История, которую я собираюсь вам рассказать — а речь пойдет о событиях моей жизни — охватывает непродолжительный период времени. Началась она в июле 1870 года, а закончилась в июле 1871 года. Таким образом, вся моя история уложилась в тот прискорбный отрезок времени, когда Франция и Пруссия находились в состоянии войны. Если бы было уместно изъясняться на латыни, то в заглавии этих записок я написал бы: "Et quorum pars magna jui"[1]. Но цитаты нынче вышли из моды, и посему я сразу хочу предупредить читателя, что речь пойдет всего лишь о похождениях никому не известного солдата. Мне довелось участвовать во многих сражениях, но всего, что происходило в ходе этих битв, я видеть не мог и потому не смогу их подробно описать. Скитаясь по дорогам войны, мне пришлось несколько дней плестись в хвосте свиты Наполеона III, но поскольку он ни разу не пригласил меня на свои военные советы, я так и не узнал, каковы были его желания и мысли, если они вообще имелись у этого престарелого сфинкса, ниспосланного нам Провидением. Наши военные министры прожужжали мне все уши разными высокопарными словами, но их истинные планы так и остались неизвестны, если у них вообще имелись хоть какие-то планы. Мне довелось лицезреть самого графа Бисмарка, но разгадать тайну его замыслов я так и не сумел. В общем, моя личная история и то, что принято называть Историей, — суть вещи совершенно разные.
На вашу беду, уважаемые читатели, я не являюсь профессиональным писателем. Однако, как все мы знаем, многие наши генералы заделались журналистами, и немало журналистов выбилось в генералы, так почему бы и мне не набраться смелости и не ступить отважно на этот путь? Возможно, я и решусь по примеру моих отцов-командиров взяться за перо, но пышное оперение сладкоголосых птиц пусть останется при них, ибо время звонких фраз и распущенных хвостов окончательно кануло в Лету.
Зовут меня Гослен, а если быть более точным — Луи Гослен д’Арондель. Как гласят семейные предания, моими предками были представители славного рода Гослен д’Аронделей, участвовавшие вместе с Вильгельмом Незаконнорожденным[2] в завоевании Англии. Их потомки и поныне заседают в палате лордов.
Мой отец был человеком благородного происхождения, однако он счел возможным жениться на девушке из буржуазной семьи, дочери простого фабриканта, владельца бумагоделательного предприятия в городке Куртижи, стоящего на берегу реки Эр[3]. Случилось это во времена, когда буржуазия сильно разбогатела, а дворяне обеднели.
Незадолго до женитьбы отец возвратился из Алжира, где он служил в корпусе африканских стрелков[4] и с трудом дослужился до капитана. На тот момент капитанский чин, крест за военные заслуги и благородное имя составляли все его достояние. Мою мать, разумеется, пытались уговорить не делать такой глупости. Под этим словом понимали брак с разорившимся дворянином, к тому же человеком военным, без определенного положения в обществе и без будущего, за душой у которого имелись лишь гордая осанка и независимые суждения. Местные буржуа стройным хором твердили жалостливые увещевания и леденящие кровь предупреждения. Однако всем своим знакомым, уверявшим, что у моего отца нет ничего, кроме долгов, мать отвечала, что сама она достаточно богата и ее средств с лихвой хватит на двоих. Тем же, кто предупреждал ее, что африканский климат разрушил здоровье будущего мужа, она сообщала, что будет счастлива, если сможет обеспечить ему надлежащий уход. Наконец, многочисленным доброхотам, пытавшимся деликатно намекнуть, что капитан д’Арондель имеет репутацию донжуана, она дала понять, что ничего не желает знать на этот счет, и что ее это нисколько не беспокоит и не пугает, потому что, если даже такие слухи верны, у нее достанет сердечной нежности и снисходительности, чтобы усмирить этого обольстителя и удержать его при себе.
Столкнувшись с таким вызывающим упрямством, доброжелатели умерили свой пыл, и постепенно все сошлись на том, что эти Дальри, которых всегда считали порядочными, простыми и практичными буржуа, на деле оказались людьми тщеславными и безумно амбициозными.
Однако в действительности подобные обвинения были крайне несправедливы, потому что на всем белом свете невозможно сыскать человека менее честолюбивого, чем моя мать. К тому же чувства, побудившие ее остановить свой выбор на моем отце, не имели ничего общего с тщеславием.
Когда в нашей литературе описывают период правления Луи-Филиппа, крупных буржуа обычно изображают людьми скаредными и недалекими, у которых ума достает только на то, чтобы заработать денег, а вся мораль сводится к потаканию собственному эгоизму. Не знаю, насколько верны подобные наблюдения, однако могу утверждать, что мой дед, которого парижские коммер-сайты называли папаша Дальри, абсолютно не подходил под этот карикатурный образ буржуа. Свое состояние он зарабатывал в одиночку, долго и с большим трудом, но при этом никогда не поклонялся деньгам, как какому-то божеству. Дед на свои честно заработанные деньги построил в Куртижи школу и приют, а когда его дочь подросла, он взял себе в привычку постоянно твердить ей одно и то же назидание: "Если бы я считал, что зарабатываю деньги только для того, чтобы они притягивали новые деньги, тогда я закрыл бы свою фабрику. Выбирая себе мужа, не думай о богатстве". Поучения отца сделали свое дело, и, повзрослев, моя мать совсем не походила на девушку из богатой буржуазной семьи. Что же касается идеала будущего супруга, который она придумала для себя, то он лучше всякого многословного объяснения свидетельствовал о доброте и благородстве ее сердца.
"Раз я богата, — думала она, — значит, мое состояние должно служить другим людям, и, следовательно, замуж я выйду только за какого-нибудь труженика — изобретателя или художника, которому для осуществления его замыслов недостает только денег".
Много раз моя мать, грустно улыбаясь, рассказывала мне, с какими трудностями ей пришлось столкнуться, когда она пыталась осуществить свой романтический замысел. Как известно, поиск невесты с богатым приданным — дело непростое, но еще труднее оказалось найти жениха с подходящими качествами и характером. К тому же дополнительные трудности в этом деле создавал мой дед, который к всеобщему удивлению отказывал претендентам на руку его дочери, не имевшим других достоинств, кроме большого состояния и завидного положения в обществе. Мой дед был человеком веселым, тонким и насмешливым, и он умел представить все эти истории с несостоявшимися женитьбами как настоящие комедии, наполненные смехом и назиданиями. Сюжеты дедовских комедий не отличались разнообразием, зато их персонажи выходили по-настоящему смешными.
Однако я не собираюсь утомлять читателя многочисленными подробностями, и, хотя мне следовало бы разнообразить эти записки трогательными и интересными историями о жизни моей матери, я, тем не менее, умолчу о них, поскольку они не связаны с главным сюжетом моего повествования. Но коли уж мне пришлось упомянуть ее в своих записках, то признаюсь со всей откровенностью: единственное, что я вынес из того странного мира, в котором мне было суждено прожить молодые годы, это память о моей дорогой матери. Вы можете предаваться любым занятиям и достичь в жизни любых высот, но если вас воспитала умная и добросердечная женщина, то воспоминания о ней никогда не изгладятся из вашей памяти, и в трудную минуту они обязательно озарят ярким светом ваш жизненный путь.
На поиски достойного супруга было потрачено немало времени, но в итоге не нашлось ни изобретателя, ни художника, которые были бы способны представить веские доказательства своего будущего успеха, и их место занял мой отец. Однако неумолимой судьбе не было угодно, чтобы этот брак, первые годы которого оказались по-настоящему счастливыми, продолжался достаточно долго.
Мой отец вышел в отставку и обосновался в Куртижи, и пока дед продолжал руководить своим бумагоделательным производством, отец со всем старанием пытался овладеть практическими навыками, которые в прежней жизни ему приобрести не удалось. В этих целях он посещал окрестные фермы и промышленные предприятия, участвовал в разного рода съездах и конференциях, бывал в школах и вообще старался быть полезным, как самому себе, так и окружающим. Благодаря своей неутомимой деятельности он приобрел значительный вес в местном обществе и ему уже прочили блестящую политическую карьеру. Но этим планам не суждено было осуществиться. Отец, получивший военное образование и склонный к активному образу жизни, сохранил любовь и привычку к большим телесным нагрузкам. Он много ездил верхом, и все свободное время проводил на охоте. И вот однажды вечером отца привезли домой без признаков жизни. Он был убит во время охоты, сраженный пулей одного из участников облавы.
Мне в ту пору было четыре года, и из всех воспоминаний детства в моей памяти осталось лишь это ужасное событие. Оно преследует меня всю жизнь и стоит перед глазами словно траурная вуаль на лице вдовы, не позволяющая женщине забыть, что от окружающего мира ее навсегда отделила смерть.
В тот день слуга дважды объявлял, что ужин подан, но мы не садились за стол, потому что ждали отца. Внезапно этот же слуга попросил деда куда-то пройти с ним. Вскоре дед возвратился и выглядел он настолько потерянным, что мать сразу догадалась о постигшем ее несчастье. Она закричала, а дед, словно отвечая ей, запинаясь, сказал: "Да, он ранен… и весьма серьезно…"
— Он убит! — воскликнула мать.
Моя мать очень оберегала меня в детстве и никогда не говорила со мной об этой смерти. Но жившая у нас гувернантка-немка не отличалась такой же сдержанностью. Ее наняли лишь для того, чтобы обучать меня немецкому языку, однако гувернантка, будучи ярой католичкой, заставляла меня заучивать молитвы, которые, как она считала, крайне полезны для развития ребенка. В этом, полагала она, состоял ее христианский долг, поскольку мать и дед, не склонные из-за своих привычек и убеждений к набожности, совершенно не занимались моим религиозным воспитанием. Гувернантка взялась избавить меня от такого греховного неведения и начала с того, что попыталась раскрыть мне тайну смерти. Однажды она заявила: "Ты не увидишь больше своего отца, его закопали в яме, как и вашу недавно околевшую собачку, и вполне возможно, сейчас он горит в аду. Это страшное место, где полным-полно жутких уродов и черных дьяволов, и чтобы отца выпустили оттуда, ты должен исправно читать по-немецки молитвы". Когда же я спросил, почему мой отец, который был таким добрым, оказался вместе со злыми людьми в аду, она ответила, что произошло это из-за того, что он никогда не посещал воскресную мессу.
Неизвестно, кем бы я стал благодаря таким познавательным урокам, но вкусить их плоды мне так и не удалось, потому что мать прервала наши занятия. Вскоре после смерти отца скончался мой дед, и мать, пережившая тяжелые последствия революции 1848 года, была вынуждена взять на себя руководство предприятием, причем единственно ради того, чтобы не заниматься его крайне обременительной ликвидацией. Будучи женщиной отважной и деятельной, мать смело принялась за эту непростую работу, однако в новых обстоятельствах она уже не имела возможности заниматься мною, как раньше, когда была полностью свободна. Поэтому для меня наняли наставника, благодаря которому я смог забыть уроки прежней гувернантки.
Выбирая наставника, мать руководствовалась такими соображениями, которые вряд ли вдохновили бы любую другую женщину, не отличавшуюся столь же сильным духом и чистотой помыслов. Господин Шофур, преподаватель коллежа в Блуа, после государственного переворота[5] отказался присягать императору и подал в отставку, и вот моя мать, желавшая, чтобы я разделял ее взгляды и был воспитан в духе справедливости и прямодушия, решила, что на роль наставника она не найдет никого лучше, чем этот честный человек, который в возрасте пятидесяти лет, не имея ни гроша за душой, без колебаний пожертвовал своим тяжело заработанным положением ради того, чтобы сохранить чистую совесть. Правда, к несчастью, я слишком мало ценил усилия этого замечательного человека, пытавшегося дать мне надлежащее воспитание. Признаюсь, что если бы в жизни я руководствовался его принципами, то мне, вероятнее всего, удалось бы избежать тех несчастий, на которые я себя обрек, и, продолжая жить в родном доме, я не стал бы участником роковых событий. Впрочем, тогда мне нечего было бы вам рассказать. Пытаясь нарисовать портрет "добрейшего папаши Шофура", я не могу не отметить мягкости его характера, основательности суждений, возвышенности духа и благородства мыслей. Но одновременно не могу не упомянуть и карикатурные черты его образа, наиболее ярко проявлявшиеся на уроках политической географии, во время которых он, увлекшись своими идеями, умудрялся вычерчивать карту окружающего мира по собственному разумению или, как он выражался, "в соответствии с законами жизни человечества". Дело в том, что мой наставник придумал собственную науку, которую он называл "идеальной географией". Заключалась она в следующем: стоило лишь России, Турции или Италии столкнуться с какими-нибудь политическими проблемами, как господин Шофур моментально перекраивал карту Европы и с помощью розового, голубого и зеленого цветов изображал новые государственные границы, позволяющие, по его мнению, "увязать материальные и моральные интересы каждого народа и сохранить мир во всем мире".
Господин Шофур занимался моим обучением до тех пор, пока мне не исполнилось двадцать лет, и все эти годы я прожил легко и беспечно, как и подобает отпрыску богатого семейства. Но когда учеба подошла к концу, с ней закончилась и беззаботная жизнь, и передо мной в полный рост встал труднейший вопрос: что делать дальше, какую карьеру следует избрать?
Честно говоря, сам я не видел в этом никакой проблемы. Действительно, зачем мне была нужна какая-то карьера? Зачем выбирать одно или другое? То, что меня не отвращало, было мне совершенно безразлично. Я знал, что в один прекрасный день мне достанется очень приличное состояние, и не видел надобности в том, чтобы обременять себя овладением какой-то профессией. Я даже в мыслях не мог допустить, что я, Луи Гослен д’Арондель, человек благородного происхождения, возглавлю торговый дом своего деда, и мое имя будет красоваться на бланках и фактурах. Представляю себе, как были бы возмущены мои предки! При этом поступать в Политехническую школу[6] я, конечно, не осмеливался, а идти в Сен-Сир[7] было ниже моего достоинства. К тому же на мою мать военная служба наводила такой страх, что я ни за что не согласился бы стать военным, зная, каким это обернется для нее страданием. Можно было, конечно, стать чиновником, поступить на службу, например, в Государственный совет, префектуру или министерство иностранных дел. Но только не в моем случае, ведь ежедневное общение с порядочным человеком и республиканцем, каковым являлся мой наставник, не проходит бесследно. От него я перенял глубочайшее презрение к империи, и, несомненно, стал бы сам себя презирать, согласившись пойти на службу имперскому государству.
Если бы наша фабрика процветала, тогда моя мать, будучи женщиной здравомыслящей, возможно, уговорила бы меня возглавить ее. Но поскольку сама она занималась ею кое-как и даже не пыталась бороться с конкурентами, то она решила, что мне не стоит в начале жизненного пути брать на себя такую обузу, как предприятие, едва держащееся на плаву. Проведя множество семейных советов, выслушав и обсудив различные мнения, мы приняли по-настоящему верное решение, состоявшее в том, что будет лучше, если мы пока повременим, а я в ожидании лучших времен займусь изучением права.
Когда двадцатилетний молодой человек, предоставленный самому себе, упорно работает, сознавая, что каждое его усилие приближает достижение намеченной цели, это воспринимается всеми с полным пониманием, как нечто само собой разумеющееся. Но когда перед ним не стоит никакой цели, и ему предлагают работать ради самой работы или, так сказать, ради собственного удовольствия, причем это удовольствие зарыто где-то в глубинах Гражданского кодекса, тогда дело обстоит совершенно иначе, и я полагаю, что найдется совсем немного желающих следовать по этому пути.
А я, видите ли, не отношусь к числу любителей подобных удовольствий. Мать, отправляя меня в Париж, захотела, чтобы папаша Шофур оставался при мне. Однако я этому решительно воспротивился, хотя этот милейший человек ничем мне не докучал. Я страстно желал полной свободы и по этой причине категорически заявил, что считаю оскорблением попытку навязать мне надсмотрщика. В итоге я смог убедить мать в том, что мне следует научиться жить самостоятельно, самому отвечать за свои поступки, и что юноша, лишенный свободы воли, никогда не станет настоящим мужчиной.
В общем, господин Шофур остался в Куртижи, а я обосновался в Париже, в квартире на улице Обер, устроенной достаточно комфортно, чтобы я мог ни в чем себя не ограничивать. Квартира находилась довольно далеко от юридического коллежа, но тут уж ничего нельзя было поделать: такие студенты, как я, не созданы для жизни в Латинском квартале.
Студентом я считался лишь потому, что записался на первый курс коллежа Бонапарта. В действительности же я посетил занятия не более четырех или пяти раз. Скажу честно, я каждый вечер просил слугу, чтобы он разбудил меня рано утром, но проснуться и встать с кровати это совсем не одно и то же, в особенности, когда лечь спать удается не раньше двух часов ночи.
Проснуться и встать с кровати — это совсем не одно и то же
В коллеже я познакомился с некоторыми молодыми людьми, у которых, как и у меня, была лишь одна цель в жизни: унаследовать состояние своих родителей. Они, как и я, были богаты, и их, как и меня, не отягощали духовные или телесные заботы. Через некоторое время мы сблизились, установили приятельские отношения, и вскоре я с головой окунулся в водоворот парижской светской жизни.
Не прошло и двух лет, как я стал заметной фигурой в парижском обществе. Не хочу сказать, что я был знаменитостью, но, во всяком случае, мое имя стало довольно известным. Загляните в выходившие в то время спортивные газеты, отыщите старые программки скачек. Там вы найдете мое имя среди имен джентльменов, прославившихся на самых престижных состязаниях той эпохи, которые проходили в Поршфонтене, Шантильи или на ипподроме Ла Марш[8]. Поговорите с самыми модными в те времена куртизанками. Даже после всех происшедших впоследствии ужасных событий они вспомнят меня, потому что лучше всего память о человеке сохраняется там, где он больше всего отметился, а уж мое усердие эти дамы вряд ли смогут забыть.
Как прекрасна была жизнь в последние годы той эпохи процветания, которую называют Второй империей! До чего удачно все складывалось для молодых людей, стремившихся укрепить свой характер, возвысить дух и наполнить сердце добротой и благородством! К слову сказать, мне часто приходилось замечать, с какой завистью смотрели на меня молодые приказчики магазинов или клерки нотариусов, когда по воскресеньям запряженные в фаэтон чистокровные скакуны рысью несли меня по Елисейским Полям в направлении ипподрома в Лоншане, и при этом на всеобщее обозрение мною был выставлен билет на престижное место на ипподроме, который я прикреплял к петлице своего фрака. Или, например, по вечерам, когда случалась премьера в Варьете или Фоли-Бержер, в разгар представления появлялся я, собственной персоной, чтобы своим присутствием и аплодисментами почтить жалкие реплики Малышки Штучки или Толстой Марго, и при этом мой разукрашенный сердечками жилет и свежая гардения в петличке привлекали всеобщее внимание. Присутствующие перешептывались и смотрели на меня, как на диковинку.
Ипподром в Лоншане
Вполне возможно, что эти страницы попадутся на глаза кому-нибудь из тех завистников, которым в прежние годы я казался ослепительным денди. Именно по этой причине, чтобы избежать кривотолков, расскажу, как складывался обычный день счастливейшего из смертных.
Не знаю только, с чего начать, с утра или с вечера. Начну, пожалуй, с утра, поскольку так привычней, хотя в действительности день мой начинался не ранее того часа, когда солнце уже полностью исчезало за горизонтом. Вставал я между полуднем и двумя часами дня, в зависимости от того, насколько уставшим я был накануне, затем завтракал и отправлялся с непродолжительным визитом к одной из дам, интересовавшей меня в тот момент больше других особ женского пола. Для того чтобы обсудить интересующие нас обоих вопросы, не требовалось много времени: veni, vidi, vici[9]. Продолжительные разговоры мешают проявлению истинных чувств, и именно по этой причине порядочные женщины, испытывающие определенную слабость, с недоверием относятся к историям о жизни разного рода распутниц, наслушавшись которых они наивно спрашивают: "Как же у них на все хватает времени?" Покончив со всем этим, я отправлялся на Елисейские Поля, где получал в свое распоряжение недавно поступившую молодую необъезженную лошадь. Некоторые люди по наивности полагают, что совладать со скаковой лошадью не труднее, чем с пони. На самом же деле, чтобы удержать такую лошадь, требуется твердая рука, а твердой рука становится лишь в результате постоянных тренировок. За несколько лет я не пропустил ни одной тренировки, и лишь благодаря этому мне удавалось одерживать победы на скачках и постоянно находиться в добром здравии. Но по-настоящему мой день начинался только после ужина, примерно в десять часов вечера, а если я посещал театр, то и после полуночи. В это время я садился за стол, покрытый зеленым сукном, и просиживал до пяти, а то и шести или семи часов утра, причем в те времена, когда я еще стремился удовлетворить свое мелкое тщеславие, я умудрялся ни разу не встать из-за стола и даже никогда не прибегал к кое-каким специальным приспособлениям, которыми в самых лучших заведениях на полном серьезе предлагают воспользоваться игрокам, не желающим прерывать игру. И лишь по воскресеньям я позволял себе некоторые отклонения от такого распорядка дня. В воскресные дни я участвовал в скачках и по этой причине вставал в одиннадцать часов утра, чем и объяснялся тот заспанный вид, с которым я всегда появлялся на скаковом круге.
Такую жизнь я непрерывно вел в течение пяти лет и должен сказать, что затягивает она столь сильно, что и представить себе невозможно. Спросите меня, что важного произошло за эти пять лет в науке, литературе, искусстве, политике, и я не выдавлю из себя ни единого слова. Единственное, что я запомнил, — это в какое время года лопнул Немецкий банк, сколько проиграл князь Леменов, и сколько раз актриса Белая Жемчужинка распродавала свое имущество.
Пять лет пролетели незаметно, и наконец наступил крах. Всю зиму 1869 года я чувствовал себя страшно несчастным и вот в мае того же года, пытаясь поправить свои дела, я поставил на лошадь из конюшни Лагранжа, но, к несчастью, победила лошадь из конюшни Шиклера.
Я был вынужден обратиться за помощью к матери.
— Придется заплатить, — заявила она, не сказав мне в упрек ни единого слова. — Об одном прошу тебя, дитя мое, ты должен остановиться. За пять лет ты потратил почти миллион франков, и теперь у нас остался только дом на улице Риволи, который приносит 40 тысяч франков годового дохода, и фабрика в Куртижи. Скажи, каковы твои намерения?
Я ответил, что хотел бы уехать из Парижа и поступить на конный завод. Мать даже вскрикнула, услышав эти слова. Но больше я ни к чему не был годен. Единственная наука, которой я овладел, если это можно так назвать, была наука о лошадях, а мне хотелось заниматься только тем, в чем я разбирался. Для матери это означало, что рухнули все планы в отношении ее сына, которого она без памяти любила и с которым связывала свои надежды.
Пришлось воспользоваться нашими знакомствами, и два месяца спустя я поступил на службу на конный завод в Тарбе.
По прибытии в город я встретился со своим предшественником, который в тот момент лихорадочно готовился к отъезду.
— Если вы полагаете, что здесь вас ждут развлечения, тогда сразу забудьте об этом, — сказал он мне. — Тарб не назовешь веселым городом. Однако если вы человек сентиментального склада и вам не чужда любовь, тогда вы сможете прекрасно проводить вечера в доме госпожи Борденав.
Что представлял собой дом госпожи Борденав?
Этим вопросом я задался сразу, как только приехал в Тарб. Не будучи человеком сентиментального склада, как предполагал мой предшественник, я, тем не менее, постарался разузнать как можно больше о доме, в котором весело проводят время. Парижанину, привыктему жить на широкую ногу, приезд в Тарб не сулит ничего хорошего. Я твердо решил не предаваться никаким безумствам, но и не собирался во искупление прежних ошибок умирать от скуки и не считал, что с меня будет довольно созерцать из окна моей квартиры голубые или заснеженные вершины Пиренеев.
Тарб не назовешь веселым городом
Оказалось, что, когда говорили о доме госпожи Борденав, имели в виду семью, состоявшую из трех человек: самой госпожи Борденав и ее дочерей, Сюзанны и Лоранс. Госпожа Борденав находилась в том возрасте, в котором вполне естественно иметь двух дочерей, одной из которых исполнилось двадцать два года, а другой — двадцать лет. Сама хозяйка дома меня мало интересовала. Достаточно было того, что она входила в число наиболее видных представителей буржуазии этого города, обладала довольно приличным состоянием, а в ее салоне охотно принимали молодых клерков. Это было единственное место, куда каждый вечер можно было отправиться после ужина. Она любила принимать гостей, собирала у себя большие компании и благодаря дочерям сохранила возможность наслаждаться шумным обществом молодых людей, как делала это в прежние годы, когда своей красотой притягивала к себе многочисленных поклонников. В провинции редко встречаются такие дома, но госпожа Борденав вовсе не считала себя провинциалкой. Каждый год в разгар сезона она целый месяц проводила в Париже, на сентябрь уезжала в Биарриц, а зимой отправлялась на две недели либо в По, либо в Ниццу. В Тарбе она оставалась лишь для того, чтобы приглядывать за своим имуществом.
Что же касается ее дочерей, то именно о них мне хотелось узнать как можно больше. Впервые я повстречал их в чудесном парке Массе, раскинувшемся вдоль берега реки Адур[10]. Над местом, где расположились девушки, нависал огромный куст магнолий. Я несколько раз прошел мимо этого места и смог обстоятельно их рассмотреть. Обе были красивы, но каждая отличалась своей, особенной, красотой. Старшая сестра, брюнетка, обладала стройной фигурой, а в выражении ее лица было что-то жесткое и решительное. Зато младшая являла собой полную противоположность: она была светлая, пухленькая, на лице ее светилась прелестная, немного грустная, улыбка, а мягкий взгляд ее глаз был трогательным и беззащитным. Впоследствии я узнал причину, по которой она всегда выглядела опечаленной. Оказалось, что, когда Лоранс была совсем еще ребенком, из-за небрежности няньки она вывихнула ногу и навсегда осталась хромой. По этой причине она стыдилась бывать на людях и старалась держаться в тени старшей сестры. Когда на званых вечерах все гости танцевали, Лоранс неизменно сидела за роялем, и именно она брала на себя все заботы о домашнем хозяйстве, тогда как прекрасная Сюзанна была озабочена исключительно своими туалетами. Одним словом, Лоранс в своем доме была вынуждена играть роль Золушки с той лишь разницей, что не ходила в лохмотьях.
Впервые я повстречал их в чудесном парке
Я представился обеим сестрам и был встречен ими так, словно на мне все еще лежал отблеск того великолепного мира, в котором я проживал в недавнем прошлом. Оказалось, что они слышали обо мне, а мадемуазель Сюзанна даже вспомнила, что обратила на меня внимание на скачках в Лоншане. Тогда на мне была белая жокейская куртка с синими рукавами и желтая шапочка, и в этом трехцветном наряде я не показался ей смешным. Даже наоборот, она считала меня знаменитостью. Каждую неделю спортивные газеты писали о моих подвигах и похождениях, а болтливая бульварная пресса сообщала о моих связях с известными распутницами. В глазах этой девушки, единственным божеством для которой была мода, я являлся значимой фигурой, и она полагала, что было бы большой удачей заполучить меня в свой салон. Меня окружили заботой и вниманием, и уже через три дня после моего появления в их доме Сюзанна вечером отозвала меня в уголок и вручила альбом с портретами парижских актрис, на первой странице которого я обнаружил Белую Жемчужинку, на второй — Флору из Оперетты-Буфф, а на третьей — Рафаэль из Варьете. Портреты шли в том же порядке, в каком они становились моими любовницами.
— Вот видите, я все о вас знаю, — сказала Сюзанна и рассмеялась, поняв, что я смущен.
После этого инцидента я могу сказать лишь одно: как прекрасна и полезна наша пресса! До чего ловко газеты, старающиеся не допустить, чтобы в провинцию проникла опасная бацилла политики, научились читать нравоучения нашим провинциалам!
Обладай я хоть толикой здравомыслия, я бы с самого начала держался подальше от этой восхитительной барышни и постарался бы сблизиться с ее сестрой Лоранс. Однако все вышло с точностью до наоборот. Лоранс обладала светлым умом и ангельским сердцем, но она хромала, тогда как Сюзанна с ее гордо выпяченной грудью была гибка и грациозна, словно змея. В итоге я увлекся Сюзанной и стал внимательно к ней присматриваться.
По правде говоря, за этой девушкой стоило понаблюдать. Сюзанна являла собой великолепный продукт светского воспитания, которое она получала везде и понемногу, от случая к случаю, в каждый момент своей беспечной и неупорядоченной жизни. Я не хочу сказать, что это был именно тот тип девушки, в котором воплотились основные черты эпохи, я лишь утверждаю, что не считаю ее чем-то исключительным, потому что те личные качества, которые были ей присущи, я не раз наблюдал и у других барышень. Не знаю, чего в ней было больше, природной интуиции или проницательности, приобретенной благодаря жизненному опыту, но об окружающем мире она имела очень твердое суждение, решив для себя раз и навсегда, что достойное место под солнцем она сможет занять лишь в результате удачного замужества. Под удачным замужеством Сюзанна понимала такой брак, который сделает ее счастливой обладательницей мужа с громким именем, значительным состоянием и достойным положением в обществе. Итогом такого замужества должно было стать проживание в Париже на виду у светской публики. При этом она мечтала, чтобы ее имя и туалеты ежедневно упоминались в нужных газетах, чтобы о ней говорили и ею восхищались. Сюзанна была уверена, что, когда эта цель будет достигнута, ей уже никогда не придется скучать, и из ее жизни навсегда уйдут печаль, разочарование и тоска. Ей доводилось бывать при императорском дворе, точнее говоря, ее принимали в неформальной обстановке в Биаррице, и то, что сказал в одном из своих "слов" по поводу сильных мира сего Массийон[11] (я выучил это "слово" во время подготовки к экзамену на бакалавра), в полной мере можно отнести к Сюзанне. Сказал же он следующее: "Эти люди поставлены как для блага народа, так и для его погибели". Возможно, кто-то спросит: что мешало Сюзанне вступить в блестящий брак? Отвечаю: в сущности, ничего. Это было вполне возможно, как и все, к чему человек страстно стремится. Решить поставленную задачу она намеревалась с помощью оружия, разящего наповал: своей красоты. От нее требовалось лишь одно — холодно и расчетливо воспользоваться этим оружием. Главное, считала она, оставаться красивой до тридцати лет, что было вполне достижимо, поскольку Сюзанна твердо решила не поддаваться никаким искушениям, из-за которых красота может увянуть, а за оставшийся срок, полагала она, обязательно найдутся достойные кандидаты, в которых она сумеет пробудить чувство нежности, страсть и преданность. Если мужчина может стать игрушкой в руках невинной семнадцатилетней девушки, то на что же способна двадцатипятилетняя женщина — красивая, свободная, опытная, отдающая себе отчет в том, что она говорит и о чем предпочитает умалчивать! Если романтическим мечтам предаются с холодной головой и трезвым расчетом, то в этих мечтах можно зайти очень далеко. Именно такого рода мечтам и предавалась Сюзанна.
Поняв, в чем заключается ее мечта, Сюзанна фанатично взялась за ее осуществление. К несчастью, у нас во Франции не издают газету, подобную лондонской "Court-Journal"[12]. Не имея под руками такого же полезного парижского издания, она обзавелась собственным корреспондентом в Париже, в задачу которого входило держать ее в курсе всего того, что ей необходимо было знать. Это был молодой служащий одной парижской конюшни, которого она, я в этом уверен, привязала к себе смутными обещаниями. Выполнять свои обещания она, конечно, не собиралась. Возможно, наивного юношу питали легкомысленные надежды на то, что обещанное когда-нибудь будет исполнено, но, как известно, авансы авансами, а окончательная расплата — это совсем другая история. Благодаря усилиям своего корреспондента, чтению газет "Спорт" и "Парижская жизнь", а также поддержанию прочих контактов, в том числе с жителями курортных городов, она добилась того, что в Тарб стали непрерывно поступать новости из парижского бомонда, и Сюзанна всегда была в курсе текущих событий, словно она сама жила в Париже, посещала салоны и клубы и появлялась за театральными кулисами. Сколько раз я с удивлением слышал, как она пересказывала в деталях разный вздор о парижской жизни. Кстати, я всегда был уверен, что обсуждают этот вздор только те, кто его и придумал, но вот она, едва соприкоснувшись с обожаемым ею миром, это вздором не считала.
Тот, кто погрузился в мир светских сплетен, уже никогда не станет ханжой. Вот и о Сюзанне нельзя было сказать, что она недотрога или ханжа. При ней можно было говорить, о чем угодно, и, возможно, по этой причине к ней тянулись мужчины определенного сорта. В ее обществе они чувствовали себя так же комфортно, как и с близкими товарищами. Выражение "говорить, о чем угодно" я употребляю в широком смысле, так как зачастую темы таких разговоров были почерпнуты из последних статей "Парижской жизни"[13], а ведь известно, что, хотя эти статьи и отличаются возвышенным духом, наблюдательностью и стилем, но все-таки пишут их, как правило, не для маленьких девочек, не способных самостоятельно "намазать масло на хлеб". В один прекрасный вечер Сюзанна в своем салоне прочитала вслух одну такую публикацию, озаглавленную "Дыня". Во время этого чтения я не знал, куда мне деваться от неловкости, зато она смеялась от души. После прочтения статьи у Сюзанны так поднялось настроение, что она сама, вместо сестры, уселась за рояль и весь вечер играла и пела арии из оперы "Турок в Италии"[14].
— Если позволить Лоранс играть ее плаксивые сентиментальные пьески или, не дай бог, серьезную музыку, — сказала она, — тогда господин д’Арондель на наших глазах превратится бог знает во что. Давайте лучше посмеемся.
И действительно, все смеялись, а я возвратился домой в час ночи и был смущен и взволнован заметно больше обычного.
Разумеется, такой, как я ее описал, Сюзанна раскрылась передо мной не сразу, зато практически сразу я почувствовал, что меня непреодолимо влечет к ней, и чем больше я открывал в ее натуре и характере ранящие меня черты, тем сильнее меня влекло к ней. Пусть кто угодно попытается найти этому объяснение, но лично я за это не возьмусь.
Поразмыслив, я напустил на себя притворную сдержанность и замкнулся в себе. Сделал я это не без умысла. Я давно знал, что порядочные женщины не опасаются людей, имеющих плохую репутацию, потому что понимают, что искусством обольщения такие люди владеют, только оставаясь в привычном для себя круге общения. Когда же они выпадают из этого круга, то становятся такими робкими, колеблющимися и неуверенными, что могут показаться смешными даже самому примерному семьянину. Похоже, что, в конце концов, мое сдержанное поведение слишком затянулось, судя по тому, что Сюзанна первой протянула руку, попытавшись вывести меня из этого состояния.
Я выразился не совсем точно, когда сказал, что она "протянула руку". Правильнее было бы сказать "протянула ногу", но дело не в этом, главное, что задуманное ей удалось. Произошло это при следующих обстоятельствах.
Несколько раз мне доводилось сопровождать семейство Борденав во время их прогулок, при этом девушки и их мать выезжали в коляске, а я — в кабриолете. И вот однажды мы решили совершить паломничество в пещеры Бетаррама[15], которые находятся примерно в шестидесяти километрах от Тарба. Для моей лошади такое путешествие могло оказаться слишком утомительным, и по этой причине мне предложили поехать в коляске с девушками.
В путь мы отправились вчетвером. Меня усадили напротив прекрасной Сюзанны, рядом с Лоранс. Дорога между Тарбом и Бетаррамом выглядит довольно монотонно, вдоль нее непрерывно тянутся леса, чередующиеся с пустошами, и лишь вдали маячит горная цепь Пиренеев, похожая на гигантское нагромождение грозовых туч. Должен, однако, признаться, что в дороге я не столько интересовался пейзажем, сколько выражением глаз Сюзанны. Когда мы пересекали Оссенскую пустошь, я внезапно ощутил, как моей ноги что-то коснулось. Я отодвинул ногу. Но прикосновение никуда не делось. Я отодвинул еще, правда, совсем чуть-чуть. И тут ее придавил маленький легкий башмачок.
Я поднял глаза и взглянул в лицо Сюзанне.
— Что тут такого? — сказала она и сильнее надавила мне на ноту.
Полагаю, никогда в жизни я не испытывал такого мгновенно пронизывающего чувства. Моя робость и неуверенность в ту же секунду исчезли. Мне показалось, что остававшиеся до Бетаррама двадцать километров мы пролетели за несколько минут. Я даже подумал, что прекрасная Сюзанна, которую я так пылко возжелал, любит меня.
Но едва мы сошли с коляски, как она, к моему удивлению, сразу направилась к часовне, бросив мать и сестру, которые задержались на берегу Гав-де-По[16], чтобы полюбоваться длинными гирляндами плюща, свисавшими с моста до самой воды. Я решительно пошел за Сюзанной, надеясь, что мне представится случай побыть с ней наедине. Войдя в часовню, я увидел, что она уже преклонила колени на молитвенной скамеечке. Приблизиться к ней я поначалу не решился, поскольку, не будучи набожным, все же полагаю, что церковь — это неподходящее место для романтических бесед. Но вскоре я почувствовал, что больше не могу противиться искушению и подошел к ней, намереваясь взять ее руку в свою. Господи, как прекрасна была Сюзанна, когда она, преклонив колени, расположилась на этой скамеечке, выгнув спину и запрокинув голову, а ее затуманенный взор блуждал по звездному небу, луне и солнцу, изображенным на куполе часовни. Но стоило мне протянуть руку, как она немедленно обернулась, и я застыл, натолкнувшись на ее возмущенный взгляд.
Мост Бетаррама
— Разве вы не понимаете, — сказала она вполголоса, — что я закончу свои дни в монастыре?
Я покинул часовню в полном недоумении. Оказывается, она человек глубоко верующий! Как все это понимать? Я попытался найти объяснение такой противоречивости ее характера и в итоге решил, что будет лучше, если увиденное сегодня будет впечатлять меня не больше, чем ее интерес к "Жизнеописанию Марии-Антуанетты", которое она постоянно читала и перечитывала.
Теперь надо было как можно быстрее избавиться от надежд, внушенных мне недавним проявлением ее нежных чувств. Какое-то время я обдумывал все то, что мне довелось увидеть и услышать, но вскоре узнал, что не являюсь единственным счастливцем, к которому была проявлена такая же благосклонность. Через несколько дней после поездки в Бетаррам она отправилась вместе со своей матерью и нотариусом в Бордо, объявив, что это небольшое путешествие предпринято с сугубо деловыми целями. Нотариусом был молодой красивый юноша, который мне очень не нравился. Впрочем, я его совсем не опасался, ведь это был всего лишь нотариус, то есть человек, обреченный на посредственность и прозябание в кругу семьи. На следующий день он явился в салон Борденав с визитом, когда там был и я.
— Прекрасный человек этот нотариус, — сказала Сюзанна, — я так ему благодарна за его внимание! Не будь его, дорогой д’Арондель, я бы обязательно простудилась, ведь в нашем вагоне был собачий холод. Так вот, всю ночь он своим сердцем согревал мои ботинки, а мои ноги, как вы понимаете, находились как раз в этих ботинках. Кто бы мог подумать, что сердце нотариуса может быть таким горячим, как настоящая печка. Лоранс, если тебе когда-нибудь попадется такое же сердце, обязательно воспользуйся им.
Полагаю, нет нужды подробно описывать, что творилось с лицом несчастного молодого человека. А когда нотариус собрался уходить, она решила добить его: ведь ботинки уже получили свою порцию удовольствия, и те-перъ оставалось только ей самой получить удовлетворение, поиздевавшись над бедным юношей. Кстати, сам нотариус так и не понял, что замысел Сюзанны состоял именно в том, чтобы он обиделся и убрался восвояси. В какой-то момент, решив, что никто ее не слышит, она подошла к нему и быстро вполголоса произнесла:
— Мама все видела. Она ждет объяснений. Вы меня понимаете?
Не знаю, понял ли он. Зато я все прекрасно понял. Для Сюзанны любой мужчина был пригоден для того, что ей от него было нужно. Влюбленная женщина, полностью отдающаяся своему чувству, относится к своему избраннику трепетно и требовательно, но такое отношение совершенно чуждо женщине, хорошо владеющей собой, не испытывающей нежных чувств и не допускающей проявлений слабости. Если уж вам выпало несчастье ревновать такую женщину, то ревность ваша должна быть направлена не на то или иное лицо, а на целый мир.
Именно так я и поступал, хотя был совершенно уверен, что никто не способен завладеть ее чувствами, и что ко мне это также относится в полной мере. К слову сказать, ее репутации ни разу не был нанесен серьезный урон, и в этом провинциальном городе, где каждый все знает обо всех и обо всем, никто не мог бы поставить ей в вину какие-нибудь конкретные неблаговидные поступки. Считалось, что она невероятно легкомысленна и кокетлива, но и не более того. Цели, которые она поставила перед собой, сами по себе служили защитой от возможных неприятностей. Возможно, у меня и были сомнения на этот счет, но откровения людей, которые были к ней безразличны, а также сплетни, услышанные от моих друзей, полностью их развеяли.
Однажды утром мне принесли телеграмму, в которой сообщалось, что два моих парижских приятеля, будучи в Тарбе проездом, явятся ко мне в одиннадцать часов на завтрак, а вечером уедут шестичасовым поездом. Я придумал для них самый лучший на свете завтрак, мой винный погреб также был очень хорош, и когда они встали из-за стола, оказалось, что оба сильно захмелели и пребывали в состоянии пьяного веселья, при котором больше кружится голова, чем страдает желудок.
Им захотелось осмотреть квартиру, в которой я жил, и они юркнули в мою спальню, причем оба одновременно испустили вопль удивления, когда углядели на каминной полке портрет Сюзанны.
— Эй, да это же Сюзанна Борденав! Значит, ты знаком с Сюзанной, прекрасной несравненной Сюзанной?
Они потребовали объяснений, меня же волновало совсем другое: где и когда они познакомились. Оказалось, что познакомились они в Каннах у одного общего знакомого, где провели вместе целый месяц.
— Знаешь, это удивительная девушка! До чего она не похожа на всех этих набивших оскомину девиц, которых нам демонстрируют в театрах. Так хочется вновь с ней увидеться! Как блестят ее глаза, до чего хороши эти сочные ярко-красные губы!
Я попытался их разговорить, тем более что оба были в таком состоянии, когда сделать это совсем не трудно.
— Самое забавное в этой истории состоит в том, что за столом она всегда сидела между нами. Через несколько дней мы поняли, что она питает к нам обоим одинаковые дружеские чувства, и решили составить заговор. Ты ведь знаешь, с какой легкостью она принимает кое-какие ласки, которые считаются невинными. В общем, мы договорились, что каждый из нас будет прижиматься к ее ноге под столом, а тот, к кому она прижмется в ответ, сразу известит об этом другого. Знаешь, можно было умереть со смеху: она и виду не подавала, но все время прижималась то направо, то налево и ни разу нас не перепутала. Она покоряет любого мужчину, который встречается на ее пути, и играет им, как хочет. Ее это забавляет. Она ведь живет в Тарбе. Давай, пойдем к ней в гости.
— Да вы же пьяны.
— Ее это нисколько не рассердит.
— Я вас туда не поведу.
— Значит, мы пойдем без тебя. Нам все равно в шесть часов уезжать, а больше здесь делать нечего.
В итоге я уступил, понимая, что будет лучше пойти вместе с ними, чем отпустить их одних. К тому же мне было интересно посмотреть, как она их примет.
Увидев моих друзей, Сюзанна страшно обрадовалась. За те два года, что прошли после их встречи, она успела о них забыть, так что теперь они воспринимались, как совсем новые обожатели.
Случилось то, чего я совсем не ожидал: чем больше они беседовали, тем больше пьянели. Госпожа Борденав, любившая, чтобы все было чинно и благородно, принужденно смеялась над их шутками. Лоранс была совершенно не в своей тарелке. И только Сюзанна получала огромное удовольствие от этого визита.
Когда мы явились в их дом, Сюзанна занималась рукоделием. Она с большим вкусом и очень ловко мастерила шляпки итальянского фасона для своих провинциальных кузин.
Сюзанна тут же потребовала, чтобы мои приятели встали перед ней на колени, застыв, как манекены, и принялась втыкать им в волосы украшения для шляп и цветы. При этом, как только ее рука касалась их голов, манекены сразу оживали.
Через какое-то время я объявил им, что пора уходить.
— Сейчас пойдем.
Сказав это, они даже не пошевелились. Наконец, мне удалось их уговорить, и тут же начались долгие рукопожатия и бесконечные прощания. Чтобы они поторопились, я решил выйти первым, но Сюзанна подозвала меня и сказала:
— Постарайтесь сделать так, чтобы они опоздали на поезд, а потом опять приведите их сюда. Мы проведем этот вечер вместе, они очень забавные.
Любому другому подобное заявление, скорее всего, окончательно раскрыло бы глаза, но к тому времени я уже был безнадежно в нее влюблен. Любовное чувство наполняло меня все больше и больше и с каждым днем становилось все сильнее. Теперь я жил только для нее и каждый вечер тратил лишь на то, чтобы обожать ее и любоваться ею. Я был самым верным ее воздыхателем, самым покорным, и одновременно самым пылким. Но интересовал ли я ее? Что я мог ей предложить? Что я мог сделать, чтобы соблазнить ее и завладеть ею?
Между тем наступил июль 1870 года, и неожиданно газеты заговорили о том, что между Францией и Пруссией возникли трения. Поначалу я не обращал внимания на газетную шумиху, зато Сюзанна совсем по-иному отнеслась к этим событиям.
— Теперь мы добьемся реванша за Ватерлоо, — сказала она, — так же, как Сольферино[17] и Севастополь стали реваншем за 1814 год. Каждая европейская страна по очереди свое получит. Наш император будет достойным продолжателем дела своего дяди.
