Книга четвертая

Новый падишах

Глава первая

И когда когти коснулись его горла, он закричал, как заяц, и проснулся. О, аллах! Солнце. И ночь миновала, и он уже не беглец, которого хотят убить, он — падишах, который сам может убить кого только ему вздумается. Но каждую ночь он убегает. Его преследует мертвый Мурад. Синий, он лежит на воздухе, как на земле, и носится за ним, вытягивая мертвые губы. Он пытается дунуть Ибрагиму в лицо. Его мертвое дыхание смертоносно. Всю ночь Ибрагим дворцовыми переходами пробирается к своей спасительной яме, но у входа в темницу сидит мать, Кёзем-султан. Лицо у нее светлое и прекрасное, как луна, но снизу, от темной земли, Кёзем-султан поднимает неразличимые во тьме черные руки с ногтями и целится схватить его за горло. И все это — каждую ночь.

— Что повелитель миров желает? — Это добрый, тучный главный евнух, он словно бы чует, когда падишах проснется, и всегда тут как тут.

— Поесть бы, — Ибрагим виновато улыбается.

Ему всегда хочется есть, даже когда он отваливается от стола. Он так долго был голоден в своей яме, и теперь ему хочется есть.

— Убежище веры, солнцеликий падишах, позвать ли на трапезу вашего величества музыкантов, поэтов и придворных?

— Я буду есть один!

Ибрагим вскакивает с ложа.

— Один!

Пиршество ожидает его в соседней зале, там выставлено не менее сотни блюд.

Когда в первый раз его спросили, что он пожелает, и перечислили кушанья, Ибрагим, обливаясь слюной, потребовал подать все сразу.

Три месяца назад несчастного узника вытащили из ямы и в спешке бросили на алмазный трон самой великой империи мира. Слава аллаху, волнений не случилось. У империи одна забота — была бы голова, а какая она — не все ли равно. Чем меньше идей в этой голове, тем спокойнее.

Ибрагим вбежал в комнату пиршества и нетерпеливо поглядел на слугу, который с торжественной медлительностью закрывал двери. Ибрагим затопал ногами:

— Закрывай же, ты!

Дверь затворилась. Ибрагим встал на четвереньки и начал есть с первого блюда. Это было нечто воздушное, сладкое, освежающее рот. Ибрагим, подгоняемый голодом, опустошил блюдо. Сладкого ему не хотелось, но искать в этом обилии чаш и блюд соленое и острое у него не хватило бы терпения. Он повернулся на другую сторону и оказался перед миской с жирной похлебкой из баранины. Взял миску в руки, выпил жижу, а глазами уже искал, что же съесть потом. Оставил миску, ухватил правой рукой курицу, левой зачерпнул горсть халвы. Он был уже сыт, но он не мог оставить блюда нетронутыми.

Он пополз посредине скатерти, черпая, прихлебывая, глотая и посасывая, пока не дошел до другого конца залы. Здесь он лег, не в силах пошевелиться. Голова кружилась, живот разрывался от тяжести. Подташнивало и стошнило, но падишах даже отодвинуться от лужи не имел сил. К ужасу, двери покоев распахнулись, и в комнату вошла мать, Кёзем-султан. И не одна, со своей служанкой Фатимой. Кёзем-султан змеиными глазами, немигающими, неосудившими и непожалевшими, посмотрела на Ибрагима и что-то тихо сказала Фатиме. Та тотчас вышла. Дверь снова распахнулась, и вбежали немые. Ибрагим, закатывая глаза, чтобы лучше видеть, углядел, что это немые, взбрыкнул ногами, что-то пропищал и обгадился. Но немые подхватили его, посадили к стене, чтобы не упал, а другие принесли зеркало и поставили перед ним.

— Ваше величество, посмотрите на себя, — услышал он голос матери.

Он разлепил глаза и посмотрел. Перед ним в золотом халате сидел человек-пузырь. Лицо как плесень; оно не лоснилось от жира, оно распухло, даже лоб распух, и между бровями свешивался жировой мешочек.

— Господин, пощадите нас! — сказала Кёзем-султан. — Когда вы забываете о своем здоровье, вы забываете о благополучии всех наших бесчисленных подданных…

Кёзем-султан махнула рукой, и слуги исчезли. Она подошла к нему, наклонилась.

— Я не позволю тебе обожраться. Ты понял? Больше ты в одиночку есть не будешь.

Она ударила в ладоши. Вошел главный евнух.

— Кизлярагасы, прикажи обмыть владыку мира и пригласи к нему наложниц. Я запретила ему есть в одиночку. Запомни это, Кизлярагасы.

Наложницы влетели, как стая стрекоз. Это была первая сотня. Девушки под томную, тихую музыку стали медленно кружиться перед полумертвым от еды падишахом. Их покрывала задевали Убежище веры, он вдруг, отмахнувшись раз-другой, как от мух, поднялся, пошатываясь, распахнул руки и начал хватать женщин, сдирая с них и без того прозрачные одеяния. Остановившимися глазами он рассматривал голое юное тело, и всякий раз отталкивал наложницу, и наконец закричал нечто бессмысленное, затопал ногами:

— Других!

Влетел новый букет дрожащих разноплеменных девушек. И опять все то же. Падишах хватает, срывает одежды и уже ничего и никого не видит.

Ваше величайшее величество, — Кизлярагасы осторожно подходит к Ибрагиму, — мы, ваши слуги, собрали для вас первых красавиц от каждого народа… Это горько признать, но красоты, достойной вашего ослепительного царствования, не существует… Теперь я могу предложить вам только одну несчастную женщину; я купил ее беременной на невольничьем рынке, но она, родив сына, стала еще прекраснее. И это все. Больше мне вам показать некого.

— Есть кого! — Ибрагим высунул язык и покрутил хитрыми, плавающими глазами.

— Есть, есть, — сказал он шепотом, подмигивая и подхихикивая. — А эти-то?

— Эти?

— Наложницы Мурада.

— Наложницы Мурада? — повторил озадаченный Кизлярагасы, — Но закон не позволяет приближаться к ним.

— А я — падишах?

— Вы светлейший из светлых!

— Тогда пусти меня к ним!

— Желание падишаха — превыше закона. Следуйте за мной.

Евнух идет на черную половину Сераля, где прозябают отставные жены и наложницы бывшего правителя миров.

Так вот чего желал Ибрагим! Он боялся, что его обманывают, что ему показывают не самое лучшее, потому что он падишах из ямы. Он хотел того, что было у истинного падишаха.

"А может, это месть Мураду?" — подумал Кизлярагасы.

— Я этому синему мертвецу хочу насолить! — сказал Ибрагим, рывком останавливая главного евнуха и заглядывая ему в лицо бегающими глазами. — Ты это можешь уразуметь?

— Могу, ваше совершенство!

— Тогда веди! Веди, веди меня!

Женщины были заняты работой. Теперь они должны были сами кормить себя, Они вышивали.

— Ваше величество, эти женщины — наложницы султана Мурада.

— Эту! — закричал Ибрагим, останавливаясь перед Дильрукеш.

Дильрукеш закрыла лицо чадрой и склонилась перед падишахом в низком поклоне.

— Открой лицо, ибо ты мое солнце! — вскричал Ибрагим и потянул чадру. — Кизлярагасы, переведи Дильрукеш в прежние покои.

— Нет! — сказала Дильрукеш.

— Желание падишаха — превыше закона. Не бойся, ты будешь первая из первых.

Ибрагим сорвал чадру, но Дильрукеш отскочила.

— О, звезда моя, не будь ко мне жестока! — Падишаху нравилось упорство. Он засеменил к красавице, по-утиному переваливаясь толстым телом, и увидал кинжал.

Удостоенные ложа падишаха носили кинжалы. Ибрагим видел прямую, закостенелую в ненависти руку и в этой руке — тусклое, холодное тело кинжала.

— А-а-а-ай! — закричал Ибрагим и бросился по Сералю к себе, в свою постель, под одеяло: — Сон наяву. А-а-а-ай!

Падишах не успел добежать до постели одного шага, его хватил удар.

Глава вторая

К молчаливому неудовольствию приглашенных, их собрали в учреждении, которым управляла валиде-султан. Правда, сама Кёзем-султан была за шторами золоченого балкона, но она не только слушала наипервейших отцов империи. В этом собрании, где хозяйничала женщина, не осмелился не быть даже сам великий визирь Мустафа. Он прибыл к Кёзем-султан вместе со своим помощником кетхуды-беем. Были здесь и великий муфти Яхья-эфенди, возвращенный из ссылки, и янычарский ага, и меченосец Ибрагима Жузеф, Пиали-паша — командующий флотом, верховные судьи Румелии и Анатолии, правитель Силистрии Дели Гуссейн-паша трое из четырех ич-ага, ближайших людей падишаха в его внутренних покоях: второй по значению казначей, хранитель тюрбана и молитвенного коврика падишаха, третий по значению главный хранитель кладовых, имевший право докладывать свое мнение, отвечавший за кухню и приготовление напитков для падишаха, четвертый — постельник.

На этом сборище был даже искамле-ага, обязанный подставлять падишаху скамеечку, когда тот садился на коня. Через этого слугу возвращались все жалобы и доклады, не удовлетворенные падишахом.

Но в собрании не было Кизлярагасы Ибрагима, первого ич-ага, ибо он — глаза, уши и слова Ибрагима, который ныне не видит, не слышит и не говорит. Дни падишаха сочтены, и соответственно сочтены дни главного евнуха.

— Войска, собранные для похода на Азов падишахом Мурадом, да будет имя его в веках, томятся бездействием. Бездействие понуждает к грабежам все тех же реайя, которые от безысходности бунтуют.

Так сказал великий визирь Мустафа.

— Надо немедленно, пока еще не упущено время, выступать! — откликнулся воинственный меченосец падишаха Жузеф. — Если мы промедлим, казаки получат помощь от русского царя, который тоже пока выжидает. Получив эту помощь, казаки захватят и Кафу, и Темрюк, и Бахчисарай.

— Что думают остальные? — спросил великий визирь. Правитель Силистрии Дели Гуссейн-паша покашлял.

— Что думает паша Силистрий?

— Я думаю, что Жузеф слишком молод. Он боится казаческого войска. А войска нет — есть шайка разбойников. Я один могу разгромить эту шайку. В любой указанный мне срок, хоть теперь, хоть через год.

Хранитель казны заволновался.

— Нельзя ждать год! Казна не бесконечна. Мы не можем платить войску за бездеятельность.

— Первая победа падишаха — есть его победа над врагами ислама, — сказал великий муфти Яхья-эфенди, — Падишах болен, но это не значит, что больно государство.

От золотого балкончика отделился неприметный дотоле слуга.

— Валиде Кёзем-султан сообщает Величайшему совету мудрых, что у падишаха есть сын.

Экая новость, все знали, что до заточения в яму Ибрагим имел наложниц и одна из них родила ему сына. Татарские ханы поступали с такими детьми просто; отсылали их к черкесам, где из них воспитывали воинов.

Среди походов и пьяного угара падишах Мурад забыл об этом весьма важном обстоятельстве. А напомнить ему побоялись. Наложницу и ее сына прятала на самый крайний случай сама Кёзем-султан. Стоило Ибрагиму взойти на престол, как вдруг оказалось, что у него есть жена и есть наследник.

Правда, Ибрагим любовью свою первую жену не дарил, однако это ей не мешало оставаться первой женой и носить титул валиде-султан.

Итак, напоминание о наследнике не поразило, но все задумались. Куда клонит Кёзем-султан? И тут наконец открыл свои карты визирь Мустафа. Он должен был возглавить поход под Азов и уже получил от падишаха свой военный титул сердар-и-экрем.

Мустафа-паша сказал:

— На нас на всех ляжет грех, если мы теперь пойдем под Азов и возьмем его. Поход во время болезни падишаха — умаление его славы.

Слуга, стоявший возле золотого балкончика, сделал шаг и объявил:

— Валиде Кёзем-султан благодарит всех за верность ее сыну, блистательному падишаху Ибрагиму, благодарит за честную службу и заботу о благе империи. Валиде-султан благодарит также всех мудрейших мужей за благоразумие, ибо высказана счастливая мысль отложить войну. Большую часть войска следует распустить, но не все — аллах милостив, однако верные войска могут потребоваться для укрепления империи изнутри.

Мустафа-паша был рад услышанному, но ретивое кипело:

"Эта старая баба скоро будет указывать ему, великому визирю. Пережила всех своих детей и собирается править страной от имени внука… Впрочем, падишах Ибрагим не умер…"

* * *

Главный евнух после великого визиря и великого муфти — третье лицо империи. С воцарением падишаха Ибрагима третий стал первым: Ибрагим слушал и слушался Кизлярагасы.

Кизлярагасы никому не делал худого, никого не подсидел, хотя никому и не помог, никого не притеснил и не обидел, хотя и не возвеличил никого, его можно было бы считать безобиднейшим, несчастным существом, но выходило так, что все его боялись. Брать взятки Кизлярагасы не мешает, но сам не берет. У главного евнуха даже дворца собственного нет.

Придворные не понимали, что его дворцом, крепостью, войском были деньги. Теперь, когда империя жила по его слову, он, как молодой полководец, бросающий всю армию со всеми явными и тайными резервами на поверженного врага, пустил в дело все свои тайные миллионы до последнего пара.

Золото — магнит для золота. Только ведь в чью сторону перетянет? Но у главного евнуха каждая монета на веревочке.

Дворца у него, правда, не было, но был дом и сад.

От дворцовых и государственных забот главный евнух спасался здесь, на зеленой окраине Истамбула. Единственной привилегией усадьбы был ручей среди заросшего сада. Над истоком евнух приказал поставить беседку. Он больше всего на свете любил смотреть на чудо рождения потока.

Алмазом этого дома теперь была Надежда. Она растила здесь сына меддаха, кровиночку свою! Она была полной хозяйкой дома и слуг, ибо главный евнух изволил в свободные часы нянчить мальчика с нежностью, какая не всякой матери дана.

Надежде не дозволялось только одного: кормить сына грудью.

— Для этого есть кормилица, — сказал ей раз и навсегда главный евнух. — Твой талант и твое назначение — быть прекрасной.

Сегодня господин явился как черное облако. Задумчив, тих и неприметен, но все в доме понимали — до грозы недалеко. Кизлярагасы отказался от еды и сразу ушел в беседку, глядеть, как вновь и вновь, не уставая, рождается поток.

Надежда осмелилась принести господину кофе и кальян: теперь это не преследовалось.

— Посиди со мной! — сказал евнух.

Она села на краешек ковра, опустив глаза, вся в себе, в своем, эта тонколикая, расцветшая русская женщина. Она была для него такой же загадкой, как ручей, кроткая и никакой силой не сгибаемая, святая простота и умница, да такого ума, что сама Кёзем-султан задохнулась бы от ревности.

