Виктор начал беспокоиться. Сквозь щели в ставнях уже пробивается дневной свет, а хозяин дверь не отпирает. И сам к нему не заходит.
В доме встали еще затемно. Сперва женщина кому-то долго и сердито за что-то выговаривала. Но слов было не разобрать. Потом она загремела ведрами и вышла. Судя по времени, подоить корову. Вскоре вышел и мужчина. Когда он вернулся, на крыльце тяжело топал, сбивая снег. Но сюда он не зашел и дверь не отпер. Детских голосов не слышно. По всей вероятности, хозяева живут вдвоем.
Это не имеет значения. И тревожиться нет никаких оснований. Вполне естественно, что, прежде чем принять его в свою среду, то есть в какую-то свою организацию или группу, они должны проверить, кто он. Ничего удивительного нет и в том, что человек, который вел его сюда (видно, сам хозяин дома), сперва убедился, что у него нет оружия, и, несмотря на то, что ночь была безлунная, завязал ему глаза. Люди, которые выступают против оккупантов, вынуждены проявлять крайнюю осторожность, иначе к ним может затесаться провокатор. Правда, его, убежавшего из гетто, подозревать в пособничестве палачам своего народа, по меньшей мере, бессмысленно. Но, во-первых, провокатор тоже может выдать себя за беглеца из гетто, во-вторых, откуда известно, что он беглец из гетто? За всю дорогу тот старик не задал ни одного вопроса. И сам ничего не говорил. А теперь он не отпирает дверь и не заходит сюда потому, что, по всей видимости, он — всего лишь посредник и ждет старшего.
Если тот окажется местным жителем, он знает обоих братьев Лозинских. Возможно, знает он и о том, при каких обстоятельствах младший из братьев упал и сломал ногу. Он не может не помнить тот Первомай тридцать восьмого, когда на самом высоком дереве развевался красный флаг. Единственное, чего никто не знал, — лечил Лозинского некий доктор Зив.
Нет, не будет он напоминать об этом. Зачем? Ему и так поверят.
А о Марке он расскажет. Безусловно, у них есть свои люди и в городе. Смогут ли они что-нибудь разузнать о Марке? Хотя вести вряд ли будут добрыми. Если бы ему удалось убежать от полицаев, то за те четыре ночи, что он ждал его в кузнице, Марк бы появился. Как называется деревня, он знает, фамилию братьев — тоже. Дорога идет мимо кузницы, и больше ему не у кого было бы узнать, где свернуть к Кельмине.
Мама считает, что он «безжалостно трезвый человек». Алина тоже. Они правы. Он никогда не любил строить иллюзии. Теперь тем более нечего себя успокаивать нереальными надеждами.
В лучшем случае Марка увезли обратно в город и сдали в гетто. Но это именно в самом лучшем и почти невероятном случае. Полицейские не станут из-за какого-то пойманного еврея проделывать обратный путь. Если бы рядом, в этом городке, было гетто — можно было бы такой исход предположить. Но здесь, оказывается, гетто и не было. Вчера кузнец рассказал, как расстреляли всех местных евреев. Сперва велели собраться в синагоге. Продержали людей два дня взаперти, а вечером третьего дня погнали в карьер и там расстреляли. Всех до единого. Последним расстреляли доктора.
И все же, почему кузнец рассказал отдельно о том, как расстреляли доктора? Ведь не знает, что он врач. Это его особенно потрясло? То, что, когда всех пригнали к карьеру, начальник полиции велел доктору встать в сторонку, отдельно. Разрешил забрать с собой жену и детей. А когда уже ни одного человека в карьере не осталось, сказал: «За то, что ты лечил моих детей, окажу тебе честь — ликвидирую тебя сам». И выстрелил в него. А солдатам подал знак, чтобы прикончили жену доктора и его детей.
Почему кузнец ему об этом рассказал? Вероятнее всего, таким образом он его предупредил, какой садист местный начальник полиции.
Он ведь вообще ни о чем не говорил прямо. Когда в первое утро, явно догадавшись, к т о у него спрашивает дорогу на Кельмине, показал ее — добавил лишь, как примету: «Еще должен быть виден свежий след саней, — только что туда двое полицейских проехали». Опять-таки не переждать посоветовал, а отдохнуть. «Издалека, небось, идете, ноги больше не несут?» И кивнул в сторону самого темного угла кузницы. Только потом, снова взявшись за работу, бросил: «Если кто зайдет, — он показал на лежащее рядом колесо без обруча, — это вы принесли его». А благодарности будто не расслышал.
