Книга первая

1

В штате Висконсин, в городе с населением в двадцать пять тысяч, жил человек по фамилии Уэбстер. У него была жена по имени Мэри и дочка по имени Джейн, а сам он был достаточно успешным владельцем предприятия по производству стиральных машин. Когда приключилась эта штука — а об этом я как раз и собираюсь написать, — ему было лет тридцать семь-тридцать восемь, а его единственному ребенку, дочери, — семнадцать. В подробности его жизни, какой она была до этого, можно сказать, переворота, вдаваться нам незачем.

Человек довольно тихий, склонный предаваться мечтам, он в то же время пытался мечты эти из себя вытравить — ведь его призванием было производство стиральных машин; но не приходится сомневаться, что в те редкие свободные минуты, когда он, скажем, ехал в поезде или заявлялся в безлюдную фабричную контору летним воскресным днем и часами просиживал у окна, глядя на изгиб железнодорожного пути, — тогда он давал волю мечтам.

И все-таки долгие годы он не сбивался с раз выбранного пути и делал свою работу, как всякий другой мелкокалиберный предприниматель. Скажем, в этом году он процветал и денег у него было хоть отбавляй, а на следующим год дела шли из рук вон и местные банкиры грозились закрыть фабрику, — но как бы все ни оборачивалось, в деловом отношении ему всегда удавалось удержаться на плаву.

Таков он был, этот Уэбстер: он подошел почти вплотную к своему сорокалетию, и дочка его только-только окончила городскую среднюю школу. Стояла ранняя осень, и казалось, что и дальше он не собьется с пути и будет жить так, как привык, но тут-то с ним и произошла эта штука.

Что-то угнездилось в глубине его тела и принялось язвить Уэбстера, как болезнь. Довольно-таки трудно описать чувство, которое он испытывал. Словно бы нарождалось что-то новое. Будь он женщиной, то мог бы заподозрить, что нежданно-негаданно забеременел. Сидел ли он у себя в конторе, погруженный в работу, или бродил по улицам городка, — его переполняло поразительное ощущение, будто он — это не он сам, а нечто невиданное, чужое. Порой чувство, что он — это и не он вовсе, захватывало Уэбстера так сильно, что он останавливался на улице как вкопанный и так и стоял, оглядываясь и прислушиваясь. Скажем, оказывается он перед лавчонкой в каком-нибудь переулке. Позади лавчонки небольшой участок, и на нем растет дерево, а под деревом стоит старая лошадь.

Если бы лошадь подошла к забору и заговорила с ним, или если бы дерево сподобилось поднять одну из своих тяжелых нижних ветвей и послало ему воздушный поцелуй, или если бы вывеска над лавкой внезапно прокричала: «Джон Уэбстер, успей позаботиться о своей душе накануне Второго пришествия!», — даже в этом случае жизнь не изумила бы его больше, чем уже изумляла. Ни единое событие, которым мог бы похвалиться внешний мир — мир таких грубых вещей, как тротуар под его ногами, одежда на его теле, локомотивы, что тащат поезда по рельсам мимо его фабрики, трамваи, что громыхают мимо него по улицам, — ничто из этого не могло потрясти его сильнее, чем те чудеса, которые творились у него внутри.

Поглядите на него — вот он перед вами, среднего роста, с легкой проседью в черных волосах; широкие плечи, ладони крупные и полные, слегка меланхоличное и, пожалуй, чувственное лицо; он заядлый курильщик. В то время, о котором я веду рассказ, ему представлялось чрезвычайно трудным усидеть на месте, и потому он непрестанно куда-то шел. Он вскакивал со своего кресла и отправлялся бродить по цехам. Для этого ему требовалось пройти через просторную приемную, где размещались стол счетовода, стол управляющего и еще столы для трех девиц, которые тоже занимались какой-то конторской работой, рассылали потенциальным покупателям рекламные проспекты о стиральных машинах и пеклись о прочих мелочах.

В кабинете Уэбстера помимо него обреталась еще широкоскулая двадцатичетырехлетняя особа — его секретарша. У нее было крепкое, хорошо сбитое тело, но собой она была хороша не слишком. От природы ей достались толстые губы и широкое плоское лицо, но кожа у нее была очень чистая, и такая же чистота жила в ее глазах.

С тех пор как Джон Уэбстер заделался фабрикантом, он уже тысячу раз выходил из кабинета в приемную, открывал дверь и шагал по дощатому настилу к самому зданию фабрики, но никогда он не делал этого так, как сейчас.

Словом, вдруг ни с того ни с сего он очутился в новом мире, и спорить с этим фактом было невозможно. Однажды ему пришла в голову мысль. «Может, черт знает почему, я делаюсь немножко того», — подумал он. Мысль эта его нисколько не встревожила. В ней была даже известная приятность. «Теперь я как-то больше нравлюсь сам себе», — заключил он.

Он как раз собирался пройти через свой маленький кабинет в большую приемную, и дальше — на фабрику, но остановился перед дверью. Девицу, которая работала в одной с ним комнате, звали Натали Шварц. Она была дочерью владельца местного бара, немца, который женился на ирландке, а потом отдал Богу душу, не оставив после себя ни гроша. Джону Уэбстеру вспомнилось все, что он знал о ней и о ее жизни. Дочерей у немца было две. Характер у их матери был прескверный, к тому же она имела обыкновение прикладываться к бутылке. Старшая дочь стала учительницей и преподавала в местных школах, а Натали выучилась стенографии и нашла работу в фабричной конторе. Они жили в деревянном домишке на окраине города, и время от времени старуха мать, выпив лишнего, почем зря издевалась над двумя девушками. А девушки они были хорошие и трудились не покладая рук, но мать с пьяных глаз бранила их за распущенность и ставила в вину всевозможные непотребства. Все соседи очень их жалели.

Джон Уэбстер стоял у двери, взявшись за ручку. Он пристально смотрел на Натали, но не чувствовал при этом смущения и не находил в ней самой ничего необычного. Она раскладывала по стопкам какие-то бумаги, но вдруг оторвалась от дела и посмотрела ему в лицо. Какое это было чуднбе чувство — что можно вот так глядеть, прямо в глаза другому человеку. Как будто Натали была домом, а он заглянул снаружи в окно. Натали, сама Натали, жила в доме своего тела. Она была такая тихая, серьезная, славная, и разве не странно, что он мог сидеть рядом с нею каждый день на протяжении двух лет или трех и ни разу не задуматься о ней и не попытаться заглянуть в этот дом. «И сколько их, этих домов, куда я не заглядывал», — подумалось ему.

Необычайное, туго сжатое кольцо мыслей быстро вращалось у него в голове, пока он без всякого смущения взирал на Натали. В какой чистоте она содержит свой дом. Старуха ирландка может визжать с пьяных глаз и, едва ворочая языком, обзывать дочь шлюхой — так ведь она и делала по временам, — но ругани ее было не просочиться в дом Натали. Маленькие мысли Джона Уэбстера обратились в слова, и пусть он не произносил их вслух, они вскипали в нем, словно голоса, и сливались в приглушенном вопле. «Она моя возлюбленная», — произнес один голос. «Ты должен войти в дом Натали», — сказал другой. Лицо Натали залилось румянцем, и она улыбнулась.

— Вы с недавних пор сам не свой. Вас что-то тревожит?

Еще ни разу прежде она не говорила с ним в таком тоне. В этих словах было что-то почти интимное. На самом-то деле стиральномашинные дела в последнее время шли на ура. То и дело поступали новые заказы, и на фабрике гудела жизнь. В банке не было ни единого просроченного счета.

— Почему же, я в полном порядке, — сказал он. — Я очень счастлив и очень даже в порядке, особенно сейчас.

Он вышел в приемную, и три девицы и счетовод отложили работу, чтобы взглянуть на него. Они всматривались в него поверх столов, и в этом было что-то сродни непроизвольному жесту. Они ничего не хотели этим сказать. Счетовод подошел к нему и задал вопрос по поводу какого-то счета.

— Что ж, я был бы очень рад, если бы вы воспользовались собственным мнением по этому вопросу, — сказал Джон Уэбстер.

Он смутно осознавал, что речь идет о чьем-то кредите. Кто-то где-то невесть где выписал себе двадцать четыре стиральные машины. Чтобы продавать в магазине. Так как получается, выплатит он долг производителю, когда подойдет время, или нет?

Вся эта хороводица с бизнесом, в которую, подобно ему самому, были так или иначе втянуты все американские мужчины и женщины, была престранной затеей. Но на самом деле он об этом никогда особенно не задумывался. Его отец владел этой фабрикой и умер. Он не хотел быть фабрикантом. А кем он хотел быть? У отца было несколько этих, как там их называют — патентов. Когда же его сын — то есть он сам — вырос, то начал управлять фабрикой. Потом он женился, и вскоре после этого умерла его мать. С того дня фабрика перешла к нему. Он занимался изготовлением стиральных машин, предназначенных уничтожать грязь на человеческой одежде, и нанимал одних людей делать стиральные машины, а других — выбираться на свет Божий и продавать их. Он стоял посреди приемной, впервые в жизни взирая на бытие современного мира как на нечто запутанное и непостижимое.

— С этим следует разобраться, надо хорошенько поразмыслить, — проговорил он вслух.

Счетовод отправился было обратно за свой стол, но на полпути остановился и обернулся, думая, что говорят с ним. Рядом с Джоном Уэбстером стояла девушка, которая надписывала на проспектах адреса. Она подняла на него глаза и неожиданно улыбнулась, и ему понравилось, как она улыбается. «Так вот устроено: что-то случается, и люди неожиданно и стремительно сближаются друг с другом», — подумалось ему. Он вышел за дверь и направился к фабрике по дощатому настилу.

Фабрика оглашалась звуками, похожими на пение, и полнилась сладким запахом. Повсюду возвышались груды обструганных досок, а пением казался свист пил, которые обрезали их до нужной длины и придавали им форму, чтобы из них можно было делать стиральные машины. За воротами фабрики остановились три вагона с пиломатериалом; рабочие выгружали доски, и те скользили внутрь фабричного здания по специальному желобу.

