Она стала неизбежностью задолго до того, как началась. Сами греки — и политики, и мыслители — знали это не хуже, чем ученые нового и новейшего времени.
Конец VI и первые два с половиной десятилетия V веков были для греков великою порою общенационального сплочения для борьбы с иноземными захватчиками — персами. Победа досталась немалою ценой, и самый большой вклад пришелся на долю афинян. Естественно, что они же возглавили союз греческих государств, сперва оборонявшийся от персидского нашествия, а потом поставивший себе целью отомстить захватчикам. Очень недолго союз оставался добровольным и равноправным: новая форма политической организации — федерация полисов — столкнулась с устойчивой, традиционно полисной психологией и не выдержала этого столкновения. Малые и слабые государства не желали терпеть афинского главенства — не для того сбросили мы общими силами персидское ярмо, чтобы попасть под пяту афинян! — афиняне же ни к каким „чужеземцам“ не умели относиться как к равным. Добровольный взнос обратился в подать (деньгами, судами или вооруженными людьми), товарищи по федерации — в подданных, а сама федерация — в тираническую державу, или в гегемонию („предводительство“), как предпочитали называть ее сами „предводители“. Уже в 470 году, меньше чем через десять лет после решающей победы над персами, афиняне военной силой усмиряли взбунтовавшихся союзников и, усмирив, лишили политической самостоятельности, иначе говоря — той самой „эллинской свободы“, ради которой был создан союз. А в 454 году союзная казна, хранившаяся на острове Делос, который издавна был религиозным центром ионийских греков, была перенесена в афинский Акрополь, в храм Афины Паллады, и афиняне стали распоряжаться общими деньгами вполне самовластно, употребляя их на усиление и украшение собственного города.
Афинская держава носила имя „морского союза“; и действительно, она владела сильнейшим в Греции флотом и господствовала на море практически безраздельно. Сильнейшим сухопутным государством, как и во время персидских войн, была Спарта. Вокруг нее также образовался союз городов, главным образом пелопоннесских и отчасти среднегреческих, либо связанных со спартанцами племенным родством, либо же просто страшившихся афинской гегемонии и сумевших остаться вне сферы ее влияния. Пелопоннесский союз, по-видимому, не знал таких острых внутренних конфликтов, какие раздирали Афинскую морскую державу. Объяснять это патриархальной честностью Спарты и цинизмом Афин, утративших моральные устои под влиянием новых разрушительных идей, или паразитизмом афинского демоса и честолюбием его вождей, или даже своекорыстными „классовыми“ интересами купцов и промышленников было бы и недостаточно (хотя каждое из этих объяснений заслуживает внимания), и не вполне обоснованно. Выход на международную арену означал крушение полисного хозяйства и государства. Между тем военное столкновение с персами было уже заключительным шагом в долгом путешествии, начало которого относится к VIII веку до христианской эры — ко времени основания первых колоний.
Первопричины греческой колонизации — не экономические (поиск рынков сырья или сбыта), а демографические. Избыток населения — следствие скудости почвы, высокой рождаемости и низкой детской смертности — дал себя знать очень рано, и, помимо образования колоний, практиковались и другие способы решения проблемы: умерщвление или подкидывание новорожденных, убийство стариков (по сообщению географа и историка Страбона, на острове Киосе каждому, кто доживал до шестидесяти лет, подносили чашу с ядом), массовый отток взрослого мужского населения за границу для службы в наемных войсках. Но, однажды возникнув, колонии постепенно изменяли экономическую, а отчасти и политическую жизнь метрополии, втягивая ее в международный обмен и, следовательно, исподволь подрывая замкнутую, самодовлеющую структуру полиса. С особенной интенсивностью это происходило тогда, когда государство оказывалось вынужденным ввозить из-за рубежа самое необходимое, например — хлеб, как ввозили его и Афины. И чем дальше уходило общество этим новым путем развития, тем труднее и теснее было ему в узких рамках полисной идеологии и государственности. А поскольку новый путь был историческою неизбежностью в расширяющемся, раздвигающем свои пределы мире, неизбежным было и крушение полисной системы, переход к системе крупных государств с централизованною властью — то, что у историков зовется переходом от эллинства к эллинизму.
Сказанное выше никак не означает попытки оправдать „афинский империализм“ или бедствия и зверства многолетней войны, тем более что и Афины, при всей своей, условно говоря, прогрессивности, отнюдь не были носителем нового уклада, а защищали обреченную идею суверенного полиса. В самом деле, поражением Афин в 404 году борьба не закончилась, она длилась еще тридцать с лишним лет, до так называемого Анталкидова мира (371 год), и что же он принес, этот мир? Восстановление автономии почти всех греческих городов, больших и малых, иными словами — возвращение к той системе, которая уже не могла дольше существовать! Стало быть, речь идет лишь об одном: о закономерности и необходимости решительного поворота в жизни греков. Мог ли этот поворот принять какие-то иные формы, более спокойные, менее кровавые, — вопрос, по-видимому, праздный; во всяком случае, задавать истории подобные вопросы бесполезно. Но одно ясно: если бы Спарта не выступила, ее роль взяла бы на себя коалиция афинских подданных или, может быть, Персия, тоже страшившаяся усиления Афин.
Датируя начало войны 431 годом, ученые следуют Фукидидовой традиции, но дата эта условна: первое открытое вооруженное столкновение двух союзов относится еще к 458 году. Таким образом, процесс втягивания в большую войну длился без малого тридцать лет. Как обычно происходит при хронической вражде крупных противников, поводом для стычек и взаимных угроз всякий раз бывали обиды, чинившиеся союзникам. Когда летом 432 года делегации городов Пелопоннесского союза собрались в Спарте на совет и спартанцы предложили всем высказать свои жалобы на афинян, решающим было выступление коринфян, обвинявших афинян в грубом нарушении тридцатилетнего мира, заключенного между Афинами и Спартой в 445 году. (По договору обе стороны обязывались не нападать на союзников противной стороны, не переманивать их и не принимать под свое покровительство, даже если они сами будут об этом просить.) Афинские послы, случайно находившиеся в Спарте по совсем другим делам, тоже получили возможность выступить. Говорили они не в собрании пелопоннесцев, а перед одними спартанцами и оправдываться, по существу, не стали, а ограничились тем, что сослались на свои исключительные заслуги во время персидских войн и на право оберегать свои приобретения и свою безопасность опираясь на силу, и в заключение призвали спартанцев не торопиться с войною. Те, однако же, не вняли призыву афинян и постановили воевать — не столько, прибавляет Фукидид, из сочувствия к союзникам, сколько из страха перед растущею мощью Афин.
Вооружаясь и готовясь начать боевые операции весной следующего, 431, года, враги между тем вели переговоры, которые должны были придать религиозную окраску назревающей войне. Они обвиняли друг друга в кощунстве и требовали наказания виновных.
Примерно за двести лет до изображаемых событий афинский аристократ Килон решил захватить единоличную власть в родном городе. Тесть Килона, тиран (т. е., по греческим понятиям, неконституционный правитель) соседнего городка Мегары, дал ему вооруженных людей, и Килон занял Акрополь (т. е. крепость на вершине холма). Но афиняне дружно сбежались со своих полей в город и осадили мятежника. Так как капитулировать он не спешил, а крестьяне не могли терять время праздно, карауля неприступные стены, граждане разошлись, поручив верховным правителям, архонтам, действовать по собственному усмотрению. Часть осажденных уже умерла от голода и жажды, остальные — среди которых самого Килона не было: он ухитрился тайком бежать — сели у алтаря богини Афины, в знак того, что молят божество о защите, а врагов о пощаде. Осаждающие предложили им покинуть священный участок, клятвенно обещав неприкосновенность. На самом же деле они заботились лишь о том, чтобы трупы умерших не осквернили освященное место, и, как только вывели сообщников Килона из храма, всех перебили. Это преступление против богини-покровительницы и хранительницы города получило название „Килоновой скверны“. Все запятнанные ею — в первую очередь архонты — были изгнаны из Афин, а поскольку (как уже упоминалось выше) потомки механически наследуют вины предков, сто лет спустя были наказаны и потомки виновных: живых отправили в изгнание, а кости умерших были вырыты из земли и выброшены за пределы Аттики. Впоследствии, однако, изгнанники возвратились, и Перикл, около сорока лет руководивший афинской политикой, происходил по материнской линии от одного из них. Теперь спартанцы требовали, чтобы кара пала и на этих, отдаленнейших потомков. В кого они метили, понять нетрудно.
Афиняне, в свою очередь, требовали мести за убийство Павсания, героя битвы при Платеях — решающего сухопутного сражения с персами (479 год). Сразу же вслед за победою при Платеях он вступил в тайные переговоры с персидским царем, предлагая подчинить ему и Спарту, и всю Грецию. Власти в Спарте об этом догадывались, но прямых доказательств не имели и выжидали целых десять лет, следуя непреложному ла-конскому правилу: без неопровержимых улик не выносить непоправимого приговора.
Наконец такие улики появились. Ближайший друг и доверенный Павсания должен был доставить его письмо персидскому наместнику в Малой Азии, однако, смущенный тем, что ни один из прежних посланцев не вернулся, он вскрыл письмо и нашел приписку, в которой Павсаний просил умертвить гонца. Он тут же пришел к властям с доносом, но и теперь эфоры (высшие должностные лица в Спарте) не пожелали действовать — прежде чем не услышат признания из уст самого изменника. Была подстроена встреча несостоявшегося гонца с Павсанием, во время которой первый упрекал второго в вероломстве, а второй просил прощения и умолял поскорее отправляться в путь. Эфоры, тайно находившиеся в том же доме, удалились прежде, чем разговор окончился, и постановили немедленно арестовать Павсания. Они встретили его по пути домой, но Павсаний по выражению их лиц обо всем догадался и бросился бежать к храму Афины Меднодомной — тесной часовне, обитой листами бронзы: он знал, что вытащить его из храма силою никто не посмеет, и рассчитывал выиграть время, не страдая между тем от непогоды под открытым небом. Но эфоры распорядились снять с часовни крышу, а выход замуровали и уморили преступника голодом, а перед самой кончиною вынесли его наружу, чтобы он не осквернил своей смертью святыню. Тем не менее оракул бога Аполлона в Дельфах объявил умерщвление Павсания кощунством.
