Из тухлого яйца цыплёнка не высадишь

Проводив Берды, Клычли посидел немного в одиночестве, глядя как в окне наливается розовыми соками утра серая, вялая муть рассвета. Бессонная ночь сказывалась— пощипывало глаза, будто песок в них попал, податливостью сырого теста отдавали мускулы. Клычли потянулся до хруста в суставах и позвал:

— Абадан!

Она вошла чуть заспанная, с пятнами румянца на щеках, но уже деловито озабоченная наступающим днём, и остановилась у порога, вопросительно глядя, на мужа.

— Целую ноченьку просидели — спать, наверно, хочешь?

— Нет, — покривил душою Клычли — спать в общем-то хотелось. — Чаю крепкого сделаешь мне?

— Чай кипит. А ты здоров?

— Вполне, а что?

— Вид у тебя скучный, как у хворого.

— Ничего не поделаешь, моя Гозель, не всё время человеку веселиться дано.

Абадан повела полным плечом.

— И грустить без причины тоже не стоит. Голод пережили — с чего печалиться?

— Человек себе печалей сам не выпрашивает, — сказал Клычли. — Всё от жизни зависит — каким она боком повернётся. Голод, говоришь, пережили, а теперь вот война пришла, — это как, по-твоему? Сколько крови прольётся, сколько детей сиротами останется, молодых женщин — вдовами, — с этого веселиться, что ли? Когда солнце встаёт, его и зрячие видят и слепые чувствуют, а наш народ — как безглазая птица, век во тьме сидит, света не видит.

— Что-то не пойму я твоих мудрых слов, — откровенно призналась Абадан. — Ты со мной немножко попроще можешь разговаривать?

— Чего уж проще! Не знаешь, что делать — иди в джигиты к Ораз-сердару! Так наши туркмены и поступают. Не знают, глупцы, что сами для себя яму роют. Им кажется, сел на коня, винтовку взял — все беды с плеч долой. А беды ещё все впереди. Ждали, ждали урожая, дождались, да, видно, не придётся людям спокойно свой хлеб есть… Впрочем, ладно — ветер дует, а горы стоят. Переживём и войну. Слушай, Гозель, к тебе одна просьба есть — сделаешь?

— Смотря какая просьба, — улыбнулась Абадан.

— Несложная. Тебе придётся сходить в ряд Бекмурад-бая.

Абадан вздрогнула и потупилась. Да, голод прошёл, отец и мать остались живы. Аннагельды-уста снова открыл свою мастерскую и занялся привычным делом. Но цена их жизни — два кусочка мышьяка, которые до сих пор Абадан хранит в потайном месте. Кыныш-бай спросит у неё, выполнила ли она своё обещание. Что ей ответить? И Берды, и Дурды были неоднократно в её доме, старуха, наверняка, знает об этом…

— Я не могу пойти туда, — тихо сказала Абадан. — Мне нельзя туда идти.

Удивлённый непонятным упорством жены, Клычли потребовал объяснений. Абадан заплакала И рассказала ему всё: как умирающий от голода отец подбирал с кошмы и жевал накие-то несъедобные крошки, как за два мешка муки Кыныш-бай потребовала у неё, у Абадан, смерти двух человек, и она согласилась, потому что иначе отец не дожил бы до урожая.

— Не реви! — строго сказал Клычли, неприятно поражённый исповедью жены. — Говори, но только одну правду: пыталась дать мергимуш Берды?

— Боже упаси!

— А когда брала у старухи яд, была такая мысль?

— Не было! — Абадан подняла голову. — Я только об отце с матерью думала, как их от голодной смерти спасти думала. Я же не знала, что ты сумеешь муки достать? Знала бы — в глаза чёртовой старухе плюнула!

— Ладно, моя Гозель, — голос Клычли смягчился, — успокойся, ты ни в чём не виновата.

— Как же не виновата, когда солгать Кыныш-бай пришлось?

— Не всякая ложь плоха, моя Гозель, и не всякая правда хороша. Бывают случаи, когда ложь становится лучше тысячи правдивых слов. Вот если, например, белые меня схватят, я всеми клятвами стану клясться, что не большевик и ни одного, большевика не знаю. Берды приведут, Сергея приведут — никогда, скажу, не видел этих людей. Это будет ложь, но ложь необходимая, как и у тебя. Обманув Кыныш-бай, ты действовала в интересах своих родителей, значит поступила хорошо.

