Книга вторая МИСС КЛИФТОН

В конце октября 1870 года во Франции полностью нарушилось железнодорожное сообщение. Поезда стали ходить медленно и нерегулярно.

Выехав из Тарба в Ренн, где формировался мой полк, я сразу решил, что не поеду через Бордо, а сделаю крюк и проеду через Лион. Дело в том, что в Лионе жил мой кузен, с которым мне очень хотелось повидаться. Когда-то мы с ним были очень близки, и теперь, кроме него, у меня не осталось ни родственников, ни друзей. Я был совершенно подавлен, в голове у меня творился полный разброд, и мне просто необходимо было поскорее увидеться с ним и пожать ему руку. Казалось, что только добрый взгляд близкого человека поможет мне залечить сердечные раны.

Ехал я очень долго, и за время, проведенное в пути, успел глубоко осмыслить свое нынешнее положение и прочувствовать всю горечь свалившейся на меня беды.

Сильная душевная боль полезна уже тем, что побуждает человека как следует покопаться в себе самом. Ведь чем сильнее удар судьбы, тем глубже мы анализируем и себя, и свои поступки. Вот и я, осмысливая свою жизнь, старался судить себя честно и искренне.

Невозможно было не признать, что причинами моего добровольного ухода в армию стали неуемное бахвальство и глупая влюбленность, а воевать за империю меня побудило всего лишь желание отличиться. Даже если бы мне не удалось показать себя в бою, то, дойдя до Берлина, я все равно купался бы в лучах славы и с гордостью носил бы на своем кивере роскошный плюмаж[98].

Однако в нынешней ситуации уже и речи не могло идти ни о Берлине, ни о плюмаже. Теперь нам предстояла долгая изнурительная битва. Но зато отныне мы будем честно биться и даже если не одержим победу, то по крайней мере спасем честь своей страны. Кроме того, я уже не доброволец, в каком-то смысле предоставленный сам себе, а солдат, призванный на военную службу. Конечно, обстоятельства, в которых я оказался перед уходом в армию, были хуже некуда: я потерял мать, моя возлюбленная бросила меня, мой родной дом сгорел. Зато, когда я забывал о своих личных невзгодах и задумывался о проблемах всей страны, ситуация казалась мне хоть и тяжелой, но не безнадежной. Пруссаки действительно стояли у стен осажденного Парижа, но в Меце у нас оставалась вполне боеспособная армия, значительные силы были сосредоточены в районе Луары, а Гамбетга[99] уже налаживает оборону в провинции.

Я прочитал составленные им прокламации, и мне показалось, что нашелся наконец человек, который может спасти нашу страну. Хотя, по правде говоря, меня сильно обозлили сделанные им в провинции заявления относительно того, что парижане, прорвав блокаду города, выбили немцев из нескольких окрестных деревень. Как выяснилось впоследствии, немцы никогда эти деревни не занимали. Что же касается его разглагольствований о "контракте со смертью"[100], то они вызвали насмешки всех порядочных людей, не привыкших к подобной болтовне. Честно говоря, мне стало стыдно, когда я прочитал такие слова Гамбетга, написанные им на полном серьезе: "…наши снаряды неслись с яростью, граничащей с умопомрачением". Тем не менее я пытался сохранить остатки доверия к этому человеку и убеждал сам себя, что допущенные им оплошности не столь существенны и, скорее всего, не скажутся на его репутации. В конце концов, одно было совершенно бесспорно: из-за неразберихи, создавшейся по вине двух погрязших в бездействии стариков[101], мы действительно потеряли много драгоценного времени, однако Гамбетта все-таки добрался до Тура и в обстановке всеобщего отчаяния и хаоса наладил необходимую работу, благодаря которой у нас появился шанс на спасение. Оставалось лишь прислушиваться к словам министра и выполнять его требования. Голос Гамбетта теперь воспринимался французами, как сигнал к атаке. Сам по себе сигнал не так важен, зато атака решает все. А значит, вперед, в атаку!

Теперь это слово было у всех на устах. Мы покончили с нерешительностью и колебаниями, проявленными в ходе сражений в Перше и Ла-Босе, и сейчас, когда поезд шел вдоль берега Гаронны, мне казалось, что пруссаки еще не скоро доберутся до Тулузы.

Тем временем в Париже люди были недовольны бездействием провинции. "Почему они не хотят протянуть нам руку помощи?" — возмущались жители осажденного города. Провинциалы же были недовольны инертностью парижан. "Разве парижане нуждаются в нашей помощи?" — удивлялись жители южных провинций.

После того как мы проехали Тулузу, на одной из остановок в моем купе появился весьма странный господин.


Гамбетта


Он ворвался, словно бомба, и с первой секунды стал совершать какие-то беспорядочные действия. Я еще подумал, что даже выскочившая из воды собака ведет себя спокойнее, чем мой новый сосед. Подсевший ко мне пассажир периодически начинал ходить из стороны в сторону, потом внезапно садился и клал ноги на соседнее сидение, натягивал на голову шляпу, затем снимал ее, нервно наматывал на палец прядь курчавых волос, потом взъерошивал волосы, затягивал на шее розовый галстук и тут же ослаблял его. За все время пути мой попутчик ни секунды не оставался в покое. Увидев, что я внимательно читаю газеты, он набросился на меня:

— Вы, я смотрю, пытаетесь найти что-то новенькое? Так я вам скажу, что вы ничего не найдете. И не пытайтесь. Это я вам говорю и могу еще много раз повторить то же самое. У них там в Париже сорок семь тысяч национальных гвардейцев и еще сто тысяч служащих мобильной охраны[102] и шестьдесят тысяч солдат, а пруссаков вокруг Парижа не больше двухсот тысяч, и при этом они даже не шевелятся! Ну и шутники эти парижане! И они еще требуют помощи от провинции! Но если у вас, как вы утверждаете, столько сил, то, значит, это вы должны прийти на помощь провинции, а не наоборот. Вы меня понимаете?

— Прекрасно понимаю вас, сударь.

— Эх, хорошо бы Каркассон превратился в Париж!

— А вы, сударь, из Каркассона?

— Нет, я из Гунузуля. Я мэр Гунузуля. Но у нас в Гуну-зуле, как и в Каркассоне, наконец зашевелились. У меня в городе только пятьдесят три национальных гвардейца, но я заставляю их ежедневно тренироваться, как будто их десять тысяч. Каждое утро — подъем, каждый вечер отбой. Все они находятся на военном положении, и только на таких условиях я согласился стать мэром. Мне, видите ли, еще нет сорока, я не женат и поэтому подлежу мобилизации. Но я подумал, что смогу принести больше пользы у себя в коммуне, где я являюсь каким-никаким начальником, чем в армии, где придется выполнять распоряжения какого-нибудь бездарного генерала. Франция обязательно проглотит Пруссию, это я вам говорю.

Еще придет день, когда вы вспомните слова мэра Гуну-зуля. Посудите сами: они взяли Орлеан и решили переправиться через Луару, но не тут-то было. Здесь у нас, на Луаре, не то, что в других местах.

Наивное бахвальство этого господина прервалось, как только в купе появился новый пассажир, внешний вид которого резко контрастировал с внешностью мэра Гунузуля. Новый сосед выглядел, как типичный южанин, и довольно долго сидел с мрачным и сосредоточенным видом, настороженно поглядывая на нас. Он, казалось, подозревал что вокруг полным-полно шпионов. Взглянув на него, я подумал, что такой бирюк точно будет молчать, как рыба. По правде говоря, меня это сильно огорчило. Очень уж мне хотелось узнать, разделяют ли жители южных провинций мнение мэра Гунузуля. Однако вскоре южанин присоединился к нашей беседе, причем, открыв рот, он уже и не думал его закрывать.

Оказалось, что наш новый сосед разработал свой собственный план, и решил съездить в Тур, чтобы доложить о нем правительству. Если правительство примет его, утверждал южанин, тогда Франция будет спасена, и нога германца больше никогда не ступит на французский берег Рейна. Этот великолепный план, в сущности, оказался очень прост: в соответствии с ним следовало без промедления сровнять с землей все крепости на территории Франции, потому что каждая крепость, по мнению автора плана, есть не что иное, как гнездо капитулянтов. Войска укрываются за крепостными стенами, там они расслабляются, а потом и сдаются. На самом же деле встречать пруссаков надо на открытой местности, стоя в полный рост, потому что только на открытой местности мужчина поневоле становится отважным.

Я позволил себе осторожно высказать сомнение в правомерности использования слова "поневоле", но он одним лишь взглядом и коротким жестом мгновенно заткнул мне рот.

— Просто я взял за основу план Карно[103] и улучшил его. Еще в девяносто втором году Карно предлагал разрушить все крепости. Я лишь использовал и развил его идеи. А еще мне нравится его идея раздать пики всему населению. Винтовок Шаспо не напасешься, а пик можно изготовить сколько угодно. Как только мы раздадим пики десяти миллионам французов, тогда пруссаки, считайте, и пропали. Тут я тоже не придумал ничего нового. Я изучал систему Карно и знаю, как он организовывал победы. Я воспринял и усовершенствовал его идеи, и теперь их вполне можно применить в нынешних условиях. Всем этим я занимаюсь из патриотических соображений. Я всего лишь владелец текстильной фабрики и не страдаю ни амбициями, ни тщеславием.

Мог ли я себе представить, что этот текстильный фабрикант и глашатай идей Карно в один прекрасный день займет командную должность в одной из наших армий, где станет советником и вдохновителем генерала, командовавшего этой армией? Каких-либо знаний у этого человека не было и в помине, зато он умел рассуждать обо всем с непоколебимой уверенностью, и люди верили ему, потому что он никогда ни в чем не сомневался.

Так мало-помалу я знакомился по дороге с моральным состоянием сограждан. Мне не терпелось поскорее встретиться с моим кузеном, чтобы в беседах с ним окончательно составить представление о готовности нации к борьбе. Мне казалось, что после падения империи и постигших нас несчастий Франция должна измениться и стать совершенно другой страной, не такой, какой она была, когда я уходил на войну. На смену политической апатии должна прийти готовность людей размышлять о судьбах страны. Но о чем думали и чего желали французы?

Я был уверен, что мой кузен поддерживает политику сопротивления оккупантам. Во времена империи он охотно демонстрировал патриотические чувства, не свойственные людям его окружения, и мне казалось, что в нынешних условиях он станет твердым сторонником освободительной войны. Кузен принадлежал к известной категории умных и честных буржуа. Такие люди имеют твердые убеждения, они решительны и склонны тратить имеющиеся у них средства на благие дела. Его никогда не терзали страсти и ему абсолютно не была свойственна восторженность. Кузен вдохновлялся не поэзией, а арифметикой, опираясь на которую строил свою жизнь. Он твердо верил в незыблемость своих прав и необходимость честного исполнения гражданского долга.

— Нет, тысячу раз нет, — сказал мне кузен. — Я против войны. Сопротивление Парижа преследует лишь одну цель: выиграть время и дать возможность провинции организовать у себя нормальную жизнь. Сам посуди, последние два месяца мы повсеместно наблюдали одну лишь дезорганизацию, а во имя организации все это время не делалось ничего. Заметь, я ни в чем не обвиняю тех, кто сегодня нами руководит. Они пришли к власти в ужасающей обстановке, в которой, по моему мнению, вообще ничего нельзя было сделать. Именно поэтому я считаю, что в нынешних условиях сопротивление невозможно. Скажу больше, оно даже преступно. Героизм — это удел отдельных личностей, нация же должна быть практичной. Личность действует лишь в собственных интересах, а народ — в интересах всех индивидуумов, составляющих нацию. Сейчас у нас нет ни солдат, ни армии, ни боеприпасов, вообще ничего, нет даже доверия, а значит, единственный практический выбор сейчас — это смириться, причем смириться своевременно, чтобы восстановить силы и при первой возможности все начать сначала.

— Так значит, ты за войну?

— А ты полагаешь, что после того, как меня ударили по щеке, я подставлю другую щеку и спокойно пойду домой? Ну, нет. Теперь Франция и Пруссия долго будут находиться в состоянии войны, и мир, которого я жажду, станет не более, чем передышкой. Ее-то мы и должны использовать для подготовки. Я не был готов к войне, меня заставили участвовать в авантюре, которая обернулась ужасной катастрофой. Теперь я собираюсь затаиться и готовиться к тому, чтобы начать все сначала. Но кое-кто не хочет согласиться на такую жертву, кое-кто желает продолжить сопротивление. А я убежден, что в результате такой политики одна за другой будут разбиты и формирующаяся Луарская армия, и армия, которую пытаются собрать в окрестностях Лиона. Немцы тем временем сожгут и разграбят Нормандию, Иль-де-Франс, Орлеан, Турень и остальные провинции. А когда все это случится, правительство объявит о капитуляции, и в какой-то момент страна будет до такой степени обескровлена, что отомстить за свое унижение мы сумеем лишь через десять, а то и пятнадцать, лет. Так вот, за эти десять или пятнадцать лет справедливая жажда мести мало-помалу сойдет на нет, и когда дело дойдет до самой мести, наша энергия уже наполовину будет растрачена. Те, кто сегодня выступают за войну, без сомнения, вдохновляются патриотическими соображениями, однако политическое чутье у них напрочь отсутствует.

— Но политика не должна замыкаться на одних лишь интересах страны. Она не может не принимать во внимание господствующие в умах людей идеи, настроения, а подчас и предрассудки. Заключение мира — это хорошее дело, но имеются ли для этого возможности? Какое правительство решится в нынешних условиях поставить в Париже вопрос о мире?

— Париж — это еще не вся Франция. Я полагаю, что в сложившихся обстоятельствах не в наших интересах идти на поводу у Парижа. Парижан война пока не коснулась. Только теперь они заперлись за городскими стенами, заявляют о готовности стерпеть любые лишения, да еще трубят о том, что их город неприступен. Они утверждают, что настало время принести себя в жертву, и что в своей жертвенности они готовы идти до конца. Я не сомневаюсь, что так и будет на самом деле, но нельзя забывать и о том, что до настоящего времени именно провинция вынесла на своих плечах всю тяжесть войны. Ведь именно солдаты мобильной охраны, переброшенные из провинции, участвовали в боях в окрестностях Парижа, и те же самые провинциальные мобили дрались в Вогезах и в окрестностях Орлеана. Что же касается парижан, то от них страна пока что получила лишь пример высокой самоотверженности и руины нескольких обстрелянных снарядами домов. А получит ли страна от них что-то более существенное, когда настанет решительный час? Готовы ли они принести в жертву своих детей и смириться с тем, что все их дома будут разграблены и сожжены так же, как это произошло в северных и восточных провинциях?

Наш спор мог продолжаться бесконечно, но у меня на посещение Лиона было лишь несколько часов. Этот город не значился в моем маршрутном листе, и кузен из опасения, что меня арестуют за отклонение от предписанного маршрута, решил раздобыть для меня новое проездное удостоверение на тот случай, если я нарвусь на жандармскую проверку. Для этого он повел меня в местную префектуру.

Я ожидал увидеть взбудораженный город, но оказалось, что в Лионе царит вялое и какое-то ледяное спокойствие. Большинство магазинов закрылось, на улицах было совсем мало народу, но каждый, кого мы встретили по пути, носил военную фуражку. При этом одевались все, кто во что горазд: на одних были элегантные пальто, на других — драные блузы, но непременными головными уборами оставались фуражки национальных гвардейцев. Даже извозчики нацепили фуражки, а посыльные еще и отдавали честь, как заправские военные.

У моего кузена имелись серьезные связи в префектуре, что позволило нам добраться до кабинета начальника одной из служб. Сделать это было совсем не просто, потому что здание префектуры наводнили многочисленные охранники, а они видели свою задачу лишь в том, чтобы никого не впускать в здание и никого не выпускать.

Начальника службы мы застали в компании какого-то тощего засаленного человечка, имевшего до невозможности жалкий вид.

— Говорю вам в который раз, — бубнил человечек, поправляя на носу очки, — что главный сборщик налогов со дня на день сбежит и прихватит с собой кассу. Вы должны опередить его и немедленно арестовать. Я знаю, он бонапартист. Вы поступите правильно, если перетряхнете все его бумаги. Предупреждаю, вы должны также арестовать уполномоченного на железной дороге. Раньше он был бонапартист, а теперь, полагаю, стал орлеанистом.

— Это не мой вопрос. Доложите префекту.

— Префект даже слушать меня не хочет. Если вы замолвите за меня словечко, тогда все пойдет, как по маслу, и вы окажете большую услугу нашему общему делу.

Поскольку доносить больше было не на кого, милейший стукач направился к двери, прихватив по пути зонт, оставленный в углу моим кузеном, а взамен оставил в противоположном углу некое мерзкое подобие зонта. Пришлось бежать за ним и даже вступить с ним в перепалку, так как он категорически не хотел забирать свою рухлядь. Он уверял, что взял у кого-то зонт взаймы, даже не взглянув на него, потому что был уверен в прекрасном качестве заемного зонта.

— Этот стукач-любитель, — сказал мой кузен, — с одинаковым успехом строчит доносы и крадет зонты. В нашем городе он имеет большой вес. Сегодня он доносит, а завтра будет приводить приговоры в исполнение, причем начнет с тех, кто сегодня не пожелал его слушать.

В префектуре я получил дорожную карту, которая была выписана от имени Лионского округа местным комитетом общественного спасения.

Огромный лионский вокзал выглядел одновременно жалко и трогательно. В углу платформы стояла откупоренная бочка с вином, а вдоль стен расставили столы, заваленные сосисками, хлебом, сыром и холодным мясом. Охранял этот бесплатный буфет для проезжих солдат национальный гвардеец с винтовкой на плече. Он должен был следить за тем, чтобы одни и те же люди не угощались из бочки по нескольку раз. Но хитрецы, меняя одежду, легко его обманывали. Так, один зуав в первый раз подошел к бочке в своей обычной униформе, во второй раз он надел шинель какого-то пехотинца, а потом нацепил кавалерийскую шинель. В толпе мелькали дамы с медальонами на шее и подносами в руках. Они собирали пожертвования для раненых.

Жертвовали понемногу, но тех, кто жертвовал, было довольно много. Даже самые черствые сердца наполнялись жалостью при виде раненых, ожидавших поезда. Эти бедолаги покинули госпитали и теперь искалеченные, со шрамами на лицах, потерявшие кто руку, кто ногу, возвращались в свои деревни, из которых они уезжали несколько месяцев тому назад полными сил и отваги. Вид они имели самый жалкий, но каждый бодрился, радуясь тому, что возвращается домой.

Что они надеялись там застать? Что ожидало их в разоренных краях? Как встретят их родные и друзья? А куда денутся те из них, от чьих деревень остались одни пепелища?

Среди этих несчастных людей выделялся один драгун, старательно учившийся ходить на новенькой деревянной ноге. Вокруг него столпились другие калеки и смеялись над его неловкими движениями, а он в свою очередь подшучивал над товарищами по несчастью.

Может показаться странным, но у них еще были силы, чтобы смеяться.

Движение на севере и востоке страны было полностью дезорганизовано, и перед тем, как приобрести билет, следовало изучить наклеенные на стенах рукописные объявления. Оказалось, что поезда бургундской линии ходили только до Дижона, а по линии Бурбонне — только до Жьена. Служащие вокзала наклеивали все новые объявления, но старые не срывали, и по тому, как уменьшалось количество станций, до которых шли поезда, можно было проследить за продвижением прусской армии по нашей территории.

Покупая билет, я услышал, как кто-то произнес мое имя. Я быстро оглянулся и узнал женщину, с которой раньше встречался на светских раутах, а, вернее сказать, в парижском полусвете, где ее знали как баронессу де Сюип. Это была интриганка, располагавшая обширными связями как в высших, так и низших слоях парижского общества. Она проворачивала весьма сомнительные делишки, и к ее услугам прибегали разного рода бессовестные типы, не желавшие лично участвовать в грязных делах.

— Куда путь держите?

Я в двух словах объяснил ей, что направляюсь в свой полк.

— Ну, конечно, вы же кавалерист. А вы по-прежнему владеете английским языком?

— Разумеется.

— Ну что ж, если вы не против, то считайте, что вам повезло, причем крупно повезло.

— Вот как!

— Пойдемте в вагон, я объясню вам, о чем идет речь.

II

Мне стало любопытно, в какую именно аферу баронесса де Сюип попытается меня затащить. Зная ее авантюрный характер, и с кем она раньше водила знакомства, я понимал, что от нее можно ожидать всего, что угодно. Я бы не удивился, если бы она попыталась вовлечь меня в заговор или склонить к шпионажу. Ей понадобился человек, говорящий по-английски, и поэтому она заинтересовалась мною. Что и говорить, мне была оказана большая честь. Я решил, что буду сохранять благодушный вид и держать себя в руках.

Об окружающих эта дама судила по себе и к любому вопросу подходила с чисто деловой точки зрения. Что же касается дел, которыми она занималась, то их баронесса делила на две категории: хорошие, то есть такие, на которых она могла заработать, и плохие, на которых она теряла деньги. Все, что выходило за рамки такого понимания, для нее попросту не существовало. Дело, которым в настоящий момент баронесса была озабочена, она расценивала, как хорошее, и, судя по всему, к своей новой афере она намеревалась приобщить и меня. Было бы глупо с моей стороны воспринимать эти попытки, как оскорбление, ведь предложение, которое она собиралась мне сделать, было лишь следствием ее характера и ничем иным. Жулик, предлагающий вам заняться жульничеством, просто демонстрирует, кто он есть на самом деле, и в этом смысле в его намерениях нет ничего оскорбительного для вас.

От одной только мысли, что она может предложить мне участвовать в заговоре или стать немецким агентом, я готов был рассмеяться ей в лицо. Тем не менее я решил выслушать ее до конца.

Поначалу, о чем конкретно должна была идти речь, я мог только догадываться, потому что за минуту до отхода поезда в нашем купе появился неизвестный пассажир, в присутствии которого баронесса, разумеется, не стала со мной откровенничать.

Тем не менее, она продолжала без умолку щебетать, но ограничивалась лишь самыми невинными темами, такими как ее прежние связи в высшем свете и услуги, которые она оказывала важным людям. С ее губ то и дело слетали известные имена, что, впрочем, не делало чести их владельцам. Наш попутчик развесил уши и удивленно таращился на баронессу. Он, наверняка, был уверен, что встретил весьма важную особу. Мы расстались с ним в Арбресле, и баронесса наконец смогла начать столь важный для нее разговор.

— Вы сказали, что стали солдатом, это действительно так?

— Я призывник и направляюсь в свой полк.

— Не думаю, что вам это нравится. Вы же светский человек, такой изысканный, элегантный…

— В этом смысле, баронесса, я сильно изменился.

— Бывает, что люди сильно меняются, но при желании можно было избежать того, что с вами случилось. Вы согласны со мной? Я могу сделать так, что вам незачем будет ехать в полк, если, конечно, вы примете мое предложение.

— Позвольте спросить, как вам это удастся? Хочу сразу предупредить, что я не собираюсь становиться дезертиром. Вы ведь знаете, я всегда был слегка малахольным и вечно маялся из-за предрассудков, которые мне только вредили, в том числе и в ваших глазах. Но, в конце концов, никто не совершенен. Воспитывался я в провинции, и, по правде говоря, так и остался провинциалом.

— Кто вас просит дезертировать? Я поговорю в военном министерстве и сделаю так, что вас припишут не к какому-то полку, а ко мне лично.

— Вот как! Значит, вы, баронесса, командуете полком?

— Не говорите глупости.

— Тем не менее, вы находитесь на службе у правительства?

— А вы как думали?

— И какому же правительству вы служите?

— Что значит какому? Существует, мой дорогой, только одно правительство, которое всем заправляет в этой стране.

— Предположим, меня приписали к вам. И чем же я буду заниматься, скажите на милость? Гарцевать в вашем эскорте, стоять на часах у вашей двери? Предупреждаю: я болтлив, как сорока. Все будут знать, кто наносит вам визиты, кто к вам приходил и когда ушел. К тому же я довольно ловок и могу, быть может, помешать вашим встречам. Захочу — пущу к вам визитеров, а могу и не захотеть. Стану при вас чем-то вроде стрелочника.

— Будьте добры, настройтесь на серьезный лад и послушайте меня. Я вполне серьезно буду рассказывать о весьма серьезных делах. Вы ведь слышали, что речь идет о вашем благосостоянии.

— Благосостояние — это святое! Слушаю вас, не дыша. Не вы ли в свое время поспособствовали тому, что в моем благосостоянии образовалась огромная брешь…

— А кто вас заставлял?..

— А про сорок процентов комиссионных вы не забыли? Лично я ничего не забыл. Уж не собираетесь ли вы помочь мне заделать ту брешь, которая образовалась с вашей помощью? Как я рад, что само небо натолкнуло вас на эту благую мысль. Продолжайте, будьте так добры.

— Вскоре после объявления войны я оказала услугу правительству, организовав для него поставку двадцати пяти тысяч винтовок и десяти миллионов патронов. Когда я говорю о поставках, меня не следует понимать буквально. Правительство не получило ни одной винтовки и ни одного патрона. Но оно само в этом виновато. Если бы оно не рухнуло по собственной глупости, то через какое-то время ему поставили бы все винтовки и все патроны.

— Вы никогда не говорили мне, что у вас есть завод по производству винтовок и патронов.

— Вы что, принимаете меня за лавочницу? Просто у меня были связи, с помощью которых я смогла заняться поставками, только и всего. А когда правительство пало, я, естественно, обратилась к тем, кто пришел на смену прежнему правительству.

— И они, понятно, вас отблагодарили.

— Они были мне признательны. В первый раз я не выполнила свои обязательства, это так, но на то были серьезные причины. Я заключила новую сделку, взяв на себя обязательство поставить тридцать тысяч винтовок "снайдер"[104], пятьдесят один миллион патронов, четыре тысячи кавалерийских седел, две тысячи комплектов военной формы и значительное количество галет.

— Поверьте, баронесса, слушая вас, я серьезен, как никогда, но вынужден признаться, что я ничего не понимаю. Получается, что первую сделку вы провалили, но это не помешало правительству подписать с вами четыре или пять новых контрактов, притом, что у вас нет ни винтовок, ни патронов, ни седел, ни амуниции, ни галет. Я правильно вас понимаю?

— Зато у меня есть связи.

— Но из ваших связей нельзя сварить солдатский суп и с их помощью не разобьешь батальон пруссаков. Почему правительство не обращается к тем, у кого имеются оружие, амуниция и галеты, а обращается к вам, хотя у вас ничего этого нет? Может быть, у вас все можно купить дешевле?

— Я продаю патроны по 160 франков за тысячу. Это те же самые патроны, за которые военная закупочная комиссия обычно платит шестьдесят франков за тысячу.

— Значит, вы поставляете быстрее, чем ваши конкуренты?

— Я еще никому ничего не поставила.

— Ну тогда я вообще уже ничего не понимаю. Вы вынуждаете меня задать вам такие вопросы, которые любая женщина сочтет оскорбительными.

— Женщины тут совершенно ни при чем. Я не женщина, я коммерсант. Раньше я имела дело с прежним правительством, а теперь имею дело с нынешним. В этом смысле ничего не меняется. Министры приходят и уходят, а министерские служащие остаются на своих местах. Они хорошо меня знают и им известны мои связи. Поймите, им приятнее иметь дело с теми, кого они хорошо знают, и с кем они легко могут договориться.

— Значит, все дело в вашей репутации?

— И в способности исполнять взятые на себя обязательства. Они не могут иметь дело с кем ни попадя, это слишком рискованно. Имея же дело со мной, они получают такие гарантии, которые другие никогда не смогут им предоставить.

— Позвольте еще один, последний вопрос, баронесса. Я понимаю, что вы еще ничего не поставили, но тем не менее вы должны были разместить крупные заказы и, следовательно, выплатить огромные авансы поставщикам. Вы что, неожиданно разбогатели?

— Увы, нет! Просто правительство заплатило мне несколько миллионов в счет будущих поставок, так что вы безбоязненно можете иметь дело со мной.

— Но баронесса, я-то ведь ничего не произвожу, ни оружия, ни седел, ни хлеба.

— Зато вы хорошо понимаете в седлах и амуниции.

— Да, кое-что понимаю.

— Вы ведь разбираетесь во всех этих нашильниках, шлеях и всякой упряжи. Кроме того, вы говорите по-английски. Вы тот человек, который мне нужен.

— Значит, речь идет о нашильниках? Какая жалость, баронесса! А я-то думал, что вы собираетесь вовлечь меня в какой-нибудь таинственный заговор.

— За кого вы меня принимаете! Я собираюсь отправить вас в Англию, где уже ведутся переговоры с местными фабрикантами. В Англии за поставки отвечает один офицер, с которым я никак не могу найти общий язык. Он все время пытается проконтролировать то, что вообще не поддается контролю. Этот офицер отказывается принимать у изготовителей седла и патроны, и при этом засыпает меня такими техническими подробностями, в которых я ничего не понимаю. Вы займетесь этими вопросами и заткнете ему рот или по крайней мере заговорите ему зубы и отобьете охоту совать нос куда не следует. Вы ведь и сами можете контролировать всех этих изготовителей.

— Если ваш офицер не в состоянии обеспечить контроль, то почему вы думаете, что у меня это получится?

— Потому что для него важно только качество товаров, а мне до этого нет никакого дела. Вы же сосредоточитесь на скорости исполнения заказов, а это и есть самый главный вопрос.

— Признайтесь, баронесса, вы хотите, чтобы в Англии я действовал, как Картуш?[105]

Она долго сверлила меня непонимающим взглядом, но в конце концов до нее дошел смысл моих слов, и она громко расхохоталась.

— Вы, дорогой мой, неплохо заработаете на этом, да еще останетесь в живых.

— Знаете, часто приходится рисковать жизнью, сталкиваясь с гораздо меньшими опасностями. Я не сержусь на вас, но с меня довольно. Я ведь уже сказал вам, что я провинциал.

Она попыталась настоять на своем, но я заставил ее замолчать. Когда мы расстались в Сен-Жермен-ле-Фоссе, она была так же рада, что избавилась от меня, как и я был счастлив от мысли, что мне больше не придется лицезреть ее очаровательную улыбку.

В прежние времена я путешествовал в вагонах первого класса, но это неподходящее место для тех, кто хочет побольше увидеть и услышать. Любознательному путешественнику лучше ехать в третьем классе. Именно здесь между людьми устанавливаются доверительные отношения и каждый попутчик ради того, чтобы убить время, охотно заведет с вами разговор о своей жизни. К тому же пассажиры первого класса мне порядком надоели. Я давно хотел узнать, о чем говорят в третьем классе, причем главным образом меня интересовали солдаты. По этой причине на остановке в Сен-Жермен я пересел в вагон третьего класса, в который к тому времени набилось много солдат.

Здесь я нашел то, что искал. Все ехавшие в вагоне говорили между собой свободно и открыто.

Один низкорослый солдатик был недоволен тем, что поезд идет слишком медленно. Он отстал от эшелона, выскочив на остановке в Сен-Рамбере, чтобы обнять родителей, и теперь боялся, что не найдет свой полк, следующий ускоренным маршем из Вара в Ле-Ман, или не успеет к началу сражения, которое, как говорили, должно состояться в ближайшие дни.

— В армию я записался второпях, — говорил он, — мне ведь еще нет восемнадцати. Мой старший брат погиб в Виссембурге, а другой брат — в Седане. Теперь я просто обязан убить двух пруссаков. Меня не хотели отпускать из дома, но потом сами поняли, что для меня это дело решенное, и сказали, что я прав. Не успокоюсь, пока не укокошу двух пруссаков.

По тому, как энергично он выговорил "Это дело решенное!", чувствовалось, что драться он будет как следует. Парень буквально излучал энтузиазм, невежество и юношеский задор.

Рядом с ним сидел моряк. На вид ему было лет тридцать, и он тоже отстал от своего батальона. Моряк ехал из Тулона через Лион и в Сент-Этьене захотел повидаться со своей женой и дочкой. Поняв, что при нынешнем республиканском строе бессмысленные перемещения войск так же распространены, как и во времена империи, он сошел с поезда в Перраше и теперь пытался догнать своих товарищей, слабо представляя себе, где они могли находиться: скорее всего, в районе Орлеана, Тура или Ле-Мана. Он надеялся, что в Туре ему удастся раздобыть более точные сведения.

— Я служил на флоте механиком, — рассказал он мне, — а после службы вернулся к себе в Сент-Этьен, где меня женили. Мне уже стукнуло тридцать лет, а я только начал зарабатывать на жизнь. Когда началась вся эта заваруха, меня опять призвали. Было жалко оставлять жену, ребенка, наш магазинчик, но ничего не поделаешь, долг есть долг. Если они решат, что я слишком припозднился, пусть тогда дадут мне пинок под зад и отправят домой. Я помашу им шляпой и скажу: "Спасибо".

Моряк, как и пехотинец, был готов пожертвовать своей жизнью, но говорил об этом без энтузиазма, просто потому что "так надо".

— Они еще узнают, — приговаривал он, — чего стоят наши моряки с их винтовочками.

В Мулене в наш вагон влез какой-то здоровенный парень в кургузой синей блузе. На голове у него была огромная белая шляпа с высоким верхом в стиле "красавчик Николя".

— Куда это ты собрался в таком боливаре? — воскликнул моряк.

— Туда, куда меня совсем не тянет, в депо железнодорожного полка, — отозвался парень.

— Вы только посмотрите, такой здоровый, а служить будет в поезде.

— Ты бы помолчал, матросик. Повоюй с мое, тогда и будешь говорить. Я был под Седаном, понял?

И он оглядел нас, словно хотел убедиться, что его слова произвели должный эффект.

— Я был под Седаном и драпал оттуда до самой Бельгии. Только так и спасся. Потом вернулся домой и думал, что меня оставят в покое. С меня было довольно, но за мной пришли и опять погнали на войну. Поскольку мой ударный полк в полном составе оказался в плену, они спросили, не желаю ли я записаться в драгуны. Слыхали, в драгуны! Это значит ходить в разведку, вечно верхом, да еще в зимнюю стужу. Большое спасибо! Но я не дурак и выбрал поезд. В поезде везут жрачку и не стреляют. Я уже настрелялся, с меня довольно. Сейчас в армии командуют одни пижоны, которые только и умеют проводить строевые смотры, а как дело доходит до боя, так от них и толку нет. Знаю я их, насмотрелся.

Моряка возмутили его слова, но парень решительно заявил ему:

— Иди-ка ты знаешь куда, морячок! Воюй, если тебе нравится. Только покажи мне хоть одного из тех, кто воевал, а рассуждает так же, как ты.

Рядом со мной сидел старый артиллерист. Он молчал и все попыхивал своей трубочкой. Неожиданно он совсем тихо сказал:

— Это плохие солдаты. От них одно зло. Все обленились и готовы воевать только за денежки. Теперь вот нужно биться, а они не хотят.

Этому артиллеристу было не меньше пятидесяти лет, и в армию он пошел добровольцем. Когда началась война, он был на заработках в Испании, где работал каменщиком. Поняв, что дело приобретает худой оборот, старик решил податься в морские артиллеристы по прежнему месту службы. "Нехорошо, — заявил он, — отсиживаться за границей, когда во Франции народ воюет". Когда его направили в Лион, он испугался, что придется стрелять по своим. Но теперь на душе у него отлегло, ведь он шел воевать с пруссаками.

Я подумал, что у нас еще много самоотверженных людей, и нам есть на кого рассчитывать. Признаюсь, после поездки из Тарба в Лион я пришел в полную растерянность, но за те несколько часов, что я провел в этом вагоне, на душе у меня стало гораздо спокойнее. На каждой станции в вагон заходили местные крестьяне. Они тоже сохранили присутствие духа. Каждый спешил пожать солдатам руки и, расставаясь, желал им удачи.

— Все будет нормально, — приговаривал матрос, — они еще не видели моряков.

Поезд тем временем полз, как черепаха. Мы подолгу стояли на каждой станции и едва тащились на перегонах. Все вокзалы были забиты потерянными в неразберихе вагонами, которые простаивали на запасных путях. Тут вперемешку стояли товарные и пассажирские вагоны с выведенными на них названиями городов, к которым они были приписаны. Такое зрелище наводило на самые грустные размышления.

В Вьерзоне оказалось, что пассажирские перевозки отменены, поскольку все железнодорожные пути заняты эшелонами, перевозившими войска с левого берега Луары на правый. Теперь, чтобы ехать дальше, надо было каким-то образом добраться до Сен-Сюльпис-Лорьер и там пересесть на Бордосскую линию. Но к счастью, мне согласился помочь командир одного маршевого батальона. Я объяснил ему, что тороплюсь как можно быстрее прибыть в полк, и он позволил мне ехать с его солдатами. Так я попал в вагон для скота, который приспособили для перевозки людей, устроив в нем дощатые скамьи.

Поезд тронулся в десять часов вечера. Нам сообщили, что пруссаки были замечены в Сальбри, и поскольку они могли напасть на наш состав, командир приказал держать наготове вещмешки и винтовки. Однако солдаты, как только заняли места, сразу сложили мешки и винтовки под скамьи.

В пути все только и говорили о возможной стычке с противником.

— Заткнитесь вы, придурки недоделанные, — сказал какой-то пожилой доброволец, сильно смахивающий на уголовника, — хватит трепаться, вы же драпанете после первого выстрела.

— Только после тебя, старый жулик.

Ехавший с нами сержант отнесся ко мне, как к родному, и взял под свое покровительство.

— Вот с такими вояками приходится ехать на передовую, — сказал он мне. — Все эти призывники две недели назад еще бегали по своим горам, а теперь им выдали красные штаны и серые шинели и, извольте видеть, получилась воинская часть. Всем раздали по девяносто патронов, но они знать не знают, как надо заряжать винтовку — с дульной стороны или казенной. Тут у нас вперемешку призывники и добровольцы. Многих выслали из городов за бродяжничество, вот они и подались в армию, чтобы не умереть с голоду. Представляю, что с ними будет после первых же выстрелов. Хорошо хоть нам достался отважный командир. Его ранило в плечо под Седаном, так он не долечился и вернулся в строй.

Пока солдаты обсуждали, смогут ли они продержаться под огнем противника или сбегут после первых же выстрелов, несколько призывников-односельчан, сгрудившихся в углу вагона, затянули нескончаемую савойскую песню, медленную и тягучую. Разобрать слова песни было невозможно, но ее жалостливый мотив хватал за сердце. В другом углу какой-то развязный житель Сент-Антуанского предместья вызывающе орал на каждой остановке: "Бель-Эр, Сен-Манде, Венсан"[106]. При этом он громко хохотал, не обращая внимания на неприязненные взгляды попутчиков.

Сержант велел ему заткнуться, но услышал в ответ такую хамскую тираду, что предпочел прикинуться глухим.

Только к утру мы добрались до Сен-Пьер-де-Кор. Здесь на путях стояли десять или двенадцать поездов по двадцать пять вагонов в каждом.

Командиры вышли из вагонов и попытались выяснить у находившихся на станции штабных офицеров, куда их дальше повезут и к чему следует готовиться. Но штабные офицеры только безнадежно отмахивались от них. Они и сами были в отчаянии от этого безумного скопления поездов, не предусмотренного никакими планами.

Солдаты, не обращая внимания на приказы и несущиеся им вслед проклятья, выскочили из вагонов и разбрелись по окружающим полям. Поняв, что меня могут завезти в Блуа или Вандом, я тоже покинул вагон, перелез через ограждение и направился в сторону Тура, колокольни которого четко вырисовывались на фоне серого утреннего неба.

III

В газетах, которые удавалось купить, постоянно мелькало слово Тур: репортажи из Тура, телеграммы из Тура. Складывалось впечатление, что Тур полностью заменил Париж[107].

На самом деле это был лишь журналистский трюк, сродни тем уловкам, которым верят наивные иностранцы, полагающие, что "Фоли" или "Батаклан" — это и есть парижские театры[108]. Если сравнивать Тур с театром, то это был погорелый театр, в котором жалкие лицедеи разыгрывали "правительственный" фарс. Что касается жителей Тура, то они, конечно, не верили, что их город стал столицей, и воспринимали происходящее, как жалкий спектакль, наделавший много шума из ничего.

Провести жителей Тура не так-то просто. Каждый из них по своей природе насмешник и бунтарь. Когда горожане видели, как господин Глэ-Бизуэн[109], крадясь вдоль стен, семенит из дворца архиепископа на телеграф, придерживая сбившуюся на бок шляпу, их никакими силами невозможно было убедить, что это и есть член правительства. Точно так же, наблюдая за ополченцами, которые каждое утро в течение часа упражнялись на бульваре Беранже, а потом целый день сидели в кабаре, они ни за что не хотели верить, что "это и есть армия".

Для владельцев гостиниц и рестораторов, для задавленных бесконечным трудом торговцев оружием, для портных и белошвеек, стараниями которых удавалось скрыть неряшливость некоторых гостей города, для печатников, чьи типографии брали штурмом парижские газеты, Тур неожиданно стал лакомым местечком. Но для прочих горожан, в особенности тех, чьи дома не располагались на Королевской улице, Тур оставался столицей провинции Турень, то есть обычным провинциальным городом. Правда, в нем было необычайно шумно, но это объяснялось проведением октябрьской ярмарки, завершение которой было уже не за горами.

Зато в предместьях Тура царили тишина и покой. Жители окраин полагали, что от пруссаков и войны их отделяют сотни лье, и чувствовали себя в полной безопасности. Когда я проходил по деревне Сен-Пьер-де-Кор, люди, завидев меня, выскакивали из домов, а прихожане, направлявшиеся к утренней мессе, оборачивались, чтобы хорошенько меня разглядеть. Странствующий чужак вызвал здесь всеобщее любопытство. Это царство покоя, в котором молочницы ходили от одного дома к другому и надолго застревали у дверей, чтобы посплетничать и посмеяться, больше всего походило на землю обетованную.

В Тур я проник, перебравшись по мосту через реку Шер. Оказавшись в городе, я через центральный парк направился в сторону вокзала. Мне очень хотелось прогуляться по Туру, но нельзя было терять время, ведь в любой момент могло начаться сражение, а, значит, в полк я должен был попасть как можно быстрее.

— Поезда на Ле-Ман отменили, — сообщил мне железнодорожный служащий, у которого вместо ноги был деревянный протез.

— А когда возобновится движение?

— Никто этого не знает.

— Я уже три дня жду, — сообщил мне какой-то раненый солдат, явно выписанный из госпиталя. Он лежал на скамье и прислушивался к нашему разговору.

Солдат сказал, что его всего трясет от лихорадки, но возвращаться в госпиталь он не хочет, потому что боится там застрять. С него довольно. Ему дали отпуск, и он торопится попасть домой, посмотреть, "что там творится после сражений". Оказалось, что он имел в виду Мезьер, находившийся неподалеку от Манта. У меня язык не поворачивался сообщить ему, что его деревню сожгли, и когда он доберется до нее, если вообще доберется, то обнаружит на месте деревни одни развалины.

Я решил, что раз невозможно добраться до Ренна через Ле-Ман, значит надо попытаться проехать через Нант и Редон. Но поезд до Нанта отправлялся только через три часа, и, следовательно, у меня было время, чтобы прогуляться по городу и позавтракать.

Город уже просыпался. В городском парке появились национальные гвардейцы и приступили к тренировке. Были слышны крики разносчиков газет: "Монитёр", "Франс", "Конститюсьонель", "Газетт де Франс", "Юньон". Все эти газеты печатались в Туре и только "Сьекль" везли из Пуатье.

Вот о чем писали газеты в субботу 29 октября 1870 года:

"Из Меца сообщают, что местный гарнизон совершил вылазку. Схватка продолжалась пять часов. Неприятель понес большие потери. Пруссаки напали на деревню Лоншан, но были отброшены. Отмечаются боевые действия на берегу Уазы неподалеку от Формери. Наши войска выбили пруссаков с занимаемых ими позиций. Господин Тьер получил запрошенное им охранное свидетельство. Он направляется в Париж. Правительство приняло решение не подписывать перемирие, результатом которого могут стать территориальные уступки".

Из сообщений газет можно было сделать вывод, что вопреки утверждениям пессимистов, ситуация не так уж плоха. Похоже, что опасения знакомого мне лотарингского крестьянина не подтвердились: Базен прочно удерживает свои позиции. Сопротивление пруссакам нарастает, их повсеместно теснят. Одновременно делаются попытки заключить перемирие, и, в связи с этим проводятся опросы граждан. Правительство хочет понять, готова ли страна продолжить войну, или люди склоняются к заключению мира. Все это свидетельствовало о том, что правительство дееспособно, и в нем нет места всяким путаникам и честолюбцам, настаивающим на продолжении сопротивления лишь для того, чтобы продлить собственную диктатуру.

Размышляя таким образом, я не спеша шел по улице и неожиданно у дверей гостиницы заметил офицера, который был очень похож на Омикура. Ростом, осанкой и комплекцией он действительно напоминал моего друга, но это никак не мог быть Омикур, потому что на офицере была кавалерийская форма, а Омикур служил в пехоте. Однако в этом деле надо было разобраться, и я подошел ближе. В тот же момент кавалерист развернулся в мою сторону. Это действительно был Омикур!

— Неужели это ты!

Омикур бросился мне на шею и крепко обнял.


— В городском парке появились национальные гвардейцы и приступили к тренировке


— Значит, тебя не расстреляли?

— И тебя!

— Но ты же сделал все возможное, чтобы я мог спастись, вот я и спасся.

— А как же знамя?

— Знамя, конечно, у меня, но дело не во мне и не в знамени. Главное — расскажи, как ты сам. У меня до сих пор стоят в ушах окрик того пруссака "Verda!" и твой громкий шепот "Беги, я с ними разберусь". Ну и как ты разобрался?

— Никак. Они схватили меня и отвели на пост.

Я рассказал ему, как очутился на полуострове среди военнопленных, как потом был доставлен в Понт-а-Муссон для отправки в Германию, как меня этапировали в Ненкирхен, а также о смерти матери, о том, как меня встретила Сюзанна, и что сейчас я направляюсь в свой полк в Ренне.

