Ясно было, что призрак смерти затаился в доме Уэбстеров. Джейн Уэбстер чуяла ее. Совершенно неожиданно она осознала свою способность ощущать множество невыразимых, не имеющих имени вещей. Когда отец положил руку ей на плечо и толкнул обратно, во тьму за закрытой дверью ее комнаты, она сразу подошла к кровати и опустилась на покрывало. Она лежала и сжимала в кулаке камень, который он дал ей. Какое счастье, что есть за что ухватиться. Пальцы так сильно сжимали камень, что он почти врезался ей в ладонь, в самую плоть. Может, до этого вечера ее жизнь и была тихой рекой, что течет через луга к океану жизни, но теперь это уже не так. Теперь у реки на пути встал мрачный скалистый край. Она пробивала себе дорогу по каменистым расселинам между высокими ощерившимися уступами. Кто же теперь знает, что ждет ее завтра, послезавтра. Отец вздумал сбежать с какой-то неведомой женщиной. В городе быть скандалу. Все ее друзья и подружки будут таращиться на нее с немым вопросом в глазах. Может быть, с жалостью. Что-то всколыхнулось в ней, это мысль заставила ее передернуться от гнева. То, что к матери она не испытывала ни малейшего сострадания, было дико — и все-таки это была правда. Отец хотел сблизиться с ней, и ему это удалось. Каким-то удивительным образом она поняла, что он собирается сделать, зачем ему это. Она так и видела перед собой фигуру обнаженного мужчины, что шагает перед нею взад-вперед. Сколько она себя помнила, мужское тело всегда будило в ней любопытство.
Раз или два у нее заходил об этом разговор со знакомыми девочками, разговор осторожный, полуиспуганный. «Мужчина — это то-то и то-то. Когда вырастешь и выйдешь замуж, пойдут всякие ужасы». Одна девочка кое-что видела. По соседству с ней, на той же улице, жил мужчина, который, случалось, забывал задергивать шторы на окнах своей спальни. Однажды летним вечером девочка лежала на постели у себя в комнате и видела, как этот человек вошел к себе и разделся донага. Он затеял какую-то чепуху. Там у него висело зеркало, и вот он прыгал перед зеркалом туда-сюда. Он, видно, прикидывался, будто дерется со своим отражением на кулаках, и то подпрыгивал к зеркалу, то отпрыгивал, выделывая телом и руками самые потешные фигуры, никак не мог угомониться. Он подскакивал, делал сердитое лицо и наносил удар, а потом отшатывался, как если бы человек в зеркале тоже хорошенько ему врезал.
Девочка на постели все видела, она видела мужское тело с головы до пят. Сначала она думала, что выбежит из комнаты, а потом убедила себя остаться. Только ей не хотелось, чтобы мама знала о том, что она видела, так что она тихонько соскользнула на пол и на цыпочках подошла к двери — запереть, чтобы ни мама, ни служанка не свалились как снег на голову. Девочка сочла, что однажды все равно надо бы в этом разобраться, так почему бы не воспользоваться представившейся возможностью. Это была самая настоящая жуть, и она потом три ночи не могла уснуть, и все же она рада была, что смотрела. Не век же быть простофилей и на все разевать рот.
Джейн Уэбстер лежала на постели, вжав в ладонь подаренный отцом камень, и эта девочка с ее россказнями о голом мужчине, которого она видела в соседнем доме, казалась ей такой простодушной, такой незрелой. Она почти презирала ее. Она-то сама и вправду была с обнаженным мужчиной, и он сидел с нею рядом и обнимал ее. Его руки и вправду прикоснулись к плоти ее тела. Что бы ни произошло в будущем, мужчины уже больше не будут для нее такими, какими были раньше и в ее глазах, и в глазах молодых женщин, ее подруг. Теперь она будет понимать мужчин так, как никогда прежде, и не будет их бояться. Она так радовалась этому. Отец собрался уехать с какой-то неведомой женщиной, и скандал, который, вне всяких сомнений, разразится в городе, может уничтожить тот безопасный покой, в котором она всегда жила, но и обрела она немало. Отныне река ее жизни мчалась по темным расщелинам. На повороте или спуске она могла налететь на острые отроги скал.
Конечно, было бы ошибкой приписывать Джейн Уэбстер мысли столь отчетливые, но позже, когда она будет вспоминать этот вечер, ее разум примется возводить на его месте башню романтики. Она лежала на своей кровати, сжимая в кулаке крохотный камешек, и была напугана — и все же как-то странно счастлива.
Что-то распахнулось — быть может, дверь, отделявшая ее от жизни. В доме Уэбстеров появился дух смерти, но в ней самой пробудилось новое чувство жизни, радостное новое чувство, что жизнь больше не страшит ее.
Ее отец спускался по ступенькам в темную прихожую, держа в руке чемодан, и так же, как она, думал о смерти.
Отныне работе мыслей, вершившейся в Джоне Уэбстере, не было конца. В будущем он станет ткачом, что плетет кружева из нитей раздумья. Смерть, как и жизнь, — это такая штука, которая приходит к людям внезапно, вспыхивает в них. Две фигуры бродят по городам и поселкам, входят в дома и выходят из них, навещают по ночам одинокие фермы, прогуливаются по пестрым городским улицам при свете дня, садятся в поезда и сходят на перроны, — они всегда есть, всегда в движении, всегда как из-под земли вырастают перед людьми. Человеку научиться входить в другого и выходить из него — целая головоломка, но для двух богов, для Жизни и Смерти, нет ничего проще.
В каждом мужчине, в каждой женщине есть глубокий колодец, и, когда Жизнь встает на пороге дома, каковым является тело, она нагибается и срывает с колодца тяжелую железную крышку. Все то темное и потаенное, что гнило в колодце, является наружу и находит способ рассказать о себе, и тут случается чудо, и чудо в том, как часто этот миг вдыхает в них красоту. Какое-то удивительное обновление, чистота поселяется в доме мужчины или женщины, когда в него входит бог по имени Жизнь.
А вот Смерть, явление Смерти — это совсем другая история. Смерть может сыграть с человеком сколько угодно причудливых шуток. Порой она позволяет людям жить себе да жить в их телах — ей самой довольно того, что она просто крепко-накрепко держит в пазах крышку колодца. Она как бы говорит: «Было бы ради чего гоняться за этой плотской смертью! Нет причин для спешки. В свое время она неизбежно наступит сама собой. Лучше уж я сыграю со своей противницей Жизнью в игру потоньше, поироничнее. Я наполню города сырым зловонием смерти, а мертвецы будут воображать, что они все еще живы. Уж я-то ловкая штучка. Я тот великий хитроумный властитель, которому все прислуживают, покуда сам он разглагольствует о свободе и внушает подданным, будто это он служит им, а не они ему. Я тот великий полководец, у которого под рукой всегда огромная толпа людей, по малейшему его знаку готовых ринуться в бой».
Джон Уэбстер прошел через темную прихожую к двери, ведущей наружу, он положил ладонь на ручку двери, но вместо того, чтобы сразу выйти на улицу, остановился и на мгновение задумался. В занимавших его мыслях было что-то тщеславное. «Быть может, я поэт. Быть может, один лишь поэт способен всегда держать колодец открытым и оставаться живым до самой последней минуты, до того дня, когда тело износится вконец и придет время выбираться наружу», — думал он.
Наплыв тщеславия миновал, он обернулся и с каким-то странным внутренним знанием всмотрелся в прихожую. В эту минуту он был необычайно похож на зверя, пробирающегося сквозь темную чащу, зверя, который ничего не слышит и все же знает, что жизнь шевелится, быть может ожидая его, здесь, прямо под носом. Быть может, она — вот эта самая женская фигура, что сидит в паре футов от него. В прихожей рядом с дверью стояла небольшая старомодная вешалка для шляп, и нижняя ее часть была сделана как бы в форме скамеечки — на ней можно было сидеть.
Можно представить, что там сидит женщина, тихо, как мышка. При ней даже запакованный саквояж — вон лежит на полу у ее ног.
Дьявольщина! Джон Уэбстер был слегка напуган. Неужто его фантазии перестали его слушаться? Конечно же совершенно очевидно: вон там, в нескольких футах от того места, где он стоит и сжимает дверную ручку, сидит женщина.
У него возникло искушение протянуть руку и проверить, сумеет ли он коснуться лица женщины. Он все думал, думал о двух богах — Жизни и Смерти. Конечно же это просто иллюзия, зародившаяся в его разуме. Как же явственно ощущение чьего-то присутствия — вот кто-то молча сидит здесь, на скамеечке под вешалкой для шляп. Он подошел поближе, и дрожь пробежала по его телу. То была какая-то темная масса, очертания которой грубо повторяли линии человеческого тела, и пока он стоял и смотрел, лицо начинало казаться ему все более отчетливым. Это лицо, как и лица двух других женщин, всплывавшие перед ним в важные, поворотные, безрассудные минуты его жизни, лицо юной обнаженной женщины на постели много лет назад, лицо Натали Шварц, каким оно предстало ему, когда он лежал с нею рядом в темноте ночного луга, — это лицо, казалось, выплывало к нему, словно поднимаясь из морских глубин.