— Я всегда полагал, что империя принесла нам мир.
— В политике надо уметь не только говорить, но и что-то делать. Император умеет и то, и другое.
Сюзанна с огромным восхищением относилась к императору, который, как она считала, сделал все возможное, чтобы Франция сияла в ореоле величия своей военной мощи и мирного процветания. Я был не в восторге от таких формулировок, но именно к ним она прибегала, когда сталкивалась с утверждениями противоположного толка. Я старался поменьше говорить с ней о политике, но она упорно провоцировала меня на такие разговоры, а я всегда малодушно шел у нее на поводу. Что сказал бы господин Шофур, если бы услышал лепет своего ученика? Но милейший папаша Шофур знал о любви лишь то, что говорили о ней классики, и для него символом любви была туника Несса[18], надев которую, человек уже не мог делать ничего, кроме глупостей.
Между тем, события развивались стремительно, а тут еще некоторые газеты начали подталкивать французское правительство к решительным действиям. Однажды вечером Сюзанна прочитала в одной такой газете: "Франция полностью готова к войне. Женщины преклонили колена, а мужчины взялись за оружие". После этих слов она до полуночи распевала "Марсельезу".
— Час настал. Мы прикладами погоним этих пруссаков.
В пятницу 15 июля поступила телеграмма с текстом заявления господина Эмиля Оливье[19]. В тот вечер я явился к Сюзанне раньше обычного. Она была в саду.
— Что я говорила! — закричала она, едва завидев меня, — вот вам и война.
— Да, будет война.
— А вы когда-нибудь смотрели на меня?
Я не понял смысла этих странных слов и внимательно посмотрел на нее.
— Ну да, — настойчиво продолжила она, — хорошо ли вы меня знаете? О чем говорят мои покатые плечи и тонкая талия?
— О том, что вы…
— Только не говорите вздор! Глядя на все это, вы должны понимать, что я смогу полюбить только военного и только за военного выйду замуж. Полагаю, что выбор у меня будет огромный, потому что, я уверена, теперь любой мужчина, у которого есть совесть, станет солдатом. Это священная война. Да здравствует император!
Гостей в тот вечер собралось больше обычного, и Сюзанна приказала, чтобы в гостиной зажгли самое яркое освещение, как на праздник.
Она с торжествующим видом обошла всех присутствующих и каждому сообщила то же самое, что прежде сказала мне:
— Вот вам и война.
— Да, война, — отвечали гости.
Но в тоне этих ответов совсем не чувствовалось такой же бравады, какая звучала в голосе хозяйки. К тому времени до меня уже дошли слухи, что в Париже толпы людей вышли на бульвары, распевая "Марсельезу", и все как один кричали "На Берлин!". Конечно, толпа толпе рознь. К тому же меня самого там не было, и я лично всего этого не видел. Однако то, что творилось в нашем городе, совершенно не походило на взрыв энтузиазма. Казалось, что гости Сюзанны перед тем, как явиться в дом госпожи Борденав, крепко спали и были разбужены криками "К оружию!". Теперь же они вопрошающе поглядывали друг на друга и выглядели совершенно ошеломленными. Здесь, в провинции, все помнили миролюбивую реакцию французского правительства на заявление "папаши Антуана"[20], и новость о приближении войны прозвучала как гром среди ясного неба.
Наши "честные" буржуа целых восемнадцать лет прожили в состоянии полнейшей политической апатии, а теперь их словно разбудили, причем без всякого предупреждения. Все последние годы они занимались только своими делами и хотели лишь одного: чтобы дальше все так и шло своим чередом. Они и не собирались воевать. Зачем воевать? В чьих интересах эта война? Когда их звали на выборы, политики клялись, что, отдав за них свои голоса, избиратели тем самым проголосуют за мир во всем мире. И вот, пожалуйста: после всех этих клятв не прошло и трех месяцев, как началась война. Они что, издеваются над избирателями? Правда, местные чиновники, само собой, не позволяли себе выражаться столь же решительно, однако их вытянутые физиономии говорили сами за себя. Все они напустили на себя озабоченный вид и дипломатично помалкивали, словно опасались неосторожным словом нанести вред государству, хотя на самом деле боялись они лишь одного: навредить самим себе. Взять, к примеру, муниципального инженера. Человек он пожилой, приобрел большой опыт и твердо усвоил, что молчание — золото. Так вот он, как только вошел в гостиную, сразу предложил сыграть партию в вист. И тут же за столом образовался кружок, состоявший из серьезных людей, которые, казалось, были полностью поглощены игрой, не отвечали ни на один вопрос, но и не пропускали ни одного слова, громко произнесенного по неосторожности кем-либо из присутствующих.
Браво выглядели одни только офицеры. Каждый из них входил в гостиную, держа руку на эфесе сабли, выдвинув вперед плечо и запрокинув голову назад. Всем своим видом они давали понять, что намерены задать трепку этим прусским свиньям.
Офицеры окружили Сюзанну, и в несколько минут Пруссия была изрублена в капусту, а остальная Германия перекроена по французским лекалам.
Столкнувшись с победным энтузиазмом господ офицеров, местные буржуа сразу притихли. Впечатление было такое, что обыватели по-прежнему осознают свои права и возможности, но при этом сохраняют осторожность и осмотрительность, давно ставшие привычными для местных жителей. И только наш нотариус или, точнее говоря, нотариус Сюзанны, который прославился историей с ботинками, восстал против попыток военных подмять под себя все общество.
— Довольно, господа, — сказал он, — вы пока еще не в Берлине и, полагаю, никогда там не будете.
— Что вы хотите сказать?
— О, я нисколько не ставлю под сомнения вашу отвагу и ваши возможности. Французская армия — лучшая армия в мире, все это знают. Но я сомневаюсь, что война действительно начнется.
— Но война объявлена!
— Пока не объявлена. Еще остается время, чтобы урегулировать все проблемы. Тем более всем и так ясно, что наша винтовка Шаспо[21] значительно превосходит прусскую игольчатую винтовку. Почему вы считаете, что война неизбежна?
— Вам, нотариус, похоже, очень хочется, чтобы окупились денежки, потраченные вами на лицензию.
— Именно так. Я приобрел лицензию как раз после последнего референдума, и, между прочим, отдал за нее триста тысяч франков, потому что поверил, что впереди меня ожидают годы мира и спокойствия. Именно это обещал мне депутат, уговаривавший, чтобы я проголосовал за продление его мандата, и, если он не сдержит своего слова, значит, он попросту украл у меня триста тысяч франков.
— Но сейчас речь идет не об интересах вашей конторы, а о чести Франции.
— Правильнее будет сказать — о чести моего депутата, а не о чести Франции, которая желает мира. Вы ведь не можете не признать, господа, что я знаю свою страну лучше, чем вы. Я знаю, о чем думают буржуа и крестьяне, богачи и бедняки: войны не хочет никто.
По всему было видно, что слова, сказанные нотариусом, вызывают жалость и презрение. Военные уже собрались ответить ему, как полагается, но тут вмешалась Сюзанна и как всегда ловко перевела разговор в другое русло.
— Нотариус, — сказала она с милой улыбкой, — наш чудесный нотариус!
— Слушаю вас, мадемуазель!
— Неужели вы полагаете, что господин Эмиль Оливье глупец?
— Я так не говорил.
— А может быть, вы думаете, что господин Грамон[22] сошел с ума?
— Вовсе нет.
— Возможно, вы полагаете, что маршал Лебеф[23] похож на Матамора, а император — на Жеронта[24]? Ведь так, да? Ну что ж, раз эти люди, которых вы назвали депутатами, потребовали от Пруссии, чтобы она взяла на себя некие обязательства, и это стало поводом к войне, то значит, война была неизбежна. Сами же депутаты наверняка полагают, что война упрочит славу Франции и пойдет ей на пользу. Если обе эти цели не будут достигнуты, тогда, клянусь, я вместе с вами во весь голос заявлю, что господин Оливье глупец, господин Грамон сумасшедший, маршал Лебеф — вылитый Матамор, а император — не кто иной, как Жеронт. Но пока этого не произошло, позвольте уж мне считать, что они знают, что и когда надо делать.
Тут в спор вмешалась госпожа Борденав:
— Лично я, — сказала она, — во всей этой истории жалею лишь о том, что объявление войны пришлось на пятницу. Когда чтото затеваешь в пятницу, следует опасаться всех последующих пятниц. Во все эти дни обязательно будет происходить чтонибудь либо хорошее, либо плохое.
В любой другой момент я бы очень внимательно следил за этой сценой, но сейчас слишком сильны были мои собственные переживания, и никакие внешние обстоятельства не могли меня от них отвлечь. Забившись в угол, я думал лишь о том, что мне сказала Сюзанна. Как прикажете понимать ее слова? Говорила она серьезно или просто сотрясала воздух, как с ней это часто случалось?
Я дождался, пока все гости, кроме меня, уйдут. Мне хотелось хотя бы минуту побыть с Сюзанной наедине, но, судя по всему, ни ее мать, ни сестра не собирались оставить нас вдвоем. Я набрался решимости и сказал при всех:
— Я обдумал то, что вы мне сказали.
— Вы о чем?
— Разве вы не помните?
— Я сегодня столько всего наговорила.
— О том, что касается ваших плеч…
— Ах, вот как! Позвольте же вас спросить, как получилось, что из-за этого замечания вы дулись целый вечер? Засели в своем углу, ушли в себя и стали похожи на журавля, который стоит на одной ноге и размышляет о том, что ему пора улетать.
— Я как раз и думал об отъезде.
Обычно, когда мы с Сюзанной беседовали, ее мать и сестра всячески старались нам не мешать. Они даже находили себе какое-нибудь занятие, словно хотели этим сказать: "Говорите о чем угодно, мы вас видим, но не слышим". Но в тот вечер Лоранс, услышав слово "отъезд", сразу подошла ко мне.
— О каком отъезде вы говорите? — спросила она.
— Он имеет в виду, что ласточки собрались улетать, — сухо перебила ее Сюзанна.
— Но еще время не пришло, — серьезно заявила госпожа Борденав.
— Мы обсуждаем это, мама, с чисто теоретической точки зрения.
— Вы действительно так думаете, мадемуазель?
— Важно, что об этом думаете вы, а не я. Я как раз говорила вполне серьезно, вам известно мое мнение на этот счет.
— Тогда и для меня вопрос решен. Что вы скажете на это?
Этот последний вопрос я задал дрожащим умоляющим голосом. Вместо ответа Сюзанна схватила мою руку, сильно ее сжала, а ее взгляд так глубоко проник в меня, словно она хотела прикоснуться к моему сердцу и забрать его. По сравнению с этим порывом сухое и холодное согласие на брак могло бы показаться чем-то совсем незначительным.
— До завтра.
Всю ночь я мерил шагами комнату и мысленно пытался убедить мою мать в правильности принятого мной решения. Образ матери неотступно следовал за мной, и мне казалось, что она находится здесь, в комнате, и сидит в кресле рядом с камином. Мне даже казалось, что в ночной тишине слышатся слова, произнесенные с присущей ей интонацией. Например, я явственно слышал собственное имя, Луи, которое она всегда произносила особенно протяжно и мягко, как никто другой. А я приводил ей свои аргументы, упирая на то, что не собираюсь отсиживаться в тылу и ухожу на войну. Если родина в опасности, значит, я должен ее защищать.
Утром, не дожидаясь, пока откроется окружной призывной пункт, я отправился к одному знакомому офицеру, вытащил его из постели и поведал о своем намерении записаться в африканские стрелки.
В принципе это было совсем не сложно, но он охладил мой пыл, объяснив, что для начала меня отправят на сборный пункт в Алжир, где я буду проходить кавалерийскую подготовку, и уйдет на это не меньше шести или семи месяцев.
— Но разве через шесть месяцев война еще не закончится?
— Хочется на это надеяться.
— Значит, когда я стану хорошим кавалеристом, служить мне уже не придется. Ведь я собираюсь воевать не в Алжире, а в Пруссии. Я хочу пролить свою кровь на поле битвы, а не потеть в конюшне.
— Вы просто не понимаете, друг мой, что в армии пот ценится выше, чем кровь.
Но такое положение меня не устраивало. Надо было найти какое-нибудь другое решение. Командиром полка, в котором служил мой отец, был его старый товарищ полковник де Сен-Нере, навещавший нас в Куртижи, когда я был совсем еще ребенком. Он всегда с большой теплотой относился ко мне, хранил память о моем отце, и когда я жил в Париже, мне часто приходилось с ним встречаться. Недолго думая, я отправил ему телеграмму. В ней я обрисовал положение, в котором оказался из-за административных проволочек, и прямо заявил о своих намерениях.
Ответ от полковника пришел уже на следующий день. Он писал: "Я беру вас в полк. Будем воевать вместе. Нет необходимости ехать в Алжир. Воевать предстоит во Франции. Полк входит в состав Рейнской армии, туда вам и следует прибыть. Вы прирожденный кавалерист. В вас течет кровь д’Аронделей, и, значит, солдатскому ремеслу вы обучитесь за несколько дней".
Я решил не встречаться с Сюзанной, пока не придет ответ от полковника, а получив его, сразу помчался к ней.
— Я вчера весь день вас ждала, — сказала она, — а сегодня уже и не жду.
Не говоря ни слова, я протянул ей телеграмму.
Направляясь к ней, я не знал, какой прием она для меня приготовила, и оттого испытывал сильное беспокойство. Но вышло все так, как я и представить себе не мог.
— Мама, — обратилась она к своей матери, даже не взглянув в мою сторону, — я бы хотела отправиться верхом на прогулку с господином д’Аронделем, ты ведь разрешишь мне, не так ли?
Затем, обратившись ко мне, она произнесла:
— Если вы не против, то через полчаса я буду готова.
Я привык к ее сдержанности, но в этот раз ее спокойствие меня насторожило. Что оно могло означать?
— Куда отправимся? — спросила она, сидя на лошади.
— В Оссен.
— Почему в Оссен? Ведь дорога вся пересохла.
— Я хотел бы вернуться в то место, которое мы проезжали по пути в Бетаррам.
— Ах, вот как. Что ж, поедем в Оссен.
Я думал, что она хочет со мной поговорить, но мы целый час ехали бок о бок, так и не сказав друг другу ни слова. Боже, как она была красива, когда в своем платье амазонки и крохотной фетровой шляпке покачивалась в седле в такт движению лошади, а ее грудь при этом ритмично вздымалась.
Наконец мы добрались до того места, где во время поездки в Бетаррам она прижала свою ногу к моей.
— Вам это место ничего не напоминает? — спросил я.
— Вы думаете, что я забыла? Я никогда, слышите, никогда ничего не забываю. Давайте перейдем на шаг, так будет легче разговаривать.
После этих слов она бросила поводья и протянула мне руку.
— Господин д’Арондель, вы настоящий мужчина.
— Однако на сердце у меня неспокойно.
— У меня тоже, во всяком случае, мне так кажется, но зато с головой у меня все в порядке. Мое признание, возможно, вас удивило, но можете не сомневаться, оно было тщательно продумано. Когда объявили войну, я первым делом подумала о вас. Я решила, что эта война станет главным событием нашего времени, и мне захотелось, чтобы вы приняли в нем участие.
Наши лошади шли мерным шагом, соприкасаясь боками, мы были одни на этом открытом пространстве, и я все сжимал ее руку, которую она и не думала убирать.
— Конечно, — заговорила Сюзанна, — я не пытаюсь загадывать, и неизвестно, чем закончится война, но надо понимать, что у нас в стране вновь настало время военных, и теперь это надолго. Я хочу, чтобы и вы стали военным. Если император победит, а я очень на это надеюсь, тогда всеми своими успехами он будет обязан армии и сделает для нее все, что она пожелает. Поймите, время деловых людей и адвокатов прошло. Отныне они будут на вторых ролях. Но если против ожиданий император не сможет победить, тогда только армия будет в состоянии спасти страну.
На сердце у меня было неспокойно, и обсуждать политические вопросы совершенно не хотелось. Однако я не решался ее прерывать, ведь подо льдом этих серьезных слов скрывалась озабоченность не только ее будущим, но и моим, и я был счастлив от того, что в ее рассуждениях они представали, как одно целое.
— Вы молоды, отважны, носите гордое имя, и вы просто обязаны занять свое место в армии, ведь только армия способна разрубить все гордиевы узлы нашей эпохи. В последнее время было много нападок на армию, пытались принизить ее роль в жизни страны, но это было лишь помрачение, и оно скоро пройдет. Я убеждена, что так и будет, и именно поэтому заявила вам, что если и выйду замуж, то только за военного. Вы, конечно, понимаете, что я не собираюсь провести всю жизнь в каком-нибудь гарнизоне и следить за тем, как денщик выводит на прогулку наших детей, пока мы с мужем занимаемся убранством нашего дома. Признаюсь, мои амбиции простираются гораздо дальше. Ведь когда мы произносим слово "солдат", мы имеем в виду "спаситель", а я уверена, что в течение нескольких предстоящих лет работы по спасению будет предостаточно. Надо спасать наше общество, спасать Францию, такой работы хватит на всех, и я хочу, чтобы мой муж осознавал, что выполнять эту работу ему поручила я. В таких делах рука женщины имеет большое значение. Ведь фактически именно Жозефина поручила Бонапарту командовать Итальянской армией.
— Бонапарту это понравилось.
— Вы это говорите от имени Барраса[25]?
— По моему разумению, Барраса уговорили с большим трудом.
Наш разговор еще долго продолжался в том же духе: она говорила то об одном, то о другом, причудливо переплетая разные темы, и требовала, чтобы я высказывал свое мнение. Только много позже мне стал понятен смысл ее слов и передо мной в полной мере раскрылся странный характер этой барышни, но в тот момент ее слова лишь жужжали у меня в ушах, но не доходили до моего сознания. Мне казалось, что если уж мы остались одни, с глазу на глаз, на этом открытом пространстве в чудесный летний день, то могли бы найти для себя гораздо лучшее занятие, чем обсуждение политических проблем настоящего и будущего. Я совершенно не вдавался в смысл того, что говорила Сюзанна, но зато, как зачарованный, прислушивался к говору и тембру ее голоса. Я не мог оторвать взгляда от движения ее губ, от блестящих глаз, удивительного выражения ее лица. Она толковала мне об армии, империи, обществе, а меня приводила в волнение лишь та страсть, которую она вкладывала в свои речи. Ах, как мало в любви значат слова! Так же мало, как и в музыке!
Сюзанне, однако, так и не передалось мое волнение, и она по-прежнему четко излагала свои мысли и доводы. Сдерживаться дальше уже не было сил. Я соскочил с лошади, бросил поводья, подошел к Сюзанне, коснулся ее правой рукой, а левой рукой остановил ее лошадь.
— Что с вами? — спросила она.
— Давайте остановимся. Хочу вместе с вами полюбоваться этим прекрасным пейзажем, чтобы он остался в моем сердце и напоминал мне о вас.
— Что ж, поглядим.
Мы остановились у дубовой рощицы и укрылись в тени деревьев, покрытых густой зеленой листвой.
Перед нами до самого горизонта простиралась плодородная долина, которую орошали воды Адура. Мы были совсем одни и стояли в полной тишине. Лишь где-то вдали чувствовалось биение жизни, и от этого возникало ощущение, что мы взлетели и парим над бескрайней землей. От горячих солнечных лучей пересохли мох и вереск, а выгоревшая на солнце трава источала столь сильный аромат, что у меня после каждого вдоха перехватывало сердце.
Я прижался головой к юбке Сюзанны и, вглядываясь в ее глаза, старался понять, какие чувства волнуют ее душу. Прошло довольно много времени, и внезапно я почувствовал, как в моих жилах закипает кровь, а сам я теряю голову и уже не способен держать себя в руках. Я потянулся к девушке и попытался ее обнять.
— Сюзанна, дорогая!
Но она высвободилась и тронула лошадь, бросив мне через плечо:
— Пора возвращаться.
Когда я вскочил в седло, она уже была далеко, и мне пришлось мчаться во весь опор, чтобы ее догнать.
Я попытался остановить ее, чтобы сказать очень много важных слов, но она пустила лошадь в галоп, и мои слова заглушил грохот копыт наших лошадей, скачущих по затвердевшей на солнце дороге. К тому же она опустила вуаль, и я уже не видел ее глаз.
Только на въезде в город она перешла на шаг.
— Когда вы думаете уезжать? — спросила она.
— Завтра.
— Как, уже?
— Хочу попрощаться с моей матерью.
— Значит, завтра мы вас проводим.
Мой поезд отправлялся в десять часов. В девять часов госпожа Борденав и обе ее дочери повезли меня на вокзал.
Когда мы приехали, на станции уже было не протолкнуться. Приказы о мобилизации направили во все окрестные деревни, и старосты под контролем жандармов и сельской полиции успели выявить молодых людей, не отслуживших положенный срок. В основном это были жители горных селений. Французские солдаты, когда сбиваются в стаю, как правило, веселятся и зубоскалят, но поодиночке они ведут себя, как обычные люди. В толпе призывников бросались в глаза баски[26]. Это были мощные, худые, жилистые ребята с добрыми живыми глазами и порывистыми движениями. Их башмаки были покрыты пылью родной земли, а сами они еще не успели отойти от недавних проводов и с печальными лицами, унылые и сосредоточенные, сидели на своих чемоданах и не реагировали на крики и пение местных мальчишек, разгоряченных обуявшим всех энтузиазмом.
На вокзал явилась разношерстная городская публика, пришли родители призывников и любопытствующие зеваки. Я не сообщал о своем отъезде, но вскоре многие узнали, что я ухожу в армию, и все, кто был со мной знаком, принялись говорить мне комплименты. Знакомые и незнакомые люди окружили нас, и в эти последние минуты перед расставанием мне так и не удалось побыть с Сюзанной наедине.
Каждую секунду приходилось отвечать на поздравления и пожимать кому-то руку.
На вокзал явилась разношерстная городская публика, пришли родители призывников и любопытствующие зеваки
— Молодец, — говорили мне, — ты подаешь всем пример. Каждый француз рожден солдатом.
Я не получал никакого удовольствия от всеобщего внимания, зато Сюзанна была просто счастлива. Она сама отвечала на сыплющиеся со всех сторон вопросы и буквально преобразилась на моих глазах. В какой-то момент она наклонилась ко мне и прошептала:
— Не напускайте на себя такой траурный вид.
— Но мы же расстаемся.
— А что, по-вашему, я об этом не думаю? Но стоит ли выставлять наши чувства на всеобщее обозрение? Наоборот, пусть все видят, что нам весело.
Парочке молодых завсегдатаев ее салона, подошедших к нам с поздравлениями, Сюзанна сказала:
— Вам, господа, следовало бы брать пример с господина д’Аронделя.
И она стала напевать песню "Юноша из Андорры":
Я молодой призывник…
Прозвонил колокол. Пришло время расставаться. Мы пожали друг другу руки. Мне было тоскливо, и она это, конечно, видела.
— Желаю удачи, — сказала она, — сердцем мы с вами.
— Пишите нам, — сказала Лоранс.
Я так и не понял, подействовало ли на Сюзанну мое состояние, или ее подтолкнуло проснувшееся чувство, но внезапно она сказала:
— Обнимемся на прощание.
Но сразу же после этих слов она сменила тон и заявила:
— Торопитесь, опоздаете на поезд. Бегите быстрее. Счастливого пути.
И тут оркестр грянул песню:
Моя дорога лежит на Крит…
Наше расставание произвело на меня странное впечатление, которое не рассеялось до самого конца поездки. От природы я не склонен к меланхолии, но, признаюсь, предпочел бы, чтобы проводы были не такими веселыми. Особенно раздражала музыка, гремевшая на вокзале. Она засела у меня в мозгу, и мне никак не удавалось от нее отделаться. На станциях во время остановок сразу бросались в глаза бедолаги призывники. Когда я видел, как они сидят на своих мешках и с печальными лицами ожидают поезд, который увезет их неведомо куда, с моих губ непроизвольно слетал этот дурацкий припев, и приходилось делать усилия, чтобы не запеть: "Моя дорога лежит на Крит…" Но, если бы это и случилось, все равно песню заглушил бы невыносимый гвалт, несущийся за нами всю дорогу от Тарба до Парижа. Наслушавшись "Марсельезы" и "Гимна жирондистов из Бордо", начинаешь понимать, что человеческие голоса способны перекрыть даже гром небесный. Когда мы проезжали вокзалы, забитые солдатами, стоял такой рев, что у нашего вагона дрожали стекла, и даже когда станция оставалась позади, до нас еще долго доносились звуки воинственных песен. Я и представить себе не мог, что мне доведется столкнуться с подобным беспорядком и увидеть такое скопление людей. Но настоящий кошмар творился на пересадочных станциях. Дело в том, что вся эта орда направлялась не только к восточной границе. На восток везли лишь полки, прошедшие формирование, а одиночки, влившись в бесконечное количество человеческих потоков, текущих в противоположных направлениях, пытались самостоятельно добраться до своих сборных пунктов, причем одни ехали с севера на юг, а другие — с юга на север. Сегодня, вспоминая увиденное мною в те дни, я, как и тогда, безуспешно ищу ответы на давно терзающие меня вопросы: доводилось ли мне когда-либо в жизни встречать такое количество пьяных людей, происходило ли это наяву, и не было ли все это на самом деле ночным кошмаром?
Трудно было представить себе, что теперь эти люди станут моими боевыми товарищами, и с ними мне придется дальше жить бок о бок!
А еще от совершенного мною безрассудного поступка начала страдать моя совесть. Душа моя была бы спокойна, если бы на войну я пошел движимый чувством долга, патриотизмом, убеждениями. Но ведь это было не так! Я решил стать военным из-за любви и только для того, чтобы понравиться Сюзанне. Я собирался сказать ей: "Вот что я сделал ради вас, ну а что вы готовы сделать ради меня?" Правда теперь я и сам не знал, на что готова Сюзанна, ведь она не взяла на себя никаких обязательств. Конечно, если бы в тридцать лет я вернулся к ней в чине генерала, как Бонапарт, тогда мы вместе купались бы в лучах моей славы. А если по возвращении я буду лишь капралом или сержантом, а если осколок снаряда срежет мне нос или вырвет челюсть?
На свой поступок я смотрел довольно мрачно. Объяснялось это, разумеется, состоянием тревоги, не отпускавшей меня с самого отъезда, но больше всего я страдал, когда думал о той боли, которую неизбежно причиню моей матери.
Ведь она, бедная, всегда испытывала отвращение к войне и ужасно ее боялась. Что она скажет, узнав о моем решении? Написать ей я не осмелился. Я даже не отправил телеграмму, чтобы предупредить о своем приезде, рассчитывая, что будет лучше неожиданно свалиться ей на голову и уже тогда сообщить эту ошеломительную новость.
Но оказалось, что мать ничуть не удивлена моим приездом. После того как схлынула радость нежданной встречи и разомкнулись горячие объятия, она нежно и печально взглянула мне в глаза и спросила:
— Ты приехал ко мне, потому что случилось что-то серьезное?
— Но, мама…
— Я ждала тебя.
— Значит, ты все знаешь?
— Ничего я не знаю. Но когда стало известно, что объявлена война, у меня возникло предчувствие, что и тебя заберут в армию.
Я поспешил воспользоваться ситуацией и показал ей телеграмму господина де Сен-Нере. Мать молча прочитала, но, когда она вернула мне телеграмму, я увидел, что в ее глазах стоят слезы.
— Прости, дитя мое, мою нечаянную слабость. Я всего лишь женщина, а у женщин чувства проявляются не так, как у мужчин. Смысл моей жизни заключается в преданности тем, кого я люблю, ну а вы, мужчины, понимаете долг по-своему. Полагаю, что, если бы был жив твой отец, он бы одобрил твое решение, а значит, и я не могу сказать, что ты совершаешь ошибку. В тебе течет кровь солдата, а когда солдат слышит сигнал тревоги, он должен быть верен своему знамени. Я знаю, что по этому поводу думал твой отец, а ты его сын, и хоть он не воспитал тебя, все равно ты стал таким, каким он хотел тебя видеть. Не беспокойся и не расстраивайся из-за того, что я расчувствовалась, когда все поняла. Я твоя мать, и никогда не встану на пути твоего стремления исполнить свой долг.
Бедная моя мать, если бы она знала, сколь мало повлияло на мое решение чувство долга, и сколь мимолетны были мои мысли о родине! Но кто тому виной? Я принадлежу к такому поколению, которое никогда не воспитывалось в духе патриотизма, а ведь это благородное чувство не может внезапно, в один прекрасный день, зародиться в душе человека. Родину начинаешь любить, когда ей служишь. Точно так же обстоит дело и с землей: ее начинаешь любить, когда сам, своими руками, эту землю обрабатываешь. Но за все годы имперского правления французский народ попросту отвык "пахать" на благо своей страны. Он, словно беспечный землевладелец, сдал принадлежавший ему земельный надел в аренду, и заботило его все эти двадцать лет лишь одно: собственное благополучие. Отдавая свои голоса на выборах, люди словно выдавали расписки в том, что они все получили сполна, и даже дарованное французам всеобщее избирательное право так и не смогло вывести их из состояния глубокой апатии.
— Знаешь, — сказала мать после паузы, — пока не закончится эта война, я постоянно буду думать о том, что мой сын служит под началом благородного честного человека. Это придаст мне силы. Какое счастье, что полком твоего отца командует господин де Сен-Нере. Он полюбит тебя так же, как любил своего друга, твоего отца.
Мать вообще никогда не говорила о том, что ее беспокоило или причиняло страдания. Это было не в ее характере. До конца дня она больше не произнесла ни слова о моем скором отъезде. Чтобы отвлечься, она решила проконтролировать затеянные ею строительные работы и попросила меня проводить ее. Я отправился вместе с ней, и со стороны казалось, что мы просто вышли на прогулку и так же будем гулять завтра и во все последующие дни.
— Вот вернешься и увидишь, что у меня получилось, — говорила мать по пути.
Мы пересекли поле, засеянное овсом, и дошли до маленького домика, в котором уже давно никто не жил. Я с удивлением обнаружил, что в доме вовсю кипела работа. Целая бригада плотников поправляла старые деревянные конструкции. Я спросил у матери, не собирается ли она сдавать домик внаем.
— Нет, — сказала она, — я сама намерена здесь жить. Ведь ты, я надеюсь, в конце концов, вернешься в Куртижи и через несколько лет женишься. Тут-то мне и понадобится свой угол, куда я смогу перебраться. Нехорошо, когда две женщины живут под одной крышей. Я не сомневаюсь, что твоя жена согласится жить вместе со мной, но очень скоро она начнет страдать. Ей придется терпеть мои привычки, выслушивать мое мнение, которое она вряд ли будет разделять, а я, кстати, еще не отвыкла командовать. Здесь же я буду жить как бы с вами, но не у вас. Взгляну из своего окна на ваши окна, и мне будет понятно, когда я смогу навестить вас, не причиняя вам неудобств. А когда ваши дети слишком расшалятся, вы будете отправлять их ко мне.
Я часто вспоминаю эти слова, сказанные матерью, и всякий раз в моих руках начинает дрожать перо. А еще я вспоминаю покой домашнего очага, роскошный деревенский пейзаж, цветы в саду, планы на будущее, которые мы строили вместе, взгляд моей матери, и думаю о том, что тогда я и представить себе не мог, что, вернувшись домой, в самое сердце Франции, я уже ничего этого не застану, и все, что мне было бесконечно дорого, в скором времени будет сметено войной.
Наступил вечер, и тут оказалось, что мать пригласила на ужин бывшего наставника, папашу Шофура, который все эти годы после моего отъезда продолжал спокойно жить в Куртижи и заниматься своими книгами. Наставник явился с большим рулоном белой бумаги под мышкой и осторожно, словно величайшую драгоценность, положил его на столик в прихожей.
— Что там у вас? — спросил я его.
— Это карта Европы, в которой вы прочертите своими саблями и штыками окончательные границы. Узнав об объявлении войны, я сразу сел за работу и изобразил границы государств в том виде, в каком вам предстоит их установить.
Он развернул свою карту и продемонстрировал закрашенные розовым цветом очертания Франции. Ее территория на карте простиралась до Рейна. Пруссию он закрасил синим цветом, и ее территория доходила только до Везера[27], а дальше вплоть до Тироля и Богемии простирались земли остальной Германии, закрашенные желтым цветом.
— В окончательном виде, — продолжал наставник, — Германия должна включать в себя Польшу, некоторые провинции австрийской монархии и турецкие владения в Европе. Но это произойдет позже. Всему свое время. Сейчас же нам представилась возможность решить судьбу Центральной Европы. Так не упустим этой возможности!
— Как же так! — перебила его мать, — вы хотите, чтобы Франция захватила рейнские провинции. Но вы же республиканец, поборник права и справедливости. Провозглашая подобные цели, вы не можете не признать, что и Пруссия может захотеть отнять у нас Эльзас и Лотарингию.
— Будьте уверены, именно так она и поступит, если одержит победу, зато Франция даже в случае полного триумфа никогда не станет претендовать на Баден или Гессен. Что же касается Рейна, скажу так: если он и станет нашим, то лишь в силу необходимости, но никак не по праву. Если Рейн будет разделять два наши народа, то это не позволит Франции угрожать Германии и не позволит Германии вторгнуться во Францию. Граница по Рейну станет гарантом мира, причем постоянного мира, о котором я и пекусь.
За ужином наш географический диспут прервался, но тема застольной беседы осталась прежней. Да и о чем было говорить, как не о войне? Все были взбудоражены этим событием и обсуждали его повсюду — на кухнях и в гостиных, в лачугах и замках. Все мужчины призывного возраста уже получили повестки, повсюду формировалось ополчение, не осталось ни одной семьи, в жизнь которой не ворвалась бы война. Возможно, господин Шофур предпочел бы, как и моя мать, выразить неприязненное отношение к войне, но в моем присутствии он не решался откровенно высказываться на эту тему. Конечно, его навязчивые географические идеи выглядели смехотворно, но вместе с тем нельзя было не признать его исключительную осведомленность в политических и исторических вопросах, изучению которых он посвятил всю свою жизнь, и поэтому я очень хотел, чтобы он продолжил свои рассуждения.
— Представьте себе, — сказал он, — в наших краях меня считают чуть ли не пруссаком, и все из-за того, что я позволил себе выразить беспокойство по поводу этой войны. Наш мэр и кое-кто из близких ему людей упрекают меня в том, что я плохой француз. По их мнению, если вы утверждаете, что нынешняя военная кампания станет для нас тяжелым испытанием, значит, вы сомневаетесь в могуществе Франции. Всего лишь несколько дней тому назад все осуждали эту войну, никто не хотел, чтобы война началась, и никто не верил, что она начнется. И только я утверждал, что война неизбежна. Но вот сегодня зазвучали военные марши, и сразу все встали в ряды защитников отечества. Воистину, в каждом французе есть что-то от боевого коня. Недаром Руже де Лиль сумел одним словом выразить наш национальный характер: "Шагайте! Шагайте!"[28] Да вы хоть знаете, для чего вы шагаете и по чьей воле?
— Чтобы убедиться, что винтовка Шаспо превосходит винтовку Дрейзе.
— Вот вы шутите, дорогой Луи, а между тем то, о чем вы говорите со смехом, побудит целые полки ринуться в атаку, так же как желание поквитаться за Ватерлоо или отомстить за Садову[29] воспламенит не одну честную душу. На самом же деле вы будете сражаться только лишь потому, что и прусское правительство, и французское правительство вынуждены начать эту войну, так как для них это вопрос жизни и смерти.
— Что вы имеете в виду?
— С тех пор, как к власти пришел господин Бисмарк, главной целью прусского правительства стало поглощение всей Германии. Оно уже началось, но идет недостаточно быстро. Государства Южной Германии, за исключением Бадена, упорствуют в своем нежелании быть поглощенными прусским чудовищем. Необходимо сломить их сопротивление, а для этого требуется, чтобы откуда-нибудь исходила общая для всех опасность. В таких условиях только страх перед Францией способен заставить немцев объединиться во имя их общей родины, в роли которой на самом деле будет выступать Прусская империя. Это вам, надеюсь, понятно?
Бисмарк. Железный канцлер
— Более чем.
— Что же касается французского правительства, то для него главной заботой является выживание, но продлить свое существование оно может только одним способом: развязав войну. Силы правительства уже на исходе, но рецепты продления жизни ему не известны, и именно по этой причине оно было вынуждено обратиться к либералам, не испытывая, впрочем, к ним никакого доверия, точно так же, как родственники больного вынужденно обращаются к шарлатанам, когда медицина не в состоянии вернуть человека к жизни. И хотя это опасное лекарство отмерено в минимальной дозе, оно, тем не менее, способно прикончить наших полуживых властителей. Уже полгода правительство не в состоянии контролировать обстановку в стране, и оно полагает, что небольшой ореол славы позволит ему восстановить утраченные силы. Когда две стороны возможного конфликта оказываются в таком положении, война, которая каждой из них представляется весьма привлекательным делом, становится практически неизбежной. Вы скажете, что это похоже на авантюру. Ну конечно, почему бы и нет, ведь те, кто ее затеяли, и есть авантюристы. Что значат для них живые люди, если впереди их, возможно, ожидает триумф? Теперь для них все средства хороши, нужно лишь найти повод. Признаюсь, раньше я полагал, что наш император способен с большим мастерством провернуть такое хитрое дельце. Я принимал за чистую монету его репутацию коронованного Макиавелли, которую, впрочем, он сам и раздувал. Но, оказывается, я ошибался. Господин Бисмарк действовал тоньше. Он представил публике недавние события, как провокацию со стороны Франции, и тем самым добился сплочения Германии. И вот теперь дело сделано, германское единство — уже свершившийся факт. Попробуйте-ка его разрушить. Вот так-то!
— Значит вы сомневаетесь в нашей победе?
— Больше всего я боюсь, что всеобщая развращенность, порожденная имперским режимом, проникла в армию и распространилась там, как заразная инфекция. Что если наша армия, при одном упоминании которой прежде трепетала вся Европа, сохранила лишь видимость былой мощи? Конечно, меня это беспокоит, но в то же время моя вера в наши военные возможности настолько сильна, что я не могу спокойно слышать все эти пессимистичные рассуждения, в основе которых лежат не точные знания, а сплошное резонерство. В отличие от меня наше правительство располагает точными сведениями, и если уж оно объявляет войну, которая долгие годы висела над нами, как дамоклов меч, и не пытается эту войну оттянуть, то это значит, что оно уверено в своей способности довести ее до победного конца. Оно обязано быть к этому готово, в противном случае — это не правительство, а сборище сумасшедших. Но тут есть одна беда. Правительству хорошо известны наши возможности, но оно плохо осведомлено о ресурсах Германии. А все из-за нынешней политики в отношении немецких газет, которые, как известно, враждебно настроены по отношению к нашему императору и его семье и позволяют себе сравнивать принца Эжена Наполеона с зайцем, а принцессу Матильду с другим животным, которое я даже не хочу называть. Так вот, эти газеты запрещено провозить через границу, и в результате мы остаемся в неведении относительно происходящего по ту сторону Рейна. Не могут же считаться источником информации люди, посещающие курорты в Бадене или Хомбурге.
Признаюсь, то, что я услышал от моего наставника, потрясло меня до глубины души. Но зрелище, открывшееся передо мной на следующий день в Париже, мгновенно рассеяло навеянное его словами неприятное чувство. Я увидел полки солдат и офицеров в полевой форме, направлявшиеся к Восточному вокзалу с оркестрами во главе колонн в сопровождении огромных толп, прославлявших наших защитников. Все были веселы и полны решимости, отовсюду слышались звуки "Марсельезы" и крики "На Берлин!". Глядя на это величественное действо, я подумал, что наш народ, несмотря на его развращенность, все же сохранил присущий ему энтузиазм и боевой дух. Патриотизм не умер, он просто заснул, и вот теперь я присутствую при его пробуждении.
Все пассажирские поезда в восточном направлении, кроме одного, были отменены. Вместо них отправляли воинские эшелоны. Теперь для гражданских лиц поездка, скажем, в Нанси превратилась в серьезную проблему. На вокзале происходило невероятное столпотворение и творилась безумная неразбериха. Я наблюдал душераздирающие сцены прощания и видел потоки женских слез. Никогда прежде мне не приходилось видеть такого количества плачущих женщин, в основном порядочных дам, обнимающих своих мужей, но также и девиц легкого поведения, расстающихся со своими юными лейтенантами.
Чтобы занять место в купе, мне пришлось выдержать настоящий бой с находившимися там офицерами. Они и слышать не хотели, чтобы какой-то тип в гражданской одежде посмел ехать вместе с ними. В углу купе уже успел примоститься один гражданский "шпак". Но когда явился второй — это уже было явно чересчур.
Как только поезд тронулся, в купе сразу завязался разговор.
— Ты куда едешь? — спросил сидевший напротив штабной лейтенант пехотного лейтенанта, занимавшего место справа от меня.
— В Мец[30]…
— В Мец?
— Ну, не в сам город Мец, а в какую-то деревню, название которой начинается с "Мец". Черт знает, как точно она называется. У тебя есть карта?
— У меня в чемодане есть карта Германии.
— А нужна карта Франции. Может быть, у этих господ имеется карта?
Я наблюдал душераздирающие сцены прощания и видел потоки женских слез
Но карты не было ни у кого, и я осмелился вставить слово.
— Возможно, вы направляетесь в Мецервисс?
— Точно.
— А где он находится, этот Мецервисс?
— Думаю, где-то в окрестностях Меца. Во всяком случае, я еду до Меца.
— Вам лучше доехать до Тьонвиля, — сказал я. — От Меца до Мецервисса примерно двадцать пять километров, зато от Тьонвиля всего пара километров.
— Ну а ты куда едешь? — спросил своего приятеля пехотный лейтенант.
— В Гростенкен.
— А где он, этот твой Гростенкен?
— Клянусь, не знаю. Попробую узнать в Меце. Знаю только, что через него проходит железная дорога.
— Может быть, вы, сударь, знаете, где находится Гростенкен? — насмешливым тоном спросил у меня штабной лейтенант.
— Я только знаю, что он находится в четырех-пяти километрах от Фолькемона, а Фолькемон — это станция на железнодорожной линии Мец-Форбах.
— Вы, наверное, географ?
— Вовсе нет. Просто раньше я изучал географию.
Мне показалось, что мой ответ прозвучал несколько напыщенно. Но меня так поразило, что штабной офицер совершенно не знаком с местностью, на которой ему, возможно, предстоит руководить войсками, что я не смог сдержаться. После того, как прозвучал мой ответ, в купе на какое-то время повисла тишина, но длилась она недолго. Вскоре разговор возобновился, и каждый из собеседников изложил свой план военной кампании. Все их планы различались по способам ведения боевых действий и маршрутам движения войск, но полностью совпадали по своим конечным целям: через неделю мы займем Майнц, а через три недели будем в Берлине.
— У меня есть основания полагать, — сказал штабной лейтенант, — что в настоящее время маршал Мак-Магон[31]пересекает Рейн выше Страсбурга и формирует отдельный корпус, который через Фрибург войдет в Вюртемберг и Баварию. Вся Южная Германия с нетерпением ожидает вступление наших войск. Одновременно мы пройдем по левому берегу Рейна, прорвемся через границу и погоним пруссаков до самого Майнца.
Угловое место в купе занимал еще один офицер, служивший в штабе укрепленного района, который за всю дорогу не проронил ни слова. С виду это был добродушный человек с усами, тронутыми сединой. Он носил очки и прихрамывал на одну ногу.
— Господа, — внезапно проговорил он, — я не хотел прерывать ваш ученый диспут, но считаю необходимым предупредить, что впереди вас ждет война, а не легкая победа. Вы и представить себе не можете, с каким противником мы будем иметь дело. Битва, которая нам предстоит, будет настолько ужасной, что весь мир содрогнется.
— А вот меня больше всего волнует другой вопрос, — сказал пассажир в штатском. — Как мы собираемся обеспечивать охрану железнодорожных путей до самого Берлина? Нынешняя война уже не будет вестись так, как раньше. Одно только снабжение боеприпасами потребует небывалого количества транспортных средств. Это раньше снабжение войск осуществлялось с помощью повозок. Теперь же все необходимое станут подвозить по железной дороге, а ее следует охранять, потому что от этого зависит боеспособность армии. Так вот, от границы до Майнца 27 германских миль, а от Майнца до Берлина еще 82 или 83 мили. В общей сложности это составляет 110 миль, то есть 825 километров. Я не знаю, сколько требуется человек для охраны одного километра пути, допустим, сто солдат, но из этого следует, что только лишь для обеспечения снабжения войск потребуется восемьдесят тысяч человек.
По этому поводу завязалась оживленная дискуссия, и вскоре оказалось, что пассажир в гражданской одежде, который так хорошо разбирался в военном деле, был инженером. Я обрадовался от того, что среди нас нашелся настоящий специалист, и подумал: "Коль скоро этот инженер с уверенностью говорит, что мы должны идти на Берлин, значит, он заслуживает доверия. Это не какой-то старый армейский служака, он знает свое дело".
Тем временем офицер штаба укрепрайона взялся опровергать доводы и расчеты инженера. Он заявил, что не принято охранять каждый километр железной дороги на территории противника и нет нужды выстраивать цепью от границы до Берлина солдат дорожной службы. Штабист вновь заговорил о своих опасениях, продолжая утверждать, что мы продвигаемся слишком быстро. Перед тем как войти в Берлин, заявил он, необходимо захватить рейнские провинции, а затем — значительную часть территории Германии. Но нам до этого еще далеко. Ему приходилось бывать в Австрии, и он участвовал в военной кампании 1866 года в Богемии. Разбить пруссаков, утверждал офицер, не так-то просто. Известно, как хороша была австрийская армия, но и ее пруссаки разбили под Садовой.
Однако его никто не слушал, и когда мы прибыли в Шалон, от пехотного лейтенанта поступило предложение, с которым все немедленно согласились.