Оба требования были, разумеется, отклонены так же, как и другие, более конкретные и существенные, с которыми прибывали в Афины посольства из Лакедемона. Обе стороны считали, что столкновение неминуемо и что откладывать его бессмысленно. Обе считали виновником, агрессором противную сторону, хотя остальная Греция никогда не могла понять, кто же все-таки начал эту борьбу. (Надо признать, однако, что В ЦЕЛОМ позиция Спарты представлялась — да и теперь представляется — более справедливой: Пелопоннесский союз выступал в защиту исконной греческой свободы против тиранической силы, поработившей половину Греции и угрожающей порабощением второй ее половине. „...Большинство греков, — пишет Фукидид, — было настроено против афинян: одни желали вырваться из-под их владычества, другие боялись под него попасть“.) И обе стороны, конечно, страшились поражения и надеялись на победу, хотя у афинян надежды были крепче и, по-видимому, основательнее, а главное — совпадали с опасениями спартанцев: самым дальновидным среди них казалось, что противник, обладающий абсолютным перевесом на море и в денежных запасах, практически неуязвим.
Весною 431 года вся Греция напряженно ждала. Изречения оракулов, прорицания, просто слухи, рассказы о грозных знамениях свыше циркулировали в огромном числе. Уже в самом начале апреля фиванцы, союзники лакедемонян, предприняли попытку захватить союзные Афинам Платеи, но были перебиты все до последнего. В мае пелопоннесское войско собралось на Коринфском перешейке и главнокомандующий, спартанский царь Архидам, отправил в Афины последнее посольство, надеясь, что, видя врага уже у своих границ, афиняне пойдут на уступки. Однако афиняне не допустили послов в город и приказали им немедленно покинуть пределы Аттики. Прощаясь с провожатыми, которые были к нему приставлены, чтобы помешать какому бы то ни было общению с афинскими гражданами, глава посольства произнес поистине пророческие слова: „Этот день будет для греков началом великих бедствий“. Сразу вслед за тем Архидам двинулся в поход и „в разгар лета, в пору созревания хлебов“ вторгся в Аттику. Около двадцати дней враги опустошали поля, виноградники и оливковые рощи, афиняне же, приняв предложение Перикла, заблаговременно переселились в город вместе с женами, детьми и домашним скарбом, скот, мелкий и крупный, переправили на близлежащие острова, а деревянные строения в усадьбах сожгли. Между тем афинский и союзный флот, численностью более ста пятидесяти судов, крейсировал вдоль берегов Пелопоннеса и других входящих в Пелопоннесский союз областей, высаживая в разных местах десанты и то разоряя прибрежные поселения, то захватывая их и оставляя там своих колонистов и гарнизоны, а прежних жителей изгоняя. А уж под конец летней кампании большое афинское войско вступило в соседнюю с Аттикой Мегариду — с той же целью и тем же результатом, что спартанцы в Аттику.
Эта тактика оставалась неизменной в течение всей первой половины войны.
Массовое переселение в город обернулось для афинян страшным бедствием. Начать с того, что большая их часть жила на земле и подлинно „своим“, „малою родиной“, считала сельскую усадьбу, поля и деревья вокруг нее. Расставание с насиженным местом, с привычным образом жизни заставляло земледельца ощущать себя изгнанником в собственном государстве. К тяготам психологического свойства добавлялись громадные бытовые трудности. Лишь немногие нашли пристанище у друзей или родных, большинство же ютилось кое-как на пустырях, в храмах и на храмовых участках, в крепостных башнях, в так называемых „Длинных стенах“ — семикилометровой линии укреплений, возведенных по обе стороны дороги, которая соединяла Афины с их гаванью, Пиреем, — и в самом Пирее. Легко себе представить, в какой скученности и грязи приходилось жить людям, а потому нимало не удивительно, что в следующем же, 430, году в Афинах вспыхнула эпидемия. Началась она в Пирее, поэтому многие утверждали, будто болезнь завезена из-за моря, из Египта. Фукидид подробно описывает ее симптомы, и врачи нового времени по-разному идентифицируют „афинский мор“; наиболее убедительным считается взгляд, что это была эпидемия сыпного тифа.
Смертность была необыкновенно высока. Никакой уход, никакие лекарства, никакой режим не помогали. Самой ужасной стороною бедствия Фукидид называет упадок духа: едва почувствовав недомогание, человек терял всякую надежду и даже не пытался сопротивляться болезни. Боясь заразы, заболевших бросали на произвол судьбы даже ближайшие родственники, и только те немногие, кто, переболев, остался жить (в их числе был и сам Фукидид), могли без страха оказывать помощь больным и умирающим. Эти редчайшие счастливцы верили даже, что и в будущем никакая болезнь уже не станет для них смертельной.
Особенно худо приходилось переселенцам. В своих душных хижинах и палатках они умирали так же, как жили, — вповалку: умирающие лежали друг на друге, словно трупы, полумертвые выползали на улицы и кишмя кишели возле всех источников и колодцев, томимые жаждой. Теперь уже чуть ли не все святыни — кроме самых главных, на акрополе, где переселенцам запрещалось устраивать себе жилища, — были осквернены смертью и мертвыми телами. И вообще всякое уважение к законам (человеческим или божеским — безразлично) исчезло, и прежде всего — к погребальным обрядам. Вот картина античного „пира во время чумы“, как ее изобразил Фукидид: „Все стремились к телесным наслаждениям, полагая одинаково ненадежными и деньги, и самое жизнь. Никто не соглашался терпеть страдания или неудобства ради прекрасной цели, ибо не знал, не умрет ли он прежде, чем достигнет этой цели... Людей уже не удерживал ни страх перед богами, ни земные законы, потому что все гибли одинаково — и благочестивые и нечестивцы — и потому что никто не рассчитывал дожить до суда и понести законное наказание за свои преступления. Гораздо более тяжким приговором казался тот, что уже навис над головою, и каждому хотелось взять от жизни хоть что-нибудь, пока приговор еще не исполнился“.
Сколько всего народа унес мор, подсчитать невозможно, но ни жестокие потери, ни смерть самого Перикла (в конце 429 года) не заставили афинян изменить начатому делу, хотя бывали у них и сожаления, и колебания, и попытки замириться с врагом.
Это была обычная война, с обычною, по тогдашним стандартам, жестокостью: побежденных или сдавшихся в плен часто истребляли прямо на поле боя, иногда сохраняли им жизнь, но лишь для того, чтобы продать в рабство, раненых добивали, женщины, дети и старики, попадавшие в руки врагов, тоже либо уничтожались, либо шли на продажу. Случались, конечно, и особые происшествия, но их Фукидид и отмечает как нечто из ряда вон выходящее. Так, в 413 году отряд фракийцев, афинских союзников, захватил городок Микалесс в Беотии. Нападение произошло на рассвете и было совершенно неожиданным: жители настолько не ждали врага, что даже не закрыли на ночь ворота. Впрочем, и без того городские укрепления были слишком слабы, низки и ветхи. „...Ворвавшись в Микалесс, фракийцы бросились разорять дома и храмы и избивать людей. Они не щадили ни старых, ни юных, но умерщвляли всякого встречного без разбора — и женщин, и детей, и даже вьючных животных... Напали они и на детскую школу, самую большую в том городе; дети только что явились на занятия, и фракийцы всех зарубили“. Фукидид замечает, что среди других бедствий войны горе Микалесса было особенно тяжким, и причину его усматривает в варварской кровожадности фракийцев. Но наказание, которому афиняне подвергли взбунтовавшихся союзников на Лесбосе, он находит сравнительно мягким. Между тем стены города были срыты, суда отняты, земля поделена между афинскими колонистами, а коренные жители превращены в своего рода крепостных, да еще больше тысячи человек признано зачинщиками мятежа и казнено. Но Фукидид прав: ведь это решение лишь ничтожным большинством голосов в Народном собрании одержало верх над предложением — уже принятым накануне! — всех взрослых мужчин казнить, а женщин и детей обратить в рабство.
И все же то была необычная война, как необычным было и взаимное ожесточение. Любая война встарь означала конфликт межгосударственный, внешний, Пелопоннесская же война — первый образец массовой гражданской войны.
Афины и Спарта были оплотом, символом, наиболее полным выражением двух основных форм полисной государственности — демократии („власти народа“) и аристократии, или олигархии („власти лучших“, или „главенства немногих“)[1]. В любом из городов существовали приверженцы того и другого способа правления, соединявшиеся в непримиримо враждующие группировки, или партии, и эта вражда оказывалась сильнее любви к родине: аристократы в государствах демократических и демократы в аристократических неизменно вступали в тайный сговор с врагом, становились предателями.
Самые глубокие и важные основы жизни заколебались, и уже современники сознавали это в полной мере. Фукидид пишет:
„...Раздоры между партиями происходили повсюду, демократы призывали на помощь афинян, олигархи — лакедемонян“. В мирное время к тому не представлялось возможностей, война облегчала и оправдывала все, превращаясь в насильственную наставницу, которая учит не считаться ни с чем, кроме как с требованиями текущей минуты. „...Общепринятое значение слов было извращено. Безрассудную отвагу стали считать храбростью, мудрую осмотрительность — трусостью, ...в слепом усердии видели главную обязанность мужа, в разумной неторопливости — благовидный предлог для уклонения от обязанностей. Вечное недовольство считалось вернейшим залогом надежности, ...коварство называли проницательностью, а если кто пытался бороться честно, его упрекали в нарушении дружеского долга и в страхе перед противною стороной.“
Партийные связи ставились выше родственных, потому что товарищи по партии были всегда и безусловно готовы на все и еще потому, что самые связи и доверие скреплялись не честными и согласными с законом целями, но своекорыстными умыслами против существующих законов, иначе говоря — соучастием в преступлениях. Примирялись враждующие лишь для вида: выжидали удобного момента и тут же наносили удар...