Он, понятное дело, немного переутомился, тут он сам оплошал. Не так-то просто идти той дорогой, по которой он отправился в путешествие. Он посмел ступить на тропу жизни и попытался повести за собой других. Он, конечно, был куда более взволнован и напряжен, чем сознавал.
Он осторожно протянул руку и коснулся лица, которое, казалось, выплывало к нему из темноты. И в ту же минуту отскочил назад и ударился затылком о стену. Его пальцы нежданно ощутили тепло плоти. Он испытывал ужасающее чувство, будто какой-то вихрь поднялся в его мозгу. Что он, совсем свихнулся? Это была утешительная мысль — она блеснула ему сквозь пелену смятенного сознания.
— Кэтрин? — позвал он громко, как будто хотел докричаться до самого себя.
— Да, — негромко откликнулся женский голос. — Я же не могла позволить вам уйти, не попрощавшись.
Женщина, которая столько лет была прислугой в его доме, теперь объясняла, почему она здесь, в темноте.
— Простите, что напугала вас, — сказала она. — Я как раз собиралась подать голос. Вы уезжаете — и я тоже. У меня уже все собрано, я готова. Нынче вечером я поднималась по лестнице и услышала, как вы говорите, что уезжаете, так что я сошла вниз и все собрала. Не так уж много мне понадобилось на это времени. Мне и собирать-то, считай, нечего.
Джон Уэбстер открыл парадную дверь и пригласил ее выйти из дома вместе, и минуту-другую они стояли рядом и разговаривали на ступеньках крыльца.
За пределами дома он почувствовал себя лучше. Беспричинный испуг теперь сменился какой-то слабостью, и ему пришлось всего на минуту присесть на ступеньки, а она стояла рядом и ждала. Но вот слабость прошла, и он поднялся. Ночь была ясная, темная. Он вздохнул полной грудью, и мысль, что он больше никогда не зайдет туда, откуда только что вышел, принесла ему невероятное облегчение. Он чувствовал себя таким молодым и сильным. Уже совсем скоро на восточном склоне неба появится прожилка света. Когда он доберется до Натали и они войдут в поезд, то сядут в вагоне непременно с восточной стороны. Как будет приятно наблюдать за наступлением нового дня. Воображение его бежало впереди тела, и он уже видел, как сидит рядом с женщиной в поезде. Из наружной темноты они войдут в ярко освещенный вагон за несколько минут до зари. В вагоне люди будут спать, устроившись на своих сиденьях, и видно будет, как этим людям неудобно, как они устали. Воздух будет спертый из-за затхлого, натужного дыхания людей, заключенных здесь, в тесноте. Они почувствуют резкий, тяжкий запах одежды, что так долго впитывала кислые выделения тел. Они с Натали сядут в поезд до Чикаго и сойдут там. И быть может, сразу пересядут на другой поезд. А нет — так останутся на день или два. Они будут строить планы, они будут вести долгие разговоры. Отныне должна была начаться новая жизнь. Ему и самому предстояло поразмыслить над тем, как распорядиться остатком своих дней. Как это все странно. У них с Натали не было никаких планов, кроме того чтоб сесть в поезд. А теперь его воображение впервые попыталось проникнуть за пределы этой минуты, прокрасться в будущее.
Славно, что ночь выдалась ясная. Как же я ненавижу пускаться в путь, тащиться на вокзал под дождем. Какими яркими становятся звезды в предрассветный час. А Кэтрин говорила. Стоит послушать, что она говорит.
Она с какой-то ожесточенной откровенностью рассказывала ему о том, как ей не нравится миссис Уэбстер, до чего она всегда ей не нравилась; она говорила, что все эти годы оставалась в доме только ради него.
Он повернулся взглянуть на нее, и она посмотрела прямо ему в глаза. Они стояли очень близко друг к другу, почти так же близко, как могли бы стоять влюбленные, и в неверном свете ее глаза были как-то странно похожи на глаза Натали. В темноте они сияли, казалось, так же, как сияли глаза Натали в ту ночь, когда он лежал рядом с нею на лугу.
Возможно ли, что новое чувство, явившееся ему, чувство, будто можно восстановить, возродить себя, любя других, входя в распахнутые двери домов других и выходя наружу, — это чувство должно было явиться ему через женщину Кэтрин, а не через Натали? «Хм, и это свадьба, каждый ищет свадьбы, все только и заняты тем, что ищут свадеб», — сказал он самому себе. В Кэтрин, как и в Натали, было что-то тихое, прекрасное, сильное. Быть может, если бы за все эти мертвые, слепые годы, что он жил с нею под одной крышей, выдалась минута, когда они с Кэтрин просто оказались бы наедине, в одной комнате, и в эту минуту двери его дома распахнулись, — может быть, тогда между ним и этой женщиной произошло бы что-то такое, что положило бы начало такому же перевороту, как тот, который вершился в нем сейчас.
«А почему бы и нет, — решил он. — Люди много бы выиграли, если б научились просто держать в уме эту мысль». Его воображение с минуту поиграло этой идеей. Можно было бы ходить по городам и поселкам, входить в дома к людям, выходить из домов и покидать их с какой-то новой почтительностью, если б только однажды получилось утвердить в умах людей мысль: в любую минуту, где угодно можно встретить того, кто несет перед собой, будто на золотом подносе, дар жизни, дар осознания жизни, и дар этот — для всех, кого он любит. Да, эту картину следовало крепко запомнить, этот образ земли и людей, опрятно одетых людей, людей, что несут дары, людей, что познали таинство и прелесть принесения в дар бескорыстной любви. Такие люди, уж конечно, будут содержать себя в опрятности, будут одеваться изящно. Это будут яркие люди, у них будет чутье на красивые вещи, и они будут сознавать свою связь с домами, в которых живут, с улицами, по которым ходят. И ты не сможешь любить, пока не украсишь и не отчистишь свое тело и ум, пока не распахнешь двери своего существа и не впустишь внутрь воздух и солнечный свет, пока не освободишь пространство в своем сознании и воображении.
Джон Уэбстер боролся с самим собой, стараясь отогнать свои мысли и фантазии вглубь, на второй план. Сейчас он стоял перед своим домом, в котором прожил все эти годы, стоял так близко к женщине Кэтрин, и она делилась с ним своими заботами. Пришло время обратить на нее взор.
Она рассказывала, что уже прошла неделя или больше, как она заметила, что в уэбстеровской семье что-то неладно. Большой проницательности тут было не нужно. Это было разлито в самом воздухе. Воздух в доме отяжелел. Что до нее — да, она полагала, что мистер Уэбстер влюбился в какую-то другую женщину, не миссис Уэбстер. Однажды она и сама была влюблена, и ее любимый умер. Она знала, что такое любовь.
Нынче вечером, услыхав наверху голоса, она на цыпочках поднялась по ступенькам. Она не считала, что подслушивает — ведь ее что-то встревожило. Когда-то давным-давно она была в беде, и точно так же услышала голоса наверху, и знала, что в час ее беспомощности Джон Уэбстер заступился за нее.
И с тех давних пор она внушила себе, что останется в этом доме, пока в нем будет оставаться он. Так и так надо работать — отчего же не поработать прислугой, только вот близости к миссис Уэбстер она никогда не чувствовала. Если ты прислуга, то порой не так-то просто сохранять чувство собственного достоинства, и единственный выход — прислуживать тому, кто и сам его сохраняет. Наверное, мало кому под силу это понять. Все воображают, будто люди работают за деньги. А на самом деле никто не работает за деньги. Может быть, людям только кажется, что они работают за деньги. Поступать тая — значит быть рабом, а уж она-то, Катрин, не рабыня. У нее были кое-какие сбережения, да и брат-фермер в Миннесоте, который уж не раз писал ей и приглашал приехать и жить с ним. Сейчас она как раз туда направлялась, хоть и не собиралась жить в доме брата. Тот был женат, и она не собиралась вторгаться в семью. Пожалуй, она лучше купит на свои сбережения собственную маленькую ферму.
— Как бы то ни было, сегодня ночью вы покидаете этот дом. Я слышала, вы сказали, что уезжаете с другой женщиной, и решила, что тоже двинусь своей дорогой, — сказала она.
Она умолкла и стояла, глядя на Джона Уэбстера, а он тоже смотрел на нее — в эту минуту он растворился в созерцании ее лица. В неверном свете оно стало лицом юной девушки. Что-то в нем было такое в эту минуту, что вызвало в сознании Джона Уэбстера образ его дочери — как она смотрела на него в тусклом сиянии свечей там, в комнате наверху. Да, в них было сходство, и в то же время было ее лицо похоже на лицо Натали, каким оно казалось ему в тот день в конторе, когда он и она впервые подошли так близко друг к другу, на лицо Натали, каким оно было потом, в ночной темноте на лугу.