Джон Уэбстер чувствовал себя поразительно живым. Бревна наверняка привезли на его фабрику издалека. Это было странно и занимательно. Раньше, во времена его отца, в Висконсине было сколько хочешь лесных угодий, но теперь почти все леса вырубили, и древесину завозили с Юга. Где-то там, откуда приехали доски, которые теперь разгружали у ворот его фабрики, были леса и реки, и мужчины отправлялись в лес валить деревья.

Уже многие годы он не чувствовал себя до такой степени живым, как в эту минуту, стоя здесь, у ворот фабрики, и наблюдая за тем, как работники вытаскивают доски из вагона и толкают их по желобу. Какое мирное и покойное зрелище! Светило солнце, и доски казались ярко-желтыми. От них шел поразительный аромат, почти парфюмерный. И его сознание тоже удивительным образом изменилось. В эту минуту он мог видеть не только вагоны и разгружающих их людей, но и тот край, откуда этот груз явился. Далеко-далеко на Юге было место, где воды низменной, заболоченной реки разливались до тех пор, пока ширина реки не достигала двух-трех миль. Была весна, бушевало половодье. Во всяком случае, на этом воображаемом пейзаже многие деревья поднимались прямо из воды; и еще там были лодки с людьми, чернокожими; они выталкивали бревна из затопленного леса в широкий, медлительный поток. Это были рослые, могучие парни, и за работой они пели, пели об Иоанне, ближайшем ученике Иисуса. Работники носили высокие сапоги, а в руках держали длинные шесты. Те же, чьи лодки оставались на середине реки, подхватывали бревна, когда их выталкивали из чащи, и собирали вместе, чтобы получился большой плот. Вот двое мужчин выпрыгнули из лодок и побежали по плавающим бревнам, стягивая их вместе тоненькими стволами молодых деревьев. Другие, где-то там, в лесной глуши, продолжали петь, и на плоту им вторили. Песня была об Иоанне и о том, как он отправился на озеро ловить рыбу. И Христос явился ему и его братьям и поманил их из лодок, чтобы они прошли сквозь пыльную, раскаленную землю галилейскую, и рек: «Идите за Мной». А вот песня оборвалась и воцарилась тишина.

С какой силой, с какой ритмичностью двигались тела работников! Они раскачивались взад и вперед. Они будто бы танцевали.

И вот два новых события произошли в причудливом мире Джона Уэбстера. По реке в лодке спустилась женщина, золотисто-коричневая женщина, и все работники бросили свое дело, распрямились и взглянули на нее. Голова у нее была непокрыта, и, когда она толкала лодку сквозь неторопливое течение, ее юное тело раскачивалось из стороны в сторону, как раскачивались тела работников, когда они возились с бревнами. Жаркое солнце заливало коричневое девичье тело; шея и плечи ее были обнажены. Один из мужчин на плоту окликнул ее.

— Здорово, Элизабет! — прокричал он. Она перестала грести и на мгновение позволила течению подхватить лодку.

— И тебе привет, китайчонок! — ответила она со смехом.

Она снова налегла на весла. В просвет между деревьями, деревьями, что были погружены в желтую воду, вырвалось бревно, и юный негр стоял на нем в полный рост. Он с силой оттолкнулся шестом от одного из деревьев, и бревно быстро прибило к плоту, где его уже поджидали двое работников.

Солнце заливало шею и плечи смуглой девушки в лодке. От движений ее рук на коже вспыхивали и танцевали огни. Кожа была коричневой, медно-золотистой. Лодка скользнула по излучине реки и исчезла. На мгновение снова стало тихо, но вот из-за деревьев зазвучал голос, и все негры подхватили новую песню:

Фома, Фома, святой Фома,

Брось свое неверье!

На земле мы все рабы —

Так не лучше ли в гробы,

Выспимся под Отчим кровом, —

будет нам спасенье.

Джон Уэбстер, часто моргая, наблюдал за людьми, разгружающими доски у фабричных ворот. Маленькие голоса у него внутри бормотали странные, радостные слова. Нельзя быть просто стиральномашинным фабрикантом из висконсинского городка. Что бы ты там о себе ни думал, случаются такие поразительные моменты, когда ты становишься чем-то еще. Ты становишься частью чего-то настолько огромного — прямо как та земля, где ты живешь. Вот, например, проходишь ты мимо городской лавчонки. Лавчонка в каком-то Богом забытом углу, между железнодорожными путями и пересыхающим ручьем, но она — тоже часть чего-то огромного, чего-то такого, о чем никто до сих пор так и не задумался. Да и сам он был просто человеком, который стоит на своих двоих и одет в самую обыкновенную одежду, но и в его теле было что-то такое, ну, может быть, не огромное, но каким-то смутным, каким-то всеобъемлющим образом связанное с этим огромным. Просто нелепость, что он никогда не задумывался об этом раньше. Задумывался или нет? Вот перед ним люди, разгружающие доски. Они прикасаются к этим доскам своими ладонями. Какой-то тайный союз был заключен между ними и теми чернокожими, что валили лес и спускали бревна вниз по течению к лесопилке в какой-то южной дали. Ты бродишь целый день туда-сюда и дотрагиваешься до предметов, к которым прикасались другие. В этом было что-то такое желанное — в осознании того, что к этим вещам прикасались. В осознании значимости вещей и людей.

Так не лучше ли в гробы,

Выспимся под Отчим кровом, —

будет нам спасенье.

Он отворил дверь и прошел в цех. Неподалеку от входа мастеровой распиливал на станке доски. Ясное дело, для изготовления его стиральных машин не всегда отбирались лучшие куски древесины. Иные дощечки довольно скоро ломались. Их использовали для изготовления деталей, которые были запрятаны поглубже в нутро машины и не так сильно бросались в глаза. Машины надо было продавать недорого. Он ощутил легкий укол совести, а потом рассмеялся. Как легко увлечься всякими пустяками, когда на уме у тебя столько важных и глубоких вопросов. Ты как ребенок, которому надо научиться ходить. Так чему именно следует научиться? Ходить, чтобы обонять, осязать, ощущать предметы — может быть, так? Научиться тому, что в мире, помимо тебя, есть кто-то еще. Кто это? Ты должен немного осмотреться. Как было бы славно воображать, будто на стиральные машины, которые покупают бедные женщины, идут только лучшие доски, но подобные мысли развращают. Чего доброго, заразишься эдаким самодовольством — оно всегда появляется, если предаваться мыслям о стиральных машинах из досок наилучшего качества. Он знавал таких людей и всегда относился к ним презрительно.

Он прошел фабрику насквозь, минуя шеренги мужчин и подростков, которые, склонившись над станками, вытачивали всевозможные детали стиральных машин, соединяли их друг с другом, красили и упаковывали машины для отправки. Верхняя часть здания была отведена под склад. Он прошел мимо сваленных в кучу обструганных досок к окну, выходившему на мелкую, почти пересохшую речушку, на берегу которой стояла фабрика. Повсюду висели плакаты, запрещающие курить, но он позабыл об этом, достал сигарету и закурил.

Мысли продолжали пульсировать в нем, и их ритм был каким-то образом связан с ритмом движений темнокожих тел в том лесу в мире его воображения. Он стоял у ворот своей фабрики в висконсинском городке, но в ту же минуту он находился на Юге, посреди реки, вместе с какими-то чернокожими, и еще он был с рыбаками на берегу Моря Галилейского, когда туда пришел человек и начал произносить странные речи. «Должно быть, на свете больше одного меня», — смутно подумалось ему, и, когда разум до конца сформулировал эту мысль, с ним самим будто бы что-то произошло. Всего несколько минут назад, стоя рядом с Натали Шварц, он подумал о том, что ее тело — дом, в котором она живет. И эта мысль тоже осветила его разум. Так разве в доме может жить только один человек?

Сколько всего непонятного вмиг бы прояснилось, распространись такая идея повсюду. Как пить дать, она приходила в голову множеству других людей, но они, быть может, не сумели понять, каков самый простой следующий из нее вывод. Сам он ходил в городскую школу, а потом учился в Висконсинском университете в Мэдисоне. Было время — он прочел целую уйму книг. Когда-то Уэбстеру даже казалось, что ему может прийтись по душе самому писать книги.

Несомненно, многих писателей посещали мысли, подобные тем, которые сейчас приходили ему в голову. На страницах иных книг можно найти убежище от неразберихи повседневности. Возможно, выводя слова, эти люди чувствовали в себе, как чувствовал сейчас он сам, какую-то особую бодрость, какую-то завершенность.

Он затянулся сигаретой и посмотрел за реку. Фабрика стояла на краю города, и за рекой начинались поля. Все мужчины и женщины ходили по той же самой земле, что и он. По всей Америке, по всему миру, коли на то пошло, мужчины и женщины совершали всякие само собой разумеющиеся действия почти так же, как он. Они поглощали пищу, спали, работали, занимались любовью.

Размышления немного утомили его, и он потер лоб ладонью. Сигарета погасла; он бросил ее на пол и закурил другую. Мужчины и женщины пытались проникнуть в тела друг друга, и время от времени это исступленное стремление было сродни безумию. Это называлось — заниматься любовью. Он задавался вопросом, настанет ли когда-нибудь день, когда мужчинам и женщинам ничто не будет в этом мешать. Как же трудно было пробираться сквозь путаницу собственных мыслей.

Уверен он был только в одном — в том, что раньше он никогда не бывал в таком состоянии. Хотя нет, это вранье. Один раз был. Когда женился. Тогда он чувствовал себя точно так же, но с тех пор что-то произошло.

Он начал думать о Натали Шварц. В ней было что-то чистое и невинное. Быть может, сам того не зная, он влюбился в нее, в эту дочь владельца бара и ирландской старухи пьянчужки. Если так — это многое бы объяснило.

Он почувствовал, что кто-то подошел к нему, и обернулся. В нескольких футах от него стоял работник в комбинезоне. Он улыбался.

— Сдается мне, вы кое-что забыли, — сказал он.

