ВСТУПЛЕНИЕ

МАТЕРИ И БРАТУ — САМЫМ НЕОБХОДИМЫМ

Существуют слова, окруженные ореолом смутной многозначительности, но растратившие за частым и неразборчивым употреблением точный и конкретный смысл. К их числу принадлежит слово „Эллада“ и многие производные от него или привычно с ним сочетающиеся: „эллинский дух“, „божественная безмятежность древних эллинов“, „пластический гений Эллады“... За этим словом — а точнее, штампом, стереотипом мысли — стоят века восторженного преклонения, прилежного ученичества, стойкой педагогической традиции, полагавшей античную древность в фундамент образования и воспитания. Впрочем, как нередко бывает со стереотипами, оно вызывало (и вызывает) эмоциональную реакцию не только положительную, но и резко отрицательную. Еще в прошлом веке начались насмешки над ходульным „пластическим гре-ком“ и „эллинскими доблестями“, осточертевшими любому гимназисту. Не прекращаются они и по сей день. „Нагие атлеты, состязавшиеся под безоблачным небом Эллады“? А безжалостное солнце, которое яростно палило этих прыгунов и дискоболов? А клубы пыли, которые ветер метал в лицо обливающимся потом бегунам? А панкратиасты — сочетание борца и боксера, — клубком катавшиеся в грязи и собственной крови?.. „Триумф народоправства, высочайшая вершина демократии“? А рабство? А неуемное сутяжничество и тучи алчных доносчиков-сикофантов в Афинах, а беспросветная жестокость и бесчеловечность „казарменного коммунизма“ в Спарте? „Безмятежная ясность духа“? А священное безумие оргиастических культов и сохранявшиеся в строжайшей тайне обряды мистерий, а одержимость, которую и Платон, и Демокрит одинаково считали непременною предпосылкой поэтического творчества? „Врожденное чувство прекрасного, благородная величавость в осанке, в каждом движении“? А нестерпимая вонь на узких, загаженных помоями и человеческим калом улочках, рои мух и полчища червей, голые тельца новорожденных на перекрестках, подкинутые родителями и обреченные, в лучшем случае, стать законной добычею работорговцев, а в худшем — голодных псов?

Но критика стереотипов, переоценка привычных ценностей — это лишь протест против слащавого умиления, безоговорочной канонизации ВСЕГО „эллинского“, это лишь необходимая поправка, призыв к здравомыслию. Зачеркнуть или поставить под сомнение неповторимую роль греческой культуры в истории человечества (или, по крайней мере, западного полушария) такая критика не способна, да и не стремится. Культуру Древней Греции — в самых разнообразных формах и проявлениях, сознательно и неосознанно — наследует неисчислимое множество людей, ее влияние в сегодняшнем мире необозримо, не поддается учету. Всегда, начиная еще со времен Римской республики, не исключая и средних веков, с особенной интенсивностью — в эпохи Возрождения и Просвещения, с особенной политической остротою — в пору Французской революции, всегда греческая древность была вызовом „современностям“, контрастом, волнующим ум и чувства, манящим, удивляющим, соблазняющим, прекрасным. Критика же чрезмерно радикальная, уничтожающая обнаруживает свою слабость не только перед этим неоспоримым фактом современности, но и перед фактами самой древности.

Для примера можно сослаться на критиков афинской демократии. Иные среди них не признают за нею никаких достоинств, считают Афинскую державу (архэ) типичным „империалистическим хищником“, ее вожаков — своекорыстными честолюбцами, и только, афинский народ (демос; совокупность полноправных свободных граждан) — капризной и темной толпою, которой лишь кажется, что она вершит все дела, на самом же деле ею вертят по своему произволу все те же вожаки.

Эти обвинения — не лишенные оснований — восходят еще к тем противникам государственного и общественного строя древних Афин, которые нападали на него изнутри, противопоставляя демократическим Афинам спартанскую олигархию (власть немногих), и самым знаменитым среди них был и остается Платон. В диалоге „Государство“ Платон написал внутренний портрет демократа: в его душе соседствуют все страсти, и добрые, и дурные, он жадно гонится за любыми наслаждениями, не отличая достойные от недостойных, не ставя их перед судом разума и истины. „Так он и живет, со дня на день... сегодня напиваясь под звуки флейты, завтра не беря в рот ничего, кроме воды, и тощая, то отдаваясь целиком телесным упражнениям, то бездельничая и ни о чем не тревожась... Иногда он увлечен государственными делами, иногда позавидует военным и вмешивается в их дела, иногда — купцам... Нет в его жизни ни порядка, ни строгих правил, а между тем сам он считает такую жизнь единственно приятною, свободною и счастливою“. И каков он, таково же в точности его демократическое государство.

Если даже допустить, что эта психологическая характеристика верна безусловно и вполне, остается неопровержимым одно, самое главное: демократические Афины, такие ветреные и морально выродившиеся, оставили после себя великие духовные сокровища, от олигархической же Спарты, столь возвышенной, доблестной, нравственно непоколебимой, не осталось ничего — ни литературы, ни истории, ни изобразительного искусства, ни архитектуры, ни самого города наконец — его остатки были обнаружены археологами с громадным трудом. Ничего, кроме смутных воспоминаний о чем-то грозном, бездушном и жестоком, да еще идеализированных картин или же утопических проекций на экран будущего, рождающих сегодня, около двух с половиной тысячелетий спустя, чувства, весьма далекие от восхищения.