— Муку бы ей надо вернуть, — несмело заметила Абадан.

— У неё и без этого хватит, — сказал Клычли, — на тот свет муку она не потащит. Но ты, конечно, права — вернём. А яд её в огонь брось, не вздумай ей обратно отдавать!

— Брошу, — согласилась Абадан.

— Вот и хорошо. Ну, а сходить тебе всё-таки придётся. Постарайся не попадаться старухе на глаза. Я полагаю, это не так уж трудно сделать — она, как трухлявый пенёк, день и ночь в своей кибитке сидит. Позовут тебя к ней — сошлись на какие-нибудь неотложные дела. В общем, не мне тебя учить, как в данном случае поступать.

— Что я там делать должна? — спросила Абадан.

Клычли потёр ладонью подбородок.

— Говорят, что Узук уже нет у Бекмурад-бая.

— Куда же она делась?

— Вот это тебе и придётся узнать. Зайди сперва домой — возможно, Аннагельды-уста слыхал что-нибудь об этом: к нему в мастерскую много женщин заходит, а женщины всегда всё знают.

— Может, убили её?

— Всё может быть. Постарайся узнать поточнее.


После завтрака Клычли оседлал коня и поехал к ишану Сеидахмеду. С тех пор, когда он покинул метджид ишана, он возвращался сюда в первый раз.

С любопытством осматриваясь по сторонам, Клычли узнавал знакомые места. Здесь почти ничего не изменилось — так же лепились друг к другу кельи и кибитки, так же бесцельно шатались по двору непонятные люди с ханжески опущенными глазами. А вот и место, где они с Огульнязик прятали свои любовные записки. Как давно это было! Тысячелетия пронеслись с тех пор! И как это всё близко, как ясно проступают в памяти малейшие детали!..

Клычли натянул поводья. Ровное, написанное чёткими красивыми буковками, похожими на бегущих муравьёв, — вот оно, письмо Огульнязик — ответ на его записку. А вот лицо её — нежное, красивое, с милыми застенчивыми глазами. Он тогда долго собирался с духом, прежде чем тихонько приоткрыл дверь её кельи. Было время вечерней молитвы, но она не молилась, она сидела и читала какую-то большую растрёпанную книгу. Глянув на вошедшего, она чуть закраснелась, скромно опустила глаза, но на губах её была улыбка. Клычли нужно было уходить, а он всё стоял и стоял, глядя на девушку, стоял до тех лор, пока она снова не посмотрела на него. И тогда он тихо прикрыл за собой дверь и ушёл, полный любви, окрылённый, сияющей, словно солнце, надеждой.

Надежды, надежды… Башенки из сырого песка… Какими волшебно красивыми кажетесь вы и как мало нужно вам, чтобы вы рассыпались горстью серых песчинок — жалких песчинок призрачного мира, созданного человеческим воображением, жаждущим счастья и красоты! Случайный порыв ветра, неосторожное движение руки, даже чёрный жук, ломящийся бездорожьем по своим жучиным делам, — и нет вас, только маленький могильный холмик возвышается на месте, где сверкало звучало великолепие…

Конь всхрапнул и помотал головой, недовольный туго натянутыми поводьями. Клычли очнулся от воспоминаний, вздохнул и привстал на стремени, перекидывая ногу через луку седла.

Привязав коня к коновязи и кинув ему охапку сена, Клычли пошёл к худжре, в которой обычно творил свои «благочестивые» дела ишан Сеидахмед. Из одной кельи доносились голоса — мужской и женский. Там кто-то ссорился. Клычли замедлил шаг и машинально, не думая, что делает бестактность, заглянул в окно кельи.

Одним из спорящих был сам ишан Сеидахмед. Женщину Клычли сразу не узнал — она сидела почти спиной к окну. Но сердце стукнуло — тревожно и больно: она, Огульнязик! Да, это была она — милая, единственная, первая его большая любовь и большое горе.

«Повесишь на шею собаке алмаз — заплачут и собака и алмаз! — подумал Клычли, стараясь разглядеть Огульнязик. — Очень правильную поговорку придумали люди. Алмазу противно на собачьей шее, и собака цены алмаза не знает. Однако что хочет от неё этот старый козёл?»