Джон Уэбстер улыбнулся тоже.

— Так и есть, — ответил он. — Я много чего забыл. Мне почти сорок, и я, думается, позабыл жить. А вы?

Работник снова улыбнулся ему.

— Я про сигарету, — пояснил он и ткнул пальцем в сторону брошенной на пол еще дымящейся сигареты.

Джон Уэбстер наступил на сигарету, а потом бросил на пол вторую и на нее наступил тоже. Он и работник стояли и смотрели друг на друга, и это было чуть-чуть похоже на то, как прежде он смотрел на Натали Шварц. «Интересно, могу ли я войти и в его дом», — подумал он.

— Верно, спасибо. Я забыл. Витаю где-то, — сказал он вслух.

Работник закивал.

— Со мной тоже бывает.

Недоумевающий фабрикант покинул верхние помещения, спустился к железнодорожной ветке, ведущей от цеха к главным путям и побрел в сторону наименее заселенной части города. Подумал: «Должно быть, уже полдень». Обычно он обедал в одном местечке неподалеку от фабрики, а его работники приносили обеды с собой в свертках и жестяных коробочках. Теперь он решил, что отправится в свой собственный дом. Его не ждали, но он подумал, что ему будет радостно взглянуть на жену и дочь. Пассажирский поезд мчался по рельсам, и несмотря на оглушительный рев гудка, Уэбстер его не слышал. Когда поезд уже почти его нагнал, молодой негр, должно быть, бродяга — словом, шедший вдоль путей чернокожий, с головы до ног в рванине — подскочил к нему и, яростно вцепившись в пальто, изо всех сил толкнул в сторону. Поезд пронесся мимо, а Уэбстер стоял, глядя ему вслед. Он и негр посмотрели друг другу в глаза. Он сунул руку в карман, инстинктивно сообразив, что должен бы заплатить за оказанную услугу.

И тут какая-то дрожь прошла по его телу. Он ужасно устал.

— Витаю где-то, — сказал он.

— Ясное дело, босс. Со мной тоже бывает, — с улыбкой сказал негр и пошел прочь.

2

Джон Уэбстер поехал домой на трамвае. Он был на месте к половине двенадцатого, и его, как он и предполагал, не ждали. Позади дома, строения довольно-таки невыразительного, располагался сад с двумя яблонями. Он обошел дом и увидел свою дочь, Джейн Уэбстер; она покачивалась в гамаке, растянутом между яблонями. Рядом с гамаком, под одним из деревьев, стояло старое кресло-качалка, и он, подойдя, уселся в него. Дочь была удивлена появлением отца в такой час: приходить посреди дня было не в его обыкновении.

— Привет, пап, — проговорила она вяло, села в гамаке и бросила свою книгу на траву, ему под ноги. — Что-то стряслось?

Он покачал головой.

Подобрав книгу, он начал читать, а она снова опустила голову на подушку. Книжка была современная. В ней рассказывалось о Новом Орлеане, каким тот был в старые времена. Он прочел несколько страниц. Очевидно, это была одна из тех вещиц, которые так хорошо спасают нас от самих себя и от тупой скуки повседневности. Юноша крался по улице под покровом ночи; плечи его были укрыты плащом. Над головой сияла луна. Цветущие магнолии наполняли воздух благоуханием. Юноша был хорош собой. Дело в романе происходило еще до Гражданской войны, и поэтому у юноши было видимо-невидимо рабов.

Джон Уэбстер закрыл книгу. Читать ее не было смысла. В юности он и сам почитывал такие книжицы. Они так хорошо спасали от самого себя — и тупую скуку повседневности делали чуть менее ужасающей.

И откуда это взялось — что повседневность всенепременно должна быть скучной и тупой. Ясное дело, последние двадцать лет его жизни и в самом деле были скучны, но этим утром все было иначе. Ему даже казалось, что такого утра у него не случалось ни разу за всю жизнь.

В гамаке лежала еще одна книга, он взял ее и пробежал глазами несколько строк.


— Видите ли, — невозмутимо проговорил Уилберфорс, — я скоро возвращаюсь в Южную Африку. Я даже и не думал связывать свою судьбу с Вирджинией.

Амбридж разразился протестующими возгласами, рванулся к Джону и положил руку ему на плечо, а Маллой перевел взгляд на свою дочь. Как он и опасался, ее взор был устремлен на Чарльза Уилберфорса. Когда он вез ее этим вечером в Ричмонд, ему казалось, что она выглядит на удивление здоровой и веселой. И она и впрямь так выглядела — но ведь она ожидала снова увидеть Чарльза не раньше чем через шесть недель. Теперь же она казалась безжизненной и бледной, словно потушенная свеча.

Джон Уэбстер перевел взгляд на собственную дочь. Со своего места он мог смотреть ей прямо в лицо.

«Безжизненной и бледной, словно потушенная свеча, хм. Ну и выраженьица». Его-то дочь Джейн не отличалась бледностью. Она была крепким юным существом. «Свеча, которую никогда не зажигали», — подумалось ему.

Странная и ужасная данность — то, что он никогда особенно не задумывался о своей дочери, а теперь она уже была почти что женщиной. Тело ее было, безусловно, телом женщины. В нем вершились таинства женственности. Он сидел, глядя прямо на нее. За мгновение до того он чувствовал себя таким уставшим — а теперь усталость как рукой сняло. «У нее уже мог бы быть ребенок», — подумал он. Ее тело готово к вынашиванию плода, оно выросло и развилось, стремясь стать таким. Но какое юное, нечеткое у нее лицо. У нее красивый рот, но в нем есть что-то такое, какая-то бессмысленность. «Ее лицо как белый лист, на котором ничего не написано».

Ее блуждающий взгляд встретился с его взглядом. В глазах появилось нечто похожее на страх. Она резко села.

— Да что с тобой, папа? — спросила она отрывисто.

Он улыбнулся.

— Все ровным счетом в порядке, — проговорил он, отводя глаза. — Я подумал, приду-ка домой пообедать. Что тут такого?


Его жена Мэри Уэбстер показалась у двери и позвала дочку. Когда она увидела мужа, брови ее приподнялись.

— Вот новости. Что так рано?

Они все вместе поднялись в дом и по коридору прошли в столовую, но на него накрыто не было. У него появилось чувство, будто им обеим чудится что-то неправильное, чуть ли не безнравственное, в том, что он находится дома в это время дня. Это было неожиданностью, и неожиданность эта казалась им подозрительной. Он понял, что лучше бы объясниться.

— У меня болела голова, и я решил прийти полежать часок, — сказал он.

Он физически ощутил, какое облегчение они испытали — как будто он освободил их разум от тяжкого груза, — и улыбнулся этой мысли.

— Можно мне чаю? Чашка чаю очень вас затруднит? — спросил он.

В ожидании чая он делал вид, что смотрит в окно, а сам тайком изучал лицо жены. Она была такая же, как ее дочь. На ее лице ничего не было написано. Тело ее наливалось тяжестью.

Когда он на ней женился, она была высокой, стройной светловолосой девушкой. Теперь же она производила впечатление существа, выросшего без какой бы то ни было цели, «как растет скотина, которую откармливают на убой», — подумалось ему. В ее теле будто бы не было костей, не было мышц. Ее желтоватые волосы, которые в молодости так загадочно блестели на солнце, теперь выглядели бесцветными. У них был такой вид, как будто у корней они мертвые, а на ее лице появились складки бессмысленной плоти, между которыми странствовали тонкие ручейки морщин.

«Ее лицо — чистая заготовка, которой ни разу не касалась жизнь, — подумал он. — Она — высоченная башня без фундамента, которая вот-вот рухнет». В его нынешнем состоянии было нечто восхитительное и в то же время пугавшее его самого. Слова, которые он произносил вслух или про себя, обладали какой-то странной поэтической мощью. Сочетание слов формировалось в его разуме, и у этого сочетания было значение и была сила. Он сидел, теребя ручку чайной чашки. Внезапно его охватило всепоглощающее желание увидеть собственное тело. Извинившись, он встал и пошел вверх по лестнице. Жена крикнула ему:

— Мы с Джейн собираемся в деревню. Я тебе еще понадоблюсь?

Он замер посреди лестницы, но ответил не сразу. Голос у нее был такой же, как лицо: мясистый, тяжелый. Как не вязались с ним, заурядным производителем стиральных машин из городка в штате Висконсин, такие мысли, такая зоркость к мельчайшим деталям жизни. Он захотел услышать голос дочери и решил схитрить.

— Джейн, ты меня звала? — спросил он.

Дочь пустилась в разъяснения, что это вовсе не она, а мама его звала, и повторила то, что сказала мать. Он ответил, что ему ничего не нужно, только часок полежать, и пошел наверх в свою комнату. Казалось, что голос дочери, как и голос матери, — слепок с нее самой: молодой и чистый, но плоский, без отзвука. Он прикрыл за собой дверь и запер ее. Затем начал раздеваться.

От усталости не осталось и следа. «Я почти уверен, что у меня сделалось что-то не то с головой. Нормальный человек не будет подмечать каждый пустяк, как я сегодня», — подумал он. Уэбстер напевал себе под нос, желая услышать собственный голос и, пожалуй, убедиться, что он непохож на голоса дочери и жены. Он мычал слова негритянской песни, которая звучала у него в голове утром:

На земле мы все рабы —

Так не лучше ли в гробы,

Выспимся под Отчим кровом, —

будет нам спасенье.

Он решил, что с его голосом все как надо. Слова чисто и свободно выходили из горла, и что-то наподобие резонанса в них тоже было. «Если бы я вчера принялся петь, это бы звучало совсем иначе», — уверил себя он. Неугомонные голоса разума резвились у него в голове. В нем поселилась какая-то веселость. Мысль, которая поразила его утром, когда он смотрел в глаза Натали Шварц, вернулась. Его тело, в ту минуту обнаженное, было домом. Он встал перед зеркалом и посмотрел на себя. Снаружи тело по-прежнему выглядело стройным и здоровым. «Сдается мне, я знаю, что со мной творится, — подумал он. — В доме идет уборка. Он стоял пустой целых двадцать лет. Стены и мебель покрылись пылью. А теперь почему-то, сам не знаю почему, окна и двери распахнуты. Я должен отмыть полы и стены, навести везде порядок и уют, как в доме Натали. Тогда я смогу пригласить к себе гостей». Он провел руками по своему обнаженному телу, по груди, плечам и бедрам. Что-то внутри него смеялось.