— Ты едешь в Ренн? Ну нет, ты останешься со мной.

— И что я буду делать?

— Будешь вместе со мной служить в разведке. Я командую ротой конных разведчиков, которую сам же и организовал. В свою роту я беру только отважных, ловких и решительных парней. Ты полностью нам подходишь, и я тебя не отпущу.

— А как же мой полк?

— Я сам со всеми договорюсь. В нынешней обстановке все формальности отменены. Сделать тебя драгуном будет так же легко, как мне было легко перейти из пехоты в кавалерию. Этим занимаются военные комиссариаты, и я направлю на тебя официальный запрос. Хочешь стать капралом? Я своей властью могу присвоить тебе только такое звание, и, по правде говоря, после твоего приключения с тем жандармом ты его вполне заслужил. Но перед тем, как ты дашь окончательный ответ, я должен тебя предупредить, что служба у нас не сахар. Мы не вылезаем из седла, всегда находимся на пять, а то и на все десять лье впереди наших войск, питаемся чем придется, у нас нет ни палаток, ни столовых, и круглые сутки у нас происходят стычки с бесчисленными уланами, белыми кирасирами, красными гусарами и прочей легкой кавалерией. К тому же из-за наших шинелей нас нередко принимают за пруссаков, и поэтому мы иной раз попадаем под обстрел наших ополченцев.

— Ты меня убедил. Только учти, что никакого звания мне не надо.

— Это еще почему?

— По двум причинам. Во-первых, я его не заслужил. И во-вторых, потому что ты мой друг. Я не приемлю покровительства и уж совсем не переношу, когда что-то подозрительно смахивает на покровительство.

— Ладно, договорились! Прямо сейчас мы пойдем в префектуру, а завтра переберемся на левый берег Луары и отправимся в Блуа. Там находится моя рота. Армия сосредоточивается между Вандомом, Блуа и Божанси, а нас отправляют в Солонь. Мы должны вести наблюдение за пруссаками и по возможности разведать ситуацию вокруг Орлеана. Вот таким будет твой дебют. Думаю, жаловаться тебе не придется.

Я горел желанием узнать, каким образом Омикур, оставшись один в лесах Седана, где было полно прусских патрулей, добрался до Тура и стал капитаном и командиром роты конных разведчиков.

— Ты крикнул мне: "Спасайся!", — начал Омикур свой рассказ, — и я тут же бросился на землю и притворился мертвым. Вокруг было полно трупов, так что сделать это было нетрудно. А когда два солдата, стоявшие на склоне, открыли огонь, какой-то человек, лежавший неподалеку от меня, вскочил и бросился бежать. Скорее всего, это был один из тех мародеров, что грабили мертвецов. Солдаты, разумеется, побежали за ним, это меня и спасло. Я остался лежать среди трупов, а солдаты погнались за мародером. Так я пролежал часа два, и это время мне показалось бесконечным. Сказать по правде, поле битвы во время самой битвы мне нравится больше, чем после нее, и еще я предпочитаю свист пуль и разрывы снарядов, и совсем не переношу давящую мертвую тишину. Через какое-то время я поднялся и решил перебраться через этот чертов овраг, в котором тебя, беднягу, схватили пруссаки. Поверь, спускаясь по склону, я думал о тебе. Я был уверен, что тебя расстреляли. Выбравшись из оврага, я пополз, прячась за кустами и трупами лошадей. Полз я в направлении леса, к которому мы с тобой направлялись. Передвигаться по лесу было гораздо легче, но я никак не мог понять, в какую сторону идти. В общем, я решил идти все время прямо, да так и пошел. Шел и прислушивался к доносящимся звукам, а когда слышал какой-нибудь шум, прятался за деревьями. Несколько раз натыкался на прусские патрули, но они меня не заметили. К утру я дошел до границы и вскоре уже был в Буйоне. Там, как мы договорились, я прождал тебя три дня, хотя понимал, что шансов спастись у тебя практически не было. Через три дня я сел в поезд и благополучно добрался до Парижа. Когда там узнали, что я спас знамя в окрестностях Седана, мне устроили настоящий триумф. Не забыли, разумеется, и тебя. Знаешь, тебя ведь прославляли целую неделю.

— Честно говоря, я этого не знал. Пока меня прославляли в Париже, я чуть не погиб от рук пруссаков. Репутация моя от этого выиграла, вот только пришлось латать шкуру в госпитале.

— Из Парижа я отправился в провинцию. Надо было воевать дальше, но с кем и каким образом? Регулярной армии больше не было. Я решил, что принесу больше пользы, если сам сформирую отдельное подразделение, способное вести беспокоящие боевые действия. Мне разрешили набрать собственную команду, и вот с конца сентября мы проводим бесконечные рейды по всему региону Ла-Бос и стараемся убедить пруссаков, что располагаем гораздо более крупными силами. Поверь, то, чем мы занимаемся, приносит огромную пользу, особенно если учесть, что наши генералы воюют так же глупо, как и раньше. Виссембург, Ворт и Седан так ничему их и не научили. Они по-прежнему дерутся наудачу, действуют совершенно прямолинейно и надеются только на храбрость своих солдат. Недавно в Артене наши крайне неудачно начали схватку с пруссаками. Я примчался туда и увидел, что генерал никак не может разобраться в обстановке. По этой причине он даже вылез на террасу дома, чтобы наблюдать за перемещениями пруссаков. Его могли захватить в любую минуту, но до него это не доходило. Он смотрел во все глаза, но ничего не видел, потому что куда-то дел свой бинокль. Я убеждал его, что пора отступать, но он меня не слушал. Тут какой-то фельдшер нашел его бинокль, и генерал наконец смог разглядеть, что вражеская колонна совершает обходной маневр. Только тогда, причем в последний момент, он отдал приказ к отступлению.

— Если такое творится повсюду, то как же быть нам самим?

— Давай, будем думать не о том, что делают другие, а о том, что мы сами можем сделать. Я уверен, что от этого будет гораздо больше проку. Кстати, после того злосчастного боя у Артене положение заметно улучшилось. Раньше о Луарской армии лишь трубили газеты, но сейчас она реально существует. Между Божанси и Вандомом у нас сосредоточены сто тридцать тысяч солдат и двести пятьдесят пушек. Конечно, такими силами пруссаков сходу не разобьешь. Но это только начало. К тому же нынешний главнокомандующий, похоже, пытается навести порядок и укрепить дисциплину. Во всяком случае, в полках уже почувствовали его твердую руку. Говорят, он понял, в чем состоит тактика пруссаков и решил вести боевые действия лишь тогда, когда имеет большой численный перевес. В общем, нам есть, на что надеяться. Пока мы формируем армию на Луаре, Париж также готовится выставить значительные силы. Кстати, недавно мне дали прочитать выдержки из воспоминаний Мармона[110]. Мне показалось, что они вполне созвучны нынешней ситуации. Мармон допускал, что военная кампания может сложиться неблагоприятно, и французская армия потерпит поражение. Но от разбитой армии, утверждал он, обязательно останутся от восьмидесяти до ста тысяч солдат, и если разместить их в надежных фортах, то полностью уничтожить такие остатки армии будет невозможно. Придется лишь выждать, пока Париж проведет дополнительную мобилизацию и изыщет материальные ресурсы, и тогда через месяц можно будет выставить хорошо оснащенную 300-тысячную армию, боевой дух которой будет весьма высок. То, что Мармону казалось вполне возможным, Тропно[111], несомненно, сможет осуществить на практике, и если мы соберем дополнительно те самые триста тысяч солдат, тогда в общей сложности сможем выставить против пруссаков 600-тысячную армию, и это не считая армии, оставшейся в Меце. Как видишь, не стоит видеть будущее лишь в черном свете. Каждый из нас должен встать в строй, и тогда Франция будет спасена.

Прежде чем отправиться в префектуру, где нам предстояло утвердить мое новое назначение, Омикур решил зайти к своему другу, проживавшему в гостинице "Юнивер".

— Вот увидишь, — сказал он мне, — этот парень — живой пример того, как человек, преодолевший шок начального периода, становится образцом отваги и готовности к сопротивлению. Он оставил свой дом, жену и детей и явился сюда в распоряжение правительства. Не будучи его сторонником, он, тем не менее, признает его, как правительство национальной обороны. Во времена империи этот человек был на плохом счету из-за своих оппозиционных взглядов и в наши дни благодаря прежней оппозиционности мог бы занять неплохое положение. Но он даже не помышляет об этом, не требует ни должностей, ни денежных компенсаций и хочет лишь одного: служить своей стране.

— Как зовут этого благородного человека?

— Господин Шоле. А вот и он.

Омикур представил меня своему другу.

— Ах, господа, как я вам завидую, — сказал господин Шоле. — Я хотел бы воевать так же, как и вы. Но ведь невозможно сразу стать солдатом, да я уже не в том возрасте и силы у меня не те, что были раньше. Я буду для вас лишь помехой, а таких и без меня предостаточно.

— Вам не стоит и думать об этом, — заявил Омикур.

— Действительно, в роли конного разведчика я выглядел бы странно, но на других участках работы я смогу приносить пользу. Пришло время, когда каждый должен послужить своей стране, и я уверен, что людей, не жалеющих себя для блага родины, будет немало. Ведь мы бьемся не только за нашу родину и честь Франции, но также за торжество права и справедливости. Если остальные нации не сумеют понять, что мы воюем за право народа быть хозяином своей судьбы, в то время как пруссаки стремятся лишить нас этого права и заменить его властью силы, то тем хуже для самих этих наций. Неважно, победит Франция или проиграет, она в любом случае будет сражаться за правое дело. Необходимо избавиться от иллюзий и признать, что сейчас на поле боя мы слабее наших противников, но пока остается даже слабая надежда, мы обязаны продолжить борьбу. Мец и Париж держатся по-прежнему, и возможности всей Франции еще далеко не исчерпаны.

Для меня эти слова были как бальзам на сердце. Я выслушал их и с чувством признательности пожал руку господина Шоле. Как же далеки были его чувства от взглядов моего лионского кузена! Я даже подумал, что в нашей жизни здравый смысл — это еще далеко не все.

Дорога от гостиницы до префектуры не заняла много времени.

Войдя в мощенный камнем двор здания префектуры, мы увидели какого-то генерала, который с недовольным видом прохаживался из стороны в сторону. Омикуру он был знаком, и мой друг направился к генералу, чтобы поприветствовать его.

— И вы здесь, господин генерал!

— Да, я проделал двадцать лье, чтобы получить пятиминутную аудиенцию у военного министра, но, похоже, я явился не вовремя. Извольте видеть: я все жду и жду.

— Так же, как и я, — вмешался в разговор стоявший рядом хирург полевого госпиталя. — Правда, я не залетаю так же высоко, как вы, господин генерал. Я жду всего лишь одного из секретарей министра, которому меня рекомендовали господа Кремье[112] и Гле-Бизуэн.

— А разве эти двое еще что-то значат?

— Конечно, господин генерал, по их протекции можно добраться до самого секретаря министра. Сами видите, кое на что они еще годятся.

— Сначала дождитесь, чтобы вас приняли, а потом решайте, годятся они на что-то или нет.

К нам подошел офицер в фуражке, расшитой золотым галуном, и пожал Омикуру руку. Фуражка офицера выглядела весьма солидно, но сам он меньше всего походил на военного.


— Да, я проделал двадцать лье, чтобы получить пятиминутную аудиенцию у военного министра, но, похоже, я явился не вовремя


— Как дела, — спросил Омикур, — вы наконец сформировали ваш отряд?

— Пока еще нет. Но у меня назначено совещание с господином Гамбетта. Я должен предоставить ему сведения относительно Орлеанского леса, без которых они не могут утвердить план военных мероприятий. Всего доброго, дорогой мой.

И он неторопливой походкой утомленного человека отправился восвояси.

— Это и вправду офицер?

— Нет.

— Значит, инженер?



— Это Понсон дю Террайль[113].

Я не успел прийти в себя от изумления, а Омикура уже взял в оборот еще один его знакомый. Этот господин был в штатском костюме без каких-либо военных атрибутов. На нем не было ни военной фуражки, ни расшитой гусарской венгерки, ни штанов с лампасами.

— Надо же, — обратился к нему Омикур, — двор префектуры стал похож на место для свиданий из старинных комедий. Кого здесь только не встретишь. А я только что разговаривал с вашим собратом по перу.

— Это вы о ком?

— Здесь был Понсон дю Террайль.

— Спасибо вам за такое сравнение.

— Говорят, он уже ничего не пишет и даже стал большим начальником.

— А мне сказали, что он организует отряд вольных стрелков.

— Так и есть, и это говорит о том, что он смелый человек. Кроме того, к его мнению здесь прислушиваются. Сейчас он на совещании у министра. Там готовится решение о нашем наступлении на Орлеанский лес.

— Тогда мне здесь нечего делать.

— Но почему?

— Потому что генерал Бум, который привлек меня к военной службе, никогда не станет сражаться бок о бок с Рокамболем. Это уже не война, а какая-то сплошная литература.

— Ты знаком с этим господином? — спросил Омикур после того, как тот покинул двор префектуры.

— Нет.


Вольные стрелки — франтирёры


— Это один из авторов либретто к "Герцогине Героль-штейнской"[114]. Тебя удивили его слова, а между тем в них заключена жестокая правда. Вокруг и впрямь наворочено слишком много вымысла, как в низкопробной литературе. Кое-кто решил, что на войне можно обойтись без военных. Теперь их презирают, им не доверяют и хотят заменить так называемым "гражданским элементом". Что бы мы, военные, ни сказали и ни сделали, все объявляется глупостью, а то, что исходит от людей, ничего не смыслящих в военных делах, имеет шанс на официальное признание. Я не пытаюсь утверждать, что мы не наделали ошибок, но разве те, кем нас хотят заменить, не совершат еще более серьезные ошибки? Сейчас каждый, кто пролез в министры, считает, что профессионализм ни черта не стоит.

IV

Если будете в Париже, пройдитесь как-нибудь между пятью и семью часами вечера по бульвару Итальянцев от пересечения с улицей Друо до улицы Лаффит. Здесь вы увидите целую коллекцию удивительных типов, которых смело можно отнести к достопримечательностям Парижа. У этих людей нет ни гроша в кармане и вообще нет никаких средств к существованию. Если у них что-то и имеется за душой, так только отвага и хорошие манеры. Они шагают себе по бульвару, держа нос по ветру и покуривая на ходу, и ждут, что с минуты на минуту в их раскрытые бумажники свалится миллион. Утром они не завтракали, днем не уверены, что удастся пообедать, а вечером боятся идти домой, потому что дома их ожидают счета за продукты, купленные по их поручению консьержками. И все же они не унывают и терпеливо ждут свои миллионы в полной уверенности, что рано или поздно богатство само их найдет. По правде говоря, так иногда и случается. Они уже обделали свои делишки и теперь надеются, что в груде мусора отыщется золотой слиток.

В прежние времена я любил наблюдать за этим странным мирком. И вот неожиданно я обнаружил небольшую его часть в Туре, во дворе префектуры. Как и прежде на парижском бульваре, эти люди не затерялись в толпе прохожих. Они и здесь держатся особняком. Пришло время, когда Франции понадобились их услуги, и они немедленно явились, чтобы помочь своей стране.

— Вам нужны сто тысяч шерстяных рубах для трясущихся от холода солдат? Тогда вам лучше иметь дело со мной. Вы же меня знаете. Я успел уже три раза разориться: в первый раз, как изготовитель обуви, во второй раз — как директор театра, а в третий раз как банкир. Во всем, что касается поставок, я большой дока. — Вам нужны мясные консервы? Я именно тот, кто вам нужен. — Вам нужны винтовки и пушки? Я уже подготовил свои предложения. За мной стоят господа такие-то. Они владельцы реального производства, но не желают, чтобы их имена произносили вслух. У нас в одной пещере спрятаны двести тысяч винтовок. Если вы отвергнете наше предложение, тогда мы сообщим в газеты, что вы отказываетесь приобретать предлагаемое вам оружие.

Наряду с этими господами встречались также персонажи другого рода. Они не открывали двери ногой, а скромно стучали, надеясь, что им позволят войти. Как правило, это были провинциалы.

— На моей фабрике ткут самый лучший драп для военной формы. Я гарантирую поставки любых товаров со своего склада. — Вам требуются администраторы в ваши военные лагеря? Возьмите меня, я местный, я везде наведу чистоту и порядок. Солдаты больше не будут жаловаться на условия размещения. Жители Нормандии будут благословлять нашу республику, и даже в Провансе похвалят военную администрацию.

Провинциальные господа держались очень скромно и были хорошо одеты. На каждом был синий с золотыми пуговицами сюртук, цилиндр-шапокляк и брюки со штрипками. Они явно рассчитывали с помощью нарядной одежды произвести неизгладимое впечатление на небрежно одетых парижан.

Возможно, они были правы, уповая на свой внешний вид. Во всяком случае, в коридорах и на лестницах префектуры часто доводилось видеть портных, несущих своим клиентам черные пакеты с новой одеждой. В самом деле, одетый с иголочки человек производит гораздо лучшее впечатление, чем кое-как одетый неряха.

Правительство, как известно, может пасть под натиском революции, империи рушатся из-за неудачных сражений, землетрясения до основания разрушают города, и только бюрократия вечна. Стараясь поспеть за Омику-ром, занятым моим переводом в другую часть, я повсюду замечал хорошо знакомые мне признаки бюрократической системы. Никто и шага не делал, не составив отчет, протокол или досье. Приехавшие из Парижа чиновники бережно, как святыню, доставили к новому месту службы все свои вековые традиции. Отныне Франция могла спать спокойно: делопроизводство в стране не нарушено и все делается чин по чину.

Омикура гоняли из кабинета в кабинет, и я старался не отставать от него. Из военного ведомства нас отправляли в управление внутренних дел, оттуда — в полицию, затем к чиновникам префектуры. В каждом кабинете мне удавалось подслушать обрывки весьма любопытных разговоров.

— Сударь, я изобрел митральезу нового типа. Она стреляет так же далеко, как пушка седьмого калибра. Пожалуйста, помогите мне преодолеть административные барьеры. Этим самым вы окажете неоценимую помощь нашей стране.

— Зачем вы отпустили Тьера в Париж? Его надо было арестовать. Тьер — монархический агент, он плетет заговор против республики. Тьер еще вам покажет, на что он способен. Никакого перемирия, война до победного конца.

— Я придумал новый способ отправки писем в Париж. Надо забрать у контрабандистов их собак, привязать им на спины сумки, и они легко проскочат через прусские окопы.

— Я приехал в Тур из Оша. Хочу заявить на нашего префекта. В республике все чиновники должны быть республиканцами. А наш префект в прежние времена публиковал статьи в "Опиньон насьональ"[115]. Если он останется во главе департамента, тогда я ни за что не отвечаю.

— Прошу выслушать меня. Помогите мне с рудником, по поводу которого я никак не могу договориться с этими Бульмье. Они утверждают, что рудник принадлежит им, а мы считаем, что он наш. Имперские чиновники так и не сумели решить эту проблему. Я подумал, может быть, вы меня поймете, если я как следует все объясню. Это дело не терпит отлагательства.

Самым удивительным персонажем среди всех этих оригиналов мне показался мэр какой-то деревни, явившийся в префектуру решать вопрос с рудником. Франция агонизирует, пруссаки находятся в двадцати лье от Тура, а для него вопрос с рудником "не терпит отлагательства". Еще меня удивил наивный депутат местного законодательного собрания, пытавшийся доказать новому правительству необходимость срочного проведения выборов.

Направляясь к выходу из префектуры, мы услышали чей-то зычный голос, гремевший под монументальными сводами.

— Каждая деревня, которая без сопротивления сдастся врагу, будет ославлена на всю Францию! Ее название пропечатают в "Монитёре". Я позабочусь об этом, господа. От нас требуются твердость и терпение!

Говоривший поднялся на несколько ступенек по большой лестнице, а его слушатели остались внизу. Он обращался к ним, простирая руки над их головами и как-то неестественно и энергично жестикулируя. После каждой фразы он словно отбивал восклицательный знак. Своим видом он напоминал римского триумфатора, восходящего на Капитолий.

— У него хороший нюх, — сказал Омикур.

Во дворе нас ждал господин Шоле. Когда мы расставались, он был совершенно спокоен, а сейчас показался мне подавленным и угрюмым.

— Когда вы шли по Лотарингии, вам что-нибудь говорили о Базене? — спросил он меня.

— Конечно, только о нем и говорили, причем с большим беспокойством. Ведь в его руках жизнь и смерть Лотарингии.

— А что говорили о Франции?

— Что французская оборона организована плохо. Говорили, что Базен не желает покидать Мец. Но так говорили крестьяне, а они настроены негативно и питаются домыслами. Правда, в подкрепление своих домыслов они ссылались на множество незначительных фактов, которые для них имеют решающее значение.

— У крестьян чутье лучше нашего.

— До вас дошли плохие новости? — спросил Омикур. — Только вчера все говорили об удачных вылазках.

Шоле покачал головой и, ничего не сказав, ушел.

— Шоле пугает меня, — сказал Омикур. — Он понимает суть вещей и, должно быть, узнал какие-то плохие новости, касающиеся Базена, а может быть, просто до чего-нибудь сам догадался. Говорят, прошлой ночью из Меца прибыл штабной офицер. Кажется, запахло большой бедой.

— Какая может случиться беда? У Базена прекрасная армия численностью не менее 150 тысяч человек, и опорой ей служит неприступный Мец. Если он и потерпел неудачу в какой-нибудь плохо подготовленной вылазке, то это еще не катастрофа. Вполне возможно, что Базен не признает республиканскую власть. Но разве сейчас это имеет какое-то значение? Главное, что он признает Францию, а за Францию он будет драться до конца. Правительству известно о положении в Меце. Недавно оттуда вернулся Бурбаки[116], и к тому же из Меца на воздушных шарах отправляют письма, одно из которых я видел лично. Если они сообщают, что все у них в порядке, и называют Базена "наш славный Базен", то, значит, так оно и есть. В противном случае они просто издеваются над нами и обманывают всех самым преступным образом.

Внезапно послышался непривычный шум, и город, который еще утром выглядел мирным и спокойным, пришел в какое-то странное волнение.

Вскоре на Королевской улице мы обнаружили огромную толпу. Оказалось, что в городе появились добровольцы и призывники из Марселя. Им решили устроить проводы и задумали провести в их честь небольшое патриотическое торжество. На улице столпилось так много людей, что стало невозможно проехать. Какой-то штатский господин, именовавший себя делегатом, буквально выбивался из сил, пытаясь организовать торжественное прохождение новобранцев. Марсельцы собрались в небольшом переулке и, словно актеры из-за театральной кулисы, готовились показаться перед публикой, а активный господин постоянно курсировал между переулком и главной улицей.

— Ну, вы готовы?

— Пока нет.

— Поторопитесь!

Господин окинул улицу беспокойным взглядом. Он явно опасался, что торжественный выход окажется неудачным.

Тем временем в переулке поднялся невероятный гвалт, перекрывший звуки настраиваемых музыкальных инструментов.

— Ну, давайте, давайте! — кричал делегат.

— Куда-то задевалась моя флейта.

— Начинайте, не то повозки перегородят всю улицу.

— Да вот же она!

Наконец настройка инструментов завершилась.

— И-и-и… раз, два, три!

И тут грянули цимбалы, да так громко, что задрожали оконные стекла. Полилась мелодия "Марсельезы". Огромная толпа двинулась в направлении Королевской улицы, сметая все на своем пути.

Господи, сколько же тут было музыкантов! Я даже подумал: не собираются ли они заглушить своими маршами свист прусских снарядов? Но вот на улицу вступили новобранцы. Выглядели они прекрасно и маршировали весьма решительно. Правда, они сходу взяли слишком высокий темп, но ведь когда доводится пройти строем перед почтенной публикой, то не грех слегка ее шокировать. Завтра этим защитникам родины придется маршировать не по Королевской улице, а в грязи, под снегом и дождем, они будут трястись от холода и у них уже не будет ни соломенной подстилки для сна, ни огня, чтобы сварить себе суп, ни публики, вопящей во все горло "Браво, марсельцы!".


Из Меца на воздушных шарах отправляют письма


Омикур не стал смотреть на прохождение марсельцев. Он ушел, предварительно назначив мне свидание в главном городском кафе. Но где оно, это кафе? Я знал лишь, что оно находится на Королевской улице и через некоторое время отправился на поиски.

Те, кому довелось пройтись в те времена по улицам Тура, имели возможность полюбоваться невероятно разнообразным военным обмундированием, в том числе и таким, о существовании которого многие даже не подозревали. Что касается меня, то я был попросту ослеплен. Здесь были величественные зуавы, отважно сражавшиеся под Орлеаном, которые с презрительным видом оглядывали жалко улыбавшихся гарибальдийцев. Здесь вольные стрелки из Буэнос-Айреса в рыжих костюмах, похожие на морских разбойников, подолгу стояли перед витринами оружейных магазинов, любуясь недоступными для их кошельков револьверами и кинжалами. Здесь баски щеголяли в своих синих беретах, а греческие солдаты — в амуниции цвета бычьей крови. Здесь встречались добровольцы из Вандеи, бретонцы в черных широкополых фетровых шляпах с охотничьими ножами на поясе и в сапогах, какие носят оперные теноры. В целом складывалось впечатление, что вы оказались среди оперных декораций, и окружающие вас персонажи с минуты на минуту начнут исполнять бравурные арии.

На фасаде одного из кафе я обнаружил рукописный плакат, извещавший, что "продавцам газет "Франс", "Юньон", Тазетт де Франс", "Конститюсьонель" и прочих поганых листков категорически запрещается заходить в кафе и предлагать публике свои газеты". Я пожалел, что это было не главное городское кафе. Мне очень хотелось узнать, соответствует ли качество подаваемых здесь напитков качеству интеллектуальных бесед, ведущихся посетителями.

Наконец я нашел нужное мне кафе и занял место рядом с двумя мужчинами, которые сидели перед пустыми пивными кружками и что-то писали. Вслед за мной в кафе вошел и уселся неподалеку от нас гусарский офицер в грязной и ободранной форме.

— Опять офицер! — произнес один из моих соседей, отложив в сторону перо, — это, в конце концов, становится невыносимо. Военные ни из чего не способны извлечь уроки. Они и раньше шатались по кафе и ресторанам, а теперь опять взялись за свое. Лучше бы им дали какую-нибудь работу.

— А куда прикажешь идти офицеру, когда его мучает жажда?

— Я хочу, чтобы он не пил, а работал. Солдату не к лицу предаваться наслаждениям.

Тем временем офицер подозвал официанта и сказал ему:

— Принесите мне все, что угодно, лишь бы оно было очень горячим. Я уже пять дней об этом мечтаю. Да поживее, я очень тороплюсь.

В кафе вошел еще один господин и присел за стол к моим соседям.

— Так и есть, — вполголоса сказал он, — я только что беседовал с одним офицером, сопровождавшим господина Тьера в его поездке в Орлеан. Тьер получил от фон дер Танна телеграмму, в которой сообщалось, что Базен капитулировал.

— Немецкая телеграмма — фальшивка. Ее послали, чтобы подорвать нашу готовность к сопротивлению.

— Телеграмма отправлена на августейшее имя, а в таких случаях они не склонны шутить. Когда им хочется выкинуть номер, они пишут на имя генерала Подбельского[117], а не короля Вильгельма.

— Я не стану даже упоминать об этом в моей корреспонденции. Здесь встречаются такие горячие головы, что вполне могут спалить типографию. Знаю я их. Я собираюсь писать совсем о другом.

— И о чем же?

— Похоже, что Гарибальди с отрядом в шестьдесят тысяч человек сейчас находится в Безансоне и намеревается перерезать пруссакам все дороги. Тогда им точно каюк.

— Ты вот морочишь людям голову этим Гарибальди, кто-то другой вспомнил о Кателино[118], и каждый из вас лезет из кожи вон со своими выдумками. Главное, что это нравится подписчикам. И они, и вы довольны. А в сущности, от вас столько же вреда, сколько его было от газет, издававшихся во времена империи, которые только тем и занимались, что усыпляли общественное мнение. Вы же всех обманываете. Ну попробуйте хоть раз написать правду. Если Базен действительно капитулировал, то так и напишите: Базен капитулировал. Вы ведь не в состоянии влиять на ход реальных событий. Ваше дело — формировать общественное мнение. Так не морочьте людям головы.

— А как же быть с газетным материалом? С нас ведь не снимают ответственность за заполнение газетных полос. Сразу видно, что тебе никогда не орали страшным голосом прямо в ухо: "Надо добыть материал еще на четыре полосы".

Между тем слухи о капитуляции становились все настойчивее. Смутное беспокойство охватывало все большее число горожан. Повсеместно люди сбивались в группы и обсуждали новости, поступавшие из Меца.

— Надо заставить Шоле выложить всю правду, — сказал мне Омикур. — Он явно что-то знает.

Но в обеденное время Шоле не появился в гостинице. Куда он подевался? Этого никто не знал. Правда, благодаря его отсутствию мне удалось найти место за огромным обеденным столом, занимавшим все пространство столовой. Присутствовавшие на обеде плотнее сдвинули стулья, чтобы усадить за стол двенадцать или пятнадцать морских офицеров, прибывших из Гвианы и с Антильских островов для прохождения службы в Луарской армии. Кстати, компания, собравшаяся на обед в гостинице, выглядела весьма странно. Кого только тут не было. Одни явились в Тур, чтобы принять участие в спасении Франции. Другие — чтобы решить свои вопросы в префектуре и добиться заказов на какие-нибудь поставки. Кто-то приехал просто поглазеть на происходящее, а одна молодая брюнетка в фетровой шляпе, украшенной петушиным пером, приехала, чтобы себя показать. Поговаривали, что она была любовницей капитана вольных стрелков по фамилии Фальсакаппа.

Морские офицеры оказались старыми знакомыми. Они что-то обсуждали между собой и громко рассказывали истории об осаде Севастополя. Их рассказы приводили в отчаяние трех южан. Им с трудом удалось встретиться со своим земляком Гамбетта, и теперь они страстно хотели рассказать всем об этой встрече.

— Вы и вправду видели Гамбетта?

— Что вам сказал Гамбетта?

— Что об этом думает Гамбетта?

— Эх, если бы с нами был мой друг Легофф, — воскликнул капитан второго ранга. — На Мамаевом кургане стояла русская пушка, и она все время била по нашим позициям. Стали мы искать хорошего наводчика. Нашли Легоффа, а я вызвался ему помогать. Он выбрал обычную пушку с нашей батареи, навел ее и — мимо. А потом и говорит: "Мне бы сюда корабельную пушечку". Привезли ему корабельную пушку, так он подбил русскую пушку с первого выстрела. Он умер в Конкарно от delirium tremens[119]. Я сроду не встречал такого пьяницу, как он.

Остаток дня я потратил на экипировку. Омикур пообещал выдать мне коня с полной сбруей, карабин и саблю, но мне еще были нужны овчинный тулуп и хороший револьвер. Я долго подбирал револьвер у одного оружейника, но так и не нашел ничего стоящего. Оружейник понял, что я ищу оружие, способное спасти мне жизнь, и сказал, что за подходящим револьвером я смогу зайти послезавтра.

— А почему не сегодня?

— Потому что такой револьвер придется везти из Нанта.

Мы разговорились, и я узнал, что этот доблестный торговец из Тура (города, в который переехало правительство страны) ежедневно получает партии оружия из Нанта и туда же отправляет дневную выручку, потому что "опасается пруссаков".

Господин Шоле не явился не только на обед, но и на ужин, и только вечером, когда мы стояли и читали объявление на вывешенном плакате, он подошел и окликнул нас. Текст плаката гласил, что правительству ничего не известно о том, насколько верны слухи о событиях в Меце, но что бы ни происходило в нынешние времена, когда в любой момент можно ожидать, что какой-нибудь предатель объявит о капитуляции, лишь одно остается незыблемым — Французская республика, которая не капитулирует никогда и ни под каким видом.

— Идите за мной, — сказал Шоле. — Мне надо кое-что вам сказать. Здесь говорить невозможно.

Королевская улица начинается у Луары и упирается в большой бульвар, засаженный высокими деревьями. Днем бульвар кишит людьми, но к вечеру он пустеет несмотря на то, что по соседству с ним находится железнодорожный вокзал.

— Этим утром я заговорил с вами о Базене, — сказал Шоле, когда мы добрались до бульвара. — Уже тогда я знал, что он капитулировал, а сегодня вечером обнародовали известное вам заявление правительства.

— Вы точно знаете о капитуляции?

— К сожалению, точнее не бывает.

— А что вы скажете о заявлении правительства?

— Таким заявлением правительство показало себя во всей своей красе. Оно скрывает правду и искажает истинное положение дел, причем делает это так же, как поступали правительства во времена империи. И все это, якобы, ради того, чтобы не нервировать население.

— Но ведь когда-то придется сказать правду.

— Завтра и скажут, когда общественное мнение будет более или менее подготовлено. У правительства впереди целая ночь. За это время оно подберет звонкие прилагательные, с помощью которых попытается скрасить эту ужасающую новость. Лично я для себя уже все решил: я покидаю Тур. Сегодня я уехал за город, весь день шагал по сельским дорогам и советовался со своей совестью относительно того, какое решение мне следует принять. В конце концов, заявление правительства само мне подсказало, как я должен поступить. Мне стало ясно, что, оставаясь с этими людьми, я автоматически превращусь в их сообщника. Они намерены ввергнуть Францию в такую войну, за которую придется нести ужасающую ответственность. Ни у кого не должно быть иллюзий — это будет война не на жизнь, а на смерть, а для ее ведения у нас нет достаточных ресурсов. Пока Мец держался, продолжение борьбы имело смысл. Гамбетта своими энергичными действиями заслужил доверие всех честных людей, сплотившихся вокруг него. Однако сегодня он намерен очертя голову броситься в немыслимую авантюру, полагая, что тем самым возвысит свою роль в глазах сограждан. "Бедные сыны отечества, — говорит он, пожимая нам руки, — вы будете раздавлены той самой армией, которая, сначала покончит с Мецем, а потом обрушится на вас. А когда вас перемелют в прах, когда половина Франции будет лежать в руинах, тогда придется согласиться на такой мир, какой нам навяжут, ведь у нас уже не будет армии, которая могла бы служить аргументом в политическом торге". Гамбетта занял твердую позицию: сопротивление любой ценой. Он никого не слушает и ничего не хочет видеть. Вот поэтому он и выступает против проведения выборов. Он считает, что мы годны лишь для того, чтобы сражаться, но совершенно не пригодны для голосования. Он так заботится о нашем благополучии, что готов голосовать вместо нас.

Закончив эту тираду, взволнованный Шоле куда-то убежал, но вскоре вернулся. Гостиничный номер, который он занимал вместе с Омикуром, и в который я должен был переселиться, представлял собой небольшую гостиную, смежную со столовой. В тот вечер у нас в номере должна была состояться небольшая пирушка. Но вместо этого мы до полуночи прогуливались по бульвару и с болью в душе говорили о несчастьях, постигших нашу страну, и о роковых последствиях сдачи Меца.

На следующий день было официально объявлено о капитуляции Меца. Проходя мимо префектуры, я увидел скопление людей, собравшихся вокруг плаката. Я подошел ближе и прочитал: "Пусть ваш разум и ваши души мужественно воспримут новость об очередном страшном бедствии, обрушившимся на нашу страну… Мец капитулировал…" Остальная часть текста была написана в таком же стиле. Я подумал, что Шоле был прав, когда говорил, что всю ночь они потратят на то, чтобы подобрать точные прилагательные.

Кто-то сказал у меня за спиной:

— Автору этого текста надо выдать похвальный лист за успехи в риторике. Очень уж ловко тут вставлены всем надоевшие слова.

Омикур ждал меня на вокзале. Мы сели в поезд и поехали в Блуа. Там мы собирались перебраться на левый берег Луары.

V

В битве при Артене наши войска, которыми командовал генерал Ла Мотруж, потерпели поражение. В результате мы были вынуждены сдать немцам Орлеан и отступить к Буржу и Вьерзону.

Прусская кавалерия вслед за нами переправилась через Луару и, рассредоточившись по всей Солони, оккупировала территорию от Сюлли до Сен-Лорана. Прусских разведчиков видели неподалеку от Сальбри и в нескольких лье от Вьерзона.

Командующий Луарской армией генерал д’Орель де Паладин, закончив реорганизацию войск, перебросил их на правый берег реки и развернул на линии от Море до Мера. С этих позиций он намеревался атаковать немцев, засевших в Орлеане.

Командующему потребовались сведения о действиях немецких частей, оставшихся на левом берегу Луары. Собрать эти сведения было поручено нашему разведывательному отряду. Предполагалось, что мы будем действовать совершенно самостоятельно на обширной территории без какой-либо поддержки со стороны главных сил. Нам также предстояло самостоятельно выпутываться из любых тяжелых ситуаций. Тем временем положение Луарской армии оставалось крайне тяжелым, и командующему пришлось лично отправиться в Тур, чтобы потребовать предоставления ему дополнительных полномочий, в том числе права реквизировать у населения для нужд армии продовольствие и прочие материальные ресурсы. Проблема осложнялась тем, что в нашей армии вообще отсутствовала интендантская служба, и боевые части должны были осуществлять снабжение собственными силами. Пока командующий был в отъезде, мы всем отрядом расположились в Блуа. Наши лошади отдыхали, а солдаты приводили в порядок оружие и конское снаряжение.

Омикур познакомил меня с моими новыми товарищами. Они уже знали, что я вместе с их командиром спасал знамя на поле битвы под Седаном, и приняли меня как близкого друга. Вскоре я перезнакомился со всеми бойцами.

Состав нашего отряда был весьма разношерстным. Основу составляли ветераны, участвовавшие в Итальянской и Мексиканской кампаниях, но также среди бойцов было немало совсем молодых парней, а в придачу к ним Омикур принял в отряд несколько браконьеров и мелких буржуа. Всем желающим присоединиться к отряду Омикур задавал одни и те же вопросы: хорошо ли вы держитесь в седле, хорошо ли вы стреляете и достаточно ли крепкое у вас здоровье? Если кандидат в разведчики на все вопросы давал утвердительные ответы, тогда его предупреждали, что ночевать ему придется на голой земле, сварить суп будет невозможно, брать с собой сменное белье не разрешается, а служба будет крайне трудна и опасна. Если он и на это был согласен, тогда его принимали в отряд. Довольно быстро я убедился, что если в отряд намеренно набирают людей самого разного возраста, опыта и происхождения, то боевой дух в нем всегда остается очень высоким. Вообще слабость французской армии в большой степени объясняется тем, что принципы ее комплектования безнадежно устарели. На службу в армию набирали главным образом представителей низших слоев общества. А между тем, если в роте имелось хотя бы десять человек, получивших приличное образование, тогда резко возрастал моральный дух всего личного состава. Именно так и обстояло дело в нашем отряде. Мне кажется, что высокий боевой дух разведчиков Омикура сам по себе свидетельствует о необходимости перехода к всеобщей воинской обязанности.

Вскоре наш отряд должен был отправиться на боевое задание, и поэтому мне срочно потребовалась лошадь. Омикур сказал, что у одного из бойцов воспаление легких, и он, несомненно, уступит мне свою лошадь. Я зашел в дом, где лежал заболевший товарищ, и объяснил ему цель своего визита.

Больной неподвижно лежал на кровати. Он лишь скосил глаза и, не говоря ни слова, стал внимательно меня разглядывать.

— Вы любите лошадей? — произнес он после долгой паузы.

— Да, и хорошо в них разбираюсь.

— Тогда сделаем так. Свою лошадь я не буду ни продавать, ни одалживать. Я передам ее в распоряжение отряда. Это все, что я могу сделать для моих товарищей. Да и мне от этого хуже не будет. Лошадь эта охотничья, и она очень хороша. Кличка ее — Форбан. Желаю удачи.

Я пожал его горячую от жара руку и пошел к выходу, но он окликнул меня.

— Я часто глажу ее под правым ухом. Гладьте и вы ее, чтобы она вспоминала обо мне.

Дорога из Блуа проходит через Венское предместье, а затем тянется между лесами. По этой дороге мы двинулись в направлении Брасье, собираясь там переночевать. Брасье оказалась совсем бедной деревней. Попав в нее, мы поняли, каковы будут условия нашего пребывания в этих краях.

Как только отряд вошел в деревню, и жители услышали стук копыт наших лошадей, мгновенно началась страшная паника, и все побежали, куда глаза глядят. Улицы буквально в одну секунду опустели. Остались только два паренька, которые метались из стороны в сторону и громко кричали: "Пруссаки! Пруссаки!" Люди забаррикадировались в своих домах, и только одна старая женщина застряла около пруда. Она хлестала хворостиной тощую корову, которая ни за что не хотела идти домой.

— У нас тут нет партизан! — закричала женщина, когда мы приблизились к ней, — клянусь вам! Пруссаки не злые, я знаю, они не злые!

Мы объяснили ей, кем мы были на самом деле.

После этого начался второй акт комедии. Никто ничего не хотел ни давать нам, ни продавать. Каждый уверял, что деревня их обнищала, что запасы дров они распродали, а то, что осталось, нельзя трогать ни под каким видом, что сено они запасли на зиму, и если мы его тронем, то вся скотина умрет с голоду.

Спрашивается, а чем мы должны были кормить своих лошадей, если они не желали уступить ни клочка сена? Мы ведь явились, чтобы их защитить.

В общем, местные жители отказывали нам во всем, хотя мы просили их честь по чести, и нам пришлось прибегнуть к реквизиции. В итоге я прекрасно выспался в хлеву, лежа на охапке вереска и накрывшись, словно одеялом, вязанкой ржаной соломы. Правда, мне так и не удалось утолить как следует голод — весь мой ужин состоял лишь из куска хлеба с творогом.

На следующий день мы двинулись дальше и вскоре оказались в местности, где в любой момент можно было ожидать нападения пруссаков. В качестве меры предосторожности мы использовали прием, который обычно применяют уланы: разделившись на группы по три человека мы непрерывно вели разведку по обе стороны от дороги, а впереди за ситуацией следила головная группа, державшаяся на значительном удалении от отряда.

Мы с Омикуром оказались в составе головной группы. Наша задача заключалась в том, чтобы опрашивать всех встречных крестьян. Но крестьяне попадались редко, а деревни, через которые мы проходили, почти полностью опустели. Жители подались в леса со всеми своими домочадцами, домашним скарбом и скотиной. Для нас главное заключалось в том, чтобы не нарваться на кавалерийские патрули и не дать себя окружить. Поэтому мы продвигались крайне осторожно, вглядываясь в лесную чащу и прислушиваясь к малейшим звукам. Время от времени кто-нибудь из нас слезал с лошади, ложился на землю и, припав к ней ухом, слушал, стараясь уловить звуки погони. Когда встречался холм или пригорок, мы взбирались на него и внимательно всматривались в окутанные туманом окрестности.

Если принимать достаточные меры предосторожности, то на плоских орлеанских равнинах еще можно избежать неприятных неожиданностей, но зато в Солони[120] серьезные опасности подстерегают на каждом шагу. В этих краях повсюду разбросаны купы деревьев и сосновые рощи, а на обочинах извилистых дорог растет колючий кустарник. В таких местах легко устраиваются засады, заманить в которые не труднее, чем заманить дичь в силок. О засаде вас могут предупредить местные крестьяне, но мы, как назло, встречали их крайне редко, потому что с тех пор, как пруссаки захватили Орлеан и стали совершать вылазки в его окрестностях, полевые работы повсеместно пришлось прекратить. Крестьяне решили, что бессмысленно пахать землю, рубить на дрова деревья и заготавливать вереск, поскольку все результаты их труда безжалостно изымались пруссаками. Стоит ли рисковать и выходить работать в поле, если в любой момент могут появиться три улана и отнять ваших быков и лошадей?

Семьи, оставшиеся в своих домах, жили в постоянном напряжении, каждую минуту ожидая, что на них обрушится вражеская конница. Во многих домах даже держали наготове еду, специально приготовленную для господ прусских кавалеристов.

Однажды после долгого марша мы заночевали в большом доме местных буржуа, где нас приняли, как добрых друзей. Хозяева определили наших лошадей в конюшню, а для нас устроили шикарный ужин с бараниной и вином.

Поужинав, я пошел на конюшню и случайно подслушал разговор хозяйки дома с соседкой, после чего мне стало ясно, чем был вызван столь сердечный прием.

— Неделю назад, — говорила хозяйка, — я была у жены мясника и просила приберечь для нас баранины на тот случай, если нагрянут пруссаки. У меня есть шпик и варенье. Я знаю, они любят такую еду. Отдам им все это и скажу: "Только не трогайте нас".

Поскольку мы были не пруссаки, а всего лишь французы, хозяева не стали предлагать нам шпик и варенье. А бараниной нас угостили лишь по той причине, что она давно лежала у мясника и могла испортиться. В общем, мы съели ужин наших врагов.

Однако далеко не все местные жители были такими же "предусмотрительными", как эта хозяйка. Встречались по-настоящему отважные люди. Они не ждали у домашних очагов прихода пруссаков, а шли в лес и там в укромных уголках поджидали оккупантов. Как правило, это были охотники, браконьеры и местные стражники. Любой пруссак, подвернувшийся под руку такому храбрецу, наверняка расставался с жизнью. Этих людей невозможно было запугать плакатами, развешанными в окрестностях Орлеана, в которых немцы грозили расстрелом каждому, кого они поймают с оружием в руках.

Немало таких мстителей присоединялось к отрядам мобильной охраны и вольных стрелков, а когда наш отряд добрался до отдаленных районов Солони, к нам захотели присоединиться некоторые местные жители. Известно, что крестьян часто обвиняют в малодушии, но я убежден, что эти неконкретные расплывчатые утверждения, как правило, ни на чем не основаны. Если у крестьян имелся хоть малейший шанс получить поддержку со стороны воинских формирований, то они, не колеблясь, оказывали сопротивление оккупантам. Пруссаки это испытали на собственной шкуре и лучше нас знали, чего стоит опасаться в этих краях. Почитайте прусские газеты, выходившие в тот период. В них французов часто обвиняли в том, что они ведут "фанатичную войну", да еще клеймили позором тех, кто их "подначивал", главным образом, священников и местного архиепископа. А еще вы найдете в газетах немало историй о том, как пойманных крестьян расстреливали за то, что их штаны были заправлены в сапоги. Для баварских солдат это служило доказательством их принадлежности к вольным стрелкам. Как утверждалось в одной берлинской газете, "лишь с помощью таких драконовских мер можно покончить со столь подлой манерой ведения войны и удовлетворить мстительное чувство наших военных".