И если даже принять без всяких оговорок обвинение, что афинская демократия убила учителя Платона, мудреца и праведника Сократа, остается неопровержимым, что в течение сорока лет Сократ беспрепятственно пропагандировал в Афинах свое учение, между тем как в Спарте он был бы осужден на смерть за первую же попытку подобной пропаганды, подрывающей основы существующего порядка вещей и мыслей. Лучше всего об этом свидетельствует сам Платон: в позднем своем сочинении „Законы“ он изобразил образцовое общество, построенное по примеру спартанской олигархии, и в этом обществе категорически нет места зловредным агитаторам сократовского типа. В своем идеальном государстве постаревший ученик без колебаний казнил бы своего учителя, предъявив ему те же обвинения, какие афинская демократия предъявила реальному Сократу на реальном судебном процессе 399 года до н. э.: он растлитель молодежи и враг богов.

Итак, желая понять культуру Греции, нужно запастись здоровым недоверием как к старомодному преклонению перед Элладой, так и к новомодным ее ниспровергателям.

Предмет этой книги — не греческая культура в целом, но лишь один, сравнительно недолгий, период ее существования: годы Пелопоннесской войны (431—404 гг. до н. э.).

Война между Афинами и Спартою, в которую оказалась втянутой вся Греция (и немало племен и государств за пределами собственно Греции), была самым значительным событием в политической и духовной истории древних греков. Дело тут не столько даже в ее масштабах, продолжительности и ожесточенности, сколько в смертоносной силе удара, который она нанесла по обоим враждующим станам: хотя со времени окончания этой войны прошло более 60 лет, прежде чем греческие города-государства Балканского полуострова потеряли свою независимость, покорившись македонским царям, 404 год, год падения Афин, заключает ту эпоху в жизни античной Греции, которую принято называть „великой“, „классической“. Последующие шестьдесят с лишком лет можно было бы назвать агонией Эллады; надо только помнить, что в этом нет попытки ни представить последующую эпоху в виде трупа предыдущей, ни вообще каким бы то ни было образом разместить эпохи на шкале ценностей. Речь идет лишь о том, что блестящий и стремительный взлет Греции, начавшийся после победы над персами, которая развеяла угрозу чужеземного завоевания, длился меньше полустолетия и был оборван резко и бесповоротно. В разгар ясного, солнечного полдня вдруг настали холодные, серые сумерки. Голодом и повальными болезнями сменился самодовольный достаток, гноем и сукровицей запятнались мраморы гордых, только что воздвигнутых храмов и статуй, заколебались незыблемые устои жизни, привычные понятия и принципы. Нельзя не согласиться, что ситуация не просто драматична, но полна высокого трагизма, более того — уникальна быстротечностью, почти мимолетностью величия и внезапностью падения, остротой контрастов, опьянением мнимого всемогущества и мучительным похмельем разочарования.

Ее уникальность сознавали и современники, прежде всего — летописец Пелопоннесской войны, великий писатель и первый европейский историограф Фукидид (ок. 460 — ок. 400 гг. до н. э.). Он твердо знал, что предмет его труда — не просто крупнейшее военное столкновение в истории греческого народа, но кризис этой истории в целом: политический, общественный, нравственный, психологический. Никакая иная эпоха в греческой древности не отмечена памятником, равным „Истории“ Фукидида глубиною самопознания и самопроникновения.

Вместе с тем ни одна эпоха так не богата литературными памятниками высшего достоинства, сохранившимися до наших дней. Три столпа греческого театра из четырех — трагики Софокл (496—406 гг. до н. э.) и Еврипид (ок. 485—406 гг. до н. э.) и комедиограф Аристофан (ок. 445 — ок. 386 гг. до н. э.) — очевидцы войны и, в той или иной мере, прямо или косвенно, ее изобразители. Историк и писатель Ксенофонт (ок. 430— 354 гг. до н. э.) — автор многих талантливых книг, завершивший неоконченный труд Фукидида и продолживший его; юность Ксенофонта приходится на заключительный период Пелопоннесской войны. Годы войны были временем самой энергичной деятельности Сократа. Хотя сам Сократ ничего не писал, он присутствует почти во всех писаниях Платона. Состояние Афин в первую послевоенную пору достоверно, сугубо изнутри раскрывается в судебных речах оратора Лисия (ок. 445 — ок. 380 гг. до н. э.).

Короче говоря, и по обилию, и по качеству источников эта эпоха тоже оказывается уникальной.

И еще одно обстоятельство, которое привлекает именно к этим трем десятилетиям: они словно обрамлены двумя смертями — кончиною Перикла (429 год) и казнью Сократа (399 год). Обе смерти в высокой степени символичны: Перикл, живой образ максимального процветания, силы и могущества классической Греции, умирает на самом пороге годины бедствий; Сократ, воплощенное отрицание Периклова идеала, Перикловой мощи и благополучия, гибнет жертвою сограждан, ожесточенных этими бедствиями, причиною которых (пусть невольною, пусть неизбежною!) была политика Перикла. Сопоставление Сократа и Перикла — смутного и тревожащего, но неотвратимого будущего и блистательного, но безнадежно обреченного прошлого — не просто эффектно внешне; оно поможет заглянуть в самую сердцевину давно отжитого и отболевшего и догадаться — или хотя бы приблизиться к догадке, — почему же оно все-таки живо и по сей день.

Загрузка...