Он бросился, как был, обнаженный, на кровать. На верхнем этаже дома располагалось четыре спальни. В его, угловой, было две двери: одна вела в комнату жены, другая — в комнату дочери. Когда он еще только женился, они с женой спали вместе, но с появлением ребенка бросили эту привычку и больше никогда к ней не возвращались. Теперь он иногда приходил к жене по ночам. Она хотела его и каким-то своим женским способом давала ему понять, что хочет, и он приходил, и в нем не было толком ни радости, ни пыла, просто он был мужчиной, а она — женщиной, и так уж это было заведено. Эти мысли его немного утомили. «Ну все равно этого уже несколько недель не было». Он не хотел об этом думать.

У него была лошадь и повозка, и он платил за место в конюшне; теперь повозка подъехала к воротам. Он услышал, как закрылась входная дверь. Жена и дочь собрались ехать в деревню. Окно в комнате было открыто, и ветер задувал внутрь и струился вдоль тела. У их ближайшего соседа был сад, он выращивал цветы. Воздух с улицы полнился благоуханием. Все звуки были мягкими, негромкими. Чирикали воробьи. Большое крылатое насекомое приземлилось на оконную сетку и медленно поползло вверх. Где-то вдали зазвонил паровозный колокол. Быть может, именно там, рядом с его фабрикой, где сейчас сидит за своим столом Натали. Он повернулся поглядеть на медленно карабкающееся по сетке крылатое существо. Маленькие голоса, живущие в твоем теле, не все говорят всерьез. Порой они играют, как дети. Один из голосов уверял его, что глаза насекомого обращены на него и преисполнены одобрения. А вот насекомое заговорило.

— Ну ты и чучело, — сказало оно. — Ишь разоспался!

Паровозный колокол все еще был слышен, его звон доносился издалека и звучал так нежно. «Расскажу Натали о том, что мне шепнул этот крылатый братец», — подумал он и улыбнулся потолку. Его щеки залились румянцем, и он тихо заснул, положив ладонь под голову, как делают дети.

3

Час спустя он проснулся — и на мгновение испугался. Джон Уэбстер обвел взглядом комнату и подумал, уж не захворал ли он.

Потом его глаза приступили к описи мебели, которой была обставлена комната. Ему ничего не нравилось. Неужто он прожил двадцать лет в окружении этих вещей? Вне всякого сомнения, они были в отличном состоянии. Но он мало что понимал во всем этом. Да и кто понимал. Его поразила мысль, что в Америке вообще считай никто не задумывается по-настоящему о доме, в котором живет, об одежде, которую носит. Люди готовы проживать свою долгую жизнь, не предпринимая ни малейших усилий для того, чтобы украсить собственные тела, сделать уютными и исполненными значения эти здания — свои жилища. Его собственная одежда висела на стуле — туда он бросил ее, когда вошел в комнату. Сейчас он поднимется и натянет ее опять. С тех пор, как Уэбстер достиг зрелости, он тысячу раз проигрывал эту сцену с облачением своего тела в одежду — и делал это бездумно. Вещи эти были куплены походя, в каком-то случайном магазине. Кто их пошил? Какая мысль крылась за тем, чтобы пошить их, или за тем, чтобы их носить? Он взглянул на свое лежащее на постели тело. Одежда могла бы обернуться вокруг него, спрятать его.

Еще одна мысль возникла в его разуме, зазвенела над просторами его разума будто колокол, чей голос доносится из-за лугов: «Живое или неживое — нелюбимое не может быть прекрасно».

Вскочив с постели, он порывисто оделся, поспешно вышел из комнаты и побежал вниз по лестнице. На самой последней ступеньке он остановился. Он вдруг почувствовал себя таким старым и уставшим — может, и не стоит лезть из кожи вон, чтобы вернуться на фабрику. В его присутствии нет никакой необходимости. Все и без него идет как по маслу. Натали обо всем позаботится.

«Хорошенькое будет дело, если я, деловой и уважаемый человек, при жене и взрослой дочери, втяну самого себя в интрижку с Натали Шварц, дочерью типа, который, покуда был жив, владел паршивым баром, и этой жуткой ирландской старухи, этого бельма на глазу у всего города, которая, когда хлебнет лишку, говорит и кричит такое, что соседи грозят ей полицией и не исполняют своих угроз только из жалости к ее дочерям. Чтобы устроиться в жизни достойно, можешь работать как проклятый, и все равно одной оплошности будет довольно, чтобы все пошло прахом, вот ведь какая история. Мне надо понаблюдать за собой. Я заработался. Может, стоит взять отпуск. Я не желаю пускать все коту под хвост», — думал он. Весь день с ним и творилось невесть что, и все-таки он не выдал себя ни единым словом — тут было чему порадоваться.

Он стоял, положив ладонь на перила. В конце концов, в последние два-три часа у него ушло много сил на раздумья. «Я не тратил время попусту».

Вот что еще пришло ему в голову. После женитьбы он понял, что жену пугают и отталкивают любые порывы страсти, и из-за этого не получал особенного удовольствия от ее любви; и тогда он воспитал у себя привычку отправляться в тайные экспедиции. Сбежать всегда оказывалось достаточно легко. Он говорил жене, будто уезжает по делам. Потом ехал куда-нибудь, обычно в Чикаго. Там он селился не в больших отелях, а в каких-нибудь незаметных уголках, в безлюдных переулках.

Когда наступала ночь, он выходил на поиски женщины. Каждый раз ему приходилось разыгрывать одно и то же представление, в сущности, дурацкое. Привычки выпивать у него не было, но тут он пропускал несколько стаканчиков. Можно было бы сразу отправиться в дом, где предлагают женщин, но ему на самом деле хотелось чего-то другого. И он часами шатался по улицам.

Такова была греза. Бродишь-бродишь, тщетно надеясь найти такую женщину, чья любовь каким-то чудом оказалась бы вся сплошь свобода и самозабвенность. Обычно ходишь по улицам плохо освещенных районов, среди заводов, складов и убогих лачуг. Тебя снедает желание, чтобы эта золотая женщина шагнула к тебе из грязи и мерзости этих мест. Это было глупостью, безумием, и он знал это, но упорствовал в своем безумии. Он воображал себе восхитительные беседы. Вот она выходит из тени одного из мрачных строений. Одинокая, голодная, поруганная. Он смело приближается к ней и тотчас же заводит разговор, полный удивительных и прекрасных слов. И любовь затопляет их тела.

Ну, допустим, все это несколько преувеличенно. Разумеется, он никогда не был настолько глуп, чтобы ожидать чего-то настолько восхитительного. Но как бы то ни было, он и в самом деле часами бродил по темным улицам и в конце концов снимал проститутку. Вдвоем они безмолвно и поспешно забивались в какую-нибудь конуру. Ох. Ему никогда не давало покоя чувство: быть может, нынче вечером какие-то мужчины уже были с нею в этой самой комнате. Потом он, заикаясь, пытался завязать разговор. Могут ли они, эта женщина и этот мужчина, узнать друг друга получше? Женщина смотрела на вещи по-деловому. Ночь еще не прошла, впереди работы непочатый край. Резину тянуть ни к чему. И так уже прорва времени вылетела в трубу. Иной раз вот так проболтаешься полночи и ни шиша не заработаешь.

На следующий день после подобных приключений Джон Уэбстер возвращался домой, чувствуя себя жалким и нечистым. И все же работа в конторе начинала спориться, и по ночам впервые за долгое время он спал как следует. Всего-то ничего — но он сосредоточивался на делах и больше не давал воли грезам и неясным мыслям. Когда управляешь фабрикой, такие вещи обеспечивают тебе неплохое преимущество.

Теперь он стоял на последней ступеньке и думал о том, что, наверное, стоило бы опять устроить себе такую прогулку. Если он останется тут и будет сидеть каждый день с утра до вечера рядом с Натали Шварц — мало ли что из этого выйдет. Но можно ведь и взглянуть правде в лицо. После того, что он пережил в это утро, после того, как посмотрел ей в глаза, просто так, как ни в чем не бывало, — после этого жизнь двух человек в конторе переменилась. Что-то новое появилось в самом воздухе, которым они вместе дышали. Лучше всего было бы не возвращаться на фабрику, а прямо сейчас пойти и сесть на поезд до Чикаго или Милуоки. А что до жены — он уже позволил той неясной мысли об умирающей плоти проникнуть в его голову. Он закрыл глаза и облокотился о перила. Разум его опустел.

Дверь в столовую открылась, и оттуда вышла женщина. Это была единственная служанка Уэбстеров, она работала в этом доме уже много лет. Теперь ей было за пятьдесят, и пока она стояла перед Джоном Уэбстером, он глядел на нее так, как не глядел уже давно. Тысячи мыслей громогласно обрушились на него, словно горсть дроби, брошенная в оконное стекло.

Стоявшая перед ним женщина была худой и высокой, и лицо ее прорезали глубокие морщины. Разве неудивительно, что мужчины все время подмечают женскую красоту. Быть может, Натали Шварц в пятьдесят лет будет мало чем отличаться от этой женщины.

Ее звали Кэтрин, и, когда много лет назад она только начала работать у Уэбстеров, между Джоном Уэбстером и его женой вышла из-за нее ссора. На железной дороге рядом с фабрикой Уэбстера произошла авария, и эта женщина ехала в сидячем вагоне разбившегося поезда вместе с мужчиной намного ее моложе; он погиб. Этот юноша был из Индианаполиса; там он работал в банке, а потом сбежал с Кэтрин, прислуживавшей в доме его отца. Как только он скрылся, выяснилось, что из банка пропала крупная сумма. Он погиб в железнодорожной аварии, сидя рядом с этой женщиной, и след его совсем было затерялся, пока какой-то человек из Индианаполиса совершенно случайно не увидел Кэтрин на улицах этого города, нового для нее, но ставшего своим, и не узнал ее. Встал вопрос, что сталось с деньгами. Кэтрин обвинили в том, что она знает, где они спрятаны, и молчит.