Он уснул под стук молота и спал долго. Проснулся уже в сумерках, именно от наступившей тишины. И кузнец, словно только потому, что больше нечего пришлому человеку поведать о здешних делах, пожаловался, что мужчин в Кельмине, кроме него, всего трое осталось. И фамилии назвал. То есть если ты, путник, шел к другим, то учти — их нет.
Известие, что Лозинских нет, не должно было ошеломить его — ведь все время готовил себя к этому. Но оттого, что другого варианта заранее не придумал, он именно Кельмине считал целью своего пути. Куда отправиться теперь, он не знал.
Кузнец собирался долго. Что-то перебирал в ящике, укладывал в свою сумку. Неторопливо одевался. Явно давал ему время обдумать свое положение.
Просьбе разрешить ему остаться тут на ночь кузнец ничуть не удивился. И объяснение его не интересовало. Снял с крюка длинный кожух: «Накройтесь. К утру выстывает». И ушел.
Дверь оставил открытой. На случай, если его тут обнаружат, скажет, что зашел сам, без спросу. Он бы все равно сказал, что сам. Или это должна была быть подсказка человеку, которого он ждет, что тот может войти? В открытую дверь входить спокойнее.
Если бы Марк появился на дороге, он бы его сразу заметил, — всю ночь просидел у дверной щели. Следил и за дорогой, и за опушкой леса. Но ждал, к сожалению, без особой надежды… Он до сих пор не может восстановить в памяти первых мгновений после того, как крикнул: «Бежим!» Как сам побежал — помнит. Зигзагами. Снег был глубокий, он падал, полз, но ползет ли сзади Марк — не слышал. Слышал только стрельбу.
К исходу ночи он почему-то был уверен, что Марка ранили. Именно ранили. А допросов не выдерживают и более сильные люди. Название деревни и фамилию братьев Марк знает. Неужели утром те двое полицейских поехали в деревню за Лозинскими? Хорошо, что их там нет.
Так он и до сих пор не знает — за кем полицейские ездили в деревню. Кузнец утром не удивился, что он один. Сказал только: «Человека положено ждать три дня». Отсюда напрашивался вывод, что искали его, то есть какого-то беглеца. Кузнец догадался об этом и предложил переждать тут еще два дня. Правда, теперь это предложение можно было истолковать и иначе: кузнец знал Лозинских, понял, зачем они понадобились ему, а связной мог прийти только через три дня.
Для большей безопасности устроил ему нечто вроде укрытия. Перетащил в его угол два плуга, лопаты, косы, мотыги, сверху набросил старые, отслужившие свой век меха. Подкатил вчерашнее колесо без обруча. Только после этого протянул завернутые в домотканую холщовую тряпочку два больших ломтя — каждый граммов по сто — хлеба, большую луковицу и бутылку воды. Работал весь день так, будто он тут один и никого за баррикадой в углу нет. Ни разу не оглянулся. Только на дверь иногда бросал взгляд.
Ночью, опять оставшись один, Виктор думал, как утром начать разговор, чтобы тоже не прямо, но все же выведать у кузнеца, есть ли в округе те, кого он ищет.
А начал, против собственного ожидания, с того, что по всей видимости его шурин уже не придет и это меняет его прежнее намерение пойти в Кельмине. Но кузнец явно не был склонен к разговору. Достал из сумки ту же, вчерашнюю, холщовую тряпочку, медленно развернул ее — там лежали такие же большие ломти хлеба. Два положил ему, два отнес на полку, себе. Повязал свой кожаный фартук. И только уже раздувая меха, будто вовсе не в связи с услышанным, сказал: «Послезавтра сюда придет человек забрать отремонтированный плуг. Поможете ему отнести».
Он правильно сделал, что не спросил, куда. Это не имело никакого смысла, — кузнец бы все равно не ответил. Еще мог обидеться, — ведь сам он ни единого вопроса не задал. Обычный способ проявления осторожности — знать как можно меньше и ничего не говорить определенно.