Вот и теперь подняла глаза и увидела, что Кизлярагасы смотрит на нее, замерев сердцем, и, не двигаясь, не пошевелившись даже, заметалась, предчувствуя то, что судьба уже решила за нее.

Кизлярагасы оттого и затосковал, что она посмотрела на пего и все угадала. И была его тоска как старая рана, занывшая перед дождем. Надежда не хотела покидать его дом и его, несчастного, ничтожного, оскорбленного людьми человека.

— Я принес тебе платье, — сказал он. — Такого ты никогда еще не надевала.

Она улыбнулась ему, но — как? Он чуть не подскочил: она его ободряла.

— Принеси мне фруктов!

Она не пошевелилась, и он сказал:

— Завтра я отведу тебя в Сераль. Не бойся, падишах очень болен.

— О, господи! — только и сказала Надежда, сказала по- русски. И такая усталость коснулась ее лица, легла на плечи ее, что плечи поникли, и сама она как бы увяла, словно сорванный мак.

Кизлярагасы поспешил свой бесценный цветок опустить в воду.

— О, моя госпожа! — Он сказал так, не оговорившись. — Я клянусь: твой сын, ставший моим сыном, в свое время взойдет над империей, как восходит над землею солнце! А потому будь мудрой: терпи. У тебя нет прошлого, к чему бы ты могла вернуться, но у тебя есть будущее, и я воспрянул с тобой. До тебя мое прошлое — это красный туман, а мое будущее — только черная тоска. Но теперь и у меня есть будущее — наш сын… Еще раз говорю тебе — падишах очень болен. Ты должна его выходить. Если он умрет — у нас не будет будущего.

Она плохо слушала, но она все поняла: ее сыну грозит опасность. И еще ей запали в душу слова: "У тебя нет прошлого, к чему ты могла бы вернуться".

* * *

Ей вспомнились рязанские луга, зеленые-презеленые, покрытые теплой, не успевшей убежать в реку, медленно просыхающей весенней водой. Косогорчики, усыпанные, как веснушками, золотыми цветами одуванчиков. Им бы одно — превратиться в пушистый шарик, который, как время придет, разлетится от ветра. Перышки полетят куда понесет. Невесть в какую сторону, далеко ли, близко ли? Она тоже вот — пух одуванчика, брошенный через синее море.

Закричал, завозился ребенок. Она кинулась в комнаты. И замерла на пороге, глядя, как сын, растряся путы и пеленки, тянется ручками и задирает ножки.

— Турчонок ты мой! — по-российски заголосила Надежда.

Она прижала мальчишечку к груди, и тот, затихая, стал искать ртом сосок.

— Щас, щас! — заторопилась, вся пылая и дрожа, Надежда. — Щас, Ванечка, щас!

Имя ему было дано Муса, но она про себя называла его Ванечкой и теперь, в лихорадке, никак не могла достать грудь из-под глухого, нарядного платья. Она, трепеща и торопясь еще сильнее, положила заверещавшего мальчишечку в колыбель, сбросила через голову платье, и вот слюнявень- кий ротик больно сжимает сосок. А молоко уже давно перегорело и иссякло.

— Господи! Хоть бы капельку! Ванечке! Русского молочка!

Вбежала в комнату кормилица, всплеснула руками, увидев свою хозяйку в таком виде. Схватилась за мальчика, а Надежда не пускает. Всего, может, секундочку не отпускала, а потом — поникла и отдала.

Тут уж другие служанки примчались, но Надежда опамятовалась.

— Что глядите? Подайте новое платье, какое принес мне Кизлярагасы.

Вечером Надежда уже сидела у изголовья разбитого параличом падишаха.

Падишах косил на нее левым здоровым глазом, правый был закрыт, и из этого здорового глаза у него текли слезы. Надежда отирала распухшее лицо больного, шептала непонятные, но ласковые слова, и падишах засыпал.

Глава третья

Колокола всю свою медную, посеребренную радость вызванивали до последней копеечки, а потому чудились золотыми.

Георгий влетел на монастырский холм, из-под руки оглядывая в весенней горьковатой дымке город Яссы — столицу многохитрого волка, господаря волка, ибо Лупу — волк.

В сиреневой дымке, поднявшейся над землей, сияли золотые купола и пробивались к небу каменные ростки башен и шпилей, но увидал все это Георгий в один пригляд. Конь задрожал, захрапел, попятился, приседая на задние ноги.

— Господи, помилуй! — воскликнули за спиной подоспевшие казаки, и только теперь Георгий увидел то, что было перед ним, — столб с перекладиной, веревка, а на веревке — мертвяк. А пониже — другой столб, а там третий, и видимо- невидимо таких столбов вдоль дороги до самого города. И ни один из них не пустовал.

Все сорок казаков, приехавших за тысячу верст поздравить господаря с молодой женой, теснились на холме в страхе и смятении: то ли поворачивать, пока голова на плечах, то ли подождать да разузнать хорошенько, что такое приключилось в богатом городе Яссах.

— Господь милостив, поехали с божьим именем на устах! — так сказал ехавший среди казаков старец-монах, посол московского царя грек Арсений.

— В проруби воду не пробуют, однако и не лезут в нее, коли время для иордани не пришло, — пробубнил Худоложка.

— Это гайдуки, — сказал монах. — Господарь Василий Лупу дал обет перевести разбойное племя. Эти пойманы и повешены, дабы не могли испортить свадьбы господаря с черкесской княжной.

Глава четвертая

Свадебный пир шел уже вторую неделю.

Княжна, по обычаю своей страны, первый день стояла в комнате невесты на серебряных ходулях-туфельках в пол- казацкого седла высотою, в прекрасных, с рукавами-крыльями, одеждах, придуманных в горах Кавказа.

Ее муж был немолод, но он был государь, а в детстве она любила сказки о заезжих принцах. Сказка обернулась былью. Да ведь и то, не в гарем угодила, а стала женой — единственной — христианского православного царя, на земле которого горы и долины, города и виноградники. И виноградари, и золотое вино, и лучшее вино — зеленое, из лучшего котнарского винограда. Его нельзя перевозить. На четвертый год выдержки оно становится крепким, как взрыв пороховой бочки, и чем оно старее, тем зеленее. Здесь каждый сорт вина превосходный: грыса, бербечел, фрункуша, бусуен, пе- лин…

А потому и пляшут здесь быстрее, чем бежит по сухой степи огонь, поют, забывая все горести, все грехи, совершенные и которым еще предстоит отяжелить душу.

У княжны были черные, сверкающие, как черный алмаз, глаза, белое, тронутое румяностью восхода лицо, шелковое море черных прямых волос и нездешняя, простенькая, как полевой цветок, который не боится быть таким, каким он родился, улыбка.

Василий Лупу, седой висками, усами, но сильный, большой, смеющийся, в счастье шел в тайник к своим сокровищам, и он не мог не разделить с княжной этой страсти своей, этой тайны, великого своего волшебства, которое удержало его у власти больше двадцати лет.

Княжна обрадовалась блестящим камешкам, как сказке. Она сначала боялась дотронутся до всех этих чудес, и Лупа взял тогда пригоршню изумрудов и пересыпал княжне в тонкие ладошки-лодочки. Она стала играть каменьями и жемчугом, глядеть через них на свечи, ловить свободной рукой длинные огни-мечи, летящие из бриллиантов. И потом, отложив игрушки, княжна таким долгим, благодарным взглядом одарила господаря, что он понял — княжна будет верна ему, даже если его и на свете не будет. И он, мудрый и мудреный человек, понял: не ради камешков эта верность, не потому, что судьбой княжна теперь в доле, а потому, что она приняла со страстью и эту тяжкую тайну, это бремя — быть хранителем и накопителем чудес земных и рукотворных, она разделит все, что ни пошлет судьба Лупу и ей, стало быть…

Он сказал:

— От московского царя прибыл посол с подарками, а с послом приехали донские казаки, у которых есть свои подарки. И что бы ни привезло это посольство, я дарю тебе. В твою казну.

— Спасибо, князь, — склонила голову княжна. — Это будет мое, но пусть это будет и твое.

Ей тоже хотелось сделать мужу подарок, и она спросила:

— Не изволит ли государь посмотреть танцы джигитов и девушек моей страны?

С княжной прибыла сотня джигитов и полсотни служанок.

— Я буду счастлив, государыня, посмотреть танцы и послушать песни твоей родины. Давай на этот праздник пригласим московского посла и казаков.

Танцевали черкесы па носках, танцевали черкешенки-черешенки. Черные, до полу, платья, шитые золотом и серебром, рукава-крылья черные, расшитые таинственными знаками, а из-под черного розовый, как утренняя нежность, шелк подкладки. Плыли девушки, словно прекрасные облака, то ли наваждение, то ли явь, то ли танец, то ли магия любви.

Лицо господаря светилось безмятежностью, а княжна, как серна, как звезда, строга и ослепительна; явилась, но может и сорваться в безумный, губительный полет. Звезды ведь падают.

Василий Лупу дотронулся рукой до глаз, снимая колдовство и расслабленность: дела, дела. Глянул на монаха Арсения, улыбнулся, но так улыбнулся, что как бы чего-то и оставил про запас.

Казакам бочку вина пожаловал.

Когда танцы кончились, с господарем остался московский посол да Худоложка с Георгием, остальные казаки вино пошли отведывать. Получился как бы неофициальный прием, на котором о настоящем помнят, но говорят о будущем.

— Мне известно, что Турция не мыслит потерю Азова. Войско в Стамбуле собрано, но мне до сих пор удавалось, любя брата моего, вашего государя Михаила Федоровича, оттягивать сроки похода. Я знаю, что теперь вышла новая долгая отсрочка войны, — пристально глянул на московского посла. — Это мне стоило очень больших денег, но ради мира и любви к брату моему я денег не жалел.

— Государь прислал тебе, князь Василий, сорок сороков соболей.

— Я счастлив, что ваш государь меня не забывает.

Василий Лупу соскочил проворно со своего государева

места, пробежал наискосок через залу к иконам и встал на колени.

— Помолимся.

Помолились.

— С богом, — сказал Василий, поднимаясь с колен и отпуская гостей.

В передней ловкие слуги шепнут казакам: господарь ожидает их для тайного от Москвы свидания, то же нашепчут и московскому греку.

— Деньги, нужны деньги, соболя. Если в Москве хотят мира, пусть шлют соболей. Пока я в силах, я куплю для Москвы мир, но условие одно — вернуть Азов. Без этого мир невозможен, возможны одни отсрочки.

Это будет сказано монаху Арсению. В Москве не знают, что Ибрагим болен, а если и узнают, им будет дано понять: не в одном Ибрагиме дело. Азов нужен не Ибрагиму, Турции он нужен.

— Вы привезли замечательные каменья! Им цены нет! — будет говорить Лупу Георгию и Худоложке. — Передайте мой поклон господам атаманам великого Войска Донского. Скажите — господарь помнит о казаках. Теперь с полгода бояться вам в Азове некого, разве татарский хан помешает мирному вашему житью — султан Ибрагим болен. Поход на Азов великий визирь Мустафа пока отложил. Прошу вас, однако, не сообщать этого московскому послу. Пусть это будет наша тайна. Казакам невыгодно, чтобы в Москве скоро узнали о болезни падишаха. Москва перестанет оказывать вам спешную помощь хлебом и оружием. Задержит войска, которые в Москве собраны для помощи великому Войску Донскому против турок.

Хитрая лиса этот Василий Волк. Ему надо передать в Турцию все, что вызнает у казаков и у москвичей. Туркам надо знать одно: поможет московский царь казакам войском или пе решится?

— Нам в Азове москалей не надобно! — крикнул Худоложка.

Георгий — переводчик. Он бы и смягчил перевод, но по глазам господаря видно, что он по-русски мало-мало понимает. Эх, Худоложка, политикан с саблей на боку.

Москва

Глава первая

Над Московским царством стояла страшно сверкающая вестница беды — звезда пришлая, двуглазая. Один ее глаз был иссиня-зелен — кошачьей ярости, а другой — красен, как дьявольское око.

Москва под звездой этой ссутулилась и притихла.

Царь Михаил Федорович ложился спать не иначе, как положив под подушку перстенек с нефритом, ибо нефрит, известное дело, гонит дурные сны. А сна и вовсе не стало.

По Московскому государству катилась беспощадно синюшная волна черной смерти. Где от нее спасение? То ли в Кремле запереться, то ли бежать в дальний монастырь.

Заказаны были молебны по всем московским церквам, но молитвы Москву от беды не оградили. Начался страшный падеж скота. Болезнь охватывала дворы как пожаром, дохли лошади, коровы, овцы, свиньи.

Хозяйки выли, глядя на разор. Хозяева спешили прирезать неоколевшую скотину, а с околевшей снимали шкуры, хоть какой, а все приварок дому.

Через те шкуры болезнь перекинулась на людей.

И все это полбеды. Забродило, зашумело дворянское ополчение, собранное в Москву на случай прихода крымского хана, для защитительной войны с самим турецким султаном.

Потомившись в бездействии, войско, которому денег не давали, оголодало маленько, а тут злая звезда стала на небе. Поползли слухи о моровой язве. За слухами и сама язва пожаловала.

Дома и поместья опустошены смертями, в Москве — ужас. Лошади под седоками падают и бьются в агонии. К мясу страшно притронуться. Друг на друга каждый глядит косо — я-то здоров, а у тебя чего-то морда припухла: то ли со сна, то ли с пьянства, а может, язва в тебя вселилась.

Бояре в домах заперлись. Царь, замешкавшись, из Москвы не сбежал, а теперь поздно, потому из Кремля — ни шагу, про церкви и монастыри, в какие хаживал, думать забыл.

Вот и спохватились дворяне, они — защита государства, У царя не в чести, жалованье им не платят — казна пустая. Поместья их в запустении. Выжившие после мора крестьяне бегут в сильные села бояр. Удержу никакого нет, и никто им не препятствует.

"Да куда ж думные-то глядят, правители-то?" Мысль, как огонь по сухому дереву, с веточки на веточку, до вершины, а там и рвануло ясным огнем.

В единый час дворянское войско превратилось в бешеную толпу, и толпа эта, круша любую поперечную силу на своем пути, кинулась на кремлевский холм.

Царевич Алексей учился петь по крюкам. За его занятиями, как всегда, глядел Борис Иванович Морозов, а пению обучал медногласный дьякон Благовещенской церкви.