В тот же день миссис Уэбстер захотела ее уволить, и разыгралась ссора, из которой ее муж в конце концов вышел победителем. Почему-то, он сам не понимал почему, эта история расшевелила в нем всю силу его существа, и однажды вечером, когда они с женой вместе были в спальне, он заявил нечто настолько решительное, что сам удивился, как это такие слова сорвались с его губ. «Если она против своей воли покинет наш дом, я уйду тоже», — сказал он тогда.

Теперь Джон Уэбстер стоял в прихожей своего дома и глядел на женщину, ставшую причиной стародавней ссоры. На протяжении стольких лет он видел, как она почти каждый день безмолвно ходит по дому, но никогда не смотрел на нее так, как сейчас. Когда Натали Шварц станет старше, она вполне может стать на нее похожей. Если бы он совсем потерял голову и сбежал с Натали, как тот парень из Индианаполиса сбежал в свое время с ней, и если бы поезд не угодил в аварию — тогда однажды он мог бы обнаружить себя живущим с женщиной, которая выглядит так, как сейчас выглядит Кэтрин.

Эта мысль нисколько его не встревожила. Вернее сказать, он даже нашел в ней какую-то сладость.

«Она жила, она грешила и страдала», — думал он. Во всем существе Кэтрин сквозило какое-то спокойное, строгое достоинство, и оно отражалось и в ее телесном облике. Вне всяких сомнений, подобное достоинство проникло и в его мысли. Уехать в Чикаго или Милуоки и пройтись по грязным улицам в страстном желании обрести золотую женщину, которая должна возникнуть перед ним из грязи жизни, — все эти мысли теперь почти оставили его.

Женщина по имени Кэтрин смотрела на него с улыбкой.

— Я не обедал, мне не хотелось есть, но теперь я голоден. Найдется у нас что-нибудь такое, чтоб вам не слишком возиться?

Она весело солгала ему. Она только что приготовила себе в кухне обед и теперь предложила его хозяину.

Он сидел за столом и ел то, что приготовила Кэтрин. Снаружи, за стенами дома, светило солнце. Было только два часа, и впереди у него — весь день и весь вечер. Странное дело — как это Библия, книги Ветхого Завета, так крепко въелись в его сознание. Он никогда особенно не увлекался чтением Библии. Может быть, в слоге этой книги была какая-то тяжеловесная роскошь, которая теперь так отвечала неспешному шагу его мысли. В те времена, когда женщины и мужчины жили среди холмов и равнин со своими стадами, жизнь задерживалась в мужском или женском теле надолго. Говорят, иные проживали по нескольку сотен лет. Может, дело в том, что продолжительность жизни можно рассчитать по-разному. Вот он сам — если бы он мог каждый день проживать так же полно, как нынешний, то жизнь длилась бы для него бесконечно.

Кэтрин вошла в комнату с добавкой и чайником, и он поднял глаза и улыбнулся ей. Теперь он подумал вот о чем. «Какое невероятное по своей красоте чудо свершилось бы в мире, если бы все живущие ныне мужчины, женщины и дети вдруг, в каком-то общем порыве, вышли из домов, из фабрик и из лавок и сошлись бы, скажем, на огромной равнине, где каждому был бы виден другой, кто угодно другой, и если бы они сошлись там и тогда, все вместе, при свете дня, и каждый человек в мире доподлинно бы знал, что в это время делает другой, и если бы все они в этот миг в общем порыве впали в самый непростительный грех и дали бы себе в том отчет — о, какая то была бы великая минута очищения».

В его голове разыгрывался настоящий бунт образов и красок, и он ел то, что поставила перед ним Кэтрин, не задумываясь о физиологии поглощения пищи. Кэтрин вышла бы из комнаты, но, поняв, что он не замечает ее, остановилась у двери в кухню и стала на него смотреть. Он понятия не имел, что она знала о том, как он боролся за нее тогда, много лет назад. Если бы не его борьба, ей бы нипочем не остаться в этом доме. На самом деле было так: в тот вечер, когда он осмелился заявить, что, если ее выгонят, то и он сам уйдет тоже, дверь в спальню была приоткрыта, а она как раз была в прихожей, у самой лестницы. Она запихивала в узел свои немногочисленные пожитки и намеревалась как-нибудь незаметно ускользнуть. Оставаться не было никакого смысла. Тот, кого она любила, был мертв, а на нее охотились газетчики; ей грозила тюрьма, если она не скажет, где спрятаны деньги. Насчет этих денег — она ни минуты не верила, что погибший мужчина знал о них хоть на йоту больше, чем она сама. Да, кто-то украл, а он как раз в это время сбежал с ней — и ограбление повесили на него. Дело было проще простого. Ее возлюбленный работал в банке и был помолвлен с женщиной своего круга. Но однажды ночью они с Кэтрин оказались наедине в доме его отца и что-то произошло между ними.

Кэтрин стояла и смотрела на своего хозяина, который ел то, что она приготовила себе, и с гордостью размышляла о далеком вечере, когда так безрассудно стала возлюбленной того, другого мужчины. Она помнила, в какую схватку ввязался однажды Джон Уэбстер ради нее, и с презрением думала о женщине, которая была женой ее хозяина. «Вот какая, значит, женщина достается такому мужчине», — говорила она себе, вспоминая высокую, грузную фигуру миссис Уэбстер.

Как будто бы поняв, о чем она думает, мужчина обернулся и снова улыбнулся ей. «Она ведь себе приготовила то, что я ем», — подумал он и быстро встал из-за стола. Он вышел в прихожую и, сняв шляпу с вешалки, закурил. Потом вернулся к двери в столовую. Женщина стояла у стола и смотрела на него, а он смотрел на нее. Они могли бы почувствовать смущение друг перед другом — но не чувствовали его. «Если я уйду к Натали и она станет как Кэтрин — так тому и быть, это будет славно», — решил он.

— Что ж, что ж, всего хорошего, — проговорил он с запинкой и, повернувшись, стремительно вышел из дома.


Джон Уэбстер шагал по улице, и светило солнце, а когда налетал ветерок, тенистые клены, которыми была обсажена улица, понемногу роняли листья. Скоро начнет подмораживать, и деревья вспыхнут яркими красками. Если бы только знать наверняка, то можно было бы сказать: впереди славные деньки. Даже в штате Висконсин вам могут выпасть славные деньки. Он ощутил внезапный укол голода, какого-то нового голода, когда замер и постоял с минуту, разглядывая улицу, по которой шел. Два часа назад, лежа нагим на кровати в собственном доме, он размышлял об одежде и о домах. Эти мысли были прелестны, с ними хотелось позабавиться — но они принесли с собой и печаль. Почему на этой улице так много уродливых домов? Людям это было невдомек? А хоть кому-нибудь может это быть по-настоящему, до конца вдомек? Может быть такое, что кто-то носит уродливую, безликую одежду, живет в уродливом безликом доме на безликой улице в безликом городе — и так и не узнает об этом до конца своих дней?

Сейчас он думал о таких вещах, которые, по его разумению, деловому человеку следовало гнать из головы. И вот сегодня, в один-единственный день, он мог предаться любой мысли, какая бы ни пришла ему на ум. Завтра все будет иначе. Он снова станет тем, кем был всегда (если не считать нескольких промахов, совершая которые он скорее походил на себя нынешнего), тихим аккуратным человеком, который ведет свое дело и не занимается ерундой. Он владел стиральномашинным бизнесом и старался сосредоточить на этом свои мысли. По вечерам читал газеты и потому был в курсе того, что делается на свете.

«Не так уж часто я развлекаюсь. Думаю, я заслужил небольшой отпуск», — подумал он почти с грустью.


Впереди, почти в двух кварталах от него, шел человек. Джон Уэбстер однажды встречался с ним. Это был профессор маленького городского университета, и как-то раз, года два или три назад, ректор попытался выпросить у местных бизнесменов денег на то, чтобы вытащить университет из финансовой дыры. Был дан обед; там были преподаватели и представители Торговой палаты, к которой принадлежал и Джон Уэбстер. Человек, что шел сейчас впереди, тоже был на этом обеде, и они сидели рядом. Теперь Джон Уэбстер спрашивал себя, позволяет ли такое шапочное знакомство нагнать этого человека и заговорить с ним. Его посещали мысли слишком непривычные для человеческого ума и как знать, может, если бы он мог поговорить с кем-то другим, тем более с тем, чье дело в жизни — иметь мысли и понимать мысли, — из этого вышло бы что-нибудь путное.

Между тротуаром и проезжей частью была узкая полоска травы, и Джон Уэбстер пустился по ней бегом. Он схватил шляпу в руку и прямо так, с непокрытой головой, пробежал ярдов двести, а потом остановился и украдкой посмотрел по сторонам.

Все было в порядке. Как видно, никто не заметил, какие он выделывает трюки. На верандах домов не было ни души. Он поблагодарил за это Бога.

Впереди с книгой под мышкой шагал серьезный университетский профессор, не подозревающий, что его преследуют. Убедившись, что его нелепая выходка осталась без внимания, Джон Уэбстер рассмеялся. «Что ж, я и сам когда-то ходил в университет. Профессоров наслушался сполна. С чего бы мне ждать чего-то эдакого от их породы?»

Может быть, чтобы говорить о вещах, которые сегодня заполонили его сознание, требуется что-то такое, чуть ли не новый язык.

Например, эта мысль про Натали — что она дом, в котором все так опрятно и уютно, куда ты можешь войти с радостью и весельем в сердце. Может ли он, производитель стиральных машин из штата Висконсин, остановиться посреди улицы и сказать: «Я хочу знать, мистер профессор, достаточно ли чисто и уютно в вашем доме, чтобы в него могли войти и другие, и, если это так, я хотел бы послушать, как вы сумели навести там чистоту».