„...Источник всего этого — жажда власти, вырастающая из корыстолюбия и тщеславия... Люди из обеих партий, становясь во главе государства, высказывали мысли самые благопристойные: одни толковали о равноправии всего народа, другие — об умеренном правлении лучших граждан, и те и другие объявляли своею наградой общее благо; на деле же они боролись за власть, не стесняясь никакими средствами, шли на любые злодеяния... руководились не справедливостью и не государственной пользой, а только партийными выгодами и пристрастиями... Совесть и те и другие не ставили ни во что... Беспартийные истреблялись обеими сторонами — либо за то, что отказывались принять участие в борьбе, либо потому, что вызывали зависть самим своим существованием. Так в результате междоусобиц нравственная испорченность водворилась среди греков, и простодушье, которое всего более сродни благородству, подверглось осмеянию и исчезло, а на его место явились взаимная неприязнь и недоверие... При этом преимущество обычно оказывалось на стороне людей не особенно дальнего ума...“ Не надеясь на свою предусмотрительность, они рвались напролом, тогда как „люди самонадеянные воображали, будто все точно рассчитано и в грубой силе нет нужды, а потому в конечном счете оказывались беспечнее первых и гибли в большем числе“.
Это заупокойный плач о полисе со всеми его учреждениями и системою ценностей. (Впрочем, и сам плачущий, если всмотреться внимательно, уже не ощущает органической связи с полисом: достаточно сравнить его слова о беспартийных с тем, что говорилось выше (стр. 20—22) насчет долга гражданина, четко определить свою позицию в междоусобной распре). О вмешательстве иноземцев в раздоры сицилийских городов Фукидид говорит: „Они стояли на той или другой из враждующих сторон не столько на основании права или общего происхождения, сколько ...ради собственных выгод или в силу необходимости“. Эти слова можно применить и ко всей войне в целом: не принципы, освященные веками — справедливость, кровное родство, — руководят политикою, но циничный интерес или же страх. И вполне естественно, что, когда в 421 году Спарта заключила мир с Афинами, союзники на Пелопоннесе отнеслись к этому без всякого энтузиазма; они понимали, что это просто-напросто сговор двух „суперполисов“ ради раздела власти и сфер влияния и что он столь же непрочен, сколь бесчестен. Первым случаем предельного накала страстей в межпартийной борьбе Фукидид называет события на острове Керкира. Керкиряне состояли в оборонительном союзе с Афинами, но сохраняли добрые отношения и со Спартою. Летом 427 года олигархическая партия устроила переворот и сперва умертвила около шестидесяти главарей противной партии, а затем, получив подкрепление из Коринфа, начала настоящую войну с демократами. И те и другие призывали на свою сторону рабов, обещая им свободу. Победа осталась за демократами. Во время решающего сражения олигархи, отступая, сожгли все дома вокруг рыночной площади, причем не щадили ни чужих жилищ, ни своих собственных. Пожар истребил массу купеческих товаров и спалил бы весь город, если бы не полное безветрие. На другой день прибыла афинская флотилия и ее начальник убеждал не преследовать побежденных слишком сурово, но увещания остались без последствий, и в конце концов четыреста олигархов были помещены на бесплодном островке рядом с городом — как бы в виде предварительного заключения.
Не прошло и пяти дней, как появилась пелопоннесская эскадра и нанесла поражение соединенным силам керкирян и афинян. Страшась вражеского нападения на самый город, демократы вернули заключенных с острова в храм Геры, откуда прежде вывезли их, пообещав личную неприкосновенность, а с остальными олигархами вступили в переговоры и некоторых даже убедили взойти на боевые корабли для защиты города от пелопоннесцев. Но положение снова переменилось: приплыли еще шестьдесят афинских судов — и спартанская эскадра поспешно бежала. Тут демократы принялись убивать всех противников подряд, начав с тех, кого сами же только что вооружили и посадили на корабли. Часть находившихся в храме Геры они уговорили выйти и подчиниться решению суда — и всех казнили, приговорив к смертной казни. Тогда остальные (а их было большинство) умертвили друг друга или покончили с собою прямо в святилище. Семь дней продолжалось побоище. Убивали всех, кто сочувствовал олигархам или хотя бы казался сочувствующим. Многие при этом пали жертвою личных врагов или даже просто должников, желавших избавиться от долга. Всеобщая ненависть была так слепа и безумна, что „отец убивал сына, молящихся отрывали от святынь, убивали подле алтарей“.
Именно в ярости междоусобиц заключается причина особенной жестокости, которою отмечена эта война.
Выше уже упоминалось, что на одиннадцатом году войны афиняне и лакедемоняне заключили союзный договор сроком на пятьдесят лет, обязавшись помогать друг другу в случае вражеского нападения или восстания рабов. Этот мир зовется „Никиевым“ — по имени афинского политика и полководца, который энергично содействовал его заключению, а предыдущие годы называют „Архидамовой войной“ — по имени спартанского царя, руководившего первыми вторжениями в Аттику. Переговоры начались четырьмя годами раньше, летом 425 года, при следующих обстоятельствах. Афиняне захватили Пилос на юго-западном берегу Пелопоннесского полуострова, примерно в 70 километрах от Спарты, — в ту пору необитаемую гавань, очень богатую лесом и строительным камнем. И захват гавани, и укрепление ее были скорее делом случая, чем дальновидного расчета, но спартанцы страшно встревожились и стянули к возведенному на скорую руку укреплению флот из шестидесяти судов и сухопутное войско. Начальник афинского гарнизона Демосфен поспешно послал за помощью к своим, стоявшим неподалеку с тридцатью пятью боевыми судами. Лакедемоняне надеялись отбить у врага Пилос прежде, чем подоспеют на помощь эти корабли, но, на всякий случай, позаботились запереть вход в гавань, отделявшуюся от моря островком Сфактерия; этот островок, густо заросший лесом и необитаемый, перегораживал горло залива, оставляя лишь два очень узких коридора по обоим краям. В каждом из коридоров спартанцы предполагали поместить плотно сдвинутые корабли, носами к открытому морю и неприятелю, а сам остров заняли отрядом тяжеловооруженных пехотинцев — гоплитов, выбранных по жребию из всех подразделений, потому что караульная служба на бесплодном, лишенном воды клочке земли была обязанностью не из приятных; состав гарнизона регулярно менялся.
Демосфен, в свою очередь, готовился отразить вражескую атаку. Людей у него было мало, а судов — еще меньше, всего три. Вытянув их на берег и поставив как можно ближе к укреплению, он обнес корабли палисадом, гребцов же вооружил щитами, сплетенными из ивы: настоящего вооружения не хватало.
Вооружение афинских гоплитов подразделялось на оборонительное и наступательное. К первому принадлежали металлический шлем с нащечниками и наносником, а иногда и с пластиной, прикрывавшей затылок; панцирь, состоявший обычно из двух выгнутых по форме груди и спины бронзовых пластин и доходивший только до пояса (иногда панцирь изготовляли из кожи или даже льняной ткани с нашитыми сверху металлическими бляшками), и круглый бронзовый (или бычьей кожи) щит диаметром около 90 см; щиты были выпукло-вогнутые, центр наружной, выпуклой поверхности украшали каким-либо символическим изображением, чаще всего — головой мифического чудовища Горгоны, чей взгляд обращал все живое в камень. Ноги воина были совсем открыты, потому что поножи, защищавшие голень, к концу V века почти исчезли из употребления. Наступательное оружие гоплита — двухметровое копье с ясеневым древком и металлическим наконечником (им никогда не действовали как метательным снарядом, но только как пикою), обоюдоострый меч длиною около 60 см и короткий кинжал.
Тяжелая пехота была основой сухопутного войска. При вступлении в войну Афины располагали 13 000 гоплитов; ими командовали десять таксиархов, т. е. начальников строя, которых выбирал народ в Собрании; строи делились на лохи, начальников которых, лохагов, назначали таксиархи.
Легкая пехота была сравнительно малочисленна и сколько-нибудь значительной роли в тактических замыслах и решениях не играла. Главное ее отличие от гоплитов — отсутствие оборонительного вооружения, не считая лишь маленького щита. В составе легкой пехоты были отряды пращников, лучников и метателей дротиков.
Легкие пехотинцы набирались из наиболее бедных граждан (и, может быть, отчасти из чужеземцев-метеков). Напротив, в коннице служили лишь самые состоятельные среди афинян, потому что купить и содержать коня и выучиться верховой езде будущий всадник должен был на собственные средства. Вооружение конников состояло из двух дротиков и изогнутого — наподобие сабли — меча. Ни панциря, ни шлема, ни даже щита коннику не полагалось, да и тело лошади ничем не было защищено. Искусство верховой езды было намного сложнее, чем ныне, потому что ни седла, ни стремян древние не знали. Численность афинской конницы во время Пелопоннесской войны — всего 1000 человек. Командовал ею гиппарх, т. е. начальник конников, которого, как и таксиархов, выбирал народ. Всадники отличались не только зажиточностью, но и знатным происхождением, а потому с пренебрежением поглядывали не только на пехотинцев, но и на демократическое государство; они охотно подражали спартанским модам (например, носили длинные волосы) и вообще взирали на Спарту с уважением и одобрением — были „лаконофилами“, как тогда говорили.
Воинская служба, которою каждый здоровый гражданин был обязан своему государству, длилась в Афинах 42 года: с 18 до 60. Первые два года юноши (эфебы) находились на казарменном положении — получали обязательную военную подготовку и несли караульную службу в пределах Аттики; мужчины в возрасте от двадцати до пятидесяти образовывали „запас первой категории“ и в любой час могли быть мобилизованы для заграничного похода; наконец, самые старшие, „ветераны“, призывались только для защиты собственно Аттики; вместе с эфебами и метеками они составляли своего рода „национальную гвардию“, или, скорее, „территориальное войско“. В начале Пелопоннесской войны общая численность афинской армии была около 30 000 человек...