Тоненьким голоском царевич, глядя на крюки, пел "Песнь восхождения". Голосок взлетал, как птичка, над зелеными да голубыми рисованными травами храма, и Борис Иваныч от умиления тер кулачищами глазки, а дьякон, растроганный чистотой и высотой детского голоса, дабы оттенить его, могуче исторгал глубинные стенания души: "Не смирял ли я и не успокаивал ли души моей, как дитя, отнятое от груди матери? Душа моя была во мне как дитя, отнятое от груди…"

Дверь вдруг распахнулась, и в комнату вбежал в развевающейся шубе старик Шереметев.

— Царевича живо в дальние покои!

— Что? Что? — закудахтал Морозов, озираясь и прислушиваясь одновременно.

— Дворяне взбунтовались, рвутся в покои государя!

Кинулись бежать; Алеша понимал: стряслась беда преогромная, коли его спасают.

— Батюшка где? — закричал он, цепляясь за рукав ше- реметевской шубы.

— Сынок! Алеша! — Навстречу из бокового перехода вышел отец. Остановились на мгновение, кто-то из слуг прибежал, принес царскую шапку и державу. Михаил надел шапку, взял знаки своей самодержавной власти.

— Где патриарх Иоасаф?

— Идет патриарх!

| — В молельню!

— Царевича спрятать надо, — возразил Шереметев, Нет, пусть с нами будет! — закричали бояре.

Стояли под образами внутренней дворцовой церкви, свечи от прерывистого дыхания многих людей, от мятущихся дверей шевелились и вздрагивали.

— Угу-гу-у-у-у! — прокатился, нарастая, странный и страшный гулкий звук.

— Бегут сюда! — сказал ясно, деловито Шереметев.

Он никого и ничего не боялся, но он был недоволен беспорядком и всей золоченой боярской оравой, которая теперь пряталась за спинами государя и его маленького сына.

Сначала Алешеньку своего Борис Иванович Морозов завел в алтарь и сам при нем остался, но бояре зашушукались, и Алешеньку ласково взяли за плечи, вывели из спасительного алтаря, и бояре, расступаясь, дали ему пройти к отцу. Чуть позади него, держа его за руку, стоял белый, как утренний снежок, Борис Иванович.

— Угу-гу-у-у-у! — нарастала бешеная волна человеческого гнева.

Все выше и выше этот стонущий рев и грохот, вот-вот смолкнет на миг, ударит и расшибет, как волна.

Порхнули двери на две стороны. Толпа, давясь, ввалилась в темное, тихое помещение молельни, оробела от этой тишины и полутьмы, раскатилась по стенам, затопляя пространство, но уже без рева и шума. Тотчас сквозь эту тихую "воду" нобежал некий вихрь, целясь на самого государя.

— Прочь! — с саблей наголо, загородив Михаила от этой толпы, выскочил Бунин, седой, грозный, готовый принять смерть. Толпа попятилась.

— Да рази мы на государя! — загудели дворяне. — Да рази мы при дите его, при наследнике…

— Пусть бояр выдает!

— Государь! — закричали, — Выдай бояр-лихоимцев, какие наших крестьян сманивают. Выдай, государь, не перечь!

— Дворяне! — сказал Михаил, его голос взлетел высоко на первом полуслове, а потом как бы сник, погас.

Алешенька видел: по желто-белым щекам отца из-под шапки Мономаха — две дорожки пота, мимо уха, по скулам, по шее…

— Дворяне! — тихо уже совсем повторил Михаил. — А коли бы не вы пришли сегодня за боярскими головами, а бояре бы пришли ко мне за вашими головами? Все вы люди нужные и важные нашему несчастному, разоренному государству. Я не выдам вам на слепое поругание ни одной боярской головы, как не выдам ни одной вашей… Я обещаю послать по всей Руси приставов и еще пуще ловить крестьян и вертать их прежним хозяевам. Я обещаю вам это, верная моя опора, дворяне.

Разъяренные красные морды взбесившихся дворян тишали. Глаза, нагло шарившие по боярам и самому царю, смиренно опускались долу, руки опустились, спины, расправленные гилем, оседали, и вдруг все бунтари рухнули перед царем на колени, и последним, спохватившись, сунул саблю в ножны Бунин.

В тот же день дворянам вышли кое-какие пожалования, угостили их с царского стола и распустили по домам. А тут приспела из Молдавии весточка: турецкий падишах болен, прихода под Азов турецкого войска не будет.

Глава вторая

Весточка о болезни падишаха Ибрагима пришла в Москву по тропе извилистой, неискушенному глазу неприметной. Первым на этой тропе был Георгий. Секрет Василия Лупу Георгию хуже пытки. Секреты — пожиратели душ. Георгий поверил Лупу: узнают в Москве о болезни падишаха — помощь Азову если и не прекратится совсем, пойдет с ужасными московскими промедлениями, — но не передать в Москву столь важного известия было преступлением перед всеми русскими. Чтобы не терзать душу сомнениями, пошел Георгий помолиться, пошел в храм "Трех святителей" — гордость Ясс, надежду Василия Лупу. Ибо через это каменное великолепие господарь веровал обрести бессмертие в потомках и благодать на небесах. Розовато-оранжевый, будто охваченный закатным огнем, храм не бежал от земли, не надрывался в бессмысленных потугах прорваться куполами в небо — это было непозволительно, турки этого не потерпели бы. Властвовать в небе должны увенчанные полумесяцем мечети. И властвовали, Но в красоте "Три святителя" не знали соперников в Яссах и во всей Молдавии.

Храм "Трех святителей" был не возведен — выткан каменными узорами на полотне молдавского неба. Внутри он был золотой. Невысокая обычная дверь, невысокий порог — и ты в недрах солнца.

…Драгоманом[69] в казачье посольство Георгий попал стараниями отца Варлаама: в Москве хотели знать казачьи тайны, но Георгий, выученик порубеяшого монастыря, уже почитал себя казаком. Одно дело впно пить со товарищи, а совсем другое, когда пропадал вместе, горел, и тонул, и помирал с голоду.

Только в золотом храме самого себя не сыскать, глазам раздолье чрезмерное. Свет, какой в тебе н"1в, светит вдруг, а уж если зовешь его, ищи место тихое, сирое.

Выскочил Георгий из храма, а перед храмом на коне турок. Остановил коня у самой паперти и посвистывает. Долго посвистывал, выпросил, помочился конь, а турок хохотать, как шкодливый подросток. Георгий поглядел на это и пошел в гору, в монастырь, где был человек, через которого и полетела весточка в Москву.

Почти месяц шли свадебные праздники. Но всему есть конец. Собрались казаки в обратный путь. Перед отъездом Георгий разыскал на главном базаре лавку скупщика старых вещей. Был драгоману наказ от Тимофея Яковлева — войскового атамана: перед отъездом побывать в этой лавке. Глядит Георгий — глазам не верит: в лавке, потягивая кальян, сидят двое — один турок, а другой — Федька Порошин, тот самый, что лошадь у мужика украл.

Улыбнулся Порошин Георгию как незнакомому.

— Что, господин, угодно?

— Нет ли рыбьего зуба резного или резной слоновой кости? — задал Георгий условленный вопрос.

— Резной рыбий зуб есть, а резной слоновой кости давно не было.

Правильно ответил Федор Порошин, но тут встрепенулся его гость-турок.

— У тебя есть резной рыбий зуб? Покажи!

Достал Порошин бивень моржа, моржовые бивни были тем самым рыбьим зубом, за которым в Европе в те времена платили золотом.

— Зачем тебе, Сулейман, какая-то кость? — спрашивает Порошин. — Ты — первый ювелир господаря. У тебя алмазов — куры не клюют.

А Сулейман и не слышит, узоры рассматривает, да так жадно, словно это диво дивное.

А на кости выжжены да выцарапаны человечки, зверьки, знаки разные бессмысленные, словно ребенок баловал.

— Дикие северные люди попортили кость, — говорит Сулейману Порошин, — оттого и покупателя на него хорошего нет, а за малую цену продать обидно.

Засмеялся Сулейман.

— Я в своем искусстве добрался до самой вершины. Но на этой моей вершине скучно мне стало. Дальше-то куда? Думалось, некуда дальше. Тогда я перестал ходить в сокровищницы, ибо там моя душа не находила пристанища. Ювелиры изощряются. Изощренность их в конце концов — это смерть красоты. Изощренность убивает даже камень. Сокровищницам я предпочел базар. В прошлый раз я у тебя увидал удивительную скань русского мастера, а теперь вот этот рыбий зуб. В этих рисунках — душа неведомого мне народа. Неведомая мне красота… Я покупаю у тебя этот рыбий зуб!

Порошин заломил цену без всякой совести, но турок — мало того — торговаться не стал, накинул три золотых и тотчас ушел, унося покупку, словно боясь, что Порошин передумает.

Наконец-то они остались с глазу на глаз, Георгий и Федор.

Порошин долго молча глядел на Георгия, тот погляду не мешал.

— И думать невозможно, что мы с тобой, два московских беглеца, за тридевять земель в чужом крае обнимемся.

Обнялись. Всплакнули. Порошин достал хорошего вина, выпили. Рассказали о себе, задумались.

— Передай атаманам-молодцам, чтобы готовились гостей встречать, — сказал Порошин. — Падишах Ибрагим от болезни оправился.

— Как так? — вырвалось у Георгия. — Слыхал я, падишаха паралич расшиб.

— Расшиб, да отпустил… Я знаю все это от Сулеймана. Он для самой Кёзем-султан, матери Ибрагима, серьги делал и сам в Турцию возил.

— А ведь нам господарь о падишаховой болезни сказывал и велел атаманам передать.

— Лупу до того всех обманул, что теперь сам себя обмануть норовит. Ему перед султаном выставиться надо и перед Москвой тоже неохота ударить лицом в грязь.

— От казаков подарки тоже ведь принял!

— От подарков Лупу отказываться не умеет… Сидит он на шатком молдавском престоле потому, что уши у него большие… Всех он слушает и всех предает. Царю Михаилу он мир обещал у султана добыть, а султану обещал добыть Азов у царя Михаила.

— А нам обещал долгий покой.

— И все ему за обещания уплатить рады. Так-то! — Порошин опять долго поглядел в глаза Георгию. — Наконец-то, брат, мы с тобой государству служим. Государству. Ты это знай, дорожи этим. Не всякому в наш век дано — служить государству.

Простая истина, но посветлело у Георгия на душе. Не казакам он служит, не монастырю отца Бориса, а государству Российскому. Его дело — примечать черные тучи, бегущие в ту сторону, где родина.

"Коли Сулейман знал о том, что падишах выздоровел, знал об этом и сам Лупу, — думал Георгий, — надо в Москву нового искать гонца, а самому гнать в Азов".

Порошину он сказал:

— Тебе велено ехать на Дон. Атаман тебя зовет.

— Ехать подожду, — ответил Порошин, — как будто господарь войско собирает. Потихоньку, тайно, но собирает… Глаз да глаз нужен за князем Василием. Великий он человек. Княжество у него — проходной двор, у самого ни силы, ни крепостей годных, а всем нужен. При дворе его круговерть, базар секретов.

— Спасибо тебе! — Георгий, уходя, до земли Порошину поклонился.

— За что благодаришь?

— За науку. Велел ты мне учиться, как в первый раз встретились. Велел на Дону счастья искать. И сегодня сказал для меня важное.

— Чего же это я такого сказал, не упомню, — засмеялся Порошин.

— Сказал. Спасибо. Одного тебе простить не могу: лошадь какую у мужика увел.

Порошин опять засмеялся, но больно звонко, и глаза у него нехорошие были, не смеялись глаза.

— Ишь ты, праведник! — ив плечо толкнул. — Лазутчик, а праведник.

И опять смеялся. Веселей прежнего, но только совсем уж в том смехе смеха не было.

Каждое утро, открывая глаза, падишах Ибрагим видел перед собой золотоволосую женщину с печальными прекрасными глазами далекой ледовитой страны. Болезнь мало- помалу отступала, и паралич отпустил сначала лицо, а потом и тело.

Прекрасная сиделка пробуждение Ибрагима встречала каждый раз такой ясной улыбкой, что однажды падишах сказал: "Солнце".

Главный евнух врачевал своего хозяина на свой лад. Он через каждые полчаса менял красавиц-сиделок, но Ибрагим вдруг возмутился.

— Солнце! — капризно крикнул он.

Сначала не поняли, распахнули окна, но падишах отвернулся от окна и опять закричал: "Солнце". Стали думать, чего же требует повелитель, но тут к постели падишаха подошла Надежда, и падишах затих, закрыл глаза, успокоился.

Прошли дни, много дней, падишах обрел речь, и первое его повеление было обращено к златоволосой сиделке:

— Поведай мне историю твоей жизни!

— Великий властелин, в моем рассказе слишком много печального и горького! — испугалась Надежда.

— Я хочу!

Надежда рассказывала подробно об отце и матери, о деревне, о братишках и сестрах, о дворянине Тургеневе, у которого ее семья была в крепости.

— Корова у нас завелась — Буренушка. По два телка приносила. Да всякий раз! И обязательно у нее и телочка, и бычок. Тургенев прослышал про пашу корову п явился покупать. Мать в слезы, отец заупрямился, а что поделаешь — дворня тургеневская уже Буренушке рога обратала. Хочешь — торгуй, а не хочешь — и так возьмут. Да побьют ещо для ума. Сколько дал Тургенев, столько и взяли за кормилицу. Едва-едва хватило новую коровенку купить. Да все это полбеды. В избе нашей темной углядел дворянин сестру мою Аксинью. А была она первой красавицей. У Тургенева глаз волчий, жадный, вместе с коровой забрал в услужение сестрину мою. Надругался над нею, и кинулась Аксинья в омут. Тела не нашли. Люди говорят, русалкой ее видели. И не простой — у русалок она теперь как бы боярыней.

Слушал Ибрагим нехитрый рассказ, пе перебивая, до конца дослушал, слезы отер, после болезни, видно, слаб стал.

— У меня судьба горькая и у тебя горькая, — сказал наложнице. — Ты меня в беде моей жалела, и за то я тебя пожалую золотом, нарядами и любовью своей.

Сжалось у Надежды сердце, а что поделаешь, припала, как учили, к ногам повелителя.

Глава третья

Едва отошла от Ибрагима болезнь, кинулся он оргии заводить. Надежду на грязное не требовал, для сердца берег и всячески возвеличивал.

Стало ей до того свободно в Серале, что могла она дворец покидать в сопровождении евнухов и стражи.

В первый же такой выход попросила она слуг отнести ее на Аврет-базар — на невольничий женский рынок. День был пронзительно ветреный, но ясный.

Зима все еще не кончилась, весна все еще не началась: утром шел дождь со снегом, а ближе к полудню поднялся ветер, который торопливо сушил мокрые, скользкие улицы, гнал потоки.