— Язык дан аллахом женщине, чтобы она произносила хорошие слова, радующие её мужа и повелителя, — злобно скрипел ишан Сеидахмед. — Мужья стоят над жёнами за то, что аллах дал одним преимущество перед другими — так сказано в писании. Жена должна угождать мужу и вдохновлять его, а не язвить его печень языком, как змеиным жалом.

— В какой суре это написано? — усмехнулась Огульнязик.

— Замолчи, подлая, а то отрежут твой нечестивый язык!

— У меня руки есть — на бумаге напишу!

— И руки отрежут.

— Всё равно сумею объяснить людям!

— Что ты объяснишь, о порождение сатаны? — простонал ишан. — Что ты объяснять станешь, дьявол в человеческом образе?

— Обо всех делах твоих гнусных расскажу! — с вызовом ответила Огульнязик и подняла руки, поправляя борык.

«Милая! — подумал Клычли, любуясь топким контуром её лиц». — Ты осталась такой же красивой и такой же решительной. Наверно, я и сейчас ещё люблю тебя. Конечно, люблю! Абадангозель? Абадан — хорошая жена, я делю с нею ложе, и радость; и горе, она — добрая помощница и верный друг, она красивая и пылкая, но… она — не ты, любовь моя! Разве можно сравнить мои чувства к Абадан с теми, которые я испытывали тебе? Ручей сродни реке, да воды в нём по колено:..»

— Что ты хочешь этим сказать, нечестивица? — голос ишана Сеидахмеда поднялся до визга. — Что мелет твой чёрный язык?

— Он у меня розовый, а не чёрный, посмотри! — Огульнязик высунула кончик языка, — Видел? Или поближе показать?

— Тьфу… тьфу… тьфу! — отплюнулся ишан. — Сгинь, сатана, с глаз моих! Воистину милостив аллах к недостойным.

— А ты достойный, да? — издевалась Огульнязик. — Ты святой, да? Где ты свою святость находишь — под подолом тех дур, что к тебе за благословением идут, да? Бедненький, святенький ишан-ага! День и ночь молится за грешников, сна не ведая, пищи не вкушая… На молодых женщин не заглядывается! Это не он, не ишан-ага хотел надругаться над бедняжкой Узук, воспользовавшись её обмороком! Это не ему, не ишану-ага Узук исцарапал а святое лицо так, что он даже до ветру несколько дней только по ночам выходил, людей стыдясь!..

— Убью, проклятая! — задохнулся яростью ишан Сеидахмед. — Ах, проклятая!.. Ах, проклятая! — И он стал бить Огульнязик своим посохом.

— Бей, бей! — поощряла его Огульнязик, — Пусть люди увидят благочестие ишана на лице его жены! Бей, пока твой посох не сломается! Дурные люди перед этой поганой палкой поклоняются, святой её считают, — пусть она сломается! Тогда ей найдётся более достойное применение — из меньшей части ты месгап[4] для очистки рта сделаешь, а большую привяжешь своему ишаку под хвост! Бей сильнее! Или у тебя даже на это силы не осталось?

Уставший ишан опустил посох, горестно затряс бородой.

— Язык отрежу, змея!.. В огне его сожгу!.. Ах, проклятая!

— За что отрежешь? Разве мой язык призывал людей на газават? Разве на меня ляжет невинная кровь обманутых людей?!

— О аллах, дай. мне сил! — воздел руки ишан Сеидахмед. — Семь раз по семьдесят семь я уже каялся и проклинал час, когда ввёл в свой дом эту женщину!.. Чего ты добиваешься, подлая? Держите их в домах, пока не упокоит их смерть, — сказано в писании! Ты дождёшься, что я тебя в цепи закую и в сумасшедший дом отправлю!

— Да уж лучше там дни свои окончить, чем в твоём доме! — непримиримо сказала Огульнязик. — Среди безумных больше человечности, чем среди святых!

Ишан Сеидахмед, кряхтя, поднялся и, пробормотав: «Считай, что твоё желание ангелы услышали!», зашаркал к двери. Клычли торопливо отступил за угол кельи — ему совсем не улыбалось, чтобы ишан застал его подслушивающим у окна.

Когда ишан Сеидахмед скрылся в своей худжре, Клычли снова заглянул в окно. Огульнязик с заплаканным лицом оправляла на себе платье и морщилась при каждом движении — видно, не так уж слабо бил её ишан. Глаза их встретились. Огульнязик вздрогнула от неожиданности и поспешила поднять на рот яшмак. Потом брови её изумлённо поползли вверх, в заплаканных глазах сверкнула радость.