Война, которую вел наш отряд на этой пустынной территории, со стороны могла показаться весьма странной. Мы покрывали большие расстояния, но порой за целый день не встречали на дороге ни одного человека. Лишь углубившись в лес, можно было обнаружить живую душу. Как правило, это были местные крестьяне со своей скотиной. Время от времени в лесу, где, как казалось, можно встретить лишь дикого зверя, неожиданно раздавалось блеяние барана, на которое отзывались десятки, а то и сотни, овец. Однажды мы набрели на лагерь местного крестьянина, который укрылся в лесу, прихватив с собой всю скотину, лошадей и телеги, полные пшеницы и овса. Теперь эти люди, привыкшие к спокойной мирной жизни, превратились в кочевников. Они поселились со своими семьями в шалашах, здесь же стояли привязанные к телегам лошади и коровы, а их дети плакали на руках у матерей и просили, чтобы их "отпустили домой".


Французов часто обвиняли в том, что они ведут "фанатичную войну", да еще клеймили позором тех, кто их "подначивал"


Если бы пруссаки решились углубиться в эти лесные чащи, то смогли бы захватить богатую добычу. Но прусские солдаты отчаянно боялись засад. Только в первые дни после захвата Орлеана пруссаки чувствовали себя в полной безопасности, однако теперь период безмятежного покоя для них закончился. Между Сальбри и Вьерзоном французское командование сконцентрировало довольно значительные силы, готовые перейти в наступление, и кроме того, вдоль берега Луары стояли наготове вандейские ополченцы, мобили и вольные стрелки.

Теперь пруссаки крайне редко совершали короткие вылазки из Орлеана. Прусская пехота и артиллерия проводили демонстрационные рейды, но их цель состояла лишь в том, чтобы создать у наших генералов ложное представление о силах противника, сосредоточенных в Орлеане.

Нас же такая осторожность пруссаков только раззадоривала и вызывала горячее желание встретиться с ними в бою и самим оценить, чего стоит их кавалерия. Немецкие всадники нередко маячили перед нами на значительном расстоянии, но, завидев нас, немедленно скрывались. Иногда мы вступали с ними в короткие перестрелки, но, кроме шума, они не давали никакого результата. Когда же мы заходили в какую-нибудь деревню, каждый раз оказывалось, что пруссаки покинули ее за несколько часов до нашего появления.

— Жаль, что вы не явились сюда утром, когда они проводили тут реквизицию, — говорили нам крестьяне. — Они бы сбежали, и наше добро осталось бы в целости.

Но пришел день, когда нам наконец улыбнулась удача. Мы вошли в небольшую деревню неподалеку от Ферте и оказалось, что незадолго до нашего появления в деревню ворвались баварцы и увели с собой все повозки, которые смогли отыскать.

— Догоните их, — кричала какая-то женщина, — они не могли далеко уйти. Верните мне мою повозку. В нее впряжены две серые лошади, вы легко ее узнаете, она помечена, там наша фамилия — Фурбе, не забудьте, Фурбе!

Один крестьянин вскочил на лошадь, намереваясь показать нам дорогу. Он тоже хотел вернуть свою повозку. Баварцы не могли быстро передвигаться со своей добычей, зато мы неслись во весь опор. Меньше чем через полчаса мы нагнали их в перелеске. Оказалось, что в арьергарде колонны они выставили усиленное охранение.

— Мы можем обойти их и выскочить прямо к повозкам, — сказал наш проводник, ни на секунду не забывавший о цели экспедиции.

Такой обходной маневр был очень рискованным, поскольку мы могли нарваться на главные силы противника, но надо было либо решаться на него, либо возвращаться назад в деревню. В итоге мне и еще нескольким бойцам командир приказал двинуться в обход, а оставшиеся бойцы приготовились атаковать арьергард.

Пока колонна баварцев двигалась по дуге, мы рванули через лес по прямой и настигли их как раз в тот момент, когда колона только начинала выходить из леса на открытое пространство. Баварцев было довольно много, а нас — всего несколько человек. Если бы мы кинулись на них в лобовую атаку, нас бы окружили и взяли в плен. Поэтому по команде капрала мы расположились на опушке и дали дружный залп из укрытия.

После первого же выстрела баварцы, побросав всю свою добычу, сломя голову бросились наутек и скакали во весь опор до самого перелеска, находившегося более чем в километре от нашей позиции. Они явно запаниковали, решив от неожиданности, что попали в засаду. В связи с этим хочу сказать, что немецкий солдат хорошо дерется лишь тогда, когда на его стороне численное превосходство и ему обеспечена надежная позиция, и еще когда вокруг царит полный порядок, а сам он полностью доверяет своему командиру. Но немец совершенно теряет голову, когда происходит что-то неожиданное. Возможно, по этой причине немцы, зная о своих панических реакциях, держатся крайне настороженно.

Едва заслышав выстрелы в голове колонны, арьергардный взвод охранения, успевший завязать бой с нашими товарищами, немедленно задал стрекача. Они вихрем пронеслись мимо нас, пустив лошадей в галоп. Мы перезарядили винтовки и поприветствовали их новым залпом. Я увидел, как один улан обхватил шею своей лошади. Он явно был ранен, но не вывалился из седла. Между тем остальные солдаты взвода обогнули скопление повозок и пустились вскачь по равнине, бросив своего раненого товарища на произвол судьбы.

С самого начала нашего рейда по тылам противника мы каждый день безуспешно пытались понять, привязывают ли немцы своих кавалеристов к седлам. Мои товарищи спорили об этом до хрипоты, но так и не пришли к единому мнению. Нам не раз доводилось видеть, как их конники, оказавшись под огнем, начинали раскачиваться в седлах и ложились на шеи лошадей, но никогда не падали на землю. Мне так хотелось разобраться в этом вопросе, что я не утерпел, выскочил из укрытия и бросился вдогонку за раненым уланом. К тому времени мы с моим Форбаном уже успели подружиться, и я надеялся быстро догнать удирающего немца.

Но немец оказался очень прытким, и преследовать его пришлось дольше, чем я ожидал. К счастью, мы с Форбаном умели брать препятствия, так что я перемахнул через широкую траншею и ухватил немецкого коня за повод. Сделал я это как раз вовремя, так как над ухом у меня уже просвистело несколько пуль.

Недолго думая, я потащил своего пленника к опушке леса, где меня ожидали товарищи, предупредив, что стоит ему дернуться, как я его сразу прикончу. Это была великолепная гонка, самая волнующая в моей жизни, особенно если сравнивать с гонками на парижских ипподромах. На этот раз в качестве зрителей выступали баварские кавалеристы и мои товарищи, а позади слышался громкий стук копыт: это баварцы развернули своих коней и, словно охотники за дичью, галопом неслись за мной по пятам. Но тут несколько наших бойцов вышли из укрытия и стали целиться в моих преследователей. Баварцы повернули назад, а я благополучно вернулся к своим с доставшимся мне призом.

Оказалось, что он действительно был привязан ремнями и только по этой причине удержался в седле. При этом баварец был тяжело ранен — пуля раздробила ему бедренную кость. Полуживого улана сняли с седла и уложили на солому в одну из отбитых повозок, причем именно в ту, что принадлежала мадам Фурбе.

Когда мы вернулись в деревню со спасенными повозками, нам устроили триумфальную встречу. И лишь мадам Фурбе не удержалась и с упреком заявила:

— Вот тоже придумали! Уложили пруссака в мою повозку, и пропала вся солома.

Тем временем вокруг раненого собрался народ, и люди стали обсуждать, как с ним поступить.

— Я не пруссак, — твердил несчастный пленник. — Мы баварец. Любим французский сильно.

Но у измученных крестьян слова и внешний вид раненого не вызвали чувства жалости. Им было все равно, пруссак он или баварец. Для них он был враг, разоривший их дома.

— Где мы его расстреляем? — спросил какой-то паренек.

— Давай на вилы его.

— Меня тошнит, когда всякие бездельники толкуют мне о военнопленных.

— Он один за все заплатит.

Месяц назад я тоже побывал в шкуре военнопленного, и вокруг меня так же толпились беспокойные зеваки. Куда ни кинь, повсюду одна и та же злоба и дикость.

Однако этот улан был моим пленником. Его хозяином был я, а мне совсем не хотелось, чтобы моего пленника стали избивать палками или колоть вилами.

— Неужели у вас поднимется рука на человека, который не может вам ответить?

— Но ведь это пруссак.

— И что? Утром он был враг, а сейчас это раненый. Кто готов приютить его у себя и обеспечить уход?

Все молчали и только удивленно пялились на меня.

— Где тут у вас мэр?

— Как будто мэру больше нечем заняться. Мы тут задержали прусскую шпионку, и теперь он ее допрашивает.

Пленного уложили на охапку соломы у дома мадам Фурбе. Я не хотел оставлять его на попечение крестьян и попросил одного моего товарища присмотреть за ним.

— Я скоро вернусь, — сказал я ему по-немецки, — и вас отнесут в дом.

— Только не бросайте меня. Они меня расстреляют.

Я попытался успокоить его и объяснить, что французы не расстреливают пленных, но он не хотел мне верить.

— Нет пруссак, — повторял он по-французски, — Бавария.

Я бегом помчался в мэрию. Рядом с входом стояли две лошади, запряженные в маленькую повозку. Это была повозка мисс Клифтон. Как такое могло случиться?

Я влетел в кабинет мэра. Оказалось, что саму мисс Клифтон, ее санитара и величественного слугу приняли за шпионов и арестовали. Когда я вошел, мэр пытался их допросить.

На мне была непривычная униформа, однако она узнала меня.

— Мисс Клифтон!

— Господин д’Арондель!

— О, сэр! — воскликнул слуга.

Мэр, услышав, что мы разговариваем на неизвестном языке, окончательно уверился в том, что перед ним пруссачка. Потребовалось вмешательство подошедшего по моей просьбе Омикура, чтобы он согласился отпустить свою пленницу.

Сделал он это скрепя сердце, в полной уверенности, что наш командир простофиля и позволил прекрасной иностранке одурачить себя.

VI

Как же я тревожилась за вас! — сказала мисс Клифтон. — Мне говорили люди, приютившие вас в Донкуре, что вы были не в состоянии пройти по этому ужасному маршруту от Седана до Понт-а-Муссона. Рассказывайте скорее, как вам удалось спастись.

Ее подчеркнутое внимание, сама интонация, с которой молодая англичанка обратилась ко мне, взгляд, сопровождавший каждое ее слово, смутили меня и одновременно взволновали до глубины души. Значит, в этом мире кто-то еще помнит обо мне. А что, если в тот страшный день, когда я был прикован к трупу жандарма, мисс Клифтон мысленно была со мной! И тут же я одернул себя, твердо решив, что более не позволю себе увлечься подобными грезами.

— Тут у меня раненый баварец, — сказал я, сделав вид, что не расслышал ее вопрос, — не могли бы вы оказать ему помощь?

— Разумеется, мы немедленно им займемся.

Мэр объяснил, в каком доме можно разместить раненого, и мы сразу перенесли туда нашего улана.

— Не поможете ли перевязать его? — обратился ко мне санитар мисс Клифтон.

Мне ужасно хотелось увильнуть от участия в перевязке, но ожидать помощи от крестьян не имело смысла. Они и без того взирали на нас с нескрываемым изумлением, а увидев, что англичане оказывают помощь раненому немцу, крестьяне окончательно поверили в ими же сочиненную басню о прусских шпионах.

— Говорил я тебе, что это пруссак, — прошептал на ухо своей жене один из крестьян, показывая пальцем на санитара. — Смотри, у него на рукаве красный крест. Я видел в одной деревне пруссаков с таким же крестом. Это их опознавательный знак.

Улан понял, что его не собираются расстреливать, и заметно осмелел.

— Добрые французы, — повторял он, — добрые французы! — и улыбался крестьянам, которые в ответ бросали на него отнюдь не ласковые взгляды.

— Его надо раздеть, — сказал санитар.

Под кителем у баварца была надета черная нижняя рубашка. Я стащил ее, и под ней обнаружилась точно такая же, но синяя. Я снял и ее и оказалось, что под ней надета красная рубашка, а под красной — коричневая.

— Ого! — с неподражаемой флегматичностью произнес санитар. — Он напоминает матроса из известной пантомимы.

— Так теплее, — отозвался улан.

Он и вправду, чтобы не мерзнуть, носил несколько слоев белья. С каждым месяцем становилось все холоднее, и баварец вспухал буквально на глазах. В августе он довольствовался одной нижней рубашкой, в сентябре надел вторую, в октябре на нем уже было четыре рубашки, а в ноябре пять. Кстати, в январе, находясь в составе Восточной армии, я обнаружил жителя Померании, натянувшего на себя семь шерстяных рубашек, а в это же самое время на наших мобилях не было ничего, кроме блуз из паршивого сукна.

Чтобы извлечь из баварца пулю, требовался врач, но за неимением такового пришлось ограничиться временной повязкой.

Тем временем мисс Клифтон собралась в дорогу, но, поскольку уже стемнело, я уговорил ее не торопиться и остаться до утра. Оказалось, что выехала она из Саль-бри, намереваясь добраться через Божанси до Луары и переправиться на правый берег, где уже находилась французская армия.

— Мост в Божанси разрушен, — сказал Омикур. — Вам придется спуститься вниз по реке до Мера. Мы и сами собираемся переправиться через Луару. Кстати, раз баварцы реквизируют повозки, то, значит, предстоит переброска немецких войск. Надо известить об этом нашего генерала. Д’Арондель проводит вас до Мюида. Там сейчас размещается штаб.

Это был незабываемый вечер. Мисс Клифтон пригласила меня на ужин, и мы до поздней ночи беседовали в темной кухне, сидя перед очагом, в котором весело горели еловые дрова. Ее приятный голос, подобно дуновению теплого ветра, согревал мое окоченевшее сердце.

Слушая ее речи и глядя на нее, я думал о Сюзанне. Мне было интересно, как она повела бы себя и о чем могла бы говорить, если бы случай свел ее в такой же хижине лицом к лицу с молодым человеком в обстоятельствах, которые я назвал бы романтическими. Была бы она способна на такую же простоту речей и чистоту помыслов? И я поневоле вспоминал те вечера, когда она тянула ноги к огню, хотя ей было совсем не холодно, или кокетливо приподнимала край своего платья. А еще я вспомнил, как умело демонстрировала она свои руки, стараясь, чтобы все могли оценить их свежесть и нежность розовой кожи.

Наконец мисс Клифтон протянула мне руку, и я с небес спустился на землю.

— До завтра, мой спаситель, и в добрый час, — сказала она.

От большинства добровольческих формирований наш отряд отличался тем, что, проведя разведку в какой-нибудь деревне, мы не отходили на несколько лье назад, а стремительно уходили вперед, уводя за собой противника и спасая тем самым жителей деревни от преследовавших нас пруссаков. Точно так же продолжился наш рейд и на этот раз.

Утром отряд двинулся в сторону Орлеана, а мы с мисс Клифтон отправились по дороге в направлении Лайи. Мисс Клифтон, как всегда, ехала верхом, а за нами следовал ее передвижной госпиталь.

Несколько месяцев назад я так же, как и в этот раз, ехал верхом по пустынной равнине рядом с юной барышней. Но как же велика была разница между теми и нынешними временами! И сколь велико было различие между двумя этими женщинами!

Мы с мисс Клифтон очень торопились и вскоре добрались до французских передовых позиций. Здесь стояли части, сформированные из жителей Вандеи. Они разбили лагерь в молодой рощице на берегу реки. Палатки им не выдали, и солдаты, как сумели, устроились в шалашах и землянках. Когда мы появились в лагере, все свободные от службы солдаты присутствовали на мессе, которую вел полковой капеллан. Для этого в середине лагеря установили алтарь. Полевая церковная служба выглядела настолько трогательно, что даже люди, равнодушные к религии, не могли не умилиться, наблюдая за этим зрелищем.

— До чего же это красиво, — промолвила мисс Клифтон.

— Еще бы, месса прямо в лесу, в двух шагах от противника.

— Да, но точно такая же месса не выглядела бы столь же красиво где-нибудь в Англии или Соединенных Штатах. Эти отважные люди не скрывают своих религиозных чувств и не боятся насмешек. Если бы я принадлежала к Римской католической церкви, я стала бы молиться вместе с ними.

До Мюида оставалось проехать лишь несколько лье. Там мне придется расстаться с мисс Клифтон. Ей же предстояло перебраться через Луару и прибыть во французскую армию.

Генерал, командовавший войсками в Мюиде, выдал мне приказ для командира нашего отряда. Я дал лошади отдохнуть и двинулся на поиски товарищей. Теперь я был один на той же дороге, по которой еще недавно мы ехали вместе с мисс Клифтон, и сильно загрустил от свалившегося на меня одиночества. До чего же мила эта юная англичанка! До чего притягательны ее необычная красота, решительный характер, серьезное отношение к делу и жизнерадостность! Сколько доброты излучают ее огромные бездонные глаза!

— Нам приказано перебраться на правый берег Луары, — сказал Омикур, ознакомившись с доставленным мною приказом. — Похоже, здесь мы больше не нужны, и на наше место сюда направят подразделения из Саль-бри. Насколько я понимаю, в ближайшие дни состоится большое сражение. Войска, находящиеся в Сальбри, двинутся на Орлеан с юга, войска, стоящие в Жьене — с востока, а армия генерала д’Ореля — с запада. Если удастся наладить координацию, и наши генералы соизволят пораньше пробудиться ото сна, тогда немцы попадут в окружение. Похоже, мы отказались от традиционной французской тактики и переходим к тактике прусской армии. Наполеон перед сражением всегда собирал свои войска в единый кулак и, словно клином, каким перерубают самые твердые деревья, разносил в клочья любого противника. В отличие от него Мольтке использует сосредоточение войск, как тиски, с помощью которых он старается раздавить противника. И вот тут-то вся загвоздка: сумеем ли мы с нашими генералами, которые любят командовать и не умеют подчиняться, добиться тех же результатов, что и пруссаки? В любом случае на генерала д’Ореля точно можно рассчитывать. Это настоящий мужчина, и его приказы я буду выполнять с большой охотой. А уж если я кому-то доверяю, то бьюсь с удвоенной отвагой.

Взглянув на правый берег Луары, даже самый отчаявшийся пессимист непременно воспрял бы духом. Здесь удалось собрать новую армию, причем армию настоящую, с пехотой, артиллерией и кавалерией. Армия больше не походила на сборище партизанских формирований, вроде тех, что действовали в свое время под Солонью. Правда, в ее составе было мало таких же обстрелянных солдат, каких несколько месяцев тому назад я видел в окрестностях Меца и глядя на которых проникался уверенностью в нашу победу. Скажем, выправка мобилей даже отдаленно не напоминала военную выправку, а большинство кавалеристов, едва пустив коней рысью, сразу хватались за гривы, чтобы не вылететь из седла. И тем не менее это были настоящие солдаты. За короткое время пустое место удалось превратить хотя бы в кое-что. Те, кому довелось увидеть Луарскую армию, всегда будут помнить, что за период с октября по ноябрь именно усилиями генерала д’Ореля совсем новая армия была отмобилизована, организована и обучена.

Из Мера наш отряд направили в окрестности Жона, и чтобы добраться туда, нам пришлось пройти через боевые порядки большей части Луарской армии. Ближе к вечеру послышался грохот канонады. Оказалось, что до нас докатились звуки сражения при Вальере, которое развернулось в нескольких лье от основных сил на опушке леса Маршнуар. И мы, и все, кого мы встречали по пути, чувствовали сильное волнение и задавали одни и те же вопросы:

— Есть ли какие-нибудь новости?

— Там правда идет сражение?

Как всегда, высказывались противоречивые мнения, и от этого на душе становилось еще тревожнее.

По мере продвижения мы получали все более точные сведения. Стало известно, что сражение началось утром и полностью развернулось к двум часам дня, когда в бой вступили митральезы.

Но чем оно закончилось? Никто об этом ничего не знал. После битвы при Артене это стало первым крупным сражением. Больше всего хотелось узнать, как держались под огнем наши молодые солдаты. Все были страшно возбуждены, сердца сжимались от грохота артиллерийских орудий. Однако в воинских частях, которые встречались нам по пути, никакого беспокойства не ощущалось, и это вселяло надежду. Раз их до сих пор не ввели в бой, значит дело обстоит не так плохо и в их поддержке не было необходимости. Правда, бывалые солдаты лишь качали головами, когда слышали реплики такого рода:

— А разве под Форбахом все было не так же?

— Здесь каждый за себя. Командуют ведь одни и те же генералы.

И словно в подтверждение этих слов мимо нас прогарцевал генерал Кордебюгль, из-за которого под Седаном мы были разбиты в самом начале сражения.

Только к вечеру поступили хорошие новости. Французские войска держались очень стойко и отбросили баварцев и пруссаков. Мобили из Луар-э-Шер не дрогнули под градом снарядов, и даже генералы сохранили присутствие духа. Казалось, ветер надежды, согревающий сердца и души людей, пронесся над нашей армией.

Однако опытный Омикур был не склонен преувеличивать важность состоявшегося сражения.

— То была лишь интенсивная разведка боем, — заявил он, — а настоящее сражение произойдет завтра.

В действительности сражение состоялось не завтра, а послезавтра. В течение всего следующего дня командование стягивало войска к Орлеану. Было приятно наблюдать, как в безукоризненном строю маршируют батальонные колонны, соблюдая необходимую для развертывания дистанцию. Вслед за легкой кавалерией шли солдаты первой стрелковой цепи, а за ними — вторая стрелковая цепь и подразделения резерва. Замыкали движение пехотные батальоны, а в промежутках между ними двигалась батальонная артиллерия. Глядя на проходившие войска, становилось ясно, что все здесь подчинено единой воле и железной дисциплине. До чего же это не было похоже на седанскую неразбериху!

Вечером объявили привал. Командование запретило разводить костры, но для приготовления пищи позволило зажигать огонь в специально выкопанных ямах. Немцы, привыкшие к большому количеству костров на стоянках французской армии, могли решить, что перед ними находятся лишь передовые части французов, тогда как в действительности здесь была собрана вся Луарская армия. Сытым немецким солдатам, закутанным в теплые шинели и многочисленные шерстяные рубахи, и в голову не могло прийти, что перед ними, не разжигая костров, лежали без подстилок на сырой земле французские мобили, одетые лишь в тонкие гимнастерки и жалкие блузы.

Наш отряд расположился на правом фланге Луарской армии. Утром нас послали разведать ситуацию на гряде, идущей вдоль берега Луары. Противника не было видно, но, скорее всего, он находился на прекрасно оборудованных заранее подготовленных позициях и дожидался начала боевых действий. Вскоре мы и сами в этом убедились. Стоило нам подойти к заброшенному карьеру, как оттуда прогремел дружный залп. У отряда не было достаточно сил, чтобы атаковать сидевших в засаде стрелков, и поэтому нам пришлось отступить.

Мы поднялись на небольшую возвышенность, господствовавшую над местностью, и с нее нам открылось потрясающее зрелище. Повсюду, насколько хватало глаз, в безупречном порядке тянулись развернутые для боя линии французской армии. Пехота и кавалерия наступали на противника. Прошло то время, когда французские войска бежали от пруссаков без оглядки или защищались из последних сил.

Я, как зачарованный, следил в бинокль за продвижением наших войск. Неожиданно Омикур хлопнул меня по плечу.

— Смотри, как отважно они маневрируют!

Его чувства можно было понять. Совсем молодые солдаты шагали по полю битвы, не отставая от ветеранов. Командиры поставили перед ними конкретные задачи, и они печатали шаг, полные решимости выполнить полученный приказ. Двигались они, конечно, не парадным шагом, но сплоченно и решительно.

Пока наша армия шла в атаку, на опушке леса, примыкающего к Орлеану, возникло движение в рядах немецкой пехоты.

— Там у них одни баварцы, — произнес кто-то из наших бойцов, — с ними мы справимся без труда. Они так устали от войны, что только и ждут случая, чтобы сдаться в плен.

Это наивное утверждение вскоре было опровергнуто. Из деревни, обозначенной на карте как селение Бакон, ударила артиллерия. А между тем еще не было десяти утра и сражение только начиналось.

Я не первый раз участвовал в сражении и хорошо понимал, что после первых выстрелов вражеских пушек командование не станет вводить в бой сразу все воинские подразделения. Поэтому бездействие нашего отряда в разгар схватки с противником совершенно меня не нервировало. Я твердо знал, что придет и наш черед.

Тем временем канонада громыхала на все большем пространстве, и вал артиллерийской перестрелки катился все дальше на север. Пушечные выстрелы, ни на секунду не умолкая, теперь доносились с самых удаленных точек, расстояние до которых превышало несколько лье. Все это говорило о том, что сражение развернулось в полную мощь.

Я молил Бога, чтобы наши солдаты не дрогнули, когда дойдут до мощных укреплений противника. Но хватит ли у них сил, чтобы выбить врага с его позиций? Все мои товарищи с волнением прислушивались к звукам выстрелов. Что там происходит? Продолжают ли наши наступать или бегут? Ориентироваться в происходившем было трудно, потому что наши батареи постоянно меняли позиции.

Наконец Бакон был взят, и начался интенсивный обстрел деревни Кульмье. Наши войска продолжили наступление.

Мы покинули возвышенность, с которой наблюдали за происходящим, и вступили в бой. На поле боя мы уже не могли видеть общую картину схватки, но зато здесь был лучше слышен грохот сражения.

Битва была в самом разгаре, но подразделения, которые, как и наш отряд, лишь недавно ввели в бой, с трудом могли разобраться в обстановке. Наши стрелки заняли позиции в деревенских садах, а тем временем немцы рассредоточились по всей деревне и отчаянно сопротивлялись. Ни одна сторона не могла добиться решающего перевеса.

Радовало уже то, что наша молодая армия сумела продержаться с десяти утра до трех часов дня. Но мы ожидали большего. Хватит ли у армии сил, чтобы решить поставленные командованием задачи?

То, как сейчас действовали французские войска, напоминало действия прусской армии под Седаном. Огонь нашей артиллерии непрерывно усиливался, а в решающий момент командование ввело в бой резервы. Не прошло и получаса, как прусские и баварские батареи окончательно смолкли.

Французские войска бросились в атаку, но были остановлены беспощадным винтовочным огнем. В наших передовых линиях возникло замешательство. И в этот момент командовавший атакой генерал Барри слез с коня, встал впереди наступавших батальонов и прокричал:

— Мобили, вперед! Да здравствует Франция!

И эти молодые солдаты, которым лишь три месяца назад вручили винтовки, решительно пошли в атаку. Опиравшийся на трость генерал едва поспевал за ними. Он вместе со всеми преодолевал траншеи и с трудом выбирался из них, хватаясь за ветки деревьев. Генерал Барри вел в бой мобилей провинции Дордонь.

Глядя на наступавшую цепь, я невольно вспомнил, как еще недавно пруссаки, да и кое-кто из наших деятелей, пренебрежительно отзывались о частях мобильной обороны. А ведь на самом деле в этих частях служили лучшие сыны отечества. В ряды мобилей вступали бедные и богатые, образованные и безграмотные, горожане и сельские жители. Каждая рота состояла только из земляков, воспитанных в одной вере, в одних идеалах и привычках. Тот, кто дрогнул на поле боя, был не безымянным солдатом 15-го или 97-го батальона, а конкретным человеком из Дордони, которого после возвращения домой его же товарищи прилюдно назовут трусом. В этом и заключалась сила территориальных формирований. В сердцах этих людей колокол родной церкви всегда отзывался сильнее, чем любые патриотические призывы.


— Мобили, вперед! Да здравствует Франция!


Наконец Кульмье был взят. Немцы отошли в северном направлении и попытались создать оборонительный заслон. Однако было совершенно ясно, что вскоре начнется их беспорядочное отступление, поскольку на немецкие позиции уже готовилась мощная атака нашей кавалерии. По плану командования, кавалерия должна была отбросить баварские части навстречу французскому корпусу, который в это время перебрасывали из Жьена в Шевийли. Но кавалерия прекратила преследование баварцев, потому что на ее пути встала никому не известная пехотная часть. И лишь впоследствии стало известно, что в этом месте случайно оказалась колонна парижских вольных стрелков.

После взятия Кульмье нашему отряду приказали прочесать все леса вокруг этой деревни. Но противник бежал, преследуемый огнем нашей артиллерии, и в лесах никого обнаружить не удалось.

Это была полная и безоговорочная победа. Но из-за позднего времени оценить ее масштабы не представлялось возможным.

Местный крестьянин рассказал, что он видел своими глазами, как целый обоз, состоявший из артиллерийских орудий и повозок, двигался в направлении Ла-Боса, но шел он явно не из Орлеана.

Услышав эту новость, наш командир обратился к бойцам:

— У кого из вас лошадь в состоянии проскакать пять, а возможно, и десять лье, если возникнет такая необходимость?

Вызвались около двадцати человек, в числе которых был и я. После этого большая часть отряда отправилась в Кульмье, а нашу группу командир напутствовал такими словами:

— Если верить тому, что рассказал нам крестьянин, то похоже, что немцы вывели свои войска из Сент-Э[121]. Если они решили не оборонять Сент-Э, то, значит, оборонять Орлеан они тоже не собираются. Именно это нам и предстоит выяснить. Дело предстоит непростое, но игра стоит свеч.

VII

Шел дождь вперемешку со снегом. По темной дороге наша группа продвигалась с огромным трудом, но время поджимало, и мы старались как можно быстрее нагнать вражеский обоз.

Через некоторое время мы добрались до пересечения дорог, где нас уже поджидали бойцы, отправленные вперед для проведения разведки. Они сообщили, что в стороне от основной дороги слышали скрип повозок и, скорее всего, это и был уходивший обоз. Правда, было непонятно, что нам делать дальше, ведь в группе было только два десятка бойцов, а этого недостаточно, чтобы захватить целый обоз, тем более ночью, и к тому же не зная, какими силами располагает противник.

Возможно, если бы в тот день наша армия потерпела поражение, тогда, осознав всю сложность подобной операции, мы, скорее всего, повернули бы назад. Но в день победоносного наступления мы были готовы к любым решительным действиям.

— Быстро скачем наперерез, — скомандовал Омикур, — нападаем на головную повозку, разворачиваем ее и перегораживаем дорогу. Восемь бойцов остаются в голове обоза, а остальные рассредоточиваются вдоль дороги. По моей команде открываем огонь по сопровождающим. Галопом марш!

Каждого из нас до того обуяла жажда приключений, что на выполнение приказа командира нам потребовалось лишь несколько секунд. Всем не терпелось остановить повозки и ввязаться в драку.

Однако вскоре наш боевой пыл угас, потому что ситуация вдруг стала развиваться очень мирно. Как и было приказано, мы развернули поперек дороги головную повозку, но в ответ услышали не звуки выстрелов, а мужской голос. Кто-то громко вопил по-немецки:

— Санитарный обоз! Санитарный обоз!

— Всем внимание! — крикнул Омикур.

— Не волнуйтесь, командир, сейчас поглядим. Главное — не дать себя провести. Знаем мы этих немцев. Чуть что, так у них санитарный обоз.

— Вели ему принести фонарь, — сказал мне Омикур.

Я повторил по-немецки приказ командира, но баварец уже выпрыгнул из повозки, зажег спичку и продемонстрировал мне красный крест на рукаве кителя.

— Вы, я вижу, санитар, но что в повозках?

— Повозки, госпиталь.

— Сейчас проверим.

Бойцы взяли лошадей под уздцы и повели обоз на главную дорогу. Эти четырехколесные повозки совсем не были похожи на передвижной госпиталь. Всего их было семь.

— Санитарный обоз, — непрерывно повторял баварец, шедший рядом со мной.

Поскольку ни у них, ни у нас не было фонарей, мы изготовили факелы из соломы, которую обнаружили в повозке. Судя по типу повозок и сделанных на них надписях, это явно был транспортный обоз. Однако баварец, то умоляющим, то угрожающим тоном продолжал настаивать, что в повозках находится имущество полевого госпиталя. Потеряв терпение, Омикур приказал снять брезент с первой повозки.

Оказалось, что там действительно находилось имущество, но отнюдь не госпитальное. Можно было подумать, что перевозится скарб большой семьи, решившей сменить место жительства. В повозке мы обнаружили кресла, платья, занавески, ковры, пакеты с постельным бельем вроде тех, в которых прачки разносят белье своим клиентам.

— Спроси у него, — сказал Омикур, — откуда они едут и куда направляются, и предупреди, чтобы отвечал честно, а иначе я велю его расстрелять за воровство. Если расскажет все, как есть, тогда будет считаться обычным военнопленным.

Баварец с готовностью сообщил, что едет из Сент-Э, пытался отыскать короткую дорогу, но сбился с пути.

— Немцы ушли из Орлеана? — спросил Омикур.

На этот вопрос баварец не стал отвечать. То ли он не знал, что происходило в Орлеане, то ли не хотел говорить, во всяком случае, мы ничего от него не добились.

Пока мы с Омикуром допрашивали баварца, наши бойцы осмотрели остальные повозки. В них, как и в первой повозке, были лишь предметы обычного обихода — свинцовые чушки, металлическая проволока, лампы, сабо, кухонная утварь, одежда, коробки с пряностями, банки с кофе, бочонок уксуса.

— А этот ситец, он тоже госпитальное имущество?

— А эти старые медные каски в госпитале используют вместо чепчиков?

— А почему здесь детские пеленки?

— Довольно, господа, — сказал командир, — пошутили и хватит. Пусть шесть бойцов отконвоируют повозки и пленных в Кульмье, а остальные — за мной. Будем искать военный обоз.

— Отпустите меня, — неожиданно проговорил баварец. — Мне в плен никак нельзя. У меня служба.

Впрочем, он быстро понял, что уговорить командира не удастся, и разразился проклятиями в адрес пруссаков.

— Вечно одно и то же, — заявил он по-немецки, — как хватать добычу, так пруссаки всегда первые, а как терять последнее — так это баварцы.

Обоз с имуществом и пленными уже тронулся в путь, а мои товарищи все не могли унять хохот после того, как я перевел им слова баварца.

Из-за всей этой истории мы, разумеется, потеряли много времени, но зато окончательно убедились, что немцы уходят из окрестностей Орлеана, причем наши пленные эвакуировались последними.

Мы двинулись дальше по дороге, зашли в несколько деревень, но нигде не встретили ни одной живой души. Дома стояли пустые с заколоченными окнами и дверями, ни единого огонька в окне, ни одной дымящейся трубы. Казалось, все вокруг вымерло.

Однако на подходе к небольшому хутору, состоявшему из нескольких домов, ветер донес до нас запах домашней еды.

— Пахнет кровяной колбасой.

— Ну, значит, здесь пруссаки. Всем приготовиться.

Мы осторожно приблизились к дому, из которого доносился соблазнительный запах, но оказалось, что противника в нем не было и в помине. В доме находились три старых крестьянина, которые ни под каким видом не соглашались открыть дверь и вступили с нами в переговоры через приоткрытое окно.

— Вы выходили сегодня из дома?

— Понятно, что нет.

— А баварский обоз видели?

— Понятно, что видели.

— Они ушли из Орлеана?

— Одни ушли, другие остались.

— А куда направились те, что ушли?

— В сторону Артене и они очень спешили. Вся дорога была забита лошадьми и повозками.

— Так кто-нибудь остался в Орлеане?

Тут один крестьянин стал утверждать, что в Орлеане остались тысячи баварцев, а другой уверял, что ни одного. В общем, отвечали они настолько противоречиво и сбивчиво, что мы ничего не смогли понять. К тому же ни один из них в последние дни не бывал в Орлеане и не мог знать, что там творится.

Из окрестностей Кульмье мы вышли в пять часов вечера, а к предместью Орлеана подошли только к девяти. В самом предместье не было ни души, дома стояли пустые и вдобавок ко всему дождь хлестал, как из ведра.

Наша "армия" насчитывала лишь четырнадцать человек, и было бы безумием пытаться всей кавалькадой въехать в город. Омикур выстроил отряд вдоль высокой стены и объявил, что в город он намерен проникнуть в сопровождении лишь одного человека. Честь сопровождать его он, разумеется, оказал мне.

— Если мы не вернемся через два часа, — сказал он офицеру, которого оставил за старшего, — значит, мы убиты или нас взяли в плен. В таком случае поворачивайте назад и ищите отряд.

Затем, обращаясь ко мне, Омикур сказал:

— Слезай с лошади, оставь ребятам саблю и карабин, а с собой возьми только револьвер.

Я так и сделал, и мы, застегнув шинели на все пуговицы и подняв воротники, отправились в город.

— Послушай, — сказал Омикур, — если мы нарвемся на патруль, ты спасаешься первым.

— Но командир ведь ты.

— Сейчас моя очередь спасать тебя. Я твой должник и хочу рассчитаться.

Мы вошли в город и обоим показалось, что опасаться там, на первый взгляд, было нечего. Мы не увидели ни часовых, ни выставленных постов. Ничто не говорило о том, что город занят противником. Если баварцы остались в Орлеане, то после сегодняшнего поражения им следовало быть начеку. Но, с другой стороны, если они покинули Орлеан, то почему в городе чувствуется какое-то оцепенение? Почему в половине десятого вечера все двери и ставни домов наглухо закрыты?

Вскоре мы заметили, что в одном доме сквозь ставни пробивается лучик света.

— Надо постучать и расспросить жильцов, — сказал Омикур. — Глупо шагать по большому городу, как по дремучему лесу.

Он постучал, но вместо ответа в доме погасили свет, а звуки, проникавшие сквозь ставни, разом стихли.

— Откройте, мы свои.

Жильцы явно совещались, но открывать двери или окна по-прежнему не спешили.

— Они решили, что мы из полиции.

— Или воры.

Пришла моя очередь стучать, и я сильно заколотил в окно, рискуя разбудить соседей и привлечь внимание прусских патрулей, если они еще оставались в городе.

Наконец за закрытыми ставнями приоткрылось окно.

— Вы кто? — спросил мужской голос.

— Мы ваши друзья, французы.

— А зачем стучите? У нас ничего нет.

— Откройте окно или я его высажу. Именем закона.

Моя угроза выглядела нелепо, но она возымела действие. Ставни приоткрылись.

— Что вам надо?

— Немцы еще в городе?

— Все ушли.

В этот момент открылась дверь дома и на пороге появился человек с зажженным фонарем. Увидев наши шинели и фуражки, он воскликнул:

— Вольные стрелки! Бегите, несчастные, из-за вас и мы погибнем.

— Но немцы ушли, и к тому же они сегодня потерпели поражение.

— Они скоро вернутся.

— Да они же бегут.

— Они вернутся и тогда из-за вас нам конец.

Ставни перед нашим носом захлопнулись, и на этом разговор окончился. Больше от жильцов ничего добиться не удалось. Омикур разозлился, но потом, видимо, вспомнил, как после сдачи Орлеана пруссаки жгли в городе дома. В итоге мы оба решили, что нам стоит с пониманием отнестись к чувствам запуганных жителей. К тому же на месте разрушенных домов остались почерневшие от огня стены, стоявшие словно немые свидетели расправы пруссаков с поверженным врагом. Люди, испуганные нашим появлением, конечно, не забыли запах недавних пожарищ и, хлебнув немало горя, теперь имели полное право отнестись к нам с таким малодушием и недоверием.

Немцы ушли из Орлеана, и нам уже не было нужды осторожничать, словно каким-то ворам. Тем не менее Омикура не убедили слова наших трясущихся от страха собеседников, и он решил пройти до центра города и как следует все проверить.

Оказалось, что в самом городе все обстояло точно так же, как и в предместье. Двери и окна домов были плотно закрыты, на улицах ни души, и к тому же дождь лил, как из ведра. Куда могли подеваться все жители? Сбежали из города или попрятались в погребах?

На подходе к мосту мы услышали поразивший нас окрик: "Стой! Кто идет?" Кто мог в Орлеане кричать по-французски "Кто идет?"

— Стоять! — повторил часовой.

Было совершенно ясно, что кричал французский солдат.

Оказалось, что в город только что вошли батальон мобилей из Дордони и отряд вандейцев. Пока сражение шло на правом берегу Луары, они прошли по левому берегу и, не встретив неприятеля, вошли в город по мосту как раз в тот момент, когда мы с предосторожностями подходили с противоположной стороны к предместью.

Оставалось лишь сообщить боевым товарищам о нашем прибытии.

На следующее утро город проснулся в атмосфере покоя и ликования. А когда солдаты, облаченные в красные штаны, прошли строем мимо памятника Орлеанской деве, рядом с которым еще несколько дней назад гремела баварская музыка, город буквально взорвался от восторга.

Значит, это правда! Враг разбит! Город освобожден… Да здравствует Франция!

Значит, страдания не напрасны, и все жертвы были принесены во имя родины. Только теперь люди почувствовали, насколько дорога им наша страна.

Победа над баварцами и пруссаками при Кульмье имела огромное значение, но еще ничего не было решено. Армия Фридриха-Карла[122] в день капитуляции Базена вышла из Меца и форсированным маршем двинулась на Луарскую армию. Что ожидало нас впереди? Станем ли мы дожидаться сражения с этой армией, или будет принято решение преследовать баварцев, которые еще не были окончательно разгромлены, а затем идти на Париж?

Наиболее отважные и склонные к риску военные настаивали на втором варианте действий. Они предлагали совершить стремительный рейд по региону Ла-Бос, по пути разбить войска фон дер Танна[123], затем напасть на армию Фридриха-Карла и разбить ее в пух и прах, а после этого устремиться к Парижу, войска которого, уверяли они, выйдут из города и окажут поддержку Луарской армии. Все их доводы выглядели просто и убедительно.

Но такой план выглядел простым лишь на бумаге, а в действительности исполнить его было бы невероятно сложно.

Сторонники столь смелого плана были склонны воевать по карте, сидя у огня в теплом кабинете. Те же, кто, дрожа от холода и увязая в грязи, находился в полевых условиях, решительно отвергали подобные фантазии.

Если на первых порах никто не верил в возможности Луарской армии, то теперь ее силу явно переоценивали. В этом смысле розовые мечты восторженных патриотов были крайне далеки от реальных возможностей.

Несколько дней назад Луарская армия действительно очень организованно выдвинулась в направлении Кульмье, но тогда общая дистанция не превышала десятка лье, а главное заключалось в том, что что погода в те дни благоприятствовала успешному продвижению пехоты, артиллерии и тыловых подразделений по сухой равнине. Однако теперь речь шла не о нескольких коротких бросках. Предстояли длительные переходы по раскисшим от дождей полям региона Ла-Бос. К тому же наши лошади устали, упряжь была в плохом состоянии и требовался большой ее запас, чтобы протащить по грязи артиллерийские орудия, из-за тяжести которых рвались хомуты и ломались оглобли. При таком положении дел неизбежно возникали бы заторы, и скорость продвижения оказалась бы катастрофически низкой. Никто не знал, насколько вязкой окажется глинистая почва в Ла-Босе, и как в ней будут увязать люди и кони. Нам возражали, что пруссаки сумели быстро продвинуться по этой территории, но никто не подумал, что у пруссаков было гораздо более легкое вооружение, и что там, где мы впрягаем четырех лошадей, они впрягают шесть, да и лошади их в гораздо лучшем состоянии, чем наши.

Если мы все же решимся двинуться на Париж, то необходимо будет продвигаться очень быстро. А как в столь тяжелых условиях поддерживать высокую скорость движения? Продержатся ли в таком походе наши бойцы? Нельзя забывать, что в большинстве полков у солдат не было даже шинелей. Большинство мобилей были одеты в гимнастерки и полотняные штаны. Как прикажете в таком обмундировании шагать целый день под дождем и спать в мокрой палатке, установленной в жидкой грязи, не имея даже тощей соломенной подстилки, поскольку в этой местности, считающейся житницей Франции, невозможно найти и клочка соломы, так как немцы вывезли ее подчистую.

Очевидно, что через несколько дней изматывающего марша и невероятных лишений все солдаты, не привыкшие к полевым условиям и не имеющие необходимой закалки, слягут от болезней. Плеврит и пневмония скосят в первую очередь горожан и промышленных рабочих, а в довершение всего все поголовно, и сильные, и слабые, подхватят оспу. Больных придется оставлять в деревнях, и одному Богу известно, кто там за ними станет ухаживать.


В большинстве полков у солдат не было даже шинелей, лишь гимнастерки, да полотняные штаны


В итоге командование отказалось от марша на Париж. Было ли это ошибочным решением и какими стратегическими соображениями руководствовались генералы? Этого я не знаю. Я рассказываю только о том, что видел своими глазами в первые дни ноября в окрестностях Орлеана, и утверждаю, что в тех условиях двигаться быстро, чтобы поспеть к Парижу до конца ноября, было невозможно.

Наш отряд отправили в Орлеанский лес на передовые позиции, расположенные вблизи деревни Бельгард, и мы продолжили несение непростой службы конных разведчиков. Предполагалось, что именно с этой стороны, говоря конкретно — со стороны Монтагри, следовало ожидать подход армии, идущей из Меца.

Для меня несение службы на новом месте оказалось недолгим. Однажды утром меня вызвал Омикур и задал неожиданный вопрос:

— Не хочешь ли ты прогуляться в Париж?

— Черт побери, хочу, конечно, как и ты и вся армия.

— Я говорю серьезно, ты готов в одиночку отправиться в Париж?

— Бросить вас накануне сражения?

— Если ты отказываешься только по этой причине, значит, ты просто меня не понял. Отправляясь в Париж, ты рискуешь своей головой в сто раз больше, чем каждый из нас. Уверяю тебя, в нынешней обстановке попытаться попасть в Париж — это вовсе не трусость.