Так легко запутаться.
— Все правильно с твоим отъездом, все в порядке, Кэтрин, — сказал он вслух. — Ты знаешь, что такое… Я хочу сказать, ты знаешь, чем хочешь заняться.
С минуту он постоял молча, раздумывая.
— Вот что, Кэтрин, — заговорил он снова. — Там, наверху, моя дочь Джейн. Я уезжаю, но не могу взять ее с собой, так же как ты не можешь поселиться в доме своего брата там, в Миннесоте. Думаю, следующие пару дней, а может, и недель Джейн нелегко придется. Как знать, чем тут все обернется, — он показал на дом. — Я уезжаю, но я рассчитывал, что ты останешься здесь, покуда Джейн не встанет на ноги. Ты ведь понимаешь, о чем я — покуда не встанет так, чтобы можно было стоять в одиночку.
Тело Джейн Уэбстер, лежавшей на кровати на верхнем этаже, все сильнее сковывала неподвижность, все большее напряжение, пока она прислушивалась к глубинным течениям звуков в доме. Было слышно, как кто-то движется в соседней комнате. Ручка двери стукнулась о стену. Половицы заскрипели. Мать сидела на полу в изножье кровати. Теперь она поднималась. Она оперлась рукой о спинку кровати, чтобы подняться. Кровать чуть-чуть сдвинулась. Она подалась в сторону на своих колесиках. Раздался негромкий урчащий звук. Зайдет ли мать к ней? Джейн Уэбстер не требовалось больше слов, не требовалось никаких разъяснений относительно того, что испортило брак ее матери и отца. Ей нужно было теперь, чтобы ее оставили в покое и она могла подумать над своими собственными мыслями. Мысль, что мать может войти, пугала ее. Это даже нелепо, до чего отчетливо, явственно это ощущение присутствия смерти, смерти, которая каким-то образом была соединена с фигурой ее матери. Если бы сейчас в ее комнату зашла эта женщина, старшая женщина — даже если бы она не произнесла ни слова, — это было бы подобно явлению призрака. От одной мысли, что это происходит, по глади ее тела пробегала мелкая ползучая рябь. Как будто крохотные мохноногие создания сновали вверх-вниз по ее ногам, вверх-вниз по спине. Она беспокойно заворочалась на постели.
Отец спустился по лестнице и прошел через прихожую, но она не слышала, как открылась и закрылась входная дверь. Она лежала, выгадывая этот звук, прислушиваясь к своему ожиданию.
В доме было тихо, очень тихо. Где-то в дальней комнате громко тикали часы. В прошлом году, когда она окончила среднюю школу, отец подарил ей маленькие часики. Сейчас они лежали на комоде в противоположном конце комнаты. Их торопливое тиканье, казалось, исходило от крохотного существа в стальных башмачках, которое быстро-быстро бежало, щелкая каблуками. Крохотное существо бежало со всех ног по бесконечному коридору, бежало с какой-то шальной, пронзительной решимостью, но никогда не становилось ближе, никогда не оказывалось дальше. Перед ее мысленным взором возник образ мальчика-чертенка с широкой ухмылкой и заостренными ушками, торчащими прямо над головой, как у фокстерьера. Быть может, она взяла его из какой-нибудь детской книжки с картинкой, изображающей Пака. Она давала себе отчет, что звук исходит от часов на комоде, но видение не рассеивалось. Туловище и голова похожего на чертенка существа оставались неподвижными, а ноги яростно работали. Он ухмылялся ей, и без устали щелкали крохотные стальные каблучки.
Она сделала над собой усилие и попыталась расслабить свое тело. Впереди еще много часов, которые полагается пролежать в постели, и только потом настанет новый день и она должна будет принять на себя его заботы. А заботы будут. Отец собирается сбежать с неведомой женщиной. Когда она будет идти по улице, люди станут пялиться на нее. «Это его дочь», — будут шептаться они. Быть может, отныне она, покуда остается в городе, не сможет ходить по улице и не подозревать при этом, что кто-то на нее пялится — но с другой стороны, она ведь может и уехать. Мысль об отъезде в какие-то незнакомые места, быть может, в большой город, где она всегда будет окружена толпой незнакомцев, внушала ей какую-то возбуждающую радость.
Она погружалась в новое состояние — и ей предстояло взять себя в руки. Иногда бывает так — и она знала, хоть и была молода, что иногда бывает так, что разум и тело будто теряют всякую связь друг с другом. Ты делаешь с телом то и это, укладываешь его в постель, поднимаешь его с постели, заставляешь ходить туда и сюда, заставляешь глаза вчитываться в строчки на страницах каких-то книг, ты делаешь с телом множество вещей, а разум тем временем занят своими заботами и даже не замечает этого. Он думает о разных вещах, воображает всевозможные нелепости, он следует своему пути.
Для таких случаев у сознания Джейн раньше всегда была наготове уловка: оно помещало тело в самые невероятные и абсурдные положения и резвилось напропалую. Вот она лежит на кровати в своей комнате, за закрытой дверью, но фантазия выводит ее тело на улицу. Она идет и понимает, что все встречные мужчины чему-то улыбаются, и все гадает, в чем же дело. Она спешит домой, входит к себе — и обнаруживает, что пуговицы на платье сзади расстегнуты. Это ужасно. И снова она идет по улице, а белые панталончики, которые она надевает под юбки, каким-то непостижимым образом начинают расстегиваться. К ней направляется молодой человек. Этот молодой человек здесь новичок, он только что приехал в город и хочет получить работу в магазине. И вот он собирается заговорить с ней. Он приподнимает шляпу, и в эту самую минуту панталоны начинают скользить по ногам вниз.
Джейн Уэбстер лежала в постели и улыбалась воспоминаниям о собственных страхах, которые посещали ее в прошлом, когда разум использовал эту уловку и пускался в бешеную, необузданную скачку. В будущем все станет несколько иным. Что-то она преодолела и еще больше, наверное, ей только предстоит преодолеть. То, что раньше казалось таким ужасным, теперь, как видно, будет просто забавным. Она чувствовала себя беспредельно взрослее и умудреннее, чем всего несколько часов назад.
Как же странно, что в доме стоит такая тишина. Откуда-то с городских улиц доносился стук лошадиных копыт по неровной дороге и дребезжанье повозки. Негромко вскрикнули. Кто-то из городских, возчик, выехал в самую рань. Может, он собирается в другой город прикупить товар и привезти сюда. Должно быть, ему предстоит долгий путь, раз он сорвался с места в такую рань.
Она беспокойно передернула плечами. Что с ней такое творится? Неужто она напугана в собственной спальне, в своей постели? И чем она напугана?
Внезапно она резко выпрямилась на постели, а спустя мгновение снова позволила своему телу опрокинуться назад. Из горла ее отца вырвался пронзительный крик, крик, который разнесся по всему дому. «Кэтрин», — вот что кричал отец. Всего одно слово. Так звали их служанку. Что отцу нужно от Кэтрин? Что-то случилось? В доме случилось что-то ужасное? Что-то с ее матерью?
Что-то притаилось в тени разума Джейн Уэбстер, мысль, которая не желала быть высказанной вслух. У нее пока не было сил проложить себе путь из потаенных глубин Джейн Уэбстер к ее сознанию.
То, чего она боялась, то, чего она ждала, — этому еще не время. Ее мать в соседней комнате. Она только что слышала ее.
Но вот в доме прорезался новый звук. Мать тяжко проковыляла по коридору за дверью. Уэбстеры переделали малую спальню в конце коридора в ванную комнату, и мать шла туда. Ее ступни медленно, мерно, тяжко опускались на пол коридора. Но в конечном счете такой странный звук ее шаги производили только потому, что на ней были мягкие ночные тапочки.
Теперь, если прислушаться, можно было уловить, как внизу негромко переговариваются голоса. Это, наверное, отец разговаривает со служанкой Кэтрин. Что ему от нее нужно? Дверь открылась и потом закрылась. Ей было страшно. Ее тело сотрясалось от страха. Как это ужасно со стороны отца — уйти и оставить ее в доме одну. Неужто он забрал с собой служанку Кэтрин? Эта мысль была просто непереносима. Почему же ее так страшила мысль остаться в доме один на один с матерью?
В ней, глубоко внутри нее, притаилась мысль, которая противилась тому, чтобы быть выраженной. Что-то должно было случиться с ее матерью, сейчас, всего через несколько минут. Я не хочу об этом думать. В ванной есть несколько бутылочек, они стоят на полках в маленьком похожем на коробку шкафчике. На них наклеены этикетки с надписью «Яд». Черт его знает, зачем их там держат, но Джейн видела их не раз. Ее зубная щетка стояла в стеклянном стакане на этом шкафчике. Может быть, конечно, в этих бутылочках были лекарства только для наружного применения. Как-то не особенно об этом задумываешься — просто нет привычки об этом задумываться.