— Господа, — сказал он, — в вагоне теперь свободны несколько купе, и я предлагаю оставить этого резонера в очках и перебраться в другое место. Этот динозавр просто невыносим. Такие офицеры-нытики попросту деморализуют армию. Готов спорить, что он сын полкового шорника или портного и вырос в каком-нибудь полку. Он, как я понимаю, усердно тянул всю жизнь свою лямку и наконец, дослужился до небольшого чина. Кем надо быть, чтобы сравнивать французов с австрийцами!
Все единогласно одобрили сказанное лейтенантом, и старого резонера оставили наедине с его плохим настроением.
К счастью, мой попутчик, штабной лейтенант, оказался добрым малым. Тот заносчивый ответ, который неожиданно вырвался у меня, он воспринял вполне благосклонно. Ну не знал он географии, и что с того? Это было вполне естественно, зато мой педантизм выглядел просто смешно. Лейтенант, конечно, ощущал свое превосходство, и в итоге это расположило его ко мне. По приезде в Мец он выразил готовность помочь мне отыскать мой полк, что оказалось совсем не простым делом.
Господин де Сен-Нере сообщил в письме, что полк входит в состав Рейнской армии. Но где находилась Рейнская армия? В Биче, в Меце, в Страсбурге, в Бельфоре? Сведения, поступавшие из разных источников, противоречили друг другу. Некоторые знатоки даже утверждали, что армия вошла в Германию и пытается занять там выгодные позиции, чтобы наверняка одержать победу непосредственно перед триумфальным въездом нашего императора на территорию противника.
— Мобилизация проходит у нас невероятно быстро, — говорили эти знатоки. — Мы опережаем пруссаков на две недели и захватим Франкфурт, когда их армия еще не выйдет из Берлина.
— Им и не надо покидать Берлин, там мы с ними и встретимся.
Слушая эти речи, я досадовал на себя за то, что потерял так много времени в Куртижи и Париже. А вдруг я прибыл слишком поздно и не успею принять участие в первых боях! Поначалу я не испытывал особого боевого энтузиазма, но мало-помалу он все же охватил меня, и я уже страстно мечтал раздавить пруссаков своими собственными руками.
— В штабе нам сообщат, где находится ваш полк, — сказал мне лейтенант. — Пойдем туда вместе, а то вы в вашем штатском платье еще долго будете искать штабного офицера, который снизойдет до разговора с вами.
Оказалось, что в штабе у него есть друзья, и благодаря этому мы сразу отыскали офицера, готового разговаривать со мной. Но вскоре выяснилось, что разговаривать и давать точные сведения — это совершенно разные вещи.
— Ваш полк находится в подчинении генерала Кордебюгля.
— А где, скажите, пожалуйста, этот генерал Кордебюгль?
— Он находится в расположении дивизии генерала Бонпети.
— А где дивизия Бонпети?
— В Бельфоре.
— Сердечно благодарю вас. Я немедленно отправляюсь в Бельфор.
— Постойте, — вмешался другой офицер, который во время нашего разговора что-то искал в огромной кипе бумаг, — генерала Кордебюгля с его двумя полками направили в расположение первого корпуса.
— А это где?
— В Страсбурге или в его окрестностях.
— Вовсе нет, — возразил первый офицер, — теперь я вспомнил, что пришел уточняющий приказ. Если он уже покинул Бельфор, то должен направляться в расположение четвертого корпуса.
— Этого не может быть, — сказал мой друг лейтенант, — я бы знал, если бы он направлялся в четвертый корпус. Я служу в этом корпусе, и у нас нет никакого генерала Кордебюгля.
Я очень боялся сморозить какую-нибудь глупость в присутствии этих людей, которые, без всякого сомнения, хорошо знали свое дело, и поэтому помалкивал, думая про себя, что полк не может потеряться на железной дороге, как какой-нибудь чемодан, и что, в конце концов, его непременно отыщут.
— Я смотрю, вы сильно заняты, — сказал мой лейтенант.
— У нас голова идет кругом. Мы уже три ночи не спали из-за этих приказов и всяких уточнений к ним. Они потоком текут из Парижа и вконец нас запутали.
— Значит, мы еще не достигли состояния готовности?
— О какой готовности вы говорите, друг мой! Вы и представить себе не можете, какую путаницу создают эти интендантские службы. Прибывающие полки не обеспечены ни полевыми кухнями, ни санитарным транспортом, ни бивачным имуществом, ни котелками, ни покрывалами, вообще ничем. Их отправляют в места расположения, а там нет ни медицинских служб, ни вспомогательного персонала, ни полевых пекарен. Войска, стянутые к Мецу, вынуждены питаться галетами из неприкосновенного запаса, и все, как один, проедают нам плешь.
— Все понятно, — сказал мой лейтенант, — однако постарайтесь помочь господину д’Аронделю.
— Это очень просто, но вам, сударь, этот вечер придется провести здесь.
Я уже был готов смириться с такой задержкой, но мой лейтенант решительно воспротивился этому.
— На вашем месте, — сказал он, — я не стал бы здесь задерживаться, а прямым ходом отправился бы в Бельфор.
— А если мой полк находится в Страсбурге или в Биче?
— Я бы отправился в Страсбург или в Бич, это еще ближе.
— Вы полагаете?
— Я в этом уверен.
Мне показалось, что лейтенант хорошо понимает, как устроены все эти механизмы, к управлению которыми он был причастен, и поэтому не стал возражать и отправился в Бельфор.
Одна известная истина, старая, как мир, гласит, что чем дальше от центра страны и ближе к границам, тем сильнее патриотические чувства людей. Проезжая по Лотарингии, я убедился, что это утверждение остается справедливым и в наши дни. В Париже мне довелось быть свидетелем манифестаций и невиданного энтузиазма толпы. Затем в дороге я наблюдал, как толпы любопытных стекались на вокзалы, чтобы поглазеть на воинские эшелоны. Но по пути от Меца до Бельфора я увидел нечто более существенное, чем приветственные возгласы и праздное любопытство. Мне показалось, что после объявления мобилизации еще не начавшаяся война уже успела нанести упреждающий удар по населению приграничных департаментов. Казалось, что люди, не успевшие вдохнуть пьянящий аромат пороха, заранее почувствовали смрадный запах пожарищ и зловоние, несущееся с заваленных трупами полей. Они были уверены, что наши войска проходят по их территории и идут дальше на восток не только ради того, чтобы вступить в Берлин и покрыть себя неувядаемой славой. Миссию французской армии местные жители видели в первую очередь в том, чтобы защитить их дома, имущество и детей от врага, находившегося всего лишь в нескольких лье от лотарингских городов и деревень. Этот враг был давно им известен. Жители Лотарингии помнили, как вражеские солдаты бесцеремонно врывались в их деревни и занимали места у семейных очагов, потому что их отцы еще при прежнем Наполеоне оказались не в состоянии защитить землю своих предков. Обстановка в этих краях всегда оставалась напряженной, но люди, несмотря ни на что, продолжали жить на своей родной земле, которая за сотни лет впитала в себя множество легенд, передававшихся из поколения в поколение. С тех времен (а в отличие от остальных жителей Франции времена, о которых идет речь, не казались им столь уж отдаленными) не проходило и дня, чтобы местные жители не сталкивались с этими наглыми пруссаками. Они понимали сколь велика военная мощь врага, но были твердо убеждены, что скоро наступит час великой победы французского оружия. Звуки военных горнов они воспринимали отнюдь не как приглашение к прогулке на Берлин, а как призыв к началу страшной кровавой бойни. Но по какой земле она пройдет? Быть может, уже завтра начнутся бои на берегах Рейна, а возможно, через месяц война пронесется по их полям и лесам. Каков же будет ее итог? Как известно, Франция тешила себя надеждой захватить рейнские провинции, а Пруссия, в свою очередь, намеревалась оккупировать Вогезы. Из этого следовало, что на глазах местных жителей обязательно разыграется партия, в которой на кону будет стоять их собственная судьба. Именно по этой причине совершенно по-особенному, не как в других местах, а искренне и по-братски они встречали солдат, проходивших через их города и деревни. В Меце, в Понт-а-Муссоне, в Нанси, Везуле, Мюлузе, во многих других городах и селах жители сами организовали раздачу солдатам съестных припасов, денег и разных необходимых вещей. Кто-то выдавал сто су на табачок, кто-то приносил ветчину, закопченную в домашнем очаге, которую отложили до церковного праздника, чтобы полакомиться с друзьями. Но разве сейчас те, кто шагал мимо их домов с ранцами за плечами, не стали их близкими друзьями?
Как только слышался звук приближавшегося воинского эшелона, или раздавался хриплый гудок громадного локомотива, все немедленно бежали на станцию, и солдаты, едва выскочив из вагонов, сразу обнаруживали на платформах женщин, юных девушек и сестер милосердия с корзинами, доверху наполненными хлебом, колбасой, сигаретами или табаком, а кто-нибудь из встречающих спешил налить в солдатские бидоны вино, пиво или кофе. Поезд еще не успевал остановиться, а зуавы[32] уже выпрыгивали из вагонов, украшенных зелеными ветками, и набивали провизией карманы своих шаровар, глубокие, как бездонные пропасти. Зато алжирские стрелки, словно бронзовые статуи, стояли на месте в напряженных позах с серьезным выражением на лицах и ждали, когда к ним подойдут встречающие, а поняв, что им предлагают угощение, прикладывали руку к сердцу и улыбались, сверкая белыми клыками. Какой-нибудь разбитной пехотинец, старательно демонстрируя любезность, в знак благодарности отпускал острую шутку, если она приходила ему на ум, или выделывал танцевальное па, если он, мучимый нескончаемой жаждой, еще был способен пошевелить ногами. — "Спасибо, ничего не бойтесь, да здравствует пехота!" — В какой-то момент раздавался сигнал горна, надрывно свистел локомотив, но никто не трогался с места, пока сержанты не начинали изрыгать проклятья. При этом офицеры демонстрировали полное безразличие, как будто они не имели никакого отношения к происходящему. Тем временем набитый под завязку эшелон не трогался с места: все ждали какого-то зуава, который метался по перрону, пытаясь поймать своего кота, а в это время начальник вокзала рвал на себе волосы и безнадежно подавал руками непонятные сигналы.
"Да здравствует пехота!"
В Эпинале вокзал заполонила целая армия молодых людей в блузах. Оказалось, что это были местные национальные гвардейцы. Их набралось больше четырех тысяч человек, и они без дела болтались по городу, потому что оружие им не выдали, а обучением новобранцев никто не озаботился. Гвардейцам только и оставалось, что наблюдать за прохождением линейных частей, направлявшихся в самое пекло, и маяться бездельем. Под впечатлением от увиденного я задумался о цене моего собственного героизма, побудившего меня отправиться на войну. Получалось, что Франция не так сильно нуждалась во мне, как я это себе представлял, раз уж она махнула рукой на четыре тысячи своих сыновей, которым даже не дали в руки оружие. А ведь и газеты, и депутаты постоянно твердили нам, что части национальной гвардии восточных департаментов отличаются прекрасной организацией и дисциплиной.
В одном поезде со мной ехал какой-то бригадный генерал. На всех пересадочных станциях он садился в те же поезда, что и я, и мне пришло в голову, что, возможно, он и есть тот самый генерал Кордебюгль, который возвращался в свою бригаду, и если я буду следовать за ним, то наверняка отыщу свой полк. Мне очень хотелось убедиться в правильности моего предположения, но я не решалея обратиться к генералу с вопросом. Однако в Бельфоре, стоя на перроне вокзала после долгих и безрезультатных поисков моих африканских стрелков, я, наконец, расхрабрился и спросил его:
— Простите, господин генерал, что я обращаюсь к вам, не имея чести быть с вами знакомым. Не вы ли будете генерал Кордебюгль?
— Нет, сударь. А что вам нужно от него?
— Я хотел у него узнать, где я могу найти моего полковника.
— А вы что, солдат?
— Да, господин генерал. Я доброволец, и мой полковник, господин де Сен-Нере, перед отбытием из Алжира приказал мне прибыть в расположение Рейнской армии. Но я нигде не могу найти ни Рейнскую армию, ни мой полк.
— А я, сударь, не смог найти здесь ни командующего моим корпусом, ни командира моей дивизии, ни два мои полка, и не знаю, где их искать.
— Спасибо, господин генерал.
— Не за что.
Я уже собрался распрощаться с ним, как внезапно он отпихнул меня и бросился к какому-то подростку, который стоял, облокотившись на перила, и разглядывал локомотивы. На голове у паренька был нахлобучен не по размеру большой кивер[33].
— Где ты своровал этот кивер?
— Нигде я его не воровал, я его подобрал.
— Ну и где?
— Прямо на путях. Солдаты много набросали такого добра.
— В каком направлении ехали эти солдаты?
Мальчик показал рукой в сторону Мюлуза.
— Ну теперь мне хоть что-то стало понятно, — сказал генерал. — На этом кивере номер одного из моих полков, и теперь я по крайней мере знаю, что часть моей бригады проехала эту станцию. Осталось только найти ее.
В отличие от генерала мне не посчастливилось найти хоть какой-то предмет, потерянный или выброшенный солдатами моего полка, и поэтому я был вынужден продолжить свои бесконечные поиски. Служащие железной дороги пытались помочь мне, но они были не в состоянии что-то запомнить в этой фантастической мешанине эшелонов, проносящихся через их станцию. Они и слыхом не слыхивали ни о каких африканских стрелках. Им приходилось с утра до вечера наблюдать весь этот нескончаемый людской поток, и различали они только пехотинцев, гусар, артиллеристов, кирасир, уланов, солдат железнодорожных войск, да и те окончательно перепутались в их головах.
В Страсбурге я обнаружил драгунов, в Агено — кирасир, в Саргемине пехотинцев, уланов и гусар, но мне нигде не удалось обнаружить полки бригады Кордебюгля. Постепенно я объехал весь Эльзас и всю Лотарингию и вернулся обратно в Мец, так ничего и не узнав за время моих поисков.
В Меце я вновь отправился в штаб.
— Что-то долго вы искали свою часть, — заявил офицер, который когда-то обещал мне помочь. — Ваш полк находится в Бельфоре.
— Я только что оттуда.
— Значит, вы его так и не нашли? Следовательно, его перевели в Страсбург.
— Там я тоже был.
Мы взглянули друг на друга и одновременно покатились со смеху.
— Знаете, сударь, — сказал офицер, — оставайтесь-ка вы в Меце и приходите завтра[34] [35] [36] [37] [38] [39] [40]. Кстати, поскольку вы объехали большую территорию и многое повидали, скажите, не показалось ли вам, что положение постепенно выправляется?
— Я видел только частности и не могу судить о положении в целом.
— Так ведь частности — это и есть самое главное.
— Офицеры жалуются на нехватку палаток. У солдат нет ни бачков, ни котелков. Я видел, как жарили яичницу на крышках от бачков и ели, выкладывая ее на куски хлеба.
— Ох уж эти интенданты!
— А интенданты утверждают, что им попросту нечем снабжать войска. Полки отправляли в большой спешке, офицерам говорили, что в Страсбурге и Меце имеются арсеналы и склады, и там их обеспечат всем необходимым. Арсеналы и склады действительно имеются, но они оказались пустыми. В некоторых батальонах уже неделю не выдавали кофе, потому что на кухнях нет мельниц.
— Вот вам результаты экономии, навязанной нашей армии депутатами-лавочниками.
— Мне также говорили, что все это из-за разбазаривания и разворовывания средств.
— Я думаю, там всего в избытке.
— А утверждали, что у нас все готово вплоть до последней пуговицы на гетрах последнего солдата[35].
— Со всеми этими маленькими недоразумениями будет покончено, как только мы двинемся вперед. Проблемы, с которыми сегодня приходится сталкиваться, по большей части вызваны тем, что полки снялись с мест своего расположения в том состоянии, в каком они находились в мирное время, не получив резервов и всего необходимого имущества. И вот теперь войска находятся в полевых условиях, а мы имеем то, что имеем. В этом причина небольшой неразберихи. Не исключено, что пруссаки, также выдвинувшие свои полки из мест их дислокации, оказались более расторопными.
— А мне кажется, что и раньше, в местах прежнего расположения, наши полки не были обеспечены ни вооружением, ни вещевым имуществом, и от них попросту избавились, отправив с глаз долой.
— Возможно и такое.
Все гостиницы в городе были переполнены, и офицерам приходилось спать в коридорах и вестибюлях. Раздобыть отдельную комнату было делом совершенно безнадежным. Я, однако, сумел решить эту проблему, воспользовавшись одним приемом, который мне самому очень понравился. Поскольку обращаться к хозяину гостиницы было бесполезно, я сказал портье, что готов платить ему лично десять франков за ночь, если он предоставит мне комнату, и авансом выдал пять франков. Экономить деньги я не собирался, так как мать снабдила меня аккредитивом на крупную сумму.
В тот день в город прибыли полки императорской гвардии. Их разместили в Бан-Сен-Мартене и в лагере Шамбьер. Я отправился взглянуть на гвардейцев и был страшно удивлен, когда узнал, что за время двухэтапного перехода от Нанси до Меца многие из них отбились от своих частей. Солдаты элитных полков, составлявших главный резерв французской армии, выглядели совершенно измотанными. Говорили, правда, что им пришлось тащить на себе очень тяжелое полковое имущество.
Но больше всего меня поражало, что, даже находясь далеко от Парижа, я чувствовал себя так, словно из Парижа и не уезжал. Объяснялось это присутствием в городе большого количества женщин, причем женщин определенного сорта. Эти дамы явились сюда, чтобы попрощаться с будущими триумфаторами. Мне попался на глаза генерал, который прогуливался от одного батальона к другому под ручку с некой дамой, выглядевшей так, что даже курсант Сен-Сира не решился бы на бульваре показать, что знаком с ней. За то время, что я находился в расположении военного лагеря, мне несколько раз попадались знакомые лица, и я даже встретил кое-каких парижских друзей. Вообще вся эта военная жизнь мне начинала нравиться и в какой-то момент даже показалось, что я создан для нее. Я с любопытством смотрел, как солдаты устанавливают палатки, разжигают костры, варят суп на камнях или решетках, и думал, что вскоре и мне придется заниматься тем же самым и, скорее всего, я окажусь страшно неуклюжим.
В Меце я обратил внимание на одну женщину, совершенно не похожую на наводнивших военный лагерь парижанок. Ее появление неизменно вызывало у местной публики жгучий интерес. Эта женщина была удивительно красива, и ее красота обладала притягательной силой и обаянием, что вообще характерно для прекрасных английских лиц с черными глазами, которые на фоне нежно-розовой кожи всегда производят неизгладимое впечатление. На вид ей было не больше двадцати двух или двадцати трех лет, но несмотря на молодость и ослепительную красоту среди офицеров она держалась совершенно естественно и уверенно, что само по себе свидетельствовало о ее весьма решительном характере. Куда бы она ни шла, за ней всегда, соблюдая дистанцию в три шага, следовал слуга. Это был потрясающего вида великан, каких в наше время можно увидеть лишь в вестибюле Вестминстерского дворца. Такие люди служат живым подтверждением солидности и богатства дома, который они с большим достоинством украшают своей величественной внешностью. Кем была эта молодая женщина или, скорее, юная девушка? Очевидно, что англичанкой, но, как ни велико было всеобщее любопытство, больше ничего о ней узнать не удавалось. Пытались найти хоть кого-то, кто был бы с ней знаком, но все оказалось бесполезно. Один офицер, отличавшийся особой предприимчивостью, приблизился к девушке с явным намерением ее "подцепить". Он даже успел оттопырить локоть, но в тот же момент она так взглянула на него, что офицер застыл и стушевался, после чего великан, мгновенно сокративший дистанцию между ним и его хозяйкой, отступил на обычные три шага.
Вечером, возвратившись в гостиницу, я убедился, что мой дипломатический прием, а лучше сказать, совершенный мною подкуп, достиг своей цели: комната для меня уже была приготовлена. Я вошел, выглянул в окно и в нескольких шагах от своего окна обнаружил прекрасную англичанку. Она занимала комнаты в небольшом здании с откосными крыльями, на первом этаже которого помещались каретный сарай и фуражный склад. Девушка стояла на балконе, облокотившись о перила, и следила за снующими ординарцами, бегающими посыльными и удивительной суматохой, творившейся во дворе гостиницы, который был до отказа забит офицерскими лошадьми и повозками.
Мне уже давно следовало отправить несколько писем. Я принялся их писать, и каждый раз, поднимая голову, когда обмакивал перо в чернильницу, наталкивался взглядом на юную англичанку, по-прежнему стоявшую на балконе. К полуночи она ушла в свою комнату, и вскоре в ее окне погас свет. Не знаю, по какой причине, но меня это порадовало. Я бы расстроился, окажись у нее в этот час какой-нибудь визитер.
Писал я примерно до часа ночи, а когда закончил писать письмо Сюзанне, получившееся довольно длинным, встал, открыл окно и глотнул ночного воздуха, чтобы немного освежиться. Двор, в котором еще недавно все двигалось и грохотало, теперь затих. Все давно спали.
Правда, слово "все" я употребил не совсем точно, потому что вскоре во дворе появился какой-то мужлан, прямиком направившийся к фуражному складу. Он был до того пьян, что не держался на ногах, и я следил за тем, как в темноте вспыхивал и двигался зигзагами огонек его трубки. Я так и не понял, сколько времени он провел на складе, потому что следил за ним чисто машинально, а мои мысли в этот момент были где-то далеко. Внезапно я увидел, как из открытой двери склада вырвался длинный сноп пламени, и сразу вслед за ним извергнулся целый вихрь огня и дыма. Это загорелась солома, а поскольку дул довольно сильный ветер, то на складе мгновенно начался пожар.
Комнаты англичанки находились прямо над складом, и пламя быстро добралось до ее балкона! Звать людей на помощь уже не было времени, и я, повинуясь слепому инстинкту, вылез в окно, которое находилось на одном уровне с ее окном, спрыгнул на крыльцо ее дома и стал колотить в дверь.
— What is there?[36] — послышался сонный голос.
— В доме пожар, — ответил я по-английски, — откройте скорее.
Пока я ждал, когда откроют дверь, языки пламени успели взметнуться до крыши, в окне с треском лопнули стекла, а в доме стали слышны тревожные крики.
Наконец дверь открыли и на крыльце появилась молодая женщина.
— Спускайтесь быстрее, сударыня.
Мы сбежали по лестнице во двор. Жильцы уже начали бороться с огнем и быстро справились с ним. Тем не менее здание сгорело полностью.
Когда опасность миновала, англичанка поинтересовалась, почему возник пожар, и я рассказал ей, как все произошло.
— Даже не знаю, — сказала она по-французски, — какими словами выразить благодарность за то, что вы не стали дожидаться момента, когда меня пришлось бы вытаскивать из огня.
И она протянула мне руку.
— Как вас зовут, сударь? — спросила она.
— Д’Арондель.
— А я мисс Харриет Клифтон.
На следующий день мне, наконец, улыбнулось счастье: я узнал, что мой полк не пропал бесследно. Сначала его направили в Везуль, затем поступил приказ двигаться в Страсбург, но в конце концов было решено отправить его в Мец, куда он вскоре и должен был прибыть.
Оставалось лишь запастись терпением и провести несколько беззаботных дней в Меце. Теперь, когда у меня появилось свободное время, я решил поближе познакомиться с мисс Клифтон, а также присмотреться к солдатской жизни в полевых условиях, о которой не имел ни малейшего представления.
Мисс Клифтон была британской подданной и сиротой, причем весьма богатой. В Мец она прибыла с намерением следовать за воинскими частями и оказывать помощь раненым. В тот день, когда объявили войну, она находилась в Каире, где завершала подготовку к экспедиции в Верхний Египет[37] и Нубию[38]. Она собиралась также посетить Хартум, а если получится, то и Гондокоро[39], и кроме того, ей очень хотелось увидеть, как происходит слияние Голубого и Белого Нила[40]. В экспедицию мисс Клифтон отправилась исключительно ради развлечения, хотя одновременно ставила перед собой и познавательные цели. Как истинная англичанка, она всегда стремилась совершать усилия ради самих усилий, давая таким образом выход своей бьющей через край энергии. Но, узнав о начале войны, она немедленно изменила планы, села на отходящее в тот же день почтовое судно и возвратилась в Европу "чтобы приносить людям пользу".
Однако во Франции, как известно, чтобы "быть полезным", одного желания недостаточно, потому что французские власти считают, что они обладают монополией на право приносить пользу. В особенности это характерно для армии, где все давно предусмотрено, заранее решено и подчиняется своду священных правил, одно из которых гласит, что во время боевых действий медицинскую помощь могут оказывать только старший военный врач и два его помощника, а вытаскивать раненых с поля боя должны военные музыканты, и никакие отступления от этого правила не допускаются. По этой же причине запрещается критиковать военных врачей. Правда, еще встречаются критиканы, утверждающие, что плох тот врач, который в течение двадцати лет службы прописывает от всех болезней рисовый отвар. Но каждый, кто понимает в военном деле, знает, что это не так. Военные врачи являются неотъемлемой частью французской армии, и этим все сказано. Ведь всем известно, что армия Франции, от генерала до последнего сапера, — лучшая армия в мире. Об этом свидетельствуют блестящие победы при Маренго, Аустерлице и Сольферино, и эта истина уже более семидесяти лет не нуждается в доказательствах.
Вот такие "серьезные" доводы и множество иных решительных заявлений была вынуждена выслушивать мисс Клифтон. Вдобавок ко всему за спиной у нее обменивались выразительными улыбочками, которые могли означать только одно: "Молодая красивая женщина в одиночку следует за армией, что за эксцентричность, однако! Хотя, возможно, дело не в одной только эксцентричности…"
Правда, мисс Клифтон и не думала обижаться, полагая, что это было бы "непрактично", но и ни под каким видом не собиралась отказываться от своих намерений. Ведь известно, что если в англо-саксонском мозгу возник какой-то замысел, то он будет осуществлен любой ценой.
— Господа, — говорила она официальным лицам, которым адресовала свои предложения, — надеюсь, что лечебное дело у вас поставлено не хуже, чем дело убийства, которым, я уверена, вы неплохо овладели. Но поскольку мне хорошо известно, как обстояло дело в Крыму[41], я несмотря ни на что буду следовать за вашей армией. Понимаю, что не получу от вас даже минимальной помощи, но надеюсь, что вы хотя бы не станете мне мешать.
Завершив таким образом официальные переговоры, мисс Клифтон занялась обустройством небольшого передвижного склада, укомплектованного медикаментами, продуктами питания и разного рода напитками, необходимыми для поддержания сил у раненых. Она вызвала из Англии человека, которому полностью доверяла, а он привез с собой двух ирландских лошадок, прекрасных выносливых животных, способных преодолевать любые препятствия и не нуждавшихся в особом уходе. На одной из них она намеревалась передвигаться сама, а другая предназначалась для ее слуги, крестьянина из Карнарвоншира[42], настоящего гиганта, который отныне должен был стать ее тенью. На этого человека были возложены отнюдь не декоративные функции. Он мог одним ударом уложить на месте быка, что является чрезвычайно полезным качеством, в особенности, когда речь идет об охране женщины, отважившейся на столь рискованное предприятие.
Среди офицеров юная английская барышня держалась с большим достоинством, что не мешало ей изъясняться с удивительной простотой. Беседуя с мисс Клифтон, я невольно сравнивал ее с Сюзанной, которая, будучи ярой поборницей войны, предпочла оставаться в Тарбе, где демонстрировала патриотизм, героически восклицая: "К оружию!" и "Все должны идти на фронт!". Нам еще не раз предстоит по ходу повествования сталкиваться с мисс Клифтон, и поэтому здесь я не стану описывать мои впечатления от нашей первой встречи. В дальнейшем я подробно и правдиво расскажу о ее поведении в боевой обстановке, сначала во время зимней кампании в составе Луарской армии, а затем в ходе боевых действий Восточной армии.
Если вам не довелось в период переброски войск побывать в Меце, то вы даже представить себе не сможете, что творилось в этом городе, который в мирное время казался совершенно заурядным и безмятежным. Офицеры буквально наводнили городские гостиницы, кафе, общественные места и улицы, среди которых наибольшей популярностью пользовалась улица Церковнослужителей. В Мец слетелись обладатели всех возможных чинов, постов и рангов. В кафе Театра комедии, в кафе Большого шлема и Французском кафе собирались представители различных родов войск, и тот, кто внимательно прислушивался к разговорам, которые велись за рюмкой умело приготовленного абсента, узнал бы много интересного о состоянии морального духа и умонастроениях в армии в целом или по крайней мере среди ее командного состава.
Впрочем, я не являюсь записным соглядатаем и не имею привычки подглядывать или подслушивать, что говорят другие. По этой причине я не смогу представить вам подробный и правдивый отчет о содержании этих разговоров. Однако с многими офицерами я был знаком еще в те времена, когда проживал в Париже, и содержание бесед с ними накануне надвигавшихся событий, когда все, и я в том числе, были озабочены подготовкой к боевым действиям, ввергло меня в состояние крайнего удивления и глубокого беспокойства.
В военных вопросах я полный профан, и тем не менее чисто инстинктивно я составил для себя одно общее представление, которое казалось мне крайне важным и касалось наших крупных военачальников, для которых, как я надеялся, честь страны — это не пустой звук. Заключалось оно в следующем: если командующий армией имеет под своим началом двести или триста тысяч солдат и руководит их перемещениями на большой территории, намереваясь собрать все свои войска в определенное время в определенном месте, если он способен заранее все предусмотреть и оценить, причем не только собственные силы и средства, но также сильные и слабые стороны своего противника, да еще не забывает соотнести ширину дороги, по которой передвигаются войска, с ее сужениями на мостах и переправах и наконец принимает во внимание личные качества командиров отдельных корпусов, такие как решимость одних или чрезмерная осторожность других, то такой человек, как мне казалось, должен обладать не только большими знаниями, но и сильной волей и быть способным не только разрабатывать военные планы, но и успешно их осуществлять. При этом каждый подчиненный ему офицер должен обладать по крайней мере одним из перечисленных качеств.
Но когда я рассказал своим знакомым офицерам о встретившемся мне штабном лейтенанте, который не знал, где находится Мецервисс, они, к моему удивлению, рассмеялись мне в лицо, а один из них прямо заявил:
Тот, кто внимательно прислушивался к разговорам, которые велись за рюмкой умело приготовленного абсента, узнал бы много интересного
— И что с того? По-вашему, из этого следует, что тот лейтенант был плохим офицером? Думаете, он не способен двигаться в правильном направлении? Знаете, оказавшись на поле боя, вы обязательно столкнетесь с пруссаком, и, если он решит сразиться с вами, тогда вы станете рубить его саблей, а если он бросится наутек, тогда вы станете его преследовать. В любом случае противник всегда укажет вам как двигаться и куда.
После этих слов я твердо решил впредь держать свое мнение при себе. И тем не менее, сколько раз за эти три дня я бормотал себе под нос:
— Ну и ну! Как же они собираются воевать, ничего не изучив, ничем не озаботившись? Твердят одно и то же: вперед и только вперед!
Но несмотря ни на что у меня ни разу не возникло сомнение в том, что победа будет за нами.
Конечно, меня крайне удивляло, что некоторые "стратеги" составляли планы боевых действий, в которых вообще не принимались в расчет ни горы, ни реки, ни леса, ни дороги, ни пути сообщения; меня поражало, когда я слышал жалобы офицеров интендантской службы на нехватку всего на свете, включая продукты питания, снаряжение и боеприпасы; мне было стыдно, когда я видел, как офицеры целыми днями просиживают в кафе, а каптенармусы приносят и кладут на обеденные столы ведомости с заявками от подчиненных им рот; у меня не укладывалось в голове, как могли офицеры накануне битвы, которая, как все говорили, будет невероятно кровавой, вести бесконечные разговоры о том, что пишут в Военном ежегоднике за текущий год, о карикатурах в "Шаривари"[43], туалетах той или иной дамы или о том, сколько взяток на пиках взял какой-то капитан. Все это наводило на мысль, что на войне дело обстоит не так, как я себе представлял, и, скорее всего, у пруссаков все происходит так же, как и у нас.
Увидев императора, который прибыл в Мец не на коне, а в коляске, полулежа, больше похожий на немощного старика, чем на военачальника, я подумал, что в этом нет ничего особенного, ведь во время битвы при Фонтенуа Мориц Саксонский и вовсе едва не умер, что, однако, не помешало ему выиграть сражение[44]. Разве не мог Наполеон III командовать армией, не покидая своего кабинета? Конечно, мог! Но, если уж он взялся лично руководить войсками, то это значит, что император действительно способен осуществлять командование, как бы он ни выглядел. Да и разве прусский король не руководит лично объединенными войсками Германии? И чтобы окончательно убедить самого себя в справедливости этих рас-суждений, я постоянно повторял про себя анекдот, который слышал в Бадене от одного знаменитого русского дипломата. Король Вильгельм во время пребывания на курорте в Бадене пригласил этого дипломата к себе на обед, а проживал он на курорте в весьма скромном доме. Помимо дипломата получили приглашение еще несколько человек, и все они, входя в дом, складывали свои головные уборы на биллиарде. Отобедав, русский дипломат провел серьезную беседу с господином Бисмарком и собрался уходить. Он прошел в биллиардную и, заметив шляпу, которая изнутри была похожа на его собственную, не стал ее рассматривать, а сразу водрузил себе на голову. Но шляпа оказалась слишком маленькой для его умной и крупной головы и не налезла на нее, застряв на самой макушке.
— Что за птенец носит эту шляпу? — спросил он.
— Такая шляпа может быть только у короля, — смеясь, ответил ему премьер-министр.
Я, как мог, убеждал себя в том, что наш Наполеон ни в чем не уступает Вильгельму, и что Вильгельм ничуть не лучше нашего Наполеона. Но неожиданно у меня произошла одна встреча, которая обеспокоила меня больше, чем все увиденное и услышанное за последние дни.
Все, кому доводилось жить в Париже за несколько лет до описываемых событий, наверняка знавали одного американца по фамилии Лашингтон. Был он весьма необычным человеком, кем-то вроде спирита, медиума, шарлатана, точно не скажу. Долгое время его принимали то за спирита Хьюма[45], то за колдуна Эдмонда. Этот американец занимался предсказаниями, которые пользовались всеобщим доверием, а также практиковал врачевание. Он мог, осенив страдальца своим волшебным перстнем, избавить его от мигрени, а тем, к кому он испытывал симпатию, Лашингтон мог устроить беседу с тенью покойного отца или же помочь обрести большое состояние в зависимости от того, какие склонности, практические или мистические, преобладали у того или иного человека. Возможности его были безграничны. Я встречался с ним и, уж не знаю по какой причине, ведь я определенно не был достоин его внимания, он всегда демонстративно проявлял по отношению ко мне огромный интерес. И вот однажды вечером, выходя из моего отеля в Меце, я столкнулся с ним нос к носу.
Разве не мог Наполеон III командовать армией, не покидая своего кабинета?
— Вот это да! И вы в Меце! Похоже, вы решили записаться во французскую армию.
— Я способен оказать Франции гораздо более ценную услугу. Если я возьму в руки ружье, то толку от такого хилого солдата, как я, будет совсем немного. Но для армии, которой командует военачальник уровня Наполеона I, я был бы не менее ценен, чем двести тысяч солдат.
— Вы изобрели что-то лучшее, чем митральеза[46] или винтовка Шаспо?
— У меня действительно имеется кое-что получше, но то, чем я обладаю, я вовсе не изобрел. Я владею этим благодаря моим способностям, точнее говоря, мои способности указали на возможность применения этого. Если бы я этим владел, то давно предложил бы вашей стране. Ведь я люблю французов и считаю их воинами Господними.
— Похоже, сейчас появились новые претенденты на это звание. Например, король Вильгельм утверждает, что теперь оно перешло к Пруссии.
— Я могу сделать так, что этого не произойдет.
— Вы говорите серьезно?
Он с важным видом покивал головой. Я более не задавал вопросов, но он сам через несколько секунд наклонился к моему уху и произнес:
— Император в Меце.
— Я видел его.
— Я направляюсь в префектуру. То, что я собираюсь предложить императору, позволит спасти Францию, которой угрожает страшная опасность.
— Неужели все так серьезно?
— Очень серьезно. Вам известно, почему Наполеон I был разбит в ходе русской кампании?
— Да.
Шел снег. Он нёс с собой разгром и пораженье[47].
Вильгельм I, король Пруссии
— Это все поэзия. Правда же заключается в том, что Поццо ди Борго[48] завладел талисманом, благодаря которому Наполеон одерживал свои победы, а когда талисман исчез, Наполеон превратился в самого обычного человека.
— Вот как, значит в этом секрет его неудачной кампании в России?
— Этим же объясняется и поражение при Ватерлоо. Но я знаю, где находится талисман и собираюсь предложить его Наполеону III.
— Полагаете, он вас примет?
— Надеюсь. Ведь не сумасшедший же он, чтобы отвергнуть возможность спасения Франции и себя самого. Ему известно, на что я способен, и он неоднократно демонстрировал мне свое доверие. Его душа открыта для меня.
— Я готов допустить, господин Лашингтон, что он вам верит, но поверит ли он в этот талисман?
— Он уже купил талисман Карла Великого, точнее, он думал, что купил его, но на самом деле приобрел лишь его копию. Я знаком с тем, кто ее изготовил и продал императору.
— А талисманы нынче дороги?
— Я не знаю, сколько с него запросят, ведь, как я уже сказал, у меня его нет. Если бы он у меня был, я предложил бы его императору из одной лишь любви к Франции. Возможно, так же поступит и тот, кто в данный момент им владеет, но не исключено, что он запросит за талисман кругленькую сумму.
— Знаете, если спасение Франции обойдется слишком дорого, тогда я подскажу вам, как надо действовать. Снизить цену позволит конкуренция. В магазине театральных принадлежностей при Парижской опере продается талисман Роберта-дьявола[49], и я полагаю, что господин Перрен уступит вам его за небольшие деньги. Если же и он станет заламывать цену, тогда в качестве талисмана можно использовать баранью косточку.
Я, конечно, шутил, но в глубине души был страшно возмущен. Лашингтон хвастал, что император примет и выслушает его. В принципе это было возможно, но я приходил в негодование от одной только мысли, что в голове этого авантюриста возникла идея предложить императору купить талисман. Есть вещи, которые никогда нельзя предлагать порядочным женщинам, но и к серьезному мужчине также нельзя обращаться бог знает с какими предложениями. Даже если только предположить, что они будут готовы вас выслушать, то уже этим вы неизбежно заденете их честь. Императора я не любил, но и ненависти к нему не испытывал, а в нынешних тяжелейших обстоятельствах я желал лишь одного: чтобы он с достоинством исполнил свой долг. Никогда еще общественное мнение не было до такой степени на его стороне, ведь он олицетворял собой карающий меч Франции.
Но тут, к счастью, наконец прибыл мой полк, и это помогло мне избавиться от тягостных мыслей, терзавших меня помимо моей воли.
Я нашел своего полковника рядом с его палаткой. Он сидел на небольшом ящике и что-то писал. Полковник встретил меня с распростертыми объятиями.
— Мое дорогое дитя, — сказал он мне, — то, что я сделал для вас, не совсем обычно, но мы живем в такое время, когда всем постоянно приходится делать что-то необычное. В других полках это вообще в порядке вещей. Вы уже приняты в полк, что еще я могу сделать для вас?
— Мне нужны конь и обмундирование.
— Хорошо, все это вы получите, я уже все предусмотрел. Теперь скажите, хотите ли вы остаться при мне?
— Благодарю вас, господин полковник. Я был бы счастлив остаться при вас, но мое место в строю. Прошу вас, направьте меня туда, куда вы направили бы солдата-запасника, добросовестного, неглупого, но неловкого, необученного и к тому же неумеху.
— Хорошо сказано, мой мальчик. Не стоит стесняться своей неловкости и необученности. Впереди у нас тяжелые бои, и к тому времени, когда мы пройдем парадным маршем по Берлину, от вашей необученности уже не останется и следа. Полагаю, что на лошади вы держитесь лучше всех в полку. Лошадь у вас будет очень послушная, я специально подобрал для вас такую. Теперь скажите, вам дороги ваши завитые кудри и холеная борода?
— Господи, нет, конечно.
— Тогда извольте все немедленно остричь, а после этого займитесь решением кое-каких вопросов, которые могут показаться вам не очень существенными, но в действительности они чрезвычайно важны.
— Вот я и встал в тупик из-за своей неопытности. Господин полковник, о каких вопросах вы говорите?
— Вы ведь взяли с собой запас белья и туалетные принадлежности, не так ли? Оставьте их у меня и заберите только две фланелевые рубашки, два пояса, несколько носовых платков, шерстяные носки и расческу. Купите в Меце, если найдете, мешок из овчины. Он будет служить вам одновременно кроватью и одеялом, вещь эта совершенно незаменимая. Советую также приобрести револьвер. Это, конечно, нарушение устава, но, если в бою вы останетесь без коня, то, имея в запасе шесть патронов, сможете оказать достойное сопротивление. Деньги у вас имеются?
— У меня с собой аккредитив, выданный на банк в Меце.
— Я так и думал, что ваша замечательная мать обо всем позаботилась. Снимите крупную сумму наличными, половину золотом, половину банковскими билетами, и уложите деньги в кожаный пояс, который следует носить под рубашкой. Никто не знает, как все обернется, вдруг вы попадете в плен, а имея деньги, можно попытаться выбраться на волю. Все это я называю мерами предосторожности, и через месяц вы сами убедитесь, насколько они важны. Чтобы отважно сражаться, надо иметь крепкое здоровье, а, чтобы солдат был здоров, он должен принимать меры предосторожности.
Я был тронут до глубины души отеческими советами моего полковника. Я знал господина де Сен-Нере как человека исключительно умного и достойного. Для меня он был живым воплощением короля Карла I, изображенного на портрете Ван Дейка, но я никогда не подозревал, что полковник способен заботиться о разных мелочах. Между тем, без такой заботы, как я понял впоследствии, невозможно стать настоящим военным.
Я отправился в Мец, а вернувшись вечером в расположение полка, я уже был коротко острижен, как настоящий новобранец, и нёс на спине сумку с накупленным добром.
Увидев меня, господин де Сен-Нере рассмеялся и сказал:
— Что ж, выглядите вы неплохо. Завтра увидим, как вы держитесь в седле.
Он подозвал солдата и приказал ему отвести меня к палатке, в которой мне было приготовлено место.
— Так это вы и есть тот молодой человек, о котором говорил полковник? — спросил мой капрал.
— Да, господин капрал.
— Тогда ложитесь спать, если вы, конечно, не против.
К тому времени мои товарищи уже улеглись в палатке на охапках соломы, подложив под головы свернутые шинели, но никто из них еще не спал. Все пялились на меня, словно я был каким-то неведомым зверьком. Мне еще не приходилось спать на земле, и я даже собрался залезть в мешок из овчины. Но ни у кого из моих товарищей не было такого мешка, и я решил, что не стоит начинать солдатскую жизнь с демонстрации аристократического шика. Я залез под тент и занял место, решив, что оно свободно. Конечно же, здесь было совсем не уютно и не комфортно, но на войне как на войне.
Я долго лежал без сна, боясь пошевелиться, а тем временем все мои товарищи уже заснули. Ночь была теплая, в палатку с порывами ветра проникал запах зрелой пшеницы, тишину время от времени нарушали неясные звуки, обычные для большого скопления людей, слышались фырканье лошадей и пронзительные крики куропаток, не желавших покидать свои гнезда. Значит, теперь я солдат, и отныне именно так буду проводить каждую ночь. Впрочем, все было не так уж и плохо. Правда, от моих товарищей довольно сильно пахло навозом и лошадиными шкурами. Но какое это имело значение! Слава и деньги не могут плохо пахнуть.
Что такое война, мне было более или менее понятно. Но каково это — быть солдатом? И как надо строить отношения с новыми товарищами? Об этом я имел довольно смутное представление. Например, в бою, как мне казалось, все очень просто: надо, чтобы у товарища, вместе с которым вы бьетесь плечом к плечу, были сильные руки и храброе сердце. Но когда с утра до вечера все живут так называемой обычной жизнью, в которой перемешаны желания, вкусы, дела, привычки каждого из нас, тогда вы становитесь более требовательным, и вам уже нужно, чтобы сердце вашего товарища не было грубым и жестоким, а руки не были бы слишком грязными.
Однако вскоре я понял, что с моей стороны было очень глупо заранее судить о том, в чем я совершенно не разбирался! Скажем так: все мои опасения оказались сильно преувеличенными, зато все надежды в полной мере оправдались.
Оказалось, что мои новые товарищи не такие уж неотесанные, как я себе представлял. По сравнению с теми, кто получил надлежащее воспитание, они действительно многого не знали, а еще они не заботились о своих ногтях и даже не чистили их по утрам. И все же это были отличные парни. Каждый из них обладал развитым чувством долга, и как говорится, нутром чуял несправедливость. И что особенно важно, все в нашем полку твердо соблюдали свод неписаных правил, который чтили как своего рода солдатскую религию. На этой войне мне не раз приходилось сталкиваться с малодушием и неисполнением воинского долга, но я утверждаю, что отнюдь не солдаты первыми утратили боевой дух. После всех кровавых битв и горьких поражений от нашей солдатской религии действительно мало что осталось, но виноваты в этом в первую очередь те, от кого зависело поддержание ее авторитета. Я бы не хотел, чтобы о солдатах судили по тому, как они выглядели к концу осады Парижа или в период сражений Восточной армии. Тут важно понимать, что в армии дисциплина держится на уважении и доверии солдат к своим командирам. Солдат подчиняется приказам, если он уверен, что его начальник обладает твердым характером и необходимыми знаниями и, следовательно, достоин быть командиром. Но когда уважение и доверие утрачены, причем по вине тех, кто был обязан эти чувства внушать, тогда и приказы перестают исполняться. Именно так обстояло дело с генералами, которыми командовал Наполеон III, и то же самое можно сказать о состоянии дисциплины в рядах национальной гвардии и маршевых батальонов в последние месяцы войны. Но не будем забегать вперед.