— А что я должен делать в Париже?

— Ты должен изучить дорогу в город и собрать для меня сведения, которые я тебе укажу. Кроме того, ты возьмешь с собой сообщения для командования в Париже. Если доберешься, но не сможешь вернуться обратно, тогда отправишь собранные сведения на воздушном шаре, а если не сможешь попасть в город, тогда вернувшись, вручишь мне сведения и дашь все разъяснения или же сам проведешь наши войска по изученному маршруту. Чтобы выполнить это задание, от тебя потребуются внимание, хладнокровие и ловкость. Ты согласен? О том, насколько это рискованно, я умолчу, это понятно без слов.

Мне было тяжело расставаться с товарищами, но я без долгих колебаний согласился.

— Кто мне даст дорожное предписание?

— Тебе его выдадут в Туре. Именно оттуда ты и отправишься.

На тот момент в Луарской армии имелось достаточное количество мобильных самостоятельно действующих отрядов, зато в окрестностях Парижа, где такие отряды своими действиями могли бы нанести пруссакам огромный урон, их было явно недостаточно. Поэтому командование собиралось перебросить наш отряд в окрестности Парижа. Мы должны были взрывать мосты, выводить из строя линии телеграфной связи и разрушать прочие коммуникации в тылу прусской армии, затрудняя тем самым ее действия. Но Омикур, готовясь к такому рискованному переходу, хотел оценить шансы на успех, а для этого ему нужна была информация, которую он и поручил мне собрать.

VIII

Если бы вы отсутствовали в Туре с первого по тринадцатое ноября, то, вернувшись в город, вы бы вряд ли его узнали. За это время произошло грандиозное событие, благодаря которому у людей невероятно изменились не только настроение, но даже лица.

Мы выиграли сражение!

Кстати, "мы" — это кто?

Если бы кто-то позволил себе предположить, а тем более громко заявить, что под словом "мы" понимаются конкретные люди, например, генерал д’Орель де Паладин, то на такого человека со всех сторон обрушились бы порицания и насмешки.

— Да уж конечно! Этот д’Орель еле ковыляет. Генералу уже 67 лет, и он только и твердит о предосторожностях. Вечно ему чего-то не хватает, то и дело он выпрашивает шинели, одеяла, продукты, снаряжение. А разве у мозельского батальона имелись шинели и одеяла? Разве в Туре изготавливают боеприпасы?

— А как идти в бой без боеприпасов?

— С этим как-нибудь разберемся. Помогут другие армейские соединения. Тем более что немцы, хоть и сидят в Версале, уже трясутся от страха и даже начали собирать пожитки. У нас есть точные сведения. Говорят, Бисмарк приказал изготовить ящики для вывоза имущества.

— А как же Фридрих-Карл?

— Его армия измотана. У него осталось только территориальное ополчение, да и погода работает на нас. Вспомните высказывание Гамбетта: "Уже и небо немилосердно к нашим противникам"[124].

— Эта фраза всем известна. Она вообще не имеет смысла, да и к тому же не точна. Вы еще скажите, что в природе бывает патриотический, чисто французский, дождь, который если и льет, то только на головы немцам. Или, по-вашему, если на равнине ударит мороз, то холод пробирает только с правой стороны, где находятся немцы, а слева, там, где французы, холод совсем не чувствуется? На самом деле, все обстоит ровно наоборот: когда идет дождь, французы мокнут больше, чем немцы, а когда приходят холода, то французы мерзнут, а немцы — нет, потому что у немцев есть теплая одежда и покрывала, а у французов ничего этого нет и в помине. Скажу больше, немцы бесцеремонно выгоняют людей на улицу и ночуют в их домах, а французы, вымокнув до нитки, укладываются на ночь прямо в грязи. Попробуйте в единственной паре штанов и одной лишь гимнастерке провести несколько дней в Ла-Босе, имея вместо теплых гетр и бивачных принадлежностей лишь жалкий вещмешок, в котором хранится немного бельишка вперемешку с запасом еды и патронами, да еще походите с веревочкой на шее, на которой болтаются галеты, выданные вам на четыре дня. Пожуйте-ка вечером эти раскрошившиеся, намокшие под дождем галеты, и вы увидите, насколько милостива к вам погода. Попробуйте хотя бы раз переночевать в мокрой гимнастерке, улегшись на камень и подложив под голову за неимением лучшего свою ладонь. Тут-то вы и поймете, перестало ли небо быть милосердным к нашим противникам, и стало ли оно милосердным по отношению к нам.

Конечно, произнеся столь длинную тираду, вы тем самым выговоритесь от всей души, но ваш собеседник, призывавший сражаться до победного конца, в ответ лишь пожмет плечами и снисходительно заметит:

— Какое жалкое поколение вырастили мы за годы империи! Во Франции совсем не осталось отважных людей.

Чиновник, к которому меня отправил Омикур, был мне совершенно незнаком. Я представился и передал письмо от Омикура. Кстати, в его кабинет я заявился в полевой форме, фуражке и со шпорами на сапогах.

— Так, значит, вы собрались в Париж. Назовите ваше имя.

— Гослен д’Арондель.

— Капитан Омикур не указал ваше имя. Он лишь написал, что письмо мне передаст человек надежный и решительный, который намерен добраться до Парижа.

— Полагаю, мое имя не имеет значения. В Париж отправится человек, а не его имя.

— И этот человек — вы?

— Я постараюсь им стать.

Неприветливый чиновник задавал вопросы весьма резким тоном, но мне он понравился. В его кабинете не было даже стульев для посетителей, а все пространство было усеяно огромным количеством только что подготовленных документов. Такая обстановка красноречиво свидетельствовала о том, что в этом кабинете не болтают, а работают. В тот день ему явно не удалось поесть, и он воспользовался нашей беседой, чтобы прожевать грошовый хлебец и проглотить кусок шоколада.

— А известно ли вам, что сейчас в Париж невозможно попасть так же просто, как в Тур? Мы отправили туда множество курьеров, но только троим или четверым удалось пройти через прусские позиции, а за последние три недели ни один не смог добраться до Парижа.

— Вы пытаетесь меня напугать?

— Знаете, каковы ваши шансы? На пути от Шартра до линии блокады Парижа у вас тридцать шансов из ста быть пойманным и расстрелянным за шпионаж, а после того, как вы преодолеете кольцо блокады, вас с вероятностью сорок процентов возьмут в плен или убьют.

— Значит, остаются тридцать шансов из ста, что у меня все получится. Это немало.

— Тут вы ошибаетесь. Даже если вы прорветесь сквозь линию осады, вас с десятипроцентной вероятностью подстрелят французские передовые посты.

— Даже если ваши расчеты точны, то у меня все-таки остаются определенные шансы на успех.

— Да, это так.

— Я и не сомневаюсь. Удивляет меня лишь то, что при такой точной оценке рисков вы все-таки смогли найти желающих пробраться в Париж.

— Значит, вы отказываетесь?

— Да нет же, я жду, когда мне наконец дадут инструкции.

— Вы их получите, но только к вечеру. А сейчас я покажу вам на карте одну дорогу. Двигаясь по ней, вы точно найдете людей, которые помогут вам пройти по всему маршруту. Кстати, надеюсь, вы не собираетесь отправляться в путь в этой полевой форме. Сейчас ведь никто не рискует разъезжать по стране, поэтому советую вам нарядиться погонщиком скота. Только они и встречаются на наших дорогах. Наденьте блузу, фуражку, грубые сапоги и вооружитесь палкой. Правда, я не смогу дать вам совет относительно того, как лучше пробраться через позиции корпуса великого герцога Мекленбургского. Его части едва ли не ежедневно меняют позиции, и может получиться так, что от Тура до Шартра вы не встретите ни одного немца. Нарвавшись на патруль, выкручивайтесь, как сможете. Можно, например, сказать, что вы направляетесь в соседнюю коммуну для закупки скота.

— Мне знакома эта местность, и я легко найду, что им сказать. В свое время я жил на берегу Эра[125].

— После Шартра не идите прямо на Париж, а сверните на обходную дорогу и через Кольтенвиль и Галлардон двигайтесь в направлении Абли. Если выйдете из Шартра на рассвете, то до Абли доберетесь довольно рано и сразу сворачивайте на большую дорогу. Идите до Сент-Арнуля, но сразу не заходите туда, дождитесь ночи. Постучите в дверь первого же большого дома. Его хозяина зовут Соре, он торгует птицей. Там вы переночуете, и утром вас проведут через лес Рамбуйе и через деревни Селль, Борд и Серне-ла-Виль на небольшой хутор в окрестностях Шеврез. Там найдете торговца обувью Кардоса, у него и переночуете. Записывать ничего нельзя, поэтому все имена вы должны запомнить.

— Понимаю.

На следующий день вас через Вильнев, Шатофор и Туссю проведут до Бука, где вы и расстанетесь с проводником. Дальше до самого Парижа действуйте самостоятельно. Вы плавать умеете?

— Умею.

— Тогда лучшей дорогой для вас станет Сена. Постарайтесь ночью добраться до Севра и переберитесь через реку вплавь. Только смотрите, чтобы вас не подстрелили французские часовые, в тех краях они особенно бдительны. И еще хочу кое о чем вас предупредить. Говорят, что пруссаки натягивают прямо над землей железную проволоку с колокольчиками. Не знаю, правда ли это, но в том, что их часовые всегда начеку, можете не сомневаться.

Я потратил целый день, пытаясь вырядиться, как настоящий погонщик скота. А еще я отправился к парикмахеру и велел, чтобы он сбрил мне бороду и подстриг, как обычно стригут крестьян, то есть сделал небольшие бакенбарды и завитки на висках. Самым неприятным в этом переодевании стала необходимость нахлобучить на голову меховую шапку. Старьевщик утверждал, что шапка почти новая, но я-то понимал, что она верно прослужила нескольким поколениям погонщиков. Мне казалось, что, освоив медленную и неуверенную походку, надев эту шапку, выцветшую блузу, рубаху из грубого полотна, смазанные жиром сапоги, нацепив на пояс серебряные часы, напоминавшие своей формой постельную грелку, зажав в зубах трубку и взяв в руку палку, я стал до ужаса похож на продавца свиней и коров.

Обычно эти почтенные торговцы носят с собой деньги, зашив их в пояса. Но я решил более основательно подготовиться к возможным неприятностям и велел пришить к жилету и штанам специальные пуговицы, деревянную основу которых заменили на обтянутые тканью двадцатифранковые луидоры. На жилет мне пришили шесть таких пуговиц, а на штаны — восемь, что составило в общей сложности 280 франков.

Покончив с гардеробом, я отправился к чиновнику за обещанными инструкциями. К моему приходу все было готово. Я ждал, что мне выдадут пакет с донесениями наподобие тех, что разносят почтальоны, и заранее ломал себе голову, пытаясь понять, куда я его спрячу. Но к моему удивлению мне выдали две крохотные бумажные трубочки, каждая из которых могла бы уместиться в стержне птичьего пера. Это были микрофотографии, изготовленные по методу Дагрона[126].

— Они сделаны в двух экземплярах. Если с одним из них что-то случится, постарайтесь сохранить второй. Донесения зашифрованы, но крайне нежелательно, чтобы они попали в руки неприятеля. Если вас схватят, вы должны их уничтожить.

Я достал из пачки сигару, раскрутил листья и поместил донесение среди листьев табака. Затем вновь скрутил сигару, стараясь придать ей первоначальную форму. Скрутка получилась слабой, но, если не присматриваться, то на вид это была обычная сигара.

Теперь надо было придумать, куда спрятать второй экземпляр. Мне рассказывали историю, как один офицер доставил донесение из Меца, спрятав его в зубном протезе. Мне такой способ не годился: все зубы у меня были свои, да и времени не было, чтобы удалять зуб и ставить на его место почтовый ящик. Идея пришла в голову, когда я проходил мимо лавки торговца красками и увидел маленькие свинцовые тюбики, в которых хранят краски для живописи. Я купил такой тюбик, вложил в него донесение, плотно закрутил и засунул в дыру, проделанную в каблуке сапога. Дыру я потом заделал с помощью куска канифоли. Пруссаки смогут добраться до этого тюбика, только если им очень повезет.

Я внимательно выслушал инструкции, касавшиеся пути следования, но решил, что не стану их выполнять, по крайней мере на начальном этапе маршрута. Две недели, а то и месяц назад, было бы разумно отправляться в дорогу из Шартра. Но теперь Шартр стал опорным пунктом для частей герцога Мекленбургского и генерала Ви-тича. Там я наверняка попаду в руки противника и меня обвинят в шпионаже.

Поэтому я решил выехать из Ле-Мана и, насколько будет возможно, проехать поездом до Куртижи, а уже там отыскать крестьянина или браконьера, который и выведет меня на маршрут.

Время в пути я использовал, чтобы набраться знаний, необходимых в моей новой профессии: почем нынче свиньи, сколько стоят бараны и коровы, и по какой цене здесь можно приобрести телят?


— Донесения зашифрованы, но крайне нежелательно, чтобы они попали в руки неприятеля


До Куртижи я добрался без каких-либо затруднений, но ехал в обстановке крайней нервозности. Люди были уверены, что в любой момент к ним могут нагрянуть пруссаки и по этой причине совсем потеряли голову. Ситуация здесь была не такой, как на берегах Луары. В этих краях не было настоящей армии, а защиту территории обеспечивали лишь несколько батальонов национальной гвардии, да и те выглядели довольно жалко. Понимающие люди расценивали ситуацию, как катастрофическую: национальные гвардейцы не соглашались на позорное бегство с охраняемой территории, но оказать серьезное сопротивление были не в состоянии. Батальоны гвардейцев могли лишь создавать незначительные очаги сопротивления, а в ответ на их действия пруссаки убивали людей и сжигали целые деревни.

На подходе к Куртижи я нарвался на небольшой отряд прусской кавалерии. Меня остановили, и я сказал, что иду в деревню, расположенную в двух километрах вниз по реке, которая называется Куртижи.

— Вы проживаете в Куртижи? — спросил командовавший отрядом офицер.

— Я хочу повидать моего бывшего учителя.

— Как его зовут?

— Шофур.

— А вы кто такой?

— Я погонщик скота. Нахожусь здесь проездом.

Должно быть, что-то в моей одежде было не так, потому что офицер явно не поверил мне и не отпустил на все четыре стороны.

— Мы вас проводим к этому Шофуру. Если окажется, что вы солгали, тогда будете расстреляны.

Я двинулся вперед под конвоем двух улан. Мне не из-за чего было волноваться, потому что я сказал правду, но в то же время меня грызли сомнения: что скажет папаша Шофур, увидев меня в наряде погонщика свиней. Если он выкажет удивление, то тем самым выдаст меня, и тогда мне конец.

— А чем сейчас занимается этот Шофур? — не унимался офицер.

— Да ничем не занимается.

— Вы были у него слугой?

— В те времена, когда он работал учителем, я был его учеником. Мы давно не получали от него писем, и мне хотелось завернуть к нему и справиться о его здоровье. Говорят, в Куртижи шли бои и спалили много домов.

— Это послужит всем уроком, — назидательно процедил офицер.

Потом он высокомерно взглянул на меня и спросил:

— Это у вас-то был учитель?

— Ну да, правда, давно.

— Мы это проверим. Как ваше имя?

Я сказал, как меня зовут.

— Вы остановитесь у дома этого Шофура и будете ждать.

Мы подошли уже совсем близко. Я надеялся, что, войдя в дом, смогу подать знак бывшему наставнику. Но офицер не позволил мне войти и зашел в дом один. Тут я забеспокоился. Если офицер спросит у Шофура: "Есть ли у вас ученик по имени Луи д’Арондель?", то это будет большой удачей. Ответ наставника, несомненно, развеет у офицера все подозрения. Но если он спросит: "Был ли среди ваших учеников погонщик скота по имени Луи д’Арондель?", то тогда господин Шофур будет так изумлен, что невольно выдаст меня. Оставалось лишь надеяться на удачу.

И удача не отвернулась от меня. Через несколько минут из дома вышел офицер в сопровождении господина Шофура.

— Ну ладно, — сказал он, — вы меня не обманули.

Что же касается господина Шофура, то он стоял на пороге, широко раскрыв глаза, и при этом явно меня не видел. Я понял, что наступил критический момент.

— Значит, вы живы-здоровы, дорогой господин Шофур?

Предупредив его таким образом, я шагнул к своему учителю. Офицер по очереди оглядел каждого из нас, не скрывая крайнего удивления. Он явно пытался понять, как такой ученый муж, коим являлся папаша Шофур (немцы, как известно, разбираются в ученых людях), мог взять в ученики такую безмозглую скотину.

— Что вам сказал офицер? — спросил я, когда немцы оставили нас вдвоем.

— Он зашел ко мне библиотеку, увидел на полках много книг и спросил: "Вы и вправду учитель?" Я в замешательстве ответил: "Да, сударь". — "А есть ли у вас ученик по имени Луи д’Арондель?". Услышав ваше имя, я пришел в страшное волнение, потому что решил, что вы погибли. Тем не менее я подтвердил, что так оно и есть. Тогда он сказал: "Очень хорошо. Он здесь. Значит, он сказал правду". А я, так ничего и не поняв, пошел за ним.

— Ну, готовьтесь, дорогой учитель. Этот офицер знает, что я — ваш ученик, а поскольку я работаю погонщиком скота, то, конечно, он уже сделал должные выводы. Теперь он расскажет таким же, как он сам, немецким грамотеям, что образование для французов — вещь бессмысленная, и в доказательство поведает о задержанном им погонщике скота. Этот погонщик учился у самого профессора Шофура, но даже этот видный ученый смог вырастить из своего ученика лишь тупого торговца. Вот уж посмеялись бы вы, дорогой учитель, если бы вам довелось прочитать эту ахинею в каком-нибудь ученом талмуде, да еще изложенную, как у них водится, напыщенно и тяжеловесно.

— А как прикажете понимать этот маскарад?

— Понимать надо так, что меня направили в Париж, но если бы я решил поехать туда в карете, то меня бы точно арестовали.

— Как же вы собираетесь попасть в Париж?

Я рассказал ему, какой маршрут мне предложили в Туре, и спросил, не посоветует ли он мне какого-нибудь местного жителя, который мог бы стать моим проводником, пояснив, что это должен быть надежный человек, хорошо знающий все дороги в округе и способный довести меня хотя бы до Рамбуйе.

— Мне кажется, — заявил наставник, — что намеченный вами маршрут очень опасен. Им уже пользовались до вас, и наверняка он известен пруссакам, а ведь они всегда начеку и у них полно шпионов. Надо нам придумать что-нибудь новенькое.

— Я с вами согласен, но за неимением чего-то другого пользуюсь тем, что есть.

— И все-таки существуют более подходящие варианты. Я уверен, что помогу вам добраться до Версаля, да так, что вам не придется опасаться пруссаков, разве что утомитесь выслушивать от них слова благодарности.

— Я весь внимание, дорогой учитель. Что ж, если география способна творить такие чудеса, значит это великая наука.

— Дело тут, увы, не в географии! На этот раз нам на помощь придет интрига.

IX

— Вы, полагаю, не знаете и знать не можете, что в результате осады Парижа в наших краях возник новый вид деятельности.

У нас появились люди, которые занимаются снабжением прусской армии.

— Неужели кто-то из местных сотрудничает с врагами?

— Увы, это происходит не только здесь, но и в других местах. Как ни печально признаваться, но это правда, о которой когда-нибудь узнает вся страна. Обеспечивать снабжение трехсот тысяч человек и пятидесяти тысяч лошадей — это, скажу я вам, дело серьезное. Если бы немцам пришлось везти сюда из Германии хлеб, мясо, напитки и фураж, то они давно умерли бы с голоду. Не хватило бы никаких железных дорог, которые они и так загружают до предела, чтобы доставить сюда все необходимое имущество.

— А как же их так называемые "заготовительные отряды", которые повсеместно проводят реквизиции?

— Для заготовительных отрядов требуется много людей, а у немцев и без того не хватает живой силы, даже для ведения боевых действий. Поэтому они предпочитают на месте покупать все, что им необходимо, и к тому же по привлекательной цене. Они поняли, что, когда есть спрос, продавцы всегда найдутся, и, к несчастью, так оно и оказалось. Возможно, крестьяне не понимают, что связь с врагом означает измену родине, а может быть, жажда наживы заглушила у них голос совести, но, как бы то ни было, многие из них заделались поставщиками немецкой армии, и тащат со всей округи все, что им ни закажут. С тех пор как мы оказались под немецкой оккупацией, у нас пропали все товары. Я даже спать ложусь засветло, потому что невозможно купить ни масла для лампы, ни свечей. Кофе я теперь пью без сахара, потому что фунт сахара стоит десять франков. Я вовсе не жалуюсь, а просто хочу, чтобы вы поняли, какая ситуация сложилась в стране. Нас буквально выжали досуха. Нечем кормить ни людей, ни животных. Буквально все — овес, пшеница, сено, масло, говядина, баранина, птица, яйца, соль — подчистую вывозится в Версаль[127].

— Вы предлагаете мне стать одним из таких поставщиков?

— Да нет же. Думаю, вы могли бы поступить на службу к одному из таких подлых коммерсантов и съездить по его поручению в Версаль. Так вы доберетесь в нужное вам место и без проблем пробудете там столько, сколько необходимо.

— И кто же этот коммерсант, а лучше сказать — этот бандит?

— Я имею в виду мэра одной маленькой коммуны, именуемой Роттуар, которая находится в семи лье от Куртижи. Он организовал крупные поставки в Версаль, и ему не хватает людей, чтобы гонять стада овец. Мало кому хочется ввязываться в это дело. Помните, в прежние времена у вас был арендатор по имени Паран? Так вот, тот самый мэр — его шурин, а сам Паран — настоящий патриот. Ему стыдно, что у него такой родственник, и он наверняка согласится вам помочь.

Папаша Паран без колебаний вызвался помочь мне и немедленно приступил к делу. "Подождите, — сказал он, — я только сменю сабо на сапоги".

— Я места себе не нахожу, — говорил он мне по дороге, — от того, что мой шурин водит дружбу с этими пруссаками. Но тут уж ничего не поделаешь. Для него деньги всегда были превыше всего. И потом, они его запугали. Как-то пруссаки заявились к нему и пригрозили, что реквизируют всех его лошадей и все запасы зерна. Вы только представьте себе: сорок лошадей и на триста тысяч франков пшеницы и овса! Вот он и решил, чем все это терять, лучше уж продать и забыть. А там, как говорится, ниточка за иголочку… Продал все свое добро и стал закупать у соседей. Теперь у него между Куртижи и Версалем курсируют десять больших телег, да еще каждое утро туда гонят от 1000 до 1200 овец.

— И где же он берет всех этих овец?

— Да везде. У него повсюду свои агенты. А тех, кто не хочет продавать, принуждают силой.

— Как это понимать?

— Очень просто. Возьмем, к примеру, меня самого. Я не хотел продавать моих овец и прогнал агента, а он пришел на другой день и говорит: "Значит, не хотите продавать овец?" — "Нет, — говорю, — ни сегодня, ни завтра". — "Ну, значит, отдадите даром. Взгляните-ка на эти пики[128]". Я смотрю, а в ближнем лесу полным-полно пруссаков, и каски у них на солнце блестят. А я ведь знал, что так и будет. Если откажусь продавать, то пруссаки придут и все отнимут, потому что этот гад настучит на меня. Овцы стоят по сорок франков за голову, а он заплатил мне по десять франков и по пятьдесят франков перепродал в Версале. Когда человек загребает такие денежки, ему уже не до совести.

— Надо было вам куда-нибудь сбежать вместе с овцами.

— А куда сбежишь? Теперь куда ни кинь — везде пруссаки. Да ведь и овцы кушать хотят. А как их кормить в дороге? И что делать зимой? И потом, что значит сбежать? Бросить дом? Я знаю, правительство говорило, что надо бежать от пруссаков. Но куда может сбежать целая страна? Куда прикажете податься? Говорят, пруссаки скоро будут в Ле-Мане. И вообще, надо реально смотреть на вещи. Ну, предположим, убежим мы в Перш. И что, тамошние жители станут нас кормить? А когда из Перша придется бежать в Ле-Ман, чего нам ждать от тех, кто там живет? Одним словом, беда. Теперь-то мы видим, что правы были те, кто призывал голосовать против этой конституции[129]. Но вы же знаете, крестьяне никогда никому не доверяют. Не хочу называть имен, но видали мы господ, призывавших свергнуть императора. Только за это их и невзлюбили. Но ведь никогда не знаешь, как будет лучше. Вот и мы ошиблись. Эх, знать бы наперед! Только ведь, что хорошо для одних, никуда не годится для других.

Папаша Паран шел широким крестьянским шагом. Такие люди, даже когда устанут, способны минут за сорок отмахать целый лье. Мы буквально пролетали мимо деревень, полей, перелесков. Сама местность выглядела довольно мрачно. Вокруг не было ни души, поля стояли невспаханные и незасеянные, и только вдали периодически появлялись силуэты уланских разъездов, которые отчетливо вырисовывались на фоне бледного зимнего неба. В деревнях мужчины либо о чем-то беседовали на крылечках домов, либо рубили впрок дрова. Полевые работы остановились, и все чего-то выжидали. Ничто здесь не напоминало беспокойство и толчею городов. Повсеместно чувствовалось какое-то понурое смирение, свойственное любым сельским жителям. Такое смирение особенно ярко проявляется во время грозы, когда люди закрывают головы руками и ждут, когда минует напасть.

Когда мы добрались до Роттуара, было уже совсем темно, но в доме шурина еще никто не спал.

— Что, пришел продавать своих овец? — спросил шурин, едва мы переступили порог.

— Да я их уже продал по десять франков за голову.

— А я бы тебе заплатил по сорок франков.

— Это я и так знаю. Но кому что нравится. Пусть лучше у меня силой возьмут по десять франков, чем я добровольно отдам по сорок.

— Ну, будь по-твоему. Каждый живет своим умом.

— У меня к тебе есть дело, но о нем мы поговорим с глазу на глаз. А еще я по случаю привел к тебе этого паренька. Будь добр, возьми его погонщиком. Очень уж тяжко им живется.

После такой рекомендации вопрос был мгновенно решен и мне объявили, что уже завтра я погоню стадо в Версаль. Затем меня отправили поужинать вместе с работниками, а после ужина я улегся в овчарне рядом с моим будущим напарником.

В путь мы отправились еще до восхода солнца, чему я был несказанно рад. По правде говоря, я не был уверен, что справлюсь со своими новыми обязанностями и сильно переживал по этому поводу. Ведь одному Богу известно, как гоняют овец и как заставить их слушаться погонщика.

Однако, к счастью, мне достался опытный напарник, и к тому же с нами шли две собаки, охранявшие стадо с обеих сторон. В такой замечательной компании я шел себе, не ведая никаких забот, но вскоре мой напарник заявил:

— Возможно, в Версале стадо придется разделить на две части, тогда одну часть погоню я, а уж другую — вы сами. Раньше я гонял стада в одиночку, но получалось гораздо дольше, и к тому же овец по дороге воровали, ведь за всем не уследишь. Поганые люди эти пруссаки, вечно смеются и рожи у них противные и хитрые.

Этот человек уже больше двух месяцев три раза в неделю гонял стада в Версаль. Я попытался его разговорить, но ничего не добился, потому что он, хоть и смотрел внимательно по сторонам, но на самом деле ничего не видел. На свете вообще мало людей, способных смотреть и при этом что-то видеть.

— Прежде, — сказал он мне, — мы гоняли овец в Со или Пуасси, потом стали гонять в Билет, ну а теперь — в Версаль.

Для него все события последнего времени сводились к этим трем этапам торговли скотом. Правда, подумав, он выдал одну фразу, судя по которой, в его черствой душе еще сохранились остатки человеческих чувств.

— Как вспомнишь, — сказал он, — что эти несчастные парижане питаются одной кониной, так становится не по себе от того, что гонишь овец пруссакам. Если бы мы смогли доставить наших овец в Париж, там по такому случаю устроили бы торжество не хуже, чем в праздник, когда по улицам водят откормленного быка[130].

К счастью, с людьми такого рода невозможно надолго завязать разговор. Вот и мой попутчик, высказав эту сокровенную мысль, раскурил трубку и дальше уже шагал в полном молчании. По правде говоря, я был рад, что он своими разговорами не отвлекает меня от грустных размышлений. А печалиться, надо сказать, было от чего. Чем больше мы удалялись от Куртижи, тем нагляднее становился размах бедствий, поразивших нашу страну.

Складывалось такое впечатление, что все вокруг внезапно вымерло. Лишь изредка в некоторых деревнях нам попадались женщины, да и те грозили нам кулаками и едва одерживали проклятья, произнести которые они боялись из страха перед оккупантами. Но выражение их лиц говорило само за себя. Вдобавок ко всему они показывали на нас пальцами и тихо говорили своим детям что-то такое, что не решались сказать вслух.

А еще я приходил в отчаяние, глядя на то, какие уродливые формы принимали действия оккупантов. Дело в том, что страна оказалась отданной на растерзание не только прусской армии, но и прусской администрации, пытавшейся установить в каждой деревне свои порядки. Под расклеенными повсюду воззваниями и приказами можно было прочитать, например, такое: "Префект департамента Сена-и-Уаза граф фон Браушич". Можно еще смириться с грубой военной силой, которой невозможно противостоять, но эта гражданская администрация, навязанная победителями, была просто невыносима.

Я спросил у напарника, с какими трудностями мы столкнемся на подходе к Версалю. Он уверенно ответил, что документы у нас потребуют только на контрольном пункте, но поскольку там его хорошо знали, то и меня с ним пропустят без каких-либо проблем.

И действительно, все произошло именно так, как он говорил, и через три дня после отъезда из Тура я уже бодро маршировал по Версалю, на улицах и площадях которого невозможно было протолкнуться, до того их заполонили прусские войска. Вместе со мной шагали мои овцы, а в кармане у меня лежало свидетельство, на основании которого в комендатуре мне должны были выписать пропуск. Для начала это было неплохо. Правда самую трудную и опасную часть моего задания я еще не начал выполнять.

Не успели мы сдать овец, как мой компаньон заявил, что надо срочно возвращаться в Роттуар за новым стадом. Но я уже был готов к такому повороту дела и заранее придумал отговорку. Я сообщил ему, что, раз это дело такое выгодное, то мне хотелось бы попробовать самому заняться торговлей скотом. Якобы у меня было немного денег и, чем работать на чужого дядю, выгоднее самому купить и продать небольшое стадо.

— Значит, у вас есть деньги, — сказал он, — и вы хотите сами заняться коммерцией. Ну что ж, считайте, что мы не знакомы. Если бы у меня было пятьдесят франков, я бы жил на них и ни за что не работал бы на пруссаков.

Меня тронули его слова, и я протянул ему руку, но он не пожал ее, взглянул на меня с неприязнью и пошел прочь.

Теперь, находясь в Версале, я был предоставлен сам себе и свободен от каких-либо обязательств. У меня было много свободного времени, и я мог спокойно готовиться к дальнейшим действиям. Мой новый план состоял в том, чтобы ближе к ночи убраться из города и лесами пробраться в Медон, а там уже было недалеко до Сены.

На первый взгляд казалось, что Версаль наводнен прусскими войсками. В действительности же его гарнизон был очень немногочисленным. Солдаты здесь попадались редко, но зато на улицах было полно офицеров в самых разнообразных униформах, увешанных крестами и прочими наградами. Оказалось, что прусская армия, вопреки расхожему мнению, не отличается единообразием униформ. Версальские офицеры принадлежали к так называемой "армии распутников". Это были придворные вояки и разные мелкие князьки, слетевшиеся в Версаль, чтобы всласть пожить в местных отелях и примелькаться при дворе будущего германского императора.

Все это золотое офицерство являло собой разительный контраст с попадавшимися время от времени на глаза местными жителями. Несчастные версальцы, маясь от безделья, печально бродили по городу и с невеселым видом толпились у развешанных в разных местах газет, издаваемых прусской администрацией. Местная газета служила для них единственным источником информации, и именно по этой причине жители мало что знали о текущей обстановке. Вот, например, что сообщалось в газете от 10 ноября о нашей победе при Кульмье:

"Луарская армия переправилась на правый берег реки и двинулась в направлении Божанси, а 9-го числа генерал Тонн, убедившись в превосходстве противника, с боями отошел к Сен-Прива".

Мы часто обвиняли наши газеты в сокрытии правды, так вот, в этом искусстве им стоило поучиться у пруссаков.

Неожиданно я набрел на парикмахерскую, и мне неудержимо захотелось побриться и вымыть руки. Я понимал всю опрометчивость такого поступка, но укоренившаяся привычка к благополучной жизни и чистоте взяла верх над осторожностью.

Увидев меня, парикмахер жестом показал, что в его заведении не обслуживают людей такой породы, но я сделал вид, что не понял его, и уселся перед раковиной. В этот момент у него не было других клиентов и, видимо поэтому, он решил пожертвовать ради меня чистой салфеткой.

— Вы ведь погонщик скота, не так ли? — произнес он с бордосским выговором.

— Конечно, вы и сами видите.

— Мне в общем-то все равно, но для погонщика скота у вас недостаточно загорелая шея.

— У нас в Нормандии все такие. Не отличишь принца от крестьянина. Это все от молочной пищи.

— Понимаю. А такие маленькие руки и тонкие пальцы у вас тоже от молочной пищи?

Я почувствовал, что заливаюсь краской.

— Я не спрашиваю, как вас зовут, — осторожно произнес парикмахер, поглядывая в сторону двери, — у каждого свои дела. Если явились сюда, так занимайтесь своими делами. Я не из тех, кого вам следует опасаться.

— Я пригнал сюда овец.

— Увы, это так. Вы поставляете пруссакам овец, я их брею, и каждый делает свое дело. Но дела делами, а чувства чувствами. Когда они пришли сюда, у меня было товара на двадцать тысяч франков. Сейчас у меня его на десять тысяч, новый товар я не закупал, но, однако же, заработал двадцать пять тысяч франков. Вы меня понимаете? Как нормандец вы должны меня понять.

— Я действительно из Нормандии.

— Я вам верю. А знаете, при всем при том, когда я брею офицера или генерала, каждый из которых платит мне талер за бритье, руки у меня так и тянутся перерезать кому-нибудь из них горло. Но вы же понимаете, что я не в состоянии бритвой уничтожить всех пруссаков. Вот я и говорю: занимайтесь своими делами. Парикмахер Борже не из тех, кто вас выдаст. А вы знаете, господин Бисмарк проживает на улице Прованс, и по утрам он в своем доме совершенно один. Король проживает в здании префектуры, а принц — в Омбраже, правда, он не занимается военными делами. Вот говорят, мол, жители Версаля такие-сякие. А они, между прочим, делают то, что в их силах. Например, когда парижане 21 октября осуществили вылазку, я сорвал голос, выкрикивая проклятья прусским патрулям, пытавшимся разогнать нас по домам. Кстати, пруссаки тогда здорово перепугались и бросились вон из города. Они так спешили, что не успевали собрать свои вещи и грузили их в фургоны вместе с ящиками от комодов.

В этот момент в парикмахерскую вошел немецкий офицер.

— Я к вашим услугам, принц, — сказал парикмахер.

Затем наклонившись к моему уху, прошептал:

— Это и вправду принц.

Я направился к кассе, но парикмахер отказался взять с меня деньги.

— У таких людей, как вы, — сказал он, подмигнув мне, — я денег не беру. Рад был вам услужить.

И он немедленно, аж до самого носа, покрыл лицо нового клиента мыльной пеной.

До похода в парикмахерскую я намеревался прогуляться по городу, но теперь, поняв, что мой камуфляж выглядит неубедительно, я решил вести себя более осторожно. Необходимо было поскорее выбраться из города и до ночи затаиться в лесу.

Я двинулся по Парижскому проспекту и неожиданно с востока донесся глухой звук пушечного выстрела. Затем прозвучал второй выстрел, а после него прогремели еще десятка два пушечных залпов. Обстрел вела парижская артиллерия. Я почувствовал, как у меня по всему телу пробежала дрожь. А ведь за последние три месяца мне не раз доводилось слышать орудийные залпы.

Я ускорил шаг. В конце проспекта был небольшой мост. Несколько местных жителей стояли на мосту и прислушивались к канонаде. Среди них я заметил пожилую крестьянку в чепце. Она, как и положено крестьянке из парижского предместья, держалась уверенно и явно не лезла за словом в карман.

Люди прислушивались к выстрелам и спорили между собой. Одни говорили, что это обычный обстрел, а другие уверяли, что парижане проводят вылазку.

Пока они спорили, на мост ступил немецкий офицер, которого сопровождали три офицера более низкого ранга. На старшем офицере была полевая форма кирасира и желтый берет. Он остановился, прислушался к разговору и, обращаясь к собравшимся, сказал:

— Советую вам, господа, разойтись по домам. Если это действительно вылазка противника, тогда вы подвергаете себя опасности.

В ту же секунду пожилая дама распрямила сутулые плечи и заявила, глядя ему в глаза:

— Помолчи! У себя будешь командовать!

Офицер только улыбнулся в ответ. Это был господин Бисмарк.

Вскоре обстрел прекратился, и стоявшие на мосту люди разошлись, а я направился в сторону леса.

Наступил решающий момент.

X

По плану, составленному Омикуром, по прибытии в Версаль я не должен был сразу пытаться пересечь линию фронта. Как раз, наоборот: из Версаля мне следовало идти в Вильнев-Сен-Жорж и по дороге заломинать расположение вражеских позиций. Только после тщательного изучения местности мне разрешалось попробовать пробраться в Париж. Такая стратегия давала двойную выгоду: во-первых, проводя разведку местности, я выполнял задание командования по сбору сведений, и во-вторых, я и сам пользовался этими сведениями, благодаря которым имел возможность прокладывать свой маршрут по наименее охраняемым местам.

Правда, следуя инструкциям, полученным в Туре, мне пришлось скорректировать план Омикура. Чиновник, передавший мне сообщения, сказал, что их необходимо доставить как можно скорее и поэтому я, пренебрегая опасностью, должен сразу направляться в Париж.

Возможно, я переоценил значение его слов, но, как бы то ни было, я уже не мог избавиться от ощущения, что судьба Франции находится в моих руках, и мне необходимо немедленно приступить к исполнению своего долга. Проще всего было перебраться через Сену в районе Севра и этим шансом я решил воспользоваться. Что же касается задания Омикура, то я утешал себя тем, что, сначала передам донесение, а потом выберусь из Парижа (раз я туда попаду, то, значит, смогу и выйти) и соберу для него все необходимые сведения.

Составляя новый план действий, я так увлекся его конечными целями, что совершенно упустил из виду многие важные детали моего рискованного предприятия. Весь переход до Парижа я свел к нескольким простым этапам: сначала выбираюсь из Версаля, потом иду в лес, сижу там до ночи, а затем спускаюсь к берегу Сены, переплываю через нее и наконец попадаю в Париж. Я уже воочию представлял себе, как триумфально вступаю в Париж и пробираюсь сквозь толпу восторженных парижан, засыпающих меня вопросами о славной Луарской армии.

— А это правда, что вы одержали победу в сражении при Кульмье?

— Чистая правда. Я сам участвовал в сражении. Наша армия насчитывает двести тысяч человек, и скоро мы двинемся к вам на помощь и вынудим пруссаков снять осаду Парижа.

А потом я сообщу им точные сведения о положении дел в Версале. Я скажу, что не надо верить прусским газетам, которые поют с голоса англичан, что гарнизон Версаля насчитывает не более пяти-шести тысяч человек и уже в октябре, если парижане будут действовать решительно, они легко смогут освободить город. То, на что не хватало сил вчера, обязательно осуществится завтра.

От таких мыслей быстро наступает эйфория. Та легкость, с которой я добрался до Версаля и получил пропуск в комендатуре, а также возможность безопасного продвижения по городу на какое-то время вскружили мне голову. Однако, спустившись с моста, на котором я вместе с горожанами вслушивался в канонаду, и оказавшись в полном одиночестве в чистом поле, я словно очнулся от наваждения и мои благодушные мысли мгновенно улетучились. Оценив реальную ситуацию, я понял, что от Версаля так же далеко до Парижа, как и от Тура, где меня предупреждали об опасности моего путешествия.

Мне вдруг стало очень страшно оттого, что я оказался один в стане врагов. Теперь мне мерещилось, что где-то тут, за ближайшим кустом, притаился прусский часовой и целится мне в голову. Пробраться из Версаля в лес легко только на словах, а в действительности сделать это совсем не просто. Даже выйдя из города, невозможно сразу попасть в лес. Сначала надо незаметно красться по улицам, а потом вы попадаете на совершенно открытое пространство, где кроме вас нет ни единой души. В обычное время крестьянину легко затеряться среди других крестьян, но сейчас, в это смутное время, кроме меня за городской чертой не оказалось ни одного человека, на которого могло бы переключиться внимание наблюдателя.

Не успел я отойти на две сотни шагов, как сразу наткнулся на прусского жандарма. Я был готов к встрече с часовым. Часовой — это еще куда ни шло, но жандарм! Я даже принял его за товарища того самого жандарма, которого убил на берегу Саара, а потом долго таскал за собой. Чтобы не пуститься наутек, мне пришлось призвать на помощь все мое самообладание.

Не знаю, что могло его насторожить, то ли какое-то мое непроизвольное движение, то ли странность самого факта, что погонщик скота прогуливается в такое время по дороге, ведущей в Вирофле, но, как бы то ни было, он бросился ко мне, преградил дорогу и спросил:

— Вас куда?

Такая манера говорить по-французски вселила в меня надежду на спасение. Я подумал, что вряд ли нам удастся завязать долгую беседу.

Не открывая рта, я достал из кармана пропуск и показал ему.

— Караша, — сказал он, — карашо, куда?

Я неопределенным жестом показал ему, что иду вперед. Не хватало только, чтобы повторилась история, приключившаяся со мной в Куртижи. Ведь если я назову ему место, в которое направляюсь (которое, кстати, мне и самому было неведомо), он может захотеть пойти туда вместе со мной.

— Куда?

Я опять достал из кармана пропуск и сунул ему под нос, предварительно ткнув пальцем в подпись.

— Карашо, куда?

Надо было хоть что-нибудь ему ответить. Я напустил на себя глупый вид и выпалил:

— Свинья, колбаса, сосиски.

В ответ жандарм расхохотался. Наверняка он решил, что такой дурень не может представлять опасность. Отсмеявшись, жандарм отпустил меня на все четыре стороны.

Невдалеке стояла группа солдат. Они, не говоря ни слова, пропустили меня. Солдаты видели, как я беседовал с жандармом и показывал ему документы, поэтому еще одна проверка показалась им излишней.

Но это не означало, что отныне мне не страшны никакие проверки. Если я опять наткнусь на солдат, например, на пост или на часового, никто не станет слушать объяснения, что меня только что проверяли. К тому же может попасться офицер, который хорошо говорит по-французски, и будет непросто выкрутиться, если он начнет давить на меня разными вопросами. Погонщик скота, идущий в сторону Парижа, не может не вызывать подозрений. В лучшем случае меня отведут назад в Версаль. На этом я потеряю целый день и не смогу вновь попытаться дойти до Севра, потому что после первого задержания нельзя будет в том же самом месте попадаться им на глаза. Тут-то я и пожалел, что слишком рано покинул Версаль.

На мое счастье, весь день было пасмурно, ни один лучик солнца, как и положено в ноябре, ни разу не пробился сквозь свинцовые облака, и к вечеру начало темнеть гораздо раньше обычного.

Правда, в сгустившихся сумерках еще вполне можно было что-нибудь прочитать, что я и сделал, когда проходил мимо заброшенного дома, стоявшего без дверей и с выбитыми ставнями. На доме висел плакат, прочитав который, я окончательно впал в уныние. Там было написано, что жители, пойманные в лесу, будут немедленно арестованы.

Я даже пожалел, что прочитал это предупреждение, однако, от своего намерения не отказался, решив, что просто на меня свалилась еще одна угроза, не более того. К тому времени я уже вплотную подошел к лесу и решительно вошел в него. Пройдя несколько шагов по мелколесью, я остановился и лёг на землю, решив таким образом дождаться, когда окончательно стемнеет. В этой части леса когда-то добывали камень, и я сразу наткнулся на отвалы земли и большие ямы, в которых легко можно было спрятаться. Чтобы обнаружить меня в такой яме, пришлось бы свалиться в нее.

Долгожданная ночь наконец наступила, но вместо облегчения она принесла мне новые проблемы, потому что оказалась такой же серой и пасмурной, как и день, а следовательно — без луны и звезд на небосклоне. Беззвездное небо сильно ухудшило мое положение. От Вирофле до Бельвю и Медона совсем недалеко, каких-то семь или восемь километров, если идти по главной дороге. Но я не собирался спокойненько идти себе, насвистывая, у всех на виду. Как раз наоборот, следовало пробираться через лес, держась посередине между дорогой на Париж, которая была бы слева от меня, и дорогой на Шуази-ле-Руа, идущей по правую руку. А когда ночью идешь по лесу, то, чтобы не сбиться с пути, нужны звезды, светящиеся, как маяки, в лесной тьме. Если не будет звезд, тогда я неминуемо начну кружить по лесу, перепутаю лево и право и буду периодически выходить то на одну, то на другую дорогу, где меня, в конце концов, и схватят. А ведь еще надо обходить разбросанные по лесу посты и прятаться от прочесывающих лес патрулей. Однажды летом, а было это три года назад, во времена моей бурной молодости, я почти каждую ночь блуждал по этим лесам. Тогда я неплохо их изучил, но все-таки недостаточно хорошо, чтобы передвигаться практически наощупь. Сейчас единственными ориентирами для меня могли служить только звезды. В общем, я решил, что выйду из своего укрытия лишь в том случае, если они появятся на небе.