— Это ты… Клычли? — в голосе её неуверенность боролась с надеждой.

— Я, — сказал Клычли. — Как твоё здоровье, как живёшь?

— Слава богу, не жалуюсь… — она отвернулась, чтобы вытереть глаза.

— Было бы здоровье — остальное приложится, — сказал Клычли.

— Кто знает… — вздохнула Огульнязик. — Бывает и у здорового жизнь горше полыни.

— Понимаю, Огульнязик. Потерпи, скоро всё изменится.

— Верблюд терпел, терпел да и помер.

— Тот верблюд от старости помер, а ты ещё молода, у тебя вся жизнь впереди.

— Такую жизнь, Клычли, собаке кинь — есть не станет.

— Будет и благополучие.

— Было, да прохожий украл.

— Ещё будет! — настаивал Клычли.

— От молитв ишана, что ли? — слабо улыбнулась Огульнязик. — Так от них только блохи заводятся… Ты скажи, и смерть его, старого хоря, не берёт, никакая чума к нему не прицепится!

— Что это ты так немилостива к нему?

— А он ко мне милостив? Рукой от его «милостей» двинуть больно!.. Чего так долго в наших местах не появлялся? Ушёл — и как в воду канул.

— Легко ли мне было возвращаться сюда, Огульнязик? Я вообще чуть не рехнулся, когда тебя обручили с ишаном.

— Да, попала я в сети, как глупая перепёлка.

— Ничего, Огульнязик, скоро освободишься ты от этих сетей!

— Я тоже думаю, что скоро — ишан мой в сумасшедший дом грозятся отправить..

— Не отправит! Кто ему позволит отправить тебя к сумасшедшим!

— Ты ещё придёшь сюда? — спросила Огульнязик, делая ударение на слове «ещё».

— Не знаю, — сказал Клычли. — Говорят, конь тысячу раз ступает на то место, куда не желает ступать.

— Ты мне лучше прямо скажи, а не притчами. Мужчина должен выражать свою мысль коротко и понятно, — так говорит мой ишан. Это только женщины, говорит он, на сто слов одно нужное приходится.

— Война началась, — сказал Клычли. — Сейчас никто не знает, будет ли он дважды ночевать под одной крышей.

— Ты тоже пойдёшь на войну?

— Весь честный люд идёт — почему я в стороне должен оставаться? Люди свободу свою идут защищать, все идут!

— Значит я не люди, — вздохнула Огульнязик, — я не иду.

— Пойдёшь и ты! — горячо воскликнул Клычли.

Один из нахлебников ишана остановился поодаль и стал упорно смотреть на Клычли. Он вызывающе отставил ногу и засунул руки за опояску, всем своим видом показывая, что не намерен уходить.

— Глаза выскочат от усердия! — с досадой сказала Огульнязик. — Уставился, как баран на ежа!

Клычли оглянулся и почувствовал смущение — правила приличия соблюдать всё же следовало. Он кивнул. Огульнязик и заторопился к худжре ишана.

Несмотря на недавнее раздражение, ишан Сеидахмед принял своего бывшего ученика довольно любезно — протянул для пожатия руку, справился о здоровье, пригласил садиться.

— Мы в своё время возлагали на вас большие надежды, — сказал ишан Сеидахмед, — но вы, к сожалению, не оправдали их. У нас было намерение сделать вас учёным человеком и назначить имамом нашей мечети. А вы стали богохульником, нарушили обычаи, изменили вере. Последнее время вообще много стало заблудших и отрёкшихся… Черкез тоже сошёл с пути истины… А вы, я слышал, уйдя из нашей медресе, керосин возили — правда это или выдумали люди?

— Правда, ишан-ага, — сказал Клычли.

— Не дай бог! — благочестиво поднял глаза ишан и покачал головой. — Уж если такие способные ученики нашей школы, как вы, стали служить капырам, значит воистину близок киамат, воистину наступает конец света… И Черкез вот нас покинул. В городе живёт, говорят. Плохие времена настали.

— Разве грех своим трудом зарабатывать себе кусок хлеба?

— Зарабатывать не грех — неверным служить грех! — поучительно сказал ишан Сеидахмед.