Вода бежала шумно, рыжими, густыми от глины ручьями, и люди, глядя на своеволие воды, говорили: "Бык полюбил змею, скоро родится дракон".

Невольниц продавал в тот день один Берека. Он привез две сотни русских девушек и полсотни полек.

Слуги опустили носилки. Надежда вышла, окинула взглядом базар, отыскивая место, где стояла на позорище сама. Невольницы на холодном ветру дрожали, на них покрикивали, им грозили.

Надежда глядела-глядела, и вдруг волна стыда хлынула ей в лицо, и она была рада, что скрывается под чадрой.

Она сообразила вдруг, что "выбирает" невольницу. Она, невольница, выбирает невольницу. Всю дорогу торопила сюда носильщиков, ибо у нее появились деньги, и ей хотелось сделать доброе — выкупить на свободу трех-четырех русских невольниц.

Но кого? И на какую свободу? Как эти несчастные смогут добраться до родной земли через море, за тысячи верст, по дорогам, кишащим негодяями, которые и надругаются, и снова приволокут сюда же на аркане.

Надежда поняла вдруг — выхода у этих несчастных нет, у нее самой — нет иного выхода, она должна до конца дней своих играть те роли, которые ей поручат сильные господа ее.

Она увидела Береку, семенящего к ней, заранее согбенного в подобострастном обезьяньем поклоне.

Надежда пырнула в паланкин.

— В Сераль!

"Я упрошу своего падишаха, чтобы он схватил проклятого Береку", — ясно сказала она сама себе и столь же ясно подумала о том, что ведь не попросит о мщении. Схватят одного Береку — явятся пятеро новых.

"А как же дальше жить? — спросила себя Надежда. — Зачем жить?.. Для сыночка, но его сделают турком, и он пойдет на Русь и, может быть, своей рукой зарежет свою родную бабку".

Как же плакала в ту ночь Надежда! Пусто у нее было на сердце, жутко ей было.

* * *

Ибрагим вдруг решил заняться делами, и первым его делом была казнь.

Обозревая морское побережье в подзорную трубу, Ибрагим увидал, что с другого берега залива Сераль обозревает в подзорную трубу посол Венеции.

— Казнить! — закричал Ибрагим, тыркая подзорной трубой в море. — Казнить!

Слуги исподволь выясняли, кого же надо казнить, и казнили.

Великий визирь Мустафа решил, что именно теперь следует поговорить с падишахом один на один.

— Убежище веры, минул год с вашего знаменательного восшествия на престол… Ужасная болезнь отвлекла величайшего из величайших от государственных дел, и, пользуясь этим, некоторые, нечистые душой, запускали руки в казну империи и черпали столько, сколько могли ухватить. Доход за год потому и составил только триста восемьдесят миллионов акче, а расход несколько превысил пятьсот миллионов.

— Что ты предлагаешь? — спросил Ибрагим, удивленный этаким разорением казны. — Что? Что вы там с матерью моей премудрой замышляете? Говорите тотчас! Я знаю, кто вор! Знаю!

— Светоч мира, царь царей и надежда ислама, опустошенную казну можно пополнить, затеяв войну, но сначала нужно восстановить престиж государства, нужно изгнать казаков из Азова. А эта война, хоть и малая, но не сулит ровно никакой выгоды. Правда, если мы двинемся в глубь русских земель, то приобретения, безусловно, погасят, и может быть, и превысят расходы.

— Так почему же мы до сих пор не вернули Азова?

— О блистательный! Взятие Азова станет первой победой среди твоих величайших побед. Убежище веры, никто не посмел присвоить славу этой победы.

— Как много слов ты говоришь, — сказал Ибрагим, подозрительно разглядывая лицо великого визиря. — Ступай, пусть войска готовятся к походу. И думай, думай, как добыть деньги.

* * *

— Как добыть деньги? — спроспл Ибрагим у своего главного евнуха.

— Убежище веры, я слышал мудрость, которая гласит: "Когда народ угнетен — казна пуста".

— Ты сам знаешь, что мне не справиться с разорителями моего государства, со всеми моими вельможами… Ты же знаешь, — падишах перешел на шепот, — если я возьмусь за них, они меня убьют, задушат или отравят, как отравили Мурада.

— Государь, это не доказано.

— Я знаю, знаю… Я сам это знаю… Но я не знаю, как и где добыть деньги.

— Возьмите, величайший мой господин, у тех, кто эти деньги украл.

Главный евнух улыбался глуповато и простовато, но он знал, что делает.

— Можно продавать должности.

— Продавать должности? — удивился Ибрагим.

— А почему бы их и не продавать? Купцы и ростовщики за придворную должность готовы платить миллионы, п они платят их, только не вам, Убежище веры, а вашей матери или другим сановникам. Я слышал, что торговец рабынями и рабами, иудей Берека, готов дать три миллиона за должность кетхуды-бея. Он ищет эту должность, разумеется, не для себя, но для человека своего нечистого рода.

— Три миллиона? Но кетхуды-бей — это помощник великого визиря.

— Великий визирь — правая рука Кёзем-султан.

— Верно!.. Пусть наш человек следит за каждым шагом Мустафы-паши… Но я хочу четыре миллиона.

— Мои люди передадут ваше святейшее желание, о солнцеликий падишах!

— Позови ко мне Надежду. Я хочу послушать ее речи. Она — врачеватель души моей.

Главный евнух отправился выполнять повеление, но в дверях задержался.

— Величайший из великих, я вспомнил еще одно средство, как добыть большие деньги.

— Говори!

— У вас есть дочь, и ее можно выдать замуж.

— Но ей пять лет!

— Муж должен сохранять девственность дочери падишаха до совершеннолетия… Я только хотел напомнить хранителю истины, что все имущество и все богатства после смерти мужа дочери падишаха переходит в казну падишаха.

Ибрагим закусил нижнюю губу.

— Кто у нас самый богатый?

— У нынешнего кетхуды-бея и деньги, и земли, и дворцы.

Бегающие глаза Ибрагима замерли. Он улыбался.

— Приготовьте дочь мою Джарелхан-султан к свадьбе.

О согласии кетхуды-бея не спрашивали.

* * *

Кетхуды-бей принял нежданное решение Ибрагима как милость аллаха. Знать бы ему, что уже заказан медленнодействующий яд, которым его отравят ровно через месяц после свадьбы, знать бы ему, что умирать он будет в мучениях и страдания его будут длиться более двух недель.

К Ибрагиму во внутренние покои явилась валиде Кёзем-султан.

— Великий падишах, у меня горькая обязанность приходить по справедливым и важным для государства ходатайствам.

Ибрагим глядел на мать исподлобья. Перед ним была книга неприличных изображений. Кёзем-султан вздохнула: у Мурада любимая книга была другая — трактат Кучибея Гёмюрджинского.

— О сын мой! — заломила в отчаянии руки Кёзем-султан, — ты совершенно забыл и всячески обходишь вниманием свою первую жену, а ведь у нее растет наследник. Ты же приблизил к себе наложницу-христианку.

— Что ты хочешь?

— Твоя жена сообщила мне, что великий падишах ни разу не взглянул на своего сына.

— Хорошо, я пойду и взгляну.

Ибрагим поднялся, похудевший, с обвисшей кожей, как некое существо, сунутое в мешок не по росту; он прошел мимо матери в сады Сераля, ибо слуги знали, кого он хочет видеть, и открывали перед ним нужные двери.

Его жена в диадеме из алмазов ждала его с ребенком на руках.

Ибрагим взглянул на личико малыша: маленькое, сморщенное.

— Чего вы от меня хотите? — спросил Ибрагим жену.

— Я хочу, чтобы вы оставили свою гяурку и обратили свое внимание на меня, ибо я мать ребенка, который будет в свое время падишахом.

— Ах, как вы все торопитесь! — крикнул Ибрагим и вдруг хитрым движением сумасшедшего вырвал из рук жены своего сына и бросил его в фонтан.

Глава четвертая

— Надежда! Надежда! — кричал падишах. — Пожалей меня! Погладь меня! Мне страшно! Они все против меня. Я полюбил наложницу Мурада, но мне сказали, что ее любить нельзя, и дали ей кинжал, чтобы она зарезала меня. Я полюбил тебя, а они говорят — люби первую жену. Почему ты не первая жена? — Он посмотрел на нее, прищурясь, — Ты тоже хочешь сделать мне больно?

— Успокойся, повелитель… Все хорошо. Твой наследник жив и здоров, его спасли.

— Но почему ты не валиде-султан? — закричал Ибрагим.

— Потому, мой повелитель, что я русская. А ты собираешься идти войной на русских. Я бы этого не пережила…

— Но я иду войной на твоих русских, а ты жива…

— Нет, повелитель, я не совсем жива. Я рабыня, вещь, твоя игрушка.

— Но я не хочу, чтобы тебя отправляли в Египет.

— Меня? В Египет?

— Да, — сказал Ибрагим, — Они все так решили. Ты, твой сын и мой Кизлярагасы поедете в Египет. У тебя там будет свой дворец, но не будет меня…

Мысли у Надежды заскользили, как скользят канатоходцы, ловко, но по одной струночке.

"Неужто я так сильна, что Кёзем-султан предпочла от меня отделаться таким дорогим способом?.. Впрочем, все это Кизлярагасы. Он верен своей мечте добыть для сына меддаха престол Османов".

Друзья и враги Надежды выражали ей сочувствие, а Надежда спешила покинуть Сераль. У нее будет свой дворец где-то на краю земли, в Египте, но — свой дворец!

Крестьянка, крепостная — в Египте, в своем дворце!

"Вот бы Тургенева какой татарин прихватил бы! — мечтала Надежда. — Вот бы купить его в слуги… Опахалом меня обмахивать".

* * *

Корабль в Египет был отправлен в тот же день.

Как закончит дни свои Надежда и где — неизвестно, но известно, что легкой судьбы у потерявшего родину человека не бывает. Своей ли волей случилась измена, или волею провидения — не одно н то же, но все равно это крест.

Русский человек чужому языку научится, научится жить чужой жизнью, но не уметь ему назвать себя немцем или турком. Если он творит добро на пользу народа, на земле которого он живет, он творит его во славу русскую, чтобы хоть в памяти, в другом, может быть, времени, но получить похвалу от россиян.

Ежели у других народов не так, то, стало быть, и мерка им другая. Наша про нас! Сколь она велика и сколь тесна, мы про то знаем и не охаем. Уж хотя бы в одном ошибки не бывает: коли по нам деяние великое, так и для всего света оно великое.

Осада Азова

Глава первая

Небо пришивали к земле. Золотые нити слетали с розовой кудели — приплывшего с моря молоденького облака — и бездумно, густо, хватит ли, не хватит? — прошивали серебряный Дон, цветастую лодку на Дону, нежные, не успевшие сомлеть под июньским солнцем трйвинки, и грубые, вечные камни крепости Азова, и новенький золотой купол Иоанна Предтечи, и пичугу, севшую от дождя у травяной кочки, и счастливого Ивана, для которого беды минули и который стоял теперь на высоком азовском бугре и смотрел сверху на лодку, мокрый до нитки, но легкий и веселый.

Ах, от летнего ли дождика прятаться? Отвести ли глаза от счастливо сверкающей утренней земли, от заветной лодочки, где с соседками-сударушками гребет на другой берег ненаглядная Маша? Поехали казачки за тростником — пора плетни менять, крыши подправлять, циновки плести.

Лодка ткнулась в противоположный берег, Иван вздохнул — хорошо вздохнулось, просвежило грудь, — тоже за работу. Домишко охаживать. Печь переложил, сенцы пристроил теплые, рамы рассохшиеся поменял. Теперь вот надо наличники резьбой украсить.

Узор для наличников Иван ревал овой, рязанский, какой с детства был люб и знаком — вязь из диковинных курочек да петухов. Осталось закончить последнюю доску — п ставь людям на погляденье, себе на удовольствие.

Проснулись детишки. Семилетняя Нюра вынесла двухлетнего Ванечку, а за ними вышел серьезный Пантелеймон, казак пяти лет от роду. Ванечка сел под куст по важному делу, подпер щеки кулачками и смотрел, как работает дядя Ваня.

А Нюра уже захлопоталась: ей и пол мести, и братишкам носы утирать, и в курятник — собирать яйца, и в огород — траву полоть. Работница, умница.

Пантелеймон не тот — истый казак. За Дон поглазел, на солнышко прищурился и, лениво растягивая слова, спросил:

— Дядя Ваня, саблю-то мне сделал?

— Не успел, Пантелеймон, — сконфузился Иван.

— Ну, ладно. Узор дорежешь, тогда за саблю-то и берись. Не позабудешь?

Обнять хотелось Ивану мальчонку, посадить на колени, хохолок на двойной его макушке пригладить. Да побоялся счастье свое спугнуть. Пантелеймон не помнил отца, но злая сосулька обиды на всех людей, на весь мир, на мать, на дядьку Ивана, на сестру Нюрку, которая сразу же полюбила чужого, все еще стояла колышком посреди его маленькой груди и хоть и слезилась, да не падала.

Обещание свое Иван не сдержал-таки, ни саблю не выстругал, ни доску не дорезал. Как на грех, корова телиться задумала. Да ладно бы честь по чести, а то с мукой, а помочь ей Иван не умел, близко и то подойти боялся. И ни одной соседки! Казака позвать — осмеют. Не только тебе, всему роду коровье прозвище приклеют. У казаков иное словечко, как шматок глины: ляпнут — не отмоешься.

Что тут делать?

Хоть бросайся в Дон и за бабой плыви.

Выскочит Иван на бугор, глянет на Дон — нет, не едут. Дел у женщин много, хорошо, коли до обеда обернутся.

А корова того и гляди подохнет. Зарезать — рука не поднимется. Нюра плачет, Пантелеймон на дядю Ивана волчонком смотрит. Ваняша тоже чует неладное, залез на руки. Хоть сядь, где стоишь, и реви белугой.

Нюра-хозяюшка подошла к дяде Ивану, за рукав его теребит.

— Как бы не подохла Зорька-то?

— Поди зарежь ее, — приказал Пантелеймон.

— Убить — дело не мудреное, — не согласился Иван. Поставил Ванюшу на землю, кивнул Нюре: — А ну, полей на руки.

Рукава засучил, руки вымыл набело и в коровник пошел.

Прижались мальчишки к Нюре, молчат, сопят.

Недолго пробыл Иван в коровнике, вышел — что тебе солнышко:

— С телочкой!

Ребятня так и бросилась к нему, Пантелеймон сам не заметил, как оседлал дядю Ваню. Один на шее, другой на руках, а Нюра уткнулась Ивану в рубашку.

А тут и матушка! Влетела во двор бледная… Сердцем, что ли, чуяла?

— Все уже позади, Маша! Отелилась. С телочкой!