Больше четырех часов пролежал я в яме, вглядываясь в темную густую завесу на ночном небе. Господи, да когда же она исчезнет, когда ее развеет по небосклону? Тем временем деревни, поля и леса замерли, словно скованные непроницаемой тишиной, и лишь изредка со стороны Парижа доносились звуки выстрелов осадных орудий, а с дороги долетал мерный звук шагов. Это вражеский патруль в чисто немецком ритме шагал по предписанному маршруту. Казалось, весь мир был настороже.

К утру похолодало, и у меня забрезжила надежда. Хотелось верить, что на смену сырости придет заморозок. Вот тогда-то и покажутся звезды. И действительно, вскоре тяжелый и непроницаемый темный свод, буквально вжавший меня в землю, начал светлеть, подул северный ветер, и сквозь постепенно рассеивавшийся туман то там, то здесь стали пробиваться лучи светящихся золотых точек. Этих точек становилось все больше, они увеличивались в размере и блестели все ярче и ярче. Не зря я провел в нетерпеливом ожидании целых четыре часа и в конце концов дождался появления путеводных звезд.

Я немедленно поднялся и тронулся в путь. Двигаясь неспешно и крайне осторожно, я старался идти короткими шагами, через каждые десять метров останавливался и прислушивался к лесным звукам. Не так важно было, с какой скоростью я иду. Главное — добраться в намеченное место. Не прошло и пятнадцати минут, как совсем близко от меня послышалась немецкая речь. Я застыл и плотно прижался к стволу большого дуба, за которым, скорее всего, меня не было видно.

Сначала я подумал, что у меня разыгралось воображение. Но, прислушавшись, я понял, что впереди действительно вполголоса говорили по-немецки. Однако говоривших не было видно. Напрасно я вглядывался в непроницаемую тьму. Глаза различали лишь поросль, которая вблизи казалась гуще и темней, чем в других частях леса. Но голоса доносились именно из этой поросли и вскоре я понял, что в том месте немцы устроили засаду, обложившись вязанками хвороста. Через десять шагов я вышел бы прямо на них.

Я довольно долго простоял, прижавшись к дубу. Люди в засаде могли услышать звук моих шагов. Оставалось лишь молить Бога, чтобы они решили, что эти звуки им просто послышались. Через некоторое время я лёг на землю, отполз подальше в обратную сторону и обогнул опасное место.

Теперь я шел с еще большими предосторожностями. Но, как я ни старался, у меня не получалось двигаться абсолютно бесшумно. Из-под ноги то и дело вылетали камни, иногда я наступал на сухую ветку, да еще сухие листья постоянно шуршали у меня под ногами. К счастью, ночь была безлунной. Если бы светила луна, меня давно могли схватить, а при свете звезд я оставался практически невидимым, но зато различал в лесу потаенные места, которые могли представлять опасность. Кое-где на вершинах поросших лесом холмов виднелись небольшие пустые пространства, выглядевшие, как светлые пятна на темном фоне. Это были засеки, устроенные в лесу для размещения артиллерийских батарей.

Так я шел около трех часов, смещаясь то влево, то вправо, и наконец дошел до поросшей лесом гряды, подступавшей к берегу Сены. Здесь, как я понимал, опасность возрастала многократно. В этих местах с большой вероятностью можно было нарваться на часовых. Лес уже закончился, спрятаться было негде, а мне еще предстояло пересечь железнодорожные пути и дороги, а потом переплыть Сену. Успокаивало лишь то, что у меня уже было достаточно опыта, и я знал, что не каждый выстрел попадает в цель и поэтому не стоит "кланяться" каждой летящей пуле.

Если я действительно не сбился с пути, то, скорее всего, уже недалеко находился холм, с вершины которого можно разглядеть Париж. Этот холм был мне хорошо знаком. В прежние времена, прогуливаясь по этим местам, мы часто поднимались на его вершину, чтобы полюбоваться огнями большого города. До лесной полянки на холме оставалось пройти несколько шагов, но к моему удивлению впереди я не увидел никакого сияния огней. Повсюду простиралось огромное пространство, наполненное бесконечной тьмой.

Куда же делся Париж с его бесчисленными газовыми фонарями? Где его огромный светящийся купол, ночами напролет нависающий над городом? Все это исчезло в беспроглядной тьме, и однако меня не покидало чувство, что я будто нахожусь среди хорошо знакомых мне парижских домов.

Неожиданно слева, словно молния, сверкнула красная вспышка, а вслед за ней покатился звук мощного взрыва. Это был пушечный выстрел. Пушка выстрелила со стороны Мон-Валерьен[131]. И тут же справа прозвучал другой выстрел. Стреляли, несомненно, из форта Исси. Значит, я правильно нашел давно знакомый мне холм, и передо мной действительно был Париж, но не такой, как обычно, а укутанный непроницаемой мглой. Это был не тот Париж, каким он был прежде, не тот веселый и бесподобный город. Сейчас Париж находился в кольце осады, освещали его только вспышки выстрелов, а шум большого города создавался не людьми, а пушками. Кромешную тьму и свинцовую тишину периодически прорезали выстрелы орудий большого калибра, и эхо от выстрелов катилось куда-то очень далеко и навевало на меня бесконечную тоску. Внезапно все мое тело с ног до головы пронзила судорожная дрожь и я начал задыхаться.

Усилием воли я заставил себя встряхнуться. Не для того я пришел сюда, чтобы страдать от собственной впечатлительности. Нельзя терять голову, надо действовать.

Приобретенный опыт подсказывал, что к утру бдительность часовых ослабевает. В ранний час наваливается усталость, и, если вокруг все спокойно, внимание караульных притупляется. Будет лучше, если я останусь в лесу и дождусь благоприятного момента. За полчаса, максимум за час, я переплыву Сену и буду сидеть в воде до тех пор, пока не появятся французские часовые. Чем дольше я выжду в лесу, тем меньше мне придется сидеть в воде. Это соображение, пришедшее мне в голову холодным осенним утром, в тот момент казалось весьма существенным.


Парижские мобили на холме Мон-Валерьен


В три часа я покинул лес. Теперь мне предстояло пересечь поле. Поскольку местность была совершенно открытая, пришлось передвигаться на четвереньках. Так я добрался до ограды какого-то хозяйства. Вдоль нее я довольно долго пробирался ползком. Когда ограда закончилась, я вновь оказался на открытом пространстве, по которому опять пришлось ползти на четвереньках.

Пока все шло неплохо, но опасность еще не миновала. Неподалеку от поля стояли дома, в окнах которых мерцали красные огоньки. Я подумал, что, скорее всего, в этих домах греются солдаты.

Так, передвигаясь от изгороди к изгороди и от поля до поля, я наконец дополз до железнодорожной траншеи. Здесь мне предстояло спуститься на пути, а затем подняться по склону. Стараясь не шуметь, я стал осторожно скатываться на спине и уже на полпути услышал окрик:

— Verda!

Я не стал отвечать, съехал по насыпи до конца и схоронился.

Окрик повторился несколько раз, причем с каждым разом он звучал все громче и требовательнее, потом раздался выстрел, и пуля в десятке метров от моей головы расплющилась о камень.

Выстрел был достаточно меткий. Таким образом мне дали понять, что им известно, где я прячусь. Я выбрался из своего укрытия и пополз по траншее. Раз меня обнаружили, значит, чтобы спастись, надо убраться как можно дальше от этого места.

Я быстро преодолел ползком около сотни метров, затем поднялся и зигзагами помчался по железнодорожному пути. Рядом со мной просвистела вторая пуля. Я побежал еще быстрее. Казалось, что я попал в какой-то длинный коридор, не могу прорваться сквозь стены и поэтому вынужден пробежать его до конца, чтобы затем броситься вправо или влево, в зависимости от того, какой случай представится для броска. Прозвучал еще один выстрел. Мне показалось, что стреляли в упор. Все это напоминало стрельбу по зайцу, мечущемуся перед сидящими в засаде охотниками.

Я добежал до конца траншеи, и на этом мои метания закончились. Здесь меня уже поджидали трое солдат, которые целились прямо мне в голову. Пришлось остановиться.

Я попался, но все еще был жив.

Подбежал унтер-офицер. Он говорил на каком-то причудливом французском. Я попытался объяснить ему, что я погонщик скота, заблудился в лесу, что у меня есть пропуск…

— Вы спасаться!

— Я пытался спастись, потому что вы стреляли мне в спину.

— Стрелять, вы хотеть, вы спасаться.

— Я спасался, потому что вы начали стрелять.

Унтер-офицер изучил мой пропуск и приказал отвести меня на пост.

Я сделал вид, что не понял, и начал громко кричать, требуя, чтобы мне вернули пропуск.

— Карош, — сказал унтер-офицер, возвращая мне пропуск, — савтра объяснять официр.

Солдаты окружили меня и куда-то повели.

Я понимал, что меня ждет: отведут на пост, допросят, обыщут (а я уже знал, что обыскивают немцы очень хорошо), найдут сигару и тогда я пропал.

Надо было срочно избавиться от этой опасной улики. Я подумал, что сделать это нетрудно, достаточно просто ее уронить. Но солдаты внимательно следили за каждым моим движением, и ни один мой жест не остался бы незамеченным.

Один из солдат курил на ходу великолепную фарфоровую трубку. Я демонстративно вынул сигару из кармана и знаком показал ему, что хотел бы прикурить от его трубки. Немец никогда не откажет в такой просьбе. Мы остановились, и теперь я с удовольствием наблюдал, как на моих глазах тлеет донесение правительственного чиновника.

Было бы нечестно утверждать, что вкус правительственного донесения, обработанного химическими реактивами, напоминает вкус гаванского табака. Но лучше наглотаться противного дыма, чем получить пулю в грудь. В тот момент такое мнение казалось мне бесспорным.

Когда мы дошли до поста, от сигары остался лишь маленький кончик. Теперь можете обыскивать меня, сколько хотите.

XI

Оказалось, что я напрасно поспешил уничтожить сигару вместе с вложенным в нее донесением.

Вопреки моим опасениям, немцы не стали меня обыскивать, а всего лишь затолкали в погреб и плотно затворили тяжелую дубовую дверь.

Насколько возможно было разглядеть в зыбком утреннем свете, пост был устроен в доме, стоявшем посередине большого фруктового сада. Солдаты размещались на первом этаже, а в качестве тюрьмы использовали подвальное помещение.

Я сразу принялся исследовать свою темницу в надежде обнаружить какой-нибудь проем, через который можно было бы попытаться сбежать, не дожидаясь начала допроса.

В подвале было темно, и поэтому тщательно осмотреть узилище мне не удалось. Получить представление об окружающих предметах и конфигурации помещения можно было только наощупь. Пол в погребе был вымощен тщательно подогнанными кирпичами, каменные стены покрыты известковой штукатуркой, толстую тяжелую дверь заперли с внешней стороны на засов, а маленькое окно было забрано железной решеткой, и перед ним из стороны в сторону ходил часовой с винтовкой на плече. Периодически он перевешивал ее с одного плеча на другое, и тогда винтовка звонко клацала.

Окружающая обстановка наводила на грустные размышления. Если в ближайшее время мне не удастся сбежать, тогда в любом случае придется ждать рассвета. Но и при свете дня все осталось по-прежнему: стены, дверь, решетка действительно были очень прочными. Хозяин строил свой дом, не экономя на материалах. Значит, придется ждать. Меня в любом случае доставят в Версаль и, быть может, по пути представится случай для побега.

Ну а если меня не поведут в Версаль и без всякого суда решат немедленно расстрелять? Такого рода предположения заметно активизируют работу мозга. С чего бы вдруг торговца свиньями стали расстреливать, как шпиона? Это маловероятно.

Я принялся еще внимательнее исследовать помещение. Присмотревшись к решеткам, я заметил, что, когда их заделывали в стену, откосы на окнах обмазали желтым гипсом, а не цементом. Получается, что с помощью ножа их можно будет без труда выковырять из стены.

Не теряя времени, я облокотился о подоконник и, напустив на себя безразличный вид, чтобы не привлекать внимание шагавшего из стороны в сторону часового, принялся ковырять гипс. Не прошло и получаса, как решетка свободно заиграла в расширенных отверстиях.

Но не стоило и думать о том, чтобы выбить окно и попытаться сбежать на глазах у часового и многочисленных солдат, шнырявших по саду. Для этого надо было дождаться ночи, если, конечно, мне повезет и меня оставят здесь до темноты.

Если хочешь, чтобы о тебе забыли, лучше всего притвориться мертвым. Если не шевелиться и ни о чем не просить, тогда, возможно, обо мне и не вспомнят. Я уселся в самый темный угол и, чтобы убить время, начал есть принесенный из Версаля кусок хлеба.

Но даже такое не самое захватывающее развлечение не может длиться вечно, и когда хлеб был съеден, потянулись нескончаемые минуты и часы. Любой доносившийся с лестницы звук приводил меня в отчаяние, а когда наступала тишина, в голову лезли невеселые мысли. Надо же было оказаться в этом погребе вместо того, чтобы с видом освободителя торжественно ступить на землю Парижа. Такого я не ожидал.

Но время шло, и ко мне постепенно стала возвращаться надежда. Похоже, что обо мне забыли, и если удастся дотянуть до ночи, тогда я спасусь или по крайней мере попытаюсь спастись. Оба варианта казались мне равнозначными.

Наступил полдень, и за дверью послышались громкие звуки. Сразу несколько человек тяжело спускались по лестнице. Без сомнения, за мной пришли солдаты, чтобы отконвоировать в Версаль. Я встал и приготовился следовать за ними.

Дверь открылась. Я шагнул вперед. Но оказалось, что я обманулся в своих ожиданиях. Пришли вовсе не за мной. Солдаты привели мне сокамерника. Его втолкнули в погреб, и дверь захлопнулась.

Моим соседом оказался человек лет тридцати пятисорока. На нем был форменный китель, штаны с красными лампасами и фуражка. Было заметно, что он вовсе не опечален тем, что попал в плен. Смиренное выражение на его лице свидетельствовало о том, что он скорее удивлен, чем раздосадован.

— А вот и добрый селянин, — произнес он, взглянув на меня. — Здравствуйте, любезный. Вы местный?

— Нет. Просто я оказался здесь так же, как и вы.

— Но я оказался здесь не просто так. Я — военнопленный, — сказал он и расправил плечи.

— Полагаю, что и я военнопленный.

— А вы-то почему военнопленный?

— Потому что меня ночью задержали на железнодорожных путях. Я искал дорогу.

— Тогда, любезный, у вас все будет в порядке. С вами разберутся и отпустят. Сами вы откуда?

— Из Перша.

— Вы приехали из Перша? Значит, вы мне расскажете последние новости. Доводилось ли вам видеть армию Кератри[132]? Правда ли, что у него в Дрэ сто тысяч человек, и он готов идти на помощь находящимся в Манте нормандцам, которыми командует Эстанселен?

— Вы спросили, откуда я, и, надеюсь, не откажетесь ответить мне на тот же самый вопрос. Так, откуда вы?

— Черт побери, из Парижа, конечно!

— Вы что там, в Париже, считаете, что Кератри и Эстанселен находятся в десяти лье от Версаля?

— В Париже ничего об этом не знают. Там, знаете ли, всякое говорят.

— Тогда имейте в виду: то, что у вас говорят — это глупости. Мне не известно, где находится господин Эстансе-лен, и я не знаю, имеется ли у него под началом пятьдесят тысяч нормандцев. Но я точно знаю, что в настоящий момент войска герцога Мекленбургского угрожают Ле-Ману. Я это видел своими глазами. Выходит, и в Дрэ нет никакого Кератри.

— Значит, Парижу остается рассчитывать только на свои силы. Провинция как была провинцией, так ею и осталась.

— А как же Луарская армия?

— А вот в нее-то я и не верю. Если бы Луарская армия, как нас уверяют, действительно выиграла сражение, разве не стояла бы она сейчас под стенами Парижа?

Мне не стоило распространяться по поводу Луарской армии. На первый взгляд, мой товарищ по несчастью говорил вполне искренне, и все же мне следовало проявлять сдержанность и не ввязываться в диспут. Как я был погонщиком скота, так и должен был им оставаться.

Но одновременно мне страшно хотелось узнать, каким образом этот парижанин умудрился попасть в плен к пруссакам. В конце концов, я не удержался и задал ему этот вопрос.

— Знаете, со мной приключилась одна история, — ответил парижанин. — Она одновременно простая и очень глупая. Дело в том, что у меня есть домик в деревне, и расположен он как раз между французскими и прусскими позициями, но все же ближе к пруссакам. Мне очень хотелось взглянуть на него, чтобы понять, в каком он состоянии, и для этого подвернулся удобный случай. Один мой приятель командует ротой разведчиков, и он как раз собирался совершить рейд в тех краях. Я напросился пойти в рейд вместе с ними, но неподалеку от дома на нас напали пруссаки, а я отбился от отряда и был вынужден укрыться в своем доме. Там меня и обнаружили. Мне было не по силам сражаться против полусотни пруссаков, и я сдался. В итоге я попал в плен, да еще имел несчастье увидеть свой дом. Скажите, кстати, добрый селянин, а в вашу деревню пруссаки наведывались? А если наведывались, то заходили ли они в ваш дом?

— Они его сожгли.

— Это беда, конечно. Хотя, я полагаю, что лучше бы мой дом сожгли, чем оставили в том состоянии, в каком я его застал. Вам, полагаю, известно, что такое картина?

— Они унесли ваши картины?

— Унести их они не смогли, так как картины очень большие. Поэтому они их разрезали. Из каждой картины они вырезали женщин, но оставили мужчин. Об остальном я лучше промолчу. Не кажется ли вам, что даже самый мирный буржуа выйдет из себя, когда столкнется с подобным варварством?

— Это были работы мастеров?

— Надо же, местные торговцы скотом разбираются в живописи?

Я понял, что допустил оплошность, и посему решил не развивать эту тему.

— Ладно, ладно, — насмешливо проговорил он. — Меня не интересуют ваши секреты. Однако, если вы один из тех, кто, как говорится, "ходит через линию фронта", то так и скажите. Я, знаете ли, никогда не верил в существование таких людей, и был бы счастлив познакомиться с одним из них.

— Говорю вам, что я погонщик скота.

— Какой же вы скрытный и таинственный. Настоящий дипломат.

В ответ я промолчал, и он решил сменить тему.

— Возможно я ошибаюсь, но мне все время кажется, что здесь пахнет чем-то очень приятным. Что тут может так пахнуть?

— Пахнет погребом.

— Нет, чем-то очень приятным.

Он принялся рыскать во всех углах и в итоге обнаружил небольшую кучу объедков.

— Вот видите, пахнет сыром. Господи, что война делает с человеком! Разве три месяца тому назад можно было себе представить, что, обнаружив в погребе очистки сыра, я скажу, что они приятно пахнут?

При всей моей сдержанности я счел невозможным дальше скрывать от этого простодушного и наивного парижанина мои планы относительно побега из нашей темницы.

— Сударь, — сказал я ему, перестав строить из себя крестьянина, — мне надо кое-что вам сообщить, и, полагаю, то, что вы услышите, не оставит вас равнодушным.

— Значит, вы все-таки тот, кто "ходит через линию фронта".

— Это не так, но я могу помочь вам самому стать специалистом в этом вопросе.

— Я стану специалистом по пересечению линии фронта? Это было бы забавно.

— Если мы пробудем здесь до ночи, то сможем попытаться сбежать отсюда через окно, в котором я расшатал решетку. Можете рискнуть вместе со мной.

— Сбежать? Нет, это невозможно.

— Уверяю вас, они не расстреливают тех, кто пытается сбежать.

— Я и не боюсь быть расстрелянным. Я боюсь, что надо мной станут насмехаться. В моем квартале никто никогда не поверит, что я попал в плен к пруссакам и бежал из плена, рискуя жизнью. Все думают, что я связался с разведчиками, чтобы смыться из Парижа.

— А разве, попав в плен, вы не покинули Париж?

— Да, но не смылся из города, и в этом все дело. Как вы помните, после Седана стало ясно, что крушение империи не остановит пруссаков и осада Парижа неизбежна. Я в то время был в отпуске в провинции и решил непременно вернуться и больше не покидать Париж. Само собой, я не настолько самонадеян, чтобы пытаться встать в ряды защитников города. Я, видите ли, до того близорук, что хожу, натыкаясь на стены, и вообще я никогда в жизни не держал в руках винтовку. Тем не менее, я решил, что мое место в Париже. Жену я оставил на берегу моря, а сам возвратился назад. Оказалось, что все мои друзья поступили точно так же. У меня была верховая лошадь, и по этой причине меня отправили служить в штаб.

— А потом вас понизили в должности? — спросил я, ткнув пальцем в его простой китель рядового национальной гвардии.

— Да. Сначала на меня нацепили шикарные аксельбанты, но вскоре оказалось, что эта роскошь не для меня. Знаете, когда мне поручали сопроводить батальон на передовые позиции, я никогда не мог найти ни батальона, ни передовых позиций, а когда я просил знакомых офицеров помочь мне, они презрительно смеялись мне в лицо. В итоге я ушел с этой почетной должности, записался в батальон своего квартала и стал упражняться в военном ремесле. Сами-то вы были солдатом?

— Да.

— Тогда смотрите. Видели ли вы когда-нибудь, как национальный гвардеец управляется с "клюшкой"[133]?

В углу погреба стояла старая метла. Он взял ее и встал по стойке смирно.

— Ну, командуйте: "На плечо! На караул!"

Я улыбнулся в ответ, и он смущенно спросил:

— Что-то не так?

— Извините, но я служил в кавалерии.

— Вот и вы туда же. А знаете, огромное количество мирных людей, таких же как я, не колеблясь, встали на защиту Парижа. Вот вы улыбаетесь. А я уверяю вас, что вы не правы. О жителях Парижа говорят, что они продажные, вялые, развратные. Но когда враг подошел к стенам нашего города, оказалось, что парижане решительны и отважны. Они не задумываются над тем, что будет дальше, и пойдут ли пруссаки на штурм города. Для них важно одно: сопротивление врагу. Пока профессиональные военные толковали нам, что сопротивление бесполезно, другие люди — ученые, коммерсанты, художники, рабочие — бросились в едином порыве спасать честь нашей родины, запятнанную седанской катастрофой. Что касается меня, то я горжусь тем, что участвую в сопротивлении.


Но когда враг подошел к стенам нашего города, оказалось, что парижане решительны и отважны


— Но ведь сейчас вас нет среди защитников Парижа, так почему же вы предпочитаете остаться в плену и не хотите бежать? Пруссаки отправят вас в Штеттин[134] или Кенигсберг, и чем это лучше для вас?

— Уверяю вас, я легко переживу отправку в Германию. Это лучше, чем стоять в карауле у мясной лавки или кормить вшей в караульном помещении. Меня, представьте себе, больше не возбуждают идеи патриотизма и героизма. Будь вы в Париже, когда встал вопрос о заключении перемирия, вы бы даже не осмелились произнести эти слова. Даже если бы вы были твердо уверены, что только перемирие спасет страну, вы никогда не посмели бы прямо заявить об этом. И вы еще предлагаете мне бежать отсюда!

О чем-то подобном я читал в доходивших до Тура парижских газетах, но конкретно не представлял себе царивший в городе патриотический угар. Когда я сказал об этом парижанину, тот буквально взорвался от отчаяния.

— Вам кажется, что у меня истерика, — воскликнул он. — Но поймите же, сударь, что мой непосредственный начальник считает меня олухом, а консьерж зовет меня "шляпой" и домоседом. Несмотря на осаду, я не стал ликвидировать мой торговый дом, и, хотя за все это время не обслужил ни одного клиента, я тем не менее не уволил ни одного работника. Господам приказчикам регулярно выплачивается жалованье, а они с утра до вечера смеются надо мной, потому что считают меня размазней. И вы еще хотите, чтобы я бежал из плена! Да если побег удастся, я никогда не осмелюсь показаться на глаза моему консьержу, который никогда больше не поздоровается со мной.

— Но вы ведь не просто сбежите. Вы вернетесь в Париж.

— О нет! Если уж покинул Париж, то назад ни ногой. Такое под силу только тем, кто "ходит через линию фронта". А я не верю, что такое возможно.

Я, однако, продолжал настаивать, и он, чтобы отделаться от меня, со смехом заявил:

— Вы, молодой человек, никак не можете понять, что, сбежав от пруссаков, я буду вынужден вернуться к жене.

Затем, сделавшись серьезным, он заявил тоном, не терпящим возражения:

— Я ввязался в дурацкое дело и должен нести за это ответственность. Я благодарен вам за ваше предложение, но существуют препятствия если не материального, то морального характера, которые не позволяют мне его принять. А поскольку эти препятствия касаются лишь меня одного, то можете считать, что я полностью в вашем распоряжении и готов в меру моих сил оказать вам любой содействие.

— Мне требуется лишь одно: дождаться ночи. Пока вы тут не появились, я надеялся, что обо мне забыли, но теперь-то все знают, что в погребе нас двое.

— Тогда я не знаю, чем могу вам помочь. Я не в состоянии сделать так, чтобы время текло быстрее. Если вы считаете, что до ночи еще слишком далеко, тогда давайте болтать, чтобы убить время.

И, не дожидаясь моего ответа, он принялся рассказывать мне о Париже, о массовых вылазках из города, о том, как сидящие в фортах моряки идут на прорыв вражеских линий, о Жозефине[135], о неприязненном отношении национальной гвардии к регулярной армии и презрительном отношении военных к национальной гвардии, о мародерах, о каретах скорой помощи и жарком из крыс. В заключение я услышал изложение плана Трошю, исполненное на мотив "Мы ударим им во фланг"[136]:

План Трошю известен всем,

План, план, план, план, план.

Затем, попеременно впадая то в веселье, то в уныние, он поведал мне о нищете обывателей, дороговизне продуктов и страданиях детей, умирающих прямо на руках у своих матерей.

Его рассказ звучал, словно эхо, доносившееся из осажденного Парижа, к которому сейчас было приковано внимание всего мира.

Впечатление было такое, будто передо мной выворачивается наизнанку душа целого города. В его бессвязном, но искреннем рассказе было все: и иллюзии простого народа, и ликование по поводу придуманных побед, и уныние от реальных поражений, и неубиваемое доверие людей, старающихся не терять надежду, и готовность на жертвы, и склонность к благородным порывам, и отчаяние разлученных семей, и радость от полученной весточки, и боль напрасного ожидания, и доведенная до абсурда чрезмерная национальная гордость, и упорная вера в победу, и твердое намерение встать с колен, и ненависть к врагу.

Я с огромным вниманием слушал его волнующий рассказ, сопровождавшийся звуками перестрелок и редких пушечных выстрелов, проникавшими в наш подвал.

Время, которое еще недавно едва тянулось, теперь стремительно понеслось вскачь. Уже вечерело. В подвале становилось все темнее, и наконец наступила ночь.

— Похоже, — проговорил парижанин, — о нас и вправду забыли. Ваши шансы увеличиваются.

Но радовались мы недолго. В восемь часов на лестнице загремели шаги, и дверь отворилась. За нами пришли.

— Ночь темна, — сказал мой компаньон, — а до Версаля путь не близкий.

Но повели нас вовсе не в Версаль. То ли охранники заметили, как я возился с решеткой, то ли они решили, что дверь не надежна, но, как бы то ни было, нас решили не оставлять на ночь в погребе и просто-напросто перевели в большую гостиную на первом этаже, в которой размещались солдаты. Теперь мы находились буквально под носом у охранников, и им было легче нас контролировать.


Он принялся рассказывать мне о Париже… о жарком из крыс


— Располагайтесь в том углу, — сказал сержант, знавший французский язык.

В гостиную вели две двери. Одна выходила на улицу, где прогуливался часовой, и была закрыта, а вторая, открытая, выходила в прихожую. Выделенный нам угол был далеко от открытой двери и рядом с закрытой дверью. Но какое это имело значение, ведь о побеге нельзя было и помыслить, потому что прямо на паркете вокруг большого камина, в котором горели гигантские поленья, разлеглось не меньше дюжины солдат. Чтобы пробраться от одной двери к другой, пришлось бы идти прямо по их телам.

— Мы тут прокоптимся от этого дыма, — сказал мой компаньон, окинув взглядом помещение.

— Да, много дыма, — откликнулся сержант и громко расхохотался. — Французы не любят дым.

— О, в этом, как и во всем остальном, немцы сильно опередили французов, — отметил парижанин с неподражаемо серьезным видом.

XII

Сержант был очень горд своим остроумием, казавшимся ему чисто французским. Он захотел продолжить беседу с моим компаньоном, а тот в свою очередь, настолько охотно откликнулся на это желание, что мне даже показалось, что парижанин решил его разыграть.

— Знаете, — сказал он, обращаясь к сержанту и одновременно подмигивая мне, чтобы привлечь мое внимание, — я ведь имею право на особое к себе отношение. Я не обычный пленный. Я дезертир. А дезертировал я потому, что жить в Париже стало просто невозможно.

— О! Что вы говорите?

— Хлеб там теперь пекут из костей, которые собирают на кладбищах, а вместо быков и баранов жарят маленьких детей.

— Вы ели детей?

— Я и сбежал, потому что не хотел их есть.

— О! Парижане сами в этом виноваты.

— Как это так?

— Поделом им. Они заслужили такие страдания.

— Вот и я так всегда говорил.

— Зачем они хотят продолжать войну? Они упрямятся, а зря.

— Это же очевидно. После того, что случилось под Виссенбургом, французы должны были вежливо поинтересоваться у немцев, чего желают господа пруссаки, а узнав, немедленно выдать им это самое, не дожидаясь, когда их об этом попросят. Вот война сразу бы и прекратилась. Немцы ведь не злые. Если бы сразу отдали все, что им требуется — Эльзас, Лотарингию, деньги — они и не стали бы продолжать войну. Им избиение французов ни к чему.


Нас просто-напросто перевели в большую гостиную на первом этаже, в которой размещались солдаты


— Денег точно попросили бы меньше, и мы бы пораньше отправились по домам. Беда в том, что эти французы страшно заносчивые.

— В этом вся беда.

— А еще они невежды. Они так и не поняли, в чем состоят намерения Германии. Вот теперь они и пожинают плоды своей заносчивости и своего невежества. Болезнь, от которой страдает Париж, можно лечить только диетой и кровопусканием. Пусть он поголодает и отощает, это его успокоит.

Тут мое хладнокровие исчерпалось, и я решил вмешаться, но мой товарищ затолкал меня в угол.

— Немцы прекрасные врачи, — сказал он. — Они очень практичные. Действительно, надо быть слепыми, как все французы, чтобы не понять, насколько эффективно такое лечение. Счастлив тот народ, у которого такие честные и милостивые соседи.

— Германия хочет одного, — продолжал сержант, — жить в мире, предварительно забрав то, что ей принадлежит, и устроив все таким образом, чтобы впредь на нее не нападали. Если бы у этих тупоголовых французов было хоть немного здравого смысла, они оставили бы нас в покое. Мы воюем не для собственного удовольствия, а во имя справедливости.

— То, что вы говорите, совершенно очевидно. Но во Франции не хотят признать, что немцы — народ честный, высокоморальный, искренне верующий, открытый, благородный и исполненный добрых намерений. Мы совершенно их не знаем и лишь по этой причине считаем немцев лицемерами, грабителями и лжецами. Встречаются среди нас и такие, кто утверждает, что немцы глупы.

— Это уже слишком! — воскликнул сержант.

Я был уже не в состоянии выслушивать подобные шутки и поэтому растянулся на паркете и натянул меховую шапку на самые уши.

Только через час я решил посмотреть, что происходит в помещении. Сержант принес бутылку, в которую была вставлена горящая свеча, и что-то писал, положив бумагу на колени. Рядом с ним на скамье лежала стопка писем, написанных на бланках компании.

— Вы пишете отчет? — спросил парижанин.

— О нет! Я отвечаю на письма, полученные моим торговым домом. Мне их переправляют прямо сюда. Я ведь по профессии не солдат, а винокур. Сразу после объявления войны меня призвали на военную службу, и отсюда я руковожу моей компанией. Все это крайне неудобно, и поэтому я очень зол на французов. Они совсем не практичны. Если бы они согласились заключить мир, мы бы вернулись по домам. Я чувствую себя таким несчастным от того, что не смогу встретить Рождество с моей женой и детьми. Но французам неведомо, что значит для человека семья. Они все развратники и распутники.

— Знаете, я не думаю, что к Рождеству вы уже будете в Германии.

— Некоторые утверждают, что мы тут досидим до пасхальных яиц. Господи, какой я несчастный!

Все-таки немецкая нация создана для войны. Наивность сержанта была мне отвратительна, но я не мог не отметить замечательные качества коммерсанта-солдата, который и на боевом посту, не выпуская из рук винтовку с примкнутым штыком, продолжал писать деловые письма.

Этому занятию сержант предавался еще целый час, по прошествии которого он обратился к моему компаньону.

— У вас красивый брелок, — заметил сержант, глядя на цепь, пропущенную через петельку на кителе парижанина. — Вам он дорог?

— Если вы захотите отнять мой брелок, я не стану его защищать ценой собственной жизни.

— Я хотел бы у вас его купить, чтобы отправить моей старшей дочери. У нее скоро день рождения.

— То есть, вы предлагаете мне сделку?

— Да, и я готов заплатить звонкой французской монетой.

— Не сомневаюсь, что у вас в карманах полно французских денег. Только я не стану продавать свой брелок.

— Это подарок друга?

— Самого лучшего друга. Я сам себе сделал этот подарок, и он мне очень дорог. Но не из-за этого я отказываюсь его продавать.

— Вы могли бы доставить мне удовольствие.

— Авы вообразили, что я, француз, поспешу доставить удовольствие какому-то немцу? Ну хорошо, держите.

Он сорвал брелок, бросил его на паркет и энергично топнул по нему каблуком.

— Я не знаю, что нас ждет, возможно, настанет день, когда две наши нации станут жить в мире, но лично я, француз, всегда буду находиться в состоянии войны с немцами. Я и одного су никогда не дам за немецкие товары, а свой брелок я не уступлю даже за миллион. Вы мой враг. Вам понятно?

— Вы ведь только что…

— Я говорил то, что считал нужным. На самом деле я никакой не дезертир, я военнопленный и меня это страшно злит, потому что, когда мои парижские друзья предпримут вылазку против вас, меня не будет вместе с ними.

Сержант встал, бросил на моего компаньона злобный и презрительный взгляд, отошел от него подальше и уселся возле камина. Было видно, что он так и не понял смысла сцены, разыгравшейся на его глазах. Зачем француз раздавил этот безусловно ценный брелок? С чего вдруг такая злость? Они что, психи, эти парижане? Отчего такая обида? Дикость какая-то.

— Ловко я его одурачил! — сказал парижанин, растянувшись рядом со мной на полу. — Сегодня он разозлился, а завтра, когда поймет, что я его высмеял, придет в бешенство. Теперь мне не так обидно от того, что меня сцапали. Давно у меня не было такого приятного вечера.

Постепенно все затихло. В очаге горели свежие поленья, и медленно тлели прогоревшие угли. Солдаты лежали вповалку, растянувшись на соломе, и только один сержант с головой завернулся в свою широкую шинель. В соседнем помещении тихо переговаривались охранники, а с улицы доносились мерные шаги часового.

Я не спал всю прошлую ночь, но сейчас даже и думать не мог о сне. Разглядывая потихоньку помещение, я размышлял о побеге, понимая, впрочем, что дело это не простое.

Через некоторое время я обратил внимание, что, когда кто-то из солдат поднимался и выходил из помещения, он попросту перешагивал через человека, лежавшего поперек двери, а тот даже головы не поднимал и не смотрел, кто шагает через него. Когда солдат возвращался, все происходило точно так же, но в обратном порядке: входивший открывал дверь (которая, кстати, открывалась наружу) и никогда ее плотно не закрывал.

А не попробовать ли и мне поступить точно так же? С моей стороны, понятно, будет слишком смело пытаться выползти из моего угла и перешагнуть через спавших солдат, не говоря уже о том, что крайне не просто проскользнуть мимо часового и понять, в какую сторону надо идти. Но в тот момент простых и надежных способов побега просто не существовало. Ради крохотного выигрыша придется все поставить на карту.

Я подполз к парижанину, но он уже спал. Я потихоньку разбудил его.

— Что такое? — спросил он. — Вы что-то хотите?

Я быстро шепотом сообщил ему свой план.

— Это безумие, — сказал он, — не делайте этого. Вы поплатитесь жизнью.

— Еще больше я рискую, оставаясь здесь.

Он внимательно посмотрел на меня.

— Хорошо, — прошептал парижанин, — но я с вами не пойду. Без меня у вас будет больше шансов.

Я подождал еще полчаса. Усталые солдаты спали без задних ног. Чей-то храп перекрывал сопение всей спавшей братии.

Я тихо приподнялся. Мой компаньон схватил меня за руку:

— Прощайте и удачи!

Не успел я сделать первый шаг, как один из солдат повернулся в мою сторону. Я мгновенно лёг на пол.

Вскоре все успокоилось. Тот солдат даже не проснулся. Следовало поторопиться. Я перешагнул через одного солдата, потом через другого. Затем возникла трудность: два лежавших сбоку солдата перегораживали мне путь, а я не видел, куда поставить ногу, не наступив кому-нибудь из них на руку. На мое счастье, язык пламени на мгновение осветил помещение. Через секунду я уже был у двери.

Никто так и не проснулся. Я быстро нагнулся и подобрал чью-то шинель, свернутую в скатку, а затем, перешагнув через последнее препятствие, совсем тихо приотворил дверь.

В три прыжка я выскочил на крыльцо и по ступенькам скатился в сад. Вокруг не было ни души. Крупные кусты в саду еще не сбросили листву. Я спрятался за ними и быстро натянул шинель. В рукаве я обнаружил фуражку и водрузил ее на голову.

Ночью в такой экипировке у меня был шанс не привлекать к себе внимание. Впрочем, я не собирался попадаться на глаза часовому, а намеревался забраться вглубь сада и там перелезть через ограду.

Но и этого мне делать не пришлось. В ограде зияла трехметровая брешь, через которую я попал на соседний участок, а оттуда, через такую же брешь, на следующий участок. Двигался я быстро, но бдительности не терял.

Внезапно я услышал голоса. Они доносились из дома, в котором меня держали под арестом. Затем вспыхнули огоньки. Значит, мой побег обнаружен и меня уже ищут.

Я бросился бежать и вскоре оказался в незнакомом месте. Это был то ли лес, то ли парк, во всяком случае, вокруг росло много деревьев. Я постоянно оборачивался, но голоса постепенно стихали, лучи света исчезли, казалось, никто за мной не гонится.

Где я находился? Куда дальше идти? Об этом я не имел ни малейшего представления. Но внезапно в стороне прозвучал пушечный выстрел, и сразу стало понятно, в каком направлении надо двигаться, чтобы не нарваться на передовые посты и сильно не удалиться от Парижа.

Оказавшись в лесу в кромешной тьме, я совсем потерял ориентировку. Помедлив, я неспешно пошел наобум, стараясь двигаться так же осторожно, как и предыдущей ночью.

За лесом началось открытое пространство, которое я пересек ползком, двигаясь от куста к кусту и от изгороди к изгороди. Потом я опять углубился в лес. Мне казалось, что я нахожусь в окрестностях Со или Олнэ, а возможно, и Шатне, но точно определить местоположение было невозможно. Я решил остаться в лесу на всю ночь, нашел яму, полную опавшей листвы, и улегся в нее, завернувшись в шинель. От тюрьмы я ушел довольно далеко. В этом месте меня вряд ли будут искать. От усталости и волнения я чувствовал себя совершенно разбитым и, свернувшись клубком, моментально заснул и проспал до утра.

Проснувшись, я подумал, что первым делом надо избавиться от шинели. Я сложил ее и спрятал под листвой. Там же я спрятал синюю блузу, которую носил поверх жакета. Затем я вывернул шапку мехом внутрь и кожей наружу. Все это я проделал, чтобы не походить на человека в синей блузе и меховой шапке, которого, скорее всего, будут искать.

Мои планы относительно Парижа пока оставались в силе, но после того, как меня задержали на левом берегу Сены, было бы слишком опасно возвращаться туда, где меня постигла неудача. Поэтому я решил попытать счастья на правом берегу или на Марне. Конечно, я потеряю много времени, но это будет вынужденная мера, и к тому же я соберу информацию о вражеских позициях.

Когда рассвело, стало ясно, что я почти точно угадал свое местоположение. Я находился в лесу в окрестностях Верьер, и, если меня вновь не задержат, я мог бы через Вису или Рунжи добраться до Вильнев-Сен-Жорж, а оттуда двигаться в сторону Бонейля или Кретейля.

Однако меня так и не задержали, и даже предъявить пропуск у меня потребовали только два раза, хотя в деревнях, через которые я пробирался, было полно баварских и прусских солдат. Они были повсюду — на улицах, в дверях, выглядывали из окон домов, занимались утренним туалетом, причесывались, но главным образом — драили свои сапоги. Казалось, что чистка сапог является их главной заботой, и они на каждом углу начищали их до блеска. Кроме того, кавалеристы начищали кожаные вставки на своих штанах. Самостоятельно надраив те места, до которых у них дотягивались руки, они становились на четвереньки и выпячивали округлые места, которые им начищали их товарищи. Товарищ кавалериста брал в руки щетку, плевал на нее и начищал кожу на штанах до тех пор, пока она не начинала сверкать, как зеркало. Проделав это, чистильщик сам становился на четвереньки.

Подвергшиеся нашествию деревни имели весьма жалкий вид. Во всех домах солдаты выломали ставни и двери, улицы были завалены мусором и нечистотами, кусты в садах были сломаны или вырваны с корнем, повсюду валялись разбитые бутылки, кости, горшки, тарелки, кастрюли, рваная одежда. Гостиные на первых этажах превратили в стойла для лошадей, и все полы были загажены конским навозом. Повсюду сушились грязные рубахи и носовые платки. Церкви превратили в казармы. В крестильных купелях мыли овощи. Жители деревень спасались в лесах, и повсюду были одни солдаты.

На фоне этой душераздирающей разрухи бросался в глаза безупречный порядок, в котором содержались оборонительные сооружения и военное имущество. На господствующих высотах были тщательно замаскированы артиллерийские батареи. В парках и лесах вырубили огромное количество деревьев. Многие деревья спилили на высоте трех футов от земли, даже не обрубив ветки, да так и оставили лежать на земле. Немцы укрепили каждую деревню и даже каждый отдельный дом и сад. Деревенские улицы перегородили баррикадами из поваленных деревьев и вывернутых булыжников. Во все стенах пробили бойницы, а из мебели изготовили защитные сооружения, за которыми могли бы прятаться солдаты при отражении возможной вылазки из Парижа. Повсюду установили таблички на немецком языке с указанием мест сбора на случай тревоги. Вдоль дорог протянули телеграфные провода, а в полях устроили насыпи и укрытия для стрелков. Атаковать подобные укрепления практически бесполезно. Нападающие потеряют двадцать человек, пока убьют хотя бы одного обороняющегося.

Я намеревался пересечь Сену в Вильнев-Сен-Жорж, но меня даже не впустили в деревню. Я начал настаивать, и меня опять едва не арестовали. Пришлось отправится в Корбей, куда я добрался только к вечеру.

Из Корбея, в котором был устроен громадный склад для снабжения немецкой армии, я на следующий день отправился в Монжерон. Но дальше этой деревни мне пройти не удалось. Местные жители рассказали, что один кюре, пытавшийся пройти через их деревню в Вильнев, был арестован. Пруссаки никого не подпускали к мосту, потому что в случае отступления он оставался для них единственным путем отхода.

Пришлось мне по дороге, которая пересекает долину Бри, двинуться в сторону Экуэна. Там я собирался выйти в окрестности Сен-Дени и попытаться перейти линию фронта. В результате я примерно на двадцать лье отклонялся от изначального маршрута и терял, разумеется, массу времени. Но выбора у меня не было. В противном случае пришлось бы вообще отказаться от попытки добраться до Парижа, а это не входило в мои планы.

К моему удивлению, дороги в этой местности были буквально забиты. Такого я ни разу не видел по пути в Версаль. Сотни немецких экипажей двигались в обоих направлениях, причем, как правило, без сопровождения, словно они находились у себя дома, а не во вражеской стране. По этим дорогам осуществлялись поставки с центральных складов в Нантейле на передовые позиции. Я видел экипажи, тащившие платформы, груженные осадными орудиями. В больших пронумерованных повозках везли боеприпасы, продукты питания и посылки, направленные немецкими патриотами. В одной деревне мне даже пришлось вжаться в стену дома, чтобы пропустить двенадцать повозок полевой почты, которые в большой спешке везли письма и посылки из Германии. Глядя на этот бесперебойный транспортный поток, я подумал, что несколько решительных и умелых бойцов могли бы полностью дезорганизовать перевозки по местным дорогам. Интересно, как они будут вести осаду, если прервется снабжение армии, а солдаты, и без того считающие, что осада тянется слишком долго, перестанут получать из дома сигары и шерстяное белье.

С переднего края в сторону Нантейля зачастую двигались весьма странные транспортные средства, каких я отроду не видал. В основном это были маркитанты, мародеры и барыги всех мастей, которых завернули на передовой и отправили восвояси. Их лошади едва тащили тяжело груженные огромные повозки. Вот уж кому не хотелось, чтобы война поскорее закончилась! Они, словно хищники, собирали свою добычу вблизи линии фронта и увозили ее вглубь страны, а затем возвращались с грузом табака. Этот табак они продавали местным жителям, на которых была возложена повинность по снабжению немецких солдат, причем солдаты получали тот самый табак, который французы приобретали у немецких торговцев.

Мне понадобилось целых два дня, чтобы добраться до Экуэна. Здесь жил старый знакомый моей матери. Я надеялся, что он, несмотря на нашествие оккупантов, остался в своем доме, и сможет приютить меня и снабдить необходимыми сведениями.

Оказалось, что он никуда не уехал и по-прежнему проживает в своем доме. Правда, помимо него в дом набилось двадцать немецких солдат, да еще среди них затесался его бывший слуга, уволенный им больше года тому назад.