Да, осторожность теперь более чем необходима. И то, что этот человек, по-видимому, хозяин дома, вел его сюда с завязанными глазами, только подтверждает, что место это конспиративно.
Если удастся наладить связь с партизанами, имеет ли смысл и Яника с Алиной перевести в деревню, — меньше посторонних глаз?
Впрочем, лучше их не трогать. Здесь каждый новый человек заметен. Тем более ребенок. Да и нельзя столько раз менять условия. То гетто, то подвал, то приют. Если, как Феликс уверяет, Яник там, то уже, наверно, освоился. И Нойма рядом.
Хорошо, что он не поддался минутной слабости и не предложил Алине пойти вместе с ним. Когда прощались у Феликса в передней, он до конца осознал, что они расстаются. Расстаются. И все же отстранил ее от себя. Она только его руку не сразу отпустила.
Он здесь, в деревенском доме. Раньше эта комната явно была жилой. Это распятие, по всей вероятности, висело над кроватью. А вдоль скамьи, на которой он сидит, стоял стол. Занавесок на окнах нет, а ставни закрыты.
Голоса! Мужские. Во дворе кто-то разговаривает. Значит, пришел тот человек, которого хозяин ждал.
Идут сюда. На крыльце топчутся, сбивая снег.
Щелкнула задвижка.
Это и есть старший? Наверно. Хозяин стоит сзади.
— Вот, господин капитан, этот человек.
«Господин»?!
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
Почему «господин»?
— Принеси стул.
Говорит хозяину «ты». А тот принес табуретку. Значит, небогато живет.
— Извините, господин капитан, стульев у нас нет.
— Будут. После войны у тебя будет все.
Сел. Им садиться не предлагает.
— Итак, почему вас интересовала дорога на Кельмине? Между прочим, сразу предупреждаю, что находитесь далеко от нее.
— Это не имеет значения.
— Если не имеет значения, зачем вы туда шли?
— Надеялся разыскать давнего знакомого. — Капитан явно ждет уточнения. — Своего бывшего пациента.
— Вы — врач?
— Да.
— А зачем, — прервал его капитан, — вам понадобился этот ваш пациент? Обычно, наоборот, больной ищет врача.
— Я шел к нему не как к пациенту.
— А точнее?
Непонятно, почему все-таки «господин» капитан. Лучше про красный флаг не рассказывать.
— У меня к нему дело.
— Любопытно. Очень даже любопытно. — Смотрит слишком пристально. — Открой ставни, — вдруг почему-то раздраженно приказал он хозяину, и тот бросился выполнять приказ.
Отворилась створка и сразу впустила в комнату полосу света. Капитан ухмыльнулся. С той же усмешкой на губах стал следить, как хозяин отводит в сторону вторую створку.
Лицо — волевого и достаточно интеллигентного человека. К гражданской одежде явно не привык. Пальто будто с чужого плеча. Но почему все-таки «господин»? Ведь старая Литовская армия при советской власти приняла присягу и влилась в Красную Армию.
Но кузнец не мог обмануть, в этом он уверен.
— Ну, а я, хотя и не врач, тоже умею распознавать людей. Правда, на этот раз мне помогла ваша весьма семитская внешность.
«Семитская внешность»?..
— А шли вы в Кельмине, чтобы этот ваш знакомый спрятал вас.
— Нет!
Капитана резкость его ответа, кажется, удивила.
— О, вы, оказывается, обидчивы. Что ж, допустим, что вы действительно не прятаться шли, а, так сказать, с другими, более серьезными, намерениями.
— Вот именно.
— Допустим, я готов поверить, что вы желаете устраивать немцам фейерверки из их горящих складов и слушать музыку взрывающихся поездов. Я вас правильно понял?
— Правильно.
— Но это не имеет ровно никакого значения.
— В каком смысле?
— В прямом. Людей вашей национальности, как, впрочем, и всех других, я в свой, чисто литовский отряд не беру.
— Вы — серьезно?!
— Абсолютно. Вас это удивляет?
— Очень.
— Напрасно.
— Может быть. После того, как я более полугода находился в гетто, меня уже, казалось бы, ничто удивлять не должно. Тем не менее…
— Договаривайте, не бойтесь. Немцам я вас не выдам. Как вы, наверно, уже поняли, они — мои враги.
Сказать или нет?
— Тем не менее, вы разделяете некоторые их взгляды.