Идея была совершенно абсурдная. О таких вещах было смешно даже думать. Нужны были новые обороты речи, новый взгляд на мир. Тогда люди могли бы узнать о себе больше правды, чем когда бы то ни было прежде. Почти в самом центре города, перед каменным зданием — это было какое-то общественное учреждение — разбили маленький парк со скамейками, и Джон Уэбстер бросил погоню за профессором, подошел к одной из них и сел. Со своего места он мог видеть две главные торговые улицы.

Подобные рассиживания на скамейках посреди дня — вовсе не то, чем обычно занимаются преуспевающие производители стиральных машин, но в ту минуту ему было все равно. Говоря по чести, место такому человеку, как он, владельцу фабрики с целой толпой работников, было за столом в собственном кабинете. Вечером, конечно, можно было прогуляться, почитать газету или сходить в театр, но теперь, в этот час, следовало быть на работе и заниматься делами.

Он улыбнулся при мысли о том, что сидит вразвалку на скамейке, будто какой-нибудь дармоед или бродяга. На других скамейках в маленьком парке тоже сидели мужчины, и все они были именно что из таких. Из тех, у кого нет работы, из тех, кто не вписывается в жизнь. Одного взгляда на них было довольно, чтобы в этом убедиться. Вокруг них витал дух какой-то никчемности, и хотя двое на соседней скамейке беседовали друг с другом, делали они это тупо, апатично, так что видно было: им нисколько не интересно то, о чем они говорят. А вообще, людям хоть когда-нибудь бывает интересно то, о чем они говорят друг с другом?

Джон Уэбстер поднял руки над головой и потянулся. Он сознавал себя, свое тело, отчетливее, чем на протяжении многих лет. «Так бывает, когда прекращается затяжная, суровая зима — вот что со мной происходит. Во мне наступает весна», — подумал он, и мысль эта обрадовала его, как ласка любимой руки.

Томящие минуты усталости накатывали на него весь день, и такая минута настала вновь. Он был словно поезд, что мчится по гористой местности и то и дело проезжает сквозь туннели. В предыдущую минуту весь мир вокруг был полон жизни — и вот уже он видится ему глупой безотрадной дырой, которая нагоняет на него страх. Ему подумалось что-то вроде: «Ну вот он я. Нет смысла отрицать, что со мной произошло что-то необыкновенное. Вчера я был одним существом. А сегодня — уже совсем другое. Повсюду в этом городе меня окружают люди, которых я знал всегда. Если идти по улице, на которую я сейчас смотрю, увидишь на углу каменное здание — это банк, где я веду финансовые дела своей фабрики. Допустим, сейчас я с ними и в расчете, но через год вполне может случиться, что я буду должен этим жуликам по самое некуда. За все те годы, что я прожил и проработал предпринимателем, не раз бывало, что я оказывался во власти людей, которые сидят за своими столами там, внутри этой каменной махины. Остается только гадать, почему они меня не прикрыли и не отобрали фабрику. Может, им казалось, что оно того не стоит, а может, они почуяли, что если оставят меня в покое, то я, как ни крути, все равно буду работать к их выгоде. Что бы там ни было, теперь-то все равно, что они там решают в своих банках.

Никому не по силам понять до конца, что думают другие. Не исключено, что они не думают вообще.

Если уж без обиняков, то, сдается мне, я и сам-то не особенно много думал. Как знать, может быть, что в этом городишке, что еще где-то, дело всей жизни — это всего-навсего игра случая. Ну вот случается на свете то или это. Людей куда-то заносит судьба, а? Так ведь?»

Для него это было непостижимо, и скоро его разум утомился от попыток продвинуться дальше по тропе этих раздумий.

Поэтому он вернулся к теме людей и домов. Об этом, пожалуй, можно было бы поговорить с Натали. В ней было что-то такое простое и ясное. «Она работает на меня уже три года, и как же удивительно, что я никогда раньше не задумывался о ней. Она как-то умеет наводить вокруг такой порядок, такую ясность. С тех пор, как она со мной, все идет куда лучше».

Если бы оказалось, что все время, пока Натали была с ним, она понимала все так, как он теперь только-только начал, — тут было бы над чем поразмыслить. Как знать, может, она с самого начала была готова впустить его в себя. Стоит только начать потакать себе в таких мыслях — вмиг превратишься в эдакого романтика.

Вот она перед вами, эта самая Натали. По утрам она встает с постели и там, в своей комнате, в маленьком деревянном домишке на окраине города, произносит коротенькую молитву. Потом она идет по улицам и вдоль железнодорожных путей на работу и целый день сидит рядом с каким-то мужчиной.

Вот интересная мысль: предположим, просто ради шутки, просто чтобы поиграть — скажем, что она, эта самая Натали, целомудренна и чиста.

В таком случае она наверняка не слишком много думала о себе самой. Она любила, и это означало, что она распахивала двери своего существа.

Перед глазами возникает образ: вот она стоит с распахнутыми дверями своего тела. От нее постоянно исходило нечто и вливалось в мужчину, рядом с которым проходили ее дни. А он не понимал, он был слишком поглощен своими пустяками, чтобы понимать.

Ее собственное «я» тоже начало растворяться в его пустяках, избавило его ум от груза мелких, ничтожных дел и перевалило этот груз на себя, ради того только, чтобы он взамен понял: она стоит перед ним, распахнув двери своего тела. Какой он ясный, уютный, душистый — этот дом, в котором она живет. Прежде чем войти в такой дом, ты и сам должен почиститься. Это тоже было ясно. Натали это удалось, потому что она произносила молитвы и была преданной, искренне преданной благу другого. Способен ли ты тем же способом навести чистоту у себя в доме? Способен ли быть настолько мужчиной, насколько Натали была женщиной? Такое вот тебе выпало испытание.

Что до домов — если начинаешь думать о собственном теле так, будто это дом, то на чем же прикажете остановиться? Можно ведь пойти дальше и представить, что это маленький городок, или большой город, или целый мир.

Это тропа и к безумию тоже. Начинаешь думать о людях, которые без конца входят друг в друга и выходят. Во всем мире ни у кого не остается секретов. Словно по всему миру прокатился великий ветер.

«Люди пьяны от жизни. Люди пьяны и веселы от жизни».

Слова и фразы разносились по Джону Уэбстеру перезвоном, как гром гигантских колоколов. Он сидел на скамейке прямо. Слышали эти слова или нет все эти безжизненные типы на других скамейках? На мгновение ему почудилось, что слова, будто живые существа, могут бегать по улицам его города, останавливать на улицах людей, отрывать людей в конторах и на фабриках от работы.

«Лучше бы идти помедленнее и не терять голову», — сказал он самому себе.

Он попытался пустить свои мысли по другой тропе. Между ним и улицей тянулась узкая полоска травы; на другой стороне улицы — лавка, и перед ней на тротуаре расставлены лотки с фруктами — апельсинами, яблоками, виноградом, грушами; вот там остановился фургон, и из него выгружают еще какую-то снедь. Он долго и внимательно смотрел на фургон и на витрину.

Его сознание скользнуло в другую сторону. Вот он, он самый, Джон Уэбстер — он сидит на скамейке в парке в самом центре городка в штате Висконсин. Стоит осень, со дня на день начнутся заморозки, но в траве по-прежнему таится новая жизнь. Какая же она зеленая — эта трава в маленьком парке! И деревья тоже живые. Они вот-вот вспыхнут яркими красками, а потом на время погрузятся в сон. Для всего мира зеленых созданий разгорится вечерний костер, за которым последует ночь зимы.

Перед миром жизни животной рассыплются яства земные. Они явятся из земли, с деревьев и с кустов, из морей, озер и рек — яства, которые будут поддерживать животную жизнь, покуда мир жизни растительной будет спать сладким сном зимы.

Над этим тоже следовало подумать. Повсюду вокруг него, и это несомненно, множество женщин и мужчин, которые не имеют обо всем этом ни малейшего понятия. Честно говоря, и он сам всю свою жизнь не имел. Он просто поглощал пищу, запихивая ее в собственное тело через рот. Радости в этом не было никакой. Он никогда ничего не пробовал на вкус, никогда ничего не нюхал. Но какой же полной нежных, соблазнительных ароматов может быть жизнь!

Так оно все сложилось, должно быть, когда мужчины и женщины покинули луга и холмы ради жизни в городах, когда начали разрастаться фабрики, а поезда и пароходы — таскать яства земные туда-сюда, тогда-то и стало расти в людях какое-то страшное непонимание. Люди перестали прикасаться к вещам руками и потому утратили память об их смысле. Наверное, так оно и было.

Джон Уэбстер помнил, что, когда он был мальчиком, все это было устроено иначе. Он жил в городе и знать ничего не знал про деревню, но тогда город и деревня были теснее связаны.

По осени, вот как сейчас, в город прикатывали фермеры и привозили всякие вещи в дом его отца. В те времена у всех были огромные погреба, и в этих погребах — ящики, куда можно было насыпать картофель, яблоки, репу. Этим-то премудростям люди выучились. С окрестных полей в дом привозили солому; тыквы, кабачки, капустные кочаны и другие твердые овощи заворачивали в эту солому и прятали в уголок попрохладнее. Он помнил, что мать обертывала груши кусочками бумаги, и они по нескольку месяцев сохраняли свежесть и медовый вкус.

Пусть он и не жил в деревне, но в то время уже понимал, что происходит нечто потрясающее. К отцовскому дому подгоняли фургоны. По субботам в повозке, запряженной старой серой лошадью, приезжала женщина с фермы, подходила к двери и стучала. Она привозила Уэбстерам яиц и масла на неделю, а частенько и курочку к воскресному обеду. Мать Джона Уэбстера шла к двери, чтобы ее встретить, а ребенок поспешал за ней, цепляясь за юбку.