Когда спишь в маленькой палатке, нет-нет, да и придавишь кого-нибудь из соседей. Со мной такое случалось, однако никто особо не протестовал. Но помимо сна у солдата, живущего в полевых условиях, находится немало других занятий, и моим товарищам не терпелось увидеть, как я буду справляться со своими новыми обязанностями. К счастью, оказалось, что скребницей и щеткой я орудую вполне сносно, ну а после того, как я, как и положено новичку, поднес всем сослуживцам по стаканчику, мой авторитет резко возрос даже в глазах завзятых зубоскалов, а капрал снизошел до того, что процедил: "От этого полковничьего любимчика, возможно, будет толк". Что же касается нашего сержанта, то он постоянно внушал мне, что между ним и мною должно быть полное взаимопонимание, потому что оба мы люди образованные и не чета остальным. Сержантом у нас был южанин, человек болтливый, самоуверенный, довольно тщеславный, немного помешанный на элегантных манерах, но, в сущности, по-настоящему хороший парень. Звали его Франческас, и он был просто счастлив от того, что носил такое звучное имя.
Один из моих товарищей, увидев, как я бинтую лошади ноги, решил поиздеваться надо мной, однако сержант моментально поставил его на место, заявив со всей решительностью:
— Пенанрос, я вам в тысячный раз повторяю, что вы настоящая бретонская скотина и трижды животное, не способное понять, что человек должен уважать человека, а подчиненный — с уважением относиться и к начальнику, и к равному себе. В свободное время вы можете говорить своему товарищу все, что захотите, но в служебное время я не потерплю такого невообразимого свинства, свидетелями которого мы только что стали. Надо ко всем людям относиться с уважением и разговаривать в приличной манере, так, как я разговариваю с вами.
Понятно, что окружавшие меня люди не отличались изысканностью нравов и манер, но если светская жизнь немыслима без хороших манер, то в обычной жизни они, к счастью, не так уж важны. В конце концов, в армию я пошел не для того, чтобы оттачивать стиль своего поведения. К счастью (а, возможно, к несчастью), мне милее люди грубые, которым свойственна простота и открытость, и я не перевариваю утонченных господ, у которых много апломба и амбиций. Поэтому среди новых товарищей я чувствовал себя совсем не плохо. Что с того, что сморкались они совсем по-простому, могли, когда надо и не надо, ввернуть острое словцо и были готовы хохотать, услышав любую глупость? Действительно, что тут такого? Ведь ненавистны и невыносимы не пробелы в воспитании человека, а изъяны его характера.
Да и, по правде говоря, у меня было много других забот. Приходилось изучать теорию боевых действий и отрабатывать на практике тысячи разных приемов, о которых раньше я не имел ни малейшего представления. Не стоит забывать, что в мирное время на подготовку солдата уходит несколько лет, а я на всю учебу потратил лишь несколько дней, а то и часов. Мы стояли лагерем на берегу Нида[50], и в любой момент могли получить приказ перейти границу.
Как именно мы будем входить в Германию? По каким дорогам? Двинемся через Саарлуис или Саарбрюккен? Об этом велись бесконечные споры, но никто не сомневался, что мы сразу перейдем в наступление, будем воевать с пруссаками на их территории и не станем дожидаться противника на заранее подготовленных позициях. Откуда взялась у солдат такая твердая уверенность? Объяснить этого я не могу, знаю только, что наша уверенность была непоколебима. Возможно, всех обуяла национальная гордыня. Во всяком случае, я видел, что в каждого из нас по неведомой причине вселилось чувство национального превосходства. Мы рвались идти только вперед, инстинктивно ощущая готовность лишь к наступательной войне, и каждый был преисполнен боевого азарта, энтузиазма, воодушевления. Известие о первой битве в Саарбрюккене при Вейсенбурге[51] воспламенило наши сердца, и теперь все говорили лишь одно:
— Слава богу, наконец-то началось, завтра продолжим!
Новость об этой "победе" принес наш сержант. Он ездил в Фолькемон и наблюдал прибытие на местный вокзал "триумфаторов": императора и принца империи[52].
Говорили, что принц покрыл себя неувядаемой славой, развлекаясь тем, что подбирал рассыпанные на земле пули, словно это были обычные шарики.
— Знаете, д’Арондель, — сказал мне Франческас, когда закончил свой рассказ, — вам повезло, вскоре и вы покроете себя славой. Хочу только дать вам один совет: держите в хорошем состоянии вашу саблю. И я очень прошу вас, ради нашей дружбы, когда дело дойдет до драки, вы своей саблей только колите, но не вздумайте рубить. Когда рубишь, рука очень быстро устает, да и саблю можно сломать, а когда колешь — раз-два и готово.
На следующий день, едва рассвело, мы получили приказ выдвигаться вперед. Как прекрасен был восход солнца, и до чего весело мы двинулись в путь, распевая "Марсельезу":
Сыны Отечества, вставайте,
Великий славный день настал!
Стихи и мелодия гимна в тот момент воспринимались не как поэзия и музыка. Они стали воплощением наших чувств. Восторженно бились сердца, звенели голоса. По этой дороге когда-то шли революционные армии Французской республики.
Пусть лягут старшие в могилу,
Тогда настанет наш черед.
Казалось, что сами предки в напудренных париках и с трехцветными кокардами стоят по обе стороны дороги и смотрят на нас. А возможно, так и было на самом деле, ведь многие из них спали вечным сном у подножия этих деревьев, и их души прилетели сюда с утренним ветром, колышущим листву.
Их прах святой вдохнет в нас силу,
И смелость новую вдохнет!
Следом за нами, так же распевая "Марсельезу", шла пехотная бригада. Поднявшись по склону холма, мы увидели, как позади нас в облаке красной пыли нескончаемой лентой движутся по равнине наши войска. Ослепительно сверкали ружья и штыки, а гром солдатских песен вселял отвагу в наши сердца. Крестьяне толпились вдоль дороги и приветствовали нас:
В тот день переход оказался недолгим. Вскоре мы разбили лагерь, поставили палатки, разожгли костры и стали варить суп, кто на треногах, а кто на больших плоских камнях. В арьергарде расположились повозки с солдатским имуществом и фуражом, войсковые лавки и бесчисленная толпа маркитантов.
Все были уверены, что завтра мы двинемся дальше, но на другой день пришел уточняющий приказ. То ли мы двинулись в путь по ошибке, то ли нас отзывали по причине какого-то недоразумения, этого мы так и не узнали. Как бы то ни было, но в конце концов, мы повернули назад и вернулись в тот же лагерь, который покинули накануне.
Вскоре мы разбили лагерь, поставили палатки, разожгли костры и стали варить суп
Вот тут-то в полку и началось ворчание. А когда солдаты ворчат, слова уже никто не выбирает. Было бы неплохо, если бы в тот момент рядом с нами оказались генералы и прочие командиры. Они узнали бы такое, чего сроду не слышали в своих штабах.
— Принцу империи небось хватило пулек для себя и своего юного дружка Конно[54]?
— У нас не генералы, а беспомощные мямли!
— Наш император, он что, не француз?
Один унтер-офицер, которому доводилось присутствовать на императорской охоте, рассказал нам, что Наполеон III так дорожил своей драгоценной персоной, что не решался брать в руки ружье системы Лефоше из опасения, что бракованный патрон может стать причиной несчастного случая. Поэтому он соглашался стрелять только из капсульного ружья типа Гатин-Ренет[55], так как в их патронах пороховой заряд отмеривается с особой тщательностью.
— Это вовсе и не Наполеон, — заявил унтер-офицер, — а какая-то восковая фигура!
Сразу хочу заметить, что несмотря на недовольство, наш боевой дух все еще был очень силен, и уже на следующий день солдаты говорили: "Тут какая-то хитрость, наверное, у них есть свой план". Мы были уверены, что наше командование намерено выманить пруссаков с их позиций, но ни один солдат и представить себе не мог, что мы были не в состоянии двигаться вперед, и лишь по этой причине оставались на месте.
Однако у тех, кто все понимал и что-то знал, было совсем другое настроение, и в то время, как простых солдат ничто пока не беспокоило, у многих командиров уже возникло чувство тревоги.
После зачисления в полк я всячески старался держаться подальше от нашего полковника и не только из-за того, что не хотел ему докучать, а главным образом потому, что моим товарищам могло показаться, что я намеренно демонстрирую наши с ним отношения. Думаю, что сам факт нашей дружбы вряд ли вызывал у кого-то раздражение, но если бы я стал бахвалиться этой дружбой или пользоваться ею в личных целях, то этого никто бы не потерпел. В тот вечер, когда мы возвратились в наше прежнее расположение, полковник вызвал меня, и как только я его увидел, мне сразу показалось, что в действительности обстановка складывается совсем не так, как это казалось нам, мало что знающим доверчивым солдатам. Он поинтересовался как проходит моя служба, а потом, словно забыв, что я всего лишь его солдат, стал говорить со мной свободно и просто, как обычно беседуют люди, прогуливающиеся под ручку по бульвару.
Мы повернули назад и вернулись в тот же лагерь, который покинули накануне
— Вы, полагаю, уверены, что мы скоро войдем в Германию, — сказал он. — А вот я считаю, что мы никогда не будем воевать на их территории.
— Как это так?
— Когда мы прибыли сюда, я, как и все остальные, считал, что мы воспользуемся численным преимуществом нашей великолепной двухсоттысячной армии, ворвемся в Германию, расчленим ее и выведем из игры южно-германские государства. На такие действия нас нацеливали все ранее разработанные планы и принятые меры, и мне известно из надежных источников, что генерал Дюкро, а это весьма инициативный военачальник, предлагал немедленно захватить города Кель и Ландау, что было вполне возможно и не потребовало бы больших усилий. Но теперь все прежние возможности упущены.
Пруссия завершила мобилизацию, и сейчас ее армия численно превосходит нашу, то есть отныне это преимущество на ее стороне. Мы же теперь обречены на ведение оборонительной войны. Тому есть множество причин, и главную из них мне недавно разъяснил один генерал, который весьма ловко умеет находить слабые места у тех, кто ему не по нраву. Так вот, этому генералу принц Наполеон Эжен сказал буквально следующее: "Если нам навяжут битвы, тогда мы будем в них участвовать, но сами навязывать битвы мы не станем, потому что для этого требуется план, а у нас никакого плана нет". Все было бы не так плохо, если бы мы вели оборонительные действия, находясь в надежном укрепленном районе, но местность, в которой мы находимся, только кажется пригодной для обороны, а в действительности все укрепления здесь хлипкие, словно сделаны из картона.
— После приезда в Мец я только и слышу жалобы то на одно, то на другое, и от этого начинает казаться, что у нас тут полный хаос.
— Вам говорили, что у солдат и офицеров нет палаток и бивачного снаряжения? Если бы дело было только в этом, то не стоило бы беспокоиться. А разве у республиканской армии были палатки? А что, у пруссаков они имеются? Главная проблема не в этом. Все дело в том, что отовсюду слышны жалобы, а это плохой симптом, он говорит о том, что у нас очень ослаб воинский дух. Моральное состояние наших войск никуда не годится, положение дел в армии свидетельствует о ее упадке и разложении, и именно в этом заключается главная опасность, причем опасность огромная. Знаете, я не верю, что мы победим в этой войне, и в то же время я рад тому, что она началась. Ведь если мы проживем еще хотя бы несколько лет при нынешнем режиме, который установился у нас двадцать лет тому назад, тогда страна попросту погибнет от морального упадка и немощи. Я много лет служу в армии и прекрасно знаю, как тяжело она больна. Только профаны могут утверждать, что империя ничего не жалела для армии, в действительности же она нанесла армии такой вред, какой не наносило ни одно правительство в нашей стране.
Я был так поражен словами полковника, что невольно изобразил на лице крайнее удивление.
— Вы мне не верите, — с улыбкой сказал он, — но если вы задумаетесь и присмотритесь к тому, что творится вокруг, то убедитесь, что, к сожалению, все сказанное мною — это чистая правда. Самое страшное заключается в том, что империя нанесла смертельный удар по воинской чести, сделав армию своим сообщником в грязных делишках. Тем самым удар был нанесен и по чести Франции, а это не могло не ослабить нашу страну. Для морального состояния войск последствия такой политики были, есть и будут просто ужасными. Главное из этих последствий заключается в том, что все высшие посты в армии заняли льстецы и угодники. Эти люди, не имевшие никаких заслуг и стремившиеся лишь сделать карьеру, постепенно начали выживать из армии по-настоящему толковых офицеров, более способных, чем их начальники. В итоге сложилась целая система, при которой для умных и честных офицеров условия прохождения службы стали попросту невыносимыми. Оказалось, что тем из них, кто рассчитывал упорным трудом добиться продвижения по службе, нет места в армии. Сегодня офицер-труженик стал всеобщим посмешищем, и тому, кто рискнет пойти по этому пути, потребуется больше отваги, чем какому-нибудь "храбрецу", затеявшему небольшую заварушку в Алжире или Сенегале, чтобы саблей добыть себе звездочку на погоны. Теперь посмотрим, что творится за пределами офицерского корпуса. Там сложилась такая же никуда не годная система. Я имею в виду систему сверхсрочной службы, на которую заманивают высоким денежным содержанием, и из-за которой произошло полное разложение унтер-офицерского корпуса и нарушился порядок продвижения унтер-офицеров по службе. На сегодняшний день у меня в полку нет ни одного унтер-офицера, которого я мог бы представить проверяющим инспекторам и рекомендовать для производства в офицеры. Несколько дней тому назад я видел, как в одном кавалеристском полку унтер-офицеры, заряжая свои пистолеты, вставляли пули острием вниз. И точно такую же картину мы можем наблюдать в штабах, интендантстве, да и вообще, где угодно. Кстати, далеко ходить не надо, на моем примере хорошо видны все пороки нашей системы военного руководства, а также то, как разлагающе она действует на армию, и сколько бед эта система, став всеобъемлющей, способна натворить. Когда я был молод, у меня еще были силы и желание противостоять ей. Но годы идут, человека преследуют страсти, появляются новые потребности, меняются взгляды, смиряется гордость, теряется достоинство, пример товарища или друга заставляет вас задуматься, и вот в один прекрасный день вы вдруг начинаете понимать, что жизнь прошла напрасно.
— Да что вы такое говорите, господин полковник!
— Дитя мое, мне незачем обманывать самого себя. Даже если я очень этого захочу, у меня все равно ничего не получится, потому что, когда я смотрю на себя в зеркало, то вижу на своем лице всегдашнюю печаль, из-за которой все меня упрекают, а солдаты называют "полковником печального образа". Глядя в зеркало, мне все становится ясно. Ведь то, что я вижу там, это не печаль на лице, а отражение моей совести.
Приведенные здесь откровения полковника нуждаются в пояснениях. Дело в том, что после государственного переворота господин де Сен-Нере вышел в отставку в чине капитана, но, когда началась война в Мексике[56], он вернулся на службу. Этот гордый и чистый человек решился столь круто изменить свою жизнь по причинам весьма романтического свойства: ему потребовалось большое состояние для того, чтобы добиться согласия на брак с женщиной, которую он страстно любил. По этой причине он отправился в Мексику, где собирался с помощью компаньонов организовать крупное предприятие. Однако в итоге дело приобрело неожиданный оборот, и когда ситуация в Мексике обострилась до крайности, компаньоны буквально принудили господина де Сен-Нере вновь поступить на военную службу, а он проявил слабость и согласился. Сразу скажу, что по возвращении домой выяснилось, что та, ради которой он пожертвовал своей честью и достоинством, не дождалась его и вышла замуж.
— Таким образом, дорогой мой д’Арондель, — заключил полковник, — мое отношение к этой войне двойственное: она нехороша тем, что из-за неспособности наших военачальников командовать армией каждый из нас рискует лишиться руки или ноги, но эта война может оказаться полезной, так как благодаря ей мы получим спасительную встряску. И кроме того, многим моим знакомым она даст возможность изжить свои слабости, а, возможно, и искупить прошлые грехи. Спокойной ночи, дитя мое! Кстати, я говорил с вами не как полковник, а как ваш друг. Когда же ваш полковник даст команду "Вперед!", его приказ вы будете обязаны исполнить.
— За вами я готов идти на край света.
— Увы!
После этой беседы, состоявшейся уже после всего того, что я увидел и услышал по пути в Мец, мое отношение к сражению при Вейсенбурге резко изменилось, и я уже не мог воспринимать эту новость с теми же чувствами, какие испытывали мои товарищи. Они были совершенно ошеломлены известием об этой битве, а я испытывал лишь легкое удивление, сравнимое с теми чувствами, какие продемонстрировали проживавшие в Тарбе буржуа, когда они узнали, что началась война.
Невозможно было поверить, что французы разбиты. Это казалось невероятным даже после того, как поступили официальные сообщения. Однако очень многие из нас лишь хитро подмигивали, выслушав эти сообщения. Солдаты считали, что там была ловушка, что Мак-Магон решил заманить врага на нашу территорию, и в результате пруссаки угодили в западню. "Славно мы им там наподдали!" — говорили мои товарищи.
По правде говоря, если для офицеров это сражение стало ударом по самолюбию, то солдаты имели полное право гордиться отвагой и упорством своих товарищей. Численность нападавших в пять раз превосходила силы оборонявшегося гарнизона, и при этом защитники сумели продержаться с раннего утра и до двух часов дня, захватили восемь орудий и перебили столько же врагов, сколько всего солдат было на нашей стороне.
Такие мы вели разговоры, сидя вокруг огромного костра, у которого сушились наши рубахи. Одновременно каждый сушил собственную шкуру, поскольку накануне прошел страшный ливень, и все промокли до нитки. Никто из нас не сник, и никогда еще отвага до такой степени не переполняла сердце каждого солдата. Мечтали мы лишь об одном: рвануться вперед и отомстить за героев Вейсенбурга. Недавно перед нашим лагерем прошли полки императорской гвардии, и теперь все были уверены, что на этот раз мы уж точно войдем в Германию. Еще немного и мы перейдем границу, ведь расстояние от лагеря до Сент-Авольда не превышало нескольких лье.
Однако на следующий день выступление так и не состоялось, мы по-прежнему оставались в нашем лагере. К концу дня с северо-востока до нас донеслись звуки страшной канонады. Все были уверены, что это реванш за Вейсенбург. С минуты на минуту должен был поступить приказ седлать коней и выступать.
В эту ночь меня отправили в караул, и я заступил на пост с твердой уверенностью, что вскоре мне предстоит участвовать в сражении. Ко мне подошел сержант и сказал:
— Д’Арондель, а не хлебнуть ли нам по глоточку? Ведь для нас это будет последняя выпивка на французской территории.
Вскоре в лагере все затихло, но еще долго в ночную тишину время от времени врывался грохот рвущихся вдалеке артиллерийских снарядов. Слышался выстрел, затем два выстрела, после них раздавался мощный залп, от которого замирало сердце, а потом все вновь замолкало. Однако в тишине, пришедшей на смену сумятице дневного гомона, чувствовалась какая-то беспокойная напряженность. В те мгновения, когда душу не раздирали пушечные выстрелы, ее начинало сотрясать от болезненного любопытства, а сознание, казалось, проваливалось в абсолютную пустоту и никак не могло зацепиться за что-нибудь осязаемое. К тому же становилось все темнее, а от этого еще больше усиливалось тревожное состояние. Невозможно было понять, что происходило по ту сторону лесных массивов, и из-за этой неопределенности мне начинало казаться, что душа моя впадает в оцепенение. Одерживала наша армия победу или терпела поражение? Возможно, от нас ждали помощи, а то и спасения, а мы лишь понапрасну ждали, когда раздастся команда: "Галопом марш!"
Наш лагерь был расположен на большом лугу. Перед ним возвышался поросший лесом холм, а позади простиралась слегка изрезанная естественными неровностями равнина. Шоссе, ведущее в Майнц, проходило по территории лагеря и делило его на две части. Неужели так никто и не появится на шоссе и не расскажет о сражении, которое, как нам казалось, происходило не далее, чем в семи или восьми лье от расположения полка? Но мимо лагеря проходили лишь припозднившиеся крестьяне, которые ничего не знали и сами пытались хоть что-то выведать у нас. Они слышали пушечные выстрелы, полагали, что солдаты обязательно должны что-то знать и не хотели верить, когда мы клялись, что нам ничего не известно. Но главное, они никак не могли понять, почему мы целый день простояли на месте и не поспешили туда, где слышались орудийные залпы.
Я первый раз был в ночном карауле, и мне казалось, что время идет невыносимо медленно. Хотелось услышать человеческие голоса, человеческие звуки, но, шагая по мокрой траве то в одну сторону, то в другую, я был вынужден довольствоваться одними лишь криками перепелов и куропаток. На рассвете, когда солнце уже показалось на горизонте, мы услышали стук копыт. Невидимый всадник галопом спускался по склону холма. Через несколько минут со стороны въезда в лагерь раздался глухой звук, словно что-то упало на землю, и в этот же миг мы услышали, как кто-то крикнул:
— Сюда, на помощь!
Мы побежали на крик и увидели лошадь, рухнувшую прямо на шоссе. Рядом с ней стоял офицер, с ног до головы покрытый таким толстым слоем грязи, что невозможно было разглядеть его мундир. Офицер тянул за повод и пытался заставить лошадь подняться на ноги, но все было бесполезно: она уже не подавала признаков жизни.
— Это вы африканские стрелки? — спросил он, взглянув на нас.
— Да, господин офицер.
— Откуда вы прибыли?
— Мы здесь со вчерашнего дня.
— Со вчерашнего дня? О, дурачье! Ведите меня к вашему полковнику.
— Но, господин офицер…
— Быстро, говорю я вам!
В этот момент появился господин де Сен-Нере. Ночью из-за сильного волнения он не сомкнул глаз, а сейчас, услышав, как кто-то несется во весь опор и звук падения лошади, решил посмотреть, что у нас происходит.
— Полковник перед вами, — сказал он.
— Господин полковник, — произнес офицер, — не могли бы вы дать мне лошадь? Мне необходимо срочно прибыть в Мец. Я капитан Отен и служу в штабе.
— Что происходит, капитан?
— Маршал Мак-Магон наголову разбит у Рейсхофена.
— Мы весь день слышали пушечные выстрелы.
— Маршал находится слишком далеко отсюда. Думаю, здесь стреляли не его орудия, а генерала Фроссара, корпус которого в это же самое время вел бой между Саргемином[57] и Фольбахом. Но что там произошло, я не знаю. Я был в составе первого корпуса, мы вели бой с самого утра и потерпели поражение из-за численного превосходства противника.
Господин де Сен-Нере отвел капитана в сторону, и они продолжили разговор вполголоса, так что нам ничего не было слышно.
Мак-Магон разбит, Фроссар разбит. Мы переглядывались, не понимая, как это могло произойти. Это даже нельзя было назвать неожиданностью. Это был гром среди ясного неба. Я же чувствовал себя, как человек, который упал с шестого этажа и теперь ощупывает свое тело, чтобы убедиться, что он еще жив.
Мы стояли и не могли вымолвить ни слова. Полковник и капитан подошли к нам.
— Велите седлать Раскола и Намуну, да побыстрее, — сказал полковник своему ординарцу.
После этого он жестом подозвал меня.
— Д’Арондель, — сказал он мне, — вы отправитесь в Мец вместе с капитаном.
— Но, господин полковник, а если в мое отсутствие начнется бой?
— Вы вернетесь гораздо раньше. Полагаю, вы не будете сожалеть о том, что побывали в Меце.
— Далеко отсюда до Меца? — спросил капитан.
— Тридцать пять километров.
— Надеюсь, что смогу их одолеть. Я уже двадцать четыре часа не вылезаю из седла, а со вчерашнего вечера несся галопом без остановки. Я выехал из Нидерброна в шесть часов. Там мне дали свежую лошадь, а в Биче[58]пришлось ее оставить. Сам не понимаю, как мне удалось переправиться через Вогезы. Каким-то чудом я добрался до Саргемина, где мне дали другую лошадь, ту, что свалилась у вашего лагеря.
— Не хотите ли посидеть в моей палатке, пока седлают лошадей? — спросил полковник.
— Благодарю вас, если я присяду, то встать уже не смогу. Если возможно, я бы перекусил.
Кто-то протянул ему ломоть хлеба и фляжку.
И тут капитана словно прорвало. Не переставая жевать, он стал рассказывать, как проходило сражение, как маршалу удалось занять очень выгодную позицию, как войска, по которым стреляла прусская артиллерия, маневрировали под убийственным огнем противника. Потом он заговорил об атаке 8-го и 9-го кирасирских полков, которые на глазах у противника развернулись в боевой порядок, да так лихо, будто дело происходило на маневрах, а в это время пули стучали по кирасам, словно град по крыше оранжереи.
— Они шли колонной и повзводно развернулись во фронт, — сказал капитан, — потом перешли на рысь, затем пустились в галоп, да так и встретили свою смерть. Никто из них не выжил.
Офицер был перемазан с ног до головы грязью и кровью, глаза его лихорадочно блестели. Он весь пропах порохом, а еще от него исходил какой-то неясный запах кровавой резни. Мы едва не задохнулись от отчаяния, когда он закончил свой страшный рассказ.
— А что полковник Виньоль, — спросил господин де Сен-Нере, беспокоившийся о своем друге, — вы видели его?
— Да, но я точно не знаю, где он находится, я вообще больше ничего не знаю. Я не знаю, жив ли мой отец, командовавший бригадой в составе первой дивизии, не знаю, выжил ли мой брат, лейтенант 3-го полка зуавов. Мне пришлось покинуть их, и с того момента я был способен думать лишь о нашей армии и о Франции. То, что произошло, это большое несчастье, полковник.
К нам подвели лошадей. Мне пришлось помочь офицеру взобраться в седло. Пока капитан стоял на ногах, он выглядел полуживым, но оказавшись в седле, сразу воспрянул.
— Галопом марш! — скомандовал он.
И тут капитана словно прорвало
Мы тронулись. Лошади, которых дал нам господин де Сен-Нере, были великолепны, одна лучше другой, и мчались так, словно участвовали в скачках. Едва проснувшиеся крестьяне стояли, застыв, на пороге своих домов и пытались нас рассмотреть, а мы мчались во весь опор, пролетая на огромной скорости одну деревню за другой.
В Курсель-ле-Шосси нам встретился полк императорской гвардии, который в тот момент собирался выдвигаться из лагеря. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что гвардейцам ничего не известно о вчерашней катастрофе. Судя по их лицам, у всех было хорошее настроение, и солдаты, распевая песни, сворачивали палатки. Несколько офицеров вышли навстречу, явно собираясь о чем-то нас расспросить, но капитан Отен пришпорил лошадь, и мы, не останавливаясь, пронеслись мимо.
Думаю, если бы мы ответили хотя бы на один вопрос, то до Меца точно не смогли бы добраться.
Лагерь гвардейцев остался позади, но тут случилась неприятность, едва не закончившаяся для меня катастрофой. Началось все с того, что мы догнали длинный обоз, заполонивший всю дорогу, и, чтобы побыстрее его объехать, решили двинуться наперерез через луг. На целине моя лошадь увязала в жирной земле, потом поскользнулась на мокрой траве и рухнула, как подкошенная, а сам я скатился в грязную лужу. Капитан, услышав, как я упал, подъехал ко мне, но я уже был на ногах.
— Вы не поранились?
— Нет, господин капитан, тот, кто участвует в скачках с препятствиями, умеет падать.
И я стал поправлять узду у моей лошади, которая, к счастью, пострадала не более, чем я сам.
— Вы что, занимались скачками с препятствиями? — спросил капитан, впервые удостоив меня взглядом.
Я вскочил в седло, и мы продолжили путь. Единственным результатом моего падения явилось то, что я стал в точности похож на капитана. Глядя на меня, никто не смог бы с уверенностью сказать, кем я был на самом деле: стрелком или гусаром, офицером или солдатом. Теперь мы оба с ног до головы были перемазаны грязью.
В Мец мы въехали через Ворота Немцев[59], и часовой, увидев нас, застыл с открытым ртом. Город только начинал просыпаться и все выглядело совершенно буднично. Едва проснувшиеся буржуа спокойно открывали свои лавки. Еще никто ничего не знал.
Мы перешли на шаг, однако наш вид по-прежнему вызывал всеобщее изумление. Со стороны могло показаться, что какие-то офицеры опять хлебнули через край. Капитан ехал впереди, а я плелся за ним. Мы добрались до площади Наполеона и свернули на улицу Священнослужителей. В гостинице "Европа", в которой размещался штаб, все еще спали.
— Они спят! Видали такое! — воскликнул капитан.
Было воскресенье, шесть часов утра, но в штабе еще никто не знал, что в субботу армия маршала Мак-Магона потерпела в Эльзасе неслыханное поражение, а генерал Фроссар в тот же день был разбит в Форбахе. Эти господа изволили почивать.
К нам вышел офицер связи.
— Извольте сообщить дежурному адъютанту, что я привез важные новости от маршала Мак-Магона.
В особняке, в котором прежде размещалась окружная префектура, царило нервное оживление. Было похоже, что здесь уже знали о катастрофе, случившейся накануне, возможно, пока не всю правду, но по крайней мере часть ее. Разговоры велись на пониженных тонах, все бросали друг на друга вопросительные взгляды и вместо восклицаний лишь вздымали руки. Со стороны могло показаться, что в доме покойник. В действительности так оно и было, только покойником была сама империя.
Рядом с особняком я заметил некоего субъекта в зеленом кафтане с золотым шитьем, и распознал под этим кафтаном своего старого приятеля, служившего при императорском дворе. Я позвал его по имени, но он так и не узнал в перемазанном грязью солдате своего парижского знакомого, и мне пришлось объяснять ему, кто я такой. Наконец приятель узнал меня и предложил спешиться. В тот же момент к нам подошел адъютант.
— Вы привезли известия от герцога Маджентского[60]? — быстро спросил он.
— Да, господин генерал, я явился прямо с поля боя.
— Но это невозможно!
— А вы присмотритесь, видите, в каком состоянии мой мундир.
— Я отведу вас к его величеству.
— Идите за мной, — сказал мне мой приятель, решивший, что я тоже явился с поля боя.
Я машинально подчинился, и вскоре мы оба оказались в большой гостиной.
День давно начался, в гостиной было светло, однако лампы в ней продолжали гореть. Чувствовалось, что работа здесь не прекращалась всю ночь. Несколько офицеров в мундирах с золотыми галунами склонились над столами, другие офицеры сидели в углу и беседовали.
Адъютант постучал в дверь и вошел в соседнее помещение. Пока он отсутствовал, мы оставались в гостиной, где нас сразу окружили офицеры.
— Откуда вы явились, сударь?
— Из Рейсхоффена.
— Где он, этот Рейсхоффен?
— В Эльзасе, неподалеку от Нидербронна.
— А это правда, что маршал проиграл сражение? До нас дошла только смутная информация от генерала Легля.
— Откуда вы явились, сударь?
— Увы, это чистая правда.
— Значит, это разгром?
— Войдите, — сказал адъютант, открывая дверь.
Я, понятно, не пошел за капитаном, но думаю, что, глядя на мое обмундирование, могли бы пригласить и меня. В такую минуту слой грязи и красной пыли, под которым невозможно было разглядеть мой солдатский китель, значил больше, чем расшитый золотом генеральский мундир. К тому же адъютант в сложившихся обстоятельствах так гордился своей бурной деятельностью, что, наверное, пригласил бы целый эскадрон, будь он у него под руками. Похоже, ему казалось, что таким образом и он участвует в сражении.
Присутствующие окружили меня и попытались разговорить. Но я отвечал, что сам ничего не видел и повторил лишь то, что знал. Для генералов и офицеров, которые вообще ничего не знали, и этого было достаточно. Завязался спор. Все осуждали маршала за то, что он ввязался в сражение, и с одобрением говорили о действиях генерала Фроссара, которого застали врасплох. Складывалось впечатление, что быть застигнутым врасплох расценивается как свидетельство воинской доблести. "Он не знал, что пруссаки стянули значительные силы и готовы атаковать, он не думал, что готовится серьезное сражение". Было очевидно, что здесь, в штабе, у генерала много друзей.
Тем временем вновь открылась дверь, из соседнего помещения вышел капитан, а вслед за ним показался император. Он выглядел до того согбенным, бледным и разбитым, что его едва можно было узнать. Волосы у него были всклочены, усы безжизненно обвисли. Никогда еще мутные глаза императора не казались такими потухшими. Он двигался, как старик, или, вернее сказать, как актер, который держит паузу. Это и был наш генералиссимус.
Его сразу окружили находившиеся в гостиной высшие офицеры.
— Положение нельзя считать безнадежным, — медленно проговорил император. — Все еще можно исправить. Я отправляюсь на боевые позиции.
Он жестом показал капитану, что тот свободен, и возвратился в свои покои.
Как только император удалился, все стали молча переглядываться. Но до чего красноречивы были эти взгляды! "Только послушайте, он отправляется на позиции!"
Все вновь принялись расспрашивать капитана.
— Господа, — сказал адъютант, — капитан Отен больше суток не вылезал из седла. Он весь день участвовал в сражении, потом сорок часов мчался к нам и сейчас буквально падает от усталости.
И адъютант увел нас, причем явно не из сочувствия к уставшему капитану, а для того, чтобы мы не сказали чего-нибудь лишнего.
В коридоре нам повстречался какой-то подросток. Оказалось, что это принц империи. Взглянув на наши мундиры, он понял, что мы участвовали в сражении. Принц остановил нас и обратился к капитану:
— Сударь, что происходит?
— Но, ваше высочество… — на ходу оборвал его адъютант.
Бедный мальчик. Нас уверяли, что он и есть наше знамя, ведь его отец племянник Наполеона I, а сам он сын Наполеона III.
Мы расстались с капитаном. Я уселся в седло и, ведя другую лошадь на поводу, отправился назад в свой полк.
Однако добравшись до места, где находился наш лагерь, полка я не обнаружил. Куда же он подевался? Возможно, полк двинулся в направлении Сент-Авольда. В Лонвиле я видел расположившихся лагерем императорских гвардейцев. Потом по дороге мне встретился обоз маркитантов, возвращавшихся из Форбаха. Они были свидетелями сражения, и кое-что знали о тех событиях, вокруг которых уже начали складываться легенды. Одну из таких легенд мне поведал обозник, с которым я оказался за одним столом на постоялом дворе, куда заскочил, чтобы перекусить. "Когда генерала Фроссара выбили с его позиций, он и не подозревал об этом, потому что не желал прерывать свой завтрак. Он преспокойно вкушал в Форбахе и даже не соизволил взглянуть, что творилось на поле боя".
Возможно ли такое?
Проехав Сент-Авольд, я увидел повозки с ранеными. Некоторые солдаты были перевязаны, но у большинства раны оставались открытыми. Кровь на них свернулась, и сверху образовались черно-красные струпья. Попадались пехотинцы, которые почему-то передвигались верхом и, свесив головы, спали на ходу. Какие-то солдаты без оружия и головных уборов в перемазанных грязью мундирах, сбившись в группы, тащились по дороге. На глаза у меня невольно навернулись слезы. Это был разгром. Но где же армия? Мне говорили, что она отступает по дорогам, идущим с востока на запад.
Ночью я, наконец, отыскал свой полк и рассказал полковнику о том, что мне довелось увидеть и услышать.
— Получается, не зря я отправил вас в Мец, — грустно сказал он.
Товарищи встретили меня тепло и радушно. Правда теперь они были уверены, что войну мы проиграли. Объясняли они это просто: "Нас предали".
На следующий день мы остановились в деревне, название которой мне не запомнилось. Я был назначен в караул. Крестьяне готовились покинуть деревню и грузили на телеги мебель и прочие пожитки. Одному Господу ведомо, сколько там было матрасов! Никто из них не знал, куда бежать от пруссаков. В леса, в Мец, куда глаза глядят? Нам они больше не верили, хотя полк не собирался отступать.
Но позже выяснилось, что крестьяне были правы. Пришел приказ отступать. Ощущение было такое, что мы повисли в воздухе.
Жители деревни столпились вокруг нас, посыпались вопросы.
Одному Господу ведомо, сколько там было матрасов!
— Вы что, уходите?
— Неужели вы так и бросите нас? — спросил здоровенный парень, державший на шее малыша. — Дайте нам ружья, мы будем сражаться вместе с вами.
Но ружей не было и в помине. Обратились в мэрию, но мэр заявил, что ружей у него нет, а если бы и были, то он все равно бы их не выдал, потому что не было распоряжения от господина супрефекта. Солдаты должны защищать коммуну, а не коммуна солдат.
Отношение крестьян к военным резко изменилось. В одном доме нам даже не удалось выпросить ведро воды.
Прибежал какой-то взбудораженный крестьянин. Он видел прусских улан. Началась паника. Все кричали, что надо спасаться. Женщины плакали.
Мне бросилась в глаза старая женщина. Она спокойно сидела среди всего этого столпотворения и невозмутимо счищала с капустных кочанов пожухлые листы.
— Вам разве не страшно?
— Я варю суп с говядиной. Пруссаки любят поесть. Дайте им мяса, и они вас не тронут. Видала я этих пруссаков.
Мы двинулись по дороге, а когда проходили через деревню, эта женщина погрозила нам кулаком.
Я опустил голову. От моей гордости не осталось и следа.
С каждым днем мы все больше удалялись от Меца. По утрам нам говорили, что мы занимаем позиции для боя, но, заняв позиции, мы их сразу оставляли. Иногда мы выдвигались вперед, затем возвращались назад, чтобы вновь двинуться вперед. Понять, чем руководствовались составители всех этих приказов, было совершенно невозможно. Вдобавок ко всему еще и испортилась погода. Мы насквозь промокли, передвигались по колено в грязи, да и в животе частенько было пусто. На родной земле, в нескольких лье от такого крупного города, как Мец, нас морили голодом. Слава богу, для лошадей корма было вдосталь, все-таки земля в этих местах плодородная, на лугах много травы, да и на полях созрел урожай. Но вот хлеба для людей не хватало. Продовольствие подвозили с задержкой на несколько дней, потому что повозки с продуктами не могли до нас добраться.
Никто уже не ворчал себе под нос. Теперь все громко ругались. Офицеры ругали генералов, солдаты — офицеров. Солдаты были убеждены, что их предали, и никто не стеснялся говорить об этом вслух. С тех пор, как нам объявили о начале боевых действий, прошла неделя, но мы до сих пор не участвовали в боях, и солдаты все больше падали духом. Мы больше не доверяли своим командирам и даже потеряли веру в самих себя, а некоторые громко заявляли: "Плохи наши дела, что-то тут не так". Мы уже не знали, кого винить. Каждый думал: "Генералы у нас дармоеды. Солдаты ни на что не годны". Лишь об императоре пока не сложилось единого мнения. Многие все еще относились к нему с уважением и при упоминании его имени пожимали плечами. На его счет чаще отпускали шуточки, чем демонстрировали презрение и жалость. Но всем нам было стыдно за императора.
— Все из-за его честолюбия, — заявил как-то вечером наш сержант. — В свое время он действовал, как жандарм, и тогда для страны это было полезно. Но потом у него все спуталось в голове, и он решил, что из жандарма получится неплохой солдат. А что из этого вышло? Мотайте на ус, молодые люди: чтобы стать солдатом, одного желания мало, так ведь, Пенанрос?
— А я сроду не хотел идти в солдаты, — ответил бретонец, — мне нравилось быть подмастерьем у пекаря.
Но несмотря ни на что мы не собирались впадать в отчаяние. Солдаты знали себе цену, а поступавшие сведения помогали укреплять веру в наши возможности. Ведь в Форбахе и Фроэшвиллере французские солдаты проявили себя, как настоящие герои. Эх, если бы не начальники, мы бы им показали! Жаль, что во главе армии стоят не те, кого мы хотели бы видеть. Послушав, что говорили солдаты, можно было подумать, что настал час народного гнева, и над придворными генералами уже занесен карающий меч. Но все это были одни слова.
Поступил приказ занять позицию по берегу Нида, и мы решили, что в этом месте пруссаки нанесут удар. Нид — это небольшая река, протекающая к северо-востоку от Меца. Она перерезает две идущие из Германии дороги, по которым ожидался подход неприятельских войск. Наши генералы не сомневались, что пруссаки двинутся именно по этим дорогам, так как были твердо убеждены, что расстояние между двумя точками можно преодолеть только по прямой. "Вы идете с севера, а мы с юга, и, значит, мы неминуемо должны встретиться. Если же вы пойдете в обход и зайдете нам в тыл, то это будет не по правилам".
Однако пруссаки нарушили правила честной игры, в очередной раз проявив полную невоспитанность. Об этом мы узнали, когда пришел приказ вновь сняться с позиций, отступить и занять новые позиции непосредственно под стенами Меца.
Мы расположились вблизи форта Белькруа[61], и тут меня вызвал к себе полковник.
— Вы ведь сильны в географии, не так ли? — спросил он.
— Еще бы! Мой наставник вдалбливал мне ее несколько лет.
— Как же, папаша Шофур, помню-помню. Какой он был забавный с его вечной суетой и париком. Сейчас он очень пригодился бы в наших штабах. Но поскольку Шофура с нами нет, остается рассчитывать только на его ученика. Отправляйтесь в Мец и за любые деньги раздобудьте мне карту местности. Только найдите настоящую карту с рельефом и дорогами. Постарайтесь также найти какие-нибудь карты севера Франции, желательно, чтобы они охватывали территорию до Дижона и Парижа.
— Полагаете, что отступать придется настолько далеко?
— Мне это неизвестно, но считаю, что это было бы правильно. В нашем нынешнем положении больше ничего не остается, и не я в этом виноват. Придется нам вспомнить тактику Наполеона I, которую он применял, когда ему пришлось воевать на территории Франции. Самое лучшее сейчас — это оставить в Меце сильный гарнизон, переместить одну часть войск на юг Эльзаса, а другую — на плато в районе Лангра[62]. Тогда пруссаки окажутся зажаты между нами и Парижем, и положение их станет критическим. Не знаю, решится ли на это командование, но в любом случае я не желаю двигаться вслепую. Нам раздали карты Германии, но у нас нет ни одной карты Франции. Да еще наши начальники совсем не знают географию собственной страны! Взять, к примеру, бравого генерала Кордебюгля. Две недели назад он спросил у меня, на каком расстоянии от границы находится Мец. Когда я ему сказал, что от Меца до границы шестьдесят километров, он мне не поверил. Так и заявил: "Мы ведь уже две недели топаем черт знает по какому маршруту, то движемся вперед, то откатываемся назад. В принципе это не имеет значения, но то, что вы принимаете за километры, это на самом деле наши лье[63], полковник". А тут еще река Нид со всеми ее поворотами и двумя рукавами. Она его совсем запутала, и теперь он утверждает, что Нид — это вовсе не конкретная река, а такое слово на лотарингском диалекте, означающее реку вообще, и доказывает это тем, что, куда бы мы ни двинулись, везде натыкаемся на этот самый Нид. Когда у меня появится карта, я обязательно суну ему ее под нос. Если у меня получится растолковать ему, что на ней изображено, тогда, возможно, он мне поверит. Отправляйтесь и постарайтесь добыть хорошие карты. Купите столько, сколько сможете. Моим офицерам они тоже понадобятся. Возможно, удастся провести разведку небольшими силами, не привлекая к ней, как водится, весь наш полк. Когда будете возвращаться, ищите нас на дороге, ведущей в Пон-а-Муссон. Можете особенно не торопиться.
Я опять возвратился в Мец и на железнодорожном вокзале увидел императора. Мне сказали, что он отправляется в действующую армию, чтобы возглавить ее перед предстоящим сражением.
Значит, скоро состоится сражение! А меня отправили в Мец! Уж не сговорился ли господин де Сен-Нере с моей матерью? Похоже, он пообещал ей, что будет меня беречь. А что скажут товарищи, если я не успею к началу сражения? Что скажет Сюзанна, когда узнает, что я не участвовал в сражении? Похоже, она и так считает, что я слишком засиделся на одном месте. Ее знакомые офицеры участвовали в боях при Виссембурге, Фроэшвиллере, Форбахе, а я все прогуливаюсь от одной позиции до другой. Не хватало мне только спрятаться за крепостным валом Меца в то время, как мои товарищи вступят в схватку с врагом.
Я буквально силой заставил хозяина открыть магазин, на котором красовалась вывеска "Книги", и потребовал, чтобы мне продали карты. Но оказалось, что эта замечательная мысль пришла в голову не только моему полковнику. Карт в магазине не было, их давно раскупили другие офицеры. Придется поискать в каких-нибудь других магазинах. А как же сражение? К счастью, пока не было слышно артиллерийских залпов. Я по очереди оббежал все книжные магазины, но нормальных карт нигде не было и в помине, а те, что оставались, были настолько примитивными, что годились лишь для учеников начальных классов.
Я в растерянности стоял посреди улицы, понимая, что придется возвращаться в полк с пустыми руками. И тут я увидел императора. Он направлялся в особняк окружной префектуры. Возможно, он уже успел дать команду "вперед!", а теперь развернулся и двинулся в обратном направлении, поскольку отныне только так и действует французская армия. Получается, зря мы роптали, ведь точно такие же маневры выполняет сам император.
Впрочем, на этот раз привычный маневр дался ему не просто. Было заметно, что император чувствовал себя крайне неловко на улицах Меца, по которым двигались бесчисленные повозки с мебелью, домашним скарбом и крестьянами, бежавшими от вражеского нашествия. Этим бедолагам пришлось бросить свою скотину под открытым небом, и сейчас они стояли, окруженные многочисленными домочадцами, и смотрели на человека, из-за которого с ними случилась эта трагедия. Глядя на лица несчастных людей, было нетрудно понять, что они о нем думали, и император, не выдержав взглядов своих подданных, отвернулся. Те времена, когда французы кричали "Да здравствует император!", давно прошли. Однако он по привычке машинально поднял руку в знак приветствия, но тут же ее отдернул. Кого тут приветствовать? Ведь его самого никто не приветствовал.