— А служить таким людям, как Ораз-сердар, не грех?

— Ораз-сердара нельзя сравнивать с капырами. Назвать правоверного капыром всё равно что самому от веры отречься,

— С этим я не спорю, ишан-ага, но мне другое непонятно.

— Что же вам непонятно? Выскажитесь — и мы с помощью аллаха постараемся рассеять ваши сомнения.

— Я буду вам благодарен за это, ишан-ага… Так вот, когда через несколько лет после захвата русскими Акала пала крепость Геок-Тёпе, русский царь призвал к себе в Петербург всех ханов и сердаров, которые сражались против его войск в Геок-Тёпе.

— Нам это известно, — сказал ишан Сеидахмед вежливо, но давая понять, что дорожит своим временем.

— Все ханы и сердары, — продолжал Клычли, не обращая внимания на намёк, — повезли царю подарки, и только Дыкма-сердар приехал с пустыми руками. Когда все подносили свои подарки царю, Дыкма-сердар вывел за руку своего малолетнего сына и сказал: «Вот мой подарок ак-паше!»

— О аллах! — воскликнул ишан Сеидахмед, в благочестивом ужасе закатывая глаза. — Воистину терпение твоё — как море и снисходительность твоя велика! Своими руками отдать сына капыру?.

— Да, ишан-ага, своими руками, — подтвердил Клычли. — И человек этот был отцом Ораз-сердара, а мальчика, отданного царю, звали Оразом.

— На отце, на отце грех лежит, не на сыне! — быстро сказал ишан Сеидахмед. — Ораз-сердар здесь не при чём. Сказано пророком: «Не погуби нас за то, что делали глупцы среди нас». Дыкма-сердар виноват перед аллахом, и аллах воздаст ему положенное, ибо сказано: «Каждому из вас — по деяниям вашим». И ещё сказано: «Будет им воздано за го, что они делают»!

— Согласен, — сказал Клычли. — Ораз-сердар был тогда ребёнком и многого не понимал. Но потом он стал взрослым, не так ли? Он жил, среди русских, ел и пил нечистое, сотни раз нарушал законы пророка. Может ли такой человек держать в своих руках знамя веры?

— Может, если он в душе мусульманин, ибо сказано: «Аллах стоит между человеком и его сердцем».

А что является свидетельством благочестия Ораз-сердара?

— Он через каждое слово повторяет: «Да будет на то воля аллаха», «Если аллах осенит нас» — это мусульманские слова.

Клычли пожал плечами.

— Но такие же слова говорят и русские, только на своём языке, а мы говорим — на арабском!

— Вы не пытайтесь сравнивать русский язык с арабским! — строго сказал ишан Сеидахмед. — На арабском пророк наш Мухаммед говорил, да будет над нами милость и молитва его!

— Я не сравниваю, ишан-ага, я просто спрашиваю: достоин ли Ораз-сердар держать знамя веры только за то, что он произносит несколько арабских слов?

— На диком тёрне не растут смоквы, а слова — плод души.

— Однако, ишан-ага, случаются плоды и на таком дереве, у которого уже сгнила сердцевина, не так ли?

Ишан Сеидахмед беспокойно шевельнулся. Он ещё не успел обрести равновесие после стычки с Огульнязик, а тут, похоже, этот дружащий с капырами снова собирается положить его на обе лопатки в словесной борьбе. И предлога благовидного на ум не приходит, чтобы выставить за дверь назойливого гостя.

— Истину, скрытую в вашей притче о дереве, мы не постигли, — сказал он, — но думаем, что гнилое дерево даст и плоды плохие.

— Вот это и есть истина, — заметил Клычли, — и бы, ишан-ага, оказывается очень хорошо её поняли. Поэтому я ещё раз задаю вам прямой вопрос: может ли руководить священной войной человек, который носит тесную одежду, отпускает волосы, мочится стоя, ест мясо свиньи и пьёт водку?

Ишан Сеидахмед долго молчал, жемчужные бусинки чёток, скользя по зелёной священной нити, одна за другой быстро перебегали из одной его руки в другую. Казалось, не чётки, а мысли свои перебирает старый ишан торопится перещупать каждую из них, прежде чем остановиться на какой-то одной.

