказу. Да, ее учили хорошо, со времени возвращения в Петербург до сознания, с 9 до 28 сентября. Ее водили в кассу: это установлено бесспорно. В газетах она могла прочесть мельчайшие подробности, а все-таки там, где ей приходится угадывать истину, она провирается, и как только сочиняет — выходит вздор. Накануне сознания она разыгрывала у Немирова сцены: "Хочу быть актрисой", она и теперь продолжает играть ту же роль. С какого конца ни возьмешь, несообразности и противоречия так и бросаются в глаза. По ее рассказу, Сарра бежит за ней на улицу, зовет ее: "Приходите на другой день в 12 часов", а мы знаем, что Сарра никогда не выходила из кассы, когда была одна, никогда не бегала за незнакомыми. Или же: Сарра смотрит в скважину двери… Куда же она смотрит, когда на лестнице темно? "Я хорошо помню, что ключ она вложила в замок". Неправда, ключ у Сарры оказался в кармане. Оставив лампу в кухне, Семенова будто бы идет впотьмах в кассу и там вынимает из витрины вещи. Но эти вещи лежат так далеко, что достать их невозможно. При этом у нее два пальца укушены, а в витрине крови нет. Достает она вещи ложкой, но вещи оказываются все в порядке; выходит какая-то игра в бирюльки. Лампу она будто бы не гасит: между тем лампа оказалась погашенной и наполовину полной керосином. Но это все мелочи в сравнении с другими несообразностями. Что вы скажете об убийце, слабой женщине, которая бог знает зачем несет на руках свою жертву через кухню в последнюю комнату и там кладет ее не на пол, а на кресло? А кровавые подробности? По словам Семеновой, кровь была и в коридоре, и на полотенце, которым она вытерла руки, и гирю она (зачем?) кладет после убийства в маленький саквояж, и на пальто, которое она продала Минкину, была кровь, и в умывальниках в гостиницах Финляндской и Кейзера. И что же? Нигде, нигде решительно ни малейшего следа этой крови не оказывается. Мало этого свидетельницы Силли и Лундберг дали нам ценные указания: в обеих гостиницах помои оставлены были в лоханке и в ночной вазе. Разве это мыслимо? Разве так поступают убийцы? Возьмите, наконец, мелкие подробности, с которыми она описывает убийство; здесь она в своей сфере: воображение работает, проверка трудна. Такая изумительная детальность может быть или память на действительные факты или же память на заученные факты. Убийца, здоровый или больной, находится всегда в состоянии крайнего возбуждения. Он случайно запомнит ненужную подробность, но всего запомнить он не в состоянии. По словам же Семеновой, она растерялась так, что не воспользовалась следами преступления, и что же мы видим? Она не только перечисляет до малейших деталей все похищенные предметы, точно по описи, она все комнаты описывает, она чертит план, причем — курьезная подробность — заносит на него даже комнату около кассы, в которую не заходила, но "по соображению". Она рисует, наконец, позу убитой в кресле! И этому верят! И следователь виноват, что он не поверил. Помилосердствуйте во имя здравого смысла! Ведь это уже слишком, господа присяжные заседатели! Такие грубые мистификации могут увлекать толпу, должны увлекать ее, привыкшую верить всему чудесному, необычайному, но как же они могут действовать на людей, "прилагающих всю силу своего разумения" к распознанию истины на суде! И представьте же себе, господа присяжные заседатели, в каком бы положении очутились те, которые поверили бы на слово сегодняшнему роману сумасшедшей женщины? 1 октября она говорит: "Я убила, Миронович не виноват", 25 января: "Я не убила, Миронович виноват", 15 февраля: "Я подтверждаю свое первое показание", 18 апреля, прочитав все дело к проникшись его ужасом, она опять пишет: "Нет, я не убила, убил Миронович". 11 мая, 23 мая она повторяет свое отречение. Повторяет его и на первом суде. После всего этого она является перед вами и снова принимает на себя вину. Я понимаю чувство, которое должно возбуждать эта ужасная комедия: сегодня Семенова говорит одно, но что скажет она завтра? Нет, господа присяжные, легенда о Семеновой, будто бы совершившей убийство, продержится недолго. Теперь, господа присяжные, я прошу вас сравнить сознание Семеновой с ее отречением, с рассказом о том, как она явилась в кассу 27 августа вечером, как слышала голоса, как вышел человек, давал ей вещи и прочее. Рассказ этот совпадает со всеми данными, доказанными на суде. Он похож на кусок разбитого камня, который приходится в пустое место. Попробуйте вложить в обстоятельство дела ее сознание — кусок слишком велик, он не входит, он не может войти! Но, как бы то ни было, Семенова является новой, сильнейшей уликой против Мироновича. Прокурор очень верно заметил, что он молчит о ней, не смеет говорить, но, подобно его алиби, векселям Грязнова, витрине, неприсылке дворников и отношениям к Сарре, ложное сознание Семеновой уличает подсудимого.