Почти в это же самое время в город вступил пехотный полк. Его солдаты хорошо держали строй, все были чисто вымыты, одеты в новенькую форму и было видно, что оружие у них в прекрасном состоянии. Говорили, что полк формировался в северных департаментах. Жители высыпали на улицы, многие прилипли к окнам, и все кричали "Да здравствует армия!". Невероятный контраст с реакцией людей на проезд императора! В ответ на теплые и искренние приветствия жителей Меца солдаты кричали "Долой Фроссара!". Эти крики были хорошо слышны в здании префектуры.
У меня оставалось достаточно времени, чтобы продолжить поиски карт для моего полковника. Но где их взять? В магазинах карт нет. Быть может, мой приятель, служивший в императорском штабе, поможет мне в этом безнадежном деле? Я направился в префектуру в надежде, что смогу его отыскать. В конце концов, мне это удалось, но пришлось преодолеть тысячу препон, ведь теперь я не был перепачкан грязью, словно после битвы при Форбахе, а открывать двери особняка перед простым солдатом никто не спешил. В ставке императора имелись карты, но в таком незначительном количестве, что не было никакой возможности выделить мне хотя бы одну. Карт Германии было сколько угодно, а карты Франции — наперечет.
— И вообще, — сказал мой приятель, — карты Германии скоро опять будут в ходу. Главнокомандующим назначен маршал Базен[64] и теперь, когда он возглавил нашу армию, мы двинемся вперед. Еще этим утром всем командовал император, он даже решил лично поехать на фронт, чтобы возглавить военные действия, но маршал уговорил его покинуть вагон и возвратиться в особняк. С неопределенностью последних дней теперь покончено. Маршал покинул свою резиденцию и обосновался в префектуре. Он поможет императору преодолеть нерешительность и ослабит влияние на него тех, кто стремится сохранить прежние порядки. Карт Германии у нас достаточно, сами видите. Но если вам так уж нужна карта Франции, тогда приходите через два часа, я что-нибудь для вас достану.
Эти два часа я потратил на то, чтобы обновить запас белья, которое у меня к тому времени пришло в плачевное состояние. Мне пришлось отдать сорок франков за фланелевую рубаху и двадцать франков за шейный платок. Все торговцы в Меце, конечно, были патриотами, но в первую очередь они все-таки оставались коммерсантами. Я же был солдат, простой солдат, правда никто даже не догадывался, что у меня в кожаном поясе спрятано несколько тысяч франков. Покончив с покупками, я вернулся в префектуру.
— Дорогой друг, — сказал мне мой приятель, — достать то, что вы просили, оказалось невозможно. Вот все, что удалось раздобыть, — и он протянул мне какую-то отвратительную дорожную карту. — Мне очень жаль, причем главным образом я сожалею о том, что наше вступление на территорию Германии отменяется. Император вновь возглавил армию, а Базену отданы под начало только три корпуса: второй, третий и четвертый.
— С чем связаны такие перемены?
— Кажется, положение улучшается, и император намерен воспользоваться изменениями к лучшему. — Приятель наклонился к моему уху и прошептал: "Когда угроза со стороны пруссаков возрастает, император пытается переложить ответственность на других, а когда угроза ослабевает, он вновь берет ответственность на себя. К тому же, между нами говоря, он побаивается Базена. И вообще он не понимает, почему армия так держится за этого Базена, ведь именно он, Наполеон III, выиграл битвы при Мадженте и Сольферино. А разве у Базена в активе есть хоть что-то, сравнимое с этими победами? Кто-то ему напел эти глупости, а он и поверил. Если бы вы могли провести здесь какое-то время, то стали бы свидетелем удивительного спектакля. Думаю, ничего более удивительного и вообразить себе невозможно. Вы только представьте себе человека, который ничего не знает, ничего не хочет и ничего не может, но при этом убежден, что он все знает, хочет и может. А еще этот человек умудряется искренне и наивно верить, что он нужен Франции. Он слышит всякий вздор о Провидении и начинает воображать, что он и есть рука Провидения. Он может делать абсолютно бессмысленные вещи, но его это совершенно не заботит, ведь само Провидение водит его рукой!"
Пока приятель нашептывал мне свой монолог, появился новый персонаж, который, прервав нашу беседу, заявил:
— Все опять поменялось. Принято окончательное решение: маршал Базен назначен командующим Рейнской армией.
— Ваша новость устарела, ему в подчинение дали лишь второй, третий и четвертый корпуса.
— Нет, друг мой, устарела ваша новость. То, что вы называете новостью, стало известно в десять часов утра, а я говорю о том, что было объявлено в полдень. Начиная с полудня, Базен фактически стал главнокомандующим, правда на должность начальника штаба ему навязали генерала Жарра.
— Это значит, что командующим он будет только на бумаге.
— Так и есть. К тому же я не считаю это решение окончательным, потому что его нельзя рассматривать само по себе. Поживем — увидим, посмотрим, что будет дальше. Война — это лишь продолжение нашей политики.
— Согласен, но на войне все происходит быстрее, чем в политике, не так ли?
— Говорю же, поживем — увидим.
— И то верно.
Послушав эти речи, я решил, что мне пора возвращаться в полк, и отправился восвояси. По правде говоря, от всего услышанного у меня голова пошла кругом. Вот, оказывается, как они воюют: в десять часов командуют "Вперед!", в полдень приказывают возвращаться, и все это происходит в то время, когда неприятель быстро продвигается по нашей территории, решая все поставленные прусским командованием задачи. А наши офицеры и придворные окончательно во всем разуверились, не верят даже собственному хозяину и считают вполне допустимым ставить эксперименты in anima vili[65] со словами "поживем — увидим", хотя прекрасно понимают, что от результатов этих экспериментов зависит честь и само выживание Франции.
Пока наши генералы изучали возможность движения по прямой, пруссаки вовсю использовали преимущества обходных путей, о которых, похоже, во французской армии никто и слыхом не слыхивал. Мы готовились к оборонительным боям на Ниде — или, как утверждал генерал Кордебюгль, на нескольких "Нидах" — а тем временем передовые силы пруссаков захватили Нанси и вели наступление на Фруар, стремясь таким образом перерезать все пути сообщения нашей армии с остальной территорией Франции и параллельно захватить город Понт-а-Муссон. Как раз против этих передовых частей прусской армии и должен был выступить мой полк.
За все время боевых действий в Лотарингии нашему полку так и не удалось встретиться с неприятелем. Я нагнал моих товарищей в деревеньке Лорри, стоявшей на берегу Мозеля. Они, как уже повелось, возвращались назад, в свое прежнее расположение. Оказалось, что кавалерия генерала Маргерита, шедшая впереди нас, потеснила пруссаков с их позиций, и нашему полку на этом участке теперь нечего было делать. По этой причине нас вновь направили в Мец.
— Все это не лезет ни в какие ворота, — сказал мне сержант, как только я появился в расположении полка, — противник находится на севере, а нас посылают на юг, он на юге, а нам велят немедленно двигаться на север. Или у нас такое везение? А ведь дома остались наши друзья, жены, матери, и они, наверное, оплакивают нас. Ей-богу, была бы у меня такая возможность, я бы отослал моей матушке свою саблю. Пусть она увидит, как здорово я ее начистил. Если и дальше так будет продолжаться, тогда моя сабелька останется чистой до конца войны. И это они называют войной?
Только к вечеру, после того как мы разбили лагерь, я смог явиться к полковнику, чтобы отчитаться о выполнении его задания. Пока я в подробностях пересказывал ему содержание беседы с моим придворным приятелем, в палатку полковника внезапно вошел генерал Корде-бюгль.
Господин де Сен-Нере повторил для генерала все, что узнал от меня.
— Таким образом, — подытожил полковник, — наша судьба теперь зависит от маршала Базена. Отныне вся Франция в его руках.
— Если бы только одна Франция! — воскликнул генерал. — На нем лежит ответственность за славу и достоинство французской армии.
Когда в войсках узнали, что их главнокомандующим стал Базен, все почувствовали прилив надежды. Для солдат Базен был таким же солдатом, как и они сами, ведь когда-то и он шагал в строю с винтовкой на плече. Он был не чета таким, как Лебеф, Фроссар или Файи, а для солдат уже и этого было достаточно. Надежда была необходима, как воздух, поэтому все воспрянули и стали приписывать маршалу такие качества, какими он, по всеобщему мнению, должен был обладать. Все были счастливы от того, что император более не командует армией, и уже это воспринималось, как личная заслуга маршала. От императора избавились, и теперь все можно будет исправить. Если бы на его место поставили какого-нибудь капрала, то все уверовали бы в этого капрала. Старые солдаты нашего полка принимали участие в мексиканской кампании, и некоторые из них, по правде говоря, качали головами, когда речь заходила о Базене. Но тех, кто побывал в Мексике, было совсем немного.
Вскоре началось сосредоточение войск на узком участке фронта. Мы уже не были рассеяны на большом пространстве и почувствовали, как говорится, локоть соседа. Увидев, как много у нас хорошо вооруженных надежных полков и как отважны и уверены в себе солдаты, все воспрянули духом. Только теперь стало понятно, сколь велика сила нашей славной армии. Во главе ее встал настоящий генерал, и теперь мы всем покажем, чего стоит французский солдат. Все с нетерпением ждали, когда, наконец, придет мессия. И он пришел, но, как оказалось… чтобы прямым ходом привести нас к капитуляции.
Отступая, мы дошли до Арса, переправились через Мозель и двинулись по его левому берегу, тогда как должны были следовать по правому. В окрестностях Меца нам повстречались многочисленные разрозненные подразделения из корпуса Фроссара. Они двигались в полном беспорядке, солдаты выглядели, как оборванцы, на лошадях толстым слоем налипла грязь, причем лошади сверх всякой меры были загружены поклажей. Вслед за войсками двигались бесчисленные повозки. Их было так много, что невозможно описать. Дорога полностью была забита повозками, груженными продуктами и фуражом, которых хватило бы на много дней.
Казалось, что мы присутствовали при переселении народов. Но куда направлялась вся эта масса людей? Одни утверждали, что получили приказ отступать до Шалона, другие — что готовится обходной маневр. В итоге все согласились, что производится обходной маневр, правда никто не понимал, что это может означать, но всем хотелось верить, что дело обстоит именно так.
Мы получили приказ разбить лагерь на возвышенности неподалеку от Меца. Здесь в полном бездействии мы провели воскресенье, которое пришлось на 14 августа. Из нашего лагеря хорошо просматривались город Мец и долина Мозеля, через которую проходила дорога, забитая пехотой, кавалерией, артиллерией и повозками. Вся эта масса в полном беспорядке медленно ползла по дороге. В какой-то момент все встало, и мы увидели, что на дороге застряли несколько карет, которые явно не имели отношения к армии. Каждая карета была окружена офицерами в расшитых золотом мундирах, ярко блестевших на солнце. Мгновенно начали распространяться разные домыслы. Одни говорили, что это маршал пытается встать во главе войск, чтобы повести их вперед, другие же утверждали, что на самом деле во главе войск встанет император, и тогда наше продвижение ускорится. В общем, как говорится, "Кто меня любит — за мной. Завтра отпразднуем победу"[66].
Но внезапно на северо-востоке, где-то за горизонтом, появилось небольшое облако дыма. Все разговоры мгновенно прекратились. Затем в стороне возникло еще одно облако, потом еще одно, а потом сразу десяток. Одновременно с их появлением затряслась земля. Это был артиллерийский обстрел. На наших глазах началась битва. Это была битва при Борни, в которой мы всем полком участвовали в качестве наблюдателей.
Так мы и глазели до самого вечера, оставаясь на занятой нами возвышенности. В этой битве мы оказались зрителями, тогда как во время недавней битвы при Форбахе нам выпала роль слушателей. Похоже, Франческас был прав: нам действительно непрерывно везло. Кольцо огня замкнулось вокруг Меца, охватив обширную территорию от Анси до Нуйи, и мы четко видели линию соприкосновения наших и неприятельских войск. Наши отступали, затем перешли в наступление, а потом вновь отступили. Мне казалось, что у меня прямо в сердце отзываются пушечные выстрелы и короткие очереди пулеметов Гатлинга. Когда начало темнеть, мы были в полной уверенности, что французские войска отступили, однако с приходом ночи наши артиллеристы установили пушки на склоне холма Сен-Жюльен и открыли интенсивный прицельный огонь по пруссакам. Из фортов с грозным ревом понеслись крупнокалиберные снаряды, и вскоре оказалось, что пруссаки разбиты. Отступая, они подожгли деревни Анси и Сент-Барб.
Это была победа! Завтра ее надо закрепить, и это сделаем мы. Ужин прошел очень весело.
— Завтра будет горячо, — говорили одни.
— Давно пора, — отвечали другие.
Мы разлеглись на снопах скошенного овса и говорили о завтрашней битве. Неожиданно появился генерал Кордебюгль и встал напротив палатки полковника.
— Победа! — не слезая с лошади, прокричал он зычным голосом. — Я только что виделся с императором. Он в Лонвиле, и именно там до него дошла эта прекрасная новость. Узнав о победе, император пришел в волнение и воскликнул: "Проклятье больше не тяготеет над нами!"
Над нами не тяготеет проклятье! Глядя на горящие вдали деревни и опоясавшие город огни солдатских стоянок, я не мог отделаться от мысли, что слова генерала невольно заставили меня вспомнить о жулике Лашингтоне. Черт побери, ведь сказать такое мог только игрок!
Когда на кон поставлена Франция, какое имеет значение, делаете вы ставки абсурдные или безумные? Между одним и другим разница не велика.
Утром еще до восхода солнца прозвучала команда: "По коням!"
— Ну вот, д’Арондель, кажется, начинается, — сказал мне Франческас.
Я, как и сержант, полагал, что мы двинемся в сторону Меца или дойдем до Арса, переправимся через Мозель и ударим пруссакам в спину, но вместо того, чтобы двигаться прямо или свернуть налево, мы повернули направо.
— Ну это уж слишком, — пробормотал Франческас. — Когда противник на севере, мы идем на юг, а когда он на юге, мы идем на север. Если же он на севере, на юге и на востоке, мы движемся на запад. Вот повезло так повезло! Все делается как будто специально для вас, д’Арондель. Когда мы доберемся до Ла Манша, а мы обязательно туда доберемся, вы прыгнете — вы ведь хорошо прыгаете — и первым окажетесь в Англии. Пусть меня повесят, если я что-то понимаю во всем этом. Интересно, а эта скотина Пенанрос что-нибудь понимает?
— Не стоило и просыпаться сегодня утром, — отозвался бретонец.
— Когда этот дурачина не говорит глупостей, его устами глаголет сама мудрость.
Совсем недавно мы наблюдали за боями в окрестностях Меца, и поэтому для нас ситуация была совершенно ясна: пруссаки подковой охватили Мец, и эта подкова тянулась с севера на юг, выгибаясь в восточной части местности. Следовательно, мы имели возможность выдвигаться лишь с запада и пытаться обойти пруссаков, расположившихся буквально у нас под носом. Однако мы не знали и не могли знать об одном очень важном обстоятельстве. Пока император в течение всей последней недели пытался понять, должен ли он сохранить за собой командование армией, пока он с утра до вечера проводил военные советы, принимая утром одно решение, а вечером меняя его на другое, пока он отдавал противоречивые распоряжения, приказывая сегодня дать сражение на Ниде, а завтра — отступать к Шалону, пруссаки, твердо знавшие, что они хотят и как надо осуществлять намеченные планы, неуклонно продвигались по французской территории, и в результате возникла реальная угроза, что нам отрежут пути отступления к Вердену. С этой целью пруссаки стянули две армии, одна из которых, под командованием Штейнмеца, двигалась на юг от Трира, а другая, которой командовал прусский принц, шла на север от Нанси. Однако у нас в полку никто не знал, что наша армия, вместо того чтобы продвигаться вперед, на что все мы надеялись, на самом деле маневрировала, пытаясь отступить к Шалону. Вдобавок ко всему мы не знали, что наш полк включили в эскорт императора, который сейчас очень спешил, чтобы, как сам он выразился, "быстрее дойти до Вердена". Воистину эти его слова по наивности могут соперничать со стишками, посвященными покойному Ла Палиссу[67].
Сложившаяся обстановка была непонятна не только солдатам, но также офицерам и генералам. В этом нет ничего удивительного, ведь те, кто своими руками пишут историю, разбираются в ней гораздо хуже других. Когда идут боевые действия, раздобыть газету считается большим везением. Я помню, какая очередь, состоявшая из желающих ознакомиться с обстановкой, выстроилась к моему лейтенанту, которому я по возвращении в полк отдал газету, купленную в Меце.
Лишь дойдя до плато Гравелот, мы поняли, что ошибались, полагая, что все это время бежали от пруссаков. Оказалось, что мы вышли прямо на них. От местных жителей мы узнали, что противник сосредоточил крупные силы в районе Горза[68], который находился слева от наших сил. Но до нас дошли также сведения, что прусские разведчики похитили каких-то крестьян в лесу Моэвра, а этот лес находился по правую руку от нас. Оставалось только двинуть на пруссаков в обе стороны все наши силы. Мы были уверены, что как раз в этом и состоял замысел французского командования. Однако внезапно нашему полку, за исключением одного эскадрона, было приказано нестись во весь опор по верденской дороге в направлении Этена.
— Придется принести извинения маршалу за то, что я нехорошо о нем отзывался, — со смехом сказал Франческас. — Получается, что я ничем не лучше Пенанроса, такая же трижды скотина. Мы движемся на запад, потом несемся на север, затем поворачиваем на юг — и дело в шляпе: пруссаки окружены и ни один из них больше не попробует своей свинины с кислой капустой. Захватим их, как стадо баранов, а потом позабавимся.
На плато Гравелот командование попыталось сосредоточить крупные силы нашей армии. Корпус Фроссара выдвигался в направлении Марс-ла-Тур. Как всегда, на дороге, по которой одновременно двигались артиллерия, кареты и повозки, возникали бесчисленные заторы. Штабные офицеры пытались навести порядок в этом столпотворении, но, как они ни старались, добиться этого было практически невозможно.
Мы не стали терять время и двинулись наперерез по полю, сумев таким образом обойти крупный затор, и вскоре вышли на свободную дорогу. Но шли мы по ней недолго. За десять или двенадцать километров до Гравелота пришел приказ остановится и перебинтовать лошадям ноги. Поскольку, как мы понимали, нам предстояло гоняться по лесам за прусскими уланами, такие приготовления все сочли странными. Солдаты недоумевали, пытаясь понять смысл этого приказа. По всему чувствовалось, что за этим скрывается какая-то тайна. Зачем понадобилось наводить глянец на людей и животных? Почему после ускоренного марша объявили длительный привал? Почему выставленным в охранение солдатам дали приказ немедленно отступать при появлении пруссаков, притом, что на время марша был введен особый порядок несения караула и проведения разведки местности? В общем, сплошные вопросы…
Ответы на все вопросы мы узнали на следующий день. В полночь был получен приказ седлать лошадей, и мы более четырех часов простояли на обочине дороги с поводьями в руках. Кого мы ожидали? Чего мы ждали? Все выглядело очень загадочно. Так мы и простояли в утреннем тумане, коченея от холода на пронизывающем северном ветру. Наконец со стороны Меца послышались звуки, судя по которым, в нашу сторону двигалась группа кавалеристов. И вот прозвучала команда "В седло!". Перед нами рысью проскакали африканские стрелки и драгуны. Затем в косых лучах восходящего солнца возникло ослепительное сияние. Это сверкало золотое шитье на парадных мундирах.
— А вот и генеральный штаб свалился на наши головы, — сказал сержант. — Ну, теперь держись.
Но оказалось, что это был не генеральный штаб, а сам император и с ним принц империи. Они промчались мимо нас в коляске, окруженной сотней охранников, причем мы даже не смогли полюбоваться их драгоценными персонами, поскольку они были укрыты кучей одеял.
В тот самый момент, когда мы пристроились в хвосте императорского кортежа, вдали, где-то на юге, в воздухе стали рваться снаряды. Это было начало битвы при Гравелоте. Никто еще не знал, как будут развиваться события, и тем не менее с фронта сняли несколько кавалерийских полков для того, чтобы "император быстрее попал в Верден". У нас начались разговоры, что плохи наши дела, поскольку император спасается бегством. Поползли слухи, что он встал во главе армии, рассчитывая на скорый триумф, но поскольку триумфа не будет, а император устал и почувствовал опасность, то он и решил, что пора уезжать, что было вполне логично.
Вся эта история могла бы стать настоящим символом самого постыдного и низкого падения властителя нашей страны, если бы император не умудрился пасть еще ниже, капитулировав при Седане. Я не стану развивать эту тему, чтобы не нагнетать излишний трагизм в моем повествовании, и к тому же такая мелкая сошка, как я, выглядит смешно, когда она захлебывается от благородного негодования. Не буду также описывать, как это падшее величество садилось на верденском вокзале в вагон третьего класса. Отмечу лишь, что вместо шикарного императорского поезда ему подали грязный вагон, полный мусора и объедков, оставленных солдатами, который из-за спешки даже не стали чистить, а вместо хрустальных бокалов и тонких вин беглецу предложили посуду поездной бригады, которой он был несказанно рад.
Созерцая весь этот постыдный спектакль, я невольно вспомнил пьесу Шекспира и слова Ричарда III, которые он выкрикнул на поле битвы: "Я жизнь свою поставил на кон. Коня! Коня! Корону за коня!"[69] Кровавый тиран, проиграв битву, требовал коня, чтобы продолжить борьбу за престол. Наш же император потребовал вагон, чтобы как можно быстрее ускользнуть с поля боя, где на кону стояла не его, а наши жизни.
Мы надолго расположились неподалеку от Вердена в лагере, разбитом поблизости от местных фортификационных сооружений. Тем временем после сражения при Гравелоте, начало которого нам довелось увидеть, произошла битва при Сен-Прива. Но мы ничего об этом не знали[70]. Никто нам не встретился на дороге, по которой перебрасывали наш полк, и, хотя от тех мест, где разворачивались обе битвы, нас отделяло не более десятка лье, мы так и остались в полном неведении относительно происходивших событий. Знаю только, что мэр Этена получил от императора невероятную депешу такого содержания: "Что вам известно о положении в армии?" Все остальное было покрыто туманом. Например, мы так и не поняли, почему нам ни разу не позволили задать жару неприятелю или хотя бы его потревожить. Непонятно было также, куда подевался маршал Базен, и почему он не доехал до Вердена. То ли он был разбит, то ли остановлен на пути в Верден. Правда, в телеграммах, приходивших из Парижа, говорилось о наших успехах. Но эти телеграммы, написанные с чисто военным благодушием, были составлены в таких таинственных выражениях, что мы невольно испытывали к ним недоверие. Точно так же обстояло дело и с Жомонскими каменоломнями, о которых генерал Паликао вещал с невероятным пафосом[71]. Многим жителям Вердена эти каменоломни хорошо известны. Так вот, все они утверждают, что загнать в них крупные силы пруссаков физически невозможно.
Наконец мы получили приказ покинуть Верден, после чего возобновились уже привычные переходы, которые совершались то вперед, то назад, изнуряя до крайности людей и лошадей. В тот период наш боевой дух был еще достаточно крепок. Мы уже оправились от былых разочарований, и у нас вновь возродилась надежда. Нам казалось, что территорию, по которой мы передвигались в те дни, было совсем не трудно защитить от неприятеля. Тем более что всего лишь в нескольких лье от этих мест находилась деревушка Вальми[72], где в свое время французы наголову разбили пруссаков. Ну а чем мы хуже первых республиканских добровольцев? К тому же Мак-Магон собрал у Шалона вторую армию, и, хотя проигранные сражения сильно испортили репутацию придворных генералов, в маршала все еще продолжали верить, даже несмотря на поражение у Фроэшвиллера. Армия маршала была опрокинута, но не разгромлена. Нам рассказывали крестьяне из коммуны Сен-Мишель, что, когда в их деревне появлялись пруссаки, они первым делом спрашивали: "Где сейчас Мак-Магон? Далеко ли отсюда африканские стрелки?" Маршал внушал противнику страх, и поэтому мы ему доверяли. Кроме того, мы с почтением относились к нашим товарищам, успевшим поучаствовать в боях, потому что они заставили противника себя уважать. Нам все еще не довелось сразиться с врагом, но в этом не было нашей вины. Мы тоже могли бы хорошенько потрепать прусских улан, если бы нас не заткнули в императорский эскорт. Как говорил мой сержант: "Нам слишком везет".
Корпус, в состав которого входил наш полк, находился в Реймсе. Прибыв в расположение корпуса, мы стали свидетелями удручающего зрелища, которое свидетельствовало о поразительном падении дисциплины в нашей армии. Распоясавшиеся солдаты открыто грабили поезда, подвозившие в войска провиант. Все ящики с сухарями, салом, напитками мгновенно опустошались, а те, кто все это разворовал, тайком продавали продукты, и никто даже не пытался их задержать. Более того, солдаты толпились вокруг новоявленных торговцев, а один из моих товарищей купил у них два окорока за двадцать су и перепродал их мне по три франка за каждый. Но дело не ограничивалось ящиками с продовольствием. Разграбили даже офицерские чемоданы и организовали бойкую торговлю украденным личным имуществом. Справедливости ради стоит сказать, что некоторые из этих грабителей в ходе сражения в Фроэшвиллере остались без своих вещевых мешков, и за три недели отступления в грязи и пыли, под непрерывным дождем, они не имели возможности ни разу переменить белье. Но разве это может служить оправданием? Конечно, нет. Однако в армию идут не одни только ангелы, и надо понимать, что, когда в войска проникает деморализация, нельзя долго держать людей в таких условиях, в которых у них пробуждаются низменные инстинкты.
Но если в Рейнской армии встречались лишь отдельные случаи неповиновения, свидетельствовавшие о падении дисциплины, то в Шалонской армии я стал свидетелем ситуации, говорившей о полной утрате всякой дисциплины.
Конечно, в старых кадровых полках, таких, как наш, и тем более в полках морской пехоты, отличавшихся на марше особым спокойствием и дисциплиной, солдаты и офицеры по-прежнему соблюдали все установленные правила, зато в так называемых маршевых полках, этом прискорбном изобретении генерала Паликао[73], творилось нечто невообразимое.
Проходя мимо постоялых дворов и харчевен, расположенных вдоль дороги, мы часто видели солдат, сидевших за столами. Откуда они взялись? Куда они направлялись? Никого это не волновало. Они сидели, сколько хотели, и напивались до свинского состояния.
Однажды, находясь в окрестностях Вузьера, мы оказались в небольшой деревне, и, проходя мимо местной харчевни, наткнулись на группу солдат разных родов войск — зуавов, пехотинцев, стрелков, кирасир, которые пьянствовали, сидя за одним столом. Мы шли колонной, и они принялись осыпать нас насмешками.
— Куда идут эти попугаи с красными и синими перьями?
— Хватит вам надрываться, оставайтесь с нами!
— Я побывал в Фроэшвиллере и с меня достаточно. Ни за что туда не вернусь.
Нас под командой Франческаса послали вправить им мозги.
— Сейчас вы у меня получите! — воскликнул Франческас.
Он соскочил с лошади, схватил за горло здоровенного кирасира, кричавшего громче других, и, держа его на вытянутой руке, столкнул в придорожную канаву, полную воды и навозной жижи.
Пьянствовавших солдат было вполовину больше, чем нас. Они сделали вид, что собираются защитить своего товарища, но не осмелились устроить драку и удовлетворились тем, что проводили нас похабной песней. Все это видели местные крестьяне, которые приветствовали нас аплодисментами. Многие крестьяне жаловались, что французские солдаты грабят их, а некоторые даже говорили, что от пруссаков было бы меньше вреда, чем от французов, и они были правы, как ни грустно это признавать. Но даже в армии случается, что воруют у своих товарищей.
Тем временем противник шел за нами по пятам, и солдаты стали поговаривать, что новая битва состоится в окрестностях Аттиньи. А поскольку наши генералы и офицеры так и не извлекли уроков из прошлых боев и продолжали везти с собой бесчисленный багаж, начальство решило усилить охрану всех личных повозок и лошадей и вывезти офицерский багаж в безопасное место. Для этих целей организовали отдельный обоз. Нашему полку поручили сопровождать обоз и охранять его от вражеской разведки, которая наступала нам на пятки.
— Плохо дело, — говорили старые солдаты. — Когда начинают увозить имущество — это плохой знак. Генералы готовы рискнуть своими и нашими шкурами, но собственным барахлом они рисковать не хотят.
— Поглядим, станут ли в бою генералы беречь свою шкуру так же, как они берегут свое барахло.
Постепенно мы добрались до возвышенностей, расположенных вдоль берега Мозеля. Но оказалось, что пруссаки опередили нас и отрезали дорогу на Мец. Целых два дня мы переползали с одного холма на другой и никак не могли понять, что задумало наше начальство. Куда мы направлялись? Никто этого не понимал. В итоге нас совершенно измучили эти бессмысленные переходы. Вдобавок ко всему из-за неверной разведки невозможно было найти места для стоянок, и уже три дня никак не удавалось напоить лошадей. Не будь у меня окорока, хранившегося в седельной сумке, я давно умер бы от голода.
А вокруг нас стреляли пушки. Время от времени в небе появлялись облачка от разрывов снарядов. Снаряды были французские. Это были так называемые бризантные снаряды, которые разрываются в воздухе. Значило ли это, что началось большое сражение? Ходили слухи, что генерала Файи застали врасплох и он отступает. Опять этот генерал Файи! Поговаривали также, что Базен спешит к нам на помощь, что скоро пруссаки будут окружены. Но мы уже не верили слухам. Мы уже вообще ни во что не верили, в том числе и в себя.
Генерал Мольтке. Великий молчальник
Прошли времена, когда солдат, считавшийся, как наш Пенанрос, "тройной скотиной", шел себе вперед, не думая ни о чем. Теперь солдат начал размышлять, он захотел хоть что-то понимать в сложившейся обстановке, а когда до него стало доходить, что им командуют наобум, он потерял последние силы, а вместе с ними — и интерес к происходящему. Немцы склонны к размышлениям больше, чем французы, и, если бы их командиры действовали так же, как наши, тогда деморализация поразила бы немецкую армию еще быстрее, чем французскую. Но их офицеры верили генералу Мольтке[74], и поэтому немецкие солдаты верили своим офицерам.
Вечером 31 августа, двигаясь по дороге, мы увидели, как горит какая-то крупная деревня. Нам сказали, что это Базей[75]. Пока искали место для стоянки, оказалось, что мы потеряли свой корпус, хотя, возможно, это корпус потерял нас. По-прежнему неоткуда было получить какие-либо точные сведения. Невозможно было найти хотя бы одного штабного офицера, способного указать маршрут движения или дать четкие указания.
Вскоре мы увидели вдалеке огни какого-то города. Это был Седан. Поскольку все уже буквально умирали от голода, пришлось кое-как разбить лагерь прямо в том месте, где мы находились. Получилось очень плохо, но ведь мы целый день ничего не ели, а за день до этого ели так мало, что можно считать, что и не ели вовсе. Разбив лагерь, мы принялись искать хотя бы какое-то пропитание для себя и наших лошадей. Многие из нас были настолько истощены, что не могли стоять на ногах, валились на землю и, завернувшись в шинели, сразу засыпали, бормоча:
— К черту все это! Будь что будет.
Я пока еще держался благодаря моему окороку, и вместе с теми, кто сохранил остатки сил, принялся разводить костер. Все страшно замерзли, но каждый надеялся, что кофе его согреет. Когда мы его пили, пришел вестовой и сообщил, что меня вызывает полковник.
— Если полковник угостит вас куриной ножкой, — сказал Франческас, — можете принести мне косточку. Я приму ее у вас, хоть я и ваш начальник.
Обед полковника состоял из двух сардин, но позвал он меня не для того, чтобы разделить их со мной.
Все страшно замерзли, но каждый надеялся, что кофе его согреет
— Хочу попросить вас об одной услуге. Давайте выйдем, если вы не очень устали. Поговорим на свежем воздухе.
С вершины были хорошо видны огни, опоясавшие холм, на котором расположился наш лагерь. Это горели костры на стоянках французских войск. Я невольно залюбовался таким великолепным зрелищем.
— Да, очень красиво, — сказал господин де Сен-Нере, — но меня беспокоит то, что я не вижу немецких огней. Немцы часто нападают по ночам, и пока мы греемся, они проводят свои вылазки. Боюсь, утром обнаружится, что они закрепились на самых выгодных позициях. Поэтому я вас и позвал. Я уверен, что завтра будет страшное побоище. Нас прижали к границе. Дороги на Мец, а, возможно, и на Мезьер, перерезаны. Скоро начнется бой, а мы не знаем, каковы силы противника, в этом весь вопрос. В такой ситуации я должен привести в порядок свои дела. Возьмите этот документ и храните его самым тщательным образом. Это мое завещание.
— Но, господин полковник!
— Я оставляю вам свою маленькую квартиру в Париже, но только лишь ее одну. Находящиеся в ней картины и драгоценности принадлежат не вам. Там имеется шесть небольших, но очень ценных картин и гарнитуры с бриллиантами и жемчугом. В более счастливые времена я приобрел все эти вещи для одной особы, которая была мне очень дорога. Имя этой особы вы узнаете, когда прочтете завещание. Картины и драгоценности предназначены для дочери этой особы. Ее зовут Валентина и сейчас ей восемь лет. Каждый год четырнадцатого февраля, в день ее рождения, а также в каждую годовщину завтрашнего дня, если завтрашний день станет для меня роковым, вы будете отсылать ей одну картину и одну драгоценную вещицу. Через четыре или пять лет вы постараетесь встретиться с ней и расскажете о некоем полковнике де Сен-Нере, который очень нежно ее любил, когда она была совсем маленькой. Вот о какой услуге я прошу сына моего лучшего друга.
Я почувствовал глубокое волнение и уже собрался что-то сказать, но господин де Сен-Нере прервал меня на полуслове.
— Идите спать, друг мой, наберитесь сил. Завтра будет тяжелый день.
Я уже уходил, но он вновь подозвал меня.
— И еще поцелуйте ее, — сказал полковник.
После этих слов он крепко меня обнял.
Нз истории нам известно, что знаменитые полководцы обычно крепко спали накануне решающих сражений. Я не являюсь великим полководцем, и в отличие от них в ночь перед битвой под Седаном мне так и не удалось заснуть. Очень уж сильно меня взволновали слова господина де Сен-Нере, и кроме того, сказать по правде, мне было по-настоящему страшно.
До начала сражения оставалось несколько часов, и меня постоянно мучили одни и те же вопросы: смогу ли я достойно вести себя в бою и окажусь ли достаточно смелым? Однажды мне довелось драться на дуэли и держался я в тот раз совсем не плохо. Но разве можно сравнить шпагу противника с градом снарядов или атакой кирасирского полка? Мне казалось, что я сумею достойно исполнить свой долг, однако уверенности в этом у меня не было. В оправдание себе могу лишь сказать, что предстоящее сражение было первым в моей жизни, а поскольку у меня не было боевого опыта, то я имел право поволноваться, ну хотя бы немного.
Кроме того, даже если бы я, как и положено настоящему герою, был совершенно спокоен, то все равно в тот вечер мне не удалось бы заснуть, потому что на нашего сержанта напала невыносимая болтливость. В ожидании предстоящей битвы Франческас сильно переволновался, и чтобы унять нервное напряжение, он произносил бесконечные речи, адресуя их своей обычной жертве, "этой трижды скотине Пенанросу". Кстати, когда с ним такое случалось, он начинал говорить с сильным марсельским акцентом. В любой другой ситуации марсельский говор этого сына Окситании[76] мог бы меня повеселить, потому что он и вправду был очень забавным, но в тот вечер мне было не до шуток и смеяться совсем не хотелось. Я выбрался из палатки и, завернувшись в овчинный мешок, улегся под открытым небом. Было холодно. Темнело в это время года ненадолго, и я видел, как небо постепенно окрашивалось в розовый цвет. На соседних холмах горели костры, и их свечение напоминало ночное освещение Парижа.
Вскоре я заснул, но спал очень беспокойно. Мне снилось, что удар саблей рассек мне голову, а ногу оторвало снарядом. Когда я появлюсь перед Сюзанной в столь жалком виде, она рассмеется мне в лицо и скажет: "Ах, бедняжечка мой, каким вы стали смешным! Я бы вас пожалела, не будь вы таким уродом". Не знаю почему, но во сне вместе с Сюзанной была мисс Клифтон, так вот она, в отличие от Сюзанны, пожала мне руку и сказала: "Когда человек не может быть полезен, он чувствует себя очень несчастным".
Проснулся я от утреннего холода. Новый день уже наступил. На востоке весь горизонт был залит белым светом восходящего солнца. Над долиной стелился легкий туман, и в его клубах качались верхушки тополей. Я открыл глаза, и в тот же момент дрогнула земля. Это был пушечный выстрел. Прогремел он на востоке. Вскоре на юге раздался второй выстрел, и почти одновременно с ним — третий, но на этот раз на юго-западе. Неужели сражение уже началось? Я поскорее вскочил на ноги. Но после отдельных выстрелов, прозвучавших довольно далеко от нас, никакого продолжения не последовало.
Господин де Сен-Нере оказался прав: пруссаки действительно всю ночь маневрировали, заняли позиции вокруг нашего расположения, а на рассвете произвели пристрелку целей, чтобы наилучшим образом разместить свои батареи. Следовательно, мы слышали лишь пристрелочные выстрелы и лишний раз убедились, что любые свои действия пруссаки производят методично и экономно.
Лагерь разбивали ночью, в полной темноте, и поэтому я не имел ни малейшего представления о том, где мы в тот момент находились. При свете дня стало ясно, что лагерь разбит на склоне холма на правом берегу Мааса. Перед нами была долина, по которой протекала река. С холма ее не было видно, но судя по тому, как над землей змеился туман, можно было догадаться, что извилистое русло реки проходит где-то неподалеку. Позади лагеря, насколько хватало глаз, простирались бесконечные леса. Французская армия занимала пространство между рекой и лесами. Здесь было сосредоточено множество полков всех родов войск. При виде столь внушительной военной силы я, как обычно, почувствовал облегчение. Мы собрали огромную армию, и к тому же позади нас находились мощные укрепления Седана. Это его огни светились прошлой ночью. За спиной у нас была бельгийская граница, а впереди — река. Следовательно, пруссаки могли атаковать нас только справа или слева. Я мало что понимал в стратегии, но чувствовал, что только так могли разворачиваться боевые действия, и это придавало мне уверенности. Пруссаки уже предприняли первые атаки в Базейе. Если бы в ходе сражения подошли войска Базена, то для нас это стало бы настоящей удачей. Тогда пруссаки могли оказаться между двух огней и были бы сметены нашими войсками.
Прозвучала команда "По коням!", и в тот же момент со стороны Базейя до нас долетели звуки выстрелов. Затем тяжело загромыхали артиллерийские орудия, а вслед за ними длинными очередями застрочили митральезы. Сражение началось. Оно постепенно разворачивалось вокруг нас, разгораясь, словно подожженная пороховая дорожка. Казалось, что пруссаки лезли отовсюду, но, к моей радости, далеко продвинуться им не удавалось. С нашей позиции было прекрасно видно все, что происходило вокруг. Солнце поднималось все выше. Вот я и стал участником сражения. Придет момент, когда и я полезу в самое пекло. Но всему свое время. Начало было великолепным, а что будет дальше — посмотрим.
Я был счастлив от того, что не чувствовал ничего, кроме любопытства. И когда Франческас спросил у меня: "Ты как?", я с гордостью ответил: "Все хорошо".
— Хорошо, что хорошо, — сказал он и ткнул пальцем мне в грудь, — а там-то у тебя как, под красивой рубашкой? Что скажешь?
— Что там, что здесь, везде хорошо.
— Значит, дело пойдет? Теперь ты это знаешь точно. Зря только они нас сюда пригнали. Мы и в окрестностях Шалона могли бы неплохо повоевать и не вымотались бы то такой степени.
Тем временем артиллерийский огонь заметно усилился. Казалось, что не было такого места, с которого не били бы прусские батареи. Их не было видно, но звуки выстрелов раздавались отовсюду, и мне показалось, что от страшного грохота я уже оглох. Обстрел велся без остановки. Как только какой-нибудь наш полк занимал позицию, в его расположение сразу летели снаряды. Создавалось впечатление, что снаряды сами ищут людей. Пока полк находился в движении, снаряды падали впереди него или позади, но как только он останавливался, снаряды начинали ложиться прямо в гуще людей. При этом я не видел, чтобы наши снаряды накрывали прусские позиции. Мне казалось, что они взрываются, не долетев до цели. Их дымные разрывы выглядели очень красиво, но ведь дерутся не для того, чтобы плясали на ветру белые облачка, а для того, чтобы потекли красные ручьи.
В наших рядах красных ручьев пока не наблюдалось. Однако в других полках снарядами уже выбило немало людей. Глядя на то, что творила артиллерия, я невольно представлял себе, какой начнется ужас, когда снаряды станут ложиться посреди наших эскадронов.
И такой момент настал. На нашем холме расположились несколько кавалерийских полков — кирасирских и драгунских — и когда лучи солнца пробились сквозь утренний туман, они заиграли на касках и кирасах выстроившихся всадников. В тот же момент пруссаки дали понять, что пришла, наконец, и наша очередь, и они собираются немедленно нами заняться.
Над моей головой послышался странный свист, совершенно не похожий на все известные мне звуки. Я мгновенно вскинул взгляд и успел увидеть летевший снаряд. Он взорвался в нескольких сотнях метров позади нас прямо на холме, на котором сосредоточилась наша кавалерия. Сразу за ним взорвался второй снаряд, потом третий, и тут я обхватил руками шею лошади и прижался к ней.
— Это что такое! — воскликнул Франческас. — Чтобы я больше такого не видел!
Мое движение было совершенно непроизвольным, но после окрика я чуть не сгорел от стыда. Я быстро выпрямился и с этого момента держался на лошади прямо, как громоотвод. Но вдобавок к случившемуся со мной начало твориться что-то невообразимое: невероятно сильно забилось сердце, а где-то под ним, как выражался Франческас, "под ложечкой", все мои нервы задрожали и скрутились в тугой жгут. Возможно, это было от страха. Не знаю. Ясно только, что причиной тому было волнение, причем такое сильное, какое впоследствии мне ни разу не довелось испытать, поскольку к свисту снарядов привыкаешь довольно быстро.
— Ладно, ладно, — сказал Франческас, поняв по моей бледности, какая беда в тот момент обрушилась на меня, — это у вас от холода, выпейте глоток.
И он протянул мне фляжку.
Говоря по правде, не я один втянул голову в плечи. Неподалеку от нас расположились кирасиры. Это были те самые знаменитые кирасиры, которые участвовали в сражении при Фроэшвиллере. Так вот, я своими глазами видел, как некоторые из них схватились за шеи своих лошадей, и это немного меня утешило. Возможно, проявившими слабость кавалеристами были молодые солдаты или резервисты, впервые оказавшиеся под огнем.
Обстреливали нас нещадно. Было очевидно, что пруссаки целились именно в нас, и снаряды падали, словно градины. Если бы они стреляли точнее, то разнесли бы нас в клочья, но, к счастью, снаряды пролетали у нас над головами и только вспахивали холм, на котором мы стояли.
Неужели мы так и простоим здесь целый день? От творившегося вокруг ужаса наши лошади чуть не взбесились. Мы удерживали их с невероятным трудом, и тем не менее некоторые из них все же понесли, вызвав смятение в наших рядах.
Тем временем вокруг нас, а точнее говоря, под нами, разворачивалось сражение. И вот, что странно: притом, что артиллерийский огонь был исключительно мощным, ведь по нам стреляли тысяча двести орудий, ружейная стрельба звучала еще мощнее и казалась просто бешеной. Гром ружейных выстрелов сливался в один рокочущий вал, который непрерывно и с большой скоростью катился по полю.
Грохот становился невыносимым, и тем не менее солдаты умудрялись переговариваться между собой. Одни говорили, что дела наши неплохи, другие — что хуже некуда. По мне, все шло нормально, но этим все и ограничивалось. Я не мог понять, наступаем мы или отступаем. Мне казалось, что прусские батареи, позиции которых утром были довольно далеко от нас, стали заметно ближе. Возникло ощущение, что мы оказались в центре огромного лука, и свободное пространство у нас оставалось лишь со стороны тетивы, но и оно уменьшалось буквально на глазах.
Наконец наше положение ухудшилось настолько, что было принято решение отступить. Утром мы еще видели наших генералов, но потом они куда-то исчезли, и никто уже не сомневался, что мы стоим на месте только потому, что ждем, когда они вновь появятся. Первыми ушли с позиции кирасиры, за ними последовали драгуны. Мы понимали, что они отправились на поиски лучшей позиции. Затем пришла наша очередь. Нас отвели в небольшую долину и разместили рядом с кладбищем, по поводу чего эскадронные остряки принялись отпускать шуточки.
Особенность новой позиции состояла в том, что наш полк был полностью изолирован от всей французской армии, словно мы были нейтралами, какими-нибудь бельгийцами или англичанами, и оказались здесь лишь для того, чтобы наблюдать за происходящей битвой. Накануне мы не смогли найти свой корпус, и было решено, что на следующий день все же попытаемся его отыскать. Но наутро началось сражение, и мы были вынуждены оставаться в том месте, где был разбит наш лагерь. Почему наши командиры не воспользовались ночным временем, чтобы отыскать свой корпус? Почему командующий корпусом не организовал поиск своих полков? Об этом я ничего не знаю. Я пишу только о том, что видел своими глазами, и никаких объяснений по этому поводу дать не могу. Знаю лишь, что вся эта невообразимая дезорганизация затронула не только наш полк. О многих других полках забыли точно так же, как и о нашем.