Джейн сидела на кровати, выпрямившись. Она осталась в доме с матерью один на один. Ушла даже служанка Кэтрин. Дом замерз, погрузился в одиночество, в запустение. В будущем ей всегда будет не по себе в этом доме, где она провела всю жизнь, и еще она будет чувствовать себя безвозвратно отрезанной от матери, отрезанной как-то странно, необъяснимо. Наверное, из-за того, что сейчас она осталась с матерью, ей до конца дней будет немного одиноко.
А вдруг служанка Кэтрин и есть та женщина, с которой отец собирался сбежать? Не может быть. Кэтрин — крупная, грузная женщина, у нее большая грудь и темные седеющие волосы. В голову не придет, что она из тех, кто сбегает с мужчинами. Я всегда думала, что она из тех, кто безмолвно движется по комнатам и выполняет домашнюю работу. А отец уедет с женщиной помоложе, не намного старше меня самой.
Надо взять себя в руки. Вот разволнуешься, пустишься во все тяжкие — и тогда-то фантазия может пойти на свои странные, пугающие уловки.
Мать была в ванной, стояла возле маленького похожего на коробку шкафчика. Ее лицо было бледно мучнистой бледностью. Ей пришлось упереться рукой в стену, чтобы не упасть. Взгляд сумрачный, тяжелый. Из него ушла жизнь. Пасмурная, набрякшая муть в глазах. Как будто раздувшаяся серая туча закрыла синеву неба. Ее тело раскачивалось взад и вперед. Оно могло в любую минуту рухнуть как подкошенное. Еще недавно, несмотря на странность происходившего в отцовской спальне, все вдруг стало для Джейн предельно ясным. Она понимала вещи так, как не понимала никогда прежде. Но теперь она ничего не могла понять. Остался лишь водоворот спутанных мыслей и действий, который затягивает тебя в свое нутро.
Тело Джейн раскачивалось взад и вперед на постели. Пальцы правой руки сжимали крошечный камешек, подаренный отцом, но в эту минуту она не чувствовала в своей ладони эту твердую округлую вещицу. Она била, била себя кулаками по ногам и коленям. Было что-то, что она хотела сделать, обязана была сделать — это было бы правильно, это было бы к месту. Ей пора закричать, спрыгнуть с кровати, побежать по коридору в ванную и распахнуть дверь. Ее мать вот-вот сотворит что-то такое, на что нельзя просто так смотреть, ничего не предпринимая. Она должна вопить что есть мочи, срывая голос, должна звать на помощь. И есть слово, которому сейчас место у нее на губах. «Не надо, не надо, не надо!» — должна кричать она.
Звону этого слова пора разноситься по всему дому. Она должна превратить весь дом и улицу, на которой стоит дом, в эхо, в эхо эха этого слова.
Но она не могла вымолвить ни звука. Не могла разомкнуть губ. Ее тело было не в силах покинуть кровать. Оно могло только раскачиваться взад и вперед.
Фантазия продолжала рисовать перед ней картины — стремительные, яркие, пугающие.
Там, в ванной, в шкафчике — бутылка, а в ней — коричневая жидкость, и мать протянула руку и взяла ее. Она поднесла бутылку к губам. Она проглотила все, что было внутри, без остатка.
Жидкость была коричневая, красновато-коричневая. Прежде чем проглотить ее, мать зажгла лампу. Лампа была прямо у нее над головой и, когда она стояла перед шкафчиком, освещала ее лицо. Под глазами у нее были красные мешочки отечной плоти, они выглядели так странно и почти отвратительно на фоне мучнистой белизны кожи. Рот был открыт, и губы тоже посерели. Красновато-коричневая струйка стекала из уголка рта по подбородку, оставляла след. Несколько капель упало на белую ночную рубашку. Судороги, как от боли, прошли по мучнисто-белому лицу. Глаза по-прежнему были закрыты. Плечи сотрясала мелкая дрожь.
Тело Джейн все так же раскачивалось вперед и назад. Оно содрогалось. Оно утратило гибкость. Кулаки были сжаты крепко-крепко. Кулаки все так же колотили по ногам. Мать сумела выбраться из ванной и через маленький коридор дошла до своей комнаты. В темноте она бросилась на кровать, зарылась в нее лицом. Бросилась или упала? Она умирает, она вот-вот умрет или она уже умерла? В соседней комнате, там, где Джейн видела, как отец расхаживает нагим перед ней и ее матерью, все еще горели свечи перед изображением Пресвятой Девы. Конечно же, та женщина, что старше, умрет. В своем воображении Джейн видела этикетку на бутылке с коричневой жидкостью. Написано: «Яд». И картинка с черепом и перекрещенными костями, какие лепят на такие бутылки аптекари.
И вот тело Джейн перестало раскачиваться. Быть может, мать мертва. Теперь она пыталась начать думать о другом. Начинала сознавать — очень смутно, но в этом было что-то такое приятное, — сознавать, что в самом воздухе спальни появляется нечто новое.
Боль пронзила ладонь правой руки. Что-то причинило ей боль, и в боли было нечто бодрящее. Она вернула ей жизнь. В осознании плотской боли — осознание себя. Разум на своей тропе может отшатнуться от какой-то темной дали, в которую устремился сгоряча. Разум подхватит мысль о боли в маленьком уголке мягкой плоти, в ладони руки. Да, что это там? Что-то твердое и острое вонзается в мякоть ладони, если нажать на него пальцем, настойчиво, изо всех сил.
В руке, на ладони Джейн Уэбстер лежал маленький зеленый камень, отец подобрал его на железнодорожных путях и отдал ей в минуту своего побега. «Драгоценный камень жизни», так он назвал его в тот миг, когда им овладело желание сделать какой-то жест, а смущение подтолкнуло дать ему волю. Романтическая идея внезапно пришла ему в голову. Разве мужчины не обращаются к символам, когда им нужна помощь в преодолении шероховатостей жизни? Вот Мадонна и свечи. Ведь это — тоже символ, не так ли? В какой-то момент в порыве тщеславия мужчины решили, что мысль много важнее фантазии — и отринули этот символ. На свет явились мужчины протестантской породы, которые верили в то, что сами они называли «веком разума». И это был кошмарнейший извод самомнения. Мужчины могли доверять только своему разуму. Как будто они хоть что-то знали о работе своего ума.
С особым жестом и улыбкой Джон Уэбстер вложил камень в руку дочери, и теперь она крепко за него держится. Можно надавить на него пальцем посильнее и почувствовать в мягкой ладони эту восхитительную, целебную боль.
Джейн Уэбстер пыталась восстановить кое-что. В емноте она пыталась нащупать путь вдоль стены. Из стены торчали крохотные острые иглы, о которые она ранила ладонь. Если пройти вдоль стены достаточно далеко, то выйдешь на свет. Как знать, может быть, в стену вдавлены драгоценности, оставленные здесь другими, теми, кто тоже ощупью искал дорогу в темноте.
Ее отец сбежал с женщиной, с молодой женщиной, во многом похожей на нее. Теперь он будет жить с этой женщиной. Быть может, она никогда больше его не увидит. Ее мать мертва. В будущем она останется в жизни одна. Ей придется прямо сейчас начать жить своей собственной жизнью.
Мертва ли ее мать — или все дело только в пугающих фантазиях?
Вот столкнут тебя с безопасного, высокого места прямо в море и тогда, чтобы спастись, тебе придется поплыть. Разум Джейн подхватил, как игру, мысль о том, что она плавает в море.
Летом прошлого года она ездила с другими молодыми мужчинами и женщинами на экскурсию, в город на берегу озера Мичиган и на пляж неподалеку от города. Там был человек, который прыгнул в море с огромной вышки — вышка вонзалась в самые небеса. Это была его работа — нырять и развлекать толпу, но все пошло не так, как должно было. Устраивать такое следует в ясные, теплые дни, но с утра лил дождь, а днем стало холодно, и небо, затянутое низкими тяжелыми облаками, и само было низким и холодным.
Холодные серые облака мчались по небу. На глазах у молчаливой группки зевак ныряльщик рухнул со своей вышки в море, но не теплом ответило ему море. Оно ожидало его в холодном сером безмолвии. Он падал, а тех, кто смотрел на него, прошибала ледяная дрожь.
Что есть холодное серое море, к которому стремится в ускоряющемся падении обнаженное человеческое тело?
В тот день, когда ныряльщик совершил свой прыжок, сердце Джейн Уэбстер остановилось и не билось до тех самых пор, пока он не погрузился в море и не вынырнул вновь, и голова его не показалась над водой. Она стояла рядом с молодым человеком, своим тогдашним спутником, и яростно сжимала его руку и плечо. Когда голова ныряльщика снова показалась над водой, она положила голову юноше на плечо и ее собственные плечи затряслись от рыданий.
Это конечно же была ужасно глупая сцена, и ей потом было очень стыдно. Этот ныряльщик был профессионалом. «Он знает, что делает», — сказал ей молодой человек. Все, кто там был, смеялись над Джейн, и она разозлилась, потому что ее спутник смеялся тоже. Если бы ему достало чуткости понять ее переживания в эту минуту, тогда ей было бы, думала она, наплевать, что другие смеются.