А Маша-то будто и не видит ничего.

— С какой телочкой? Набата, что ли, не слышишь? Турки пришли!

Умерла радость в Иване. И сразу услыхал: набат, крики, плач, звон оружия.

Опустил детей на землю.

— Саблю, что ль, нести? — спросил Пантелеймон весело, глазенки у него блестели. Как же, он о войне мечтал, а она и пожаловала.

Обнял было Иван Машу, а она будто отстраняется, холодна, как прорубь.

* * *

Степь, как выскребанный перед праздником стол, пуста, светла и торжественна.

Иван глянул туда-сюда, где же турок? И неловко стало. Казаки истуканами. Не шевельнутся. Куда-то смотрят себе и ждут.

Иван, как за веревочку, уцепился за взор соседа, и тот привел его на край земли, где черным столбиком дым.

И вдруг все зашевелились и стали смотреть куда-то ближе. И кто-то кому-то указывал пальцем в степь.

Иван опять завертел головой, но так ничего и не увидел.

— Не туда глядишь, — сказал ему казак Смирка, сосед по дому и по куреню. — От черного куста влево гляди.

На берегу рос черный кустик, и к этому кустику, преодолевая зеленое море степи, стремительно летела черная мушка.

Всадник подскочил к Дону, бросил коня, прыгнул в лодку, спрятанную в камышах, и стал грести.

И вот он стоял перед атаманом Тимофеем Яковлевым, и все казацкое войско замерло, вслушиваясь в слова гонца.

— …Галеры оставили в Белосарае, воды мало, идут на сандалах, сарбунках, тунбазах. Их столько — воды в Доне не видно. Четыре сотни сам насчитал, но кораблей больше.

Атаман быстро и невнятно сказал что-то. Из ворот выехало с десяток казаков. Помчались в степь. Все стали расходиться.

— Пошли, — сказал Смирка Ивану.

— А турок?

— Турок завтра будет.

— А может, надо чего-то?..

И не договорил. Ну а что поделаешь? Из города шмыгнуть, но казаки дали клятву стоять в Азове до последнего. Стены подправлять, траншеи рыть, подкопы?.. Это все впереди, а пока был свободный, мирный день, мирный вечер, мирная ночь и, даст бог, и мирное утро. И казаки жили в тот день, в тот вечер, в ту ночь как всегда. Может, любимых обнимали покрепче, да поцелуи женские, может, полынью горчили, а так — вое как всегда… Как в будни. Вино пил тот, кто пил каждый день, а кто по праздникам — и не вспоминал про него.

Иван места себе не находил от этого покоя, то детишек в охапку сгребет, то кинется Пантелеймону саблю строгать. К Маше в коровник прибежал, она телочку молоком поила. Маша-то уже в себя пришла. Такая же, как все. Будто завтра такой же день, каким был и вчерашний.

Поцеловала она Ивана, по щеке погладила:

— Ступай, наличники прибей. Красиво у тебя вышло.

У Ивана от этих слов слезы на глаза навернулись. Господи, милые вы мои люди, страдальцы вечные! Герои высокие. Шить с вами не просто, а помереть за вас — с легким сердцем, с радостью неизъяснимой.

Пошел Иван наличники прибивать. Работает, смекает.

А казак Смирка тоже во двор вышел. Кол в заборе сменить.

— В огород куры лазят. Такие разбойники.

Важные дела совершались в притихшем Азове.

В богатом доме атамана Тимофея Яковлева собралась казачья верхушка. Тут были прежние атаманы: Иван Каторжный, Михаил Татаринов, куренные атаманы, есаулы и прочие знаменитые и славные люди Войска Донского.

Столы ломились от еды и вина.

— Смелей, братцы! Ешь, пей, чтобы турку не досталось, — покрикивал захмелевший Яковлев.

Куренные атаманы к вину прикасались стеснительно, грех пировать, коли завтра другой пир будет, кровавый. Да и посудины непривычные, кубки все серебряные, чары да тарелки тоже. Понимали куренные: затянули их на пир не за здорово живешь и не ради самого главного дела — думать, как принять заморских разлюбезных турецких гостей, а собрал пх атаман Тимошка Яковлев ради своей корысти: завтра — Войсковой круг. На кругу Войско Донское выберет над собой голову, которая будет и беречь их и погонит их на верную смерть ради того, чтобы удержать город Азов, чтобы перехитрить, перебороть страшную турецкую силу, не опозорить славы казацкой.

Тимошке Яковлеву на своем атаманском месте усидеть охота, но Тимошка был хорош с московскими боярами да с послами персидского шаха говорить, а воевать — нет. За кем казаки пойдут не устрашась, — так это за Осипом Петровым. Осип ходить вокруг человека не будет, скажет, как пулю всадит. Тяжкий человек, но за его плечами белые крылья победы. Тимошка — змий, но когда говорят пушки, слов не слыхать.

Знали гости, отчего они здесь, оттого сладкий кус в горле застревал и вино не пьянило. Хозяин тоже неспокоен был, все на дверь поглядывал да к щекам кубок прикладывал, остужая кровь.

Дверь наконец отворилась, и в палату вошел Дмитрий Гуня, вожак запорожских казаков.

Атаман увидал гостя и вздохнул: если запорожцы возьмут сторону Яковлева — не все пропало.

Гуня, пошевеливая косматыми бровями, поздоровался налево, направо, сел за стол, подвинул к себе запеченного поросенка и начал есть.

Один из сотников по знаку Яковлева встал и начал говорить:

— Завтра у нас Войсковой круг. Что мудрить лукаво: от добра добра не ищут, тебя будем кричать, Тимофей Яковлев. Когда враг под стенами, за глотки друг друга хватать — себе на горе. Мало ли кого спьяну крикнуть можно? Сами знаете: добрый атаман — половина победы.

— Золотые слова! — похвалил сотника Гуня и, причмокивая, стал запивать вкусную еду вкусным вином.

Поковырял ногтем кубок.

— Смотри ты, чистое серебро, как у польского пана…

— Коли понравился кубок — бери, — сказал Яковлев, — и не смей отказываться, такой уж закон в моем доме: что гостю полюбилось, то — его.

Гуня поискал глазами, выбирая закуску повкусней, выпил, крякнул, закусил, встал.

Все глядели на него. Ждали.

Гуня опустил голову, нахмурил брови, а потом, медленно поднимая их и поднимая за бровями голову, уставился на Яковлева синенькими детскими глазками.

— Тимофей, — улыбнулся, — ну скажи, зачем тебе эта каша? Ведь ты ее не съешь.

— Какая каша? — вспыхнул атаман.

— Не знаешь — скажу. — Гуня опять улыбнулся. — Ты ведь, Тимофей, не воин, а нам завтра — завтра уже! — рявкнул на куренных атаманов, — турка со стен спихивать. Спать пойду. Перед боем я всегда сплю. А за стол, Тимофей, спасибо, вкусно.

Пошел было, но вдруг хлопнул себя по лбу:

— А кубок-то? Забыл, вот голова!

Вернулся к столу, взял кубок, сунул за пояс, поклонился казакам и ушел.

Тотчас повскакивали с мест куренные, сотники, есаулы.

— Правду Гуня сказал: к бою надо готовиться. Спасибо, атаман, за угощение.

Михаил Татаринов поглядел на часто хлопающую дверь.

— Ничего. Чужие ушли, свои остались. Поговорим.

Яковлев, дергая себя за усы, навалясь на стол, выпил

ковш водки и закусил малосольным огурцом.

— Поговорили.

— Не вешай голову, атаман. Не все еще пропало… Я почему за тебя стою, потому что ты, Яковлев, осторожен и знаешь пути не только вперед, но и назад.

— Это ты про что? — удивился Иван Каторжный.

— А про то, что если атаманом изберут Осипа Петрова, мы все в Азове костьми ляжем. Плохо туркам придется, но ведь их как саранчи, а помощи нам ниоткуда не будет.

— Это про что же ты? — старик Каторжный Иван аж вцепился единственным зубом в свои седые усы.

— А про то, чтобы сохранить великое Войско Донское. Посидеть в Азове — посидим, ради славы казачьей и туркам на устрашение. Но до смерти сидеть глупо. Мы Азов взяли, поднесли его царскому величеству, а что царь? В тюрьму наших послов бросил. Вот его милость.

— Не перегибай, Мишка. Все было так, да не совсем.

— Но Москва нам не помощница!

— Не она нам служит, Мишка! Мы ей служим.

— Стар ты, Иван, а…

Не договорил.

— Глуп, хочешь сказать?.. Знаю я вас. Хотите цену набить и продать город?

— Я хочу проучить Москву.

— Щенок ты, Мишка! Город взять ты сумел — слава тебе! Но ведь сам знаешь, почему тебя казаки не выбирают больше атаманом.

— Хапнул, хочешь сказать? Я для того и казак, чтобы города врагов моих брать и на зипунах добытых богатеть.

— А я, Мишка, для того казак, чтобы Русь великая и святая в покое жила да силу копила.

— Ну и дьявол с тобой!

— Со мною, Мишка, сам господь бог! И знай, я буду за Осипа стоять. А ты, Тимофей, подумай, когда был мир, ты был войску нужен. Война нас ждет смертная. Проверь свои крепости душевные. Атаманом в сидении быть — почету мало, а заботы много.

В больное место старик попал. Тимофею и хотелось и кололось. Победить турка — надежды нет, коли бы победить — царские награды и милости. Но казаков — горстка, а сила идет огромная. Была у Тимофея та самая подколодная думка, какую выболтал во гневе Татаринов. Не один, стало быть, примеривался к тому кушу, который можно с турок взять.

Старик-то уж больно взъерепенился. А ведь богатый, умный человек…

Ночью Иван не заснул.

А Маша спала, и детишки спали.

Лежать стало невмоготу. Поднялся, натянул шаровары. Хоть и нехолодно было, прикрыл разметавшихся во сне ребятишек одеялом и вышел во двор.

Походил, потрогал резные свои наличники, взошел на бугор поглядеть на тихий дремлющий Дон, на ласковую степь, приглаженную теплыми, летящими с украйных земель ветерками. И никак он не мог растолковать себе то страшное, что неотвратимо должно произойти сегодня.

Помаленьку городок просыпался. Из домов и хат выходили казачки, шли в коровники доить коров. Белье снимали с веревок, копались в огородиках… Господи! Да не приснилось ли вчерашнее? Господи, да отврати же ты напасть, нока в этом мире все так благолепно и славно!

Господь не внял молитве Ивана. Мир перевернулся. Толпа, в праздничной одежде, с оружием, двигалась на площадь. В распахнутые ворота входила конница. К двум тысячам жителей Азова пришло еще две тысячи из ближних казачьих городков. Загоняли в город табуны коней, стада коров, отары овец.

Ивану было непривычно с саблей на боку, пара пистолетов за поясом на живот рукоятками давили. Все это военное снаряжение, мужнее, выложила поутру Маша перед Иваном. Поглядела, закручинилась страшно: аж зашатало ее, и вместо лица белый, как в кринке молоко, круг.

— Возьми! — И на лицо, на пол перед иконой легла. — Господи, не осироти детей моих, коли дал им кормильца.

Поднялась, сняла с себя крест и благословила им Ивана.

На кругу Иван стоял среди своих мужиков-строителей. Тут же Георгий и Худоложка, Порошин, который тоже вернулся в Азов в страшный час.

Казацкие старшины благодарили прежнего атамана Тимофея Яковлева за хорошую службу, но сказали ему твердо:

— Пришла война на Азов — не быть тебе атаманом. Пора торгов да словес миновала.

Стали казаки нового атамана выбирать. Крикнули Михаила Татаринова. Крикнули старика Ивана Каторжного.

Георгий горел: диво! Избирают высшую власть. Выкрикнут примерно его, все подумают и скажут: "Любо!" И ои, Георгий, будет властью равен царю.

Никто его не выкрикивал. И тогда, чтобы не упустить мига, он пошарил глазами вокруг: Тургенев — москаль, сегодня он уедет в Москву, сообщит о приходе турок. Иван — работяга, а вот Худоложка…

— Худоложку! — крикнул Георгий, но Худоложка захлопнул ему ладонью рот.

— Цыц! Не в игрушки играемся! — И заорал сам: — Осипа Петрова!

— Петрова!

— Осипа!

Покатилось имя кругло. Выкрикивали имя это с верой. Осип — камень-мужик, ни к себе, ни к войску пощады не знает, за правду для всех стоит.

Видел Георгий, как поднялся на помост человек, в чьи руки отдали себя казаки с охотою.

Видел Георгий: не рад Осип Петров высокому своему взлету, потемнело у казака лицо, на лбу жилы вздулись.

— Коли выбрали меня, — глухо сказал он, да слышно, — не пищать! Турок придет во множестве. Турок малым числом не воюет, но коли мы его не побьем, стало быть, перевелся казачий род. На стены уповать — верная гибель. Уповать будем на саблю да на бога. Коли все в бою помрем — слава нам! А коли победим — слава нам во веки веков. Поклянемся же в Азове стоять друг за друга до последнего казака!

Тихо стало в Азове, и словно земля вздохнула:

— Клянемся!

— Клянемся! — восторженно и звонко крикнул Георгий и рванул из ножен саблю.

Тотчас серебряный дождь взлетел снизу вверх:

— Клянемся!

— Зажечь степь! — клацнула, как замок, первая команда нового атамана.

Глава вторая

На огромной 300-пушечном карамаоне — а таких кораблей в турецком флоте было два, их построили по приказу султана Мурада для нападения на Мальту, — собрались командующие турецкими силами: главнокомандующий Дели Гуссейн-паша, правитель Силистрии; командующий флотом капитан Пиали-паша, командующий сухопутными силами бейлербей Очакова и Румелии Ходжи Гурджи-Канаан-паша и только что прибывший с сорокатысячным войском на семи тысячах подводах владетель Дагестана Шамхал-султан. На этом военном совете, который больше походил на пиршество, присутствовал новый главный евнух гарема падишаха, уши и глаза Ибрагима, его тезка евнух Ибрагим.

Их было всего пятеро, а еще должны были прийти только двое, но в просторных для корабля покоях было тесно от полутора сотен фарфоровых блюд со стапятьюдесятью яствами. Дели Гуссейн-паша был величайшим знатоком восточной кухни, поэтому и беседа шла о еде и поэзии.

— О друзья мои! — признался Дели Гуссейн-паша. — Я грешен, ибо повара мои живут только до того злосчастного дня, когда их искусство иссякает и они начинают повторяться. Я плачу им огромные деньги и потому могу требовать даже их жизни. Чего только я не отведал за свои полвека,' но мне еще ни разу не захотелось потребовать ту пищу, которую я ел вчера. И я ничего не могу поделать с собой!