Оставаясь в долине, мы были в полной безопасности. Здесь мы простояли более трех часов и "участвовали" в сражении одними лишь ушами. Наконец к нам прискакал офицер связи. Он переговорил с полковником, после чего раздалась команда: "Рысью марш!" Мы, разумеется, решили, что нас ведут в самое пекло или, по крайней мере, на соединение с нашим корпусом. Однако ничего похожего не произошло. Наши генералы, командир дивизии и командир бригады, бросили нас. У главнокомандующего было много неотложных дел и ему тоже было не до нас. И только наш полковник пытался отыскать для полка место в этом сражении.
В итоге у нас получилось что-то вроде прогулки по полю битвы, которую остряки окрестили боевой прогулкой.
"Прогуливались" мы, понятно, не по передовой, а позади боевых порядков, и от этого открывшееся перед нами зрелище казалось еще ужаснее. Дело в том, что к тому времени многие полки были отброшены к городу, и, глядя на жалкие остатки этих частей, на почерневших от порохового дыма окровавленных солдат, казалось, что положение наше совершенно безнадежно. Когда мы спрашивали у отступавших с поля боя солдат, как идет сражение, они качали головами и говорили: "Плохи наши дела".
Эти люди сделали все, что было в их силах, но при этом огромное количество наших войск вообще не участвовало в сражении! Спустившись с возвышенности на равнину, мы смогли охватить взглядом практически все поле битвы, и нам хорошо было видно, что на склонах холмов оставались в бездействии целые пехотные дивизии, а в оврагах и лощинах стояли, спешившись, солдаты кавалерийских полков. Кавалерия и санитарные повозки никак не могли поделить места стоянок, и в результате многие повозки оставались на открытых участках, в то время как боеспособные полки хоронились в укрытиях.
Пока мы прогуливались, вся армия пришла в движение, смысл которого был совершенно непонятен тем, кто ничего не знал о складывавшейся обстановке. Делалось это по приказу генерала Вимпфена, который сменил командовавшего в начале сражения генерала Дюкро. Сначала войска передвинули вправо, затем влево, после чего их вновь передвинули правее.
Мы прошли вдоль почти всей линии фронта и неожиданно увидели крупное кавалерийское соединение, выстроившееся на равнине у кромки леса. Наш полковник решил присоединиться к этим частям. Если их бросят в сражение, то и мы последуем за ними.
И такая возможность нам вскоре представилась. Перед нами находилась многочисленная пехота противника, занимавшая весь лесной массив. Наша же пехота на этом участке была малочисленной, а артиллерия имела слишком малый калибр, чтобы эффективно отвечать прусским орудиям. В такой ситуации от нас требовалось либо сменить позицию, либо решительно ее защищать.
В итоге командование приняло решение атаковать противника. Полки выстроились в боевые порядки, и горнисты протрубили сигнал атаки. С минуты на минуту должен был завязаться бой.
— Если у вас есть платок, — сказал мне Франческас, — обмотайте им правую руку. Сабля будет крепче держаться в руке и орудовать ею будет легче.
Я чувствовал волнение, но, к счастью, оно не имело ничего общего с моим утренним состоянием.
Мы тронулись. Нам предстояло преодолеть примерно две тысячи метров. Проскакали мы их галопом. Наши резвые кони едва касались копытами земли. Пруссаки встретили нас мужественно. В наше время пехота уже не боится кавалерийских атак. Современные пехотинцы имеют достаточно скорострельное оружие, и, проявив выдержку, они почти наверняка не подпустят к себе кавалерию на близкое расстояние. Прусская пехота не стала строиться в каре, такая тактика не применяется в их армии, но они открыли ураганный огонь, и мы не смогли подойти к их позициям. В пятидесяти метрах от их линии огня наш первый эскадрон был полностью уничтожен, а остальные подразделения не сумели преодолеть образовавшееся нагромождение из убитых людей и лошадей.
Мы откатились назад, а вслед нам летели пули и снаряды. К счастью, на помощь пришла артиллерия. Наши батареи открыли огонь и остановили пруссаков. Все полковые горнисты остались живы. Господин де Сен-Нере подал им знак, раздался сигнал, и мы опять бросились в атаку на прусскую пехоту.
И вновь, как и в первый раз, пехотинцы расстреливали нас с близкого расстояния, однако нам удалось проскочить зону обстрела, перебраться через груды трупов и обрушиться на пруссаков. Но они немедленно контратаковали нас с флангов и отбросили от своих позиций.
Вернувшись на исходную позицию, мы посчитали, скольким из нас удалось остаться в живых. Оказалось, что уцелел лишь каждый четвертый. Меньше, чем за десять минут наш полк был уничтожен. Вспоминая об этой атаке, я каждый раз недоумеваю: почему не убило нас всех, от первого до последнего солдата?
Оставшиеся в живых сгрудились вокруг нашего полковника. Я ощупал себя и свою лошадь, чтобы убедиться, что мы с ней действительно еще живы. Ни у нее, ни у меня не было ни одной царапины. Появился Франческас. От его сабли осталась одна рукоятка.
— Ей-богу, — сказал он, — саблей я только колол, но у этих чертовых пруссаков кирасы под мундирами, вот сабля и сломалась. Когда опять будет атака, колите в нос, д’Арондель, только в нос.
Тут он закачался и рухнул на землю. Я спрыгнул с лошади, торопясь помочь ему.
— Бесполезно, — тихо проговорил Франческас, — думаю, мне уже никогда не увидать родного дома.
Пришлось нам покинуть эту позицию, на которой полк понес такие большие потери. Мы уходили. Место, которое мы оставляли, было завалено трупами, и повсюду, громко стеная, лежали раненые солдаты. Это было невыносимое зрелище. Хотелось спросить: где сейчас Наполеон III, где Оливье, где Лебеф?
Рядом со мной оказался господин де Сен-Нере. Он печально взглянул на меня. В глазах у него стояли слезы.
— Видите, как все выпито, — сказал я.
— Да, но дело еще не окончено.
Сражение действительно продолжалось. Многие генералы и целые полки успели укрыться в городе, но остались и другие генералы, которые продолжали драться.
Какой-то генерал остановил нашу колонну. Говорили, что это был сам Дюкро. Ему удалось собрать несколько полков, а также остатки кавалерии и артиллерии.
Пруссаки, занявшие оставленную нами территорию, засыпали нас снарядами, а в это время их пехота пошла в наступление. Они уже приближались, стараясь взять нас в кольцо.
Необходимо было отбросить пруссаков или хотя бы пробить брешь в их рядах. Для этого вновь потребовалась кавалерия. В наличии были подразделения африканских стрелков и гусар.
Нас построили в боевой порядок. Господин де Сен-Нере, командовавший атакой, воскликнул:
— Вперед, дети мои, за честь Франции!
Но тут рядом с нами разорвался снаряд. Моей лошади распороло осколками брюхо, а меня оглушило и сбросило на землю. Когда мне удалось подняться на ноги и оглядеться, я увидел господина де Сен-Нере. Он неподвижно лежал на земле. Я бросился к нему. Полковнику повезло меньше, чем мне. Осколок снаряда разворотил ему грудь.
— Вперед, дети мои, за честь Франции!
Он уже не мог говорить и только слабеющей рукой сжимал мою руку.
Кавалерийская атака не удалась. Мы потеряли не менее восьмисот человек. Наше отступление было таким же мощным, каким бывает откат волны во время бури. Отступая под огнем противника, люди сметали все на своем пути. Я пытался остановить кого-нибудь из бегущих людей, чтобы они помогли мне вынести моего несчастного полковника. Но куда там! На меня либо вообще не обращали внимания, либо, соизволив оглянуться на бегу, издевательски шутили или давали циничные советы.
— Он же умер, оставь его в покое.
— Ты вывернул его карманы?
Недалеко от того места, где лежал полковник, раскинулись заросли терновника и ежевики. Их колючие ветки так сильно переплелись, что казались непроходимыми, и все отступавшие старались обойти эти заросли стороной. Я поднял на руки господина де Сен-Нере, перенес его поближе к зарослям, а затем саблей расчистил в них небольшое пространство. Надо было спешить, потому что у меня над головой продолжали свистеть пули, и обстрел становился все более интенсивным. Но я еще не исполнил последний долг и от волнения на несколько секунд замешкался в нерешительности. Наконец я взял себя в руки и достал из пропитанных кровью карманов золотой портсигар, бумажник из русской кожи и эмалевый медальон с изображением маленькой девочки со светлыми волосами.
Пруссаки уже были совсем близко. Надо было либо спасаться бегством, либо сдаваться в плен. Сдаваться, конечно, не хотелось и пришлось убегать. При этом я злился на самого себя, и каждый раз, когда над ухом у меня свистела пуля, бормотал:
— Если получишь пулю в спину, то так тебе и надо. Ничего другого ты не заслужил.
Я добежал до дороги, проходившей через поле, на котором еще недавно шло сражение, но по дороге неслась лавина, и о том, чтобы ступить на нее не могло быть и речи. В этой лавине перемешались обезумевшие лошади с потерявшими голову всадниками, пушки, фургоны, повозки. Лавина заполонила все пространство от края до края дороги и сметала все, что попадалось ей на пути. Я двинулся по целине в том же направлении, куда устремился весь людской поток, не понимая, куда именно все направляются. Хотелось верить, что мы двигались в сторону города. Время от времени над нашими головами разрывался снаряд, и тогда многие бросались на землю, прикрыв головы руками. Но на них не обращали внимания. Все очень торопились, зато пруссакам было некуда спешить, и они могли спокойно прицеливаться и выпускать снаряды прямо в центр этого стада, которое уже и не думало защищаться.
Спасавшиеся люди надеялись, что городские ворота будут открыты. Но они оказались заперты, а толпа все прибывала. Люди взбирались по откосам у городских стен, падали и скатывались в ров. Вскоре глубокий и широкий ров переполнился людьми. Все пытались выбраться из него, давя друг друга и шагая буквально по головам. Кого только не было в этом людском месиве, в том числе немало полковников и генералов. Два кирасира на лошадях никак не могли спешиться в плотной толпе, и они спрыгнули прямо на головы людей, из-за чего многие были раздавлены, а лошади переломали ноги. Их окружили и забили до смерти.
Люди пытались взобраться на разрушенное заграждение, но оно, не выдержав напора, рухнуло, и многих раздавило его обломками. Наконец принялись в отчаянии штурмовать ворота подземной галереи, и эта попытка, в конце концов, удалась. Ворота были сметены, и открылся узкий проход, в который, задыхаясь и давя друг друга, стали протискиваться люди. Мне удалось прорваться в город. Но и в городе было ничуть не безопасней, чем на поле боя. Прусская артиллерия вела обстрел, и я своими глазами видел, как снаряд разорвался прямо посреди группы несчастных крестьян, вынужденных из-за начавшегося сражения бежать из своей деревни и искать укрытия за стенами Седана. Одной женщине осколком снаряда разбило голову, и кровью матери залило лицо ребенка, которого она в это время кормила грудью. Ребенок зашелся криком. Каким-то чудом он остался жив.
Никто не понимал, куда бежать и что делать дальше. Сражение проиграно. Какой-то генерал выхватил шпагу и выкрикнул: "Да здравствует Франция!" Никто его не поддержал.
— Ты все сказал? — поинтересовался какой-то пехотинец, смахивавший, судя по его бойкому и тягучему говору, на парижскую шпану.
Я спросил у старого зуава, что это был за генерал. Тот со снисходительным видом вынул трубку изо рта и сообщил, что это генерал Вимпфен.
А генерал все вопил: "Вперед! Вперед!"
Никто не обращал на него внимания. Однако постепенно вокруг генерала образовалась группа офицеров. Начали поговаривать, что к городу подходит армия Базена, что маршал ударил пруссакам в спину, и кто-то даже слышал залпы его пушек. От этих разговоров я почувствовал прилив бодрости. Горнисты протрубили общий сбор. К генералу начали подтягиваться солдаты различных родов войск. Рядом с ним я заметил сидящего в седле офицера нашего полка. Тогда я подобрал с земли винтовку и присоединился к этой небольшой группе.
Я стрелял из винтовки и вспоминал сегодняшнее сражение, проигранное утром
Но городское предместье Балан, через которое мы попытались прорваться, уже было захвачено пруссаками. Они стали обстреливать нас из занятых домов и палисадников. К счастью, каждый из нас способен испытать не только чувство страха, но и прилив отваги. Только недавно наша группа была совсем малочисленной, и вот нас уже набралось несколько тысяч человек. Артиллеристы подкатили две пушки и открыли огонь. Завязался бой. Я стрелял из винтовки и вспоминал сегодняшнее сражение, проигранное утром и возобновленное вечером. Если Базен и вправду нас поддержит, тогда Седан станет вторым Маренго[77]. Я почувствовал азарт, и, все больше распаляясь, продолжал стрелять. Мне не удалось изрубить пруссаков саблей, зато теперь на любом расстоянии их настигнут мои пули. Я видел, как они раскидывали руки, кружились на месте и падали. Мне до того хотелось убивать, что я даже почувствовал сильный жар. Солдаты, бившиеся плечом к плечу со мной, были мне не знакомы, поэтому я стал подбадривать свою винтовку и говорить ей ласковые слова.
Мы захватили в плен несколько десятков пруссаков и бурно радовались, когда их вели мимо нас.
Но внезапно я заметил какого-то офицера, бежавшего к нам из города. Офицер держал в руке пику, к которой была привязана белая салфетка. Сопровождавший его горнист протрубил сигнал к прекращению огня. К чему эта белая салфетка? Зачем прекращать огонь, если пруссаки дрогнули и побежали? Солдаты окружили офицера, все были страшно возбуждены, салфетку сорвали с пики и изорвали.
— Приказ императора, — прокричал офицер. — Император приказал прекратить огонь.
— Императору следовало бы дать команду открыть огонь! — гневно произнес командир одного из батальонов.
— Где император? Никто его не видел.
— Долой этого пруссака! — выкрикнул какой-то солдат.
— Он продался, — заявил другой.
Значит, все-таки здесь командует император. Все полагали, что командовал сражением Мак-Магон, но никто еще не знал, что маршал сегодня утром был ранен. Тем более никто, разумеется, не знал, что сегодня в одиннадцать часов император после непродолжительной прогулки возвратился в особняк префектуры и, пробудившись наконец от дремы, написал письмо прусскому королю с такими словами: "Мне не удалось найти смерть, командуя моей армией, поэтому я кладу свою шпагу к стопам вашего величества". В результате были полностью парализованы усилия генерала, заменившего раненого Мак-Магона.
На шпиле местного замка взвился белый флаг. Я взглянул на него, взял винтовку на плечо и отправился в город. Кое-кто еще продолжал стрелять, но я решил, что это ни к чему, раз уже объявлено перемирие. Тогда я еще думал, что это будет обычное перемирие.
Наступил вечер. Я ничего не ел со вчерашнего дня. Но жители забаррикадировались в своих домах, а улицы были до такой степени запружены народом, что невозможно было пробиться сквозь толпу. Я заметил беженцев-крестьян, ужинавших, сидя под телегой, и попросил их продать мне кусок хлеба. Несколько секунд они недоверчиво смотрели на меня, но затем молодая женщина протянула мне краюху. Я полез в карман, но она меня остановила.
— Не надо, — сказала женщина, — мы ведь не булочники.
Я уселся рядом с ними на охапку соломы и стал есть. Семья женщины бежала из Базейя. Их дом сожгли пруссаки, а им самим удалось спастись и увезти на телеге остатки своего имущества. Эти разорившиеся бедолаги оказали мне милость, подарив кусок хлеба. Еще они подарили мне охапку соломы, на которой я и улегся под телегой, преисполненный благодарности за их щедрость. Ведь теперь у меня не было ни шинели, ни овчины, чтобы укрыться от холода.
Я был настолько измучен, что проспал до самого утра. Мне снилась тяжелая поступь маршевых батальонов, скрип орудийных колес, крики, стоны. Но до всего этого мне не было дела. Чтобы разбудить меня, пришлось бы поджечь солому, на которой я спал. В разных местах города постоянно вспыхивали пожары, но даже крики погорельцев не смогли меня разбудить.
Однако утренний заморозок оказался сильнее нервного истощения. Я проснулся, дрожа от холода.
Чтобы согреться, я решил пройтись по городу. Его улицы и площади были забиты людьми. Здесь умудрилась разместиться целая армия. В каждый закоулок набились военные со своими лошадьми, пушками и повозками. С одного взгляда было ясно, что произошла катастрофа. Люди вперемешку, словно скотина, спали прямо посреди улиц. Мало кому удалось поесть, зато все напились. Армия еще на марше являла собой печальное зрелище, а уж во время бегства она выглядела просто кошмарно. Я пошел в направлении замка, разглядывая по пути окружавшие город холмы. Каждый холм был занят пехотой и артиллерией. Это были пруссаки, готовые в любой момент обрушить на нас шквал огня. Как нам теперь быть? Подписано ли перемирие? Казалось, никого это не волнует. Все чего-то ждали.
Я подошел к зданию префектуры. Вокруг него лежали вповалку сотни людей. Внезапно среди них началось волнение. Все, кто был трезв и не ранен, вскочили на ноги. Показался конный берейтор в императорской ливрее, а за ним двигалась карета, запряженная чистокровной кобылой. В карете находился император. К моему удивлению, он был в цивильном платье. Это было странно. Ведь целых двадцать лет он часто и без всякого повода облачался в военный мундир, а теперь, когда император был обязан выглядеть, как солдат, он предпочел надеть цивильную одежду. Поначалу взгляды присутствовавших приковывала лента ордена Почетного легиона на его сюртуке, но когда люди вгляделись в лицо императора, все как один были поражены и каждый пытался понять, не во сне ли ему привиделось то, что, несомненно, происходило наяву. Тусклый взгляд императора лениво скользил по остаткам его разбитой армии, а сам он был совершенно спокоен и безмятежно разминал пальцами сигарету. Последний раз я видел его в Меце. Мне показалось, что в Седане он выглядел, хоть и утомленным, но более спокойным, чем в тот тревожный момент. Возможно, император испытывал облегчение от понимания того, что "все кончено". Казалось, что его лицо скрыто под бледной маской. Поэтому невозможно было понять, испытывает ли он боль и отчаяние и пытается ли разделить страдание и чувство стыда с теми, кто в тот момент провожал его взглядом. Его никто не приветствовал, никто вообще не издал ни звука. Все ошеломленно, почти с ужасом, смотрели друг на друга и словно пытались спросить: "Куда он собрался?" Я решил, что после подписания перемирия он отправился на поле битвы, чтобы навестить раненых и проверить, хорошо ли организован уход за ними.
На аллее Священников, отделяющей крепость от городских кварталов, я повстречал своего парижского приятеля. Звали его Омикур. Он служил в пехоте лейтенантом. Эта встреча меня обрадовала, потому что я уже начал задыхаться от одиночества и временами даже хотелось плакать. Сейчас мне просто необходимо было с кем-нибудь поговорить и услышать человеческую речь.
Его полк, как и мой, понес большие потери. Они потеряли даже больше людей, чем мы, потому что многие пехотинцы попали в плен. Полк занимал позицию в Живоне, севернее Седана, и противниками у них были саксонцы.
— С шести утра, — сказал Омикур, — мы были совершенно одни и дрались наудачу. Думаю, о нас просто забыли, но напротив были немцы, и мы себя не жалели. Немцев было гораздо больше, чем нас. А потом еще подтянулись прусские гвардейцы и нам стало совсем туго. Нас теснили, погибли полковник и подполковник, солдаты падали один за другим. Когда командир батальона понял, что мы окружены, он приказал мне закопать наше знамя. Потом мы пошли в прорыв, и, думаю, я единственный офицер из всего батальона, кто остался в живых.
Здесь в городе ему повезло больше, чем мне: в одном доме согласились его приютить. Он отвел меня к себе и накормил.
Вскоре поползли слухи о капитуляции, но мы не хотели этому верить. Однако на стенах домов появились официальные сообщения. Оказалось, что слухи были верны. Значит, все кончено. Мы превратились в военнопленных.
— Ну теперь Наполеону Третьему конец, — дрожащим от ярости голосом произнес Омикур.
— Надеюсь, Наполеону Первому тоже.
— А заодно и Наполеону Четвертому.
Весь город словно взорвался от несущихся со всех сторон воплей. После разгрома люди впали в оцепенение, а когда объявили о капитуляции, все встряхнулись. Незнакомые люди что-то бурно обсуждали между собой, повсюду слышались восклицания и проклятья. Солдаты с вызовом и презрением оглядывали генералов. Каждый твердил: "Нас продали!" Тем же, кто с самого начала военной кампании гневно отвергал эти тупые обвинения, сейчас нечего было сказать в ответ. И правда, что тут скажешь? Ясно было одно: военачальники сдали врагу сто тысяч человек с оружием и знаменами. Все принялись уничтожать оружие, чтобы оно не досталось пруссакам. Солдаты разбивали винтовки о мостовые и стены домов, кирасиры побросали в реку каски и кирасы, все улицы почернели от пороха: это солдаты топтали ногами патроны. Какой-то пьяный драгун орал во все горло: "Ведите ко мне лошадей, я их всех зарежу, лишь бы им не достались!" Его собственная лошадь лежала на мостовой в луже крови. Люди разграбили повозки с продуктами, вскрыли бочонки с водкой и, напиваясь на виду у всех, орали похабные песни. А неподалеку стояли офицеры и тайком утирали слезы.
Мы не хотели этому верить
— Не могу я здесь больше оставаться, — сказал мой приятель.
— А я не хочу попасть в плен.
— У тебя деньги есть? У меня в кармане несколько двадцатифранковых монет.
К счастью, мой кожаный пояс был набит деньгами, и я в который раз с волнением вспомнил вещие слова моего полковника. Чтобы спастись, нам надо было переменить одежду. Люди, приютившие Омикура, пришли нам на помощь и раздобыли для нас что смогли из одежды. Я был примерно одинакового роста с сыном хозяина дома, и мне выдали его одежду, а поскольку изготовлена она была в Англии, условились, что я буду выдавать себя за англичанина. Омикур был меньше меня ростом и толще, и ему достался жилет какого-то рабочего. Конечно, был риск, что нас поймают и расстреляют, но любая опасность нам уже была нипочем.
Переодевшись, мы покинули город. Необходимо было до темноты добраться до Живона. Омикуру не терпелось отыскать знамя полка, а я хотел похоронить господина де Сен-Нере.
Наш путь лежал через прусские посты, выставленные у города, и здесь нас подстерегала первая из возможных опасностей. Было решено, что я сам смело обращусь к начальнику поста и на английском языке попрошу его пропустить меня и моего бельгийского слугу. Но в тот день мои знания английского, которыми я очень гордился, не пригодились. Лейтенант, начальник поста, был из Вюртемберга и понимал только по-немецки. Я перешел на немецкий и повторил свою легенду: мол я английский джентльмен, это мой слуга и т. п. Лейтенант поверил нам и пропустил. Однако вскоре мы наткнулись на другой пост, выставленный на дороге, ведущей в Буйон. Положение становилось серьезным. К счастью, после недолгих колебаний, которые, как нам показалось, длились целую вечность, нам позволили идти дальше.
Вскоре мы добрались до поля, на котором происходило сражение. На участке, засеянном люцерной, кипела работа. Одни немецкие солдаты рыли траншею, а в это время другие солдаты подносили мертвых. Их вперемешку, французов и немцев, укладывали на краю траншеи, а стоявший рядом сержант делал пометки в блокноте. У убитых пруссаков расстегивали пуговицы на мундирах, доставали кожаные опознавательные знаки и переписывали с них данные в блокнот. Что же касается французов, то их обыскивали и забирали все ценные вещи: деньги, часы, кольца, ножи, даже носовые платки. Делалось это методично и без всякого стеснения.
Не стоит думать, что в реальной жизни поле боя выглядит так, как его изображают на своих картинах некоторые художники — в виде необозримого пространства с грудами мертвых тел. Конечно, в тот злосчастный день, когда произошла битва при Седане, французская армия понесла огромные потери, но такого, чтобы все поле от края до края было усеяно трупами, не было и в помине. На довольно больших участках вообще не встречалось мертвых тел, а потом неожиданно солдаты наталкивались на целые горы трупов. Убитые лежали с открытыми глазами, бледными и окровавленными лицами, и казалось, что они смотрят на вас. У многих были страшные раны, попадались тела с разбитыми головами, напрочь снесенными лицами, вспоротыми осколками животами. В тех местах, где не падали артиллерийские снаряды, мертвые тела были не сильно обезображены. Пуля просто убивает, а снаряд разрывает свою жертву на куски. В горле стоял отвратительный тошнотворный запах, и избавиться от него было совершенно невозможно.
По краю поля прогуливались часовые с винтовками на плече. Их выставили, чтобы отгонять мародеров. Было много врачей и санитаров с красными крестами на рукавах. Они переворачивали трупы и смотрели, не осталось ли среди них раненых.
Трупы действительно лежали далеко не везде, но зато повсюду оставались следы отчаянной схватки. Вся земля была усеяна ранцами, саблями, патронташами, фляжками, котелками, шинелями, винтовками, неразорвавшимися снарядами, исполосована колеями от пушечных колес и умята копытами лошадей и солдатскими сапогами. Казалось, что по полю прошел смерч и вырвал деревья и ограждения, а заодно все переломал и вдребезги разбил.
Мы направились к месту гибели господина де Сен-Нере. Я помнил это место по некоторым приметам и легко его нашел. Правда, добраться туда по прямой не удалось, поскольку путь перегораживали горы трупов. После того, как я покинул это место, здесь, судя по всему, происходила отчаянная схватка, и теперь все пространство было усеяно телами в красных французских штанах.
Мы добрались до колючих кустарников, нашли место, где я вырубил ветки, обошли вокруг, но тела господина де Сен-Нере не обнаружили. Оно исчезло. Я подумал, что затащил его глубоко в кустарник, и полез по вырубленному проходу, но нашел лишь тело какого-то прусского солдата. Этот несчастный парень был ранен и дополз сюда, чтобы спокойно умереть. Под головой у него был ранец, сам он лежал на левом боку, в правой руке держал фотографию женщины да так и смотрел на нее остекленевшими глазами.
— Сюда идет часовой, — сказал Омикур.
Я поднялся на ноги, и мы, напустив на себя безразличный вид, удалились. Именно здесь происходила наша последняя кавалерийская атака. Вся земля была усеяна убитыми лошадьми. Многие лежали на спинах со вспученными животами, раздувшимися, как бурдюки, вытянув вверх окоченевшие ноги. Некоторые лошади еще были живы и волочились по земле с выгнутыми ногами. Они испытывали страшные страдания, и их красивые глаза обреченно следили за нами.
В Живоне было полно пруссаков, причем не только солдат, но и женщин с детьми, которые следовали за армией. Во время маршей они обслуживали солдат, а после сражений становились грабителями и укрывателями краденого. Находиться здесь было опасно, не говоря уже о том, чтобы заниматься поисками знамени.
Мы решили продолжить поиски ночью, а в светлое время получше изучить местность.
Примерно в пятистах метрах от того места, где было спрятано знамя, стоял заброшенный домик, стены и крыша которого были искорежены осколками снарядов. В нем мы решили провести эту ночь.
Признаюсь, то, что задумал мой товарищ, представлялось мне крайне опасным делом. Лично я предпочел бы укрыться в Бельгии, до границы с которой было не больше двух или трех лье. Там, неподалеку от границы, мы могли бы отсидеться, а потом, когда сложится более благоприятная обстановка, вернулись бы во Францию. Разве так важно, найдем мы знамя днем раньше или днем позже? Но Омикур утверждал, что за эти дни мародеры и копальщики могут отыскать знамя. Возразить ему мне было нечего. Я мог только напирать на опасность нашего предприятия, но этого я делать не хотел.
С самого начала наш план казался мне авантюрой, но, когда мы приступили к его осуществлению, я окончательно осознал всю гибельность этого предприятия. Чтобы отыскать знамя, одной смелости было недостаточно. Нужна была ловкость, но главным образом — везение.
Никто из нас не боялся призраков и привидений. Но к тому времени я уже был сильно измотан физически и сломлен морально, и в результате, когда мы оказались на поле, усеянном мертвыми телами, в душе у меня стало твориться что-то невообразимое. Вдобавок ко всему мое тело сводило такими сильными судорогами, что я ощущал каждый свой нерв, вплоть до самого мельчайшего.
— Печальна наша ночная вахта, — тихим голосом сказал Омикур.
Я сжал его руку, и мы надолго умолкли.
Мы не стали забираться в полуразвалившийся домик, а лишь уселись снаружи, прижались к стене, да так и застыли, словно слились с этой развалиной. Одеты мы были во все темное и заметить нас в эту безлунную ночь было довольно трудно. Сама деревня казалась вымершей, и лишь с той стороны, где стояли прусские войска, до нас долетал несмолкаемый шум.
Так мы просидели минут пятнадцать, и тут мой товарищ, словно уловив давно терзавшую меня мысль, сказал:
— Невозможно здесь находиться. Я не могу этого вынести.
Дело в том, что из домика несло невыносимым смрадом, в точности похожим на тот самый запах, который преследовал нас, когда мы пробирались среди нагромождения трупов.
— Похоже, здесь тоже шел бой.
Не успел я произнести эти слова, как из темноты выплыли силуэты двух собак, тащивших что-то тяжелое.
— Да что там такое в этом чертовом домике?
— Надо посмотреть, дай мне спички.
— Из-за тебя нас обнаружат.
Мы обошли вокруг дома. Входная дверь была выбита. Мы осторожно зашли внутрь, и Омикур зажег спичку.
На первом этаже было два помещения: кухня и что-то похожее на пекарню. На кухне было пусто, зато в пекарне мы обнаружили кошмарную кучу человеческих обрубков. Похоже, что на кухне устроили полевой госпиталь, а в пекарню сносили ампутированные части тел. Здесь были ноги, обутые в сапоги, и руки в зеленых и голубых рукавах.
— Я не останусь здесь, — сказал Омикур.
— А куда мы пойдем?
— Туда, за изгородь.
Прятаться за изгородью было не хуже, чем у стены дома. В этом месте можно было неплохо устроиться на те два или три часа, которые мы собирались здесь провести.
— Если хочешь спать, — сказал Омикур, — тогда поспи, все равно я тут глаз не сомкну, а, когда придет время, разбужу тебя.
Не знаю, сколько времени я проспал, но проснулся я от того, что мне рукой зажимали рот.
— Смотри.
Из леса, совсем недалеко от нас, словно тени, незаметно выскользнули какие-то люди и, осторожно ступая, направились к тому месту, где шли бои. Их было трое — мужчина, женщина и ребенок. Они разошлись по сторонам и стали передвигаться по полю, постоянно нагибаясь, словно что-то искали.
— Вот прохвосты! Они грабят мертвецов.
— Нашла, — тихо произнес по-немецки женский голос.
Подельники подошли к ней, и мы увидели, как в слабом свете фонаря блеснуло лезвие ножа. Мародерам некогда было расстегивать рубахи и развязывать вещевые мешки, поэтому они все по-быстрому разрезали, пытаясь найти что-нибудь ценное. Говорили они совсем тихо, но мне удалось разобрать почти все их слова.
— Неважное местечко, — сказала женщина, — тут одни солдаты, у всех только серебряные часы.
— А вот и офицер, — проговорил ребенок.
Грабители кинулись к офицеру и мгновенно вспороли его рубашку.
— У него кольцо на пальце.
— Крепко держится. Вот свинья французская!
— Режь палец.
С каким наслаждением я всадил бы в них пулю, будь у меня оружие!
Мародеры не спеша удалились и растворились в темноте.
— Они ничего не заподозрили, — сказал Омикур. — Значит, наши шансы растут.
Пришло время возобновить наши поиски. Все было спокойно, ночную тишину нарушали только долетавшие издалека звуки, тихое пение расположившихся лагерем немцев, жалобное ржание и крики неведомых птиц.
— Если начнут стрелять и нам придется разбежаться, тогда встречаемся в Буйоне. Кто первым туда доберется, будет дожидаться другого. Руку, товарищ.
Рукопожатие, казалось, еще больше сплотило нас. Мы покинули место у ограды и двинулись в направлении дерева, крона которого была хорошо видна на фоне звездного неба. Знамя было зарыто как раз под этим деревом.
Омикуру пришлось прятать знамя в разгар битвы, когда вокруг свистели пули и взрывались снаряды. Несмотря на это он сумел очень удачно расположить опознавательные знаки и уверенно привел меня в нужное место.
— Это здесь, — сказал он, — в трех метрах от большого дерева и в пяти метрах от маленького. Начинай отсчитывать от большого дерева.
В тот же момент в ночи мигнул красный огонек, и мы услышали звук выстрела. Скорее всего, это часовой стрелял по мародерам. По деревне, казавшейся пустынной, прошмыгнули неясные тени.
— Ложись! — шепнул Омикур.
Через десять минут все успокоилось, и мы поднялись с земли. Омикур, не теряя времени, стал ковырять землю палкой и через несколько минут отыскал знамя, завернутое в бушлат.
— Не достанется им наше знамя, — сказал он.
Омикур снял с себя фуфайку и жилет и обмотал знамя вокруг груди.
— Теперь главное, чтобы нас не схватили. Предлагаю провести ночь в том лесочке, а на рассвете двинемся к границе.
Лес, о котором он говорил, был совсем недалеко, но, чтобы добраться до него, надо было пересечь совершенно разбитую дорогу. Я пошел вперед, и уже вышел на дорогу, пока Омикур еще пробирался по полю. В этот момент в десятке метрах от меня раздался окрик: "Verda!"[78]. Я обернулся и негромко, но так, чтобы услышал Омикур, сказал:
— Беги, я сам с ним разберусь.
Но ответить часовому я не успел. Меня окружили солдаты. Кроме того, два солдата сбежали по склону и стали стрелять в сторону Омикура. Я так и не узнал, попали они в него или нет.
Оказалось, что я нарвался на патруль. Меня задержали и отвели в деревню Деньи. Там я напустил на себя уверенный вид и заявил, что являюсь английским джентльменом и желаю "говорить с офицером". Но меня лишь проводили на пост, тщательно обыскали, вывернув все карманы, а в ответ на мое требование заявили: "До завтра".
Дело приобретало неприятный оборот. Слава богу, что меня не расстреляли на месте. Это вселило кое-какие надежды, и я лёг спать прямо на посту, устроенном на конюшне сельского дома. Заснул я на соломе с мыслями о том, что у меня давно не было такого удобного ложа.
Утром часовой сообщил, что меня отведут к коменданту. Когда меня вели по деревне, я заметил необычную повозку. Мне даже показалось, что похожую повозку я раньше видел в Меце. Точно такая же была у мисс Клифтон. Лошади были выпряжены из повозки и привязаны к ее колесам. Знакомый мне колосс стоял рядом с лошадьми и сыпал им в кормушку овес. Я был несказанно рад этой встрече и подумал, что хозяйка, наверное, тоже находится где-то неподалеку. Возможно, она поможет мне уверенно сыграть роль английского джентльмена.
И действительно, когда мы проходили мимо дома, у которого стояла повозка, я заметил молодую англичанку, однако она меня, судя по всему, не узнала. Пришлось мне, не теряя времени, действовать по обстановке.
— Мисс Клифтон, — громко сказал я по-английски, — узнаете ли вы своего друга д’Аронделя, английского джентльмена. Солдаты задержали меня и ведут к коменданту.
Как только я заговорил, один из конвойных замахнулся прикладом, целясь мне в лицо, но другие конвойные удержали его, после чего грубо подтолкнули меня в спину.
— Я иду с вами, — сказала мисс Клифтон.
Идти было недалеко. До дома, в котором разместился комендант, оставалось всего несколько шагов. Солдаты попытались не пропустить мисс Клифтон. Однако пруссаки, обычно очень грубые с мужчинами, стесняются женщин, чувствуют себя с ними неловко и никогда не решаются их бить. Мисс Клифтон движением руки отстранила солдата, пытавшегося перегородить ей дорогу, и проследовала за мной. Я же, стараясь выглядеть, как истинный англичанин, расправил плечи и напустил на себя надменный и гордый вид, давая понять, что скоро сюда, в окрестности Седана, прибудет весь флот из Ла-Манша, чтобы защитить британского подданного.
Но не тут-то было. Как выяснилось, местный комендант обладал беспримерным врожденным хамством, против которого моя напускная надменность ничего не стоила. Казалось, что этот здоровенный немец вырублен топором из глыбы человеческой плоти. Он носил золотые очки и, пытаясь что-либо рассмотреть, далеко выпячивал массивную челюсть. Немец был в каске и длинной коричневой шинели, которая путалась у него под ногами.
— Вас задержали на поле, где проходило сражение, — сказал он. — Кто вы такой?
— Льюис Арондел, английский джентльмен, — ответил я по-немецки.
— Что вы там делали?
— Я прогуливался.
— Ночью?
— В таком месте интереснее всего побывать именно ночью.
— Армии воюют не для того, чтобы человеческие несчастья становились объектом чьего-либо любопытства, — сказал он поучительным тоном, причем на неплохом английском.
Я бы предпочел продолжить разговор на немецком языке, поскольку это давало мне возможность неторопливо строить каждую фразу. Но поскольку он перешел на мой якобы родной язык, у меня не было выбора, и я заговорил по-английски.
— Я исследователь, изучаю войны.
— Солдаты, которые вас задержали, утверждают, что вы изучали трупы. Если бы вы не заявили, что вы англичанин, вас бы расстреляли на месте. С вами был какой-то человек, почему он сбежал?
— Какой-то человек действительно сбежал, но поскольку он был вовсе не со мной, я не могу сказать, почему он спасся бегством. Скорее всего, это был мародер. Таких много крутится вокруг прусской армии.
Вот уж чего не следовало делать, так это обвинять того, кто обвиняет вас. Мисс Клифтон попыталась загладить мою глупость и вмешалась в разговор:
— Вы ведь меня знаете, — сказала она, — а я знакома с этим джентльменом и утверждаю, что задержавшие его солдаты ошиблись.
— Охотно вам верю, но у этого джентльмена необычное английское произношение, особенно это касается односложных слов саксонского происхождения. То же самое можно сказать о безударных слогах в многосложных словах.
А вот это уже было чистой воды невезение. Я умудрился нарваться на педанта, окончившего то ли Йенский, то ли Гейдельбергский университет, который сразу распознал французский акцент в моем неплохом английском.
— Извольте, сударь, — продолжал комендант, — произнести слово quack[79], а также…
В глазах мисс Клифтон вся эта сцена, наверняка, выглядела смешно. В каком-нибудь театре немец, говорящий по-английски с немецким акцентом, и француз, произносящий английские слова на французский манер, несомненно, вызвали бы взрыв смеха, но мы были не в театре, и в реальной действительности дело стало приобретать опасный оборот.
— Я же вам сказал, что я обычный англичанин, а не преподаватель ораторского искусства.
— Хорошо, раз вы джентльмен, тогда дайте мне честное слово, что вы не являетесь сбежавшим из плена французом.
Дать ему честное слово! Да еще в присутствии женщины! Никогда!
— Меня зовут Луи д’Арондель, — сказал я по-французски. — Я доброволец полка африканских стрелков, взят в плен под Седаном. Да здравствует Франция!
Комендант зашелся от смеха. Смех его был очень грубым, истинно немецким. Казалось, что булькающий звук идет из какого-то деревянного ящика. Внезапно смех оборвался, и комендант направил на меня тяжелый взгляд.
— Все французы мошенники, — сказал он.
— О! Prussian![80]— воскликнула мисс Клифтон. — Они не уважают побежденного противника. Prussian! Prussian!
Назови она его трусом, убийцей, предателем, это не звучало бы так оскорбительно, как слово Prussian, произнесенное с непередаваемым презрением и брезгливостью.
Комендант метнул в нее злобный взгляд. Но он ничего не мог предпринять против англичанки, и поэтому весь свой гнев немец обратил на меня.
— Я прикажу вас расстрелять!
— Вы не осмелитесь! — воскликнула мисс Клифтон.
— Кто мне может запретить?
— Я вам запрещаю. Вы ничего не сможете сделать со мной, потому что я женщина и англичанка, к тому же я буду свидетельствовать в его пользу.
Он пожал плечами и вызвал сержанта.
— Отведите его на пост.
Но перед тем, как солдаты взяли меня в кольцо, мисс Клифтон схватила мою руку и крепко ее пожала, сказав на прощанье:
— Я с вами, ни о чем не беспокойтесь.
Меня вновь повели через деревню. Битва проходила где-то поблизости, и поэтому деревня сильно пострадала. Но захватчикам этого показалось мало, и они занялись разграблением домов, чудом не поврежденных снарядами и пожарами. У дверей каждого уцелевшего дома стояли немецкие повозки, и солдаты, распевая бодрые песни, грузили в них разное домашнее имущество. Они хватали все, что попадалось под руку: стулья, часы, платья, продукты, и все это добро крайне аккуратно укладывали в повозки. В телегу, стоявшую рядом с посудной лавкой, складывали сковородки и кастрюли. Из ткацкой мастерской выносили рулоны драпа. Многие повозки уже были заполнены до отказа. Солдаты трудились методично, самозабвенно и радостно. Я подумал: счастлив тот народ, который сумел превратить позорный труд в чрезвычайно привлекательное занятие.
Мне не повезло, я попал в плен. Но я ни разу не пожалел о том, что мы с товарищем затеяли экспедицию для спасения знамени. Полностью осуществить наш замысел, к сожалению, не удалось, но ведь и нельзя сказать, что наша затея полностью провалилась. Все-таки Омикур отыскал знамя и наверняка уже добрался до Бельгии. Что касается меня, то я был совершенно счастлив после того, как услышал это великолепное "Prussian, Prussian", сказанное мисс Клифтон немецкому офицеру прямо в лицо. После этих слов я был готов переносить любые лишения и сколько угодно сидеть на немецком посту. Не повезло сейчас — повезет в другой раз. Ведь теперь я был готов все начать сначала и сделать все от меня зависящее, чтобы спастись.
Из конюшни меня вывели только после полудня. На улице уже поджидали уланы, которым было поручено меня конвоировать. Мисс Клифтон стояла довольно далеко от конюшни и на прощание махала мне платком. Когда мы тронулись, я оглянулся и обнаружил, что за нами следует ее верный слуга. На руке у него была повязка с красным крестом.
Куда меня вели? Несомненно, в Седан, решил я. Но мы миновали город, прошли еще два километра и добрались до моста, переброшенного через канал. Здесь находился немецкий пост, усиленный артиллерийскими орудиями. Меня передали какому-то младшему лейтенанту, а тот, указав рукой на раскинувшийся передо мной огромный луг, коротко сказал:
— Идите.
Оказалось, что меня доставили на полуостров Глэр, на котором немцы устроили своего рода тюрьму для французских военных. К тому времени уже стемнело, лил проливной дождь, и я шагал по жидкой грязи, утопая по самые щиколотки.
Пруссак велел мне идти. Что ж, прекрасно, но куда идти? Лошадь или бык чувствовали бы себя отлично на таком затопленном лугу и обязательно нашли бы, что поесть и где поспать. Но я-то не был ни быком, ни лошадью, и к тому же в конюшне, где меня держали всю ночь и весь день, мне не дали ни кусочка хлеба.
Я успел сделать несколько шагов и сразу заметил группу людей, одни из которых сидели, а другие лежали прямо в грязи. Я подошел к ним. Оказалось, что это были французские пехотинцы. Их держали здесь, как стадо свиней, ожидающих открытия ярмарки.
Один такой пехотинец в красных штанах остановил меня и спросил:
— Что вы здесь ищете, сударь?
Я ответил, что я не сударь, а солдат, и что переоделся я, потому что хотел спастись, но пруссаки схватили меня и привели сюда.
— Значит, вам повезло. К счастью для вас, вы этого не видели.
— Что я не видел?
— Вы не присутствовали при капитуляции. Это было совсем не весело! Вот я — военный музыкант, и у меня забрали мой кларнет. Они решили, что кларнет — это оружие. А потом нас загнали на этот луг. Теперь мы тут все вперемешку. Палаток нет, огня нет, соломы нет, хлеба нет. Не могли бы вы продать мне кусочек хлеба?
Я и сам собирался задать ему такой вопрос, но вместо этого сказал, что не ел со вчерашнего дня.
— Они хотят уморить нас голодом. Так будет экономнее.
Музыкант понял, что я ничем не смогу ему помочь. Он еще больше загрустил, повернулся ко мне спиной и улегся рядом со своими товарищами. При этом он с такой силой рухнул на землю, что забрызгал меня грязью.
Я заметил, что люди здесь стараются держаться кучками. Одни стояли, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, а те, что устали, ослабли или потеряли всякую надежду, лежали прямо на голой земле. Время от времени мимо наших солдат проходили немецкие офицеры. На них были непромокаемые шинели и галоши, и держались они очень надменно. Их сигары ярко вспыхивали в ночи, поэтому заметить их можно было издалека.
Я долго мерил шагами поле, не понимая, зачем я это делаю и что ищу. Поле было засеяно свеклой. Шагая из стороны в сторону, я неожиданно набрел на кучу камней и улегся на нее. Было жестко, но почти сухо.
"Завтра посмотрим, что делать дальше", — подумал я. Засыпая, я все повторял про себя, копируя акцент мисс Клифтон: "Prussian! Prussian!"