— Этот подлец, — сказал он мне, — делает нам ужасные гадости. Он ведь хорошо знает наш дом и все наши привычки. Так что теперь мы у него в услужении. Если ты останешься в доме, у него возникнут подозрения, и в результате тебя арестуют, а нас расстреляют или в лучшем случае депортируют в Германию. Советую тебе отказаться от твоих планов. Попасть в Париж сейчас нереально.

— Тем не менее, я должен попытаться. Если не получится, буду знать: я сделал все, что от меня зависело.

XIII

Направляясь в Экуэн, я был уверен, что без труда соберу сведения, касающиеся расположения прусских позиций. Я надеялся, что мои знакомые укажут мне места, в которых выставлены прусские посты, и тогда мне уже не придется двигаться вслепую, как это было в окрестностях Медона.

Друг моей матери, не имея возможности приютить меня в своем доме, отвел меня к одному крестьянину, которому он полностью доверял. Его-то я и решил расспросить.

Но, к несчастью, крестьянин не обладал никакими точными сведениями, потому что в последнее время перемещения в этих краях, в особенности — со стороны Парижа, стали невозможны. С одной стороны, пруссаки блокировали все дороги, но, с другой стороны, на те же дороги буквально градом падали снаряды, летевшие из фортов Сен-Дени, что само по себе не располагало к приятным прогулкам. Крупные немецкие силы были сосредоточены между Пьерфитом и Стейном, а также между Пьерфитом и Эпинэ, а еще неподалеку от мельницы в Оргемоне немцы разместили артиллерийские батареи. Это все, что он мог мне сообщить. Но где конкретно находились рубежи обороны и передовые посты, он не знал. В одном лишь крестьянин был твердо уверен: нигде нельзя ни пройти, ни проехать, а тех, кто пытался проскочить, либо схватили, либо расстреляли.

Так я ничего и не добился, но продолжал настаивать на своем. Тогда крестьянин позвал на помощь своего соседа. Этот господин кардинально отличался от приютившего меня крестьянина. Вот он-то знал все, и в первую очередь — расположение постов и количество часовых. При желании он мог бы хоть десять раз сходить в Париж и преспокойно вернуться. Я предложил ему за сто франков довести меня до передовых позиций пруссаков. Он согласился и поклялся "всем, что ему свято", что с его помощью я в полной безопасности доберусь, куда только ни пожелаю.

Честно говоря, я бы предпочел, чтобы он не был до такой степени уверен в себе, однако радовался уже тому, что Бог послал мне местного жителя, знавшего все тайные тропы в этих краях. В то, что наше путешествие будет безопасным, я не верил и по этой причине отправил своего проводника к другу моей матери за револьвером, так как твердо решил добраться до цели любой ценой.

— Я приду за вами в десять часов, — сказал проводник. — К этому времени пруссаки, определенные на постой в моем доме, либо уже вдрызг пьяны, либо играют в карты и не обращают ни на кого внимания.

Проводник явился точно в назначенное время, и я уже собрался двинуться за ним, как он внезапно остановился и сказал:

— А как же сто франков? Я не хотел бы брать их с собой.

После данных им уверений такая предусмотрительность немало меня удивила, но делать было нечего, и я отсчитал ему пять луидоров, которые он по дороге занес к себе домой.

В прежние времена мне не раз приходилось охотиться в окрестностях Экуэна, и я хорошо знал эти места. Однако проводник повел меня такими тропами, о существовании которых я и не подозревал. Мы прошли через лес и спустились к пересохшему руслу речушки, напоминавшему овраг, которое прорезало лужок и выводило прямо к окрестностям Сарселя. Там мы взяли правее и прошли сквозь виноградники. Было видно, что мой проводник хорошо знает дорогу. Чем дальше мы уходили, тем больше крепла моя уверенность в том, что все закончится благополучно и он доведет меня до передовых постов. К тому же на поясе у меня висел шестизарядный револьвер. При необходимости я был готов им воспользоваться и с боем прорваться в нужное мне место.

К несчастью, ночь выдалась совсем светлая, и местность вокруг просматривалась на изрядном расстоянии. Когда мы добрались до большой дороги, мой проводник опустился на четвереньки, и я последовал его примеру.

— Больше всего, — прошептал он, — меня беспокоят ямы, которые нарыли в земле эти чертовы пруссаки. Они такие глубокие, что сидящих в них немцев не видно с дороги, зато они видят нас прекрасно.

— А что, ямы уже где-то здесь?

— Мы находимся у подножия холма Пенсон, и здесь их нет, но что творится со стороны Монманьи, я не знаю.

Примерно четверть часа мы шли по дороге, не замечая никаких признаков присутствия неприятеля, но внезапно в десятке метров от нас, прямо на поверхности земли сверкнула вспышка, и у моего уха просвистела пуля.

Проводник, шедший впереди меня, обернулся столь стремительно, что чуть не сбил меня с ног.

— Бежим! — крикнул он.

Я попытался его удержать, но тут в воздухе просвистела вторая пуля, проводник вырвался и помчался прочь.

Я застыл в нерешительности, не понимая, куда двигаться дальше, но в итоге достал револьвер и побежал вперед. Вспышка очередного выстрела осветила пространство передо мной, и я увидел, что впереди на разном удалении от места, в котором я находился, меня поджидали четыре или пять солдат. Значит, вперед бежать нельзя. Я бросился вбок.

К счастью, вспышки выстрелов освещали лишь самих стрелявших, а я при этом оставался' в тени.

Пробежал я шагов тридцать. Под ногами предательски трещали ломающиеся ветки, а из-под подошв с шумом вылетали камни. Грохот, который я производил, услышали солдаты и послали мне вдогонку три пули, срезавшие рядом со мной виноградные побеги.

Каким-то чудом все пули миновали меня, что можно было объяснить лишь большим расстоянием между мной и стрелявшими. Если бы стреляли в упор, то меня давно изрешетили бы пулями, и, похоже, что теперь, когда подняли тревогу, именно так и должно было произойти. Было бы безумием пытаться проверить это предположение.

Я бросился в обратную сторону. Не пробежав и десяти шагов, я увидел пруссака, который целился прямо мне в голову. В руке у меня был револьвер, и я оказался проворнее пруссака. Я выстрелил, а он не успел.

Мой выстрел выдал меня. Две пули просвистели прямо рядом с ухом. Я бросился на землю и пополз. Необходимо было во что бы то ни стало добраться до леса, но для этого требовалось преодолеть большое пространство, заросшее виноградниками и изрытое огородами. И вот я, ни секунды не размышляя, бросился вперед со всех ног, даже не обернувшись, чтобы посмотреть, пустились ли за мной в погоню. Справа от меня проходила дорога из Пьерфита на Муассель, по которой я сверял направление движения, а слева стояли дома, загораживавшие проход в сторону Монморанси. Меньше чем за полчаса я оставил позади Гросле, вскарабкался на поросший лесом холм, бросился на землю и стал прислушиваться к пушечным выстрелам, доносившимся со стороны Парижа. Этой ночью канонада грохотала, как никогда раньше.

Теперь, когда пули уже не свистели над ухом, у меня появилось время подумать. Обе мои попытки бесславно провалились одна за другой, и я не видел смысла пытаться повторить нечто похожее в третий раз. Возвращаться в Экуэн, где я, скорее всего, уже навлек на себя подозрения, было крайне опасно, а без знающего местность проводника невозможно добраться до передовых позиций немцев. Но где теперь я найду проводника? Понятно, что после долгих поисков кого-нибудь удастся сыскать, но времени у меня уже не было, я не мог оставить Омикура без необходимых сведений, лишив тем самым его возможности наносить удары по врагу.

С самого начала мне была поручена двойная миссия: доставить донесение в Париж и изучить кольцо осады вокруг города. Доставить вовремя депеши не удалось. Даже если мне удастся под покровом тумана или, воспользовавшись вылазкой парижан, проникнуть в город, то слишком поздно доставленные донесения уже потеряют всякую ценность. Зато разведданных о расположении вражеских войск я собрал даже больше, чем мне было поручено. Я не только выявил вражеские позиции на левом берегу Сены, но также исследовал огромную территорию к северу и востоку от Парижа. Кроме того, я прошел по дорогам через немецкие посты, обнаружил склады в Шеле и хранилища вооружений в Гонессе. Я мог бы стать ценным проводником в отряде бойцов, разрушающих вражеские коммуникации на линии Орлеан-Фонтенбло.

Последнее соображение подтолкнуло меня к принятию окончательного решения. Несмотря на горькое разочарование из-за невозможности пробраться в Париж, я все же должен вернуться к Омикуру. Мои личные амбиции, надежды и желания теперь не в счет.

Возвращаться на берега Луары я решил через Руан. Там можно было попытаться сесть в поезд. Мне казалось, что я потеряю гораздо больше времени, если выберу другой маршрут, то есть двинусь в обход Парижа и пойду пешком через Ла-Бос и Перш.

Когда из Экуэна меня вел проводник, ночь показалась мне излишне светлой. Зато теперь, когда я шел один, меня даже радовал такой ночной полусвет, благодаря которому удалось пройти через лес Монморанси, не заходя в деревни Андили и Маржанси, и в итоге выйти в окрестностях Эрмонта на дорогу, ведущую из Сен-Дени в Понтуаз.

Пока я шел, постепенно светало. Через некоторое время меня догнала повозка, хозяин которой направлялся в Понтуаз. Это был местный крестьянин. Я сразу почувствовал к нему доверие, едва увидел его открытое лицо и прямой взгляд. А я к тому времени страшно устал. Больше десяти дней я практически без остановки шел по лесам и дорогам, не спал и почти ничего не ел. Я знаком попросил крестьянина остановиться и спросил, может ли он меня подвезти.

Крестьянин оглядел меня с головы до ног, подмигнул, поинтересовался, откуда я иду и куда направляюсь, и в конце концов разрешил мне усесться рядом с ним.

В дороге мы разговорились. Оказалось, что он нормандец из департамента Эр. Пруссаки мобилизовали его на работы, и теперь он ехал в Понтуаз за грузом овса.

— А почему вы не спасаетесь бегством? — спросил я. — Раз вам позволили уехать в такую даль, то почему бы не спрятаться на французской территории?

— Они совсем не опасаются, что я сбегу. Знают, что держат меня на крепкой привязи.

— Но ведь за вами никто не приглядывает.

— Дело в том, что они арестовали мою повозку и пять лошадей, и прекрасно знают, что я за ними вернусь. Сам я из Этрепаньи, занимаюсь торговлей маслом и яйцами. До войны я два раза в неделю ездил в Париж на Центральный рынок. В каждую такую поездку я отправлялся на огромной повозке, в которую запрягал пять лошадей ценою тысяча франков каждая. Шесть недель тому назад пруссаки пришли к нам в первый раз, забрали моих лошадей и повозку и отправили меня в Жизор, а оттуда в Понтуаз. Я возвратился и попросил, чтобы мне все вернули. Ага! Жди-дожидайся! Меня отправили в Гонес, затем в Корбей, а потом аж в Ферте-сюр-Жуар за обрезной доской для их батарей в окрестностях Версаля. Потом я вернулся в Гонес, а сейчас еду из Монморанси.

— А эта повозка и лошади не ваши?

— Нет, это все не мое. Когда я еду со своими лошадьми, меня всегда сопровождают пруссаки. Они знают, что без них я сбегу, хоть ты меня стреляй, а покуда мои лошади у них, я непременно вернусь. Такая у них военная хитрость, если это можно назвать хитростью.

— А чем теперь вы занимаетесь с вашей повозкой и лошадьми?

— Вожу фураж, порох, разное снаряжение. Иногда по ночам они куда-то уводят мою повозку и лошадей. Один Бог знает, зачем. В конце октября, когда была большая схватка недалеко от Бурже, повозка вернулась вся залитая кровью. Понятно, что на ней везли убитых. Представляю, о каких ужасах рассказали бы лошади, умей они говорить.

— Зато люди умеют говорить.

— Это так. Но они мало что понимают. Не только у меня, но и у многих других забрали лошадей. Многих погнали на земляные работы, и они не способны ни сбежать, ни рта раскрыть. Их под прицелом винтовок водят на работы, а еще там падают снаряды и убивают не только пруссаков, но и французов. После Седана все стали жалеть военнопленных. Но в плен берут только солдат, а мы-то не солдаты. Нам приходится работать от зари до зари, есть почти не дают, а спим мы в погребах или в домах без окон и дверей, в которых гуляет ветер, ведь двери, ставни и паркет везде сожгли пруссаки. Как вам это? Думаю, их надо на вилы.

Мне часто приходилось слышать о проводимых пруссаками реквизициях. Но мне и в голову не могло прийти, что в нашей стране захватчики возродят настоящее античное рабство. Судя по рассказам нормандца, участь этих несчастных людей была ужасна. Их удерживали силой, заставляли строить оборонительный сооружения, из которых обстреливали их сограждан, трудились они в одних блузах, в которых их забрали из родных деревень, солдаты их били и оскорбляли, а они должны были демонстрировать им покорность и почтение. Работали они в основном в таких местах, которые днем и ночью обстреливали французские пушки из фортов Сен-Дени и Сент-Уан.

— Я бы не стал все это терпеть, если бы у меня не забрали лошадей и повозку, — сказал крестьянин. — Но бросить их я не могу. Ведь я буду разорен. Восемь тысяч франков для меня огромные деньги. Но бывают дни, например, как сегодня, когда меня подмывает махнуть через мост в Понтуазе и убежать к нашим. Не знаю, живы ли еще мои жена и дети. Они, небось, думают, что меня уже нет в живых. Я посылал им письма, но не знаю, доходят ли они.

Проговорив это, он взглянул на меня. В его глазах блестели слезы. Я сказал, что направляюсь в Руан и, если он хочет, могу пройти не через Маньи, а через Этрепаньи, потратив на дорогу лишние два-три часа.

— Если вы и вправду готовы это сделать, — воскликнул он, схватив меня за руку, — то знайте, что не потратите время зря, потому что до Руана вас довезут в коляске. У меня брат в Марине, и он довезет вас до Этерпаньи, а оттуда мой шурин отвезет вас в Руан. Сегодня вторник, 29 ноября, завтра, тридцатого, вы будете в Этерпаньи, а 1 декабря — уже в Руане.

На перекрестке в Эрбле нас остановил патруль. Но у моего нового товарища имелся прусский пропуск, и нас обоих пропустили без проблем.

Перед тем как расстаться со мной в Пьерле, он решил написать несколько слов жене, чтобы, как он выразился, "меня приняли, как подобает".

Вскоре я остался один на дороге, и, поскольку в ушах у меня уже не стоял непрерывный скрип колес, я вновь услышал звуки канонады, доносившиеся со стороны Парижа и не смолкавшие всю ночь. Обстрел велся непрерывно. Выстрелы производились через равные интервалы. Что же там происходило? В какой-то момент я даже решил, что надо возвращаться назад. Но, поразмыслив, я пришел к заключению, что в Париже началась долгожданная крупномасштабная вылазка, и продолжил свой путь на Понтуаз. Впоследствии выяснилось, что обстрел вели войска генерала Винуа, рвавшиеся в направлении Эйя. Задержись я на несколько часов в Экуэне, я бы смог воспользоваться сумятицей боя и проникнуть в Париж.

До Марина я добрался только к вечеру. Брат нормандца принял меня, как близкого друга, но отвезти меня на следующий день в коляске он не мог, потому что у него реквизировали лошадь.

— Придется идти пешком, — сказал он. — Я пойду с вами, потому что в Жизоре вас могут арестовать пруссаки. Там всегда неспокойно. Мы пойдем не через город, а кружным путем.

Нам предстояло пройти с десяток лье, но меня это мало беспокоило. Я был уверен, что к вечеру доберусь до Этерпаньи, а поскольку эта местность не была оккупирована немцами, можно было не сомневаться, что я без труда найду там транспорт до Руана.

В Три-Шато мы свернули с большой дороги и пошли по уходившей вбок тропе, а когда вышли на луга, раскинувшиеся вокруг Эпта, увидели на пастбище корову. Ее охраняли два конных улана с саблями наготове.

— Это корова принца Альбрехта, — сказал мой провожатый. — У принца грудная болезнь, и он ничего не пьет, кроме молока. Корова неотступно следует за ним и в дни побед вместе с ним наступает, а когда дела идут плохо, то с ним же и отступает.

Оставив позади Жизор и не доходя до Бизанкура, мы перебрались через реку.

— Здесь проходило сражение, — сказал провожатый, — и оно надолго останется в памяти. С нашей стороны бились не солдаты, а крестьяне, записавшиеся в национальную гвардию. Всех, кого взяли в плен, пруссаки расстреляли, потому что на них не было военной формы. Похоронили их в Кудре-Сен-Жерме. Нигде поблизости не удалось найти кюре, и поэтому прусский офицер сам прочел отходную молитву. Он нашел ее в католическом молитвеннике. Пруссаки решили, что они напугали всю округу, а на самом деле они всех озлобили. Их тут каждый день убивают десятками. Когда выйдем на большую дорогу, я покажу вам место, где зараз убили 140 пруссаков. Восемьдесят вольных стрелков спрятались в двух огромных телегах, в которые свалили кучи соломы и накрыли брезентом. Пруссаки попытались захватить эти телеги, а вольные стрелки расстреляли их в упор. У пруссаков здесь полно шпионов, но они так и не смогли узнать, чьи это были телеги с лошадьми. Скоро мы дойдем до места, где раньше стояла мельница, на которой пруссаки устроили пост. Туда обычно заходили погреться их солдаты. И вот однажды пришли сменять караульных и обнаружили пустое место. Мельница вместе с солдатами исчезла, словно ее и не было.

С самого утра мы шли без остановки. Мой новый приятель предложил мне зайти на ферму, хозяина которой он хорошо знал. Там нам дали перекусить.

Затем мы двинулись дальше, и по дороге он спросил:

— Вы не заметили, что у хлеба был неприятный вкус?

— Нет. А почему вы спрашиваете?

— Потому что на этой ферме в печи сожгли двух пруссаков из тех, что похитили вместе с мельницей.

После этих слов меня сразу затошнило.

— Надо же было их куда-то девать. Если бы нашли их тела, сожгли бы всю округу. Тут уж не было выбора: либо округа, либо пруссаки.

К вечеру мы добрались до Этрепаньи. Оказалось, что в деревню вошли саксонские части — пехота, кавалерия и артиллерия. Эти войска днем вышли из Жизора и направлялись в Руан. Чтобы попасть в деревню, нам пришлось долго убеждать солдат на посту, что мы местные. Без провожатого меня бы точно отправили восвояси, а он настолько точно описал все местные особенности, что нам позволили "отправиться по домам".

Оказалось, что родные нормандца были уверены, что его нет в живых. Когда я рассказал им, что не только он сам жив, но и лошади целы, и повозка уцелела, их радости не было конца. В доме у них проживали два саксонских солдата, но они были настолько пьяны, что все семейство смогло предаваться своей радости без оглядки.

Оказавшись в самом центре вражеского расположения, я решил воспользоваться случаем и узнать, как у неприятеля организованы посты охранения. Мой провожатый едва стоял на ногах от усталости, но я все же упросил его пройти со мной по деревне, в которой ему был знаком каждый уголок.

Когда мы входили в деревню, все караульные были начеку и бдительно несли свою службу, но к ночи все расслабились. Часовых не было видно, и жители могли свободно выходить из домов. В тех домах, где разместили на постой офицеров, в окнах ярко горел свет и стоял нескончаемый шум. В каждом доме постояльцы захватили хозяйские пианино и изо всех сил колотили по клавишам. Время от времени они начинали распевать немецкие песни и при этом нещадно звенели стаканами и гремели тарелками. В остальных домах стояла мертвая тишина, хотя двери в каждом доме были настежь открыты. На площади рядом с деревенским рынком разместили артиллерийские орудия и уложили снарядные ящики.

Целых два часа мы ходили по деревне, и за это время к немалому моему удивлению я убедился в том, что хваленая немецкая бдительность здесь была не на высоте. Охрана объекта тут была организована ничуть не лучше, чем у нас.

Когда мы подходили к нашему дому, на окраине деревни началась перестрелка, и в ту же минуту в направлении Руана галопом проскакала рота кавалеристов.

XIV

Но кто затеял эту перестрелку?

Чья кавалерия лавиной пронеслась на наших глазах?

Из разговоров хозяев дома мне стало ясно, что в направлении этой деревни выдвинулись французские войска, давно занимавшие позиции на берегах Андели[137].

Но я также знал, что вперед выдвинулись и саксонские части, стоявшие в Жизоре, правда, насколько мне было известно, двигались они в противоположном от французов направлении.

Могло ли так случиться, что саксонцы и французы сшиблись между собой в окрестностях Этрепаньи? Это было вполне вероятно. Непонятно было лишь одно: откуда взялся и куда с такой скоростью промчался тот небольшой кавалерийский отряд?

Если это была французская кавалерия, то как у них хватило смелости ворваться в расположение саксонской армии?

Если же это была немецкая кавалерия, то почему ей в помощь не подтянули пехоту и артиллерию?

Ночь выдалась настолько темная, что различить униформы было совершенно невозможно. Удалось разглядеть только всадников и скачущих галопом лошадей. Вся эта лавина схлынула за несколько секунд, и теперь был слышен лишь звон копыт на брусчатке, доносившийся со стороны, противоположной месту недавнего боя.

— Стреляют неподалеку от кирпичного завода, — промолвил мой провожатый.

— Где это?

— На входе в деревню со стороны Руана.

— Далеко отсюда?

— Не очень.

— Давайте сходим туда.

Если он и колебался, то всего лишь несколько секунд.

— Идем.

Я зарядил свой револьвер.

— Если пойдем по главной улице, — сказал он, — то попадем между двух огней.

Сразу было видно, что он хорошо знает здешние места. Действительно, французы как раз поднимались вверх по Руанскому шоссе, а саксонцы спускались вниз, и мы обязательно оказались бы между ними.

— А есть какая-нибудь обходная дорога?

— Да, пойдем по Церковной улице.

Этрепаньи, как и все деревни, возникшие у большой дороги, гораздо больше вытянута в длину, чем в ширину. По мере того, как богатели местные жители, рядом с уже имевшимися домами ставили новые, причем строго вдоль дороги, идущей из Парижа в Руан. Именно эта дорога служит здесь главной улицей, причем деревня вытянулась вдоль нее на целый километр, и этот отрезок дороги выглядит, как настоящая улица, окаймленная с обеих сторон рядами домов и оград. Лишь в центре поселения, а также около реки дома отступают вглубь от главной линии застройки. От главной улицы отходят второстепенные дороги, и все они идут в сторону полей.

Церковная улица находилась слева от главной дороги, и я, даже не будучи знатоком этой местности, все-таки догадался, что именно по ней можно обходным путем добраться до кирпичного завода.

Вскоре к нашему удивлению стрельба прекратилась. После отчаянной перестрелки и бешенной скачки, происходившей на наших глазах, наступила мертвая тишина.

Улица, по которой мы шли, была пустынной. Нигде ни звука, ни огонька. Часы на церкви пробили час ночи.

— Похоже, здесь повеселились вольные стрелки, — сказал мой товарищ, когда мы дошли до завода. — Они, поди, уже в Тиле.

— А как же кавалерия?

— Это я и сам не понимаю. Но, если вам интересно, можем пойти взглянуть.

Я тоже ничего не мог понять, но при этом не разделял мнения провожатого по поводу озорства вольных стрелков. К тому же в деревне явно было неспокойно. Казалось, что-то намечается, а возможно, даже уже началось. В воздухе висел какой-то невнятный гул, и в нем периодически различались звуки шагов, клацанье винтовок и приглушенные голоса.

Пока мы шли на кирпичный завод, я подумал, что, если французы собираются напасть на Этрепаньи, то их обязательно надо предупредить, что здесь рядом с рынком стоят артиллерийские орудия, и немцы могут в считанные минуты развернуть их на главной улице и смести нападавших пушечным огнем. В результате атака захлебнется, и немцы устроят в ночи кровавую мясорубку.

Мы уже подходили к краю поля, когда мой провожатый сказал:

— Здесь неподалеку железнодорожная станция, а впереди, на той стороне шоссе, — кирпичный завод. Теперь осторожно! Идем совсем тихо, а как услышим выстрелы, сразу бросаемся на землю.

Но мы так и не услышали ни выстрелов, ни криков часовых. Кругом была звенящая тишина.

Что же такое произошло? Понять что-либо было невозможно. Если бы я был тут один, то решил бы, что меня мучают кошмары.

Внезапно опять послышались неясные звуки. Вновь стало казаться, что надвигаются какие-то события. Я сказал:

— Все-таки стреляли по саксонцам. Они явно запаниковали и начали отстреливаться, но в результате так никого и не обнаружили.

— Значит, нам нельзя возвращаться. Если попадемся, нам не поздоровится, особенно вам с вашим револьвером. Вы даже не представляете, как они боятся вооруженных людей. Здесь расстреляли каждого, у кого нашли винтовку в саду. А ведь им просто подбросили оружие через ограду.

— Мы можем обогнуть главную улицу?

— Да, пройдем задами.

Мы двинулись обратно к нашему дому. Он стоял у реки на том краю деревни, который был ближе к Жизору. Теперь от нас требовалась предельная осторожность. Если мы попадемся саксонцам, они решат, что мы сообщники нападавших, и тогда нам конец. Уже было ясно, что французы лишь сымитировали атаку, и нам следует поскорее дойти до дома и улечься спать. К счастью, улочка, петлявшая среди садов и оград, по которой мы пробирались, была абсолютно пустынной.

— Эта улица выводит к дому вашей снохи?

— Нет. Нам еще придется пройти по главной улице и по мосту.

Когда мы подошли к главной улице, доносившийся до нас шум заметно усилился. В домах со стуком открывались двери, было слышно, что по улице кто-то бежит. Рядом с нами пробежали два солдата. Они нас не заметили, и было видно, что оба страшно напуганы.

— Там была кавалерия, — сказал по-немецки один из них, — а потом появилась пехота. Я не спал и слышал, как они промчались по мостовой.

Дело приобретало серьезный оборот. Речь, понятно, шла о французской кавалерии и пехоте. Кавалерию мы видели своими глазами, а пехота, очевидно, прошла по главной улице, когда мы пробирались в обход по полям.

Ничего другого предположить было невозможно. И все-таки было непонятно: почему стоявшая у рынка саксонская артиллерия не смела французов, и как французы умудрились пройти рядом с орудиями и не захватить их?

Ясно было лишь одно (если вообще что-либо могло быть ясно в этой ночной путанице): сейчас французы продвигались со стороны Жизора. Но как могла произойти такая смена позиций? Для меня это было непонятно. Правда, сейчас это уже не имело значение.

— Нам лучше поторопиться, — сказал я.

— Идем вдоль домов.

Такая предосторожность была нелишней, поскольку саксонские солдаты бегали по дороге из стороны в сторону, ничего не различая в темноте, и окликали друг друга.

Внезапно, когда мы проходили мимо открытой двери какого-то дома, один из солдат, явно ничего не видевший в темноте, бросился на меня. В этот момент я был начеку, а он, наоборот, был совершенно растерян. Я так сильно оттолкнул его, что он отлетел в сторону и рухнул на дорогу, а его винтовка улетела в другую сторону и с металлическим звоном ударилась о землю. Пока он поднимался, мы уже были далеко и даже успели перебежать через мост.

— Так мы возвращаемся? — с надеждой спросил провожатый.

Хоть он и не был трусом, но предпочитал не лезть на рожон.

— Нет, мы будем искать наших солдат.

Он ничего не ответил, и мы продолжили путь в направлении Жизора.

Вскоре до нас явственно донеслись ритмичные звуки марширующего воинского подразделения. Затем по-французски прозвучала команда "Стой!".

Одновременно позади раздался еще более сильный грохот: в нашу сторону двигалась кавалерия.

Наступил решающий момент. Правда мы оказались между двумя воинскими подразделениями, который двигались навстречу друг другу. Положение наше в тот момент было критическим. Мы бросились в ту сторону, где были французы, но кавалерия приближалась с огромной скоростью. Пришлось нам срочно схорониться в канаве.

Тот же голос, который приказал остановиться, теперь дал команду "Огонь!".

В ту же секунду в мелькнувших вспышках двойного залпа перед моими глазами предстала страшная картина. Французские солдаты выстроились вдоль обеих сторон дороги, оставив свободный проход в середине, а саксонская кавалерия, которая ничего не видела перед собой, двинулась по этому проходу, и французы, стрелявшие практически в упор, буквально искрошили и людей, и лошадей.

Вслед за яркой вспышкой вернулась непроглядная тьма, и теперь были слышны лишь немецкие проклятья, крики французов и чавканье штыков, вонзавшихся в человеческую плоть. Тем временем оставшиеся в живых и удержавшиеся в седле кавалеристы галопом умчались в сторону деревни.

Теперь, когда огонь прекратился, необходимо было срочно предупредить командира французов, что с минуты на минуту могут подтянуться саксонская пехота и артиллерия. Я позвал своего товарища, но он уже растворился в ночи.

Я помчался один, но подразделение уже построилось и двинулось в сторону деревни.

В темноте меня могли принять за немца и угостить пулей или ударом штыка. Поэтому, не дожидаясь такого сюрприза, я начал кричать:

— Я француз, крестьянин!

Меня окружили, и я стал объяснять офицеру, какими силами располагают саксонцы. После нескольких фраз, сказанных офицером, я наконец понял, в чем заключались действия французских войск.

Выяснилось, что войска, располагавшиеся в долине реки Андель, разделились на три колонны и двинулись на Жизор с севера, с запада и с юга. В атаку на саксонцев пошла центральная колонна, но по странному стечению обстоятельств немцы также пошли в атаку на французов, причем именно в тот момент, когда те готовились атаковать немцев. В результате произошла схватка в Этрепа-ньи, хотя ни одна из сторон к ней не готовилась.

Кавалерия, которая на наших глазах галопом прошлась по деревне, действительно была французской, и именно по ней был открыт удививший нас винтовочный огонь. Но наши кавалеристы почему-то решили, что на них нарвался какой-то разведывательный дозор. Они попросту не обратили внимания на это "недоразумение" и продолжили наступление на Жизор, позволив шедшей за ними пехоте самой разобраться со свалившимися на голову разведчиками. В свою очередь пехота, а вернее ее авангард, быстро прошла по деревне, не заметив саксонскую артиллерию, причем артиллеристы тоже не заметили французов.

Все это может показаться невероятным, но на самом деле именно так и происходили описанные события. И лишь в тот момент, когда наша пехота двигалась в направлении Жизора, и командир авангарда услышал, что вслед за ним несется кавалерия в то время, как он точно знал, что она ушла далеко вперед, у него хватило присутствия духа своевременно выстроить своих людей вдоль дороги и встретить врага выстрелами в упор. После дружного залпа, жуткие последствия которого я видел своими глазами, он приказал отойти назад. Возможно, он собирался преследовать неприятеля, а, возможно, спешил соединиться с основными силами наступавшей пехоты, которая к тому времени уже должна была занять оконечность деревни, расположенную ближе к Руану.

В итоге ситуация сложилась таким образом: центральная часть деревни была занята саксонцами, а две ее противоположные оконечности — французами. Саксонцы оказались между двух огней, но если бы они проявили присутствие духа и развернули свои батареи, то могли бы расчистить себе путь в обе стороны и буквально смести французов артиллерийским огнем.

Правда, солдаты встретившегося мне пехотного подразделения не имели ни малейшего представления о сложившейся ситуации. Они все еще находились под впечатлением только что состоявшейся схватки и были уверены, что противник находится позади них, тогда как на самом деле он находился впереди.

Я ожидал, что на нас в любой момент обрушатся снаряды или очереди митральез, но не стал предупреждать об этом шедших рядом со мной солдат, так как знал, что подобные предупреждения плохо действуют на настроение людей, и к тому же мои предчувствия вполне могли не оправдаться, поскольку основные силы пехоты, скорее всего уже вошли в деревню и захватили саксонские пушки.

Когда мы приблизились к рыночной площади, мне показалось, что именно так и произошло, и наша пехота захватила артиллерию саксонцев. Во всяком случае, пушки были развернуты, раздавались громкие выкрики, и в темноте из стороны в сторону метались какие-то тени. Наверняка это были наши солдаты.

Но в этот момент прозвучал дружный залп нашего пехотного авангарда, и я понял, что был неправ. "Вперед! Вперед!" — кричали французские офицеры. Солдаты кинулись на площадь и навалились на одно из орудий, не дав его увезти. В это время остальные орудия уже были в запряжке, и саксонцы, погоняя лошадей, сломя голову увозили пушки куда глаза глядят.

Таким образом, артиллерии уже можно было не опасаться, но до конца схватки еще было далеко. Немцы вели неприцельный винтовочный огонь из окон и дверей домов, и их выстрелами было ранено немало наших солдат. Наши пехотинцы стреляли в ответ. В целом перестрелка велась наобум, при этом французы старались стрелять залпами, словно противник был у них на виду.

— Вперед! Вперед! — кричали офицеры.

Но никто не понимал, в каком направлении следовало атаковать. Пехотинцам эти места не были знакомы, а местные жители не высовывали носа из домов. Ставни на всех окнах были плотно закрыты, и поле боя освещалось лишь мгновенными вспышками винтовочных выстрелов. Можно не сомневаться, что в эту жуткую ночь французы подстрелили немало французов, а саксонцы — саксонцев.

Я находился в непосредственной близости от поля боя, видел, как мечутся лошади и топчутся на месте люди, слышал, как гремят выстрелы и свистят пули. Ночной воздух, казалось, был наполнен стонами, проклятиями и криками, и в какой-то момент я вдруг осознал всю опасность и весь ужас таких ночных боев, в которых один только случай правит бал.

Тем временем в рисунке боя начал появляться определенный порядок. Основные силы пехоты прорвались в деревню и соединились с авангардом, а местные жители (правда, всего лишь несколько человек) вышли из домов и направляли действия наших солдат.

Пехотинцы обыскали дома и сады, в которых скрывались саксонцы, и взяли в плен примерно сотню неприятельских солдат. Со всех сторон доносились выстрелы, и это говорило о том, что сопротивление продолжается. Тех, кто не хотел сдаваться, попросту убивали.

Поиски скрывавшихся саксонцев, велись, по правде говоря, совершенно бессистемно. Во всей этой ночной суматохе французы выпустили из виду тропинки, которые вели в поля. Многим саксонцам удалось скрыться именно по этим тропинкам, а некоторые из них после долгого блуждания по полям даже добрались до Жизора.

Я не участвовал в поисках саксонцев, поскольку не был знаком с этой местностью, и оставался в расположении маршевого пехотного полка, чьи солдаты расстреливали в упор саксонскую кавалерию.


Немцы вели неприцельный винтовочный огонь из окон и дверей домов


К несчастью, за время нынешней войны мы до такой степени отвыкли от побед, что никто не хотел верить, что на этот раз удача была на нашей стороне.

— Они еще вернутся, — уверяли солдаты.

— Но ведь вы захватили пушку, сотню солдат взяли в плен и три сотни убили. Это большой успех.

— Все равно они вернутся и раздавят нас.

Этот полк формировался из остатков 41-го и 94-го полков, и с самого начала боевых действий его солдаты прошли через такие тяжкие испытания, что в конце концов впали в безнадежный пессимизм. Плохое питание и отсутствие денежного содержания заставили этих людей уверовать в то, что они попали в "невезучий" полк, обреченный на большие потери при выполнении любого боевого задания. После формирования в Орлеане их долго возили из стороны в сторону по железной дороге, и, по их словам, все они умерли бы с голоду, если бы в пути офицеры не кормили их за свой счет.

После победы при Кульмье наши генералы не решились преследовать баварцев из опасения, что те предпримут ответную атаку. Сейчас такая же ситуация повторилась в Этрепаньи с той лишь разницей, что при Кульмье происходило крупное сражение, а здесь все ограничилось боем местного значения. Но в том и другом случае репутация противника буквально парализовала наших командиров и солдат. Мы одержали победу, но никто не осмеливался в это поверить.

Поэтому, когда раздался грохот копыт по мостовой, возвещавший о приближении кавалерии, все разом оцепенели.

— А вот и пруссаки, — заговорили между собой солдаты.

Но оказалось, что это были не пруссаки. В деревню возвратилась та самая французская кавалерия, которая в самом начале сражения галопом промчалась по Этрепаньи. Командовал кавалеристами некий генерал.

Можно было предположить, что их занесло довольно далеко от деревни. Во всяком случае, они не повернули назад, когда позади них происходила жестокая перестрелка. Зато теперь, когда бой закончился, кавалерия благополучно прибыла в Этрепаньи.

— Почему вы не последовали за мной? — спросил генерал. — Вы бросили меня на произвол судьбы.

— Но мы вступили в бой с саксонцами.

— Стоило ли здесь застревать из-за нескольких разведчиков?

— У нас одних пленных сто человек.

— Полно вам!

— И еще пушка.

— Пушка?

— И три ящика со снарядами.

Ему рассказали, как проходил бой, и он весь раздулся от гордости от того, что выиграл сражение.

Все были уверены, что после столь успешного боя французские войска будут развивать успех и двинутся вперед. Но вместо этого пришел приказ отходить к Экуи.

Едва начало светать перед нами открылось ужасающее зрелище. Вся главная улица была завалена трупами людей и лошадей. Витрины магазинов были изрешечены пулями. На улицах показались местные жители. Они выползали из погребов, бледные от пережитого страха, и многие не могли сдержать воплей ужаса и крайнего изумления. Трупы валялись прямо у дверей домов, а посреди мостовой огромными пятнами чернели целые лужи крови.

Но несмотря ни на что люди радовались и поздравляли друг друга. Обнаглевший враг был разбит. Еще вчера немцы заснули в их домах, напившись до свинского состояния, а проснулись они лишь для того, чтобы встретить свою смерть. Люди толпились вокруг брошенных повозок и с любопытством разглядывали их содержимое. Повозки ломились от тканей, рулонов драпа, женской одежды.

Вернувшись в дом к приютившим меня людям, я подумал о том, что должны быть очень серьезные причины, чтобы оставить без защиты этих несчастных местных жителей. Ведь нельзя забывать, что немцы каждый раз жестоко мстят за нанесенные им поражения. Для них неважно, кому мстить, разбившим их солдатам или любым другим людям. Для них главное — преподать урок. В этом деле они зарекомендовали себя большими мастерами. И я вспоминал деревушку Абли, которую сожгли лишь за то, что вольные стрелки похитили в ней нескольких солдат.

XV

Ине надо было как можно быстрее попасть в Руан, но после ночного боя вокруг царила такая неразбериха, что найти в кратчайшие сроки повозку оказалось совершенно невозможно. Поскольку все боялись реквизиций, единственную хозяйскую лошадь увели на дальнюю ферму. За ней послали, но ожидать возвращения пришлось довольно долго.

Надо было как-то убить время, и я решил поспать, поскольку валился с ног от усталости. Ночной бой среди тесно стоявших домов, стрельба наобум, валяющиеся на улицах трупы буквально сломили меня. Я был страшно измотан, как будто участвовал в настоящем большом сражении.

Гостеприимные хозяева, увидев, что я заснул мертвым сном, не стали меня будить, и когда я открыл глаза, было уже довольно поздно.

— Вы так хорошо спали, — заявила жена нормандского возчика.

— Я уже могу ехать?

— Лошадь привели, осталось ее запрячь. Вы будете в Руане еще до ночи.

Но едва я забрался в повозку, как на улице возникло какое-то волнение. Послышался чеканящий шаг воинского подразделения, и дети бросились с улицы по домам, крича на бегу: "Пруссаки!"


Для них главное — преподать урок. В этом деле они зарекомендовали себя большими мастерами


Однако в действительности это были саксонцы. Как я и предполагал, после ухода наших войск они вернулись, чтобы отомстить за поражение.

Саксонцы мгновенно заняли деревню. В такого рода операциях они всегда демонстрируют невероятную ловкость и проворность. Двери и окна во всех домах смели ударами прикладов или топоров. Сопротивление было бесполезно. Ни у кого из местных жителей не было оружия, и сила теперь была на стороне саксонцев.

Они врывались в дома и бесцеремонно выгоняли людей на улицу. Не помогали ни слезы, ни мольбы. Изгоняли всех: мужчин, женщин, детей.

Деревня замерла в ожидании страшной трагедии.

И она не замедлила случиться. Саксонцы объявили, что им приказано сжечь деревню дотла.

— Вы виноват в том, что прятать у себя французский солдат и стрелять по нам, — объясняли саксонцы. — Мы поджечь тут все.

Кто-то из саксонцев хохотал, а кто-то изрыгал проклятья в зависимости от настроения. Каждое из выдвинутых ими обвинений было ложным. Жители деревни не прятали у себя французских солдат и сами никогда не стреляли в саксонцев. Но на это никто не обращал внимания. Немцам нужен был повод, чтобы преподать урок, как местным жителям, так и всем остальным французам.

В стороне стояла группа офицеров. Проходя мимо них, я услышал, как местные должностные лица убеждали их, что они не должны поджигать беззащитную и ни в чем не повинную деревню.

— Я сожалею, — сказал один из офицеров, — что не могу удовлетворить просьбы столь почтенных граждан, но у нас имеется приказ. Наш генерал не приехал сюда, он остался там, — офицер махнул рукой в сторону Жизора, — но надо, чтобы он видел, что здесь все горит.

На одном из домов был прикреплен знак Женевской конвенции. В нем располагался полевой госпиталь, в котором находились солдаты, раненные этой ночью. Тем не менее, саксонские солдаты, не обращая внимания на знак, укладывали перед фасадом солому и отворачивались от сестры милосердия, которая, молитвенно сложив руки, упрашивала то одного, то другого не поджигать дом с ранеными.

Напротив деревенского рынка стояла большая кондитерская лавка. Солдаты учинили в ней разгром, после чего облили ее керосином.

Всех нас выгнали на поле, расположенное за деревенскими домами. Люди упирались и не хотели идти. Рыдали женщины, кричали дети. Солдаты оцепили согнанных людей, не позволяя никому пробраться в деревню. Каждый должен был видеть, как горит его дом. Какой-то старик, оказавшийся местным мировым судьей, умолял солдат, чтобы ему позволили сходить за женой, которая осталась в доме.

— Она парализована, — повторял он, стоя на коленях, — и не сможет спастись. Она там сгорит. Позвольте мне вытащить ее.

В этой несчастной деревне у меня не было ни друзей, ни личных интересов. Тем не менее, я задыхался от отчаяния, жалости и гнева.

Вскоре в разных местах стали появляться небольшие клубы дыма. Кое-где дыма не было вообще, в других же местах дым валил сразу из нескольких домов. Немцы действовали, как всегда, методично. Огонь сам перекидывался от одного дома к другому. Поджигатели не желали выполнять лишнюю работу.

Дополнительным подтверждением расчетливости немцев стало то, что дома они подожгли лишь в северной части деревни. Их расчет строился на том, что порывы ветра, налетающие с северной стороны, непременно подожгут дома, расположенные на юге.

Вскоре из клубов дыма начали вырываться языки пламени, и деревня запылала на всем своем протяжении.

— Теперь они не смогут потушить пожар, — сказал один из солдат, — мы перерезали пожарные шланги.

Да и что можно было сделать с помощью пожарных насосов, когда запылала вся деревня? Огонь распространился на постройки, крытые соломой амбары и дровяные сараи, а ветер создавал завихрения, образовавшие бушующий огненный смерч.

По деревне метались обезумевшие домашние животные — коровы, лошади, овцы — и когда они пробегали мимо солдат, те саблями вспарывали им животы.

Казалось, местных жителей разбил паралич. Они стояли прибитые невыносимым ужасом и наблюдали за происходившим на их глазах бедствием, словно не понимая, что горят их дома, их мебель и домашнее имущество.

Тем временем горнисты сыграли сигнал к построению, и саксонцы собрались покинуть село. Однако оказалось, что с собой они намерены забрать заложников. Саксонцы отобрали примерно сорок человек — богатых, бедных, старых, молодых — и, уж не знаю почему, но в эту группу включили и меня. Я протестовал и всячески пытался объяснить, что не являюсь жителем этой деревни. Но меня никто не стал слушать и пришлось подчиниться. Среди заложников было немало раненых, а один мужчина, пытавшийся сопротивляться насильственным действиям, получил удар саблей по голове. Нескольких рабочих схватили, когда они работали в поле, и теперь они шли в одних рубахах.

Впрочем, наш путь был недолгим. Когда мы добрались до того места на краю деревни, где саксонская кавалерия напала на французскую пехоту, нашу группу, подгоняя саблями, загнали на обочину дороги и построили.

Я наивно предположил, что нас собрались пересчитать, но оказалось, что немцам было недостаточно того, чтобы несчастные люди смотрели, как пылают их дома. Они хотели большего.

Саксонские пехотинцы выстроились перед нами в шеренгу и зарядили винтовки. Наступил самый страшный момент. Нас собрались расстреливать.

Я никогда не забуду этих ужасных минут. Помню, во время Седанского сражения перед атакой на пехотный полк мне пришлось мобилизовать всю свою отвагу, но тогдашнее мое состояние нисколько не походило на состояние души, необходимое человеку, чтобы удержаться на ногах, когда напротив него стоит расстрельная команда.

Офицер медленно подавал команды, предшествующие команде "Целься!". Винтовки поднялись и уставились на нас.

Так мы простояли пару минут, и солдаты опустили винтовки. Оказалось, что расстрел был устроен "для смеха". Они хотели лишь одного: чтобы мы прочувствовали всю "прелесть" этого действа. Полагаю, что вид мы имели довольно жалкий. Во всяком случае, солдаты, глядя на нас, умирали со смеху, и всю дорогу обменивались шуточками по поводу выражения наших лиц перед расстрелом.

Меня продержали в Жизоре четыре дня, и все это время никто и слышать не хотел мои объяснения. Но справедливости ради надо сказать, что как только нашелся офицер, готовый меня выслушать, я сразу был отпущен на свободу и мне даже выразили сожаление в связи с произошедшим недоразумением.

Мне поверили, что я житель Этрепаньи, правда, сразу заявили, что каждый житель Этрепаньи заслуживает расстрела за "применение незаконных методов ведения войны". Но оказалось, что на меня, поскольку я являлся торговцем скотом и имел пропуск, выданный в Версале, вина моих сограждан не распространялась, и я даже мог рассчитывать на защиту со стороны Германского государства.