Остается мне сказать несколько слов об экспертах. Вы знаете, что экспертиза профессора Сорокина на предыдущем разборе дела возбудила ожесточенную полемику. Я должен сказать, что для обвинения Мироновича я не считал и не считаю необходимым следовать за всеми гипотезами профессора Сорокина. Картина, подробности убийства останутся тайной, но факт убийства, сопровождавшие его обстоятельства и улики против Мироновича, — налицо. Вы выслушали здесь целые лекции по вопросам о направлении трещин, о сотрясении мозга, об изнасиловании, о параллелограмме сил. Спрашивается: имеются ли в деле судебно-медицинские данные, доказывающие, что такое-то повреждение мог произвести только Миронович, а такое-то Семенова? Конечно нет. Мы движемся ощупью в области догадок и гипотез. Следовательно, вопрос о виновности лежит вне области судебно-медицинской компетенции. В прошлое заседание, говорят, увлекся профессор Сорокин, а теперь, мне кажется, увлекаются в противоположном направлении. Как происходила борьба Мироновича с Саррой, мы не знаем. Как, в каком положении он нанес ей удар по голове, мы не знаем этих подробностей, убийство не может быть обнаружено рядом других доказательств? Я с почтением отношусь к ученому авторитету профессора Эргардта; я могу только сожалеть, что на вопрос: что означают эти многочисленные ссадины на левой стороне тела, какое значение имеют эти сине-багровые, надорванные уши, эти посиневшие от сжатия сильной рукой пальцы, профессор Эргардт отвечает, что все это мелочи и значения не имеют! Как не имеют значения? Для судьи, для юриста эти мелочи могут служить указанием на следы сильной мужской руки… А доктор Штольц? Он очень подробно и с большой эрудицией описал нам, как действует тот, кто, по его выражению, "берется насиловать", и доказал, что на кресле это будто бы невозможно; но, не вступая с ученым экспертом в споры и признавая свою некомпетентность, как. же не заметить, что для уличения Мироновича есть в деле совершенно иные данные? Мы, юристы, должны с почтением выслушивать экспертов-медиков, но если они незаметно для себя берутся за разрешение вопроса о виновности, то нам приходится остановиться и сказать им: извините, господа, мы дальше идти за вами не можем. Если бы эксперты пришли к заключению, что Семенова могла убить Сарру, то возможности вообще мы оспаривать не беремся. Но мы говорим: обстоятельства дела, безусловно, доказывают противное, а если бы признание Семеновой было бы невозможным, то Миронович, конечно, и не пользовался бы им для своей защиты.

Оканчивая свои объяснения, которые мне придется возобновить для возражения защите, я прошу вас, господа присяжные, не приписывать некоторое внешнее оживление моей речи чувству раздражения против подсудимого. Его личность, его прошлое для меня имеют значение лишь настолько, насколько они прямо относятся к делу. Я старался избегать всяких нападок на его профессию, бывшую и настоящую, вообще старался отбросить в сторону всякую публицистику и тенденциозность. Скажу более: я убедился, что, вопреки общему правилу, дурная репутация Мироновича сослужила ему отличную службу — у очень многих честных людей явилась мысль, что осудили его будто бы за то, что он взяточник и ростовщик, а не за то, что он совершил. Такое предположение, конечно, оскорбляет чувство справедливости, а потому, чем темнее явилась бы личность Мироновича, тем выгоднее это было бы для него как подсудимого. Но темные краски и облик злодея вовсе не нужны для его осуждения. Конечно он никогда и не подумал бы совершать убийство, а неожиданное стечение обстоятельств привело его к этому преступлению. Но раз случилось несчастье, что же ему оставалось делать? Не пропадать же даром. Он и стал защищаться, и защищается, и надеется, что в навеянном полумраке сомнения ему удастся отделаться, уйти. Игра у него сильная, козырей много: он может и выиграть. Но, с другой стороны, общество чувствует всю опасность безнаказанного преступления. Наше дело представить вам добытые выводы, а вы рассудите.

Загрузка...