«Я великий кроха-мореход».
Это совершенно поразительно, как идеи, выразившись в слове, передаются от ума к уму. «Я великий кроха-мореход». Еще совсем недавно эти слова произнес ее отец, когда она стояла на пороге между двумя спальнями и он подходил к ней все ближе. Он хотел подарить ей камень, который она теперь сжимала в ладони, и хотел что-то ей сказать об этом, но ни слова о камне не слетело с его губ — только эта фраза о хождении по водам морским. Во всем его облике в ту минуту было какое-то смущение, какая-то озадаченность. Он был в таком же смятении, как она сейчас. Его дочь снова и снова, все быстрей и быстрей переживала этот момент в своем воображении. Отец снова шел к ней, держа камень между большим пальцем и указательным, и колышущийся, неверный свет снова отражался в его глазах. И снова, совершенно отчетливо, как если бы он по-прежнему стоял с нею рядом, Джейн услышала эти слова — они, казалось еще недавно, не имеют значения, бессмысленные слова, какие срываются с губ пьяных или сумасшедших: «Я великий кроха-мореход».
Ее столкнули с высокого безопасного места прямо вниз, в море сомнения и страха. Еще так недавно, еще только вчера она стояла на твердой земле. Можно позволить фантазии поиграть с мыслями о том, что с ней случилось. В этом была какая-то отрада.
Она стояла на твердой земле, высоко-высоко над огромным океаном смятения, а потом совершенно неожиданно ее столкнули с тверди, столкнули с высокого безопасного места вниз, в океан.
И теперь, вот в эту самую минуту, она падала в океан. И вот-вот для нее должна была начаться новая жизнь.
Отец ее сбежал с чужой женщиной, а мать ее мертва.
Она падала в океан оттуда, с высоты, с безопасной тверди. Собственный отец, как-то нелепо всплеснув руками, будто бы одним движением столкнул ее вниз. На ней была белая ночная рубашка, и ее падающая фигура прочерчивала белую полосу в холодном сером небе.
Отец вложил ей в руку бессмысленный маленький камень и сбежал, а мать пошла в ванную и сделала с собой нечто ужасное, нечто немыслимое.
И теперь она, Джейн Уэбстер, занырнула в океан глубоко-глубоко, далеко-далеко в холодную и пустынную серость. Она опустилась туда, откуда приходит всякая жизнь и куда жизнь в конце концов уходит.
Какая же тяжесть, смертельная тяжесть. Вся жизнь стала серой, стала холодной, стала старой. Ты бредешь в темноте. Твое тело глухо ударяется о серые, мягкие неподатливые стены.
Дом, где ты жила, оказался пуст. Это был пустой дом на пустой улице пустого города. Люди, которых знала Джейн Уэбстер, молодые мужчины и женщины, с которыми она жила бок о бок, с которыми гуляла летними вечерами — они не могли быть частью того, с чем она столкнулась сейчас. Теперь она совершенно одна. Ее отец сбежал, а мать убила себя. Ни души кругом. А ты идешь одна в темноте. Твое тело глухо ударяется о серые, мягкие неподатливые стены.
Маленький камень так крепко вжимается в ладонь, так больно, так больно.
Прежде чем отец отдал его ей, он подержал его перед свечным огоньком. В зависимости от освещения цвет камня менялся. В нем вспыхивали и гасли желтовато-зеленые блики. Желтовато-зеленые блики были цвета юных растений, этих существ, что по весне пробивают себе дорогу сквозь сырость и холод прохваченной морозом почвы.
Джейн Уэбстер лежала на постели в темноте своей комнаты и плакала. Ее плечи содрогались от рыданий, но при этом она не издавала ни звука. Палец, который она так сильно вжимала в ладонь, расслабился, но на ладони правой руки оставалось место, которое горело, словно обожженное болезнью. Теперь ее сознание пустилось по течению. Фантазии ослабили свою хватку. Она была словно капризное, голодное дитя, которое наконец-то накормили — и вот оно лежит, отвернувшись лицом к белой стене.
Ее слезы больше ничего не значили. Так она освобождалась от тяжести. Ей было немного стыдно из-за того, что она потеряла над собой власть, и она все поднимала и поднимала руку, сжимавшую камень, и сначала осторожно сжимала кулак, чтобы драгоценный камень не пропал, а потом кулаком утирала слезы. В эту минуту она хотела прямо сейчас стать сильной, решительной женщиной, которой было бы по плечу спокойно и твердо взять в свои руки положение дел в доме Уэбстеров.
Служанка Кэтрин поднималась по лестнице. В конце концов, не она ведь была той женщиной, с которой собирался сбежать отец Джейн. Как тяжелы и решительны были шаги Кэтрин! Если ничего не знаешь о том, что творится в доме, нетрудно быть решительной и сильной. Можно шагать вот так, будто поднимаешься по лестнице в самом обыкновенном доме на самой обыкновенной улице.
Когда Кэтрин поставила ногу на одну из ступенек, дом, казалось, задрожал. Нет, нельзя сказать, что дом качало, это было бы уже чересчур. Как бы это объяснить — Кэтрин была не слишком чувствительна. Она из тех, кто идет на жизнь лобовой атакой, вразнос. Будь она чувствительна, то знала бы кое-что об ужасных вещах, происходящих в доме, прежде чем ей скажут.
Разум Джейн снова морочил ее своими фокусами. Какая-то нелепая фраза пришла ей в голову.
«Не стреляйте, пока не увидите белки их глаз»[4].
Отныне через ее голову проносились мысли, и как же это было глупо, глупо и совершенно абсурдно. Отец разбудил в ней все то, что воплощается в фантазиях, если спустить их с поводка, — беспощадное и почти всегда необъяснимое. Оно способно расцветить и украсить явления жизни, но способно оно также, когда представится случай, продолжаться и длиться без оглядки на них. Джейн верила, что рядом с нею в доме находится мертвое тело ее матери, которая только что покончила с собой, и что-то внутри подсказывало, что теперь ей позволительно предаться печали. Она и в самом деле плакала, но ее слезы никак не были связаны со смертью матери. Смерть матери тут просто не принималась в расчет. Она в конечном счете была не столько опечалена, сколько взволнована.
Ее плач, прежде тихий, разносился теперь по всему дому. Она шумела, как несмышленое дитя, и ей было стыдно за себя. Что подумает Кэтрин?
«Не стреляйте, пока не увидите белки их глаз».
Что за идиотская мешанина слов. Откуда они взялись? С какой стати такие вот бессмысленные идиотские слова выплясывают у нее в мозгу в столь важную минуту жизни? Она наверняка взяла их из какой-нибудь школьной книжки, может, из учебника истории. Какой-нибудь генерал выкрикнул эти слова своим людям, когда они поджидали наступающего врага. И какое это имеет отношение к шагам Кэтрин на лестнице? Еще минута, и Кэтрин войдет к ней в комнату.
Ей казалось, что она в точности знает, что будет делать. Она тихонько встанет с постели, подойдет к двери и впустит служанку. Зажжет свет.
В своем воображении она видела саму себя — вот она стоит у комода возле стены и рассудительно, твердо обращается к служанке. Теперь надо начинать новую жизнь. Может быть, вчера ты была юная неопытная девочка, но теперь ты зрелая женщина, которой придется иметь дело с трудными вопросами. Тебе придется иметь дело не с одной только служанкой Кэтрин, но с целым городом. Завтра ты будешь почти что генерал, что командует войсками, которым предстоит отразить атаку. Тебе придется держаться соответствующе, с достоинством. Здесь будут люди, жаждущие побранить отца, и люди, жаждущие тебя пожалеть. Быть может, еще и придется взять на себя ведение дел. Надо будет предпринять все необходимые меры в связи с продажей фабрики — вот получишь с этого деньги и можно будет двигаться дальше, строить планы на свою собственную жизнь. В такую минуту никак нельзя быть несмышленым ребенком, который сидит на кровати и рыдает.
А еще в столь трагическую минуту жизни никак нельзя внезапно прыснуть со смеху, когда служанка войдет. Почему от звука решительных шагов Кэтрин ей хочется и плакать, и смеяться одновременно? «Солдаты решительно продвигаются через открытое пространство по направлению к противнику. Пока не увидите белки их глаз…» Глупые мысли. Глупые слова отплясывают в мозгу. Я не хочу ни плакать, ни смеяться. Я хочу держаться с достоинством.
В Джейн Уэбстер происходила напряженная борьба, и теперь уже никакого достоинства не осталось в ней — только борьба за то, чтобы прекратить плакать навзрыд, за то, чтобы не прыснуть со смеху, за то, чтобы быть готовой встретить служанку Кэтрин с подобающим достоинством.
Шаги приближались, и борьба становилась все более напряженной. Теперь она снова сидела на кровати очень прямо, и снова тело ее раскачивалось взад-вперед. Кулаки, крепко сжатые и твердые, снова колотили по ногам.