— Понимаю, о каких именно взглядах вы говорите. Но — ошибаетесь. Я их не разделяю. Но в том, что вам надо жить всем вместе, в гетто, пожалуй, смысл есть.
Не жить, а погибать.
— Только эти высокие ограды вокруг гетто, — капитан даже улыбнулся, — ни к чему, они очень портят вид города.
А то, что за ними кладбище для живых?
— Вы же не станете отрицать, что живете у нас, я имею в виду, в нашей республике, впрочем, как и в других странах, назовем это — квартирантами. Вас не устраивает такое определение? Дело ваше. Но оно отражает суть. Я, кажется, выражаюсь достаточно ясно?
— Вполне.
— Следовательно, вы понимаете, или, по крайней мере, должны понять, что хозяин не сажает квартиранта рядом с собой за стол.
Спорить с ним нельзя. Он явно вспыльчив и в гневе может забыть о своем несогласии с немцами.
— Только дураки они, немцы. Не убивать вас надо, а использовать. Для себя. Среди ваших соплеменников бывают очень способные люди. Зачем профессоров заставлять мести улицы? Пользу надо извлекать, пользу.
— Вы себе противоречите.
— В том, что не хочу использовать вашу профессию врача, — я вас правильно понял?
— Да. Если пользоваться вашей терминологией относительно хозяина дома и его квартиранта, то, когда в доме пожар, его должны тушить общими усилиями, иначе он сгорит.
— В логике вам отказать нельзя. Но у меня — своя: квартирант, который будет гасить пожар вместе с хозяином, подчеркиваю — вместе, рядом, после пожара может себя почувствовать ровней ему. А этого не будет! Вы поняли — не будет! Я — за Литву, в которой все вы — и поляки, и русские, и караимы, и евреи — будете квартирантами. Даже литовцы, которые при Советах получили землю и кричали: «Да здравствует Сталин!» И те, которые были заодно с немцами. Поэтому и пожар, как вы это назвали, — гасите, конечно, гасите, иначе вам тоже будет негде жить. Но вместе с ними — поляками, русскими, кем там еще… Большевики берут всех подряд.
Спрашивать, где же их искать, опасно.
— Ночью мой человек, — и он кивнул в сторону хозяина, который все это время растерянно слушал их разговор, — уведет вас отсюда. Только не надейтесь, что обратно к кузнецу, — ему я еще объясню, кого мне посылать, а кому доставить удовольствие самому искать себе командира. И предупреждаю, — в голосе зазвучала жестокость, — больше на нашем пути не попадайтесь. Не все мои люди настроены по отношению к вашей нации так лояльно, как я.
Он резко поднялся. Привычным движением хотел поправить ремень, но наткнулся на пуговицу пальто и резко опустил руку. Внезапно он улыбнулся.
— Только учтите, без оружия даже большевики не принимают.
Он подчеркнуто медленно повернулся и вышел. Хозяин последовал за ним. Во дворе капитан что-то долго и сердито говорил. Потом стало тихо — очевидно, ушел. Значит, он живет вполне легально, раз днем свободно расхаживает по деревне.
Закрылась одна створка ставен. Вторая. Опять стало темно.
Ночью хозяин уведет его отсюда. Просто уведет. Капитан вряд ли приказал его ликвидировать. Ведь он не против, чтобы ему помогали «тушить пожар».
Они шли уже добрый час, когда старик неожиданно остановился.
— Не говорите никому, добрый человек, что я ослушался господина капитана. — И стал развязывать узел, которым была стянута тряпка на глазах. — Но раз вам нельзя воротиться в наши края, то как же, не зная дороги, которая запрещена, обойти ее?
— Спасибо. Сердечное вам спасибо.
— Свою я душу спасаю. Чтобы потом, ежели что плохое с вами случится, не я был виноват.
— Не вы. Не ваша вина в том, что происходит.
— Видите, вон крест на горке. От него вам надо идти только прямо. Там лес. Боже вас упаси свернуть налево.
— Владения вашего капитана?
Старик как будто не понял вопроса. Шел, опустив голову.
— Когда-то, говорят, мертвый барин, дед нынешнего господина капитана, темными ночами, особенно перед грозой, людям являлся. Всех погубить грозился за то, что поместье сжечь хотели. А когда крест этот поставили — перестал являться.