Итак, Демосфен разместил большую часть своих людей внутри укрепления, чтобы отражать атаки с суши, а сам с шестьюдесятью гоплитами и десятком лучников спустился на берег, в единственном месте, где можно было ожидать высадки вражеского десанта. Приступ начался. Несмотря на многократное численное превосходство, лакедемоняне не имели успеха. Особенно позорной была неудача, постигшая штурм с моря: сорок три корабля, разбившись на группы (потому что все разом приблизиться не могли — очертания береговой линии не позволяли), беспрерывно, волна за волною, пытались сбить с позиции горстку афинян — и не могли. Командир одного из судов, Брасид, видел, что многие рулевые не решаются подойти к берегу, боясь расколоть свой корабль о камни; он закричал, что нечего щадить неприятеля из жалости к бревнам: пусть погибнут все корабли — только бы изгнать захватчиков! Своего рулевого он заставил причалить и сам бросился к сходням, но сойти на сушу не успел: весь израненный, он был отброшен назад и упал без чувств на носу, а его щит соскользнул с руки (левую руку воин продевал в специальную скобу на тыльной стороне щита) и свалился в воду. И хотя потеря щита считалась страшным бесчестием, героизм Брасида оказался для спартанцев единственной отрадою в этом проигранном сражении.
Основным типом военного корабля у греков была триера, т. е. судно с тремя рядами весел. Длина его — примерно 50 м, ширина — меньше 7 м, осадка — около 2 м, водоизмещение — около 250 т. Триеру строили из ели, только киль был дубовый; носовая его часть, совсем прямая, выступала далеко вперед, образуя подводный таран, нередко окованный железом, и силуэт носа, в отличие от новых времен, напоминал вогнутую дугу или рыло кабана; это сходство усугублялось парою громадных глаз, которые изображали по обеим сторонам корпуса. Сзади киль изгибался гусиной шеей, поднимаясь до уровня палубы. Корпус обильно смолили: постоянный эпитет для корабля — это „черный“. Единственную мачту ставили лишь тогда, когда хотели поднять парус, тоже единственный. Но ветер служил лишь вспомогательным двигателем: основным (а на виду у неприятеля и, тем более, во время битвы единственным) были весла. Команда гребцов насчитывала 170 человек: 62 в верхнем ряду (длина весла около трех метров, труд самый изнурительный) и по 54 в среднем и нижнем; гребцы нижнего ряда работали веслом 1,6 м длиною. Роль уключины исполняла ременная петля. И веслом, и петлею, и кожаной подушкою, предохранявшей ягодицы от потертостей и мозолей, гребец должен был обзавестись за собственный счет. При слаженной и сильной команде триера могла развивать скорость до 10 узлов (18,5 км/ч). Общая численность экипажа триеры — около 200 человек, включая командира (триерарха), рулевого (кормчего), младших офицеров и десяток „морских пехотинцев“ в тяжелом вооружении — защиту корабля на случай абордажного боя. В дальних экспедициях к этому десятку добавлялся отряд гоплитов — для боевых действий на берегу.
Должность триерарха требовала не столько умения в морском деле, сколько большого состояния, потому что триерарх получал от государства лишь корпус судна с мачтою, об оснащении же, ремонте, наборе экипажа, снабжении корабля всем необходимым, чтобы триера могла выйти в море в любой миг, заботился сам. Правда, жалование морякам платила казна, но триерархи очень часто щедро приплачивали от себя, и в первую очередь — кормчим, от искусства которых зависел успех битвы, потому что основою морской тактики была маневренность. Хороший кормчий умел расстроить боевую линию врага, а затем, прорвавшись внутрь неприятельской эскадры, врезаться тараном в борт противника. Умел он и превратить чужую триеру в беспомощную скорлупку: идя вдогонку параллельным курсом, гребцы разгоняли корабль, потом мгновенно убирали весла и кормчий проводил судно впритирку к вражескому борту, ломая носом весла.
Говоря о военных действиях на море, необходимо иметь в виду, что они всегда происходили вблизи и в виду суши. Моряки регулярно приставали к берегу не только для ночлега, но даже для обеда в полдень.
Численность афинского флота в годы Пелопоннесской войны колебалась между 300 и 400 триерами...
Между тем афинская эскадра вернулась на помощь своим и, воспользовавшись необъяснимою беспечностью лакедемонян, которые именно в этот день оставили незапертыми проходы по краям Сфактерии, стремительно влетела в гавань. Несколько спартанских судов было протаранено и потоплено, полдесятка захвачено в плен, едва-едва не попали в руки врага и все остальные. Это означало разгром не только на море, но и на суше: в безнадежном положении оказался блокированный на Сфактерии гарнизон — четыреста двадцать гоплитов, среди которых были люди из самых лучших и знатных семейств Спарты. Чтобы спасти их от голодной смерти или плена, спартанцы заключили с Афинами перемирие, по которому выдали на время врагу все свои корабли, а за это получили право доставлять на Сфактерию припасы и воду, в Афины же отправились послы для переговоров о мире; по возвращении послов афиняне обязались вернуть спартанцам их суда (всего около шестидесяти) целыми и невредимыми.
Мирные переговоры успеха не имели: чувствуя себя хозяевами положения, афиняне выдвинули неприемлемые для спартанцев условия. Вдобавок, когда послы возвратились и лакедемоняне потребовали назад свои суда, афиняне ответили им отказом, сославшись на то, что они якобы нарушили перемирие, а стало быть, потеряли право на отданные в залог корабли.
Блокада Сфактерии затянулась, вопреки ожиданиям. Дело в том, что спартанцам удалось организовать тайную доставку продовольствия на остров, назначив всем охотникам из числа свободных высокую награду деньгами, а из рабов — освобождение. Добровольцы (преимущественно рабы) либо переплывали гавань под водою (вероятно, с помощью особых приспособлений вроде нынешней маски для подводного плавания), волоча за собою на веревке мешок мака, смешанного с толченым льняным семенем и с медом, либо подходили со стороны открытого моря на лодках, выбирая ветреные ночи, когда вражеским дозорным триерам было небезопасно крейсировать вокруг острова. Воду же для питья, как сообщает Фукидид, осажденные были вынуждены брать из моря.
Впрочем, и осаждающие терпели немалые лишения. Источник пресной воды был только один, да и тот скудный. Большинство воинов разгребало гравий на берегу, добывая скверную, полусоленую воду. Афинские суда не помещались на тесной стоянке, большей их части приходилось бросать якорь за пределами гавани, лишь изредка забирая на суше пищу и воду. Осада продолжалась уже больше месяца, шел к концу июль, и афиняне опасались, что, если враг сумеет продержаться до конца летней кампании, все будет потеряно: либо осажденные бегут, воспользовавшись осенней непогодой, либо афинская эскадра отступит сама, капитулировав перед голодом, жаждою и стужей. Народное собрание в Афинах поручило главарю тогдашних радикалов и „ястребов“ Клеону добиться капитуляции Сфактерии любой ценой, и Клеон поклялся исполнить поручение народа не более чем за двадцать дней. Для него это было не столько военной, сколько политической задачей: командование под Пилосом — как дело совершенно безнадежное — Клеону добровольно уступил Никий, главный его противник, возглавлявший „голубей“.
Афинские суда часто причаливали к оконечностям Сфактерии для того, чтобы команда могла пообедать; при этом, разумеется, разжигались костры. Один из таких костров послужил случайной причиною пожара; ветер раздул пламя, и большая часть леса на острове выгорела. Теперь Демосфен мог рассмотреть позиции врага, более точно определить его численность, а стало быть — подготовиться к десанту. И когда прибыл Клеон с небольшим подкреплением, афиняне, в последний раз предложив спартанцам сдаться и не дождавшись ответа, высадились одновременно с двух сторон — со стороны гавани и открытого моря. Ближний к морю сторожевой пост был захвачен врасплох и воины перебиты в своих постелях. Главные силы спартанского отряда, занимавшие срединную и самую ровную часть Сфактерии, афиняне окружили со всех сторон...
Спартанское войско, заслуженно считавшееся лучшим в Греции, состояло из шести мор (частей). Мора делилась на четыре лоха (отряда), лох — на две пентекостии (полусотни), пентекостия — на две эномотии („эномоты“ — связавшие себя взаимной клятвою). Численность эномотии колебалась от 32 до 40 воинов. Все это были гоплиты; к ним присоединялись 600 легковооруженных, объединявшихся в особом подразделении, и 300 так называемых „всадников“ (на самом деле это тоже были пехотинцы), составлявших почетную свиту и личную охрану царя. Конница у спартанцев появилась лишь в последние годы Пелопоннесской войны.
Кажется невероятным, что такие ничтожные (меньше пяти тысяч воинов) вооруженные силы смогли одолеть Афинскую державу и владычествовать над всею Грецией. Но, во-первых, следует иметь в виду, что любые современные подсчеты весьма проблематичны и неточны. (Некоторые ученые полагают, что число мор надо, по меньшей мере, удвоить.) Во-вторых, Фукидид подчеркивает, что в любой из битв количество лакедемонян оставалось тайною — „по причине скрытности, свойственной их государственному строю“. А в-третьих, главная сила спартанцев была в союзниках (некоторые из которых, кстати сказать, имели отличную конницу); недаром, когда, по несчастной случайности, спартанцы остались под Пилосом и на Сфактерии в одиночестве, поражение оказалось неминуемым.
Спартанские гоплиты отличались от афинских темно-красным плащом (чтобы не было видно крови в случае ранения, как считали древние) и — главное — значительно более легким вооружением. Еще до начала войны в Спарте оценили все неудобства, связанные с тяжестью традиционных доспехов гоплита, и заменили шлем войлочной остроконечной шапкою, а бронзовый панцирь либо сняли совсем, либо заменили войлочным. Спартанский меч был намного короче афинского, щит — украшен буквою Л.