Ко мне отнеслись со всем почтением, которое принято оказывать проклятым французам, поставляющим продукты для германской армии, и даже вернули конфискованные у меня деньги. Это была своего рода плата за примерное поведение.

Оказавшись на свободе, я немедленно двинулся в направлении Руана. Правда, теперь не могло быть и речи о том, чтобы воспользоваться каким-либо транспортом. Я отправился в путь пешком, причем мне вновь пришлось пройти через Этрепаньи.

Поскольку из Жизора я вышел довольно поздно, у меня не было шансов добраться в тот же день до Руана. Поэтому я заночевал на ферме, хозяева которой любезно согласились меня принять. За время моего пребывания в плену немцы сильно продвинулись вперед, не встретив никакого сопротивления. Ближе к ночи на ферму из Руана возвратился сын хозяев. Он рассказал, что город заняли пруссаки. Поначалу французское командование было полно решимости защищать город и даже предупредило национальную гвардию, что утром предстоит крупное сражение. Однако ночью войска были переброшены в Гавр, и на утро приготовившийся к схватке город обнаружил, что его бросили на произвол судьбы.

Из занятого немцами Руана я не мог уехать по железной дороге и поэтому решил добраться до линии Серкиньи, а если окажется, что и она захвачена неприятелем, тогда пробираться дальше до Онфлера. Из-за всей этой череды задержек и помех на душе у меня было очень неспокойно.

О положении в Руане и его окрестностях ничего не было известно. Поэтому я решил, что в городе появляться опасно, так как из него меня могут не выпустить, и направился в Эльбеф. Но вскоре оказалось, что и этот город захвачен пруссаками. Тогда я нашел лодочника, перебрался через Сену и пошел по дороге, ведущей в Кан. Никаких других путей у меня не оставалось. К тому же у меня не было карты, и от всех этих изменений маршрута я начал терять голову.

В деревнях, через которые я проходил, творилось что-то невообразимое. После неожиданного отвода наших войск из Руана и молниеносного занятия территории пруссаками люди словно сошли с ума. Никто не понимал, как жить дальше, а в материальном плане жизнь стала попросту невыносимой: магазины были закрыты, пекари перестали печь хлеб, фермеры попрятались в лесах вместе со своей скотиной.

В одной деревне я набрел на заведение, напоминавшее кафе-кондитерскую, которое по неведомой причине было открыто. Я зашел, сказал, что умираю с голоду и попросил, чтобы мне продали кусок хлеба.

— О каком хлебе вы говорите! — воскликнула хозяйка. — Тут во всей округе нет хлеба.

Однако я продолжал настаивать и в итоге отдал сто су[138] за горбушку хлеба и кусочек сыра. Оказалось, что вымолить кусок хлеба нельзя, но получить за деньги — можно.

— Этот хлеб мы приготовили себе на обед, — сказала хозяйка. — Не знаю, сможем ли мы раздобыть хлеба для себя. У нас все забирают подчистую. Взять, например, нас, кондитеров. Вчера вечером мэр потребовал, чтобы мы выдали двадцать дюжин свечей для прусского отряда. Пруссаки угрожали, что, если им не дадут свечей, они сожгут деревню. Свечей у нас больше нет, но, к счастью, муж припрятал сало и фитили. Он начал делать свечи, но, когда пруссаки почуяли запах топленого сала, они выломали дверь, отняли у мужа плавильный котел и смазали топленым салом сапоги.

Пока я хихикал над этой историей со смазанными салом сапогами, на улице послышался какой-то шум и в кафе ввалились прусские драгуны. Они вели связанного конской подпругой крестьянина, с виду напоминавшего богатого фермера. Вслед за ними в кафе вошли прусские офицер и унтер-офицер.

Крестьянина развязали, офицер уселся за стол и потребовал бутылку вина, которую ему немедленно подали. Затем офицер по-немецки поинтересовался у унтер-офицера причиной задержания крестьянина.

Унтер-офицер ответил, что это мэр коммуны, а арестовали его за то, что у него в печной трубе обнаружили две винтовки.

— Вы действительно прятали в печной трубе оружие? — спросил у крестьянина офицер на великолепном французском языке.

— Я не стану отрицать, что у меня в печной трубе обнаружили винтовки, — ответил нормандец, — все равно мне никто не поверит.

— С вами все ясно. Вас отведут в Руан, и там расстреляют.

— Но, господин офицер, не я спрятал эти винтовки. У меня были на постое мобили и это, без сомнения, их винтовки. Это они спрятали их в печной трубе. Я даю вам честное слово!

— Откуда у французов честь? Вы ведете войну варварскими методами. Интересно, почему они считают, что для самозащиты можно использовать ножи и кинжалы? Их применение будет дорого стоить французам. Вот немцы — люди законопослушные, и они требуют законопослушания от своих противников.

Он жестом приказал увести задержанного. Но тут вмешался унтер-офицер и стал рассказывать, что после обнаружения винтовок офицер, командовавший обыском, по доброте душевной наложил на крестьянина штраф в размере трех тысяч франков. Для получения денег собрали самых богатых крестьян этой деревни и приказали им вскладчину внести требуемую сумму, но все отказались платить.

— Мы люди бедные, — сказал крестьянин.

— Он врет, — перебил его унтер-офицер, — на самом деле у него в хозяйстве шесть лошадей, семь коров, три телеги, пятнадцать поросят, много овса, а в доме хорошая мебель и часы с боем.

— Вы слышали? — спросил офицер.

— А я и не отрицаю. Кое-что он сказал верно. О лошадях, коровах, ну и о телегах со свиньями. А вот про мебель он зря сказал. Она у нас некрасивая, да и часы уже четырнадцать лет как встали.

— Если не заплатите три тысячи франков, тогда вас отведут в Руан.

— Господи, да нет у меня таких денег! Где я вам их возьму?

— Меня это не касается.

В этот момент в кафе вошел еще один крестьянин, разодетый, словно в воскресный день. На нем были праздничная куртка, драповые штаны и начищенные сапоги.

— Господин офицер, — сказал он, — я к вам по поводу тех винтовок. Я заместитель мэра коммуны.

Крестьянин вытащил из кармана трехцветный пояс и повязал его вокруг талии. Продемонстрировав таким образом знаки власти, он заявил уверенным тоном:

— Хочу вам сказать, что присутствующий здесь Пуляр является честным человеком. Он не мог спрятать винтовки в печной трубе.

— Но винтовки были найдены именно в печной трубе.

— Такое возможно.

— Что значит — такое возможно?

— Я же не говорю, что это не так. Я только говорю, что не он их там спрятал. Произошло несчастье, что тут поделаешь. А поскольку за это придется платить, я и пришел, чтобы от имени совета предложить вам достойную плату, лишь бы только вы его отпустили. Мы собрались, поднажали друг на друга, ну и собрали деньги для выкупа. Вот вам 100 франков.

И он выложил на стол пригоршню монет по сто су каждая.

— Вы что, издеваетесь надо мной, — заорал офицер, — с вас три тысячи франков!

— Три тысячи! А где, по-вашему, мы их возьмем, господин офицер? У нас бедная коммуна. Это в городе живут богатые буржуа. И потом, у нас тут проводили реквизиции, а затем пришли эти мобили. Год и так выдался плохой. Вы небось и не знаете, что весной были заморозки. Так вот, знайте, заморозок был, это я вам говорю.

Офицер вскочил на ноги.

— Ладно, ладно, — испуганно произнес заместитель мэра, — не сердитесь. Мы собрали, сколько смогли, но раз этого недостаточно, я могу добавить, причем лично от себя, поскольку Пуляр мой друг. Значит так, господин офицер, а что вы скажете, если я добавлю… э-э… пятьдесят франков?

И, не дожидаясь ответа, он разложил на столе десять монет по сто су. Затем, расправив плечи, заявил:

— Это только ради моего друга Пуляра. Я ведь человек небогатый. Во Франции, господин офицер, богатые только мэры, а не их заместители.

— Я повторяю, — отозвался офицер, — что выкупить жизнь этого человека можно только за три тысячи франков. Он заслуживает расстрела и будет расстрелян.

Тут между офицером и заместителем мэра разгорелся спор, в ходе которого самым забавным образом схлестнулись прусское упрямство и нормандская изворотливость. Они торговались до того горячо, что, казалось, речь шла о продаже лошади. Всякий раз, когда офицер лез в бутылку, заместитель мэра добавлял к предложенной сумме еще пятьдесят франков.

Но как только дело дошло до пятисот франков, задержанный стал проявлять беспокойство и начал подавать своему заместителю знаки отчаяния. Когда же мэр счел, что этих знаков недостаточно, он принялся аккуратно тянуть заместителя за концы трехцветного пояса. Однако заместитель продолжал увеличивать сумму, и тут мэр не выдержал и неожиданно вмешался в разговор:

— Я не стою таких денег, — заявил он, — коммуна не сможет столько заплатить. Придется мне умереть. Уводите меня, господин офицер.

И тут я понял, в чем состояла его игра. Мэр понимал, что выкупные денежки когда-нибудь придется возвращать, и счел, что торг идет слишком быстро. Поэтому он предпочел постоять перед расстрельной командой и дождаться, когда в него начнут целиться. Только в такой момент он согласился бы расстаться с тремя тысячами франков, если так и не удастся сбить цену.

Но до такого дело не дошло. Нормандец все-таки победил пруссака. Договор был заключен, когда оба сторговались на девятистах семидесяти пяти франках.

Заместитель добавил к ста пятидесяти франкам серебром, которые раньше выложил на стол, еще восемьсот двадцать пять франков золотом, причем каждую монету он тянул из кармана отдельно.

— Это не мои деньги, — на всякий случай сказал он, — это деньги коммуны, наша касса для помощи беднякам. Просто я их ношу с собой, чтобы не потерять.

Я решил, что дело сделано, но оказалось, что это еще не все.

Когда деньги уже были посчитаны, к офицеру подошел драгун и заявил, что, доставая винтовки из печной трубы, он прожег свои сапоги.

— Надо заплатить за сапоги, — сказал офицер.

Заместитель даже закричал от горя и стал уверять, что у него больше нет ни гроша. Спор возобновился, причем заместитель ни за что не хотел уступать. Но, к счастью, драгун оказался человеком спокойным и практичным. Он взял заместителя за руку и посредством талантливо сыгранной пантомимы объяснил, что готов забрать его красивые начищенные сапоги. Он даже поставил свою ногу рядом с ногой заместителя и продемонстрировал, что французские сапоги прекрасно ему подойдут.

К тому времени силы уже оставили заместителя, и он сдался. "Если, — как он выразился, — мне дадут "взаймы" какие-нибудь сабо, тогда я отдам сапоги".

Стали искать какие-нибудь сабо. И тут у кондитерши хватило наивности встрять с предложением "дать сабо взаймы". После этого ничего не оставалось, как отдать сапоги драгуну.

Но и это было еще не все. Покончив с денежным вопросом, офицер перешел к вопросам военного характера.

— Вы католик? — спросил он у заместителя.

— Да, конечно.

— Ну тогда поклянитесь, что в вашей коммуне нет никаких партизан и что лично вы не храните винтовку.

— Клянусь!

— Хорошо, тогда идите и ничего не бойтесь.

Заместитель со своим другом Пуляром направился к двери, но тут получивший сапоги драгун остановил его, крепко обнял и сказал:

— Ничего не бойся.

Потом его обнял унтер-офицер, а затем несчастного заместителя затискали в объятиях еще три драгуна.

XVI

К вечеру я дошел только до Ла-Буйля.

Для жителей Руана деревня Ла-Буйль значит то же самое, что Сен-Клу и Жуэнвиль для парижан. Это любимое место отдыха горожан. Сюда приезжают по воскресеньям покататься на лодке и пообедать на природе. Поэтому я был уверен, что легко найду здесь стол и кров. Все это действительно было возможно, если бы сюда не вторглись пруссаки. Они буквально оккупировали все рестораны, гостиницы и частные пансионы, и для француза здесь уже не осталось ни одного местечка.

Бродить одному в семь часов вечера по местным улицам и набережной было небезопасно, поэтому я прямым ходом отправился к мэру. В пути я случайно подслушал беседу двух крестьян, из которой извлек весьма полезные сведения. Оказалось, что местный мэр в отличие от своих многочисленных коллег не стал сдавать оружие пруссакам, а припрятал его в карьере. Услышав это, я сразу проникся доверием к столь отважному человеку. Если этот мэр, подумал я, готов рисковать жизнью ради того, чтобы сохранить оружие, значит он точно окажет помощь солдату, направляющемуся к месту службы.

Я дошел до дома, в котором жил мэр, и уже собирался толкнуть дверь, на которой в свете фонаря блестела вывеска, извещавшая, что здесь принимает нотариус, но неожиданно у этой же двери появились два прусских офицера — бригадный генерал и его адъютант. Я, естественно, пропустил их вперед, а сам вошел за ними и пристроился в углу. То, что я собирался сообщить мэру, не предназначалось для чужих ушей.

— Здесь бюро? — спросил генерал, войдя в помещение.

— Здесь нотариус, — ответил мэр.

— Очень хорошо.

Генерал поднес руку к каске и отдал честь висевшим на стене полкам с папками, распухшими от документов. Стоявший на два шага позади адъютант повторил вслед за начальником воинское приветствие.

— Господин мэр, — заговорил генерал, — когда меня направляли сюда, мне сказали, что здесь находится крупный населенный пункт, застроенный хорошими домами, но лично я вижу здесь одни лишь камни. Придется мне организовывать доставку продуктов питания из каких-нибудь других мест. Полагаю, что тем самым я облегчу жизнь и вам, и вашим согражданам.

Произнеся эту речь, генерал повернулся на каблуках, вновь отдал честь папкам и вышел.

Мы остались вдвоем. Мэр выслушал меня и сказал:

— Сегодня переночуете у меня. Завтра утром один местный молодой человек собирается ехать в Бурте-рульд. Вы можете поехать вместе с ним. Он проведет вас через лес.

Молодой человек, которого мне предложили в попутчики, оказался не местным жителем, а ополченцем. Он был ранен и из-за стремительного отступления наших войск из Руана оказался на оккупированной территории. Ополченец страшно переживал от того, что отстал от своих товарищей, но больше всего он горевал из-за того, что лишился своей любимой винтовки. "Совсем новенький Шаспо, — горестно повторял он, — из него ни разу не стреляли".

— Хорошо, хоть моя винтовка не достанется пруссакам. Одна монашка из госпиталя спрятала ее в своей кровати. Пруссаки что-то заподозрили и перерыли весь госпиталь, но притронуться к ее кровати не посмели, хоть у них и чесались руки.

Из Руана наши войска отступили в направлении Онфлера. Пруссаки преследовали их, причем ходили слухи, что прусские части попытаются прорваться через Секиньи, чтобы захватить узловые станции на железнодорожных ветках Нормандии. В сложившейся ситуации весьма велик был риск нарваться на одну из прусских воинских колонн, великое множество которых в это время маршировало по местным дорогам. Однако мой попутчик хорошо знал эти места, и благодаря ему мы, прошагав двенадцать часов, все же смогли добраться до Берне.

Только там я наконец узнал, как разворачивались события после моего отъезда из Тура. Оказывается, произошло крупное сражение при Шампиньи[139], после которого Луарская армия потерпела несколько поражений подряд. Пока я сидел под арестом в Жизоре, до меня дошли сведения о крупной вылазке защитников Парижа. Правда, эти сведения распространялись немцами, и в их интерпретации они звучали примерно так: "Вылазка была плохо скоординирована, и по этой причине французы понесли огромные потери". Понятно, что немецкая версия не давала точного представления об этом событии. Позднее в одной из деревень я услышал совсем другую, фантастическую, версию, которая, разумеется, полностью противоречила официальным прусским заявлениям. Жители этой деревни утверждали, что под Парижем было убито сто пятьдесят тысяч пруссаков, причем пятьдесят тысяч из них утонули в Сене, а еще наши якобы захватили пятьсот пушек, Бисмарка взяли в плен, король Вильгельм сошел с ума, Фридрих-Карл болен, баварцы перешли на сторону французов, а Трошю и д’Орелль[140] заключили друг друга в объятия в Эпине[141] (имеется в виду знаменитый бой в Эпине, спланированный нашими турскими стратегами). Кстати, когда мне рассказывали эти истории, я находился в трех лье от Руана, и если бы в тот момент я послушался крестьян и направился в Эльбеф, то повстречал бы части парижской национальной гвардии, которые в тот момент под командованием генерала Винуа продвигались вперед, сокрушая все на своем пути.

Вообще, как только речь заходила о наших победах, французы были готовы верить любым слухам и старательно эти слухи распространяли. Доходило до смешного. В Лонде меня едва не забросали камнями, когда я не поверил, что наши освободили Этрепаньи. А все из-за того, что люди начитались телеграмм из Тура, перепечатанных руанскими газетами. Невозможно представить себе, с каким энтузиазмом передавали из уст в уста содержание этих телеграмм. К тому времени газеты уже перестали выходить, и многие переписывали телеграммы от руки и тайком передавали из рук в руки, причем каждая телеграмма была подписана "Гамбетта". Того, кто отказывался верить написанному в этих "телеграммах", объявляли "плохим французом". Самое удивительное заключалось в том, что все эти люди "доброй воли" даже превзошли нашего новоявленного диктатора, научившегося искусно подгонять сочиняемые им депеши к собственным желаниям и амбициям. Дело доходило до того, что патриотические мечты, навеянные воспаленным воображением граждан, сначала овладевали широкими массами, а затем начинали восприниматься, как реальная действительность. Обычно на первых порах распространители небылиц пользовались выражением "хочется надеяться", затем в ход пускался оборот "говорят", ну а после этого уже с уверенностью утверждали, что "люди видели". Не обошлось и без разговоров о самых немыслимых чудесах: якобы в монастырях обнаружили никому не ведомые давние предсказания, а еще говорили, что какая-то бедная служанка пересекла линию фронта и явилась к генералу Трошю, чтобы обсудить с ним судьбу нашей страны. Поразительнее всего, что вполне вменяемые люди были готовы с серьезным видом выслушивать все эти бредни.

Газеты, которые мне удалось прочитать в Берне, разумеется, не писали подобной чуши, но зато информация подавалась ими настолько неясно и противоречиво, что составить конкретное представление о происходивших событиях было практически невозможно. Чем на самом деле закончилась парижская вылазка, победой или поражением? Разобраться в этом я так и не смог. Ясно было лишь одно: генерал Дюкро пересек Марну. Но разве это говорит о том, что он одержал победу? В газетах писали об успехах нашей армии в окрестностях Орлеана и о победах, одержанных в Бон-ла-Роланде и Жюранвиле. Однако несмотря на эти победы нам пришлось оставить Орлеан и разделить армию на две части, каждую из которых немцы могли бы легко раздавить.

В общем, пока я с риском для жизни блуждал в окрестностях Парижа, Луарская армия, с которой мы связывали так много надежд, перестала существовать как единое целое. Прежде наш мобильный отряд мог бы легко добраться из расположения Луарской армии до леса Фонтенбло, не вступая в огневой контакт с неприятелем. А как теперь мы будем готовиться к столь тяжелому рейду? Какими силами мы для этого располагаем? И вообще, существует ли еще наш отряд? Когда я уходил на задание, отряд располагался в непосредственной близости от неприятельских передовых позиций, но в новой обстановке я не знал, успели ли мои товарищи своевременно отступить вместе со всей армией. Мне, увы, приходилось быть свидетелем того, как отступают наши войска. Я видел беспорядочное бегство французских солдат после сражения у Бомонта. И я спрашивал себя: не стал ли Орлеан новым Бомонтом? А что, если Омикур и остальные мои товарищи убиты или взяты в плен? Что вообще осталось от Луарской армии?

Из-за этих проклятых вопросов я был на грани нервного срыва. Правда, в Мезидоне мне удалось разжиться новой газетой, прочитав которую, я немного успокоился. В газете было напечатано:

"Министр внутренних дел решительно опроверг панические слухи относительно судьбы Луарской армии.

Эти слухи распространяются злоумышленниками. Правда состоит в том, что армия в настоящее время находится в полной боевой готовности, и она полностью сохранила и даже усилила свое оснащение".

Я хорошо знал, что правительство в Туре способно видеть все происходящее лишь в розовом свете, и тем не менее, эта телеграмма меня немного успокоила. Любому ясно, что после поражения армия не может быть в полной боевой готовности, но если они утверждают, что это так, значит, сражение под Орлеаном не обернулось очередной катастрофой.

Как ни старался я быстрее попасть в Тур, добраться до города мне удалось только к утру 8 декабря. В дороге я мечтал первым делом избавиться от костюма погонщика скота и вновь надеть военную форму. Мне страшно надоела меховая шапка, и к тому же за время моего отсутствия я ни разу не сменил белье, а поспать в кровати мне удалось только три раза.

В городе я отсутствовал всего лишь три недели, но за это время Тур стал неузнаваемым. Куда пропало выражение бравой уверенности на лицах горожан? Люди стали напряженными, передвигались все почему-то бегом и говорили тихими голосами. Чувствовалось, что творится что-то странное и таинственное.

Я явился в тот самый кабинет, в котором перед отправкой в Париж получал инструкции. Гордиться мне было нечем, но следовало объяснить, по какой причине я не смог выполнить задание.

В кабинете сидел все тот же сотрудник, который три недели назад, наскоро жевал хлебец за два су, но теперь он был занят еще больше, чем в прошлый раз. Чиновник раскладывал по папкам какие-то бумаги, правда сами папки он не ставил на полки, а сваливал на пол.

Чиновник даже не посмотрел в мою сторону, и мне пришлось напомнить ему, кто я такой и откуда явился. Только после этого он соизволил взглянуть на меня.

— Значит, вас не убили? — констатировал он скорее с удивлением, чем с интересом.

— Как видите.

— Но в Париж вы так и не попали. Следовательно, нет никакой разницы, живы вы или нет.

— Возможно, нет разницы для вас, но только не для меня. Ваши ожидания я не оправдал, но зато собрал кое-какие сведения, которые могут быть весьма полезны.

И я стал докладывать ему мои наблюдения относительно оборонительных работ, которые велись пруссаками. Слушая меня, он даже отложил в сторону свои папки и принялся сверять с картой те сведения, которые я ему сообщил. Кое-что он просил уточнить, причем вопросы он задавал столь уверенным тоном, что становилось ясно: ситуацию в стране он знал лучше меня. Поняв это, я не удержался и сказал, что, если бы он сразу сообщил мне все, что знал на момент моего отъезда, тогда, возможно, я не угодил бы в лапы пруссаков.

— Мы и сами всего этого не знали, — признался он.

Впоследствии я узнал, что карта, по которой он сверял полученные от меня сведения, была украдена в Версале у офицера германского штаба.

Я спросил у чиновника, где находится мой отряд, но он ничего не знал о его местонахождении и отправил меня в другой кабинет.

В другом кабинете служащие занимались точно тем же, что и мой предыдущий собеседник: они вытаскивали бумаги из ящиков, перекладывали их в папки, папки перевязывали и складывали на полу. Этим людям было некогда отвечать на дурацкие вопросы простого солдата. Один из них сказал, что отряд, возможно, находится в Вандоме в составе корпуса генерала Шанси. Другой предположил, что он в Бурже у Бурбаки.

Для кабинетных работников все это не имело никакого значения, я же оказался в полном тупике. В нынешней обстановке, чтобы разыскать мой отряд, я уже не мог пуститься в такое же путешествие, какое совершил в июле в Эльзасе и Лотарингии. Времена изменились, и предпринимать поиски в обстановке полного разброда было бессмысленно. Я попытался настоять на своем, но хозяева кабинета перестали обращать на меня внимание и продолжили беспорядочно сваливать свои папки на пол.

Во дворе префектуры мне объяснили, с чем связана эта упаковочная лихорадка.

— Правительство переезжает в Бордо, — сообщил один знакомый чиновник.

Однако пробегавший мимо другой чиновник заявил:

— Поступил уточняющий приказ. Мы остаемся на месте. Гамбетта сказал, что опасения всяких старушек для него не указ, и он никуда не поедет. Если мы эвакуируемся из Тура, то в провинции это воспримут крайне негативно, а когда эта новость дойдет до Парижа, нас обвинят в трусости и паникерстве.

— Зато уехав из Тура мы покажем всем, что не собираемся жертвовать стратегией в угоду бюрократическим играм. Думаю, нас поймут.

Возможно, кто-то мог бы это понять, но только не я. В тот момент Шанси вполне успешно противостоял пруссакам, да и армия Бурбаки демонстрировала высокий боевой дух. Спрашивается, зачем надо было при таких обстоятельствах столь стремительно покидать Тур? Ведь уже много раз порицали генералов за так называемые "организованные отступления". Получалось, что теперь по такому же пути пошло само правительство. Закрадывалось подозрение, что правительство слишком хорошо понимало, как в ближайшем будущем начнет складываться обстановка. Бегущая армия являет собой весьма грустное зрелище, но еще печальнее выглядит собирающееся сбежать правительство. Повсюду — в кабинетах, в гостиницах, на улицах — можно было видеть людей, спешно пакующих чемоданы. Все торопились на вокзал, чтобы успеть на первый попавшийся поезд. Но удивительнее всего было наблюдать, как в обстановке всеобщей сумятицы чиновники старались сохранить лицо и привычное доверие со стороны граждан. Были и такие, кто уверял:

— Все это лишь для того, чтобы не связывать руки правительству.

Черт побери, так можно договориться до того, что и солдат может бросить винтовку и бежать с поля боя, чтобы не связывать себе руки!

Поняв, что в такой обстановке ни от кого помощи ждать не приходится, я самостоятельно проанализировал мною же добытые сведения и пришел к выводу, что моя часть должна находиться в Бурже. Рассуждал я следующим образом: поскольку отряд находился на северо-восточном фланге Луарской армии, он не должен был идти на соединение с войсками генерала Шанси, которые действовали на западе. Из этого следовало, что отряд отступал вместе с дивизиями восточного фланга и мог находиться либо в Жьене, либо в Бурже.

Но в тогдашних условиях добраться из Тура в Бурж было крайне сложно. Я было собрался отправиться в Бурж пешком, но неожиданно мне удалось достать билет на поезд, уходивший в Бордо, и на нем я доехал до Пуатье, а уже оттуда добрался до железнодорожной ветки, соединяющей Периге с Вьерзоном.

Когда я оказался в окрестностях Шаторужа, мне стало казаться, что отступление нашей армии происходило совсем не так, как его преподносили в официальных сообщениях. На дороге я увидел беспорядочно ползущую мешанину из кавалерии, пехоты и вклинившихся в человеческую массу разнообразных обозов. Это были остатки воинских частей, и все они двигались в направлении Лиможа. Вначале я не поверил, что это и есть части Луар-ской армии. Но в конце концов с этим очевидным фактом пришлось смириться. К тому же мне рассказали местные жители, что солдаты в один голос говорили им, что идут они из Орлеана, и именно там их предали.

Сомнений уже не оставалось — это был полный разгром. Пруссаки безостановочно преследовали наши войска, и поэтому солдаты не решались даже на короткие привалы. За последние четверо суток они прошли более ста пятидесяти километров. Чем ближе мы подходили к Вьерзону, тем зримее становились масштабы постигшего нас бедствия. На дорогах было не протолкнуться от бегущих солдат. Я окончательно понял, что произошла катастрофа.

Мне сказали, что штаб, скорее всего, находится в Бурже. После Исудена я вышел из поезда и пешком отправился в Бурж. Везде происходило одно и то же: деморализованные пьяные солдаты брели куда глаза глядят, никого не слушаясь и не имея над собой никаких начальников. Что же касается офицеров, то они бросили своих солдат и засели в кафе и харчевнях.


Сомнений уже не оставалось — это был полный разгром


Обстановка в Бурже была точно такая же, как и в Туре: никто не мог и не хотел давать мне никаких сведений. Вы сказали рота Омикура? Знаете, у нас своих дел полно. У нас пропали целые корпуса, а вы пристаете с какой-то ротой.

Я все-таки сумел найти тех, кто был готов меня выслушать, и начал задавать им вопросы. Но и из этого ничего не вышло. Складывалось впечатление, что у всех отключились мозги. Тот, кто что-то мне отвечал, казалось, не слышал моих вопросов, а тот, кто меня выслушивал, отказывался отвечать. Одни говорили, что разведчики Омикура попали в плен, другие утверждали, что их всех перебили. Тут же находились люди, утверждавшие, что убили других разведчиков, причем каждый из споривших клялся, что собственными глазами видел их тела.

Так я провел в поисках целых два дня и начал уже впадать в отчаяние, но неожиданно мне помог случай. Я встретил сослуживца из моей роты. Оказалось, что никто не попал в плен и не погиб. Рота побывала в множестве переделок и теперь ее разместили на постой в деревне, находившейся в одном лье от Буржа. Вскоре я добрался до этой деревни, и вот что рассказал мне Омикур.

В ходе боев в окрестностях Шилер-о-Буа о роте попросту забыли, и она долго скиталась по местным лесам. Затем рота двинулась в направлении Орлеана, но пруссаки шли по пятам, и рота оказалась зажатой между городом и преследователями. Омикур попытался переправиться через Луару, но путь по мосту уже был перерезан. Правда, после нескольких неудачных попыток им все же удалось переправиться через реку.

Омикур еще не знал, что пруссаки заняли Орлеан и повел отряд в город через Солонь, где и попал в окружение. К счастью, он хорошо знал эти места и за три дня смог вырваться из кольца. После Сюлли они шли без остановки в направлении Буржа. Все это время непрерывно шел снег, под которым они пытались найти хотя бы корм для лошадей, и когда наконец добрались до города, люди и лошади были полумертвые от усталости.

— При этом нам еще повезло, — сказал он в заключение. — Никого не взяли в плен, и все сумели дойти. Из двух с половиной тысяч национальных гвардейцев из Севра дошли только пятьсот. В Савойском батальоне было тысяча двести человек, а осталось пятьдесят. А ведь это были лучшие части. Представь себе, какая участь постигла остальные части.

Я показал ему газету, в которой сообщалось, что армия "находится в прекрасном состоянии". Он только пожал плечами:

— Они думают, что таким способом спасают родину. Якобы во имя благой цели можно лгать и писать глупости. Обмануты все — и Париж, и провинция. Цель, полагают они, оправдывает средства. Это называется политика… в духе средневековых генуэзцев…

— Значит, сопротивление продолжается.

— Да, но республике конец.

— И что же нам делать?

— Именно теперь я продолжу начатое мною дело. Для реорганизации армии потребуются дни и недели. Все это время мы не должны сидеть сложа руки. Я обращусь к генералу и попрошу разрешения переместиться в Ньевр, чтобы быть ближе к Фонтенбло.

Но разрешение нам так и не дали, объявив, что в Фонтенбло нам делать нечего. Теперь наш путь лежал в Вогезы вместе с Восточной армией, которую кое-как собрали из остатков разбитых формирований.

XVII

Для меня так и осталось загадкой, как можно было планировать наступление силами наспех собранной армии.

Конечно, не трудно представить себе, как военный министр сидит в своем кабинете, склонившись над картами и таблицами, и, игнорируя реальные обстоятельства, рассуждает следующим образом: "У нас в Бурже сто тысяч человек, а Париж скоро вымрет от голода, и нам ничего не остается, как направить эти сто тысяч человек на прорыв блокады Парижа".

Однако если бы этот министр захотел ознакомиться с реальным положением дел, если бы он лично поехал в войска и поискал, как он сам выразился, "что там есть хорошего", то неужели и тогда он утвердил бы план кампании, согласно которому в разгар зимы, в метель и холод прямо в Лотарингию была отправлена армия, не способная нормально продвинуться даже на двадцать лье. Был ли он вообще способен что-либо видеть и слышать? А может быть, он решил, что вернулись времена Людовика XIV, когда одного лишь присутствия верховного владыки было достаточно, чтобы произошло чудо?

При отступлении от Орлеана некоторые армейские корпуса попросту обратились в бегство, что имело гибельные последствия для всей армии. Правда, впоследствии эти корпуса подверглись масштабной реорганизации. По всем дорогам принялись ловить беглецов и силой возвращать их в брошенные части. Повсеместно искали офицеров, бросивших своих солдат, и солдат, сбежавших от своих офицеров. В итоге собрать солдат и офицеров более или менее удалось, но вот вернуть взаимное доверие и веру в самих себя было уже почти невозможно.

Когда пошел слух, что нам предстоит действовать на востоке страны, чтобы "отрезать пруссакам пути к отступлению", почти никто из нас не захотел верить в реалистичность такого плана. Как выразился один мой сослуживец:

— Чтобы отрезать пруссакам пути к отступлению, надо, чтобы они отступали, но они и не собираются этого делать.

— Так рассуждали в прежние времена, а теперь все переменилось, — отвечали ему наши шутники. — Теперь даже сердце у человека стало справа. Вот представь: пруссаки осаждают Париж, а мы в это время входим в Германию, и они "вынужденно" отступают.

— Сразу все?

— А ты как думал?

Некоторые еще пытались шутить, но те, кто был способен анализировать ситуацию, приходили в ужас, когда понимали, в какую нас втягивают авантюру.

— Со стратегической точки зрения, — сказал мне Омикур, — это напоминает марш из Шалона в Седан. Будем надеяться, что результат будет иным.

Он сказал "будем надеяться", но в действительности надеяться было не на что. Министр, явившийся в войска, чтобы "зажечь огонь в наших сердцах", только зря потерял время. Несмотря на все его усилия огонь в наших сердцах никак не загорался. Мы были готовы выполнять приказы, переносить любые лишения и бороться до конца, но никто уже ни на что не надеялся. Я, разумеется, не могу ничего не утверждать от имени всей армии. Я говорю лишь от своего имени, от имени моих товарищей и всех тех, кого я сам видел и слышал, как солдат, так и офицеров. Те, от имени которых я сейчас говорю, вытерпели страшные лишения в ходе этой безумной кампании в Вогезах. Целых три месяца их без видимой причины гоняли из стороны в сторону, не обеспечив ни оружием, ни боеприпасами, ни продовольствием. Сначала их прогнали с востока страны до Орлеана, а затем — из Буржа на восток. А они безропотно подчинялись, демонстрировали оставшиеся у них силу, самоотверженность и преданность, но только не доверие, которое они окончательно утратили.

Чтобы добиться успеха в этой военной кампании, следовало действовать очень быстро. Надо было воспользоваться передышкой, когда неприятель полагал, что мы заняты реорганизацией армии, и, не возбуждая подозрений, перебросить более шестидесяти тысяч человек из Буржа в окрестности Безансона, а там немедленно наброситься на немцев, смять их, освободить Бельфор, а затем в зависимости от обстановки пробиваться к Парижу или идти на соединение с войсками генерала Федебра.

Командование действительно попыталось использовать фактор внезапности, и в подходящий момент наши войска были направлены по железной дороге. Но в конце декабря 1870 года управление железнодорожным сообщением окончательно расстроилось. В обычное время, чтобы доехать от Буржа до Сенкеза, требуется два часа, а нам для этого понадобилось двенадцать часов. Расстояние от Сенкеза до Невера не превышает девяти километров, а мы преодолевали это расстояние целую ночь. С десяти часов вечера до семи часов утра нас продержали на мосту через Луару. Выйти из вагонов было невозможно, дул ледяной ветер, страшный холод пронизывал до костей. Когда в ночной тишине стихли гудки паровозов, стало слышно, как на реке бьются друг о друга громадные льдины.

В эти бесконечные ночные часы люди жались друг к другу, чтобы сохранить остатки тепла, но ничего не помогало. Все дрожали и стучали зубами от холода. Но это было лишь начало наших несчастий.

Один железнодорожный служащий, желая нас подбодрить, сказал, что простой вызван столпотворением на промежуточной станции, и уверял нас, что после Невера движение быстро наладится.

Но в Невере наш состав окончательно встал. Оказалось, что необходимо пропустить поезд главнокомандующего, который еще только формировался. К паровозу уже успели прицепить двадцать вагонов, но этого оказалось недостаточно для транспортировки багажа штабных офицеров. Несмотря на запрет, я вышел из вагона и отправился в город. Мне надо было позаботиться о моем коне, верном Форбане, который дождался моего возвращения из Парижа и теперь ехал в одном составе со мной. Сам я был одет в теплую шинель, а у коня не было никакого покрывала, и я решил купить для него какую-нибудь попону. Я обошел нескольких торговцев, но не нашел ничего подходящего, и только одна любезная булочница согласилась продать мне два одеяла со своей кровати, за которые она запросила шестьдесят франков, хотя они не стоили и десяти. Торговаться уже было некогда, и я бегом вернулся в поезд, опасаясь, что мои товарищи уедут без меня. Но оказалось, что наш состав не сдвинулся ни на миллиметр. На вокзале продолжали формировать поезд главнокомандующего. К двадцати вагонам добавили еще пять, затем еще двенадцать, а потом еще какое-то количество. В общем они убили целый день на составление огромного поезда из пятидесяти вагонов. Чтобы стронуть его с места, потребовались три локомотива. А мы все это время стояли на запасном пути и тряслись от холода.

— Если и для вторжения в Германию им потребуется столько же барахла, — заметил Омикур, — то на это уйдут месяцы и годы.

В итоге мы потратили день и две ночи, чтобы доехать до Шаньи.

Пока мы ехали, мороз стал в два раза сильнее. В телячьих вагонах, куда нас набили, как сельдей в бочку, все мы буквально обледенели. Многие обморозили ноги, а наши лошади стали похожи на статуи. Спины у них выгнулись, а ноги, казалось, одеревенели. Напоить лошадей в пути было невозможно. Когда же мы попытались заняться ими на остановке, поезд неожиданно тронулся, но через четверть часа остановился в чистом поле, где мы простояли несколько часов, прислушиваясь к гудкам локомотивов и свисту ветра.

— Подумать только, — сказал один из солдат, — люди, которые спланировали передвижение наших войск, еще смеют называть себя железнодорожными инженерами! Если они так организуют известную им работу, то что будет твориться, когда они возьмутся руководить каким-нибудь новым делом?

Невозможно передать, какие муки мы испытали за время пути. Правда, солдатам в других эшелонах довелось перенести даже худшие страдания. Мне рассказывали солдаты 15-го армейского корпуса, что от Буржа до Клерваля они ехали десять дней, из которых три дня простояли на одном месте, причем покидать вагоны было категорически запрещено. Призывников пять дней везли из Лиона в Безансон, и температура в вагоне опускалась ниже пятнадцати градусов мороза. Что же касается переброски 15-го корпуса, то их составы формировались спустя неделю после отправки нашей части, но никто так и не принял во внимание те трудности, с которыми нам пришлось добираться до фронта.

В Шаньи нам пообещали в кратчайшие сроки выпустить нас из вагонов, но наши ожидания оказались напрасными. В итоге состав перегнали на другую станцию, но на ней отсутствовала разгрузочная платформа и выгрузить из вагонов лошадей оказалось невозможно. К счастью, нашлись смышленые люди, предложившие дойти до ближайшей деревни и принести оттуда охапки хвороста, что и было сделано. Охапки уложили у вагонов, и, когда их прихватило морозом, получился своего рода дебаркадер с небольшим уклоном, по которому и спустили полумертвых от холода и усталости лошадей. К слову сказать, довольно много лошадей околело прямо в вагонах.

Почувствовав под ногами твердую землю, все решили, что теперь мы спасены. Земля была покрыта толстым слоем снега, но какое это имело значение! Зато мы могли двигаться, идти и не деревенеть от парализующего холода. Только те, кто провел несколько ночей, лежа на досках в открытом вагоне при пятнадцатиградусном морозе, смогут понять, какое мы почувствовали облегчение.

В нашем поезде ехала рота арабских стрелков. Этих бедолаг привезли из Африки. На каждом из них был минимум одежды, да и та представляла собой кусок ткани, живописно обернутый вокруг тела, но совершенно не спасающий от холода. После выгрузки, пока мы пытались привести в порядок наши дела, они набились в станционном ангаре и принялись распевать свои молитвы.

К вечеру пришел приказ об откомандировании Омикура в расположение отряда Гарибальди[142], и он спросил у меня, не желаю ли я его сопровождать.

— Надо ехать по железной дороге? — с ужасом спросил я.

— Нет, верхом.

— В таком случае я с тобой.

Поездка в гарибальдийский отряд стала для нас единственным счастливым моментом за всю эту безумную военную кампанию. Наши лошади, почувствовав свободу, вновь обрели свою былую мощь. Мы шли по своей территории, не опасаясь встретить пруссаков, и дружески беседовали о самых разных вещах. Несмотря на непре-кращающийся снег, погода всю дорогу была отличная. В придорожных харчевнях нас встречали, как родных. Мне никогда не забыть то состояние блаженства, которое я ощутил в Помаре, когда в очаге жарко полыхали ветки виноградной лозы, а сам я сидел за столом перед блюдом дымящегося жаркого из барашка.

В Отен мы добрались к десяти часам вечера. Нам удалось пристроить лошадей в конюшне при гостевом доме, после чего мы отправились в штаб. Наш провожатый всю дорогу ворчал. Он был страшно недоволен поведением военных, размещенных в этом городке.

— Эти люди рубят виноградники, хотя вполне могли бы брать жерди из оград, чтобы отапливать помещения, — сказал он, пожимая плечами. — Как вы хотите после этого, чтобы к вам относились местные жители?

Должен сказать, что помещение штаба отряда Гарибальди не отапливали виноградной лозой. В очаге здесь весело горели сложенные поленья. Вокруг стола сидели штабные офицеры, а сам стол был заставлен стаканами и завален игральными картами и кучками золотых и серебряных монет. В углу на старом диване спала женщина. Ее длинные черные волосы разметались и свисали до пола.

— Генерал прилег, — сказал нам штабной офицер. — Он плохо себя чувствует. Я сам передам ему послание, которое вы привезли.

Однако Омикур был не из тех, от кого можно так просто отделаться. Он безапелляционным тоном потребовал, чтобы нас немедленно отвели к Гарибальди.

Выяснилось, что офицер говорил чистую правду: генерал действительно лежал в кровати, и тем не менее нас провели к нему. Когда я говорю нас, надо понимать так, что провели к нему одного Омикура. Сам я остался в помещении, смежном с комнатой, в которой располагался Гарибальди. Мне нечего было ему сказать и у меня не было к нему никаких дел. Я прибыл в штаб Гарибальди только для того, чтобы увидеть все своими глазами, и этого было для меня вполне достаточно.

Дверь в комнату осталась открытой, и я видел, что генерал лежит на походной кровати, которая удивила меня своей примитивной простотой. Чтобы прочитать привезенное Омикуром письмо, он придвинул к себе лампу. Свет лампы падал на голову Гарибальди, и я смог разглядеть его во всех деталях. Больше всего меня поразило выражение безмятежности на его лице. Генерал был вынужден пробудиться ото сна, но при этом он был совершенно спокоен и бодр, словно мы застали его в разгар рабочего дня. Гарибальди внимательно слушал разъяснения Омикура, и при этом его светло-голубые глаза излучали безграничную доброжелательность. Он стал задавать вопросы, и у меня дрогнуло сердце, когда я услышал его глубокий слегка дрожащий голос.

Обстановка в его комнате резко контрастировала с тем, что мы увидели в помещении штаба. В просто обставленной комнате генерала не было ничего лишнего, и только одна вещь показалась мне удивительной. Я имею в виду стоявшую на каминной полке бутылку, от которой шел запах, совершенно не подходящий для этой обстановки. Бутылка не была заткнута пробкой и в ней наверняка был фруктовый бренди.

Гарибальди решил немедленно написать ответ на полученное письмо и уселся на кровати. При этом он неловко повернулся, и его лицо исказилось гримасой боли.

Сразу появился человек, которого я раньше не заметил. Он взял с полки бутылку с бренди и подошел к генералу. Гарибальди поднял рубаху, а человек плеснул в горсть немного бренди и принялся осторожно его растирать. По окончании процедуры генерал положил на колени бумагу и начал писать, а человек прошел в комнату, в которой я находился.

— Генерал болен? — спросил я у него.

— Да, он очень страдает. Мне приходится ночью каждый час будить его и растирать.

Вот, оказывается, для чего предназначалась заинтриговавшая меня бутыль. Страдавший от боли Гарибальди не имел возможности спокойно поспать хотя бы два часа подряд, но несмотря на это всякий раз, когда возникала необходимость, он лично становился во главе своих добровольцев.

За время нашего с Омикуром отсутствия командованию с горем пополам удалось сосредоточить войска в заданном районе, после чего армия двинулась в направлении Везуля. Повсюду лежал глубокий снег, а мороз был настолько сильным, что реки промерзли до самого дна.

В детстве, еще не умея читать, я любил листать книги моего отца. В одной из них я обнаружил гравюру, которая до сих пор стоит у меня перед глазами. На ней изображен переход армии под командованием Пишегрю[143] по льду через реку Ваал ужасной зимой 1794 года.

На гравюре были изображены скользящие по льду пушки, падающие плашмя пехотинцы, лошади с разъезжающимися ногами. В те годы мне это казалось фантастикой, а теперь мы и сами оказались в таком положении. Из-за того, что пруссаки взорвали мост, нам пришлось 2 января переходить реку Оньон по льду. Со стороны это выглядело довольно забавно. Мы даже на какое-то время развеселились, а веселый солдат, как известно, способен творить чудеса. К тому же мы собирались наступать и не обращали внимания на холод, снег и лишения, которые становятся невыносимыми только при отступлении.

Однако двигались мы слишком медленно, проходя в день не более двух лье. Чтобы преодолеть шестьдесят километров от Песма до Вилерсекселя армии потребовалась целая неделя. По правде говоря, я так и не понял, почему мы не могли двигаться быстрее. Конечно, дороги, покрытые слежавшимся снегом, были ужасны, артиллерия и обозы постоянно попадали в заторы, но несмотря на это мы имели возможность проходить за день гораздо больше, чем два лье.