Клычли пил чай, ждал ответа и разглядывал убранство кельи. Оно было добротным, но не бросающимся в глаза — ишан заботился о своём престиже ревнителя веры, и Клычли внутренне усмехнулся, поняв это. Его внимание привлёк узорный накладной запор на двери, сработанный неизвестным умельцем. Клычли искренне полюбовался искусной работой. Солнце, заглянувшее в окно кельи, освещало дверь, и причудливые узоры замка выступали особенно рельефно и осязаемо — их хотелось потрогать пальцами.

Наконец ишан Сеидахмед сказал:

— Все вы — и мулла Гульше, и мулла Аннаклыч, и Абдыразак и… Черкез впридачу, — все вы стремитесь принизить ваших духовных учителей и наставников, опорочить их стараетесь. Справедливо ли, выслушивая вас, давать вам советы? Пророк сказал: «Вы зовёте их к прямому пути, но они не следуют за вами. Безразлично для вас будете ли вы их звать или будете вы молчать». Слово, сказанное глухому — зерно, брошенное на камень: не прорастёт и не заколосится.

Такой поворот разговора не сулил ничего хорошего, и поэтому Клычли поспешил успокоить ишана:

— Прошу извинить меня, ишан-ага, если я в чём ошибся. Я никогда не сомневался в вашей учёности и не слыхал, чтобы люди сомневались. Те, кого вы назвали, живут в городе — это так, но, вероятно, каждый волен жить там, где он хочет. Вреда от этого никому не будет, а если и будет, то ему самому. Вас никто не порочит, ишан-ага, люди видят в вас защитника веры и справедливости, ваше слово всегда было полновесным зерном и никогда оно не падало на камень, всегда давало плоды. Тем более внимательно и справедливо вы должны обращаться со своими словами, что знаете их силу. Всегда ли это так бывает? Вот вы встали тогда рядом с Ораз-сердаром и объявили газават. Сотни людей вняли вашему призыву и сели на коней. Многие из них погибнут. Во имя чего они погибнут? Разве эта война действительно священная война и преследует защиту ислама? Разве на нас кто-нибудь напал, требуя отречься от веры? Или мы требуем этого от других? Нет. Зачем же призывать людей под зелёное знамя? Не будет ли поношением пророка и ислама, когда под священное знамя, призванное осенять правоверных, становятся и русские офицеры, и англичане из Ирана и другие иноверцы? Дано ли иноверцу право защищать ислам? А если нет, то почему вы объявили газават? Было бы справедливо объяснить людям, что война между белыми и Советами не имеет ничего общего с религией, и пусть мусульмане сами решают, как им поступить.

Ишана Сеидахмеда и самого одолевали сомнения в справедливости газавата. Но не мог же он признаться Клычли, что объявил священную войну, поддавшись на уговоры других людей! Не ответить было нельзя, он обязан ответить, но что, если всё, сказанное Клычли, в общем-то соответствует действительности? И Ораз-сердар мусульманин только по происхождению, вряд ли он исполняет предписанные пророком каноны веры, и капыров вокруг него больше, чем правоверных, и на ислам никто пе покушался. Всё верно. И получается, что виноват он, ишан Сеидахмед, призвавший туркмен на братоубийственную войну. А это никак нельзя признать, так как коран гласит: «Если кто убьёт верующего умышленно, го воздаянием ему — геенна, для вечного пребывания там. И разгневался аллах на него, и проклял его, и уготовал ему великое наказание!» Нет, не мог он призвать правоверных к убийству единоверцев, что-то здесь не так, где-то запутал его этот парень, явно запутал!

Ишан Сеидахмед несколько раз перебрал полностью чётки, пока нашёл, что ответить. Ответ пришёл вдруг, хороший, настоящий ответ, он рассеивал даже собственные сомнения ишана, и ишан обрадованно ухватился за него.

— Мы выслушали ваши доводы, — заговорил он не торопясь, ровным голосом. — Мы внимательно искали свою ошибку, памятуя слова пророка: «Что постигло тебя из хорошего, то — от аллаха, а что постигло из дурного, то — от самого себя». Мы решили, что ошибки нет. Если бы газаватом была объявлена война, начатая Ораз-сердаром, тогда нам следовало согласиться с вашими доводами. Но знамя пророка поднял не Ораз-сердар, а Эзиз-хан — истинный мусульманин и ревнитель веры.

С ним идут только правоверные. Начатая им война является газаватом, что мы и объявили народу.