Облегченное оборонительное вооружение давало преимущество в маневренности — как во время боя, так и на марше, — но оно требовало высокой (намного более высокой, чем у противника!) выучки воинов и очень высокого мастерства военачальников: уменья использовать любое преимущество местности, мгновенно реагировать на перемену обстановки, навязывать противнику свой план сражения. Спартанская армия этим требованиям удовлетворяла. У древних был в ходу афоризм, что только спартанцы — истинные профессионалы и мастера войны, все прочие греки — не более чем дилетанты. И первые книги по военному искусству (они появились позже, в IV веке) были созданы на основе спартанского опыта и спартанских воинских наставлений...
Итак, спартанские гоплиты выстроились (обычная глубина строя была восемь шеренг) и бросились вперед, на афинскую тяжелую пехоту, расположившуюся у них перед фронтом. Но стоявшие по флангам отряды лучников, пращников и метателей дротиков засыпали врага своими снарядами, причиняя страшные опустошения, поскольку места для маневра не было, а войлочные панцири и шапки защитой служить не могли. Вдобавок зола и пепел, оставшиеся после лесного пожара, облаком поднялись над спартанцами, закрыв кругозор. Видя, что спартанцы растерялись, и имея многократное численное превосходство, афиняне и их союзники почувствовали, что страх перед лакедемонянами, считавшимися непобедимыми в пешем строю, рассеивается. Они ринулись в атаку все разом, и спартанцы, израненные, ослепленные пеплом, оглушенные надсадными криками нападающих, кое-как сомкнули ряды и отступили ко второму и последнему сторожевому посту, расположенному на высоком мысу. Здесь позиция была настолько сильной, что окружить неприятеля афиняне не смогли и почти до вечера безуспешно пытались сломить его сопротивление лобовыми ударами, причем обе стороны изнемогали от усталости, зноя и жажды. Лишь незадолго до заката маленький отряд стрелков буквально прополз по отвесным скалам и вышел спартанцам в тыл. Еще немного — и они были бы перебиты все до последнего. Но Клеон и Демосфен предпочитали доставить пленников в Афины. Снова был выслан глашатай, который предложил окруженным сдаться. В ответ большинство их опустило щиты к ногам и принялось размахивать руками — в знак согласия. Лакедемоняне хотели только, чтобы афиняне позволили им спросить совета у начальников в главном лагере, на берегу. Афиняне никого из осажденных не выпустили, но сами вызвали уполномоченных из главного спартанского лагеря. После долгих колебаний те объявили, что гарнизон Сфактерии вправе решать свою судьбу сам. Осажденные посовещались и выдали оружие.
На другое утро победители воздвигли трофей. Это слово (буквально — „обращение врага в бегство“) означало у греков памятник, который победитель оставлял на поле битвы (а в случае морского сражения — на берегу) и посвящал богам, даровавшим победу. Трофей представлял собою груду оружия, снятого с убитых и пленных; нередко „трофейное“ оружие развешивали по стволам деревьев. Морской трофей составлялся из носовых и кормовых частей потопленных судов. В память о больших победах, принесших обильную добычу, трофеи воздвигались близ общегреческих святилищ (например, в Дельфах). Это были уже статуи или целые „мемориальные комплексы“ с посвятительными надписями, многие из которых и тогда, и в более поздние времена шокировали сторонников греческого единства, читавших: „Афиняне — по случаю разгрома коринфян“ или: „Брасид и аканфяне — по случаю разгрома афинян“.
Тела убитых были погребены. С честью похоронить своих павших — первый долг полководца; и столь же обязательный долг — выдать побежденным трупы их товарищей, оказавшихся во власти победителей. Это было одно из древнейших, освященных религией требований международного права. Вот и теперь спартанцы прислали глашатая (парламентера), и он увез с острова сто двадцать восемь погибших бойцов. Какое значение придавали древние греки последним почестям, причитавшимся павшему воину, свидетельствует невероятная, по сегодняшним понятиям, история командующих афинским флотом в битве при Аргинусских островах (406 год). То был один из самых блестящих успехов афинян за все время войны, но победители понесли тяжелые потери. И вот, вернувшись в Афины, командующие не только не получили никаких наград, но оказались под судом и были приговорены к смерти. За что? За то, что не подали помощи тонувшим и НЕ ПОДОБРАЛИ ТРУПЫ, ЛИШИВ ИХ ПОГРЕБЕНИЯ. Как ни оправдывались обвиняемые, ссылаясь на разразившуюся внезапно бурю, народ их оправданий не принял.
Пленных лакедемонян доставили в Афины и заключили в оковы, постановив, что в случае нового спартанского вторжения в Аттику они будут перебиты. Таким образом, они превратились в заложников. С обычными пленными обходились намного более жестоко: либо сразу продавали их в рабство, либо запирали в каменоломнях, а под конец войны, когда взаимное озлобление достигло предела, случалось, что отрубали правую руку или даже казнили всех поголовно. Вот как томились пленные афиняне в сицилийских каменоломнях: „...Громадное множество людей (около 7000), скученное в глубокой и тесной яме, сперва страдало от солнечного жара и невыносимой духоты; потом, когда жар сменился холодом осенних ночей, пошли опасные болезни. Все отправления совершались тут же; тут же громоздились и трупы умерших от ран, от зноя и стужи, от болезней, а потому зловоние стояло нестерпимое. Заключенные страдали также от голода и жажды, получая по кружке воды и по горсти муки на день“ (Фукидид).
Едва ли можно предполагать, что участь сиракузян, случайно захваченных афинянами на море и брошенных в каменоломни Пирея, была счастливее.
Лакедемоняне неоднократно посылали послов в Афины для переговоров о возврате пленных. Вдобавок их очень тревожил вражеский гарнизон в Пилосе, составленный из воинов, которые говорили на том же дорийском диалекте, что сами спартанцы. Тем легче было им устраивать набеги, опустошая поля и грабя дома крестьян. Мало того: в Пилос начали стекаться илоты — государственные рабы спартанцев, — а это уже грозило серьезными внутренними потрясениями. Афиняне же, со своей стороны, все прекрасно учитывали и требовали новых и новых уступок.
Летом следующего, 424, года лакедемоняне отправили сильную экспедицию на север, к Фракийскому побережью. Во главе экспедиции стоял Брасид (упоминавшийся выше герой сражения при Пилосе), талантливый полководец и политик. Он действовал очень успешно, покоряя города — и союзные Афинам, и независимые — силою то оружия, то дипломатии. Северный театр военных действий постепенно становился главным, тем более, что Фракия поставляла корабельный лес, потеря которого была для морской державы смертельной угрозой. Осенью 422 года Клеон отправляется туда лично, надеясь поправить уже давно неблагоприятное для афинян положение и рассчитывая, возможно, на такой же скорый и внезапный успех, какого добился на Сфактерии. Поначалу счастье, действительно, ему улыбалось, но, спустя всего месяц, он погиб при заведомо безнадежной, авантюристической попытке отнять у врага город Амфиполь. Афинян и союзников в этой битве пало около шестисот, пелопоннесцев — всего семеро, но среди них был Брасид.
Это сражение оказалось решающим для обеих сторон. Афиняне терпели неудачи уже третий год подряд и начинали опасаться массового отпадения союзников. С другой стороны, гибель Клеона лишила „партию войны“ ее вождя и самого энергичного и авторитетного деятеля. Спартанцы по-прежнему стремились освободить своих пленных, по-прежнему страдали от набегов из Пилоса и боялись восстания илотов; не были они уверены и в некоторых союзниках на самом Пелопоннесе — и вполне обоснованно; наконец, приступая к войне, они рассчитывали сокрушить врага за какой-нибудь год-другой, но уже давно поняли, что просчитались.
Брасид в Спарте играл ту же роль главы „военной партии“, что Клеон в Афинах, и его смерть облегчила мирные переговоры, которые и завершились благополучно в апреле 421 года. Все захваченное силой — люди, земли, города — подлежало возврату, иными словами, восстанавливался „статус кво“. Мир был заключен сроком на пятьдесят лет, но уже в 415 году нарушен фактически, а в 414 — и формально (прямым нападением афинской эскадры на прибрежные владения спартанцев). По сути же дела, состояние всеобщей вражды и подозрительности, взаимные интриги и вооруженные столкновения между греками не прекращались вовсе.
Прежде чем обратиться к событиям второй половины Пелопоннесской войны, полезно хотя бы немного пополнить те отрывочные сведения о военной организации и военном искусстве, которые приведены выше.
Тактика сухопутного боя находилась еще в зачаточном состоянии. Звучала труба, и весь строй гоплитов бегом устремлялся вперед, чтобы поскорее преодолеть открытое пространство, простреливаемое вражеской легкой пехотой, и чтобы набрать разгон для первого (и часто решающего) удара копья. Во время рукопашной старались сохранить порядок в рядах, но, как правило, безуспешно: общая битва быстро распадалась на отдельные поединки. И лишь спартанцы, как уже сказано, в значительной мере превосходили остальных греков: благодаря беспрерывным и в высшей степени целесообразным упражнениям, а главное — железной дисциплине, они владели умением коллективных боевых действий, безошибочно приносившим победу в любом регулярном сражении. Так, все прочие летели в атаку сломя голову, разжигая себя яростными криками, а спартанцы умышленно умеряли свой пыл, мерно шагая в такт воинственного марша, который исполняли флейтисты, во множестве размещавшиеся между рядами. Все прочие при сближении с неприятелем растягивали боевую линию вправо, потому что каждый воин инстинктивно стремился спрятать правую, не прикрытую щитом половину тела за щитом соседа, а спартанцы не только умели избегнуть этого сами, но и обращали себе на пользу дефект в построении противника.
Спартанская воинская дисциплина, привитая всей системою воспитания, предполагала телесные наказания за любой проступок и смертную казнь за невыполнение приказа; о строгости субординации нечего и говорить. У спартанцев, например, были бы совершенно невозможны те „заботливость, великодушие и общительность“, которыми, по словам Ксенофонта, отличался сиракузский военачальник Гермократ: во время заморского похода он ежедневно утром и вечером собирал у себя в палатке самых даровитых и сообразительных среди триерархов, кормчих и простых матросов, советовался с ними, открывая свои планы, тренировал их смекалку, предлагая разные тактические задачи.