Нашему отряду поручили вести разведку на пути следования передовых сил армейской группировки. Начиная с 7 января, мы действовали на обширной территории от Вилерсекселя до Везуля и практически везде обнаруживали скопления немецких войск, которые прекратили отступление и явно намеревались помешать дальнейшему продвижению нашей армии.

Решающее сражение началось рано утром. Я видел с каким азартом наши войска пошли в атаку на немецкие позиции, и почувствовал, что в моей душе возрождается надежда. Вскоре была снята осада Бельфора и мне даже показалось, что, сделав еще одно усилие, мы сможем прорваться на территорию Германии. Наибольший героизм демонстрировали зуавы и эльзасские полки. Чувствовалось, что каждый эльзасец готов отдать жизнь за родную страну.

В результате упорного боя мы заняли деревню, правда, через некоторое время немцы ее отбили, но в итоге она осталась за нами. В местном замке начался пожар, возможно, из-за артиллерийского обстрела, но подозревали, что его подожгли немцы. Замок горел вместе с находящимися в нем ранеными солдатами.

Сражение мы выиграли, но впереди нас ждали новые бои. У немцев было достаточно времени, чтобы перегруппировать свои силы и создать на нашем пути новые заслоны. Несколько дней спустя мы освободили деревню Арсе и вышли на берег реки Лизен, в нескольких лье от которой находился Бельфор.

За время нашего марша на Бельфор немцы укрепили оборонительные позиции и установили на них мощные осадные орудия. В результате противоположный берег реки превратился в неприступную крепость.

В течение трех дней, с 15 по 18 января, наши войска непрерывно со всех направлений атаковали немецкие позиции, но наша артиллерия ничего не могла противопоставить пушкам 240-го калибра, и взять мощные укрепления так и не удалось. Чтобы вывезти пушки на боевые позиции, нам приходилось тащить их по скользким заснеженным тропам, тогда как противник, сидя в надежных укрытиях, мог беспрепятственно обстреливать наши войска. Их гигантские снаряды выбивали огромные бреши в рядах французских войск, а наши снаряды разрывались, не долетев до их защитных сооружений, и не причиняли немцам никакого вреда. Французское командование несколько раз пыталось форсировать реку, но все эти попытки легко пресекались вражеской артиллерией. После неудачных атак наши солдаты возвращались на исходные позиции, но затем возобновляли атаки. Никогда еще французы не демонстрировали подобного упрямства.

В течение всех трех дней канонада слышалась непрерывно, лишь ненадолго затихая по ночам. Но и ночью нам не было покоя. Спали мы прямо в снегу, разводить огонь было запрещено, потому что опасались вражеских обстрелов. Мы находились на возвышенности, где злой ледяной ветер дул с удвоенной силой. Того, кто садился на камень спиной к ветру, моментально с ног до головы заносило снегом. Питались мы только галетами с сырым салом, а в качестве напитка использовали снег, растапливая его во рту. Но мы были рады и такому питанию, потому что знали, что полки, входившие в корпус генерала Кремье, тридцать шесть часов просидели вообще без еды. У наших лошадей не было ни сена, ни овса, и все трое суток я кормил своего коня сухими ветками. Непосредственного участия в боях я не принимал, и все это время был занят лишь одним: пытался спасти моего коня от голодной смерти.

Наконец угром 18 января начался отход наших войск, и вот тут-то все мы по-настоящему хлебнули горя.

XVIII

Генерала Бурбаки часто упрекают в том, что в ходе этой кампании он не проявил должного упорства. Утверждают, что если бы он в четвертый раз двинул свои войска на штурм, то выбил бы немцев с их позиций, тем более что противник уже считал сражение проигранным и намеревался снять осаду Бельфора.

Возможно, что так оно и есть.

Но никто не задается главным вопросом: были ли мы в состоянии в четвертый раз пойти на штурм?

Не следует забывать, что к тому времени даже немцы были полностью вымотаны и растеряли боевой дух, а ведь они были прекрасно обеспечены боеприпасами, едой и обмундированием, могли рассчитывать на помощь других частей своей армии и имели возможность организованно отступить на другие позиции. Чего же в такой ситуации можно было ожидать от нас, не обеспеченных ни едой, ни обмундированием, ни боеприпасами, измученных бесконечными маршами, холодом и лишениями, притом, что над нами, как дамоклов меч, висела угроза вражеского удара по нашим коммуникациям?

В течение трех суток мы отважно дрались на всех участках фронта, протянувшегося от Вилерсекселя до Шажея, но именно по этой причине мы были не в состоянии вступить в новое сражение.

Здесь необходимо принять во внимание самое важное обстоятельство. В нашей армии насчитывалось 125 тысяч человек, но реально участвовало в боях гораздо меньшее количество солдат и офицеров, и именно они практически не выходили из боев. Поясню, что я имею в виду. В течение всего сражения наш отряд занимал позиции на одном из холмов, и именно там я познакомился с одним офицером-артиллеристом, который командовал батареей, состоявшей из трех орудий. В течение дня эта батарея расстреливала от четырехсот до пятисот снарядов, а в ночные часы офицер занимался организацией подвоза новых снарядов и прочего имущества. Между тем, в километре от нас стояли еще несколько батарей, которыми командовали такие же офицеры, но эти батареи не произвели ни единого выстрела, и их командиры с удовольствием отправляли ненужные боеприпасы своему "взбесившемуся" товарищу. А еще я лично был свидетелем того, как во время атаки на Бетонкур именно сержанты вели за собой пехотные роты в то время, как офицеры отсиживались в натопленных домах.

Такое положение дел явилось результатом бездумного комплектования армии, действовавшей на восточном фронте (чего, впрочем, так и не поняли те, кто занимался ее формированием). Для успешного проведения этой дерзкой военной кампании не нужно было собирать огромную массу народа. Здесь требовались только опытные, обстрелянные, бесстрашные и неутомимые солдаты и офицеры. В действительности же набрали 120 тысяч едоков, из которых только 40 тысяч были по-настоящему боеспособными. В этом и заключается истинная причина поражения Восточной армии. Голодали все, но дрались только отборные части. После трех дней непрерывных боев боеспособных солдат оказалось недостаточно, чтобы сломить сопротивление 60 тысяч немцев, укрывшихся в прекрасных оборонительных сооружениях, и, чтобы сохранить жизни тем, кто не участвовал в боях, пришлось останавливать наступление и уводить всю армию.

Ну а при отступлении самыми большими крикунами, как водится, оказались те, кто во время боев отсиживался в стороне.

— Опять нас предали, — говорили эти вояки. — Каждый раз, как мы начинаем бить пруссаков, генералы приказывают отступать. Такое уже было при Бон-ла-Роланд. Какими генералы были, такими и остались.

Увидев, что мы начали отход, немцы решили нас атаковать, но после нашей контратаки у них надолго пропало желание начинать все сначала.

До самого Безансона мы отступали, можно сказать, вполне организованно, страдая только лишь от холода, голода и усталости. На это время неприятель оставил нас в покое.

Проходили мы не более пятнадцати лье в день и устали не столько от ходьбы, сколько от ночевок, которые оказались мучительными и опасными.

Нашему отряду определили место в арьергарде, вследствие чего в деревню, выбранную для ночевки, мы всегда приходили последними. К тому времени все дома, сараи и конюшни уже были заняты солдатами, явившимися раньше нас, а нам оставалось лишь одно — ночевать под открытым небом. Чтобы продержаться всю ночь, мы рыли в снегу большие ямы, собирали сырой или сухой хворост, который в изобилии валялся вокруг, и разжигали огромные костры. При этом крестьяне, вопили так, словно с них живьем сдирали кожу, а мы невозмутимо рассаживались вокруг очагов, которые не столько грели, сколько дымили. Некоторые счастливцы находили большие плоские камни и усаживались на них. Это позволяло не вымочить одежду в снегу. Спали же мы следующим образом: не снимая головного убора, накрывались с головой одеялом, клали голову на колени, обхватывали ее руками и засыпали. В такой позе при любом неосторожном движении человек обязательно падал. Если вперед — то в костер, а если назад — то в снег. Сидевшим с наветренной стороны дым попадал прямо в лицо, от чего они задыхались и кашляли, а сидевшие с подветренной стороны были вынуждены через каждый час вставать и отряхивать снег, шквалы которого превращали человека в сугроб.

Лично я считал, что главное — это уберечься от простуды, а без хорошего отдыха я как-нибудь обойдусь. Кроме того, меня здорово выручала моя лошадь: это несчастное животное очень любило огонь, и лошадь всю ночь тянулась к огню из-за моего плеча, согревая меня таким образом и защищая от снега.

Служба в арьергарде связана с большими неудобствами, которые не исчерпываются одной лишь ночевкой под открытым небом. Например, когда раздавали еду, мы всегда оказывались последними. Пока мы доходили до места привала, нам уже не доставалось ни хлеба, ни галет, ни мяса. В результате нам приходилось бежать к крестьянам, у которых чаще всего тоже было нечего есть, или же они просто не хотели делиться. Оставалось одно: зажарить на огне кусок мяса, отрезанный от одного из мертвых животных, валявшихся по всей округе.

В это невозможно поверить, но невзирая на нечеловеческие тяготы, солдаты находили повод для смеха и шуток. Однажды вечером мы встали лагерем на опушке леса у деревни Шайлюз. На ужин каждому достался кусок жареной конины, но после трапезы заснуть никому не удавалось из-за пронизывающего ветра, от которого леденело все тело. Неожиданно один из товарищей обратился ко мне с просьбой:

— Послушайте, д’Арондель, — сказал он, — у меня проблема, дайте мне совет.

— Слушаю вас.

— Что делать, если лошадь уперлась и не хочет идти?

Я уставился на него, не зная, что ответить.

— Вообще-то я говорю о себе. У меня в желудке кусок лошади. Он уперся и ни туда, ни сюда. Что вы мне посоветуете? Может быть, чем-нибудь его смочить?

Конечно, это было не остроумно. Однако мы смеялись, а смех немного облегчает жизнь. К тому времени на наших глазах уже произошло множество печальных событий, и никто не знал, когда самая грустная вещь произойдет с ним самим.

Именно этот товарищ помог мне до самого конца продержаться на ногах. К тому времени все дороги засыпало глубоким снегом, и после прохождения артиллерии и повозок на ней образовались ямы и такая глубокая колея, что стало невозможно двигаться верхом. Мы тащили лошадей едва ли не на себе, превратившись на долгое время в пехотинцев. Когда мы добрались до Безансона, мой товарищ заявил, что "хотел бы отплатить мне добром" и повел меня в бакалейную лавку. Там он потребовал литр растительного масла.

— Вы хотите поднести мне стаканчик масла, как это принято у эскимосов? — спросил я.

— Да, но не стаканчик, а пол-литра.

Проговорив эту загадочную фразу, он задрал штанины и влил половину масла в свои сапоги. Затем передал мне остаток масла и сказал:

— Теперь ваша очередь.

После того, как я выполнил его указание, он объяснил мне, что масло — это лучшее средство от холода и снега. Потом я две недели не мог снять сапоги, до того они затвердели. Должен сказать, что лишь под напором товарища я позволил себя убедить и с отвращением налил масло в сапоги, но теперь я уверен, что только благодаря этому приему я дошел до конца маршрута.

Все мы надеялись, что в Безансоне удастся немного отдохнуть. Но не тут-то было. Нас преследовали немцы, с которыми мы дрались в Эрикуре, и, кроме того, со стороны Доля к ним шло подкрепление, чтобы отрезать нам пути отступления на юг. Возникла угроза окружения, вследствие чего мы были вынуждены четыре дня маневрировать вокруг города, не понимая, впрочем, смысла наших действий. Не успевали мы занять позицию, как приходил приказ оставить ее, а вслед за ним появлялся приказ вновь занять оставленную позицию. Армия в тот момент остро нуждалась в передышке, но вместо этого нас отправили в бесконечный марш вокруг города.

Отступление возобновилось 26 января. Нам сообщили, что двигаться предстоит в направлении Бурга и Лиона по горным дорогам Юры. Главнокомандующий лично наблюдал за нашим передвижением, и когда на дорогах возникали заторы, он отправлял офицеров разгребать нагромождения людей, лошадей, фургонов, снарядных ящиков и пушек. По воле случая я проходил мимо него и мне удалось внимательно его рассмотреть. Должен сказать, что мне не часто приходилось видеть выражение столь сильной печали и отчаяния. Мне даже показалось, что в его глазах стояли слезы. Когда он отдавал приказы, в его голосе слышались мягкость и терпение.

Что и говорить, это было жалкое зрелище. Невозможно описать, как ужасно выглядели полки, управление которыми удавалось поддерживать лишь благодаря твердости офицеров. Одежда на солдатах превратилась в лохмотья, штаны у всех порвались до пояса, солдаты волочили ноги в стоптанных башмаках, сабо, домашних тапочках. Те, у кого не было шинелей, вырезали в одеяле дыру, просовывали в нее голову и использовали одеяло, как накидку. На фоне всей этой разношерстной убогости яркими пятнами выделялись человеческие лица, бледные от холода и лишений. Люди молча брели с опущенными головами, и время от времени по каждой колонне прокатывалась волна надсадного кашля. Услышав этот кашель, можно было сойти с ума. Несчастные солдаты провели несколько месяцев на холоде, ни разу не сменив мокрые рубахи, и теперь они кашляли так, словно собирались выплюнуть собственные легкие.

Впрочем, в колоннах маршировали лишь наиболее отважные и дисциплинированные солдаты, которые в случае необходимости еще могли построиться в боевой порядок. Но ужаснее всего выглядела толпа голодранцев, отставших по той или иной причине — случайно, от усталости или по трусости — от своих полков. Все эти зуавы, мобили, пехотинцы, стрелки остались без своих командиров и тащились по дороге, сбившись в кучи, словно стадо баранов. Если какой-нибудь офицер останавливал их и начинал делать выговор, они каждый раз отвечали ему с лукавой насмешкой:

— Не подскажите ли, господин офицер, где находится наш корпус?

Эти люди тащили в заплечных мешках неизвестно где похищенных кроликов, кур, куски хлеба. От солдатского довольствия их отлучили, и они были вынуждены самостоятельно заботиться о своем пропитании, воруя продукты у крестьян. В результате их действия настраивали крестьян против всей армии.


Что и говорить, это было жалкое зрелище


Вся дорога была усеяна жуткими свидетельствами наступившей катастрофы. Повсюду валялись снарядные ящики, в канавах стояли брошенные повозки, поля были усеяны мертвыми лошадьми, которые лежали, вздернув к небу окоченевшие ноги.

В один из дней, когда мы неспешно двигались по дороге, за нашими спинами неожиданно послышался непонятный шум. Оказалось, что какой-то генерал несся в санях, запряженных парой великолепных лошадей. Генерал завернулся в одеяла и кричал громовым голосом:

— Эй, прими вправо!

Тот, кто позволял себе замешкаться, сразу получал сильный удар тростью.

К ночи мы добрались до Орнана. Меня пустили на ночлег в один из домов, и я почувствовал себя совершенно счастливым человеком. Но не успел я усесться за стол, чтобы как следует поужинать, как прибежал посыльный от Омикура с приказом явиться к нему вместе с моим конем. Когда я появился у командира, он сказал мне:

— Разыщи генерала Кордебюгля. Ему надо отправить в Безансон человека, которому можно доверять. Я сразу подумал о тебе.

Этот приказ я воспринял с чувством благодарности. Сам я не участвовал в боевых действиях, и меня это очень угнетало. Хотелось как-то проявить себя, и вот, наконец, мне представился случай.

Я узнал, где остановился генерал, и отправился к нему. У дверей его дома стоял фургон, из которого солдаты выносили ящики с мясными и овощными консервами. Генерала не было на месте. Я поручил ординарцу охранять моего коня, а сам вошел в дом с парадного крыльца. В доме царил переполох: готовили обед для генерала, что само по себе было делом чрезвычайно ответственным.

Наконец явился генерал в сопровождении своего адъютанта, которому он выговаривал на ходу:

— Не понимаю я вас. Вам было поручено найти для меня приличный дом. А здесь даже нет медной кастрюли на кухне.

— Но, господин генерал…

— В общем, сударь мой, из-за вас мне не могут приготовить приличную подливу.

Я подошел и доложил, что меня прислал капитан Омикур.

— А, значит, это вы поедете в Безансон? Как же вы проберетесь сквозь эту толпу, что заполонила дорогу?

— Лучше было бы, конечно, как-то срезать и пройти кратчайшим путем, но у меня нет карты.

Генерал подозвал адъютанта, и тот передал ему карту. Генерал расстелил ее на столе и стал изучать, но так ничего и не нашел. Повернувшись к адъютанту, он спросил:

— А покрупнее карты у вас нет?

Адъютант расстелил большую карту, но и по ней генералу ничего не удалось найти.

— Что-то здесь не то, — сказал генерал, подняв голову. — Как же тут проехать? Покажите этому парню дорогу. Послушайте, мой мальчик, то, что я скажу, очень важно. От вас потребуются ловкость и решительность. Вы вообще человек ловкий?

— Господин генерал, я сделаю все, что в моих силах.

— Вы должны решить поставленную задачу. Послушайте. Когда готовились к отъезду из Безансона, в спешке, похоже, забыли коробки с гусиным паштетом. Вам надо найти Клейна. Вы поняли, Клейна? Не перепутайте. Если умеете писать, лучше запишите. У него вы возьмете четыре банки паштета. Вот вам четыре луидора. Не потеряйте.

Наверное, я выглядел настолько ошалевшим, что генерал даже запнулся.

— Вам что-то непонятно?

— Да, сударь. Я все-таки солдат, а не повар.

Я не стал дальше слушать и ушел, а в спину мне неслись его проклятья. Сбитый с толку генерал орал, как безумный.

На следующее утро нам на дороге повстречался другой генерал, который совсем не был похож на генерала Кордебюгля. Мы как раз остановились в одной деревне, и в местной харчевне нас согласились покормить. Внезапно во дворе послышался непонятный шум, и мы вышли посмотреть, что там случилось.

Посреди двора стоял генерал, окруженный солдатами. Он размахивал руками и вопил:

— Хлеба! Хлеба мне! Я никак не могу наесться!

Генерал на секунду умолк, а потом что-то заканючил жалобным голосом. Как я понял, он жаловался, что с ним обошлись несправедливо.

— Я требую, чтобы меня произвели в капралы, — канючил генерал, — я это заслужил.

Мне рассказали, что в ноябре этот генерал занимал важный пост в Луарской армии. Когда его сместили, у него помутился рассудок, а потом он и вовсе сошел с ума. Сумасшествие генерала в сочетании с поступившим известием о том, что Бурбаки пытался покончить с собой, навело меня на грустные размышления.

В Понталье до нас дошли слухи, что подписано перемирие. Восприняли мы эту новость, надо сказать, с большим облегчением. Но вскоре эти слухи опровергли, а, вернее сказать, уточнили. Оказалось, что перемирие действительно подписали, но по странной забывчивости тех, кто его подписал, в нем не была упомянута Восточная армия. Нас обрекли на гибель. Сто тысяч человек принесли в жертву.

Мы были со всех сторон окружены пруссаками. Однажды вечером раздался сигнал тревоги, затем протрубили общий сбор. Противник собрался нас атаковать. В тот момент я стоял неподалеку от ресторана и видел, как в него заходили офицеры, но из ресторана так никто и не вышел. Тем временем командиры построили несколько полков и повели их в том направлении, откуда ожидалась атака противника. Подчиняясь общему порыву, я вскочил на коня и последовал за полками. Должен сказать, что погода в ту ночь выдалась просто великолепная, однако схватка так и не состоялась.

Когда мы вернулись в город, нам зачитали заявление генерала Кленшана, в котором говорилось, что у нас осталась последняя возможность: просить защиты у властей нейтральной Швейцарии.

Все было кончено.

Я отправился на поиски моих товарищей, но вокруг царило такое смятение, что найти их так и не удалось. Я продолжал их искать весь следующий день, 1 февраля, одновременно став свидетелем невольного парада жалких остатков Восточной армии. На другой день я отправился в форт Жу. Теперь и я, продвигаясь в скопище солдат, лошадей и повозок, стал похож на тех голодранцев, о которых я еще недавно отзывался с нескрываемым презрением. Передо мной ехала какая-то колымага, на дверце которой было написано "Эпоранд"[144]. Оставалось только гадать, как она умудрилась доехать из далекого департамента прямиком к сдаче швейцарским властям. Лошади шли друг за другом вслед и выщипывали волоски из хвостов впередиидущих сородичей или обгрызали деревянные части повозок. Рядом со мной оказался какой-то полковник. Он шел и бормотал себе под нос: "Какая катастрофа! С ума сойти можно!"

Увидев форт Жу, я немного воспрял духом. Все артиллеристы находились здесь на своих местах. Хотя бы в одном месте можно было рассчитывать на продолжение сопротивления.

Я шел пешком и вел коня на поводу. На подходе к форту конь рухнул на землю. Я попытался его поднять, но он не держался на ногах. С помощью двух солдат, откликнувшихся на мои мольбы, я оттащил его в канаву. Потом я долго сидел рядом с ним, гладил его, говорил ласковые слова, но у бедного животного больше не было сил. Он смотрел на меня умными печальными глазами, но не шевелился. Пришлось мне его прикончить двумя выстрелами в сердце. После этого я двинулся дальше.

Вскоре я добрался до границы. Здесь не нужен был пограничный столб, чтобы понять, где заканчивается наша территория: по обеим сторонам дороги прямо в снегу высились горы сабель, патронташей, кирас, касок, патронов… Белых пачек патронов было так много, что издалека их можно было принять за кучи снега.

На швейцарской стороне стояли рядами солдаты Конфедерации, а на нашей стороне стояли жандармы и предупреждали солдат о необходимости приготовить оружие к сдаче.

Я остановился, не решаясь сделать последний шаг и покинуть Францию, сел на камень и со слезами на глазах наблюдал за проходившими мимо меня солдатами.

Печальное действие разворачивалось в узкой покрытой снегом долине, окаймленной высокими черными елями, которые придавали происходившему на моих глазах траурный вид.

Горы оружия, скопившегося по обеим сторонам дороги, уже выросли до огромных размеров, и проход между ними становился тесным. Здесь уже набралось более сорока тысяч винтовок.

Люди бросали винтовки с отчаянным видом. У большинства из них в глазах стояли слезы. Однако некоторые бросали оружие с видом глубокого облегчения, а кое-кто говорил:

— Ну, наконец-то дождались.

Поток солдат стал постепенно сокращаться, теперь к границе подходили в основном разрозненные группы. Однако сопротивление все еще не прекратилось. Горное эхо продолжало разносить звуки выстрелов тяжелых орудий из форта Жу.

Стоило ли мне идти на территорию Швейцарии? Я колебался и чего-то выжидал. Что с нами будет в чужой стране? Мне это было неизвестно.

Пока я размышлял, к границе подошел какой-то вольный стрелок. Вид у него был утомленный, но он старался держаться уверенно и солидно.

Не выпуская из рук винтовку, он остановился перед горой оружия, оглядел ее и внятно произнес:

— Ну уж нет, пусть мне будет хуже, но я возвращаюсь.

Сказав это, он как бы положил конец и моим колебаниям.

— Если вы не против, — сказал я ему, — я пойду с вами.

Я подобрал винтовку, несколько пачек патронов и пошел за ним.

XIX

Форты продолжают обороняться, — сказал мне вольный стрелок, — но нам там делать нечего. Если вы не против, мы можем пройти по горам. Я думаю, пруссаки будут двигаться по равнине, чтобы попытаться перерезать нам пути к отступлению.

— А разве еще не все войска дошли до границы?

— Остается 18-й корпус. Он продолжает сражаться.

Дорога, ведущая из Франции в Швейцарию, начинается в Понтарлие и идет на юг, а в Клюзе поворачивает на север. Такие резкие повороты позволяют огибать слишком крутые склоны гор в районе Лармона.

Идти по горам было очень тяжело. Глубина снежного покрова достигала трех футов, и тропинки в горах были едва заметны. Я полагал, что противник вряд ли рискнет погнаться за нами по такой дороге, которая к тому же вела неизвестно куда. Но неожиданно мы заметили на довольно большом расстоянии от нас какие-то черные фигуры, четко выделявшиеся на фоне белого снега. Сомневаться уже не приходилось, это были пруссаки. Узнать их было нетрудно: вот уже двенадцать дней они, словно вороны, кружили вокруг нас.

— Если вы не боитесь, — обратился ко мне вольный стрелок, — предлагаю вам укрыться за этими елями и подождать их. Вы будете с правой стороны, а я с левой. Я бью без промаха с 500 метров, но если вы в себе не уверены, тогда лучше подпустим их поближе. Вы стреляете первым. До того куста отсюда примерно 400 метров.

Они шли друг за другом, след в след. Шедший впереди колонны протаптывал проход в снежной целине, а остальные следовали за ним. Время от времени они останавливались, прислушивались и шли дальше, причем каждый держал винтовку обеими руками, готовый в любую секунду взять ее наизготовку.

Я закрепил ствол моей винтовки на ветке дерева, и, когда они поравнялись с кустом, я выстрелил. Второй выстрел прозвучал практически в то же мгновение, что и мой. Двое пруссаков взмахнули руками и упали в снег головами вперед.

Преследователи остановились в нерешительности, но через несколько секунд, увязая в снегу, отважно двинулись дальше и открыли огонь в нашу сторону. Их было много, но мы оставались в укрытии, и поэтому наши шансы были примерно равны. Однако довольно скоро наше положение ухудшилось, потому что пруссаки быстро проскочили в перелесок, и, хотя мы успели подстрелить пятерых из них, они еще были в состоянии задать нам жару.

Надо было отступать, что мы и сделали, продолжая стрелять на ходу. Но внезапно я почувствовал сильную боль в левой руке и выронил винтовку. Я хотел ее поднять, но левая рука перестала меня слушаться. Она висела неподвижно и пошевелить ею не было никакой возможности.

— Почему вы не стреляете? — спросил мой товарищ.

— Похоже, мне перебили руку.

Кровь текла у меня в рукаве и стекала по пальцам. Я зажал в правой руке револьвер. К счастью, противник, опасаясь засады, остановился на опушке, и мы успели проскользнуть вглубь леса и затеряться среди елей.

— Идти можете? — спросил вольный стрелок.

— Да.

— Тогда бежим через лес и спускаемся на дорогу.

Он пошел первым, а я за ним. Рука моя висела, как плеть, и с каждой минутой становилась все тяжелее. Стоило мне оступиться, а это случалось довольно часто, как острая боль пронизывала плечо.

Меньше, чем через час мы добрались до дороги и оказались позади форта Жу. Со стороны границы, сбившись в группы, двигались солдаты, отставшие от своих частей, а в промежутках между группами продолжали ехать разные повозки и фургоны, которым, казалось, не будет конца.

Мне надо было как можно быстрее добраться до Верьера, потому что рука уже стала невыносимо тяжелой, и я с каждой минутой слабел от потери крови. Но дорога была скользкой и ухабистой, и быстро идти не получалось. Нам пришлось идти по обочине, чтобы случайно не свалиться в одну из образовавшихся в снегу огромных рытвин и не попасть под колеса какой-нибудь телеги.

Неожиданно с одной из повозок донесся знакомый голос, и я услышал свое имя. Голос и повозка принадлежали мисс Клифтон.

— Вы ранены?

— Похоже, последняя прусская пуля предназначалась именно для меня.

По ее знаку знакомый мне слуга осторожно подхватил и уложил меня в повозку, а еще через минуту он ножницами вспорол рукав моей куртки. Пуля попала в руку выше локтя и перебила кость.

Мисс Клифтон оказалась весьма умелой медицинской сестрой. Она быстро перевязала мне руку, неподвижно зафиксировала ее и остановила кровь, после чего мне сразу полегчало.

— Ну, раз вы встретили друзей, — сказал вольный стрелок, — значит, я вам больше не нужен. Прощайте.

— А вы куда?

— Мне есть еще с кем повоевать.

Он быстро пошел вперед, но вскоре вернулся.

— Не отдадите ли мне свои патроны? Очень меня этим обяжете. У меня они не пропадут, буду стрелять за вас.

Он забрал патроны и полез в гору, с которой мы недавно спустились.

Вскоре мы добрались до Верьера и проехали в повозке рядом с горой оружия, пройти мимо которой у меня еще недавно не хватило духа. В этот момент мисс Клифтон сделала жест, который тронул меня до глубины души: не говоря ни слова, она закрыла глаза ладонью.

В швейцарской деревне было не протолкнуться от солдат, пушек и повозок. Несчастные измученные солдаты, почувствовав себя в безопасности, повалились прямо в снег, да так и лежали вповалку.

Нам объяснили, где находится полевой госпиталь, и мисс Клифтон решила сама меня туда отвезти. Перед ее нарукавной повязкой с красным крестом мгновенно открывались все двери.

Я сразу почувствовал зловоние, знакомое мне по госпиталю в Понт-а-Муссоне. Правда, на этот раз я надеялся, что лечиться мне придется от легкого ранения. Однако хирург, бегло осмотрев мою рану, объявил, что руку придется ампутировать.

Невозможно передать всю глубину охватившего меня отчаяния: ведь вначале я решил, что пуля застряла в мышечной ткани, потом я узнал, что задета кость, но мне и в голову не могло прийти, что я потеряю руку.

— Разве нельзя обойтись без ампутации? — спросила мисс Клифтон.

— Нет, сударыня.

— Но нельзя ли хотя бы отложить ее?

— Будет лучше, если мы сделаем это немедленно. Подождать, конечно, можно. Можете попытаться найти другое медицинское учреждение, время еще есть.

— Подождите минутку, я сейчас вернусь, — сказала мисс Клифтон.

Я присел в комнате, служившей прихожей для большого помещения, в котором на соломе лежало множество раненых. В этой комнате собрались все врачи госпиталя.

— У пруссаков ампутации идут своим чередом, — громко говорил один из хирургов — а с нашими ранеными мы едва справляемся. Они настолько вымотаны, что не в состоянии переносить операции.

То, что я услышал, совершенно меня не успокоило, да и "минутка" мисс Клифтон явно затягивалась. Пока она отсутствовала, я разговорился с находившимися в госпитале солдатами и узнал от них, что этой ночью товарищи из моего отряда перешли на швейцарскую территорию. Наконец мисс Клифтон возвратилась и сообщила важную новость.

— Вам пришлось долго ждать, — сказала она, — но, я надеюсь, вы об этом не пожалеете. Мы с вами поедем в Женеву. Все-таки французских врачей, как, впрочем, и французских садовников, хлебом не корми, только дай им что-нибудь отрезать. Но мы постараемся спасти вашу руку. Мы с вами доедем на санях через Сен-Круа до Ивердона, а там сядем в поезд и через Лозанну быстро домчимся до Женевы. Я уже дала телеграмму, и к нашему приезду нас будут ожидать квартира и знакомый мне врач.

Сани уже стояли у дверей. С виду это были обычные крестьянские сани, но в них установили скамейки, постелили солому, уложили подушки и покрывала, и мне, как человеку, давно забывшему об удобствах, они показались самым комфортабельным в мире транспортным средством.

Поскольку главная дорога была забита солдатами и повозками, мы двинулись через горы по едва заметной тропе, ориентируясь по воткнутым в снег длинным шестам. Могучие кони стремительно несли наши сани, а летевший из-под полозьев снег вихрем вздымался у нас за спиной.

В Сен-Круа мы стали свидетелями печальных последствий разгрома Восточной армии. В этот городок свозили раненных при отступлении солдат, и теперь ими были забиты все местные дома, а те, кому не хватило места, получали еду и уход прямо на улице. Все жители торопились оказать помощь несчастным. Я ни разу не видел, чтобы во Франции нам оказывали подобный прием.

Наш возница на минуту придержал лошадей и немедленно по всей округе разнесся слух, что в санях везут раненого. Нас сразу окружили местные жители. В их глазах ясно читались не только любопытство, но и искренняя симпатия. Какая-то молодая женщина принесла мне из дому чашку дымящегося бульона, другая угостила стаканчиком вина. Благородство и искренняя жалость, светящиеся в их глазах, согрели мне сердце и позволили хоть на время выбросить из памяти неотступно преследующее меня видение: разбросанные по всей дороге лошадиные трупы, разбитые повозки, валяющиеся в канаве ящики с патронами.

На вокзале в Женеве нас встречал банкир мисс Клифтон.

— В вашем распоряжении мой дом в О-Вив, — сказал он ей, — а врачи, как вы и просили, вас уже ожидают.

Я не знал, как мне благодарить мисс Клифтон, да она и не позволяла мне произнести ни единого слова благодарности.

— Вот если мне удастся сохранить вам руку, — заявила она, — тогда и будете благодарить. А пока повременим.

Однако наши надежды не оправдались. Ожидавший нас врач объявил, что ампутация неизбежна и провести ее следовало гораздо раньше.

— Но, возможно, со временем при надлежащем уходе удастся залечить рану, — с нажимом произнесла мисс Клифтон. — Подумайте, сударь, ведь господин д’Арондель так молод. Это ужасно в его возрасте лишиться руки.

— Это невозможно, — отрезал врач. — Пуля ударилась о кость и разлетелась на мелкие частицы, превратившие окружающие ткани в сплошное месиво. Случай очень тяжелый. Можно предположить, что пуля была разрывная, но я так не думаю. Именно удар о кость имел столь печальные последствия: столкнувшись с твердым препятствием, пуля сильно нагрелась и вследствие этого разрушилась.

Я принял к сведению, что мой случай оказался необычным, и промолчал. Оставалось только готовиться к операции.

— Желаете, чтобы вас усыпили? — спросил хирург.

— Если позволите, я хотел бы наблюдать за ампутацией.

Хирурги удалились. Мисс Клифтон коснулась меня рукой.

— Я так надеялась, что худшего удастся избежать, — сказала она дрожащим голосом. — А что касается этих врачей, то им можно доверять. Они очень квалифицированные.

В операционное помещение вошли хирурги. За ними шел слуга, держа в руках поднос, накрытый салфеткой.

— Хотите, я останусь с вами? — спросила мисс Клифтон.

— Если вам не страшно, я был бы счастлив.

Операция началась. Не скрою, мне она показалась бесконечно долгой. В какой-то момент меня посетила чудная мысль, которая полностью овладела моим сознанием: когда ампутация завершится, меня уложат в кровать, и тогда мисс Клифтон станет свидетелем моего жалкого состояния. Больше всего меня волновало, что при ней с меня станут снимать сапоги, в которые я в Безансоне налил масло. От этой мысли я пришел в неописуемый ужас.

Наконец закончили пилить кость, соединили артерии, наложили повязку, и я увидел, как уносят мою бедную руку, представлявшую интерес для хирургов, поскольку внутри нее находилась расплавленная пуля. Они смотрели на нее с нескрываемым любопытством, тогда как я тревожно разглядывал свои сапоги.

И вот наступил критический момент. Мисс Клифтон вышла из операционной. Я облегченно вздохнул. Хирурги раздели меня и переложили на кровать.

Физически я был в гораздо лучшем состоянии, чем те несчастные, о которых говорили хирурги в Верьере, поэтому операция прошла вполне успешно. К тому же, наверное, никогда еще ни один раненый не получал столь квалифицированный и рачительный уход.

Мисс Клифтон поселилась в пригороде О-Вив и все дни напролет проводила рядом со мной, ни на минуту не оставляя меня, и не позволяя мне впадать в отчаяние. После всех перенесенных страданий я был готов к тому, что жизнь покажется мне страшной и жестокой, но она оказалась милостивой и обнадеживающей.

До сих пор я, как и все остальные, обращал внимание лишь на необычную красоту мисс Клифтон и ее решительный нрав. Но теперь, став объектом ее повседневных забот, я по-настоящему оценил такие бесценные качества этой женщины, как преданность, радушие, благородство, верность и открытость.

Шесть недель пролетели незаметно. Каждый раз, просыпаясь, я ощущал теплое дыхание прекрасного весеннего утра, и прошлое казалось мне страшным сном.

Но так уж устроен человек, что даже в этой обстановке я не смог устоять перед искушением хотя бы на минуту возвратиться в мое проклятое прошлое. Меня стал мучить вопрос: чем сейчас занимается Сюзанна? И я написал письмо моему бывшему сопернику — нотариусу. Ответ не заставил себя ждать. Сюзанна вышла замуж. Она добилась своего и женила на себе графа д’Эгелонга, который недавно стал депутатом. "Прекрасная Сюзанна, — писал нотариус, — приобрела репутацию самой очаровательной женщины. Ее дом полон друзей, и старых, и молодых, отцов и детей, и со всеми она одинаково мила. В их число, разумеется, вхожу и я". Я больше не любил Сюзанну, но когда-то я слишком горячо ее любил, и даже теперь не мог вспоминать ее с полным безразличием. Я презирал ее и тем самым мстил ей.

Однако этот замечательный период моей жизни неожиданно оборвался. Однажды утром мисс Клифтон объявила, что она вынуждена уехать в Лондон.

— Только не сегодня, — сказал я, — если можно, завтра.

— Почему завтра?

— Я прошу вас об этом.

Она долго смотрела на меня, не отводя глаз. В моей голове роились какие-то неясные мысли. Однако наш последний день прошел точно так же, как и все предыдущие дни. Мы дали обещание писать друг другу и поскорее увидеться, быть может, в Лондоне, а, возможно, в Париже.

И только когда я остался один, я осмелился признаться себе в том, что раньше тщательно от себя скрывал: я полюбил ее. Но возможно ли любить человека, у которого нет руки? У меня хватило ума, чтобы скрыть свое чувство.

Я принялся читать все относящиеся к войне публикации и в издававшейся в Лозанне "Всемирной библиотеке" обнаружил повесть, которая поразила меня точностью и подробностью описания событий, а также независимостью суждений. Эта повесть помогла мне понять смысл борьбы, в которую я оказался втянут, так и не поняв сути происходящего. Мне открылось наконец, что в основе этой борьбы лежали две вымышленные концепции — одна имперская, а другая революционная — и обе они вели страну к неизбежной катастрофе.

Но одного чтения в моем нынешнем положении оказалось недостаточно. Меня по-прежнему не отпускали нервное напряжение, нетерпимость и недовольство собой. Я начал совершать прогулки по живописным окрестностям Женевы, уходя с каждым днем все дальше от города. Совершенно случайно я забрел в местечко Шенебург, находящееся неподалеку от О-Вив, и обнаружил там школу, обучение в которой велось по системе Песталоцци[145] и Фребеля[146]. Называлась она "детский сад". Меня поразила эта система образования, заставляющая ребенка мыслить самостоятельно и развивающая не столько механическую память, сколько умственные способности и чувства. Мне разрешили прийти на следующий день и присутствовать на занятиях. Много дней подряд я посещал занятия в этой школе, а затем отправился в другую школу, находившуюся в Женеве на улице Шантпуле. Я приобрел несколько книг, в которых описывался этот метод преподавания, и тщательно их проштудировал. До чего было бы полезно учить по этому методу также и наших, французских, детей, которых со школьной скамьи приучают выполнять бессмысленную механическую работу! Мало-помалу в моей голове начал зреть захвативший меня проект: возвратиться в Куртижи, восстановить сожженный пруссаками дом моей матери, вести скромный образ жизни и организовать в родном городке такой же "детский сад". Теперь, когда моя жизнь пошла прахом, не лучше ли было бы направить остаток сил и состояния на внедрение у нас педагогической системы, благодаря которой мы покончим с рутиной традиционного образования? Ведь именно старую систему образования необходимо разрушить в первую очередь, чтобы череда несчастий, сотрясающих нашу страну, наконец ушла в прошлое. Да и я сам нынче годен лишь на то, чтобы приносить пользу другим людям. Но ведь именно по такому принципу строит свою жизнь и мисс Клифтон. Значит, придет день, когда я смогу сказать ей: "Меня вдохновил ваш пример".

Тем временем произошли трагические события, связанные с провозглашением и разгромом Парижской коммуны, поэтому из Женевы в Париж я смог отправиться лишь в конце мая. Я разыскал квартиру господина де Сен-Нере и выполнил все, что было предусмотрено в его завещании. Но оказалось, что мой собственный дом на улице Риволи сожжен дотла. Я остался без гроша в кармане. Теперь и речи не могло идти о получении дохода и использовании его для создания школы. Отныне мне надо было самостоятельно добывать хлеб насущный. Но где и каким образом?

И все же меня не отпускала идея создания такой школы, которой я к тому же мог бы руководить. Лишь поначалу эта идея казалась мне странной, но постепенно я свыкся с ней. В самом деле, почему бы и нет? Ведь и сам я уже не тот, что был раньше. Я побывал в огне и неплохо закалился.

У меня был друг. Он жил в Гавре, где занимал высокую должность. Этот человек был известен своими либеральными взглядами, прогрессивными идеями и огромным состоянием. Я отправился в Гавр с намерением посоветоваться с ним, а, возможно, и заручиться его поддержкой. В случае успеха я мог бы даже поселиться в Гавре.

Я изложил другу свой план, и поначалу он воспринял его с откровенной насмешкой. Но через какое-то время он поставил вопрос точно так же, как и я сам: в самом деле, почему бы и нет?

— Побудь здесь, — сказал он, — посмотрим, что можно сделать. Я сделаю все, что в моих силах. Сегодня вечером я соберу у себя моих знакомых, все они умные и образованные люди. А ты пойди пока прогуляйся.

Ноги сами привели меня в Гаврский порт. Было время прилива и в порту собралось много народу. Я стоял и любовался морем. Давно я не видел моря и теперь с радостным чувством вдыхал бодрящий морской воздух. Солнце уже уходило за горизонт, волны лениво плескались у кромки мола.

Внезапно толпа заволновалась. Огромный пароход отвалил от причала и направился в обводной канал. На его палубе, разбившись на группы, стояли эмигранты, было их человек четыреста. Женщины держали детей на руках. Их черные волосы были зачесаны на манер крыльев бабочки.

Пароход величественно и ходко шел в открытое море. Когда он уже был на середине канала, с его борта раздались два пушечных выстрела, и в ответ на корабельный салют опустился флажок портового семафора.

В тот же миг на палубе грянула торжественная песнь:

Любовь к Отечеству святая,

Пошли нам в помощь месть свою,

И ты, свобода дорогая,

Храни защитников в бою…[147]

— Кто они такие? — спросил я у стоявшего рядом господина.

— Это эльзасцы и лотарингцы. У них больше нет родины.

— Да здравствует Франция! — в едином порыве кричала толпа.

Пароход вышел в открытое море и на глазах становился все меньше и меньше, пропадая за изогнутой линией горизонта. Вскоре он превратился в черную точку, четко видневшуюся на фоне пылающего заката.

Зрелище отходившего парохода до того захватило меня, что я не заметил молодую женщину, которая, как и я, стояла, облокотившись о парапет. И лишь когда оцепенение от увиденного покинуло меня, наши глаза наконец встретились.

Это была мисс Клифтон!

Она приехала в Гавр, чтобы получить багаж, отправленный из Саутгемптона, и сразу после этого отправиться в Персию, где свирепствовал страшный голод и необходимо было срочно оказать помощь местным жителям.

— Вы едете в Персию?

— Сегодня вечером я поездом выезжаю в Париж. Но, к счастью, у нас есть время, чтобы вместе пообедать.

За обедом я был не весел. Она едет в Персию! Эта мысль неотступно преследовала меня. Получается, я встретил ее, чтобы вновь потерять. Господи, дай мне смелости, чтобы заговорить о главном! Но не покажусь ли я ей смешным?

И вот настала минута расставания. Неожиданно я ощутил прилив решимости.

— Не уезжайте, мне надо кое-что вам сказать!

Я понял, что сжег корабли и пути назад уже нет.

— Почему вы решили, что кажетесь мне смешным? — спросила она, вложив свою руку в мою. — Ведь за вашу руку я боролась именно потому, что надеялась на нее опереться.


В завершение этой истории хочу рассказать об одном событии, которое я лишь сейчас предаю огласке. Случилось оно в конце осени во время скачек, когда проходили последние в этом сезоне заезды. У нас в ту пору гостил дядя моей жены. Он выразил желание побывать на скачках, и мы с Харриет решили пойти вместе с ним.

В перерыве между заездами я пошел поприветствовать своих друзей и, проходя мимо трибун, заметил сидевшую в кресле прекрасную Сюзанну, ныне графиню д’Эгелонг, бывшую когда-то моей прекрасной Сюзанной. Наши взгляды встретились. Она знаком подозвала меня к себе.

— Ах, дорогой друг, как я счастлива вас видеть! Если бы я знала, где вас найти, я обязательно известила бы вас о моем браке с графом д’Эгелонгом.

— А я полагал, что вы готовы выйти замуж только за военного, — сказал я без тени смущения.

— С военными покончено. Они сами вывели себя из игры. Теперь они на вторых ролях. Отныне будущее принадлежит политикам.

— Аграф один из них?

— Разумеется. К тому же он богат. Его состояние превышает четыре миллиона, и его это совсем не портит. Заходите к нам как-нибудь. Будем с вами на дружеской ноге. Я представлю вас графу. Думаю, вы оцените его дружеское расположение.

— А я, если бы знал, куда вам писать, обязательно известил бы вас о моем браке с некоей англичанкой.

— Она богата?

— У нее имеется несколько миллионов, но сколько именно, я не знаю.

В этот момент Харриет прошла мимо нас вместе со своим дядей.

— А вот, кстати, и она.

Сюзанна направила на нее свой лорнет и после некоторой паузы сказала:

— Поздравляю. Полагаю, она подарит вам много детей.

— А я буду их отцом… — согласитесь, это кое-что значит.

Сюзанна сама виновата в том, что у меня вырвались эти слова сомнительного свойства. Но не мог же я вполне серьезно и в достойных выражениях рассказывать о моей жене какой-то смазливой носительнице имперской нравственности.

Не знаю, пошлет ли нам Бог обещанных детей. Но одно я знаю совершенно точно: если однажды Францию вновь постигнет великое несчастье, то теперь уже мы оба встанем на ее защиту, и наша решимость будет скреплена любовью, взаимным уважением и готовностью всегда быть вместе — и в горе, и в радости.


Загрузка...