Клычли опешил. Он совсем не ожидал, что ишан так ловко вывернется, и не был подготовлен к такому обороту дел. А ишан Сеидахмед, делая вид, что собирается встать, весьма недвусмысленно намекал на окончание разговора. Надо было как-то выходить из положения, и Клычли сказал первое, что пришло в голову:

— Чем, по-вашему, Эзиз-хан лучше Ораз-сердара? Если подсчитать сколько невинных загубил Эзиз-хан и сколько — Ораз-сердар, то Эзиз-хан далеко впереди окажется. Имеет ли право такой жестокий человек и вдобавок неуч нести знамя ислама?

— Не говорите глупостей! — строго оборвал его ишан Сеидахмед. — Пророк наш, да будет над ним милость и благословение аллаха, тоже был неграмотным человеком. Не смешивайте несовместимое. И кроме того Эзиз-хан отмечен знаком пророка Хазрета Али.

— Вы видели этот знак, ишан-ага?

— Я не видел — люди видели.

— Назовите мне, кто это видел?

— Вы что, пришли сюда препираться со мной? — рассердился ишан Сеидахмед.

— Не гневайтесь, ишан-ага, — сбавил тон Клычли, досадуя на свою вспышку, — я пришёл не препираться, а убедить вас в совершённой вами ошибке.

— Вы прежде окончите медресе в Священной Бухаре, а потом будете поучать меня, — сказал ишан. — Вам известно, что в настоящее время пошатнулись устои ислама? Нужен газават, чтобы укрепить их!

— Кто же их шатает, эти устои, ишан-ага?

— Такие джадиды, как вы, которые уходят, бросая медресе и занимаясь неположенным!

— Нет, ишан-ага, их расшатывают те представители духовенства, которые, объявляя неправильный газават, ввергают народ в пучину страданий!

— Мы убедились, что всё-таки есть камень, на который упало зерно наших слов, — съязвил ишан Сеидахмед. — Но мы попытаемся ещё сказать вам. В священных книгах сказано, что в момент ослабления и упадка религии, — а мы видим сейчас именно такой, момент, — появится человек, который восстановит ревность к исламу. На спине этот человек будет иметь знак — отпечаток пяти пальцев пророка Хазрета Али. Такой знак есть на спине Эзиз-хана, значит он и есть посланник пророка и угодный аллаху человек. И все, подобные вам, бросившие медресе и пошедшие в услужение капырам, попадут под карающую десницу Эзиз-хана. Он поговорит с вами о газавате и о другом, он всё вам объяснит!

Опираясь на посох, ишан Сеидахмед с достоинством встал.

— А вы не подумали, что и ваш Черкез попадёт под десницу? — спросил Клычли и тоже поднялся.

— Каждому из вас — по деяниям вашим! — сурово повторил изречение ишан Сеидахмед. — И Черкез получит то, что он заслужил.

— Да-а, — сказал Клычли разочарованно, — я стремился зачерпнуть воды, но зачерпнул только горсть сухой пыли — колодец оказался пуст! Видно, не зря сказал поэт:

Нет в малодушных мужества на грош —

Их скакуны на брань бегут ослами.

У пиров благочестья не найдёшь —

Недоброе задумали над нами.

Ростовщиками стали все подряд,

Сердца их мысли чёрные язвят,

К народу, алчно требуя зекат,

Пошли мужи духовные толпами.

Советов много вымолвят уста.

Но у скотов к советам — глухота.

Дверь бедствий и страданий отперта —

Невежды лбы украсили чалмами.

Ишан Сеидахмед выслушал стихи, стоя уже на пороге кельи. В душе у него кипело возмущение, но голос прозвучал елейно смиренно;

— Мы ждём приятного собеседника и поэтому, сожалея, оставляем вас… Что до стихов, то лучше было прочитать стихи сопи Аллаяра или Ходжаахмеда Яссави — это люди, отмеченные благостью аллаха. А прочитанное вами написал развращённый, как и вы, мулла Махтумкули. Истинно правоверному грешно слушать такие стихи, они — нечистое.

— Ты, старый козёл, очень уж чистый! — вполголоса Пробурчал ему вслед Клычли, досадуя, что затея с разоблачением газавата провалилась. Впрочем, он с самого начала не возлагал на неё особых надежд, только не стал говорить Сергею.

Загрузка...