Впрочем, к концу войны хваленая спартанская дисциплина ослабла, так что дошло даже до солдатских заговоров и бунтов (правда, среди союзников). В конце лета 406 года на остров Хиос, находившийся в дружественных отношениях со Спартою, прибыла пелопоннесская эскадра. Пока было тепло, матросы и воины кормились дикими плодами, ягодами, овощами, нанимались на полевые работы к местным крестьянам. Но настала зима, и разутые, едва одетые, голодные солдаты оказались в такой крайности, что решили разграбить город Хиос. В заговоре участвовало очень много людей, и начальник эскадры не знал, как поступить: если действовать силой, мятежники могут одержать верх, и даже в случае успешного подавления мятежа дурных последствий не избежать, потому что казнь бунтовщиков отзовется резким недовольством и в их родных городах, и в остальных государствах Пелопоннесского союза — повсюду станут говорить о жестокости спартанцев. Кончилось тем, что он отправился в город с отрядом из пятидесяти земляков, вооруженных короткими кинжалами, и приказал убить первого встречного из числа заговорщиков, благо отличить их было нетрудно: приметою, по которой участники заговора узнавали друг друга, была трость. Спартанцу повезло: первый встречный с тростью не имел ни малейшего отношения к мятежникам, он был просто-напросто полуслепой, нашаривавший тростью дорогу. В городе поднялось смятение, многие спрашивали, за что убили слепца, и начальник эскадры объявил через глашатая — то есть всенародно! — что причиною смерти этого человека была трость в руках. Заговорщики поняли предупреждение и побросали свои трости, а начальник созвал хиосских граждан, объяснил им, какая угроза над ними нависла, и потребовал собрать денег для уплаты жалованья морякам и солдатам, что и было исполнено.
Осада крепостей тоже не успела еще сделаться подлинной наукой или даже мало-мальски твердой системой. Взять приступом хорошо укрепленный город было невозможно. Недаром при неоднократных вторжениях в Аттику спартанцы даже не пытались приблизиться к самим Афинам. Вынудить осажденных к сдаче могли, как правило, либо голод и жажда, либо измена.
Правда, осадные машины уже существовали, и даже довольно сложные. Вот, например, какой „огнедышащий таран“ применили беотийцы при штурме крепостцы, которую афиняне оборудовали в их владениях. Длинное бревно распилили пополам, выдолбили и снова сложили вместе, обив железом изнутри и снаружи. К одному из концов присоединили выдувальную трубу и подвесили на цепях котел, к другому пристроили кузнечные мехи. Котел наполнили тлеющими углями, серою и смолою и подвели к стене (а вернее сказать — к палисаду из брусьев, переплетенных виноградной лозой), а у дальнего конца бревна заработали мехи, подавая воздух в котел. Поднялось пламя, зажгло стену и смело защитников прочь. Таким образом крепостца была взята. Но следует иметь в виду, что она была укреплена наспех, как придется, да еще и земля-то была чужая, только что отбитая у врага. Между тем столь незначительный и малолюдный город, как Платеи, пелопоннесцы держали в осаде два года и взяли только измором, когда все запасы у платеян истощились.
Сперва город обвели частоколом, чтобы никто из осажденных не ускользнул, потом семьдесят дней и ночей без перерыва, посменно, насыпали вал. Но платеяне сделали на стене надстройку из дерева и кирпича, разбирая дома по соседству, — и насыпь так и не поднялась выше стены. Затем были подведены подкопы под насыпь, и она оседала по мере того, как осажденные незаметно уносили землю к себе. Затем внутри городских укреплений, напротив вражеской насыпи, возвели еще стену, полумесяцем, — на случай, если пелопоннесцы все-таки прорвутся: тогда они, во-первых, оказались бы под двойным обстрелом (со старой и новой стен разом), а во-вторых — перед необходимостью насыпать еще один вал. Тем временем осаждающие придвинули стенобитные машины, но платеяне успешно с ними боролись. Они накидывали веревочные петли на бревна таранов и отклоняли или, по крайней мере, ослабляли удары, а кроме того, применили „контртараны“ — тяжелые брусья на цепях, крепившихся к балкам, выступавшим за край стены; брусья оттягивали вверх, потом отпускали, и, падая, они ломали выступавшую вперед часть машины.
Несмотря на все неудачи, пелопоннесцы еще не отказались от мысли о штурме — ведь у Платей стояло все союзное войско (в том году, 429 до н. э., не было даже вторжения в Аттику, единственная цель летней кампании заключалась в захвате Платей), а защищали город всего-навсего четыреста платеян и восемьдесят афинян; все негодное для участия в войне население загодя вывели в Афины. Последней надеждой осаждающих стал огонь. Они засыпали хворостом пространство между валом и стеною, потом нагромоздили хворост грудами много выше стен, да еще и за стену набросали, как можно дальше. Когда эта масса горючего материала, щедро сдобренного серой и смолою, вспыхнула, пламя взметнулось так высоко и с такою яростью, что лишь неудержимое бешенство лесного пожара способно, по словам Фукидида, дать какое-то о нем представление. Платеяне, бесспорно, сгорели бы заживо, если бы не гроза с проливным дождем, который быстро погасил огонь.
Эта неудача оказалась решающей, потому что явно свидетельствовала о гневе богов, а война в глазах греков была неотделима от религии: без священных обрядов или санкции свыше не начинались и не завершались ни бой, ни кампания, ни вся война в целом. Спартанцы поняли, что регулярной осады не избежать и окружили Платеи двойной (на случай попытки прорвать блокаду извне, из Афин) стеной с башнями и двумя рвами, наружным и внутренним. Довершить дело предстояло времени и голоду.
Прошло, однако, полтора года, прежде чем осажденные отчаялись вконец; в начале 427 года, в самую холодную и ненастную пору зимы, они задумали пробить вражеское кольцо, чтобы всем вместе попытаться уйти в Афины. В ходе подготовки к вылазке больше половины отступились от общего замысла, находя его слишком рискованным. Остальные приготовили лестницы, дождались дождливой и бурной, безлунной ночи и тронулись в путь. К внутренней стене приблизились незаметно, караульные ничего не видели в темноте и за свистом ветра ничего не слыхали. К тому же платеяне были обуты только на одну, левую ногу, чтобы босою правой вернее ступать по грязи, не боясь поскользнуться и выдать себя звоном оружия. Лишь тогда стража в башне заподозрила неладное, когда кто-то, взбираясь по лестнице, ухватился за черепицу, сорвал ее и сбросил вниз (пространство между стенами было перекрыто черепичною кровлей). Поднялась тревога, но оставшиеся в городе сделали вылазку с противоположной стороны, отвлекая внимание пелопоннесцев, и большинство благополучно миновало укрепление и добралось до внешнего рва. Тут их настиг отряд из трехсот воинов. Беглецы отбились довольно легко, потому что преследователи держали в руках факелы и представляли собою отличную цель для тех, кто метал из темноты стрелы и дротики. Самым трудным препятствием оказался ров. Платеяне надеялись, что вода в нем замерзла, но задул теплый восточный ветер и разрыхлил лед, а поверху намел снега, так что воины проваливались чуть ли не с головой. Уйдя благодаря обманному маневру от погони, беглецы достигли Афин, в общем — с небольшими потерями.
Те же, кто оставался в городе, продержались еще более полугода и капитулировали только в августе.
Сочинения древних историков полны увещательных речей, с которыми полководцы обращались к воинам перед сражением. Современному читателю подобные речи с их риторическими красотами кажутся чистейшей фикцией, художественным приемом историографа, и отчасти это верно. Но нельзя забывать, что войско было мизерно малочисленным в сравнении с сегодняшними масштабами и что настроение умов определялось полисным жизневосприятием. Главнокомандующий знал каждого из командиров, старших и младших, и если не каждого, то очень многих среди рядовых бойцов в лицо, по имени и отчеству, по прежним заслугам. Призывы защищать родную землю, собственную свободу и свободу своих жен и детей, алтари богов и могилы предков были не „общими словами“, но вполне конкретными в любом отдельном случае напоминаниями: битва, проигранная сегодня, означала завтрашнее — буквально! — рабство, поголовную резню, разрушение домов, осквернение храмов. Наконец, ограниченный характер боевых операций и высокий интеллектуальный уровень воина-гражданина позволяли командующему объяснить общий замысел всей операции и ее значение для будущего развития событий. Иными словами, увещательная речь сочетала в себе начала чисто личные, задушевные, почти интимные с общезначимыми, содержала не только тактическую, но и стратегическую задачу. Отсюда, по-видимому, ее неизменная действенность: она внушала и доверие к начальнику, и уважение к самому себе, к своей роли в будущем бою, и чувство ответственности за судьбу всех сограждан, совершенно неотделимую от собственной судьбы. Фукидид сообщает: „Никий убеждал каждого не забывать своих собственных заслуг, не позорить древней доблести своих предков, помнить о родине, ...где каждый пользуется ничем не ограниченной возможностью жить по своей воле. Напоминал он и о многом другом, о чем всегда говорят в столь решающие минуты, не тревожась, что кое-кому могут показаться устаревшими подобные речи, при всех случаях одинаковые: он говорил о женах, о детях, об отеческих богах...“ Это и вполне правдоподобно, и логично, и психологически оправданно.
Сообщение Фукидида относится уже ко второму периоду войны, именно — к самому драматическому его эпизоду, к Сицилийской экспедиции, которую тот же Фукидид определяет так: „Это было важнейшее военное предприятие не только за время всей войны, но, как мне представляется, во всей греческой истории“.