Ночь казалась бесконечной. Я мучился от голода и холода, да к тому же мое ложе было страшно жестким. Чтобы подбодрить себя и смириться с ситуацией, я думал о том, что мои товарищи, лежащие в грязи, чувствуют себя еще хуже. Но смириться не получалось по той лишь причине, что мне никак не удавалось обсохнуть, несмотря на то что я старательно выжал всю одежду. Время от времени наваливалась усталость, и я засыпал. Но тут же мне начинало сниться, что у меня какие-то проблемы с водой: я пытался обычным образом влить воду в рот, а она впрыскивалась в меня через кожу посредством нового метода, изобретенного императором. Метод имел два достоинства — он позволял утопить пациента и заморозить его. К сожалению, я действительно тонул, замерзал и впитывал воду всем своим телом. Вся новизна этого метода заключалась в том, что он мне снился, но на самом деле причины столь "приятных" ощущений были просты и объяснялись тем, что мокрая одежда давила на мое тело. Господи, как давно прошли те времена, когда меня настойчиво оберегали от сквозняков, а по возвращении с охоты я находил дома теплые тапочки, заботливо приготовленные для меня моей матерью.
Нестерпимо медленно, час за часом, минута за минутой, ночь приближалась к концу, и вот наконец темный небосвод постепенно начал светлеть. Вдали уже можно было различить контуры холмов и деревьев. Казалось, что они выплывали из густого тумана и постепенно обретали четкие очертания. Я встал со своего каменного ложа и, поднявшись на вершину небольшого бугра, возвышавшегося над полем, попытался определить местоположение нашей тюрьмы. Постепенно мне это удалось.
После Седана река Маас поворачивает на север, но у подножия лесистых Арденнских гор она резко уходит на юг, в результате чего образуется небольшой полуостров, который превратился в настоящий остров после того, как через перешеек был прорыт обводной канал. Именно на этот остров немцы и согнали французских военнопленных. Система их охраны включала два рубежа, одним из которых служила река, а вторым — расположенные на огромном лугу многочисленные посты, между которыми длинной цепью выставили часовых. Сбежать с острова было крайне трудно, так как для этого необходимо было вплавь перебраться через реку на глазах у часовых.
И вообще, перед тем как думать о побеге, было бы неплохо поесть и согреться. Неподалеку от меня тянулся небольшой поросший ивами овраг, а сразу за ним росла группа деревьев, поверх которых был виден дымоход какого-то дома. К нему я и направился в надежде раздобыть хоть какой-нибудь еды.
Задержавшие меня пруссаки добросовестно обчистили мои карманы, но, к счастью, не тронули кожаный пояс. Деньги у меня имелись, и благодаря этому я мог рассчитывать на доброжелательный прием. Я очень надеялся, что хозяева неизвестного мне дома окажутся достаточно гостеприимными и снабдят меня горбушкой хлеба и вязанкой хвороста.
Проходя мимо оврага, я стал свидетелем сцены, забыть которую не смогу до конца своих дней: три солдата — алжирский стрелок, зуав и пехотинец — пытались зарезать коня. При этом нож у них был слишком коротким, а конь никак не хотел умирать. Весь круп несчастного животного был покрыт колотыми ранами, из которых сочилась кровь, однако конь все еще держался на связанных ногах и даже делал попытки сбежать от своих палачей. Это был арабский жеребец, очень породистый, стройный и элегантный, должно быть, принадлежавший какому-нибудь высокопоставленному офицеру. Солдаты настолько увлеклись своей кошмарной работой, что даже не обратили на меня внимание.
— Если он станет ржать, тогда нам крышка, — сказал зуав.
— Ну и натерпелся я страху, когда его отвязывал, — сообщил пехотинец. — Как же он на меня взглянул…
Только алжирский стрелок промолчал. Он, как заведенный, бил с размаху ножом, и с каждым ударом кровь брызгала ему прямо в лицо. Наконец один из ударов достиг цели. Несчастное животное накренилось и свалилось на бок. Конь был мертв, и у оголодавших солдат появилась возможность урвать несколько фунтов мяса.
Когда в Седане я увидел, как солдаты разворовывают повозки с продуктами и опустошают бочонки с водкой, мне сразу вспомнилось, что при кораблекрушениях моряки на тонущих кораблях стараются напиться допьяна, чтобы забыть о неминуемой гибели. А что, если и мы на этом острове от голода станем совершенно невменяемыми?
Я пошел дальше по направлению к дому и увидел четырех солдат, явно направлявшихся туда же, куда и я. Солдаты торопились, и чтобы сократить путь, шагали по полю наперерез. Я ускорил шаг, тогда и они прибавили ходу. Встреча с соперниками не (улила ничего хорошего. За время марша от Шалона до Седана мне не раз приходилось общаться с крестьянами, и я точно знал, что от них ничего невозможно добиться, если с какой-нибудь просьбой к ним обращается группа солдат. Крестьяне охотно помогают солдату, когда он один, но, если о чем-то попросят сразу три или четыре солдата, то они ничего не смогут вытянуть из крестьян, даже за деньги. Сбившимся в группу солдатам крестьяне обязательно скажут, что у них все уже забрали и ничего не осталось. К сожалению, часто так оно и было на самом деле.
У оголодавших появилась возможность урвать несколько фунтов мяса
Мы сблизились, и солдаты окружили меня.
— Вы местный? — спросил у меня их вожак, шедший во главе этой шайки.
— Нет, я такой же солдат, как и вы.
— Вы что, приоделись, чтобы позавтракать в городе?
— Именно так.
— Может быть, подскажете, где вы собрались завтракать?
— Да где-нибудь здесь.
— Штука в том, что и мы собрались здесь позавтракать, и сдается мне, что вы тут лишний. Получается, что нас тут многовато.
— Вас точно слишком много, но я-то тут один.
— С вами нас пятеро, а без вас — только четверо.
— Ладно, — сказал один из них, — если найдется на четверых, то хватит и пятому. Не будем терять время на препирательства.
— Пока будем спорить, появится еще кто-нибудь.
К дому от дороги вела узкая тропинка. Едва мы ступили на нее, как из-за ограды появился крестьянин с охотничьим ружьем в руках и знаком приказал нам остановиться.
— Стоять!
Шедший впереди вожак и не подумал останавливаться. Крестьянин вскинул ружье.
— Куда вы идете?
— Хотим попросить в этом доме, чтобы нам продали хлеба.
— У меня нет хлеба.
— А бутылку вина?
— Нет у меня ни хлеба, ни вина. Ничего у меня нет, и я не потерплю здесь никаких солдат. Кто двинется — пристрелю. Никаких солдат, — повторил он, трясясь от злости.
Повстречавшиеся мне солдаты переглянулись. Нас было пятеро, а крестьянин — только один. Но тут из-за дома вышел еще один крестьянин, и он тоже держал в руках старое ружье.
Я шагнул вперед и сказал:
— Я не солдат.
Такой мой поступок нельзя назвать ни смелым, ни честным. Солдат обязан помогать своим товарищам, но голод, как известно, плохой советчик.
— Почему вы не пропускаете солдат? — спросил я.
— Потому что все нынешние солдаты дармоеды и воры. Сами смотрите, — и он показал рукой на небольшой сарай с разрушенной соломенной крышей и переломанными стропилами. — Они явились к нам, мы дали им хлеба, вина, всего, что у нас было, а в благодарность они вернулись и своровали наших кур и барашка, разломали двери и стулья, содрали солому с крыши, чтобы развести костер. Отныне, кто ступит на мой порог, тот на нем и останется.
Что я мог ему ответить? Только то, что после трехдневных боев солдаты оголодали и замерзли. Но причем тут куры, стулья, соломенная крыша?
— Это не французы. Они хуже пруссаков.
Я достал из кармана двадцатифранковую монету и показал ее крестьянину.
— Если дадите мне вязанку хвороста, тогда эта монета ваша.
— Целую вязанку?
— Я замерз. Те солдаты тоже замерзли и брали все самовольно. А я вам плачу.
— Вы нормальный человек. Идите за мной, но только вы один.
Один крестьянин остался караулить дверь, а другой повел меня на кухню. Он хотел разделить вязанку на несколько частей, но я так боялся, что никогда не смогу обсушиться и согреться, что заставил его сунуть вязанку в очаг целиком. И действительно, как только хворост разгорелся, от меня повалили клубы пара, словно от кипы белья, вынутого из чана для стирки. Еще одну двадцатифранковую монету я отдал за другую вязанку хвороста, третью монету — за отличную рубаху из толстого шершавого полотна, а четвертую за кусок хлеба и два стакана сидра. Должен признаться, что ни в одном ресторане завтрак не обходился мне так дорого. Крестьянин уже не знал, что мне еще предложить, и принялся рыскать по всему дому в надежде довести общий счет до сотни франков. Он решил, что я англичанин, и попытался продать мне старый резной ларь, в котором хранил овес. Поняв, что ларем меня не соблазнить, он предложил мне прусскую офицерскую каску. Понятно, что никто из местных жителей сроду не убивал ни одного пруссака. Оказалось, что каску выловил в реке его сосед, у которого вдобавок ко всему была еще и сабля. Сабли, как известно, плохо плавают в воде, поэтому я с недоверием отнесся к его утверждению, что сабля приплыла по реке. Но он нисколько не смутился и ответил, что сабля была прицеплена к человеческому телу, а вот оно как раз приплыло по реке. В общем, для полного счастья я выдал ему пятую монету в обмен на ломоть хлеба и кусок сала, которые унес в кармане.
— Если останетесь в наших краях, — сказал он мне на прощание, — тогда заходите еще. Говорю это от чистого сердца и имейте в виду, что ружье предназначалось не для вас.
Подкрепившись и согревшись, я почувствовал, что ко мне возвращается былая отвага и решил поискать свой полк или по крайней мере то, что от него осталось. Большая часть моих товарищей погибла, но ведь кто-то же спасся, если только можно считать спасением пребывание на этом острове, где нас держали, словно скотину.
Нам часто приходилось слышать о жестокости и алчности пруссаков, но то, как они обращались с солдатами побежденной армии, волею судьбы попавшими к ним в плен, останется самым ярким свидетельством их зверств. Не знаю, как поступила бы французская армия, попади к ней в плен сто тысяч прусских солдат, но полагаю, что французы непременно делились бы с пруссаками продовольствием. Французская армия сделала бы все возможное, чтобы не обесчестить свою победу. Но покажите мне хотя бы одного пруссака или баварца, который протянул кусок хлеба умирающему от голода французскому солдату. К тому времени, как пруссаки все же решили выдавать нам по одной галете на два дня, большая часть запасов этих галет уже была разворована их солдатами.
Я ходил от полка к полку, но никак не мог отыскать африканских стрелков. Все, кого я встречал, находились в отчаянном положении. У некоторых счастливцев имелись палатки. Но на таком лугу, как наш, палатка являла собой жалкое укрытие.
Наконец я набрел на остатки моего полка. Где были остальные? — погибли, пропали без вести, попали в плен — об этом никто не знал. Все думали, что я погиб вместе с полковником и страшно обрадовались моему появлению. Правда, оказалось, что из всех, с кем я поддерживал близкие отношения, в живых остался один лишь Пенанрос.
Да и этого бедолагу живым можно было считать лишь условно. Он подхватил тяжелую дизентерию и, завернувшись в шинель, лежал в грязи, чувствуя приближение смерти. Тем не менее он узнал меня и протянул мне руку.
— Знаете, — сказал он, — Франческас убит. Все-таки он был хорошим парнем.
Я понимал, что, если оставить его здесь, то он умрет, причем не от болезни, а от холода и сырости. Но где его разместить и вообще, как с ним быть? Я попытался уговорить нескольких товарищей помочь мне перенести его в палатку, но они даже не посмотрели в мою сторону. По их мнению, умирать надо было раньше, а теперь все равно, умирать в палатке или на земле.
— Ведь правда, Пенанрос, тебе все равно, где умирать, здесь или там? — спросил один из товарищей.
— Я не хочу умирать, — ответил бедняга.
— Умереть не трудно, не забудь только, когда станешь помирать, отдать мне свою шинель.
— Ну нет, шинель я отдам д’Аронделю.
Его агония была недолгой. Мы сообщили о смерти Пенанроса офицеру и через час вчетвером отнесли и уложили его тело в яму, вырытую под высоким тополем.
Всю жизнь я с презрением относился к людям, которые пекутся о своем здоровье, боятся заболеть и постоянно щупают у себя пульс. Но сейчас, стоя у этой ямы, я испытал именно такой страх. А что будет, если и я заболею? Вот простужусь, начнутся рези в животе, подскочит температура и мне конец. Сколько я продержусь, если заболею?
С такими тяжелыми мыслями я отправился на берег реки и принялся искать подходящее место, откуда можно было попытаться спастись. Река здесь была широкая с сильным течением, однако я легко мог бы ее переплыть. Но на противоположном берегу стояли часовые, и вся проблема заключалась именно в этом. Здесь даже ночью плывущий по реке человек был бы очень заметен.
Я уселся под ивой и вскоре заметил какого-то седобородого зуава, который, как мне показалось, изучал реку с теми же намерениями, что и я.
— Эй, послушай, — сказал он, — уж не собрался ли ты переплыть эту реку?
— Я просто смотрю.
— А что ты думаешь по этому поводу?
— Я думаю, что сама по себе река — не проблема, а вот река, которую охраняют часовые — это совсем другое дело.
— Значит, ты не хочешь попробовать?
— Я думаю.
— А вот я жду.
— Ждете, когда вытечет вся вода?
— Жду, когда появится хваткий малый. Я тут кое-что видел этой ночью. Один стрелок полез в воду, но делал он это так неловко, что его заметил часовой. Ты, конечно, понял, что было дальше: паф! — и готово. Теперь я жду, когда здесь появится более ловкий парень. Если он готов, то и я буду не против.
— То есть вы рассчитываете на меня?
— Если ты не трусишь.
— Вот спасибо! После вас, старина.
Я вспомнил последние слова, сказанные мисс Клифтон при нашем расставании, и с надеждой подумал, что, может быть, она навестит меня в этой тюрьме. Но проходили дни, девушка не появлялась, и, поразмыслив, я понял, что мои надежды строились на песке. Возможно ли, чтобы молодая женщина рискнула появиться среди морально разложившихся солдат, от которых можно ожидать чего угодно?
И тем не менее, на четвертый день моего пребывания в плену во время прогулки по острову я столкнулся лицом к лицу с ее слугой.
— Сударь, — воскликнул он с явным облегчением, — я уже три дня ищу вас повсюду. Но сами понимаете, при таком скоплении людей трудно найти одного человека. Если вы желаете навестить мою хозяйку в Седане, то у меня для вас имеется пропуск.
Желаю ли я её видеть!
Я предъявил охране пропуск и отправился в путь в сопровождении четырех солдат.
На нашем острове мы чувствовали себя, словно на краю земли, и ничего не знали о том, что творилось в мире. От мисс Клифтон я узнал, что империя пала.
— Мир еще не заключен, — сказала она, наивно полагая, что меня волнует эта тема, — и, по правде говоря, неизвестно, будет ли он заключен вообще. Между тем военнопленных собираются отправить в Германию. Я хотела бы быть вам полезной и подготовила список домов, в которых по дороге вас могут приютить. Вы ведь знаете, до чего негуманно поступают с пленными эти пруссаки, поэтому я отправила надежного человека, и он подготовит для вас места ночлега в Стенэ, Дамвилье, Этене и Донкуре.
— О да! Prussian! Prussian! Как же, помню.
Тут мы оба расхохотались, и я почувствовал, что вновь обретаю жизненные силы.
— Я не советую вам самостоятельно пытаться спастись. Пруссаки очень бдительны, и тех, кого им удается схватить, они безжалостно расстреливают.
— А я хочу вам признаться, что именно этим и собираюсь заняться.
— Тогда прошу меня извинить за то, что я не буду вам в этом помогать. Я хотела бы сохранить нейтралитет, но вы ведь понимаете, на чьей стороне мои симпатии. Во всем остальном вы можете полностью положиться на меня.
Она протянула мне золотые монеты. Я поблагодарил и сказал, что в деньгах не нуждаюсь, после чего рассказал, в каких ужасных условиях нас содержат победители.
Она, разумеется, не могла подменить собой пруссаков и взять на себя содержание целой армии. Но благодаря мисс Клифтон десятки человек из моего полка получили палатки. Нам доставляли солому, дрова, кастрюли, чай, сахар и даже лекарства для походной аптечки. Ее слуга приезжал каждый день и привозил все, что я просил. Мы получили письменные принадлежности и нам даже передавали английские газеты. Я лично удостоверился в том, что "Дейли Телеграф", "Стэндард", "Пэл-Мэлл Гэзетт" и "Таймс" оповестили весь цивилизованный мир о том, какие страдания выпали на нашу долю.
Эта благородная девушка делала все возможное, чтобы скрасить наше ужасное существование. Но что значат несколько десятков человек в сравнении со всей французской армией? Люди вокруг нас страдали от лишений, голода, болезней, но больше всего от сырости, и с каждым днем росло число умерших. Смертность в лагере была чрезвычайно высокой, как будто армию поразила эпидемия холеры или тифа.
Наконец поступил приказ об отправке военнопленных в Германию. Нас, словно стадо, выстроили длинной колонной, и мы двинулись в путь. Впереди колонны шел оркестр, который играл вальсы из оперы "Пророк"[81]. Когда колонна вошла в Седан, вместо танцевальных мелодий зазвучала "Марсельеза". Конвойные пруссаки принялись насмехаться над нами и, коверкая слова, запели наш национальный гимн: "Allons envans te la badrie!" Нам же оставалось только с презрением смотреть на них, что, впрочем, им было безразлично.
Мы проходили предместье Балан. Здесь я сделал последний выстрел из винтовки, и именно здесь все сады были забиты трупами пруссаков.
Перед кафе "Л’Армони"[82], переоборудованным в госпиталь, стояла повозка мисс Клифтон. К ней был прикреплен плакат с надписью на английском языке:
"SUSCRIPTIONS
are respectfully sollicited
in aid
of the destitute inhabitants
of Bazeilles"[83].
Когда мы проходили мимо кафе, я заметил мисс Клифтон и сказал товарищам, что именно благодаря ей у нас появились палатки и солома. Каждый, как по команде, в знак благодарности приложил руку к козырьку фуражки.
А она растолкала конвойных, пробилась ко мне и пожала мне руку.
— До свидания, — сказала она, — крепитесь.
— До скорого свидания!
— Вы хотите вновь увидеться со мной?..
— Непременно, прямо сегодня. А если не получится сегодня, тогда завтра.
Сначала Балан, за ним Базей…
Пленные солдаты морской пехоты рассказали нам, что творили баварцы и пруссаки в деревнях Лотарингии. После всего, что мы от них услышали, я представлял себе страшные картины зверств немецкой солдатни: горящие дома, крестьян, заживо сожженных в их собственных погребах, женщин со вспоротыми животами. Но оказалось, что это была неполная картина зверств в оккупированных городах и деревнях. Истинный масштаб трагедии не поддается описанию.
Базей… От этого городка остались только обломки, горы известняка, кучи почерневшего дерева, разбитой мебели и искореженных сельскохозяйственных машин. После пожара на месте домов сохранились лишь сожженные деревья и накренившиеся, готовые рухнуть в любой момент остатки обгоревших стен. В том месте, где прежде стоял Тюренский замок, теперь валялись скелеты домашних животных, обгоревшие до такой степени, что невозможно было понять, чьи это скелеты — лошадей или коров. И вся эта обгорелая плоть, горелые обломки, сожженные тряпки, гниющие зерно и сгнивший корм для скота источали невыносимое едкое зловоние.
Местные жители, сумевшие преодолеть отчаянный страх перед оккупантами, возвратились на пепелище и теперь копались в куче обломков, которые когда-то были их домами. С ними были их дети. Они собирали и складывали в кучки все, что могло представлять хоть какую-то ценность. Я внимательно следил за ними, пытаясь найти тех чудесных людей, которые однажды приютили меня под своей телегой, но обнаружить их мне так и не удалось.
Жителей, отважившихся вернуться в родные места, было совсем немного, зато сюда нагрянула целая толпа любопытствующих зевак. Газеты уже успели сообщить о случившемся здесь несчастье, и в Базей началось паломничество охотников за сенсациями. Сюда явились американцы с лорнетами на цепочках, молодые англичанки с большими зонтами и альбомами для зарисовок, но больше всего здесь было людей с фотоаппаратами.
Когда мы проходили по городку, наши конвойные отпускали шуточки по поводу незваных визитеров, расправляли плечи и начинали чеканить шаг, давая понять, что это они хозяйничали в этих местах и гордятся делом своих рук. Никто, впрочем, и не сомневался в их причастности к этим "славным" делам, а еще все понимали, что именно такие "славные подвиги" солдат четвертого прусского и первого баварского корпусов скрепили навеки союз германских государств.
В сравнении с количеством военнопленных, а нас было в общей сложности около полутора тысяч человек, конвой был весьма немногочисленным, но немцы приняли настолько жесткие меры предосторожности, что о побеге даже думать не приходилось. В голове колонны военнопленных шел взвод пехоты, такой же взвод замыкал колонну, а по краям дороги непрерывно курсировали уланы, рыскавшие словно овчарки, стерегущие стадо овец. Они были вооружены пиками и всем своим видом показывали, что готовы прикончить каждого, кто попытается сбежать. Немцы понимали, что в душе никто из нас не смирился, и поэтому комендант колонны пообещал пристрелить любого, кто, как он выразился, "побежит, как заяц". Сообщил он нам это по-французски, да еще на всякий случай продемонстрировал многообещающий оскал.
Истинный масштаб трагедии не поддается описанию
На марше пруссаки показали себя великолепными ходоками. Правда, я не уверен, что их четкий и выверенный, доведенный до автоматизма шаг превосходит наш французский строевой шаг, который легче и свободнее немецкого. Однако не скрою, что нам стоило большого труда угнаться за головным взводом. В нашей колонне военнопленных преобладали кавалеристы, одетые в тяжелые обшитые кожей рейтузы и сапоги, и им было очень трудно поспевать за сытыми и выспавшимися победителями, которым доставляло удовольствие время от времени переходить на ускоренный шаг. Знали ли наши конвоиры, что целых две недели мы спали в грязи и ослабли от всяческих лишений, что многие из нас страдали от лихорадки и дизентерии? Скорее всего, им это было известно, а, возможно, и нет. Зато они точно знали, кто здесь победитель, и с огромной радостью демонстрировали нам свое превосходство. Они бодро шагали, а мы едва тащились, они были при оружии, а нас принудили сдать оружие, они были чисто вымыты, а мы шли немытые, оборванные, перепачканные с ног до головы, словно свиньи, провалявшиеся две недели в грязи.
Слово "тащились" не следует понимать так, что двигались мы медленно, едва переставляя ноги. Замыкавший колонну взвод постоянно был начеку и следил за порядком и скоростью движения. После Базейя несколько солдат попытались отстать от колонны. Кому-то надо было отдышаться, кому-то — перебинтовать ногу, а кое-кто даже пытался бежать. Однако немцы быстро привели их в чувство, да так, что никому уже и в голову не приходило делать что-то подобное. Многим досталось прикладом, а кому-то и штыком. Одному драгуну выбили несколько зубов и с окровавленным лицом вернули в строй.
В общем, хочешь — не хочешь, а приходилось идти. Тот, кто был здоров, старался держаться, а каково было больным? Когда обычный человек мучается от дизентерии, то даже по собственному дому он передвигается с большим трудом. Вот и представьте себе, как страдали несчастные полуодетые солдаты, трясущиеся от холода, насквозь промокшие под дождем, морально раздавленные, ослабленные от голода, питавшиеся целый день лишь куском галеты. А их все гнали и гнали вперед, не давая ни минуты отдыха. Лица людей, и без того бледные, уже были белее бумаги, и по ним струйками тек липкий пот.
— Vorwaerts! Vorwaerts![84] — кричали шедшие по сторонам колонны охранники и для пущей убедительности срывали с плеч винтовки, демонстрируя готовность двинуть по почкам бедолаге, у которого уже не было сил идти.
Так вышло, что в нашем ряду моим соседом оказался тяжело больной улан. Он едва держался на ногах, но старался идти, хотя чувствовалось, что каждый шаг давался ему огромным усилием воли. Сосед ни на что не жаловался и только время от времени утирал рукавом шинели лившийся градом пот и громко вздыхал.
— Тяжело тебе, товарищ?
— Да, тяжко, но надо держаться. Когда станет невмочь, ну что ж, так тому и быть. Может быть, так будет и лучше.
На вид ему было не больше двадцати двух лет, был он тщедушным и держался лишь огромным напряжением воли. Звали его Севеноль, родом он был из Вигана[85]и было в нем что-то от камизаров[86], таких же гордых и отважных людей, как и он сам.
На мой вопрос, почему он не попросил, чтобы его отправили в госпиталь, улан ответил:
— Я им сказал, что болен, что уже неделю страдаю от дизентерии и едва держусь на ногах. Но они послали меня к черту, заявив, что я прикидываюсь и что, если слушать всех французов, то не хватит никаких госпиталей. Я и пошел восвояси. Пусть делают, что хотят. Если я умру по дороге, то моя смерть будет на их совести.
— А им-то что. Одним больше, одним меньше.
— Да, я знаю. Одного они не понимают: придет день, когда Бог услышит голос страдальца и воздаст им по заслугам.
Как же мне хотелось, чтобы король Вильгельм, который любил рассуждать о Провидении, услышал этот крик страдающей души. Но способен ли он понять этот крик? А если даже и сумеет понять, то задумается ли о том, что Бог, которому он возносил благодарные молитвы, может услышать голос солдата, и не случится ли тогда, что Бог победы обратится в Бога правосудия и воздаст каждому по делам его?
Расстояние от полуострова, на котором держали военнопленных, до Стенэ[87] превышает сорок километров. Даже на карте видно, что путь этот неблизкий. Но каким же долгим показался он нам, людям изнуренным и больным. Первые четыре-пять лье мы еще бодрились, но на то, чтобы проделать последние шесть лье, ни у кого уже не было сил. Многие солдаты просто рухнули на кучи щебня, а кое-кто скатился по траве в канаву, бормоча, что лучше умереть, чем идти дальше. Конвойные орали свои "vorwaertz" и вовсю работали прикладами. Вся колонна замедлила шаг, и немецкие солдаты, опасавшиеся опоздать на ужин, принялись избивать каждого, кто попадался им под руку. Мой бедный улан, который уже не мог стоять на ногах, решил выбросить свою насквозь промокшую шинель, тяжким грузом висевшую у него на плечах. Но я забрал у него шинель и натянул ее поверх своей. Идти без шинели ему стало гораздо легче. Но пошел дождь, и бедняга вымок до нитки. В Мартенкуре, последней деревне перед Стенэ, он оступился и упал. Я бросился его поднимать, но он стал умолять, чтобы я так и оставил его лежать в грязи.
— Все кончено, — повторял он, — спасибо, но я больше не могу.
Подбежал немецкий солдат и сделал попытку прикладом своей винтовки "излечить" несчастного. Я бросился к нему, стал по-немецки уговаривать его не делать этого и вцепился в уже занесенный приклад.
Мы начали пререкаться и на шум явился немецкий офицер. Это был совсем зеленый юноша, которому на вид не было еще и восемнадцати лет. Он ходил, опираясь на трость, и страшно важничал, из-за чего выглядел этот юнец весьма комично. Но в прусской армии не бывает юношей. Тот, кто однажды надел военную форму обязан до последнего вздоха оставаться истинным пруссаком.
— Что здесь происходит? — спросил он.
Я попытался по-немецки объяснить ему, что улан не здоров и не может идти.
— Говорите по-французски, — оборвал он меня, — не смейте коверкать мой язык.
Я перешел на французский. Он выслушал меня и сказал, обращаясь к улану:
— Давай, поднимайся и иди.
— Я больше не могу.
— А я говорю, что ты должен идти. С отставшими будут поступать, как с беглецами, а беглецов, как ты знаешь, расстреливают. Приказываю тебе встать!
И он ткнул в улана концом своей трости.
— Знаешь, мне будет неприятно, если тебя расстреляют. Понимаешь меня?
Бессмысленно было спорить с этим юным резонером. За время пути нам не раз грозили, что отставших будут расстреливать, и поэтому никто не воспринял слова молодого офицера, как попытку нас запугать.
— Помогите мне кто-нибудь, — обратился я к товарищам. — Я возьму его под правую руку, а другой пусть подхватит под левую, и таким образом мы доведем его до Стенэ. Идти нам осталось не больше одного лье.
— Пять километров, — уточнил юный офицер.
Один драгун вызвался помочь мне. Мы подняли бедного улана на ноги и, фактически неся его на руках, помогли преодолеть остаток пути.
Жилье, приготовленное для меня заботливой мисс Клифтон, находилось в доме кондитера. Я явился туда и привел с собой Севеноля. Кондитер и его жена оказались прекрасными людьми. Они с ног сбились, стараясь помочь несчастному парню. Его уложили в приготовленную для меня постель, дали теплого питья и укутали одеялами. На наших глазах больной начал постепенно оживать и вскоре заснул.
Тем не менее было ясно, что улан не сможет преодолеть вторую часть пути. Поэтому наутро я отправился к коменданту конвоя, надеясь, что сумею объяснить ему ситуацию. Охрана категорически отказалась пропускать меня к коменданту, но я проявил настойчивость и сумел прорваться к нему. К моему удивлению он выслушал меня и пообещал прислать врача.
Вскоре в дом кондитера действительно пришел врач. К тому времени мы успели вымыть улана и переодеть в чистое белье, так что он уже не выглядел так же жалко, как накануне. Немецкий врач с недоверием оглядел улана и сказал, что он вполне способен продолжить путь.
Тут я вмешался и рассказал, как мы доставили этого беднягу в дом кондитера.
— Он действительно не здоров, — сказал врач, — но не настолько, чтобы я разрешил оставить его здесь. Очень уж требовательны эти французы. Вас послушать, так среди вас и больных-то нет, одни умирающие. А если у вас что-то болит, то значит, вы безмерно страдаете. Знаю я вас.
Я попытался нанять повозку, но не смог уговорить ни одного крестьянина отвезти больного улана.
— Это невозможно, — сказал мне один из них, — пруссаки реквизируют повозку вместе с лошадью, а то и отправят на работы чуть ли не в Париж. Тут у нас кое-кого отправили три недели тому назад, так больше мы этих людей не видели.
— Мне кажется, я смогу идти, — сказал улан. — Спасибо тебе, ты хороший парень.
На следующий день мы продолжили наш путь. Конечным пунктом второго этапа был город Дамвилье. Как и накануне, непрерывно лил дождь. Поначалу улан шагал наравне со всеми, и мне показалось, что он сможет кое-как доплестись до конца этапа. Ночью он хорошо выспался, набрался сил и вообще заметно воспрянул, поняв, что может рассчитывать на помощь товарищей. Однако через некоторое время по его лицу опять потек липкий пот, он был вынужден остановиться, а потом, пытаясь нагнать колонну, исчерпал последние силы.
Остальным тоже приходилось несладко, и тем не менее все мы жалели бедного парня и, будь у нас силы, были бы готовы нести его на руках. Но нести улана мы уже были не в состоянии, и могли лишь поддерживать его, чтобы он не упал.
Улан продержался совсем не долго. Через один лье он свалился и подняться уже не смог.
— На этот раз все, — сказал он. — Оставьте меня, спасибо, товарищи.
Я не хотел его оставлять и попытался уговорить, чтобы он собрался с силами и встал. Но что можно добиться одними словами? Да он и не слушал меня. Губы его беззвучно шевелились. Я так и не понял, что он хотел сказать, скорее всего, бедняга читал молитву.
К нам подбежали солдаты из арьергарда.
— Vorwaerts!
Я сделал попытку объяснить им, что улан умирает, но не успел и рта открыть, как получил зверский удар прикладом в плечо, потом другой удар — по ноге. Солдаты втолкнули меня в колонну и окружили лежавшего на земле улана.
Что с ним стало? Оставили его на дороге или отнесли в ближайшую деревню, а может быть, прикончили ударом штыка или пустили ему пулю в ухо? Этого я так никогда и не узнал.
— Не печалься о нем, — сказал тот самый драгун, который накануне помогал мне поддерживать больного улана, — если его расстреляли, то это к лучшему, по крайней мере, он больше не страдает. Клянусь, если бы у меня был пистолет, я и сам бы застрелился.
Понятно, что навеяны эти слова были отнюдь не приступом меланхолии. Еще недавно каждый из нас был уверен, что страна, в которой он живет, подобна земле обетованной. Теперь же она стала юдолью слез и печали, где даже сильного человека сумели довести до такого состояния, что он стал мечтать о смерти, видя в ней избавление от нестерпимых мук.
Что же касается меня, то я впал в бешеную ярость, от которой едва не помутился мой рассудок. Известно, что все в этом мире относительно. Человеку, смолоду привыкшему к тумакам да оплеухам, удар прикладом, возможно, не покажется таким же ужасным оскорблением, как тому, кто сроду не получал даже легкого щелчка.
А если он на свою беду еще и болезненно самолюбив и легко раним, то от такого потрясения он нескоро оправится… "Меня избили!" — эта мысль неотступно преследовала меня.
Я испытывал не только физическую, но и нестерпимую душевную боль. После удара прикладом по плечу у меня парализовало руку, а нога от полученного удара болела так сильно, словно мне переломали пальцы. Однако надо было идти дальше, и я все-таки дошел до конца этапа. Но в Дамвилье я чуть не потерял сознание, когда попытался снять сапог. К счастью, кости на ноге оказались целы, однако ступня посинела и опухла, словно по ней проехало колесо телеги. Мне выдали бинты, спиртовую настойку камфары и помогли перевязать ногу. Правда, было непонятно, как я пойду на следующий день.
Я давно уже замыслил сбежать во время одной из таких остановок, предварительно укрывшись в каком-нибудь крестьянском доме. Но теперь о побеге не могло быть и речи. Как бежать с парализованной рукой и разбитой ногой?
Последние четыре этапа мне дались с невероятным трудом. Нога загноилась и с каждым днем все больше опухала. Я уже не мог надеть носок и ковылял по грязной разбитой дороге, обмотав ногу бинтами. Но все же в сравнении с остальными товарищами мое положение было далеко не самым худшим.
По ночам я спал в нормальной постели и каждый вечер ужинал, они же после дневного марша под проливным дождем ночевали на голой земле, а на ужин получали лишь кусок галеты. Победители не удосужились создать на оккупированной территории запасы продовольствия, решив, что питание их солдат и военнопленных будут обеспечивать местные жители. Но за последние месяцы две армии буквально опустошили эту землю, и поэтому местные ресурсы продовольствия разрешили использовать только для питания конвоя. Правда крестьяне, видя наше бедственное положение, иной раз бросали нам куски хлеба, но конвойные прогоняли их и даже затаптывали хлеб сапогами.
Наконец мы добрались до Понт-а-Муссона. Через этот городок прошли все солдаты и офицеры разбитой французской армии. Отсюда военнопленных отправляли в Германию.
Нас привели на железнодорожный вокзал. Там как раз формировался офицерский эшелон. Те офицеры, которым удалось проделать весь путь верхом, теперь за бесценок продавали своих лошадей немецким евреям. За лошадь, стоившую от 1000 до 2000 франков, давали не более 200 франков. Я обратил внимание на одного офицера, который вместо того, чтобы направиться к покупателям, повел свою лошадь в дальний конец вокзала и там стал с ней разговаривать, гладить и даже целовать, как ребенка, в нос.
Лошадь была чистокровной арабской породы. В ответ на ласки хозяина она смотрела на него умными глазами и, без сомнения, тревожилась, предчувствуя скорое расставание. И вот этот момент настал. Офицера позвали в вагон. Услышав, что его зовут, офицер вынул из ножен саблю и мгновенно вогнал лезвие в сердце животного. Лошадь замертво свалилась на перрон, а офицер, не удосужившись забрать дорогую сбрую, поднялся в вагон.
Я в ожидании погрузки в вагоны сидел на груде камней и менял повязку на ноге. Пока я этим занимался, ко мне подошел немецкий военный врач и спросил, что у меня с ногой.
— Меня ударили прикладом.
— Вы не можете ехать в таком состоянии.
Нога действительно сильно распухла и посинела, к тому же кожа на ней стала облезать.
— Ждите меня здесь.
Вскоре он возвратился и приказал следовать за ним. Оказалось, что ему разрешили отправить меня в госпиталь.
На мой взгляд, если враг сильнее вас, то вы должны это признать, причем не только из чувства справедливости, но, главным образом, в интересах своей же собственной страны. Рассуждаю я в данном случае очень просто: чтобы исправить допущенные ошибки и со временем стать сильнее своего врага, первым делом надо попытаться понять, почему вы потерпели поражение. В Меце и Седане мы убедились в превосходстве немецкой стратегии, превосходство своей артиллерии они доказали на поле боя, а приверженность немцев жесткой дисциплине была доказана ими повсеместно. Ну а великолепную организацию их медицинской помощи я оценил лично, когда попал в немецкий госпиталь в Понт-а-Муссоне.
Меня привели в церковь при местной духовной семинарии, и там сменили повязку на ноге. В прежние времена эта церковь принадлежала аббатству, а на период военных действий в ней устроили госпиталь. Все полы в церкви были устланы толстым слоем соломы. На ней вперемешку лежали французские и баварские раненые, среди которых преобладали, увы, именно французы. Повсюду сновали сестры милосердия, монахи ордена Святого Иоанна[88], женщины, состоявшие в баварских и вюртембергских обществах милосердия, и множество разного рода добровольцев. Мне сразу вспомнилось, как у нас в начале войны военные власти чинили тысячи препон для частной инициативы, отговаривая одних, поднимая на смех других (в том числе мисс Клифтон), и уверяя всех и каждого, что они сами способны обеспечить уход за ранеными и не нуждаются ни в чьей помощи. Зато в Германии власти всячески поощряли создание частных госпиталей, которые следовали за воинскими частями и помогали военно-медицинской службе.
После окончания сражений при Форбахе и Фроэшвиллере эти великолепно организованные и прекрасно оснащенные госпитали благотворительных организаций немедленно выдвинулись в места боевых действий и обеспечили уход за всеми ранеными независимо от их национальности. Без их помощи тысячи наших солдат были бы брошены и умерли бы от ран, потому что французские военные хирурги не знали и знать не хотели, что действует международная Женевская конвенция. Они предпочитали сдаваться в плен, но категорически отказывались работать под эгидой Международного Красного Креста. Что же касается трех или четырех передвижных полевых госпиталей, организованных Французским обществом по оказанию помощи раненым, то они в принципе не могли обслужить огромное количество людей, раненых в сражениях под Гравелотом, Сен-Прива и Седаном.
Осматривавший меня врач решил, что я, как и большинство французов, не понимаю по-немецки, и поэтому не постеснялся во всеуслышание объявить свое мнение о ране на моей ноге.
— Если у этого бедняги завтра не начнется гангрена, — сказал он санитару, державшему на весу мою ногу, — то будем считать, что ему сильно повезло. Здесь он мне не нужен, отправьте его в палатку.
Я невольно вздрогнул, и это навело врача на мысль, что я понял его слова.
— Вы знаете немецкий язык? — участливо спросил он меня.
— Немного.
— Вы поняли, что я сказал?
— Прекрасно понял, не хуже, чем если бы вы говорили по-французски. Теперь, когда я предупрежден, вы можете не церемониться со мной.
То, что я сказал врачу, было, конечно, чистой воды бахвальством. В действительности, я сильно перепугался. Не хватало только подхватить гангрену в этом госпитале, где раненые лежали вповалку на пропитанной кровью соломе, а в воздухе стоял запах гниения, от которого к горлу подступала тошнота.
Меня на носилках отнесли в палатку. Теперь, узнав, что мне угрожает гангрена, даже в случае пожара я не согласился бы наступать на больную ногу. Поместили меня в французскую армейскую палатку офицерского образца. Несколько таких палаток установили в большом саду, обнесенном высокой оградой. Они были изготовлены из толстой ткани, и вентиляция в них была гораздо лучше, чем в госпитальных палатах. Я полагаю, что только благодаря хорошей вентиляции мне удалось спастись. В итоге гангрена у меня так и не началась, я хорошо отдохнул в спокойной обстановке, за мной прекрасно ухаживали, и вскоре мое состояние заметно улучшилось.
По ходу повествования я уже не раз нелицеприятно отзывался о пруссаках, и на то у меня было множество веских причин, но с моей стороны было бы нечестно не помянуть добрым словом тот уход, который мне обеспечили в Понт-а-Муссоне. В этом маленьком городке на тот момент скопилось семь или восемь тысяч раненых. Не знаю, за всеми ли ухаживали так же хорошо, как за мной, но относились ко мне и моим товарищам просто прекрасно, с сочувствием и даже с симпатией, причем самую трогательную заботу проявляли сестры милосердия и монахи ордена Святого Иоанна. Когда мы были в плену, нас почти не кормили, и мы буквально умирали с голоду, зато раненых не только отлично кормили, но и потчевали такими излишествами, как шоколад и сигары, и даже выдавали деньги.
Между тем, мой план побега не только оставался в силе, но даже превратился в своего рода навязчивую идею. Из-за этого я упорно не желал признать, что мое состояние улучшилось, а когда старший врач заявил, что через несколько дней он выставит меня из госпиталя, я принялся стонать и жаловаться на мучающие меня скрытые боли в ноге. Понятно, что я просто хотел выиграть время и окончательно вылечить ногу, которой еще предстояло проходить по нескольку лье в день после того, как я перепрыгну через ограду в госпитальном саду.
Но как раз в тот день, на который я наметил побег, меня и еще дюжину выздоровевших солдат под конвоем отвели на вокзал и усадили в поезд, уходивший в Германию. Мы опять превратились в военнопленных, и наша сытая жизнь на этом закончилась.
Поезд был составлен из открытых вагонов, предназначенных для перевозки грузов и скота. Меня посадили в вагон, уже набитый военнопленными, которых везли от самого Парижа. Эти бедняги находились в пути более сорока часов. Сесть им было не на что, они всю дорогу простояли, и от усталости у них дрожали ноги. Меня буквально швырнули в этот переполненный вагон, так что мои товарищи по несчастью наверняка попадали бы на пол, если бы не стояли, плотно прижавшись друг к другу. На тот момент в вагоне было тридцать девять человек, тогда как на прикрепленной к двери табличке было указано, что он рассчитан на сорок человек либо десять лошадей. Получалось, что для меня в соответствии с нормами перевозок как раз имелось одно место.
Мне очень хотелось поговорить с моими попутчиками и узнать у них, что в последнее время происходило во Франции, но все были до такой степени подавлены и истощены, что я ни из кого не смог вытянуть даже пары слов. Это были национальные гвардейцы из бургундского города Ньевра, в плен они попали в районе Эперона, не успев сделать ни единого выстрела, и больше я ничего не смог от них добиться.
Но и этого было достаточно, чтобы вызвать у меня сильное беспокойство: ведь если пруссаки уже заняли Эперон, то, значит, скоро они доберутся до Куртижи. Что тогда станет с моей матерью? После Седанского сражения я отправил ей несколько писем, но от нее не получил ни одной весточки, да, по правде говоря, и не мог ничего получить.
Теперь мое решение созрело окончательно: я должен бежать отсюда любой ценой. Если бы по собственной глупости я не попал в плен, если бы позднее у меня хватило духу переплыть Маас, то я уже давно добрался бы до Куртижи.
В нашем поезде было сорок вагонов. Ехал он довольно медленно, но даже на такой скорости я не решался выпрыгнуть из вагона. Если бы не нога, я бы обязательно рискнул, но в моем нынешнем состоянии я неминуемо попал бы под колеса. Пришлось ждать ближайшей остановки, но вокзал, к которому мы подъехали, так плотно охраняла рота баварцев, что не стоило и думать о побеге. Я решил повторить попытку на следующей станции, но и там была выставлена такая же охрана, как и на предыдущей. По обе стороны путей стояли солдаты с оружием наизготовку, а непосредственно у вагонов выставили часовых, которые прикладами отгоняли местных жителей, пытавшихся забросить нам куски хлеба и пачки табака.
Я очень надеялся, что после пересечения границы контроль ослабнет. Так и произошло, когда мы въехали в рейнские провинции, но возникло новое затруднение: наступил полдень, и среди бела дня я уже не мог незаметно выскользнуть из вагона.
Ближе к ночи мы, наконец, подъехали к Ненкирхену, в котором, как известно, пересекаются железнодорожные линии на Бинген и Нойштадт. Больше медлить было нельзя. Если нас увезут за Рейн, в глубь Германии, то шансы выбраться оттуда будут ничтожными.
К счастью, все пути на вокзале были забиты составами и наш поезд перегнали на запасной путь. Там по обе стороны от поезда стояли составы с пустыми вагонами. Я снял с себя шинель и, оставшись в гражданском костюме, который раздобыл еще в Седане, выпрыгнул из вагона, проскользнул по железнодорожным путям, затем прополз под вагонами и спрятался в будке на тормозной площадке какого-то пустого вагона.
Время тянулось невыносимо медленно. Казалось, что поезд, на котором мы приехали, будет стоять здесь вечно. Если товарищи начнут громко обсуждать мой поступок, то пруссаки услышат и начнут меня искать. И что тогда? Тогда меня найдут и расстреляют.
Когда читаешь слово "расстрел", то кажется, что оно ничем не отличается от других слов. Но если его произнести вслух, да еще и применительно к самому себе, то мгновенно становится очень страшно. Сидя в будке, я чувствовал себя, как кролик, запертый в тесной клетке, в которой невозможно пошевелиться. Кроме того, я сам себе казался смешным. Быть расстрелянным — это еще куда ни шло, но выглядеть смешным было выше моих сил. Я вылез из будки и спрятался за вагоном, груженным кормом для лошадей.
Вокруг свистели паровозы, раскачивались фонари, но поезд с военнопленными никак не трогался с места. Наконец раздался сиплый гудок, который мы не раз слышали после того, как покинули Понт-а-Муссон. Я перевел дух. Поезд наконец тронулся, и вскоре его хвостовые огни растаяли в ночи. Мой побег остался незамеченным.