Как и все люди, Джейн тратила жизнь на то, что разыгрывала спектакли о себе и своей жизни. Ты занимаешься этим в детстве, потом — когда ты уже юная девушка, школьница. У тебя внезапно умирает мать, или выясняется, что ты больна какой-нибудь ужасной болезнью и сама вот-вот умрешь. Все собираются у твоего смертного одра, все потрясены тем спокойным достоинством, с каким ты принимаешь свою участь.
Или возьмем опять этого юношу, который улыбнулся тебе на улице. Может быть, этот нахал и увидел-то в тебе всего лишь ребенка? Что ж, ну и прекрасно. Вот, допустим, вы оба, вы вместе оказались в затруднительном положении — то-то мы посмотрим, кто поведет себя с бо́льшим достоинством.
Во всей этой ситуации было что-то ужасное. В конечном счете Джейн чувствовала, что в ней это есть — склонность воспринимать жизнь чересчур цветисто. Конечно же ни одна из знакомых ей молодых женщин никогда не оказывалась в подобном положении. И хотя еще никто ничего не знал о произошедшем, глаза всего города уже были устремлены на нее, а она просто сидела на кровати в темноте и ревела, как маленькая.
И она начала хохотать, отрывисто, истерически, а потом смех оборвался, и его снова сменили громкие рыдания. Служанка Кэтрин подошла к двери в ее спальню, но не постучала, не дала Джейн возможности подняться и встретить ее с достоинством — она просто взяла и вошла. Пробежала через комнату и опустилась на колени рядом с кроватью Джейн. Этот ее порыв загасил в Джейн стремление быть величественной леди, по крайней мере на эту ночь. Эта импульсивная поспешность роднила Кэтрин с чем-то таким, что было частью и ее собственной истинной сущности. Две потрясенные женщины, настигнутые бедой, были глубоко взбудоражены какой-то внутренней бурей и ухватились друг за друга в темноте. Какое-то время они оставались так, на кровати, обнявшись.
Значит, не такая уж Кэтрин решительная и сильная. И бояться ее нечего. Эта мысль принесла Джейн бесконечное облегчение. Она все еще плакала. Теперь, даже если бы Кэтрин вскочила на ноги и принялась расхаживать туда-сюда, Джейн и то не пришло бы в голову, что от ее твердых решительных шагов шатается дом. Окажись Кэтрин на месте Джейн Уэбстер, она, быть может, тоже не сумела бы подняться с кровати и рассказать обо всем произошедшем хладнокровно, со спокойным достоинством. Как знать: вдруг она тоже обнаружила бы, что не в состоянии сдерживать желание одновременно плакать и хохотать что есть мочи. Что ж, не такая уж она и страшная, не такая уж сильная, решительная и страшная, в конце концов.
Младшая женщина, тело которой в темноте прижималось к более крепкому телу старшей, испытывала неуловимое, сладостное чувство, что тело этой другой женщины питает, оживляет ее. Она даже уступила желанию протянуть руку и коснуться щеки Кэтрин. У старшей женщины была большая грудь, и на нее можно было лечь, как на подушку. Какое утешение — сидеть с нею рядом в этом безмолвном доме.
Джейн перестала плакать и внезапно почувствовала, что устала и немного замерзла.
— Пойдем отсюда. Пойдем вниз, в мою комнату, — сказала Кэтрин.
Неужели она знает о том, что случилось в той, другой спальне? Было ясно, что знает. А значит, это и впрямь случилось. Сердце Джейн замерло, тело затряслось от страха. Она стояла в темноте рядом с кроватью и упиралась рукой в стену, чтобы не упасть. Конечно, она говорила себе, что мать выпила яд и покончила с собой, но где-то в глубине души она не верила в это, не позволяла себе верить.
Кэтрин отыскала пальто и набросила его Джейн на плечи. Как странно, что стоит такой холод, ведь ночь сравнительно теплая.
Две женщины вышли из комнаты в коридор. В ванной в конце коридора горела лампа, дверь была оставлена открытой.
Джейн закрыла глаза и прижалась к Кэтрин. То, что ее мать покончила с собой, больше не вызывало никаких сомнений. Теперь это было настолько ясно, что и Кэтрин знала об этом. Перед глазами Джейн, в театре ее воображения, вновь разыгрывалась драма самоубийства. Вот мать стоит перед маленьким шкафчиком, подвешенным к стене в ванной. Она приподнимает лицо, и его заливает свет сверху. Одной рукой она упирается в стену, чтобы не дать телу упасть, в другой держит бутылку. Лицо, приподнятое к свету, бледно мучнистой белизной. За долгие годы сосуществования это лицо стало хорошо знакомо Джейн, и в то же время оно казалось теперь удивительно незнакомым. Глаза закрыты, под глазами красные мешочки отечной плоти. Размякшие губы приоткрыты, из уголка рта по подбородку стекает красновато-коричневая струйка. Несколько капель коричневой жидкости упало на белую ночную рубашку, остались пятна.
Тело Джейн колотила дрожь.
— Как холодно стало в доме, Кэтрин, — проговорила она и открыла глаза.
Они дошли до лестницы, с этого места можно заглянуть прямо в ванную. На полу постелен серый банный коврик, на который обронили коричневую бутылочку. Женщина, проглотившая ее содержимое, наступила на бутылочку своей тяжкой ногой, когда выходила из ванной, и раздавила ее. Может быть, порезала ногу, но ей было все равно. «Появилась боль, появилось больное место — от этого ей должно было стать легче», — подумала Джейн. В руке она по-прежнему держала камень, подаренный отцом. Как нелепо, что он придумал назвать его «драгоценным камнем жизни». Блик желтовато-зеленого света отражался в осколке разбитой бутылки на полу ванной. Когда отец в спальне поднес камешек к свече, в нем вспыхнул такой же желтовато-зеленый блик. «Если бы мама была еще жива, она бы, конечно, из дала какой-нибудь звук, звук жизни. Она бы удивилась, что мы с Кэтрин шатаемся по дому, поднялась бы и подошла к двери спальни, чтобы узнать, в чем дело», — подумала она с тоской.
Кэтрин уложила Джейн в свою постель в маленькой комнате позади кухни, а потом пошла наверх, чтобы привести кое-что в порядок. Выяснять тут было нечего. Она оставила в кухне свет, и комната прислуги была освещена его отблеском, просачивавшимся сквозь открытую дверь.
Кэтрин отправилась к спальне Мэри Уэбстер, без стука открыла дверь и вошла. Горела лампа, и видно было, как женщина, которая не желала больше жизни, пыталась лечь в постель и умереть, благопристойно завернувшись в простыни, — и как у нее ничего не вышло. Высокая стройная девушка, которая однажды на вершине холма отказалась от любви, угодила в лапы к смерти прежде, чем успела этому воспротивиться. Ее тело даже не полностью лежало на кровати, оно билось, извивалось и в конце концов сползло на пол. Кэтрин приподняла его и уложила на кровать, а потом пошла за влажной тряпкой, чтобы умыть изуродованное, вылинявшее лицо.
Затем ее посетила какая-то мысль, и она убрала тряпку. С минуту она стояла посреди комнаты и осматривалась. Ее лицо тоже очень побледнело, она почувствовала себя больной. Она выключила свет, пошла в спальню Джона Уэбстера, и закрыла за собой дверь.
Свечи все еще горели перед изображением Пресвятой Девы, и она взяла маленькую картинку в рамке и убрала ее на верхнюю полку в шкафу. Затем задула одну из свечей и отнесла ее, вместе с другой, зажженной, вниз, в комнату, где ждала Джейн.
Служанка подошла к шкафу, достала еще одно одеяло и накинула Джейн на плечи.
— Я, пожалуй, не стану раздеваться, — сказала она. — Просто посижу вот так с тобой рядом на кровати.
— Ты уже все поняла, — сказала она как-то невозмутимо, усевшись и положив руку Джейн на плечо. Обе женщины были бледны, но тело Джейн больше не трясло.
«Если мама умерла, то по крайней мере я не осталась одна в доме с покойницей», — подумала она с благодарностью. Кэтрин не рассказала ей ничего толком о том, что видела этажом выше.
— Она мертва, — сказала Кэтрин, и после того, как они обе переждали минуту в молчании, начала обдумывать то, что пришло ей в голову в спальне наверху, пока она стояла рядом с мертвой женщиной. — Не думаю, что твоего отца попытаются как-то в это втянуть, но могут, — сказала она задумчиво. — Я такое уже видела однажды. Один человек умер, и после его смерти кое-кто попытался объявить его вором. Знаешь, что я думаю, — лучше бы нам посидеть с тобой тут до утра. А потом я позвоню врачу. Мы скажем, что ничего не знали о случившемся до тех пор, пока я не позвала твою мать к завтраку. Понимаешь, к тому времени твой отец уже уедет.