Женщина с фермы входила в дом и чопорно сидела на стуле в гостиной, покуда разбирали ее корзину и доставали из глиняного кувшина масло. Мальчик стоял в углу к стене спиной и изучал ее. Никто не говорил ни слова. Какие странные у нее руки, совсем непохожи на материнские — у той руки мягкие и белые. Руки женщины с фермы коричневые, а костяшки пальцев будто покрытые корой наросты, какие иногда появляются на стволах деревьев. Это были руки, созданные для того, чтобы браться за вещи, браться за вещи крепко.

После того, как люди из деревни уезжали, а вещи были разложены в ящики в погребе — как же здорово было спускаться туда после обеда, когда вернешься из школы! Снаружи облетели с деревьев уже почти все листья, и все кажется таким пустым. Тебе немного грустно, а порой и страшновато, но погреб будто бы подбадривает тебя. Насыщенный запах вещей, душистый, густой и сильный запах! Берешь яблоко из какого-нибудь ящика и стоишь похрустываешь. В дальнем углу смутно виднеются ящики, в которых хранятся, погруженные в солому, тыквы и кабачки, и повсюду вдоль стен мать выставила стеклянные банки с фруктами. Как их много, какое изобилие всего! Ешь себе и ешь, хоть объешься — а все равно снеди будет вволю.

Иногда по ночам, когда поднимешься к себе и заберешься в кровать, думаешь о погребе, о женщине с фермы и о мужчинах с фермы. Снаружи темно, налетает ветер. Скоро будет зима, и снег, и катание на коньках. Женщина с фермы со странными, такими на вид сильными руками проехала в своей повозке по улице, на которой стоит дом Уэбстеров, и свернула за угол. Он стоял у окна на нижнем этаже и, незримый, смотрел ей вслед. Она удалилась в какое-то таинственное место, которое называют деревней. Насколько велика деревня, далеко ли она? Женщина уже добралась? Теперь уже ночь, кругом кромешная темень. Налетает ветер. Неужели она все еще едет, погоняя свою серую лошадь, и сжимает поводья в сильных коричневых руках?

Мальчик забирается в кровать и натягивает на себя одеяло. Мать заходит к нему, целует и уходит вновь, унося с собой лампу. В доме он в безопасности. Совсем рядом, в соседней комнате, спят его отец и мать. И только женщина с фермы, с этими ее сильными руками, сейчас далеко, совсем одна в ночи. Она гонит свою серую лошадь все дальше и дальше в темноту, в странное место, откуда берутся все эти прекрасные, густо благоухающие вещи, которые теперь лежат в ящиках в погребе.

4

— Что ж, привет, мистер Уэбстер. Недурное место вы нашли, где помечтать. Я тут стою и смотрю на вас уже несколько минут, а вы меня даже не замечаете.

Джон Уэбстер вскочил. День близился к концу, и какая-то серость покрыла деревья и траву в маленьком парке. Клонившееся к закату солнце освещало фигуру стоявшего перед ним человека, и, хотя человек этот был невысок и худощав, тень его была до нелепости огромной. Мужчину явно забавляла мысль, что процветающий предприниматель может замечтаться в парке, и он тихонько рассмеялся, а его тело при этом слегка раскачивалось взад и вперед. Тень покачивалась тоже. Как будто что-то повисло на маятнике и болтается туда-сюда, и даже когда Джон Уэбстер вскочил на ноги, в его голове проносились слова. «Он забирает жизнь медленным легким взмахом. Как же это происходит? Он забирает жизнь медленным легким взмахом», — говорили голоса. Словно кусочек мысли, выхваченной ниоткуда; обрывистая, танцующая маленькая мысль.

Стоявший перед ним человек был владелец букинистического магазинчика в переулке, по которому Джон Уэбстер имел обыкновение прогуливаться по пути на фабрику или с фабрики. Летними вечерами этот человек сидел в кресле у входа в магазин и делился своим мнением о погоде и о последних новостях с прохожими. Однажды, когда Джон Уэбстер шел по переулку вместе со своим банкиром, величавым седовласым господином, его отчасти смутило, что торговец книгами назвал его по имени. Он никогда не называл Уэбстера по имени до этого дня и ни разу не делал этого после. Стиральномашинный предприниматель почувствовал себя не в своей тарелке и поспешил объяснить банкиру, как обстоит дело.

— Я вовсе не знаю этого человека. Я никогда не заходил в его магазин, — сказал он.

Здесь, в парке, Джон Уэбстер стоял перед этим человечком в страшном смущении. Он решил отделаться безобидным враньем.

— Весь день голова раскалывается, вот я и решил посидеть минутку, — сказал он робко.

Ему было досадно, что он чувствует себя виноватым. Человечек понимающе улыбнулся.

— Вам лучше принять что-нибудь. Таких, как вы, эдакие штуки выбивают из колеи и начинается адов бардак.

Сказав так, он пошел прочь, и огромная тень плясала позади него.

Пожав плечами, Джон Уэбстер быстро зашагал по людной деловой улице. Теперь он точно знал, что ему следует делать. Он не застывал в праздном оцепенении и не давал ходу неясным мыслям — он энергично шел по улице. «Я не буду отвлекаться, — думал он. — Я буду думать о своем бизнесе и о том, как его развивать». На прошлой неделе к нему в контору заявился рекламный агент из Чикаго и предложил рекламировать его стиральные машины в крупнейших магазинах страны. Стоило это недешево, но рекламщик уверял, что Уэбстер сможет поднять отпускную цену и сбыть гораздо больше машин. Звучало это вполне разумно. Это помогло бы его бизнесу обрасти жирком, обрести статус во всей стране, а его самого превратило бы в настоящего воротилу делового мира. Почему бы не попробовать?

Он попытался поразмыслить об этом, но разум противился. Разум был пуст. Так уж вышло, что он шагал по улице, расправив плечи, и все на свете казалось ему таким по-детски несерьезным. Следовало сохранять осторожность, чтобы не расхохотаться над самим собой. Внутри притаился страх, что через несколько мгновений он расхохочется в лицо Джону Уэбстеру — воротиле делового мира, и страх заставлял его идти так быстро, как никогда в жизни. Когда он добрался до железнодорожных путей, ведущих к фабрике, то уже почти бежал. Это было так удивительно. Рекламный агент из Чикаго был способен произносить внушительные слова, нисколько не рискуя ни с того ни с сего рассмеяться. Когда Джон Уэбстер был молод, только что из университета, он прочел уйму книг и иногда думал, что ему может прийтись по душе самому писать книги — в те времена ему частенько приходило на ум, что его вообще никто не заставляет заниматься бизнесом. Может, он был и прав. Человеку, у которого мозгов ни на что не хватает, кроме как смеяться над самим собой, лучше не пытаться пробиться в воротилы делового мира, это уж точно. Хотелось бы, чтобы такие должности занимали серьезные и успешные парни.

Теперь он начал немного жалеть себя из-за того, что ему не было суждено стать воротилой делового мира. Какой же он бестолковый, хуже ребенка. Он принялся распекать себя: «Неужто я никогда не повзрослею?»

Он поспешил вдоль путей, стараясь думать, стараясь не думать, он не отрывал взгляда от земли, и тут что-то привлекло его внимание. На западе, за мелкой речкой, рядом с которой стояла его фабрика, солнце садилось за верхушки далеких деревьев, и его лучи вдруг выхватили среди камней на железнодорожном полотне что-то вроде осколка стекла.

Он остановил свой бег вдоль рельсов и наклонился, чтобы поднять его. Это было что-то такое, то ли какое-то украшение, то ли маленькая дешевая игрушка, потерянная ребенком. Камень был темно-зеленый, размером и формой как небольшая фасолина. Он держал камешек в руке, и, когда на него попадали лучи солнца, цвет его менялся. Это вполне может быть и ценная вещь. «Как знать, вдруг он вывалился из кольца какой-нибудь дамы, ехавшей через город на поезде, или из брошки, которой она закалывает воротник», — подумалось ему, и в ту же минуту в его голове возникла картина. Он видел высокую и строгую прекрасную женщину — не в поезде, а на холме над рекой. Река была широкой; стояла зима, и всю ее сковало льдом. Женщина подняла руку и куда-то показывала пальцем. На пальце было кольцо, а в кольцо вправлен зеленый камушек. Он мог рассмотреть все чрезвычайно подробно. Женщина стояла на холме, и солнце освещало и ее, и кольцо с камнем, который то бледнел, то становился темным, как морская вода, и рядом с женщиной стоял мужчина, представительный седой мужчина, в которого она была влюблена. Женщина говорила мужчине что-то о камне, вправленном в кольцо, и Джон Уэбстер очень отчетливо слышал каждое слово. Как странны были ее речи!

— Отец подарил мне его и велел носить, пока жива моя любовь, скольких бы я ни любила. Он называл его «драгоценным камнем жизни».

Заслышав рокот поезда где-то вдали, Джон Уэбстер сошел с рельсов. Тут вдоль реки как раз тянулась насыпь, по которой он мог идти. «Я не намерен нарываться на верную погибель, как нынче утром, когда меня спас тот молодой негр», — подумал он.

Уэбстер посмотрел на запад, и на вечернее солнце, и, наконец, на изгиб реки. Река теперь совсем обмелела, и только узенький поток вился среди широких берегов из засохшей грязи. Он положил зеленый камешек в карман жилета.

«Я знаю, что делать», — сказал он себе решительно. План возник быстро, сам собой. Он отправится на фабрику и быстро просмотрит почту. Потом, не глядя на Натали Шварц, встанет и уйдет. В восемь часов отправляется чикагский поезд; он скажет жене, что едет в город по делам, и сядет на этот поезд. Разве не полагается мужчине в этой жизни смотреть фактам в лицо, а затем переходить к действиям? Он приедет в Чикаго и найдет себе женщину. Словом, пустится в обычные свои похождения. Он найдет себе женщину и напьется, и если ему это понравится, то будет пьян несколько дней.

Время от времени случается, что совершенно необходимо вести себя как последнее дерьмо. Так он и будет себя вести. Из Чикаго, где для него найдется женщина, он напишет своему управляющему и велит уволить Натали Шварц. Затем отправит письмо самой Натали и выпишет ей чек на крупную сумму. Он выплатит ей полугодовое жалованье. Это могло обойтись ему в кругленькую сумму, но все лучше, чем то, что творится с ним сейчас, когда он превращается в форменного психа.