Евнух Ибрагим отведал кушанье в виде желтой розы и прикрыл от удовольствия глаза:

— Я согласен с вами, милостивейший Гуссейн-паша! Жизнь — это река, которая в каждый новый миг — новая, ибо утекшая вода назад возвратиться не может. И в то же время жизнь — сосуд, и покуда судьба не разобьет его на куски, его следует наполнять наслаждениями… Я слышал, в Китае самым изысканным блюдом считается мозг живой обезьяны; обезьяну помещают в специальный столик, снимают с нее верхнюю часть черепа…

— Довольно! — закричал Пиали-паша. Его лицо передернулось. — У нас военный совет. И если вы не прекратите, меня сейчас же вывернет!

Глаза и уши султана, Ибрагим-паша побледнел пе только лицом, у него даже уши стали белыми, словно их прихватило морозом.

Дорого бы обошлась командующему флотом его выходка, но тут явились на пир меченосец султана, правая рука Пиали-паши, Жузеф, бейлербей Кафы.

— Мой главнокомандующий, — доложил Жузеф, — я спешу сообщить — твоя армия только что пополнилась войском из Черкесии, приписанным к моему кафскому эйялету. Прибыли воины из колен Джегаки, Джене, Мохом, Тагаур, Бездух, Булутай, Хутукай, Кабарды. Десять тысяч отборных сабель!

Дели Гуссейн-паша замахал руками.

— Слава аллаху! Но я думаю, чтобы выбить из Азова свору бандитов, которых там не более пяти тысяч, хватило бы сил одного Ходжи Гурджи-Канаан-паши или сил Пиали-паши. А ведь среди нас еще нет крымского хана, войска которого покинули Перекоп и спешат нам на помощь. На помощь? — Гуссейн-паша рассмеялся. — Я думаю, что хан Бегадыр будет догонять нас в русской степи. Ибо это неразумно, имея такую силу, остановиться на одном Азове. Мы должны положить к стопам нашего изумительного султана Ибрагима донские степи, согнав и навечно уничтожив дикое племя казаков.

— Мой командир! — возразил Пиали-паша. — Мне кажется, взять Азов будет не просто. Казаки отличные воины, а они под защитой могучих стен. Надо тщательно продумать план осады.

— Мой дорогой Пиали-паша, — улыбнулся Гуссейн-паша своей самой тонкой улыбкой, — планы людей хороши тогда, когда они совпадают с волей неба, но, чтобы вы не считали меня человеком легкомысленным и чтобы нам в дальнейшем не испытывать друг друга, я сообщу вам: в моей армии недаром два полка немцев. Немецкие полковники уже представили мне два способа штурма Азова. Я надеюсь, мое доблестное войско не опустится так низко, чтобы прибегать к немецким хитростям. Для казаков будет достаточно первого приступа, в котором порукой успеха беззаветная отвага и ярость воинов нашего великого падишаха. Отдайте приказ: кораблям плыть, войскам идти — сегодня мы уже будем под стенами Азова!

Минута была историческая. Ради того, чтобы запечатлеться в памяти потомков, все командующие поднялись на палубу. Здесь уже стояли высшие командиры, и среди них Эвлия Челеби — муэдзин при Дели Гуссейн-паше — молодой, но уже объехавший многие земли, золотое перо, человек, который писал письма к Мураду IV, и эти письма Мурад читал сам.

Дели Гуссейн-паша благожелательно поздоровался с муэдзином и пригласил его на обед.

Армия тронулась в путь. Корабли поплыли по Дону. Впереди оба карамаона, позади 150 фрегатов, 150 галер и еще 200 карасурзалей — быстроходных кораблей-вестников — и прочих легких судов.

Меченосец султана Жузеф, стоявший за спиной Пиали- паши, с тревогой шепнул:

— Час хода, и мы сядем на мель.

Пиали-паша кивнул. Он знал, что вверх по Допу глубина не превышает двух-трех футов, и для больших кораблей нужно иметь под днищем не менее шести футов. Но что делать, если вместо военного совета — гастрономические толки и вместо походного марша — парад.

Но знал обо всем этом главнокомандующий, знал и не мог отказать себе в удовольствии осязать, видеть, чувствовать свое первенство, свое величие.

Он вскоре дал команду остановить карамаоны и приветствовал проходящие мимо войска: по земле — кавалерию и пехоту, по воде — легкие суда, которым надлежало загородить путь к Азову по реке. -

Еще через полчаса Дели Гуссейн-паша утомился и пригласил командующих продолжать пир.

Пиали-паша был мрачен, но не возражал. В конце концов, общая ответственность за успех дела лежала на плечах Гуссейн-паши, и впереди не армия, не флот, а всего-навсего крепость, в которой засело пять тысяч человек.

Но пир чуть было не расстроился. Только приступили к еде, как на лицо главнокомандующего наползла тяжелая туча гнева.

— За это я сдираю шкуру живьем! — И Гуссейн-паша расколол рукояткой кинжала драгоценное фарфоровое блюдо.

— В чем цело? — воскликнул проворный Эвлия Челеби.

— Блюда пахнут дымом!

— Дымом!

Гости командующего закрутили носами. Да, кажется, дымом пахло. Гуссейн-паша дал знак страже. Участь повара была решена, но тут, согнувшись от почтительности, явился капитан карамаона.

— Мой господин, казаки зажгли степь!

— Так это горит степь?! — Тяжесть спала с плеч Гус- сейн-паши.

Он заразительно, словно его щекотали, засмеялся.

— Отнесите повару золотой. Он ведь мог лишиться шкуры из-за проказ этих бандитов.

— Господин главнокомандующий! Надо подумать о фураже, — с тревогой в голосе сказал Жузеф.

— Дорогой мой мореплаватель, вашим кораблям понадобилось сено?

Теперь засмеялись все. Пир продолжался, было вкусно и весело.

Командир десятка, тимариот Мехмед, находился в дозорном полку, который шел правым берегом Дона. Азов стоял на левом берегу, и армия Гуссейн-паши обтекала город со всех сторон степи, отрезая его от России, от дружественной Запорожской Сечи.

Алайбей[70] Хеким-ага, скакнув из ротных в полковники, исполнял свое дело ретиво. Это был не марш, а гонка. Хеким-ага спешил отличиться. И вот первая победа!

Воин из десятка Мехмеда Юрем, будучи в разъезде, атаковал казачий десяток и один убил восьмерых, доказательство тому — восемь голов. Восемь голов! Еще бы две, и бедняк Юрем — владелец тимара. Дворянство — за один день войны.

Алайбей Хеким-ага обнял героя Юрема и приказал ему скакать в ставку Дели Гуссейн-паши показать ему головы и сообщить, что полк Хекима-ага вышел к Азову и занял позицию напротив города. Будет ли приказ переправляться через Дон?

Алайбей хитрил, его полк еще не вышел к Азову и не занял позицию, но, когда Юрем найдет командующего, сообщение уже будет соответствовать истине. Хекиму-ага нравилось быть алайбеем, но он уже мечтал о собственном санджаке.

Юрем умчался за своей звездой, и весь полк смотрел ему вслед теми же глазами, какие были в то мгновение и у тимариота Мехмеда. Мехмед тоже мечтал о зеамете со ста тысячами акче дохода. Скорее бы за дело! За головами, за тимарами. Сто казачьих голов — сто тысяч акче годового дохода. Одна война — и пожизненное благополучие. А тут еще покатилась весть, что Юрем не сплоховал. Головы-то привез не казачьи, а каких-то купчишек, спешивших подальше от войны.

Услыхав все это, Мехмед сплюнул. Противно стало.

"Я свое без обмана добуду", — сказал он твердо.

* * *

И показалось казакам, что явился на землю за грехи сатана.

И осенило каждого, кто был на стене и глядел на это алое и зло сверкающее шествие. Коли падет город, коли они, казаки, не отстоят город — погибнет и весь род человеческий.

Турки шли со всех сторон. Трубы ревели, как обезумевшие верблюды, пищали пронзительные пищалки, и верилось — это дьяволы щекочут в аду грешников.

Сверкали шишаки на шлемах, сверкало солнце на чудовищных стволах пушек. По краспым одеждам будто пробегал огонь. Вздрагивала земля от конского уристания[71].

А по Дону шли чужие корабли. Приставали к берегу. Все новые, новые отряды вываливались из трюмов па берег, покрывали землю сплошь, как саранча.

И когда первый, страшный миг нашествия минул, опытные глаза казаков различили: к ним, под Азов, подступились многие пароды. Здесь были турки, крымцы, греки, арабы, венгры, молдаване, черкесы, немцы.

Войска ставили шатры неподалеку от города, но так, чтобы пе тревожили пушки.

Теперь вместо одного было два города. О, если бы стояли они па земле радп любви к жизни, а не ради ненависти и погибели!

Музыка в стане врага умолкла, и в тишине явилось белоо знамя. Под знамя встало несколько конных.

— Послы идут! — прокатилось эхом по каменной азовской стене.

Представление еще не окончилось, а война еще не началась, а потому п жепщины и дети были рядом с казаками на этих сатанииски красивых и ужасных смотринах.

Их разделял длинный дубовый стол.

Атаман и посол сидели. Советники и толмачи стояли. Пока Федор Порогнин переводил турецкую грамоту, Осип Петров без зазрения совести — хотелось ему смутить турка — разглядывал одежду и лицо посла. И улыбался. Улыбка у него была довольная, добродушная. Мы люди, мол, открытые, в тонкостях не смыслим. Турку было не по себе от неожиданной приветливости казачьего атамана — не в гостях ведь, — дерзости в улыбке ов так и не выискал, и потому ему пришлось отвести глаза, глядеть прямо перед собой, мимо атамана, а это было нелепо и неудобно, путало мысли.

Осип Петров и взаправду доволен был видеть перед собой столь высокого сановника. На переговоры турки послали секбанбаши. А секбанбаши — второй человек после янычарского аги. Стало быть, турки хоть и пожаловали с огромной силой, желали получить Азов без кровопролития и разрушений, а если так, поостерегутся в первые дни палить хотя бы из всех пушек. Турецкая грамота была не больно высокомерна, каждая угроза в ней сдабривалась обольстительными обещаниями.

"О люди единого нашего господа бога! — начал чтение Федор Порошин. — Казачество донское и волжское, свирепое, соседи наши ближние, непостоянного нрава, лукавые и бесстрашные. Ваше чрево ненасытно! Вы без оглядки творите обиды великие и грубости страшные! Но теперь вы наступили на такую десницу высокую, на самого царя империи Оттомана! Вы взяли у его величества султана Ибрагима его великую любимую вотчину — город Азов. Вы не пощадили ни мужчин, ни женщин, ни детей, ни старого, ни малого. Вы напали на город, подобно голодным волкам. Вы безвинно убили посла его величества к московскому царю Фому Кантакузина. Захватив Азов-город, вы затворили пути кораблям его величества султана Ибрагима по морю и рекам. Его величество султан Ибрагим предлагает вам очистить город этой ночью. Вы можете взять с собой золото и серебро и всю свою прочую казну и без страха уйти к своим товарищам казакам. Мы не тронем вас на отходе, но если вы промедлите, то завтра уже можете не быть живы. Помощи вам ждать неоткуда. Все отступились от вас за ваши злодеяния.

Промышляйте же в сию ночь животом своим! Не умрите от руки великого нашего царя, ибо смерть ваша будет лютой. Мы раздолбим вашу плоть на крошки дробные, хотя бы было вас сорок тысяч. Мы пришли под вас в триста тысяч воинов, волос на ваших головах столько нет, сколько пришло под Азов турецкой силы. С высот города очи ваши не могут видеть края этой силы. И нет такой птицы, которая, не пав, могла бы перелететь ее.

Но если вы, казачество свирепое, захотите служить государю нашему, великому султану Ибрагиму, принесите ему, царю, винные свои головы разбойничьи и повиновение на службу вечную. Великий султан отпустит вам вины ваши и пожалует вас, казачество, своею честию великою. Наградит вас, казачество, многим неизреченным богатством. Вас поселят в Истамбуле. Каждый из вас будет пожалован драгоценным, шитым золотом платьем. Ваша казацкая слава достигнет всех пределов империи, от Востока до Запада, ибо вы малыми людьми противостояли огромной и непобедимой турецкой силе.

Коли вы, казачество, сдадите нашей силе Азов, это будет не слабость, а мудрость.

И еще раз говорим вам: промышляйте в сию ночь животом своим!"

— Все! — Порошин свернул грамоту.

— Складно и сладко написано! — Осип Петров вздохнул, потянулся и через плечо посмотрел на своих: — Что будем отвечать?

— Наш ответ известен! — мрачно рыкнул Худоложка.

— Тогда по порядку все и напишем. Федор, берись за перо. Слов не жалеть! Пусть почитают.

Секбанбаши что-то быстро сказал своему греку-толмачу. Тот перевел:

— Принимают ли атаманы условия сдачи города?

— Мы город не оставим. Тут наши дома, наши церкви, наши жены и дети.

— Вот и пощадите жен и детей. Все вы здесь погибнете.

— Нам погибать не впервой. Мы гибнем — а все живы. И теперь — как бог даст.

— У вас каменные сердца! — воскликнул сердито секбанбаши. — Из-за вашего упрямства будет разрушен столь укрепленный и великолепный город.

— Потому мы и не уходим отсюда. Нам он тоже люб.

И я уж не знаю, какие у нас сердца, у вас они не лучше — каково вам будет рушить то, что сами построили?

Секбанбаши прикрыл веками глаза и, едва разжимая рот, сказал что-то почти шепотом. Толмач перевел, произнося слова так же тихо и зловеще:

— Секбанбаши дает клятву, что в первый же приступ знамена его секбанов украсят цитадель, где сейчас происходит этот бессмысленный разговор. Коли бы не воля великого падишаха, предписывающая переждать ночь, город Азов уже сегодня был бы возвращен под руку его величества падишаха Ибрагима.

Атаман развел руками:

— Я и говорю: на все воля божья.

— Скоро ли будет дан ответ?

— Пишут…

Сидели молча. Осип Петров глядел теперь в окно. Теперь уже секбанбаши разглядывал лицо своего врага.

Здоровенный казак сидел перед ним. Могучий лоб, седина. В посадке головы, в голубых тенях на длинном костлявом лице — звериная хитрость, безумная храбрость и младенческая доброта.

"Таких людей надо не пугать, а подкупать, — подумалось секбанбаши. — Не золотом. С такими нужно делиться славой и властью".

Явились советники атамана с ответом.

— Читай! — кивнул Федору атаман.