Две женщины молча сидели рядом и смотрели на белую стену.
— Думаю, нам обеим лучше будет вспомнить, что мы уже после ухода отца слышали, как мама ходит по дому, — прошептала Джейн.
Приятно было сказать так — и сделаться незаменимой для плана Кэтрин, которая собиралась спасти отца. Ее глаза блестели, и было что-то лихорадочное в ее теперешнем стремлении понимать все с предельной ясностью, но она по-прежнему всем телом прижималась к телу Кэтрин. В ладони она все так же стискивала камень, подаренный отцом, и теперь, если даже легонько надавить на него пальцем, все равно она чувствовала в ноющем уголке мягкой ладони успокаивающий трепет боли.
Две женщины сидели на кровати, а тем временем Джон Уэбстер шел по тихим пустынным улицам к железнодорожной станции вместе со своей новой женщиной Натали.
«Фу, ну и черт, — думал он, с усилием продвигаясь вперед. — Вот это ночка! Если весь остаток жизни у меня будет столько же забот, как в последние десять часов, то мне и продохнуть будет некогда».
Натали молча несла чемодан. На улице не было ни единого освещенного дома. Джон Уэбстер перешагнул ограду и пошел по узкой полоске травы между мощеным тротуаром и проезжей частью. Ему нравилась мысль, что вот он бежит из города, а его шаги совершенно беззвучны. Как это было бы славно, если б они с Натали были какими-нибудь крылатыми существами и могли улететь, никем не замеченные в темноте.
Натали заплакала. Что ж, ничего такого в этом не было. Она плакала негромко. На самом деле Джон Уэбстер даже не знал наверняка, что она плачет. И все-таки знал. «Как бы то ни было, — подумал он, — когда она плачет, ей удается сохранять достоинство». Сам он пребывал в настроении довольно равнодушном. «Какой толк думать о том, что я сделал. Что сделано, то сделано. Я начинаю новую жизнь. Даже если б я захотел, назад ходу нет».
В домах на улице было тихо и темно. Во всем городе было тихо и темно. Люди в домах спали и видели всевозможные нелепые сны.
Вообще-то он думал, что в доме Натали нарвется на какой-нибудь скандал, но ничего подобного не произошло. Старуха мать была совершенно великолепна. Джон Уэбстер почти пожалел о том, что никогда не был знаком с нею лично. В страшной старухе было нечто очень похожее на него самого. Шагая по полоске газона, он улыбался. «Вполне, вполне может статься, что в конце концов я сам превращусь в старого нечестивца, в обыкновенного старого греховодника», — думал он почти весело. Его разум играл этой мыслью. Он определенно начинает на «ура». Вот он, гляньте-ка, мужчина уже даже не средних лет, стоит глубокая ночь — почти утро, — и он шагает по безлюдным улицам с женщиной, с которой собирается сбежать и жить, как говорится, во грехе. «Начал я поздновато, но теперь, когда начал, кающийся грешник из меня неважнецкий», — сказал он себе.
Что действительно скверно, так это то, что Натали никак не сойдет с тротуара на траву. Когда отправляешься навстречу приключениям, разве не лучше двигаться быстро и бесшумно! Несть числа рыкающим львам благопристойности, спящим в этих домах, выстроившихся вдоль улицы. «Какие же они милые беспорочные люди, я ведь и сам был таким, когда возвращался домой с фабрики стиральных машин и спал рядом со своей женой во дни былые, когда мы только поженились и вернулись сюда, в этот город», — размышлял он язвительно. Он представлял себе бессчетных людей, мужчин и женщин: по ночам они крадутся к себе в постели и время от времени разговаривают друг с другом, в точности как они с женой. Они вечно что-нибудь скрывали, деловито беседовали и скрывали что-нибудь. «Сколько пыли мы напустили этими разговорами о милой и беспорочной жизни, а?» — шепнул он про себя.
Что ж, люди в домах спали, и ему не хотелось их будить. Скверно, что Натали плачет. Но нельзя тревожить ее в этом горе. Это было бы нечестно. Жаль, что ему нельзя поговорить с ней, попросить ее сойти с тротуара и тихонько ступать по краешку газона.
Кое-что из случившегося в доме Натали вернулось ему на ум. Вот ведь чертовщина! Он думал, будет скандал — и ничего подобного. Когда он добрался до дома, Натали ждала его. Она сидела в темной комнате у окна, на нижнем этаже дома Шварцев, и упакованный чемодан стоял на полу у ее ног. Она подошла к двери и открыла ее прежде, чем он успел постучать.
Она стояла перед ним готовая тотчас же отправиться в путь. Она вышла к нему с чемоданом и ничего не сказала. На самом-то деле она вообще до сих пор ничего ему не говорила. Просто вышла из дома и двинулась рядом с ним к калитке, и тут из дома вышли ее мать и сестра и встали на крыльце, наблюдая за тем, как они уходят.
Старуха мать была та еще забияка. Даже посмеялась над ними. «Ну и наглые же вы оба! Ишь потащились с постными рожами, а тут хоть трава не расти!» — крикнула она. И снова расхохоталась. «Да вам вдомек ли, что с утра по всему городу из-за этого будет адов скандал?» — спросила она. Натали не отвечала. «Ну что ж, скатертью тебе дорожка, драная шлюха, тебе и сукину сыну, с которым ты ускакала!» — крикнула ее мать, не прекращая смеяться.
Два человека свернули за угол и потеряли из виду дом Шварцев. Конечно же другие люди в домах на этой улочке тоже проснулись, и конечно же они слушали и дивились. Раз или два кто-то из соседей хотел натравить на мать Натали полицию, чтобы ее арестовали за непристойную брань, но другие уговаривали их не делать этого ради ее дочерей.
Из-за чего теперь плакала Натали — из-за того, что оставила старую мать, или из-за сестры, школьной учительницы, с которой Джон Уэбстер не был знаком?
Он готов был рассмеяться над самим собой. В сущности, он так мало знал о Натали или о том, что она может думать или чувствовать в такую минуту. Неужели он связался с ней только потому, что она была эдаким орудием, орудием, позволившим ему сбежать от жены и от жизни, которую он возненавидел? Неужели он просто ее использовал? Испытывал ли он к ней, если по чести, хоть какое-нибудь реальное чувство, понимал ли он в ней хоть что-то?
Он задумался.
Поднимаешь жуткий тарарам, тащишь в комнату свечи и картинку с Мадонной, расхаживаешь при женщинах в чем мать родила, накупаешь себе стеклянных лампад с распятиями, выкрашенными под бронзу.
Поднимаешь жуткий тарарам и изображаешь, будто крушишь весь мир, чтобы совершить то, что мужчина по-настоящему смелый сделал бы самым простым и понятным способом. Другой мужчина все, чем он сейчас занимается, провернул бы как нечего делать.
Что же это такое он затеял в конце-то концов?
Он уезжал, он осознанно бежал из своего родного города, в котором был уважаемым гражданином на протяжении многих лет, да что там — всю жизнь. Он уезжал из этого города с женщиной много моложе себя, с женщиной, которая просто ему приглянулась.
Всю эту историю ничего не стоило понять любому, любому человеку, первому встречному. Во всяком случае, каждый был бы совершенно уверен, что понимает. И вот уже люди удивленно поднимают брови и пожимают плечами. Мужчины собираются группами и говорят, женщины бегают по соседям и говорят, говорят. О, эти веселые пожиматели плечами! О, эти веселые маленькие болтуны! Куда человеку бежать от всего этого? Как, скажите на милость, ему к себе относиться?
Вот рядом с ним в полумраке идет Натали. Она дышит. Она женщина с телом, с руками и ногами. У ее тела есть туловище, а на шею насажена голова, и в голове у нее мозг. Она думает мысли. Она видит сны.
Натали шла по улице в темноте. Ее шаги пронзительно и отчетливо звенели по тротуару.
Что он знает о Натали?
Вполне может быть, что, когда они с Натали действительно узнают друг друга, когда столкнутся с тем, как непросто жить вместе, — что ж, вполне может быть, тогда вся затея кончится провалом.
Джон Уэбстер шел по улице в темноте, по полоске травы, какую оставляют между тротуаром и проезжей частью в городах Среднего Запада. Он споткнулся и чуть не упал. Что за чертовщина с ним творится? Неужто он снова начинает уставать?
Может быть, из-за усталости его и одолели сомнения? Как знать, может, все случившееся с ним этой ночью случилось потому только, что его охватило, сбило с толку какое-то мимолетное умопомрачение.
Так что же будет, когда умопомрачение пройдет и он снова станет разумным, здоровым, нормальным человеком?
Сказано-сделано, сделано-сказано, на кой черт думать о том, чтобы повернуть все вспять, — все равно ведь уже слишком поздно? В конце концов, если они с Натали обнаружат, что не могут жить вместе, жизнь-то останется жизнью.
Жизнь есть жизнь. Всегда можно найти способ жить жизнь.