— Значит, капитан — местный?
— Местный. Только пока военным был, еще в прежней, президентской армии, редко наведывался. А при Советах, когда ихнюю землю беднякам роздали, и вовсе не приезжал. Кто объяснял, что морем в Швецию уплыл, кто божился, что в городе его видел. А при немцах вдруг опять появился. С Красной Армией не отступил.
Спросить, большой ли у него отряд, или не пугать старика расспросами?
— Землю немцы ему вернули?
— Вернули…
Похоже, старик — один из тех, кто тогда ее получил.
— И он что, мстит тем, кому его земля досталась?
— Нет. Против тех, кто не просил господской земли, а взял, потому что все равно раздавали, говорит, ничего не имеет. За то, что засеяли, — рассчитался. Справедливый он. А что остальных, которые эту землю требовали… Так ведь сказано — не надо желать добра ближнего своего. Справедливый он человек… — И тут спохватился: — К своим справедливый.
— Возможно.
— Господин ведь, и немцы его не трогают. Мог спокойно жить, а собирает людей, чтобы против них, значит…
Выходит, он еще только собирает? И все-таки не удержался, спросил:
— А много у него людей?
— Не знаю. Не мое это дело. Мне что велено, то делаю. Вас, вот, велено довести до леса — доведу. И дай вам Бог встретить там своих.
— Спасибо.
— Только не говорите вы им про нашего господина капитана. У большевиков зло на него, что не с ними он. А если люди друг на друга зло держать будут, одна только вражда на земле и останется. Одни убийства, что на войне, что без войны.
— Вы правы. Конечно же, правы. Ничего нет хуже вражды.
— И сами на господина капитана за то, что он с вами так… не держите зла.
Старик опять остановился, снял с плеч торбу.
— Тут вам старуха хлеба положила. Квашеной капусты. А я, вот, топорик и кремень припас. Чтобы костер разжечь. Только вы его подальше от дороги разводите. И под самое утро, когда полицаи все свои дела закончили, а люди еще не встали.
— Спасибо. — Старик растерялся, когда он протянул ему руку. Неловко вытер свою об тулупчик и подал. — Еще раз — спасибо.
Старик хотел что-то сказать, но лишь потоптался и пошел. Потом обернулся и перекрестил его: — Пусть Бог вам поможет.
Эпилог
Не помог.
Мой отец, Виктор Зив, погиб в партизанском отряде «Путь к победе».
Девочка, которую родила Алина, — это я. Юлькина тетя и, следовательно, сестра Яши. Яши, а не Яника — так себя называть он позволял только маме и Ядвиге Марчуковой. После их смерти и имя это вернулось в тогдашние годы, о которых он не любит вспоминать.
А на Юлькиной свадьбе, как и положено на свадьбе, было весело.
Правда, вначале Юлька сидела непривычно серьезная. В витринно-нарядном кружевном платье, в длинной нейлоновой фате. Она сосредоточенно внимала каждому пожеланию. Но уже после третьего тоста в ее счастливых глазах появились знакомые смешинки, а значит, не исключено, что при очередной назидательной речи она может рассмеяться. Хорошо, что Володины друзья вовремя кричали: «Горько!» Юлька, мгновенно забыв о только что распиравшем ее смехе и ничуть не стесняясь, с удовольствием целовалась.
Танцевала она тоже с упоением. Обмотав хвост фаты, чтобы не мешал, вокруг шеи и, заткнув чрезмерную длину платья за пояс, она выделывала нечто среднее между хула-хупом, аэробикой и танцем какого-то древнего африканского племени.
Только когда все снова сели за стол, пришел приглашенный все той же предусмотрительной Володиной тетей фотограф («свадебные снимки — на всю жизнь, нельзя полагаться на любителей»). Юлька на мгновенье стала серьезной. И именно в это мгновенье я вдруг увидела, как она похожа на нашу маму. Не ту, больную, седую, какой я ее знала, а очень молодую маму со свадебного снимка, на котором она — улыбающаяся, в белом платье — сидит рядом с нашим папой — красивым, черноволосым, тоже улыбающимся.
Наша мама поседела еще до моего рождения. Хозяйка ее тогда выгнала, другого прибежища найти не удалось, она пешком добиралась в деревню к Каролине, крестной дяди Феликса. По дороге угодила полицейским в руки, бежала из транспорта, который везли в Германию. Что с нею, пока добиралась до Каролины, еще было, даже мне не рассказывала. Только пришла она в деревню совсем седая.