"Видим всех вас и ведаем силы и пыхи царя турецкого. Ждали мы вас в гости к нам под Азов дни многие. Где, полно, ваш Ибрагим, турский царь, ум свой девал? Али у него, царя, не стало за морем серебра и золота, что он прислал под нас, казаков, для кровавых казачьих зипунов наших триста тыщ…"

— Хорошо, — кивнул атаман, — В середке теперь почитай да конец.

— "Прозвище наше вечное — казачество великое донское, бесстрашное. Станем с ним, царем турским, биться, что с худьм свиным наемником. Где бывают рати ваши великие, тут ложатся трупы многие".

Конец.

— "Не видать вам Азова-города из рук наших, казачьих, до веку. Нешто его, отняв у нас, холопей своих, государь наш царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси самодержец, да вас им, собак, пожалует по-прежнему, то уже ваш будет. На то его воля государева".

— Хорошо.

Атаман встал.

Встал и секбанбаши. Люди разговоры свои закончили, теперь говорить пушкам.

Секбаибаши разъярился. За городскими воротами, еще не выйдя из-под казацких пушек, бросил белое знамя под ноги своего коня и затоптал.

Турки увидали это, зашевелились.

Заиграли трубы, пушкари забегали вокруг орудий, запалили фитили.

Женщины и дети побежалы со стен в укрытия.

По стенам прокатился приказ:

— Считай пушки!

Грянули громады. Огромные ломовые пушки стреляли ядрами в пуд, в полтора и в два пуда весом.

Ухнули тюфяки и всякая мелочь: кулеврины, эждердеханы, паранки, по-собачьи тявкнули мортиры.

Турецкое войско спряталось в пороховом дыму. Ядра сшибли пару зубцов на стене, испещрили ее зазубринами. На том и закончился первый вечер осады.

Казаки насчитали у турецкой армии 129 больших осадных пушек, штук тридцать мортир и сотен шесть прочих.

— Этак они стены до основания раскрошут, — сказал Осип Петров своим атаманам. — Ступайте проверьте старые подкопы. Сух ли порох. Завтра подкопы нам пригодятся.

Глава третья

Турки отдыхали перед первым, назначенным утром приступом.

Куда ни погляди — костры. Слева и справа они охватывают черную громаду Азова. Еще больше костров со стороны степи, которую Мехмеду с того берега не видно — город заслоняет. Костры горят большие и малые, на малых готовят пищу, кипятят воду для чая. У больших греются. Впрочем, тепло. Костры приказано запалить для того, чтобы навести на казаков ужас. Завтра приступ, если только ночью азовцы не уйдут из города.

Счастливец Юрем боится, что так оно и будет. Удерут казаки из города, и плакал его тимар, а ведь всего-то двух голов недостает.

Юрем и Мехмед сидят у костерика у самой воды. Им приказано стеречь лодки. Завтра на этих лодках полк алай-бея Хекима-ага переправится под стены Азова и ворвется в город. Лодок много, а в охране всего десять воинов. От кого охранять? Все казаки за стенами.

— Слышишь? — встрепенулся Мехмед. — Ползут!

— Поди, Мехмед, умойся, стоя спишь. Скорее бы нас сменяли с караула. Перед приступом выспаться падо. Ты вон уже о зеамете мечтаешь? А мне бы — тимар.

— Меня Элиф с сыном ждут. Не с пустыми же руками из похода возвращаться.

— Твоя правда, Мехмед!

И в этот миг из ночи саданули тысячи молний, грянул тысячекратный гром.

— Э-ге-ей! — прокатилось по степи. Это кралась на помощь Азову казачья тысяча. Подкралась и ударила на полк алайбея Хекима-ага, уничтожая мечущихся возле костров турок, а потом — к Дону.

Не сговариваясь, Юрем и Мехмед бросились подальше от костра и затаились, прижимаясь к спасительной земле.

Совсем рядом к лодкам пробежали казаки.

"Надо было нам хотя бы весла спрятать", — подумал Мехмед.

На стенах города вспыхивают факелы. Город ожил.

Гуссейн-паша выскочил из шатра.

— Что это?

— Через Дон в город прорвались казаки.

— Сколько?

Никто не знает. Ночь. Вопли. Радостно бурлящий город ва черными стенами. Костры, вселявшие радость, горят зловеще.

Наконец являются гонцы. Полк алайбея Хекима-ага потерял треть людей и все лодки.

— Алайбея казнить позорной казнью: отсечь ему голову и доказать эту голову всему войску.

— Но… — вкрадчиво начинает евнух падишаха.

— Никаких "но"! Султан мне, Дели Гуссейн-паше, доверил армию, и я отвечаю за нее своей головой.

— Мы дурно начали осаду, — зловеще проговорил евнух падишаха.

Атаман Осип Петров сидел со свечой, в накинутом на плечи кафтане. Перед ним — две кринки молока и каравай черного хлеба.

— Хотите молока? — спросил атаман казаков.

— Хочу, — сказал Худоложка.

Атаман кивнул на криику. Худоложка взял кринку пальчиками, как чарочку, и опрокинул в себя.

— Хороша, атаман, у тебя корова.

— Корова дай бог каждому, сливками доится.

Осип прищурил набрякший от недосыпу глаз и уставился этим прищуренным глазом на Худоложку.

— Тебе быть подземным царем.

Георгий с удивлением глянул на Худоложку. Никогда тот про свое умельчество словечка не проронил.

— Не надо быть кудесником, чтобы угадать, какая война нас ждет. Скажу я вам, братцы, на стенах стоять — это даже не полвойны — треть; две трети нашей войны под землей. Хорошо будем копать — устоим, плохо — не быть Азову казацким городом. У нас было кое-что заготовлено, да по турецкой силе этого мало. К утру надо сделать еще хотя бы по три подкопа…

— Четыре, — поправил Худоложка.

— Три — обязательно, а четвертый на вашу совесть. Эти подкопы начините сеченым дробом. Чем вам тяжелее, тем на стенах легче. Помните об этом. И с богом! Время не ждет. Где рыть и как — слушайте Худоложку.

Казаки-мужики с лопатами на плечах шли артелью. Георгий попал в команду Худоложки.

Не успела война начаться, он уже отвоевался. В землекопы определили.

Худоложка завел команду в глиняный домик, прилепившийся к стене, а в домике этом вместо пола лестница, ведущая в подземелье. Спустились в подкоп, зажгли факелы. Своды каменные, столетние. Худоложка повел в боковую галерею. Камень скоро кончился, ход стал узким, мокрым.

— А ну, соберись ко мне, — отдал приказ Худоложка. Говорил он тихо, но твердо. — Запомните, под землей и глухой слухмён. Работать будете молча, лопатами не звенеть. Турки услышат, подведут под нас свой подкоп и похоронят там, где мы для них могилу готовим.

Георгию досталось оттаскивать землю.

Дышать тяжело, пот глаза заливает, и страшно ведь. Просядет земля, и ладно бы от пули — задохнешься, как кутенок, в этой черной яме. Сначала Георгий все думал, каким он выйдет из-под земли: страх глянуть! Как он домой пойдет к татарочке своей? А потом все мысли ушли: таскал землю и ждал, когда-нибудь все это кончится.

Кончилось. Явился Худоложка, осмотрел работу.

— Сойдет, — буркнул, — будем заряжать подкоп, а вы отправляйтесь копать к Водяной башне. Вам там покажут место.

И снова давящее подземелье, ползанье на коленках, пот и одуряющая усталость.

Домой Георгий явился утром. За стенами пели трубы. Турки строились в полки, а Георгий принял из рук Фирузы ковш с водой. Она ему подала, чтобы умылся, а он выпил воду, не раздеваясь, лег на пол на кошму и заснул. Ни пушек не слыхал, ни жалобного писка Фирузы, она от стрельбы к нему под кафтан забралась. Спал и спал.

Разбудил его Иван. Пришел звать на службу: копать.

Высокомерный Дели Гуссейн-паша был опытным воином. Он, убежденный, что в Азове засела не армия, а свора грабителей, без подготовки приступа не мыслил. Позвал к себе мастеров земляного дела и приказал откопать траншеи для пушек и войск.

— Сделайте несколько подкопов. Времени у вас — ночь и утро. Откопайте траншеи в семи местах. В той стороне, где памятник Иогурди-бабе, траншеи доведете до крепостного рва, поставите там двенадцать самых больших пушек… Ступайте! А теперь, — Гуссейн-паша обратился к своим командующим, — выслушайте план осады. Пиали-паша, наш изумительный флотоводец, выделит сто лодок десанта и будет брать Азов со стороны Водяной башни. Под охраной его кораблей должны быть Мертвый Донец, рукав Дона у посада Каланча и южный рукав…

На южные ворота Гуссейн-паша нацелил шесть янычарских полков под командой султанского меченосца Жузефа с его личным полком моряков и с двумя немецкими осадными полками.

За каменными стенами в западном предместье, которое называлось Топраков-город, Канаан-паша должен был выставить десять полков янычар, полк оружейников и полк пушкарей с десятью большими пушками.

— Начнем в полдень, — сказал Дели ГуСсейи-паша, улыбаясь розовыми губами. — Пусть и солнце помогает нам — слепит казаков. Мне хотелось бы, чтобы отужинали мы в Азове.

Атаман Осип Петров тоже приказывал:

— Детишек перевести в цитадель, в подвалы. Женщины пусть смолу кипятят и насыпают корзины землей: на головы туркам бросать.

— Пожары не тушить. Все деревянное все равно сгорит.

— Из пушек и ружей зря не палить. Бог даст, не один день воевать будем.

Последние мгновения тишины. Над войском, как над цветущим лугом, жаворонки. Последние песни мира. А может быть, и самой жизни.

На возвышение, выстроенное ради этого мгновения, поднимается муэдзин главнокомандующего, летописец этой, еще одной победы воинов Османа, потомок знаменосца, водрузившего зеленое знамя над поверженным Константинополем, столицей царств и христиан, молодой, звонкогласый Эвлия Челеби.

Прямая лестница ведет в алую кабину, поднятую над землей метров на десять. Эхо похоже на тюльпан. Эвлия Челеби в золотых одеждах, он как пчела на цветке.

Звенит его голос:

— Слава аллаху, господу миров милостивому, милосердному, держащему в своем распоряжении день суда. Тебе поклоняемся и у тебя про им помощи. Веди нас путем прямым, путем тех, которых ты облагодетельствовал, а не тех, которые под гневом, не тех, которые блуждают.

Молитва улетает в небо.

Тихо.

— Алла! — серебряный меч располосовал небо над головой Дели Гуссейн-паши.

— Алла! Алла! Алла! — прокатился вокруг стен Азова яростный рык стремящихся к победе.

И тотчас грянули пушки.

Турки били из всех стволов: из белелмезов — дальнобойных, стреляющих ядрами весом в три пуда; из хаванов — по городу навесным огнем; из кулеврин — дальнобойных, ядрами в полпуда; из мартенов: больших крепостных пушек — но стенам; из баджалашек — мощных пушек для разрушения башен; из эждердеханов, бююк — шапка, орта-шапка, кючуков, паранок. Ядра с кулак — с голову быка. Ломовые и с начинкой. Огнедышащий каменный дождь пал на Азов. Это было как гнев господа, как ярость сатанинская. Сразу же загорелись дома. Дым стлался по городу и валом, гонимый ветром, шел от палящих турецких пушек все туда же, под стены Азова. Клубы громоздились друг на друга, выстраивались в шаткие, покачивающиеся на ветру башни. Наконец весь этот призрачный дворец напоролся на острые зубцы стен и, перевалясь, рухнул на город, смешался с дымом пожарищ.

"Вот бы нам так же перевалить за стены", — подумал Мехмед.

К его лицу, стянув щеки до ломоты, прилипла старая, как высохший гриб, улыбка. Сначала ему это нравилось: оглушительная пальба, облака порохового дыма. И пожары! Людишки в городе — враги аллаха, падишаха и его, Мехмеда, небось прыгают, как рыбы на сковороде. Казалось, еще немного, и стены рухнут от одного грохота. Врассыпную, как муравьи из подожженного муравейника, побегут по полю очумевшие от каменной смерти казаки. И вот тогда Мехмед ринется в город, убьет всякого, у кого в руках оружие, и возьмет в рабство всех покорных, кому дорога жизнь.

Стены, однако, не обваливались, твердыня оставалась твердыней. Ни одного выстрела не прогремело в ответ.

Это не пугало, но это было странно. Это рождало предчувствия. Нелепые. В победе Мехмед не сомневался, и все же…

Рев пушек его уже не бодрил. Он поглядывал искоса на свой десяток. Как там они? Не подведут?

Запиликали пищалки.

Прибежали к стенам оба полка немцев-наемников. Десятку Мехмеда вручили лестницу.

— Вперед!

Вот и команда. Оказывается, пора. Пушки молчат. Мехмеда толкнули в спину. Он очнулся и побежал.

Лестница режет плечо. Угораздило родиться дылдой, вся тяжесть ему. Проклятые солдатики всегда рады облегчить себе жизнь. "Дьявол с вами, отыграюсь у стены, — думал Мехмед. — Я буду ставить лестницу, а вы полезете".

Под ногами пылит земля. Мехмед видит только землю. Пот застилает глаза. Утереться бы.

"Где ты, Элиф?"

А казацкие пушки молчат. Может, у казаков нет пушек?

Ров. Мужики в овечьих шапчонках заваливают ров камышом и землей. Это валахи и молдаване. "Это их работа, — думает Мехмед. — Наша работа на стене".

Всем десятком скатились в ров. Подняли лестницу. Поставили. Стоит. По лестнице пошли.

Мехмед наконец разогнулся. Огляделся. Ого! Сколько лестниц у стены. Пошли! Пошли!

Стрелки палят из пищалей, лучники пускают стрелы.

Весело!

Пожалуй, дело будет скорое. Надо свое не прозевать.

Мехмед вытащил из ножен меч, поправил шишак. Встал на лестницу. И в тот же миг земля пошатнулась, задрожала, а возле Водяной башни взлетела вверх, красная от огня и черная от дыма.

— Подкоп! — завопил кто-то, прыгая с лестницы вниз.

Мехмед тоже отбежал и остановился. Подкоп мог быть там,

где он только что стоял, а мог быть и там, где он стоит теперь.

— Немцы на подкоп напоролись! — крикнул Юрем, оказавшийся рядом с Мехмедом. — Триста человек — тю-тю!

— Они шехиды, — сказал Мехмед.

— Они гяуры.

— Но они умерли за дело Магомета. Вперед! Вперед! — заорал Мехмед, бросился к лестнице и полез наверх.

К нему потянулось копье. Он ударил по копью мечом и рассек его. И тут он увидел завитые в колечки усы, белозубую улыбку и черное дуло пищали. Сверкнул огонь, и Мехмед почувствовал, что летит. Очнулся он через мгновение на земле. Грохотало. Открыл глаза. Над ним летели языки огня и клубы дыма.