Что до женщины из Чикаго — он конечно же ее найдет. После нескольких стопок становишься смелее, а если в карманах у тебя не пусто, то и женщины ждать себя не заставят.

Какой бы прискорбной ни была правда, но потребность в женщинах — часть мужской натуры, и рано или поздно придется посмотреть правде в лицо. «Когда до этого доходит дело, я бизнесмен. Таково место бизнесменов в мироустройстве — смотреть правде в лицо», — решил он и вдруг почувствовал себя несказанно решительным и сильным.

А что до Натали, то, сказать по правде, было в ней что-то такое, чему трудновато противиться. «Если бы только в жене было дело, то все могло пойти иначе, но ведь у меня есть еще и дочь Джейн. Она — чистое, юное, невинное существо, и ее надо защищать. Я не могу впутать ее в такую чехарду», — сказал он себе и размашисто зашагал по узкой насыпи вдоль рельсов, которые вели к самым воротам его фабрики.

5

Открыв дверь в маленькую комнату, где он три года просидел и проработал бок о бок с Натали, Уэбстер поспешно затворил ее за собой и привалился к ней спиной, ухватившись за ручку, будто бы в поисках поддержки. Стол Натали находился в углу у окна, позади его собственного стола, и в окно он видел большой пустырь рядом с железнодорожной насыпью; пустырь принадлежал железнодорожной компании, но у него было право использовать его как запасной склад для пиломатериалов. А потому там были свалены бревна и доски, и в мягком вечернем свете их желтизна превращалась в фон для фигуры Натали.

Солнце освещало груду древесины — последние мягкие лучи вечернего солнца. А над этой грудой царило пространство чистого света, и его пронзала голова Натали.

Произошло что-то удивительное и прекрасное. Когда Джон Уэбстер осознал истинность этого события, в нем что-то разорвалось. Какое простое дело сотворила Натали — и какое важное. Он стоял, ухватившись за дверную ручку, цепляясь за дверную ручку изо всех сил, и в нем вершилось то, чего он так старался избежать. К глазам подступили слезы. И никогда уж больше в нем не погасало ощущение этой минуты. Мгновение назад все в нем было грязно и мутно, и еще эти его мысли про поездку в Чикаго, и тут в какое-то чудесное мгновение ока всю грязь и муть смыло.

«В любое другое время я бы и не заметил, что сотворила Натали», — говорил он себе позже, но это нисколько не умаляло значения произошедшего. Все женщины, которые работали в приемной, а также и счетовод, и мужчины с фабрики, ввели в обычай брать обеды из дома, вот и Натали принесла с собой утром обед. Он помнил, как она вошла с бумажным свертком.

Ее дом был далеко отсюда, на окраине города. Больше никто из его работников не ездил в такую даль.

И вот, нынче днем она не обедала. Обед так и остался в свертке и лежал на полке у нее над головой.

А случилось вот что: в обеденное время она вскочила и побежала назад, в дом своей матери. Там не было ванны, но она набрала воды в колодце и вылила в общую лохань для мытья, которая стояла в сарае за домом. Затем окунулась в воду и вымыла свое тело с головы до ног.

Покончив с этим, она поднялась наверх и надела особенное платье, лучшее из всех, какие у нее были, — оно предназначалось для воскресных дней и торжественных случаев. Пока она одевалась, старуха мать, которая не отставала от нее ни на шаг, крутилась возле ведущей к ней в комнату лестницы и называла ее гнусными словами.

— Ах ты маленькая шлюшка, собралась сегодня на случку с каким-то мужиком и малюешься так, будто под венец идешь. Чудненько, чудненько, может, хоть одна из моих двух дочерей в конце концов разживется муженьком. Если есть деньги в карманах, давай их сюда. Шляйтесь где хотите, были б деньги, — громко разглагольствовала она.

Накануне вечером она стребовала денег с одной из дочерей и за утро уже успела разжиться бутылкой виски. Теперь она была от самой себя в восторге.

Натали не обращала на нее внимания. Закончив одеваться, она сбежала по лестнице и, оттолкнув старуху в сторону, почти бегом поспешила обратно на фабрику. Другие женщины с фабрики засмеялись, увидев, как она торопится.

— Какая муха укусила Натали? — спрашивали они друг друга.

Джон Уэбстер стоял, глядя на нее и раздумывая. Он все знал: что она сделала и почему, — хотя ничего этого не видел. Теперь она не смотрела на него и перевела взгляд на груды досок.

Что ж, выходит, она весь день знала, что с ним творится. Она поняла его неожиданную жажду войти в ее дом и сбегала домой вымыться и прихорошиться. «Все равно что вымыть в доме пороги и повесить на окна только что выстиранные и выглаженные шторы», — явилась причудливая мысль.

— Ты надела другое платье, Натали, — проговорил он вслух. До этого он ни разу не называл ее так. В глазах были слезы, и он вдруг ощутил слабость в ногах. Он немного нетвердо прошел через комнату и опустился перед ней на колени. Он зарылся лицом в подол и почувствовал ее широкую крепкую ладонь в своих волосах и у себя на щеке.

Он долго стоял так, на коленях, и глубоко дышал. К нему вернулись утренние мысли. Хотя, вообще-то говоря, он и не думал вовсе. То, что происходило в нем, было слишком неопределенно, чтобы называться мыслями. Если его тело было домом, то для этого дома настала пора уборки. Тысячи крохотных существ бегали по дому, проворно поднимались и спускались по ступенькам, распахивали окна, смеялись и перекликались друг с другом. Комнаты его дома огласились новыми звуками, веселыми звуками. Его тело трепетало. Теперь, когда это произошло, для него начнется новая жизнь. Его тело станет живее, чем было. Он будет видеть вещи, обонять вещи, пробовать вещи на вкус так, как никогда раньше.

Он поднял голову и посмотрел Натали в лицо. Много ли она знала об этом? Она, конечно, не могла бы выразить это словами, но было что-то другое, что позволяло ей понимать все, что понимал он сам. Она побежала домой мыться и наводить красоту. Вот почему он знал, что она знает.

— Давно ты была к этому готова? — спросил он.

— Уже год, — сказала она.

Она немного побледнела. В комнате начинало темнеть.

Она встала, осторожно прикоснулась к нему, чтобы он посторонился, подошла к двери, ведущей в приемную, и затворила засов, чтобы дверь нельзя было открыть.

Теперь уже Натали стояла, прислонившись спиной к двери и сжимая ручку, как раньше стоял он сам. Он поднялся, подошел к своему столу, рядом с окном, которое выходило на железнодорожную насыпь, и уселся в кресло. Наклонившись вперед, он уткнулся лицом в ладони. Трепещущее, сотрясающееся нечто продолжало бродить в нем… Продолжали звать маленькие веселые голоса. Уборка внутри все не кончалась.

Натали принялась рассказывать о делах на фабрике.

— Было несколько писем, но я на них ответила, даже не побоялась поставить твою подпись. Мне не хотелось, чтобы тебя сегодня беспокоили.

Она подошла к креслу, дрожа, оперлась на стол и опустилась на колени с ним рядом. Чуть погодя он обнял ее за плечи.

За стенами кабинета по-прежнему все гудело. В приемной кто-то стучал на машинке. А в кабинете уже было совсем темно, но над путями, в двух-трех сотнях ярдов от них, высоко в небе висел фонарь, и, когда он зажегся, тусклый свет проник в темную комнату и опустился на две склонившиеся фигуры. Вот раздался свисток, и фабричные работники двинулись по насыпи. В приемной четыре человека собирались домой.

Через несколько минут и они тоже ушли, закрыли за собой дверь и побрели по насыпи. В отличие от фабричных работников, они знали, что эти двое все еще в кабинете, и их мучило любопытство. Одна из трех женщин рискнула подойти к окну и заглянуть внутрь.

Но вот она вернулась к остальным, и они, сбившись в маленькую напряженную стайку, постояли в сумерках несколько минут. Потом медленно удалились.

Потом, над рекой, стайка распалась, и счетовод, мужчина тридцати пяти лет, вместе со старшей из трех женщин пошли вдоль путей направо, а остальные налево. Счетовод и женщина, с которой он шел, не разговаривали о том, что видели. Они прошли вместе несколько сотен ярдов и разделились, повернув от путей на две разные улицы. Когда счетовод остался один, его охватило беспокойство за собственное будущее. «Как пить дать. Через несколько месяцев придется искать себе новое место. Стоит завариться такой каше, как бизнес летит в тартарары». Его тревожило, что при жене и двух детях он получает не так уж много и ничего не скопил. «Чтоб ей провалиться, этой Натали Шварц. Бьюсь об заклад, что она шлюха, как пить дать шлюха», — бурчал он на ходу.

Что до оставшихся женщин, то одной из них хотелось поговорить о двух людях, которые вместе стоят на коленях в темном кабинете, а другой нет. Старшая из них предприняла несколько безуспешных попыток завести об этом речь, и наконец они тоже разошлись в разные стороны. Младшая из трех, та, что улыбнулась Джону Уэбстеру нынче утром, как раз когда он покинул Натали и впервые осознал, что двери ее существа открыты для него, — младшая прошла по улице мимо букинистического магазина и начала подниматься к освещенному огнями деловому центру города. Пока она поднималась, улыбка не сходила с ее лица, и в чем тут дело, — она не понимала сама.

А дело в том, что она сама была из тех, в ком переговариваются маленькие голоса, и теперь они зазвучали настойчивей. Какая-то фраза, которую она запомнила невесть откуда, быть может, из Библии, когда была совсем юной девочкой и ходила в воскресную школу, или еще из какой-то книги, снова и снова подавала голос в ее голове. Какое прелестное сочетание простых слов — люди говорят такие слова каждый день. Она все повторяла и повторяла их про себя, и чуть погодя, когда рядом на улице никого не было, произнесла их вслух. «Оказывается, у нас в доме была свадьба», — вот какие это были слова.

Загрузка...