А на свадебный снимок, сохранившийся у Феликса, мама смотрела часто и подолгу. Не только в годовщину свадьбы. И в папин день рождения, и в бабушкин, и в Ноймин. Ставила его на этажерку, а рядом, даже зимой — какую-нибудь зеленую веточку. И каждый раз сокрушалась, что из такой большой семьи — и ее, и папиной — осталась только она одна. А из всех друзей, в молодости казавшихся близкими, только Феликс и Мария в самый трудный час жизни не оставили их.
А ведь я после маминой смерти ни разу этого снимка не доставала. И дней рождений, кроме маминого, не знаю. Не запомнила…
Там, на снимке, рядом с новобрачной — дедушка с бабушкой. Здесь — Люба и Яша. Они моложе. Впрочем, ненамного.
Странно, что этот полноватый лысеющий мужчина — тот самый Яник, которого в гетто прятали в сундук; это он мерз в темном подвале; в приюте боялся проговориться, что у него есть родители. Он — тот самый босоногий деревенский мальчишка, который, когда мама его наконец нашла на далеком хуторе, вцепился Марчуковой в юбку и кричал: «Не отдавай меня этой тете! Не отдавай! Это чужая тетя!»
Мама уверяла, что ей даже не было больно, так мало этот выросший остриженный наголо мальчик напоминал прежнего Яника.
Но и потом, вернувшись — конечно же, вместе с тетей Марчуковой — в город и давно живя с нами, он, уже школьником, целыми днями пропадал у нее. Грех говорить, но, кажется, всю жизнь она ему в чем-то была ближе мамы. И мама, думаю, это чувствовала.
Будь они обе живы, они бы теперь сидели рядом с Яшей.
А Феликс с Марией на том снимке — почти на том же месте, что и тут. Но совсем молодые, не похожие на себя теперешних. Там дядя Феликс стоит с поднятым в руке фужером, видно, когда снимали, произносил тост. Наверно, так же, как сейчас этот долговязый Володин товарищ, желал новобрачным счастья и долгих лет жизни.
Феликс не только пожелал долгой жизни. Они с Марией ее и спасали. Но смогли спасти только нас троих.
Вернувшись в город, мама обошла все соседние с подвалом дома. Искала Монику. Но никто ничего не знал. Да и маме было очень трудно объяснить, кого она ищет, ведь тогда она еще даже имени ее не знала. И если бы не глуховатая прислуга какой-то убежавшей с немцами «рыжей пани», мама не узнала бы ни имени их первой спасительницы, ни того, что Моника погибла перед самым освобождением города, на фабрике. Туда упала бомба.
Господи, как громко включили музыку! Впрочем, молодым она не кажется громкой. Весело же, свадьба. И Юлька, опять совсем не похожая на маму, танцует вместе со всеми.
Подаркам она радовалась, как маленькая. Особенно огромному мишке в целлофане. А перевязанные шелковыми ленточками скатерти, коробочки, особенно кухонная утварь вызвали удивление. Будто только теперь осознала, что всем этим придется пользоваться. Я тоже пока трудновато представляю себе Юльку в роли хозяйки.
А мой подарок вызвал у нее удивление. На самом деле — нечто, похожее на книгу, но без названия на сплошном черном переплете, без фамилии автора и с замочком, как на старинных альбомах. При этом я еще попросила сейчас его не открывать.
— Что это?
— Потом посмотришь. — И для верности повторила: — Потом.
Когда она ее раскроет, там найдет и тот давний свадебный снимок. Пусть вклеит его в свой альбом. Каждая страница в ее альбоме — это оборванная жизнь. А сколько таких альбомов может быть…
Юлька опять перехватила мой взгляд на столик с подарками.
«Что это?»
«Потом, Юлька. Потом».
Это рассказ о семье твоего отца. Но это рассказ и о других семьях. О детях. О твоих и Володиных ровесниках. Обо всех, кого убили.
Я очень хочу, чтобы больше никому никогда не довелось познать черных, в самом страшном смысле этого слова, дней.
Совет и любовь вам. Любите друг друга. Любите жизнь, людей — близких и далеких. На этом держится мир.