Но пока рано было говорить о спасении. Я находился на территории Германии. Для обдумывания способов перехода французской или бельгийской границы еще не пришло время. Сначала надо выбраться со станции, что было весьма непросто.
Я долго прятался за вагоном, а когда решил, что прошло уже достаточно много времени, и все уже забыли о поезде с французскими военнопленными, осторожно двинулся в направлении станционного забора, хоронясь между грудами каких-то товаров, сложенных на земле.
Я уже добрался до ангара, стоявшего вдоль наружной ограды, и тут раздался свисток, извещавший о прибытии поезда. На перрон хлынул поток пассажиров, началась суета. Решив воспользоваться удобным моментом и смешаться с толпой, я быстро перебежал на дорожку, ведущую к выходу со станции. К счастью, никто не обратил на меня внимания.
На привокзальной площади в ожидании пассажиров стоял дилижанс. Кучер куда-то отошел, дверь дилижанса была открыта. Я быстро залез в него и забился в дальний угол. Куда направлялся этот дилижанс, я, разумеется, не знал, но был готов ехать куда угодно. Вообще, человек, приехавший на дилижансе вызывает меньше подозрений, чем тот, кто явился пешком. К тому же необходимо было как можно быстрее покинуть Ненкирхен. Мне все время казалось, что деревья и ограды, ставшие свидетелями моего побега, с минуты на минуту закричат: "Держите его, это француз!"
Дилижанс стоял довольно долго, но в него так и не сел ни один пассажир. Наконец вернулся кучер и, обнаружив меня, был очень удивлен.
— Turkheim?[89] — спросил он у меня.
— Ja, ja[90].
Я надеялся, что кучер закроет дверь и тронется в путь, но он достал фонарь и принялся что-то искать под сиденьем, при этом он направлял фонарь в мою сторону и внимательно меня разглядывал. Возможно, он делал это из любопытства, но не исключено, что он что-то заподозрил.
Наконец кучер нашел то, что искал, поднялся на свое сидение, протрубил в рожок и дилижанс тронулся.
Итак, я ехал в Тюркхайм. Мне казалось, что это небольшой городок, расположенный к северу от Нойштадта, но уверенности у меня не было. К счастью, это не имело большого значения. Главная задача заключалась в том, чтобы как можно дальше отъехать от тщательно охранявшейся железной дороги, и дилижанс подходил для этого как нельзя лучше. Кроме того, необходимо было срочно придумать причину моей поездки в Тюркхайм на тот случай, если это кого-нибудь заинтересует.
Мы ехали уже больше часа, и внезапно меня поразила одна тревожная мысль: а чем я буду платить за проезд? У меня имелись только французские деньги. А не вызовет ли это подозрения? Почему в кармане у англичанина французские деньги? Начнут допытываться и меня арестуют.
Мы как раз ехали через лес, дорога шла в гору, и лошади перешли на шаг. Я открыл дверь дилижанса, неслышно спрыгнул на землю и бросился в лес.
— Я буду ждать вас наверху, — крикнул мне кучер.
И он действительно долго ждал меня, периодически щелкая кнутом и призывно трубя в рожок, но я и не думал возвращаться в дилижанс. После всех мытарств меня уже не пугала перспектива ночевки под открытым небом, и еще я испытывал огромное облегчение от того, что мне не придется отвечать на каверзные вопросы хозяина гостиницы в Тюркхайме.
Понять, где я в тот момент находился, было совсем не трудно. Впереди у меня был Тюркхайм, позади — Ненкирхен, а за ним Саарбрюккен и французская граница. По правую руку от меня простирались равнины Хомбурга, а по левую — Саарский бассейн[91]. Мне показалось, что будет лучше, если я двинусь через Саарскую область, поскольку она граничит с Францией. Если же пересечь границу не удастся, тогда придется искать убежище в Люксембурге.
Моя пешая прогулка в тот вечер была недолгой. Лес, через который я пробирался в сторону границы, оказался настолько протяженным, что в темноте я едва не заблудился. Поняв, что так недолго вновь оказаться в Ненкирхене, я удобно устроился под большим деревом и быстро заснул. Спать в лесу было несравненно лучше, чем в вагоне, увозившем моих товарищей в Германию. К тому же осенняя ночь выдалась на удивление теплой, я блаженствовал от того, что не слышу немецкой речи, а дышать лесным воздухом было гораздо приятней, чем вдыхать запах хлороформа, перемешанный с мерзкими больничными испарениями. На душе было радостно от того, что скоро я вернусь во Францию. Я был свободен.
Под утро я замерз и проснулся очень рано, но решил пока не выходить из леса и дождаться благоприятного момента, когда можно будет незаметно пройти по дороге, не привлекая внимание местных жителей. Однако чрезмерная предусмотрительность не принесла мне никакой пользы, а наоборот стала причиной ужасного происшествия.
Ближе к полудню я выбрался из леса и пошел по дороге. Вскоре я добрался до большой деревни и, проходя по ней, услышал у себя за спиной знакомый металлический лязг. Точно так же лязгали на ходу колеса дилижанса из Ненкирхена. Я не стал оборачиваться, решив, что такой звук, должно быть, издают все немецкие повозки. К тому же в тот момент меня заботила гораздо более серьезная проблема: впереди я заметил двух жандармов, стоявших рядом с деревенской харчевней. Что я скажу, если они попросят предъявить документы?
Но никакого разумного объяснения я придумать не успел. Лязгающая повозка поравнялась со мной, и кто-то по-немецки завопил у меня над ухом: "Хватайте его, держите!"
Оказалось, что меня догнала та самая колымага из Ненкирхена, а вопил не кто иной, как ее кучер.
В голове у меня промелькнула очевидная мысль: надо срочно уносить ноги. Но на улице было полно народу, да и жандармы сразу схватились за поводья своих лошадей. В такой ситуации оставалось рассчитывать только на мою располагающую внешность.
— Почему меня надо хватать? — спросил я по-немецки.
Но вместо ответа кучер спрыгнул на землю и схватил меня за шиворот. К нам подбежали жандармы, и кучер стал им рассказывать, как вчера я уселся в дилижанс, не сообщив, откуда явился, а по дороге без предупреждения выскочил из него.
— Он не заплатил за проезд, — орал кучер. — Наверняка это диверсант.
Услышав слово "диверсант", сбежавшиеся на крик зеваки встрепенулись, раздались восклицания и смешки. Всех развеселило, что диверсантом назвали человека самой что ни на есть мирной наружности. Мне, однако, было ясно, что скоро эти крестьяне поверят, что перед ними диверсант, и я сделал попытку защититься от обвинений.
— Этот человек сумасшедший, — заявил я обступившим нас людям, — я английский джентльмен и путешествую в свое удовольствие. Приехал я из Саарбрюккена, а направляюсь в Трир.
— Но эта дорога не ведет в Трир.
— А мне захотелось идти именно по этой дороге. Из Трира в Саарбрюккен я добрался по Саарскому шоссе, а возвращаюсь по этой дороге, чтобы два раза не проходить по одним и тем же местам.
— Когда вы покинули Саарбрюккен? — спросил один из жандармов.
— Этим утром, — ответил я, чтобы избежать вопросов относительно места моего ночлега.
Но ответил я, как оказалось, невпопад, судя по тому, что жандармы, кучер и все зеваки покатились со смеху.
— Значит, вы прошли четыре мили за три часа? — спросил жандарм.
Мне стало ясно, что я сморозил глупость. Четыре мили равны восемнадцати лье, и их невозможно пройти за три часа. Получилось, что я неверно прикинул расстояние, но ошибиться было несложно, ведь я не знал, где находился в тот момент.
— А я хороший ходок, — заявил я им, пытаясь хоть как-то выкрутиться из дурацкого положения.
— Вот и. прекрасно, — сказал жандарм, — значит вам не составит труда проследовать за нами.
На эту шутку все собравшиеся отреагировали дружным смехом, а мой кучер даже надулся, как петух: еще бы, ведь он лично задержал диверсанта.
Слухи о том, что поймали диверсанта, уже успели дойти до самого дальнего края деревни. Народ все прибывал, люди расталкивали друг друга, чтобы взглянуть на меня, и постепенно начали распространяться невероятные небылицы. Говорили, что я собирался взорвать тоннель в Вейбельскирхене, а группа, которой я командую, минирует железнодорожные мосты.
Наконец, прибыл сам бургомистр. Он торопился, как мог, но сумел развить лишь такую скорость, какую позволял его объемистый живот. Изо рта у бургомистра торчала длинная фарфоровая трубка, и он, словно локомотив, тащащий тяжелый состав, пускал из нее через равные промежутки времени огромные клубы дыма.
Бургомистр посовещался с жандармами. Вместе они приняли решение доставить меня в Саарлуис и передать для разбирательства тамошним властям.
— Будьте с ним осторожны, — напутствовал жандармов бургомистр.
Меня обыскали и, разумеется, не нашли при мне ни револьвера, ни сабли.
— Все равно будьте осторожны, — заявил бургомистр, — по дороге на вас может напасть его банда.
— А это на что? — поинтересовался жандарм и вытащил из седельной кобуры пистолет.
— Все равно, — повторил бургомистр, — будьте осторожны. Тут вы за все в ответе. Его надо хорошенько связать.
Совет бургомистра пришелся всем по нраву. Жандарм, сам бургомистр и еще несколько местных жителей куда-то отошли и через десять минут вернулись со специальной цепью. Такой цепью сковывают двух преступников, когда перевозят из одного полицейского участка в другой.
Поскольку я был один, меня пристегнули к одному из жандармов. Цепь специальными замками прикрепили к его и моему запястьям, а ключ от замков второй жандарм сунул себе в карман.
Жандармы уселись на лошадей, толпа принялась улюлюкать, а мне пришлось приноравливать свой шаг к шагу лошади. Я подумал, что если по дороге мне удастся сбежать, тогда я буду считать себя самым большим в мире везунчиком.
Двигались мы в таком порядке: я был прикован цепью к одному из жандармов, а второй жандарм постоянно следил за мной и в любую минуту при малейшей попытке неповиновения был готов выстрелить мне в голову. В таком положении пытаться сбежать не имело никакого смысла, и вскоре я перестал даже думать о побеге.
Голова моя была занята только одной проблемой: что я скажу прусским властям в Саарлуисе. Эта мысль неотступно свербела в моем мозгу. Примут ли они за чистую монету мою сказку об английском джентльмене? Лично мне она представлялась неубедительной, а отдельные ее детали — просто смехотворными.
Лошади жандармов двигались довольно широким шагом, и мне было тяжело поспевать за ними. Опухоль на ступне еще не спала, и от этого я приволакивал ногу. Стоило замедлить шаг, как сразу натягивалась цепь, и тогда жандарм резким рывком подтягивал меня к своему седлу. Это не было больно, но страшно меня бесило.
Но больше всего я злился, когда мы проходили по какой-нибудь деревне. В каждой из них женщины и дети выбегали на улицу и глазели на меня, а когда разносился слух, что ведут диверсанта, который собирался сжечь и взорвать всю округу, все начинали улюлюкать и осыпать меня проклятьями. Лица местных крестьян казались вполне добродушными, но они буквально взбесились от того, что в их краях появился какой-то диверсант, намеревавшийся все предать огню. Когда они видели меня, в глубине их дремучего сознания оживали смутные воспоминания о Войне за пфальцское наследство[92] и бесчинствах, которые в те годы творили в этих местах французы. Стоило ли из-за этого сердиться на них? Разумеется, нет. Но, с другой стороны, если через сто или двести лет по деревням Иль-де-Франс или Вексена[93] проведут пленного пруссака, пусть тогда и он не жалуется, что местные жители бросают в него камни, потому что настанет его очередь расплачиваться за все, что натворили его предки уланы.
Я решил воспользоваться своим положением военнопленного и попросил, чтобы мне купили кусок хлеба. Жандармы сначала заупрямились, но поскольку они уже успели вывернуть мои карманы и присвоить обнаруженную у меня двадцатифранковую монету, конвойные, в конце концов, сдались и уступили моим настойчивым просьбам.
Кусок хлеба придал мне силы, и следующие три или четыре лье мы прошли довольно бодро, во всяком случае, мой страж не очень часто дергал за цепь, посредством которой он призывал меня к порядку. И вообще по пути отношение ко мне жандармов заметно смягчилось. Страх, внушенный им бургомистром, постепенно рассеялся. Выяснилось, что я не такой уж зверь, как им показалось в самом начале. По тону их разговоров я уловил, что настроение у них изменилось. Наконец они настолько успокоились, что жандарм, в кармане которого находился ключ, попросил своего товарища дальше вести меня в одиночку.
— Ну, конечно! — ответил "мой" жандарм.
— Тогда я поеду вперед, доберусь до Лиссунгена и нагоню вас в Лоренбурге, а если доберетесь туда раньше, тогда вы меня там подождете.
Он свернул на боковую дорогу, а мы продолжили путь по главной дороге и дошли до деревни. Здесь мой жандарм вдруг испытал непреодолимое желание освежиться. Это занятие, сопровождавшееся рассказом о моем задержании, продолжалось довольно долго, и жандарм, чтобы поспеть вовремя, решил прибавить шагу. Пока у меня были силы, я поспевал за ним, но вскоре усталость взяла свое, да еще моя нога вдруг стала неметь. Я начал отставать, чем навлек на себя поток ругательств и постоянное дергание за цепь.
— Я не могу угнаться за вашей лошадью, давайте замедлим шаг.
Однако он не откликнулся на мою просьбу, а, наоборот, пришпорил лошадь и пустил ее рысью. Я начал упираться.
— Если не будете идти как следует, я вам вмажу саблей плашмя.
— Только попробуйте.
Не успел я это сказать, как он немедленно показал мне, кто здесь хозяин, и со всей силы ударил меня по плечу, да к тому же именно в то место, куда пришелся удар прикладом во время марша из Седана в Понт-а-Муссон. Боль была такая, что я вышел из себя. Схватив цепь двумя руками, я так сильно дернул за нее, что он слетел с лошади, а его сабля улетела в канаву.
Жандарм мгновенно вскочил на ноги и бросился на меня. Но поскольку его лошадь оказалась рядом со мной, я инстинктивно сунул руку в седельную кобуру и выхватил пистолет.
— Сделаете шаг, и я выстрелю.
Он застыл, и мы какое-то время смотрели друг другу в глаза.
Все произошло настолько быстро, что нам обоим потребовалось время, чтобы опомниться.
Мне показалось, что теперь я стал хозяином положения. У меня появился пистолет, а жандарм был безоружным, при этом мы с ним были скованы цепью, и оба стояли на ногах.
Жандарму понадобилось несколько минут, чтобы осознать уязвимость своего положения и понять, что я держу его на мушке. Если бы я действительно оказался страшным диверсантом, он давно уже был бы мертв. Жандарм огляделся по сторонам, но мы были одни, и помощи ждать было неоткуда. Звать на помощь тоже не имело смысла, так как мы находились на поляне посреди леса, вдали от жилья и полей, на которых могли бы работать местные крестьяне.
Пока он пытался осознать эту очевидную истину, я размышлял над проблемой совсем другого рода. А не попытаться ли мне сбежать? Что с того, что пруссак держит меня на цепи, и у нас нет ключа от ее замка. Здесь нет ничего невозможного. Надо лишь придумать, как разбить цепь. Но как?
Размышлять об этом на главной дороге было опасно, в любой момент кто-нибудь мог появиться в этих местах, и тогда мне конец. Необходимо было срочно укрыться в лесу. Я заметил узкую тропинку, которая вела в глубь леса, и сказал жандарму:
— Надо нам перебраться в тень, но поскольку нас связывает цепь, доставьте мне удовольствие, слушайтесь меня во всем. За меня будет говорить этот пистолет. Если крикните, я немедленно прострелю вам голову. Идите вперед, так чтобы я вас видел, и не вздумайте оборачиваться, а то выстрелю в спину. Вы меня поняли?
Он промолчал, но я понял, что он на все согласен.
— Для начала, чтобы ничего здесь не оставлять, подберем вашу саблю. А чтобы у вас не возникло искушение напасть на меня, мы будем вместе пятиться назад, причем вы двинетесь только после того, как я потяну за цепь.
Все мои требования он выполнил точно и ловко, будто много лет отрабатывал эти движения. Я же, не подвергнув себя никакому риску, подобрал саблю и забросил ее как можно дальше.
— Отлично, а теперь идите вперед по этой тропинке.
Он вновь безропотно подчинился. Я в одной руке держал пистолет, подняв его на уровень жандармского плеча, а другой рукой, закованной цепью, вел на поводу лошадь.
Минут десять мы шли по тропинке, пока не наткнулись на груду красного песчаника. Я надежно зацепил повод за ветку дерева и велел жандарму сворачивать к груде камней. Мне показалось, что в этом месте будет удобно избавиться от цепи. Мы достаточно далеко отошли от дороги, лес был густой и можно было надеяться, что нас никто не услышит.
Для освобождения от цепи я придумал очень простой способ: положить цепь на большой камень и бить по ней другим твердым камнем до тех пор, пока она не разобьется.
Я нашел булыжник, который смог бы сыграть роль молотка, положил цепь на камень и сказал жандарму:
— Берите камень и бейте по цепи.
— Я ни за что не буду этого делать!
— Тогда я выстрелю.
— Стреляйте.
Я прицелился, но жандарм даже не отвел взгляда.
— Почему вы перестали подчиняться?
— Я согласен не кричать, согласен следовать за вами, но я не стану помогать вам сбежать.
Я онемел от удивления, но быстро взял себя в руки, поняв, что жандарм уже ощутил свое моральное превосходство.
— Ладно, успокойтесь, я сам ее разобью.
Главная трудность этой затеи заключалась в том, чтобы, держа пруссака на мушке, бить камнем по цепи, попадая при этом в одно и то же место. Я прижал цепь ногой и принялся колотить по ней камнем.
Но не успел я ударить и трех раз, как в руке жандарма сверкнуло лезвие ножа. Я даже не заметил, как он достал нож и раскрыл лезвие. Он бросился на меня, и я почувствовал, как холодная сталь прошлась по моей спине.
Я попытался оттолкнуть его, но он не ослабил хватку и вновь занес нож для удара. Мой палец инстинктивно нажал на курок. Раздался выстрел. Бедный жандарм широко расставил руки, закачался и рухнул лицом вперед.
Я наклонился над ним, перевернул на бок, но моя помощь уже не требовалась. Пуля вошла прямо в грудь и, скорее всего, пробила сердце. Его смерть потрясла меня.
Я сидел на земле и не мог пошевелиться. В Седане я видел, как мои пули поражали пруссаков и баварцев. Но там шел бой. Бедный жандарм! Каким храбрым человеком он был! Когда я пытался заставить его бить по цепи, как отважно он сказал мне: "Стреляйте!" Как смело он бросился на меня, когда понял, что я собираюсь сбежать.
Мой выстрел отозвался в лесу приглушенным эхом. Испуганные птицы сорвались с мест и с криком улетели. Кто-нибудь наверняка услышал выстрел. Скоро здесь появятся стражники, меня найдут, арестуют и будут судить как убийцу.
От этой мысли меня бросило в дрожь. Надо было что-то предпринять для своего спасения. Но куда бежать, да и как? Ведь я все еще был прикован к трупу.
Не знаю, сколько времени я просидел в полном оцепенении. Думаю, долго, потому что у меня пропало чувство времени. Я сидел и ждал, когда кто-нибудь придет за мной. Казалось, что меня уже ищут, что я слышу где-то в лесу шаги преследователей. Вот упала сухая ветка, заяц прошуршал в траве, взлетела птица, я вздрагивал от каждого звука, раздававшегося в лесу. А потом меня придавила тишина. Я не осмеливался взглянуть на труп жандарма и смотрел только вдаль прямо перед собой. Но несмотря на все усилия я видел его тело, лежавшее у моих ног, видел пятно крови, окрасившей его мундир.
Из оцепенения меня вывела косуля, неожиданно забежавшая на поляну. Заметив меня, она испугалась и бросилась наутек. Похоже, что я испытал такой же страх, как и эта косуля. Значит, и мне пора спасаться. Меня еще не схватили, а, значит, еще ничего не потеряно. Даже, когда меня схватят, не все будет потеряно, если я сохраню присутствие духа.
Чтобы спастись, я должен был освободиться от трупа, и в этом заключалась главная трудность. Надо было разбить цепь, начать бить по ней, шуметь, но это могло привлечь внимание людей, которые наверняка уже шли по моему следу. Даже если никто не услышал выстрела, то второй жандарм, скорее всего, уже заждался своего товарища и поднял тревогу. Не требовалось большого ума, чтобы понять, что я прячусь в этом лесу. Значит, надо поскорее выйти из леса или хотя бы уйти подальше от этого места. Но как это сделать? Не тащить же труп за собой.
Я постарался взять себя в руки. Боязнь быть обвиненным в убийстве придала мне силы. Я наклонился к жандарму и поднял его на руки. Верхней части тела уже коснулось трупное окоченение, но его ноги еще сохраняли гибкость.
Господи, какой же он был тяжелый! Мне казалось, что я раздавлен физически и морально. Чтобы дойти до лошади, надо было сделать не больше сотни шагов, но дались они мне с невероятным трудом. К счастью, лошадь никуда не делась.
Оставалось погрузить на нее труп и самому усесться в седло. Даже не знаю, как мне это удалось. Лошадь заупрямилась, труп свешивался то справа, то слева, и к тому же сильно мешала цепь, не говоря уже о том, что меня всего колотило, а когда требовалось поддержать тело жандарма, руки просто ходили ходуном.
Следовало пустить лошадь рысью, но это было невозможно, потому что труп сильно трясло. Я заставил ее перейти на широкий шаг и двигался таким образом, чтобы солнце постоянно светило мне в спину или оставалось слева. Это придавало уверенности, что я не начну кружить по лесу. Если мне посчастливится никого не встретить по пути, тогда появится крохотный шанс спастись, но, если меня увидят с этим трупом, тогда я пропал.
Почти два часа я ехал куда глаза глядят, избегая больших дорог и даже продираясь сквозь чащу, когда тропинка казалась мне слишком истоптанной. Я спускался в долины, поднимался на холмы, исцарапал все лицо и руки о ветки и колючки. Но что значила эта незначительная боль по сравнению с ужасным видом трупа, который мне периодически приходилось поправлять, чтобы он не сползал с лошади. Чтобы не видеть его бледное лицо, я перевернул тело на живот.
Моя лошадь вся вспотела и надсадно дышала. Несколько раз она едва не рухнула. Если бы это произошло, я бы так и остался со своим грузом на руках. Наконец я решил, что забрался достаточно далеко и остановился на вершине холма посреди скал, поросших можжевельником и колючим кустарником. Вокруг не было ни души, да и вряд ли кто-нибудь мог забрести в эту удаленную часть леса, притулившуюся в стороне от дорог. С холма мне было видно, что примерно в двух километрах от меня начинались возделанные поля, а по берегу реки расположились небольшие деревни.
Будучи в Меце, когда все еще строили планы захвата Германии, я по карте изучил эту местность, расположенную между Люксембургом и Рейном, и сейчас пришел к выводу, что речка, протекавшая у подножия холма, есть не что иное, как Бремс, и впадает она в Саар в нескольких километрах от Саарлуиса. Следовательно, чтобы попасть во Францию, река должна оставаться у меня по левую руку, а сам я должен в удобном месте переплыть Саар и выйти к границе между Сьерком[94] и Альденховеном[95]. Но сначала надо было избавиться от тела жандарма. Чтобы решить эту проблему у меня оставалось три или четыре часа, поскольку до темноты я не собирался спускаться на равнину.
Я привязал к березе лошадь, стащил с нее труп и уложил его на огромную кварцевую плиту.
В лесной тишине я вновь оказался лицом к лицу с телом убитого жандарма. Смотреть на него было невыносимо, и я принялся с остервенением колотить по цепи. Я решил бить не более десяти минут подряд, а потом делать десятиминутный перерыв. Если кто-нибудь случайно услышит непродолжительный стук, то, возможно, не обратит на него внимание.
Трудиться пришлось долго. Звенья цепи были изготовлены из очень хорошей стали. Под ударами они удлинялись и сплющивались, но не раскалывались. Если бы у меня были молоток и наковальня, разбить звенья было бы гораздо легче, но наковальней мне служил кусок известняка, а молотком — обычный булыжник. И то, и другое крошилось при ударах.
Наконец звенья стали такими тонкими, что мне удалось скрутить их и разломить. Я живо вскочил на ноги. До полной свободы было еще далеко, но от цепи мне удалось избавиться, и теперь я мог дышать полной грудью.
Мне страшно хотелось встряхнуться, делать резкие движения, чтобы избавиться от оцепенения, вызванного навалившимся кошмаром. Я стал рвать руками траву и скармливать ее лошади, а она охотно ела из моих рук.
Солнце закатилось и скрылось из виду где-то за высокими берегами Мозеля. На равнину спустились вечерние сумерки. Я постоял, положив голову на седло, подождал еще два часа, а затем, ведя лошадь на поводу, пешком спустился с холма.
Дойдя до равнины, я сел в седло. Уже показалась луна, небо местами было затянуто тучами, чему я был очень рад. К тому времени я уже совсем успокоился, нервное напряжение, преследовавшее меня в лесу, окончательно прошло. Сознание мое прояснилось, и я уверенно продвигался вперед.
Вскоре я въехал в деревню. Местные жители еще не спали, и некоторые выглянули из своих домов, чтобы посмотреть на припозднившегося путника. Но я заранее содрал со сбруи все эмблемы жандармерии и теперь выглядел, как обычный всадник. К тому же двигался я спокойной рысью, ни у кого не вызывая подозрений. Разумеется, при малейшей тревоге я был готов сорваться в галоп.
Впоследствии я подробнейшим образом изучил карту этой местности, но так и смог определить, по каким дорогам я передвигался в ту ночь. Полагаю, что несколько раз я сбивался с пути, поскольку до Саара мне удалось добраться только к одиннадцати часам. Берег реки был тихим и пустынным.
Но в какой стороне находился Саарлуис, и в какой стороне Мерциг? Это было важно, потому что меня, скорее всего, уже искали, могли устроить засады на мостах этих городов, и от них следовало держаться подальше.
К берегу реки примыкал большой луг. На нем паслись коровы и лошади. Я снял со своей лошади уздечку и седло, бросил их в реку, а лошадь оставил в компании этих животных. Если меня будут искать, то преследователям придется дождаться светлого времени суток, чтобы обнаружить следы моего пребывания.
Потом я разделся, привязал к голове сверток с одеждой, спустился к реке и перебрался через нее вплавь. Вода была довольно холодной, но меня согревала мысль, что пруссакам, караулившим меня на мостах в Саарлуисе и Мерциге, придется торчать там до утра, и замерзнут они еще больше, чем я.
На противоположном берегу Саара я оделся и быстро пошел вперед, более или менее ориентируясь по луне.
Я проходил спящие деревни, шел по затихшим равнинам, вновь заходил в деревни и опять попадал на равнины. Собаки лаяли мне вслед, но ни одна живая душа так и не встретилась по пути. Я старался не идти по дорогам и пробирался через поля, обходил ограды или перелезал через них. Ложбины сменялись холмами, холмы ложбинами, леса — полями, а поля лесами. А я все шел и шел вперед.
Рассвет застал меня в лесу. Где я находился? Пересек ли я уже границу? Я старался идти на юг, но вполне мог отклониться к западу или к востоку и в результате остаться на территории Пруссии. Вскоре я набрел на крестьянина, который в этот ранний час косил траву и напевал старую французскую песню "Эй, кузнец, не пора ли ковать?" Означало ли это, что я уже во Франции? Поразмыслив, я решил рискнуть.
— Скажите, далеко ли отсюда до Сьерка?
— Да не меньше одного лье.
Я вздохнул с облегчением и привалился к дереву, чтобы перевести дух. Крестьянин внимательно посмотрел на меня.
— Не вы ли, сударь, будете тот самый сбежавший офицер?
— А если и так?
— Тогда я скажу вам: "Добро пожаловать, милости просим в мой дом". Я добрый лотарингец. Да здравствует Франция!
Бравый лотарингец изо всех сил старался, чтобы я побыстрее высушил одежду. Он развел в очаге настолько жаркий огонь, что, казалось, ради меня был готов спалить свой дом, а затем принялся потчевать меня яйцами, ветчиной и сьеркским белым вином. Но я прежде всего попросил у него напильник, чтобы освободиться от куска цепи, оставшегося у меня на запястье. Затем я попросил блузу и полотняные штаны. Получив новую одежду, я сразу надел ее, а английским костюм сложил в мешок и бросил в горящий очаг.
— Это еще зачем? — спросил хозяйственный лотарингец, не любивший расставаться с полезными вещами.
— Из предосторожности, — ответил я ему. — За мной могли пустить погоню, и если у вас найдут эти вещи, то обязательно привлекут, как сообщника. Вот и обойдутся они вам дороже, чем на самом деле стоят.
— Возможно, вы и правы. Тут то и дело рыщут драгуны, уланы, красные гусары и всякая легкая кавалерия. Эх, если бы в Меце заварилась такая же каша, как в Тьон-виле! Так нет же! Все только и говорят о прорыве Базена, но я в это не верю. Когда у вас сто пятьдесят тысяч солдат, и вы собираетесь прорваться, то вы уж точно прорветесь, и даже Господь Бог не сможет вам помешать. А если маршал не смог прорваться за шесть недель, значит, либо он предатель, либо никчемный военачальник. Пруссаки уже и остерегаться перестали. Поняли, что он не собирается идти в прорыв. У меня родственник во Вьонвиле[96], так у него в доме стоят гессенские артиллеристы. Они только и делают, что спят да кофе варят. Так что мне все понятно. Знаете, именно по таким мелочам понять легче всего, даже газет читать не надо. Эх, вот в прежние времена воевали совсем не так. Тут неподалеку находится замок Родмак. В 1815 году сто пятьдесят французов там держали оборону против восьми тысяч пруссаков, и ведь отбросили их, да еще шестьсот человек поубивали. Там и мой отец был. А сейчас просто беда: либо предадут, либо продадут.
Он вызвался проводить меня до границы с Люксембургом и помочь пересечь ее.
На следующий день я уже был в Брюсселе, а еще через два дня добрался через Амьен и Руан до Эгля, где нанял повозку до Куртижи.
В поезде по дороге из Брюсселя я жадно читал газеты, и, узнав свежие новости, окончательно потерял покой. Я прочитал, что пруссаки сожгли Абли, Шеризи и еще множество деревень. Бог знает, что они могли натворить в Куртижи. А что стало с моей матерью, успела ли она уехать до прихода пруссаков или осталась, чтобы попытаться защитить нашу фабрику?
В Эгле я наслушался разных историй, причем все они противоречили друг другу. Одни говорили, что пруссаки уже оккупировали всю местность и все сожгли, другие — что их здесь ожидают со дня на день и готовят достойную встречу, для чего осваивают ружейные приемы с помощью черенков от лопат. Но в настроении местных жителей не чувствовалось никакой решимости, и все выказывали недоверие к властям. Люди не забыли, как никчемно распорядились власти тремя тысячами гвардейцев, призванных в Бретейле, и теперь даже у тех, кто был готов защищаться, опустились руки, но и безропотно отдаваться на милость убийцам и поджигателям тоже никто не хотел.
Жители Нормандии, как известно, люди практичные, их не проймешь словами, и они склонны хорошенько подумать перед тем, как что-то сделать. Но если какое-нибудь дело может дать хороший результат, они обязательно займутся им, чего бы это ни стоило. Нормандцы готовы рискнуть, когда уверены, что у них имеется хотя бы один шанс из десяти, но они никогда не возьмут в руки оружие, чтобы воевать с ветряными мельницами. Так уж повелось. Такой у них национальный характер.
Возможно, именно по этой причине мой возница категорически отказался везти меня дальше Ферте-Видама. В ответ на мои увещевания он заявил:
— Нет смысла рисковать. Тут повсюду рыщут уланы, и вы скорее доберетесь пешком, чем в повозке. Если им приглянется моя повозка, они точно ее заберут, и тогда один Бог знает, когда вы доберетесь до места.
Подумайте только, в ста пятидесяти лье от Рейна, в самом сердце Франции, я, как и несколько дней тому назад, вновь оказался лицом к лицу с пруссаками.
По дороге в Куртижи я повстречал только четырех улан, которые вели себя совершенно не агрессивно.
Если заходить в наш городок со стороны Ферте, то дорога к дому моей матери проходит мимо домика бывшего наставника господина Шофура. У меня не было в планах заходить к нему, но, когда я оказался у ограды его садика, ко мне бросился мой спаниель, которого перед отъездом в Париж я оставил на попечение матери. Бедный песик не давал мне проходу и весь зашелся от радости. Я удивился, что мой Блэк находится у господина Шофура. А что, если и мать у него в гостях? Я решил зайти, чтобы обнять их обоих, заранее предвкушая, как мать бросится мне на шею.
Я вошел, но оказалось, что господин Шофур был дома один. Увидев меня, он всплеснул руками.
— Не волнуйтесь, это не призрак, это я собственной персоной. Мама у вас?
— Мама? Ах, бедное мое дитя!
— Что такое?
— Видишь ли… дело в том… ее здесь нет. Она не здесь…
— А как же Блэк?
— Да, Блэк здесь.
— Что это значит?
Он подошел ко мне и взял мои руки в свои.
— Дитя мое, вы должны держать себя в руках, ведь вы мужчина, солдат.
Удар, который я испытал после его слов, пришелся в самое сердце. Рана от него не зажила и поныне.
Через некоторое время я пришел в себя и попросил наставника, чтобы он все рассказал в подробностях.
— После того, как вы уехали, — сказал папаша Шофур, — ваша мать жила, словно в лихорадке. Она, как вы знаете, была женщина сильная и отважная, но ее постоянно мучило предчувствие, что ей уже не суждено вас увидеть. А я, старый дурень, ругал ее, не понимая, какой таинственной силой обладают материнские чувства. Когда она узнала, что вы в плену, мучившая ее лихорадка еще больше усилилась. Да еще разные другие заботы держали ее в страшном напряжении. Она не захотела останавливать фабрику, чтобы не лишать рабочих куска хлеба, а это было совсем не просто, ведь пруссаки были уже близко. В общем, две недели назад она слегла. А тут еще случилась стычка между ополченцами и пруссаками, и несколько улан погибло. Ополченцы отошли на десяток лье, оставив нас один на один с врагом, который горел жаждой мести. Вы, наверное, знаете, что восьмого числа пруссаки сожгли Абли, а десятого — Шеризи. И вот однажды утром сюда явились человек тридцать ополченцев и сообщили, что пруссаки уже близко. Они устроили засаду в лесу, убили десять или двенадцать пруссаков и увели с собой стадо коров. На следующий день к нам прислали усиленный отряд пруссаков. Представьте себе, против нашего городка они направили три эскадрона кавалерии, два пехотных полка, да еще и артиллерию, которая засыпала нас снарядами, словно здесь укрепрайон. Ополченцы отбивались целый час.
Они сосредоточились вокруг моста и заняли бумажную фабрику. У госпожи д’Арондель как раз в это время случилось воспаление легких, но ей пришлось подняться с кровати и через весь город идти ко мне. Я устроил ее наилучшим образом и пошел посмотреть, нельзя ли спасти фабрику. Но к тому времени уже полыхали и фабрика, и ваш дом. Я вернулся домой и застал вашу мать в очень тяжелом состоянии. Она сильно переохладилась, пока шла сюда через весь город, у нее подскочила температура и не снижалась почти до самой ее кончины. Она скончалась, друг мой, с вашим именем на устах и вашим портретом в руках.
Наставник говорил мне слова утешения, но я его не слышал. Я сходил на кладбище, а потом решил посмотреть, что стало с моим родным домом. Оказалось, что сгорело все, и дом, и здание фабрики, даже маленький домик, который мать приготовила для себя. Остались лишь развалины, почерневшие стены, обгоревшие столбы и деревья да искореженные пламенем фабричные машины. По всему было видно, что здесь орудовали такие же поджигатели, как и в Базейе: тот же размах, тот же почерк…
Папаша Шофур уговаривал меня, чтобы я остался с ним, но я желал лишь одного — повидаться с Сюзанной перед тем, как возвратиться в свой полк. Ведь теперь, кроме нее, у меня никого не осталось. Только она могла вернуть меня к жизни, и только она, держа мою руку в своей, могла снять с меня нервное напряжение.
Для меня отыскали лошадь, и на ней я добрался до ближайшей станции. Здесь еще сохранялось железнодорожное сообщение. Какой же долгой показалась мне дорога до Тарба!
Когда я приехал, было восемь часов вечера. Сначала я зашел в свою квартиру, которую перед отъездом оставил за собой. Увидев меня, хозяйка даже вскрикнула от изумления: "Вы живы, вы вернулись, какое счастье!" Вместе с ней переполошился весь дом. Во всех каминах развели огонь, мне предложили чай, теплое вино и вообще все, что могло прийти в голову пожилой женщине, привыкшей к тихому существованию. Глядя на эту суету, я почувствовал некоторое облегчение. Если так тепло меня встретила пожилая хозяйка, то какой же прием ждет меня у Сюзанны?
Я сказал слуге, чтобы он не объявлял о моем приходе, и зашел в гостиную так же, как прежде заходил в нее каждый вечер. Сюзанна сидела за карточным столом в компании трех седовласых партнеров, а госпожа Борденав вместе с Лоранс и нотариусом, которого мы называли "нотариусом для согревания ног", пристроились в уголке у камина.
Первой меня увидела и сразу узнала Лоранс.
— Господин д’Арондель!
Поднялся шум. Госпожа Борденав бросилась меня обнимать, но Сюзанна даже не встала из-за стола и лишь протянула мне руку. Правда мою руку она пожала с прежней теплотой.
Госпожа Борденав, Лоранс, нотариус и все гости засыпали меня вопросами. Я коротко отвечал, что бежал из плена, а по приезде в Куртижи не застал мать в живых.
Прерванная игра возобновилась.
— Козыри у меня, — сказала Сюзанна.
Играла она очень внимательно. Сначала я удивился, ведь прежде она никогда не играла в карты, но, когда госпожа Борденав сообщила мне, что теперь она каждый вечер играет с этими тремя старичками, я искренне порадовался. Она пристрастилась к картам, чтобы избежать банальных разговоров с молодыми людьми и хранить в душе воспоминания о наших прежних отношениях.
Меня заставили подробно рассказать о моих приключениях, но, когда я заговорил о сражении под Седаном, Сюзанна неожиданно перебила меня:
— Знаете, — сказала она, — я не верю тем гадостям, которые пишут о нашем императоре. Мне известно из надежных источников, что он вел себя, как герой.
— Если только считать героизмом его героическую капитуляцию. Ни один солдат не смог бы отдать свою шпагу и сдаться с таким же беспримерным спокойствием. Но если оценивать его, как воина, то никакой он не герой.
— Вы так говорите, потому что он не дал себя убить?
— Ему было нетрудно остаться в живых.
— Однако вы остались живы!
— Я — да, но лошадь подо мной убило.
— Вы готовы обвинить в трусости даже лошадь императора.
— Его лошадь я ни в чем не обвиняю.
Партия завершилась в одиннадцать часов. Все встали. Наконец Сюзанна подошла ко мне.
— Как жаль, что вас не ранило, — сказала она. — Я тут организовала госпиталь и могла бы ухаживать за вами. Вот увидите, какой я сшила себе костюм. Я сама его придумала и сшила. Он одновременно элегантный и строгий. Я вам его покажу.
— Завтра покажете?
— Нет, завтра не смогу. Я проведу весь день у графа д’Эгилонга. Давайте послезавтра.
Я почувствовал, что задыхаюсь. Мы вышли из гостиной вместе с нотариусом, и я спросил у него:
— С каких пор госпожа Борденав состоит в столь тесной дружбе с графом д’Эгилонгом?
— Не госпожа Борденав, а мадемуазель Сюзанна. Когда началась война, граф вместе со своим сыном переехал в свой замок, и Сюзанна решила, что она выйдет за него замуж.
— Странные слова вы говорите о той, кого я люблю и уважаю.
— Если мои слова ранят вас, то я могу и помолчать. Но коли вы задаете вопросы о ней, тогда, я полагаю, надо говорить о том, что происходит на самом деле. Как вам известно, граф д’Эгилонг является одним из самых видных деятелей легитимистской партии[97], и, если на престол взойдет Генрих V, тогда граф станет министром или займет важный пост при дворе. Сюзанна сочла, что в такой ситуации было бы неплохо стать графиней д’Эгилонг, и она вскружила голову графу, который ее обожает и хочет на ней жениться. Она могла бы с легкостью соблазнить его сына, тем более что он весьма глуп. Но соблазнить отца — это совсем другое дело. Если вы носите фамилию д’Эгилонг, то вы вольны влюбиться в даму по фамилии Борденав, раз вам того хочется, но жениться на ней — никогда. Чтобы граф добровольно согласился на такой брак, надо работать, много работать, и здесь требуется большой талант. Работа уже началась. Этим вечером вы как раз застали Сюзанну за делом. Так что, можете не сомневаться, все у нее получится.
— Что вы имеете в виду?
— Те три партнера по висту — это ее сообщники. Но также они друзья и советчики графа. Их задача ввести графа в заблуждение и надавить на него. Она и их соблазнила точно так же, как когда-то соблазнила вас.
Я невольно отпрянул.
— Да, я понимаю, ведь вы, в отличие от них, не старик. Но есть такие женщины, у которых старики не вызывают отвращения. Сюзанну всегда окружали старики с мощными челюстями и головами сатиров, от одного дыхания которых все на свете сохнет и умирает. Теперь вы понимаете, почему вам оказали такой прием? Она трудится не покладая рук, а тут вы, словно снаряд, падаете ей на голову. Для нее было бы лучше, если бы вы были в плену или мертвы. Сколько раз она говорила нам после Седанского сражения: "Мне сегодня грустно, я думаю о господине д’Аронделе. Бедный мальчик, он пошел на смерть из-за любви". Знаете, есть женщины, которым неприятно, когда кто-то узнает, что они любимы. Но Сюзанна не из таких, ей надо, чтобы все знали, что она способна внушить бешеную страсть. Это умножает ее славу. Она измучила меня, постоянно ставя вас в пример. Недавно она сказала:
— Вот вы, нотариус, не пойдете из-за меня на смерть.
Я ответил:
— Зато по вашей милости я умру, когда протяну вам перо для подписания брачного контракта с графом д’Эгилонгом.
— Так и вижу ваше лицо, — заявила она. — Думаю, оно станет белее вашего галстука.
Несколько минут мы с нотариусом молча шли рядом.
— Значит, вы ее любите? — спросил я.
— Люблю, на свою беду. Конечно, я понимаю, что она собой представляет, и даже строго ее осуждаю. Вот уже три года я терплю ее капризы и кокетство, а она думает, что раз я молчу, значит я слеп. Знаете, я каждый вечер записываю все, что увидел за день. Уверяю вас, если бы я был писателем, из моих записей получилась бы прелюбопытная книга о женской душе. Зайдите ко мне, я дам вам почитать те места в этих записях, которые касаются вас: в такой-то день Сюзанна взяла вашу руку в свою, в другой день прижалась левой ногой к вашей ноге и при этом своей правой ногой искала мою ногу. У меня нет в отношении Сюзанны никаких иллюзий, но я люблю ее так, что готов за нее умереть. Я постоянно ищу аргументы в ее оправдание и нахожу такие убедительные, какие не смогла бы выдвинуть даже она сама. Эта особа постоянно ждет признания — вашего, моего, даже самых незначительных людей — и при этом в ее кокетстве таится какая-то наивная жестокость. Дело в том, что она не видит и видеть не хочет ту боль, которую она нам причиняет. Она искренне думает, что дарит нам одну только радость. Ей и в голову не придет, что после общения с ней мы чувствуем себя несчастными. Наоборот, ей доступна лишь одна мысль: "Не слишком ли я с ними добра?"
Мы подошли к моему дому. Нотариус хотел подняться ко мне, но я не стал его приглашать. Все, что я услышал, показалось мне чистой правдой, и я был в ужасе от его слов.
Всю ночь я мерил шагами комнату. Теперь все кончено. У меня больше нет ни матери, ни Сюзанны. Я остался один. Утром я присел к столу и заснул, обхватив голову руками.
Когда я очнулся от мучительного сна, было уже довольно много времени. Что мне теперь делать, куда идти? Жить по-прежнему в Тарбе не имело смысла. Все, что у меня оставалось — это портрет матери, на который я не осмеливался взглянуть, книги и кое-какие безделушки. Я долго вертел их в руках, открывал то одну книгу, то другую, что-то искал, пытаясь отвлечься от терзавших меня мыслей.
Кто-то постучал в мою дверь. Я решил, что пришла Сюзанна. Но оказалось, что хозяйка принесла какую-то бумагу. Это было письмо из 13-й пехотной дивизии. Мне предписывалось прибыть в Ренн, где формировался маршевый батальон.
Я удивился, что так быстро стало известно о моем прибытии в Тарб, и отправился в военный комиссариат. Там я встретил приятеля, который сообщил, что письмо мне направил капитан Лотур. Он узнал, что я появился в Тарбе и решил отправить меня в Ренн. Этот капитан дружил с Сюзанной и часто бывал в их доме.
Таким образом, сначала она сделала из меня добровольца императорской армии, а теперь отправила служить солдатом в армию национальной обороны.
Мне оставалось только подчиниться, чтобы впоследствии отомстить ей.
Сейчас я отправляюсь в Ренн, а когда закончится война, вернусь к Сюзанне.
В сущности, все складывалось, как нельзя лучше: родина была в опасности, и я впервые понял, что она нуждается во мне.
В первый раз я отправился на войну случайно, ради собственного удовольствия. Теперь же я иду воевать по зову сердца.
Правда, на этот раз нечего и думать о том, чтобы пройти парадным маршем по Берлину. Сейчас надо защищать честь и достоинство нашей страны.