К Джону Уэбстеру возвращалась его отвага. Он смотрел на темные дома, выстроившиеся вдоль улицы, и улыбался. Он стал почти как ребенок, что играет с друзьями в висконсинском городке. В игре он был всеобщим героем, которому из-за какого-то смелого поступка аплодируют обитатели окрестных домов. Он представлял себе, что едет по улице в карете. Люди высовываются из окон и кричат, а он поворачивается то туда, то сюда, кивает и улыбается.
Натали не смотрела на него, и потому он мог любоваться самим собой, увлеченный этой игрой. На ходу он продолжал вертеть головой и кланяться. На губах его играла улыбка, вообще-то довольно нелепая.
Черт побери!
«Костяное дерево костей нам уродило!»
И все-таки было бы куда лучше, если б Натали не устраивала весь этот грохот, расхаживая по вымощенному камнем тротуару.
Тебя могут и разоблачить. Например, совершенно внезапно, без всякого предупреждения, все эти люди, которые сейчас так мирно спят в темных домах, выстроившихся вдоль улицы, сядут в своих постелях и примутся смеяться. Это было бы ужасно — и это было бы то самое, что сделал бы сам Джон Уэбстер, будь он уважаемым господином в постели с собственной законной женой и узри какого-нибудь мужчину, занятого такой же ерундой, какой сейчас занят он сам.
Это было досадно. Ночь стояла теплая, но Джон Уэбстер немного замерз. Он вздрогнул. Конечно же дело в том, что он устал. Быть может, его заставила вздрогнуть мысль об уважаемых женатых господах, что лежат в своих постелях, там, в домах, мимо которых идут они с Натали. Когда ты уважаемый женатый господин и лежишь в постели с уважаемой супругой, можно замерзнуть не на шутку. Снова явилась мысль, которая не раз приходила ему на ум в течение двух последних недель: «Может быть, я безумен и заразил Натали, и заразил, коли на то пошло, свою дочь Джейн этим безумием».
Снявши голову, по волосам не плачут. «Какой толк думать об этом сейчас?»
Дили-дили-дило,
Костяное дерево костей нам уродило!
Они с Натали проходили теперь через ту часть города, в которой жил средний класс, и шагали мимо домов торговцев, мелких предпринимателей, каким был когда-то сам Джон Уэбстер, нотариусов, врачей и тому подобных типов. Сейчас они шли мимо дома, где жил его банкир. «Прижимистый тип. Денег у него куры не клюют. Почему ж не построил себе дом побольше и посимпатичнее?»
Небо, на востоке смутно различимое за деревьями, начало светлеть над верхушками.
Они подошли к той части города, где было несколько пустующих участков. Кто-то подарил всю эту землю городу, и люди собирали деньги на строительство публичной библиотеки. К Джону Уэбстеру тоже приходил человек, просил пожертвовать в фонд небольшую сумму. Это было всего несколько дней назад.
Эта ситуация доставила ему бесконечное удовольствие. При воспоминании об этом его так и подмывало хихикнуть.
Он был на фабрике, сидел за своим столом, как ему казалось, с чрезвычайным достоинством, и вот вошел этот человек и принялся излагать ему свое дело. Его охватило страстное желание выкинуть что-нибудь эдакое ироническое.
«Я строю довольно обстоятельные планы относительно этого фонда и своего пожертвования, но в данный момент я не желаю рассказывать о том, что собираюсь сделать», — объявил он. Какое вранье! Его все это нисколько не занимало. Он просто наслаждался изумлением этого человека, который не ожидал от него такого интереса, — он просто славно проводил время, напустив на себя чванливый вид.
Этот человек, его посетитель, как-то раз заседал вместе с ним в комиссии Торговой палаты; в тот раз комиссия была посвящена привлечению в город новых промышленных предприятий.
— Не знал, что вас так интересует литература, — сказал посетитель.
Целый ворох насмешек заискрил в голове у Джона Уэбстера.
— О, вы бы удивились, — заверил он посетителя.
В эту минуту он чувствовал то же, что чувствует, как ему казалось, терьер, терзающий крысу.
— Я считаю, что американские литераторы творят чудеса, стремясь поднять в людях дух, — сказал он очень торжественно. — Задумывались ли вы о том, что именно наши авторы не устают напоминать нам о нормах морали и всевозможных добродетелях? Такие люди, как вы или я, кто владеет фабриками и, как ни крути, несет ответственность за счастье и благополучие членов нашего общества, — кто, как не мы, должны быть благодарны нашим американским литераторам. Они действительно молодцы, эти ребята, всегда стоят за правое дело, вот что я вам скажу.
Джон Уэбстер рассмеялся своим воспоминаниям о человеке из Торговой палаты, о том, с каким озадаченным видом тот от него уходил.
Они с Натали продолжали путь, и теперь пересекающиеся улицы вели прямо на восток. Уже чувствовалось наступление нового дня. Он остановился, чтобы зажечь спичку и поглядеть на часы. Они как раз успеют к поезду. Скоро они доберутся до деловой части города; там они пойдут по мощенному камнем тротуару и оба волей-неволей будут поднимать шум, но тогда это уже не будет иметь значения. В деловых кварталах никто не спит.
Он мечтал, чтоб ему было можно заговорить с Натали, попросить ее идти по траве и не будить людей, спящих в домах. «Что ж, сейчас я так и поступлю», — подумал он. Удивительно, сколько ему сейчас требуется смелости просто для того, чтоб заговорить с ней. Ни один из них не произносил ни слова с тех самых пор, как они пустились навстречу своему приключению. Он остановился на мгновение, и Натали, поняв, что его нет с нею рядом, остановилась тоже.
— Что такое? В чем дело, Джон? — спросила она.
Она в первый раз назвала его этим именем. От того, что она сделала это, все стало проще.
В горле все еще стоял комок. Не может быть, что ему тоже хочется плакать. Что за чушь.
Не надо признавать поражение в истории с Натали, покуда поражение не наступило. Его мимолетное суждение о содеянном было двойственно. Как ни крути, был шанс, была вероятность, что он затеял весь этот скандальный переполох, разрушил всю свою прошлую жизнь, вверг в хаос жену и дочь, да и Натали тоже — без всякой цели, просто потому, что хотел сбежать от скуки своей прежней жизни.
Он стоял на траве, на краю лужайки перед безмолвным респектабельным домом, домом кого-то другого. Он пытался толком разглядеть Натали, толком разглядеть самого себя. Что за образ он высек из темноты? Свет был еще тусклым. Натали маячила перед ним темным бесформенным пятном. И собственные мысли казались ему просто темным бесформенным пятном.
«Может быть, я просто развратник, который хочет новую женщину?» — спросил он себя.
Предположим, это правда. Что это означает?
«Я — это я. Я пытаюсь быть мной», — убеждал он себя.
Надо стараться жить не только в себе, жить вне себя, жить в других. Пытался ли он жить в Натали? Он сбежал в Натали. Потому ли сбежал он в нее, что в ней было нечто, чего он желал, в чем нуждался, что он любил?
В Натали заключалось что-то такое, что высекало огонь в нем самом. И этой ее способности высекать в нем огонь он жаждал, жаждал по-прежнему.
Она сделала это для него, по-прежнему делала это для него. А когда он больше не сможет ей отвечать, то, быть может, отыщет новую любовь. И она тоже.
Он негромко рассмеялся. Теперь его переполняла радость. Он превратил самого себя, да и Натали тоже, в тех, кого называют людьми с дурной славой. Таких, как седой старик, — он видел его однажды на дороге, преисполненного веселой величавости, таких, как актриса, выходившая из театра со служебного входа, таких, как матрос, что перебросил сумку через борт корабля, на палубу и пошел по улице, преисполненный веселой величавости, гордый жизнью внутри себя.
Да, в мире есть такие вот люди. Причудливая картина в сознании Джона Уэбстера переменилась. В комнату входит некто. Он закрывает дверь. Над камином в ряд горят свечи. Человек играет с самим со бой в какую-то игру. Впрочем, каждый играет в какую-то игру с самим собой. Человек на этой картине, нарисованной его фантазией, достает из шкатулки серебряную корону. Он водружает ее себе на голову. «Я короную себя венцом жизни», — говорит он.
Неужели это просто дурацкий спектакль? И если да, каков его смысл?
Он сделал шаг к Натали и опять остановился.
— Давай, женщина, иди-ка по траве. Нечего так шуметь, пока идем, — сказал он вслух.
И вот он с важным видом подошел к Натали, которая молча стояла на краю тротуара и ждала его. Он подошел и остановился перед ней, и заглянул ей в лицо. Она и впрямь плакала. Даже в этом едва забрезжившем свете на ее щеках видны были следы слез.
— Да просто глупость. Мне не хотелось, чтобы мы кого-нибудь потревожили своим уходом, — сказал он и снова тихонько рассмеялся.
Он положил руку ей на плечо, и привлек ее к себе, и они двинулись дальше, и теперь уже оба мягко и осторожно ступали по полоске травы между дорогой и тротуаром.