Старейшие из греческих колоний на Сицилии и в Южной Италии насчитывали уже три века своего существования. И, как водится между соседями, не ладили друг с другом. С началом Пелопоннесской войны афиняне решили вмешаться в их раздоры, чтобы помешать снабжению Пелопоннеса сицилийским хлебом, а может быть, и подчинить своему влиянию весь остров. Осенью 427 года они отправили флотилию на помощь Леонтинам, враждовавшим с Сиракузами: леонтинцы были того же ионийского племени, что и афиняне, а сиракузяне — дорийцы, выходцы из Коринфа, и потому считались союзниками Спарты, хотя никакого участия в войне не принимали. С той поры сицилийцы воевали три года беспрерывно, пока в июле 424 года делегации всех городов острова не собрались вместе, чтобы решить все споры разом. На этом конгрессе произнес замечательную речь уже упоминавшийся выше сиракузянин Гермократ. Он сказал, что важнейший вопрос, который необходимо обсудить, — это не взаимные претензии, но спасение Сицилии от афинян. Нелепо предполагать, будто они ненавидят дорян и покровительствуют ионянам; у них одна задача — воспользовавшись междоусобицами сицилийцев, завладеть всеми богатствами острова, кому бы они ни принадлежали. Нужно забыть об обидах, о справедливой мести, о собственной силе, которая служит таким источником соблазна, когда сосед слаб, забыть до тех пор, покуда не рассеялась главная угроза — афинское ярмо. „При случае, — закончил Гермократ, — мы снова будем и воевать друг с другом, и мириться, но только между собою... А чужеземных пришельцев всегда будем отражать общими силами, потому что беды, которые они приносят отдельным городам, подвергают общей опасности всех нас...“
Оказались ли сицилийцы достаточно разумны, или так сложились обстоятельства, или еще по какой-либо причине, но общий мир был заключен. Начальники афинского флота, крейсировавшего у берегов Сицилии, согласились с условиями договора и увели свои суда в Афины. Тут-то и обнаружилось, насколько верно угадал Гермократ истинные намерения чужеземных благодетелей и защитников справедливости: двое из трех начальников были приговорены к изгнанию, а третий — к крупному штрафу за то, что упустили возможность покорить Сицилию. Нелишне, однако же, напомнить, что это было на другой год после капитуляции спартанцев на Сфактерии, то есть на самом гребне военных успехов, когда все казалось достижимым, а любая неудача или просчет — преступной халатностью или даже изменой.
Затем пошла полоса неудач, заставивших забыть о Сицилии. Но нескольких лет относительного покоя оказалось довольно, чтобы идея новых авантюр за морем приобрела неотразимое очарование, и афиняне с охотой отозвались на просьбу о помощи, с которой к ним обратилась Эгеста (город на западной оконечности Сицилии), — в прямое нарушение общего договора 424 года. В марте 415 года Народное собрание постановило отправить в Сицилию флот для борьбы против Селинунта, соседа и врага Эгесты, а главное — чтобы устроить дела Сицилии в согласии с интересами и выгодами афинян. Во главе новой экспедиции народ поставил стратегов Алкивиада, Никия и Ламаха. Никий, избранный против своей воли, всячески отговаривал сограждан от этой авантюры, предупреждая, что спартанцы не преминут возобновить войну, как только боевая мощь афинян окажется расщепленной надвое, что вся Сицилия может встать на сторону пелопоннесцев, если счастье не будет сопутствовать афинянам с первого же мига, указывая на чисто военные трудности, поскольку объединенные силы потенциальных врагов на Сицилии не уступали афинским и даже превосходили их, особенно в коннице, а одним только флотом обойтись было нельзя. Напрасные уговоры! Народ желал войны единодушно — и старики, к благоразумию которых безуспешно взывал Никий, и молодежь; все твердо верили в победу и обширные завоевания (кто знает, не последует ли за Сицилией и Африка?), всеми владело жгучее любопытство и жажда наживы, о смерти же и ранах не вспоминал никто. Это был какой-то массовый психоз, и едва ли Алкивиад разжег его (как подозревал Никий), скорее уж — воспользовался им.
Алкивиад был, по афинским понятиям, очень молод для столь важного поручения — ему исполнилось 35 лет — и принадлежал к древнему аристократическому роду, что не могло не вредить ему в условиях радикальной демократии. Вдобавок он был печально знаменит крайней расточительностью, разнузданностью, властолюбием, тщеславием; мало кто не знал или хотя бы не догадывался, что с походом в Сицилию он связывает сугубо личные планы — возвыситься, обогатиться... И если, тем не менее, весною и летом 415 года афиняне слепо следовали за Алкивиадом, очарованные его самоуверенными и циничными речами, сулившими легкую победу, это свидетельствует не только о необычайной одаренности и колдовском обаянии этого человека, но и о серьезном душевном недуге целого государства.
Подготовка к походу была в разгаре, когда по всему городу вдруг, в продолжение одной ночи, были изуродованы гермы, т. е. каменные столбы, венчавшиеся головой бога, чаще других — бога Гермеса. Гермы, по верованию греков, обладали апотропической (обороняющей против злых духов) силою и ставились примерно так, как распятия в католических странах, — на дорогах, перекрестках, площадях, у городских ворот, у входа в частные дома, на храмовых дворах и т. д. Этот акт массового кощунства вызвал всеобщий страх и негодование: в нем усматривали не только дурную примету для будущего похода, но и заговор против демократии. Было начато следствие, и поступили доносы на знатную молодежь, которая прежде, пьяной забавы ради, калечила священные статуи и разыгрывала шутовские пародии на священнодействия. В числе прочих называли Алкивиада. Его враги (лидеры радикальной демократии) не преминули подхватить и раздуть эти довольно шаткие обвинения, не имевшие, вдобавок, прямого касательства к совершившемуся. Алкивиад потребовал немедленного разбирательства и суда, чтобы ему не отплывать за море, отягощенному грузом клеветнических обвинений, и чтобы клеветники в его отсутствие не обморочили афинян окончательно: пусть его лучше казнят немедленно, если он виновен. Но враги прекрасно понимали общее умонастроение и не сомневались, что народ оправдает Алкивиада независимо от того, есть ли на нем вина или нет: до тех пор, покуда он в Афинах, массовый гипноз продолжается, а стало быть, прежде всего необходимо выпроводить „мальчишку“. И они добиваются своего — всеми правдами и неправдами внушают народу, что задерживать экспедицию ни под каким видом не следует и что суд надо отложить.
В середине июня, примерно через три недели после кощунства над гермами, громадная афинская эскадра (не менее ста триер) покинула Пирей, чтобы сперва соединиться с кораблями союзников у острова Керкира, а затем вместе плыть к берегам южной Италии и дальше, в Сицилию. На проводы вышел весь город, и, по-видимому, это было самое блестящее зрелище, какое наблюдали афиняне за все время войны, самое обнадеживающее и, вместе, самое тревожное, потому что мощь и изобилие, открывавшиеся взору, твердо обещали победу, но гибель всей этой мощи (а страх перед поражением все же гнездился где-то на дне души) означала бы непоправимую катастрофу.
Всего от Керкиры отчалило сто тридцать шесть боевых судов, на которых, кроме обычного экипажа, было больше пяти тысяч гоплитов (из них афинских — две тысячи триста) и тысяча четыреста легковооруженных пехотинцев. По нынешним представлениям, это пустяк, но Фукидид утверждает, что никогда еще столь многочисленное греческое войско не отправлялось за море на столь долгий срок с такими обширными и далеко идущими планами.
Между тремя стратегами сразу же возникли разногласия. Никий предлагал строго придерживаться официально объявленной цели — помочь эгестянам против Селинунта и тут же возвратиться домой, ограничившись „демонстрацией силы“, которая внушила бы всем сицилийским и южно-италийским городам страх перед Афинами. Алкивиад же, имея в виду истинную цель экспедиции, говорил, что надо первым делом постараться рассорить сиракузян с их союзниками, а потом нанести удар по Сиракузам, сильнейшему государству Сицилии, единственно способному к настоящей борьбе. Третий стратег, Ламах, поддержал Алкивиада, и первые шаги в этом направлении были уже предприняты, когда в главный лагерь экспедиции явились гонцы от афинских властей с приказом доставить на суд Алкивиада и нескольких человек из его ближайшего окружения. В отсутствие Алкивиада враги в Афинах быстро убедили народ, что он злейший противник демократии, спартанский агент и, конечно, повинен во всех кощунствах. Прямых или мало-мальски надежных косвенных доказательств, правда, по-прежнему не было, но теперь в них не было и нужды: ослепление любви к Алкивиаду уступило место столь же слепой ненависти к нему.
Алкивиад повиновался и отплыл в Афины под надзором прибывших за ним гонцов, но дорогою бежал, добрался до Пелопоннеса и получил убежище в Спарте. Афиняне заочно приговорили его к смерти, и, услышав об этом, он воскликнул: „Ну, они у меня узнают, что я еще жив!“ И действительно, если сегодня смешно звучит утверждение, будто изгнание одного человека решило судьбу афинян в Сицилии и вообще исход войны, то нельзя отрицать и того, что переход Алкивиада на сторону спартанцев — переход вынужденный, это важно подчеркнуть! — имел весьма существенные последствия.
Алкивиад был отозван в сентябре 415 года. Его внезапное исчезновение, по-видимому, смешало планы стратегов, и афинское войско появилось под Сиракузами лишь в самом конце ноября. Одержав победу в сухопутном сражении, афиняне вернулись в свой стационарный лагерь, не оставив у стен Сиракуз даже караульного поста; но сиракузяне понимали, что это только начало, и принялись восстанавливать и расширять городские укрепления, а главное — послали просить помощи у спартанцев. Спартанцы не сомневались, что помочь Сиракузам надо, но, по своему обыкновению, медлили, и тут, по-видимому, энергия Алкивиада сыграла решающую роль. Он доказал лакедемонянам, что Сицилия — лишь трамплин для прыжка на Пелопоннес, и убедил их не только отправить сиракузянам войско и опытного полководца, но и возобновить военные действия в самой Греции, причем действовать по-новому: до сих пор спартанцы вторгались в Аттику на короткий срок, Алкивиад предложил им обосноваться на вражеской земле, укрепив городок Декелею (километрах в двадцати к северу от Афин), и утверждал, что это принесет афинянам страшные бедствия. И правда, с тех пор как в летнюю кампанию следующего, 413, года войско пелопоннесцев обнесло Декелею стеной и там разместился регулярно сменявшийся гарнизон, разграбление полей сделалось беспрерывным и круглогодичным, т. е. афиняне фактически лишились всей своей территории, кроме города и порта. Больше двадцати тысяч рабов бежали, и в результате замерли работы в государственных серебряных рудниках и в некоторых частных мастерских. Весь мелкий и крупный скот погиб. Доставка продовольствия и всех прочих припасов резко затруднилась. Афиняне оказались на положении осажденных, между тем как сами упорно осаждали вражеский город за морем. Не случайно весь второй период Пелопоннесской войны назван по имени Декелей — Декелейская война.
Осада Сиракуз началась весною 414 года, и кольцо осадных сооружений уже почти замкнулось, когда прибыл спартанец Гилипп с небольшим отрядом, а следом — эскадра спартанских союзников, и счастье изменило афинянам. Гилипп сумел вновь воодушевить совсем уже было отчаявшихся сиракузян; они разбили афинян в сухопутном бою, не дали им завершить окружение города, оснащали суда и готовили для них экипажи, а главное — подняли против афинян большую часть сицилийских городов и племен. Никий написал в Афины, как обстоит дело, и просил подкреплений. В марте следующего года, в самом начале навигации, в Сицилию были отправлены еще шестьдесят афинских триер и тысяча двести гоплитов под командованием Демосфена, которому предстояло заменить убитого в сражении Ламаха. Но пока Демосфен добирался до места своего назначения, сиракузяне нанесли афинянам еще одно поражение на суше и даже отважились вступить в бой с непобедимым афинским флотом, правда — неудачно. Неудача их не обескуражила: не прошло и полутора месяцев, как сиракузяне снова атаковали на суше и на море одновременно. На этот раз они приготовились много лучше. Так как теснота гавани лишала афинян свободы маневрирования (а выходить за пределы гавани сиракузяне не желали и имели возможность навязать свою волю противнику), а к лобовым столкновениям афинские триеры приспособлены не были, сиракузские корабельных дел мастера укоротили и укрепили носовые тараны, чтобы можно было наносить фронтальные удары, проламывая корпус вражеского судна не сбоку (как обычно действовали афинские кормчие), а спереди. Вдобавок, несмотря на трехдневные предварительные стычки, решающее нападение сиракузян оказалось до известной степени неожиданным. В результате семь афинских судов были потоплены, многие повреждены и нанесен значительный урон в людях.
Примерно две недели спустя прибыл, наконец, Демосфен, увеличивший по пути численность одной только тяжелой пехоты до пяти тысяч. Вид нового афинского войска, силой и снаряжением не уступающего первому, мигом привел сиракузян в отчаяние, а Никия и его подчиненных — в восторг. Но и отчаяние и восторг были преждевременны. Демосфен решил действовать энергично и либо взять в кратчайший срок Сиракузы, либо увести экспедиционный корпус домой — и был разбит в первом же бою. Сразу после этого, на военном совете, он предложил снять осаду и отступить. Никий возражал, не только потому, что знал о тяжелом положении осажденных и о сильной про-афинской партии в их среде, надеявшейся сдать город, но, вероятно, прежде всего из страха перед согражданами, которые непременно обвинили бы возвратившихся ни с чем полководцев в измене и продажности. „Если уже гибель неизбежна, — говорил он, — лучше пасть от руки неприятеля, чем жертвою позорного и клеветнического обвинения.“ Пока афиняне медлили в нерешительности, к сиракузянам явилось новое подкрепление с Пелопоннеса. Теперь уже и Никий жалел, что не согласился с Демосфеном. Все было готово к отплытию, как вдруг случилось лунное затмение. Никий, отличавшийся крайней суеверностью, объявил, что это дурной знак свыше и что раньше чем через двадцать семь дней (то есть до истечения полного лунного месяца) об отправлении нечего и думать.
Сиракузяне поняли, что враг внутренне капитулировал, и горели желанием добить его во что бы то ни стало. Спустя неделю после затмения они дали афинянам еще одну морскую битву и, хотя уступали врагу числом судов, снова остались победителями, захватив в плен восемнадцать кораблей и несколько пустив ко дну. Афиняне окончательно пали духом, а сиракузяне заперли выход из гавани, чтобы всю афинскую армию принудить к сдаче. Тогда осаждающие, превратившись внезапно в осажденных, приготовили к плаванию все мало-мальски держащиеся на воде суда — 110 кораблей, — чтобы прорвать блокаду. На берегу остались только больные, раненые и гарнизон для их охраны. Битва, состоявшаяся через четыре дня после предыдущей, была, пожалуй, самой ожесточенной за все время войны. Она завершилась полным разгромом афинян. Все, кто уцелел, побросали свои суда и искали спасения в лагере.
У афинян было еще 60 кораблей, годных для плавания, и Демосфен предложил сделать новую попытку вырваться из гавани. Но гребцы были до того напуганы, а дисциплина до такой степени пала, что они просто-напросто отказались взойти на борт. Тогда решили отступать сушей. Сиракузяне, предвидя это, расставили заслоны и караулы на всех дорогах и переправах.
Девятого сентября 413 года, через день после заключительного поражения в гавани, около сорока тысяч человек покинули лагерь. Это было страшное зрелище. Повсюду валялись непогребенные трупы, и многие с ужасом видели тела своих родственников и ближайших друзей и, однако же, проходили мимо. Еще больше жалости вызывали раненые и больные. Они умоляли уходивших не бросать их, хватали товарищей по палатке за руки, за платье, волочились за ними, пока позволяли силы; когда же силы иссякали, падали на землю с проклятиями, с душераздирающими воплями. И все войско рыдало в отчаянии, покидая эту вражескую ненавистную землю с таким трудом, будто расставалось с любимым отечеством. Никий пытался как-то ободрить своих людей, напоминая им, как их много, и как они еще грозны для противника, и что только собственное мужество спасет их от гибели. Но войско было уже окончательно деморализовано, съестных припасов оставалось в обрез, сиракузяне преследовали беглецов по пятам и беспрерывно тревожили нападениями со всех сторон. 13 сентября афиняне, стремясь оторваться от преследователей, развели на своей стоянке побольше огней и тайком двинулись в путь. Отряд под командованием Никия ушел далеко вперед, отряд Демосфена отстал и разбрелся. Враги легко настигли его, окружили и целый день обстреливали из луков, а к вечеру предложили сдаться на том условии, что никто не будет предан смерти каким бы то ни было образом — через казнь, заключение или лишение воды и пищи. И условие было принято: шесть тысяч воинов сложили оружие и отдали победителям все наличные деньги, бросая монеты в опрокинутые щиты и наполнив четыре щита доверху.
На другой день сиракузяне настигли и Никия и сделали ему то же предложение, что и Демосфену. Никий пытался выдвинуть свои условия, Гилипп их отклонил; враги окружили отряд и обстреливали его до вечера, так же как накануне — отряд Демосфена. Ночью афиняне попытались незаметно сняться со стоянки, но сиракузяне мигом преградили им дорогу, и они оставались на месте до утра. С рассветом движение возобновилось. Афиняне спешили к ближайшей реке; их мучила жажда, а вдобавок они почему-то рассчитывали, что река ляжет преградой между ними и неприятелем. Достигнув берега, они беспорядочно кинулись в воду, а сиракузяне обстреливали их отовсюду и теснили с тыла, затрудняя переправу. Афиняне падали друг на друга, топтали упавших, натыкались на собственные копья, их уносило течением. Между тем враги были уже на противоположном обрывистом берегу; одни осыпали сверху стрелами толпу афинян, жадно припавших к воде, другие скатились вниз и начали резню в самой реке. Тотчас вода смешалась с грязью и кровью, но афиняне продолжали пить и дрались друг с другом, пробиваясь к воде. На обоих берегах и в русле громоздились уже горы трупов, когда Никий наконец сдался Гилиппу безоговорочно — лишь бы прекратить эту чудовищную бойню. Большая часть отряда Никия погибла, многие были пойманы и проданы в рабство тайком, и лишь незначительное число военнопленных было присоединено к тем, кто сдался накануне. Пленных, как уже упоминалось выше, сиракузяне спустили в каменоломни, чтобы затем продать в рабство или отпустить за выкуп, а обоих стратегов, вопреки протестам Гилиппа, казнили.
Так завершилась Сицилийская экспедиция.
Несмотря на катастрофический характер поражения, война на этом не кончилась. Враги не решились сразу же двинуться на Афины, союзники не изменили все до последнего (чего афиняне особо опасались). Борьба продолжалась еще восемь лет, и Афины одержали еще не одну победу, пока в сентябре 405 года не потеряли боевой флот целиком в сражении при устье речушки Эгоспотамы, впадающей в Геллеспонт (нынешние Дарданеллы). Еще около полугода тянулись мирные переговоры (а город тем временем задыхался в осаде и умирал голодной смертью), и в апреле 404 года афиняне согласились на все требования спартанцев. Они выдали уцелевшие от гибели корабли, за исключением двенадцати, срыли до основания Длинные стены и укрепления Пирея и отказались от власти над союзниками. Но, хотя эти восемь с половиною лет так плотно наполнены всевозможными событиями, все события предопределены сицилийскою катастрофой. Она сломала хребет Афинской державе, и не только (а может быть, и не столько) потому, что подорвала ее военную и экономическую мощь, но и по причинам политическим. Безраздельному господству демократии настал конец, мирное соперничество различных группировок и направлений в Афинах сменилось настоящею внутренней войной, с заговорами, убийствами, переворотами, казнями политических противников. Иначе говоря, тот гражданский характер, который присущ Пелопоннесской войне в целом и который находил свое выражение в бедствиях типа описанной выше смуты на Керкире, обнаружил себя в самом сердце демократического лагеря, тогда как олигархическая Спарта сохранила внутреннее единство. Протест против авантюризма радикальной демократии привел, в конечном счете, к крушению всего строя, который принято называть античной демократией.