Крепость ожила.

Казаки выждали, пока под стенами будет густо, и начали палить из пушек и стрелять из пищалей.

Мехмед отстегнул шлем. Пуля срезала шишак.

— О, Элиф! Не твоими ли молитвами я еще жив?

Где-то рядом взвыло. Упала вместе с людьми лестница,

и в эту стонущую, орущую кучу малу сверху с хрястом влипали огромные каменья.

Мехмед подтянул длинные ноги к стене, прижался к нагретым солнцем камням и затих.

Он был жив и здоров и почти в безопасности, пить только хотелось.

— Хватит терпения — будешь жив, — сказал себе Мехмед и прикрыл голову шлемом.

Ухало, свистело, рушилось, а они сидели в подземелье и ждали приказа. Георгий подошел к Худоложке.

— Отпусти меня на стену. Чего мы сидим здесь?

— Значит, так нужно.

— Про нас забыли.

— Значит, и без нас хватает людей.

— Ну пусти ты меня за-ради бога!

— Дурак! — искренне удивился Худоложка. — Что, у тебя запасная голова есть? Сиди. Успеешь помереть.

— Худоложка, друг!

Худоложка поглядел парню в синие глаза.

— Бог тебя хранит! Ступай! Да вот что — бей да поглядывай. На войне и по затылку огреть могут.

Георгий кинулся было наверх, но Худоложка схватил его за руку.

— Возьми пищаль да пику. Куда ж ты без оружия? — притянул к себе и на ухо шепнул: — Воевать пойдешь в Топраков-город. Помни о деле рук своих!

Кивнул на черную нору. Нора вела в подкоп, где ждали своего часа двенадцать бочек пороха.

Георгий схватил пику, пищаль и помчался без оглядки воевать: как бы не передумали, не вернули.

У ворот, ведущих в Топраков-город, строилось войско. Здесь был сам Осип Петров.

Георгий увидел атамана и остановился, не зная, как быть, но атаман тоже увидал Георгия и знаком подозвал к себе.

Георгий подбежал.

— Отпущен атаманом воевать. В Топраков-город.

— Ты из дружины Худоложки? Многих он отпустил?

— Меня одного.

— Одного? — голос атамана смягчился. — Ступай в первую сотню, пищаль оставь, там тебе скажут, что делать.

Отворились ворота. Сотня побежала в Топраков-город, и Георгий побежал за казаками, надрывая глотку в крике и не видя ничего, кроме казачьих спин.

Кругом пожар; с треском взметая огненную метель, ухались в пламя крыши домов.

Навстречу свежей сотне группами и поодиночке бежали свои казаки. Одни катили пушечки и бочонки пороха, другие несли залитых кровью людей.

И вдруг казаки закричали еще громче, спина у соседа округлилась, как у кота перед дракой, и Георгий очутился лицом к лицу с янычаром. Ослепительный шишак, шаровары, ятаган.

Георгий не хотел убивать этого турка, он просто оттолкнул от себя видение, но оттолкнул пикой. Пика вошла в мягкое и застряла. Турок заорал, упал на колени, схватился за пику, потянул на себя. И Георгий в ужасе опустил оружие. Теперь он совершенно не знал, что ему делать. Оглянулся. К нему бежали и кричали на него чужие. Их было много.

Они, словно цветные муравьи, переваливались через вал Топракова-города и бежали к нему, а он бежал от них назад, под стены крепости, к своим.

Янычары догоняли, и он вспомнил о сабле. На бегу вытащил ее из ножен, остановился, запустил саблей в турок и снова наутек. Он бежал в беспамятстве, потому что ему вспомнилось главное: он, Георгий, сам ставил под Топраковом-городом бочки с порохом.

До ворот шагов сорок — двадцать. Господи! Он один. Неужто ворота закроют? Чего ради рисковать ради одного?

Он прыгнул в зеленое окошко проема и упал. Ворота тотчас затворились.

Кто-то подошел к Георгию, похлопал его по плечу. Ему дали воды. Выпил. Встал. Увидал перед собой атамана Осипа Петрова.

— Где твоя сабля, казак?

В лице Осипа ни кровиночки, губы черные и словно обуглились.

Георгий невольно схватился за пустые ножны. К атаману подошел седой, с черным от копоти лицом казак Смирка.

— Атаман, парень славно бился. Я сам видел, как он посадил на пику янычара.

— С крещением тебя. — Атаман нашел руку Георгия и пожал, — Оружие себе сам добудешь. Потерять саблю казаку — все равно что голову потерять.

Атаман Осип Петров поднялся на стену. Георгий, словно привязанный, шел следом.

Топраков-город горел, но уже не буйно, а деловито, как положено гореть всему деревянному во время войны. На изуродованном теле храма Иоанна Предтечи трепетали на ветру восемь турецких знамен. Турки шныряли по горящим домам, но командиры уже строили их, чтобы идти на каменный город.

— Пора, — сказал Осип Петров сам себе, вытянул из-под кушака красный платок и махнул кому-то. Внизу, у стены, тотчас ему ответили. К атаману поднялся на лестницу Дмитрий Гуня.

— На вылазку готовы!

— Как рванут, сразу открывайте ворота и вперед… Смотри сюда, — показал Гуне на тяжелые пушки, которые турки устанавливали на пригорке возле Иоанна Предтечи. — Пушки взорвать, но не дуром. Порох, какой отобьете у турок, сюда тащите. Нам много пороха нужно.

Гуня ушел, а Осип Петров опять с удивлением воззрился на Георгия. И тут — бац! Турецкое ядро клацнуло о зубец. Зубец вдребезги, а атамана и Георгия осыпало каменным крошевом. Георгий принялся отряхивать пыль с рукавов и груди. Атаман засмеялся:

— А ты, парень, и вправду не трус. Неужто не боишься? — кивнул на турецкие пушки.

— Второй раз в одно место не попадут.

— Как знать. Всяко бывает. Видел я, как ты саблю в янычар кинул… В первый раз со всяким такое может быть, а коли такое и во второй случится, тогда — все: нет казака. Ступай к Гуне. Сейчас запорожцы на вылазку пойдут.

Мимо Георгия на стену к атаману бегом пробежал Худоложка.

— Атаман, старые подкопы почти провалились.

— Узнаю работу Яковлева. Сколько осталось?

— Один у Водяной башни взорвали. Там же еще один и два против южных ворот.

— Турки копают?

— Копают. Под Водяную башню. Мы тоже туда копаем.

— В оба гляди!

— Гляжу.

— Сколько силы в Топракове набралось…

Слова атамана утонули в гуле взрыва. Сначала дохнуло горячим, потом земля с людьми и лошадьми, с лестницами и пушками поднялась. И только потом уж рвануло, и слобода окуталась черной пылью.

Осип обнял Худоложку.

— Славно.

Наступила тишина, и в той тишине пропели два рожка: один турецкий, панический, отзывающий солдат назад, другой — казачий, зовущий. Ворота отворились, и тысяча Дмитрия Гуня бросилась на оставшихся в живых после взрыва Топракова-города.

Георгий без оружия бежал за яростными запороящами. Они рубили и кололи, стреляли в упор и душили, и Георгий делал то же, что и они. У него снова была сабля и пика, а потом и пистолет. И сабля у него была красная от крови. И сам он весь был в крови, но в чужой.

Турки бежали из Топракова-города, и Канаан-паша камчой отрезвлял бегущих, останавливал их сразу за валом и строил в боевые порядки.

Казаки пробились к пушкам. Подкатывали под колеса бочонки с порохом, зажигали фитили.

Взрыв! Ствол пушки, со свистом рассекая воздух, летел, как деревянный чижик.

Одну огромную пушку покатили к крепости. На телегах, нахлестывая лошадей, везли к Азову захваченный порох. Бочонки несли на плечах, катили катом.

Турки пришли в себя, бросились спасать пушки.

Отступая, Георгий споткнулся о древко брошенного знамени. Поднял знамя, потащил. И оказалось, не зря старался. Это было знамя полка.

Через каких-то полчаса атаман Осип Петров обнял его и сам поднес чару водки.

— Великий у тебя день, казак. И бегал ты нынче, как заяц, и дрался, как лев. И знамя добыл. Слава тебе, казак! Всем слава! Устоим до ночи — тогда и до самого страшного суда устоим.

Турки лезли на стену, но Осип Петров уводил тысячу Дмитрия Гуни к южным воротам. Здесь было казакам и жарко, и тяжко.

В шатер Дели Гуссейн-паши вбежал гонец.

— Канаан-паша взял Топраков-город, идет приступом на каменный город, просит прислать подкрепления и пушек.

— Что?!

— Казаки сделали вылазку, уничтожили четыре пушки и одну увезли. Увезли весь порох…

— Что?!

— Но в этой вылазке казаки потеряли тысячу голов.

Гуссейн-паша в бешенстве воткнул перед собой в ковер меч.

Каждый из четырех командующих осадными армиями сообщил ему, что уничтожил тысячу казаков. Значит, в городке уже пусто, но почему же тогда паши, беи, бейлербеи топчутся у стен, почему не за стенами?

— Почему Канаан-паша просит подкрепления? — спросил Гуссейн-паша, впиваясь взглядом в лицо гонца.

— Мы нарвались на огромный подкоп. Казаки взорвали почти весь городок. Одним взрывом убило три тысячи янычар.

— Та-ак… — повернулся к свите. — Почему не взорвана до сих пор Водяная башня?

Некто из свиты, в золоченых доспехах, поспешно отвечал:

— Подкоп завершен. Поставлены бочки с порохом. Свечи зажжены. Скоро будет взрыв. Вот и гонец.

С лошади свалился черный от пыли сипахий.

— Великий главнокомандующий, проклятые богом неверные подвели у Водяной башни подкоп под наш подкоп, порох захватили, а подкоп разрушили.

— Та-а-ак… — Гуссейн-паша встал, — Кем же я командую? Армией или стадом баранов?

Снова четыре гонца: командующие просили передышки. Крепость сильна, надо дать работу пушкам, а потом уже и наступать в проломы.

— Хорошо, — согласился Гуссейн-паша. — Два часа — для пушек, но на закате город должен быть взят.

Через два часа турки снова пошли на приступ. Это был пустой наскок. Вера в легкую победу разбилась, как глиняный кувшин, брошенный на камни.

Янычары бежали под стены и тотчас откатывались. Гуссейн-паша рассвирепел:

— Сто пиастров за каждую представленную голову казака!

Заманчивый приказ, но до голов еще нужно добраться.

Единственно, чего добились турки этим вялым приступом, — подсчитали количество казачьих пушек: выходило, что пушек в городе не меньше восьмидесяти. Их было у казаков девяносто шесть.

Мехмед вытерпел. Пролежал у стены до заката. На закате турецкие трубы дали отбой. Мехмед ползком выбрался изо рва и побежал к своим. По нему пальнули, но не попали. Ждать, когда стемнеет, Мехмед побоялся. Как бы казаки не вышли добивать раненых, да и свой караул в темноте может со страху подстрелить.

Глава четвертая

— Мерзавцы! — бегал по шатру Дели Гуссейн-паша. — Мы уже воюем, а крымского хана все еще нет. А где молдавский господарь?.. Почему задерживаются анатолийские войска? Где эти семь визирей, восемнадцать бейлербеев, семьдесят санджаков и алайбеков?

Свита молчала. Если войска не в сборе, зачем было идти на приступ?

— Завтра пошлите в Азов толмачей. — Дели Гуссейн-паша сел наконец, весь день на ногах, устал. — Тела погибших нужно выкупить. За янычара давать золотой, за полковника — сто талеров.

Ночью атаман Осип Петров позвал к себе в цитадель Михаила Татаринова.

— Атаман! Ты — великий воин, но в Азове ныне много славных и стойких бойцов. Пойди же, атаман, за стены Азова, ибо там остались люди сердца не храброго, коли они не здесь. Собери по городам сколько можешь войска, встань у турок за спиной, а в трудный час пробейся к Азову и пополни число его защитников. У тебя, атаман, слава, за тобой пойдут.

Долго молчал Татаринов и вдруг обнял Осипа.

В ту же ночь Татаринов ушел из города в степь.

Осип Петров спал. Дела за него теперь вел Наум Васильев, есаул. Подсчитывал убитых, раненых, распределял силы для завтрашнего боя. Выдавал порох, свинец.

За полночь Осип проснулся, сел на коня и объехал Азов.

— Топраков-город — занять, — последовал приказ. — На Иоанне Предтече крест поправить. Рвы вокруг города очистить, углубить.

Показал на сгоревшую крышу башни.

— За ночь чтоб была новая крыша.

— Зачем? Устали все.

— Надо… Пусть турки знают, что казаки усталости не понимают. Пошлите к Худоложке.

— Они подкоп готовят.

— Подкоп подождет. Крыша на башне важнее.

С атаманом не спорят. Поскакали за мужиками-казаками.

Мужики пришли во главе с Иваном, посмотрели на башню, посовещались. Прикинули, сколько чего надо. Попросили досок.

— Все возьмете на пожарище, — отвечал атаман.

Утром с белым флагом пожаловали под стены Азова толмачи торговать убитых. Разговаривать с ними на стену поднялся есаул Наум Васильев и русский толмач Федор Порошин. По-турецки Наум и сам умел, держал Порошина при себе ради государственной важности.

— Переведи им, Федор, — приказал Наум Васильев, выслушав цены на убитых янычар и на полковников, — переведи им, сукиным сынам, пусть забирают трупы, чтобы не воняло.

Федор приложил ладопи к губам и звонко крикнул свой перевод:

— Слушайте, господа толмачи! Казаки трупами не торгуют. Все бездыханные, что гниют-лежат под стенами Азова, — это первая наша игрушка. Атаманы-казаки только еще ружье свое почистили. Всем вам, басурманам, то же будет. Иным вас нечем потчевать, дело у нас осадное.

— Хорошо перевел, — Наум Васильев положил Федору на плечо руку. — Так их, властителей мира! Пошли, чтоб отбрехнуться не успели. Когда не отбрехнешься — дюже обидно.

Целый день турецкие похоронные команды подбирали трупы. Верстах в трех от Азова, в степи, насыпался холм. Большой холм.

И па следующий день турки под город не пришли.

Ивану, все время бывшему под землей, в подкопах, далп полдня, чтобы жену нашел и детишек, чтоб сердце не болело за близких.

Выбрался Иван из ямы, дохнул полной грудью и поперхнулся. Не было в Азове свежего воздуха, гарью пропитался в Азове-городе воздух. Сказали Ивану, чтобы детишек и Машу в цитадели искал, в подвалах, а он как хватил гари, так и забыл все. Кинулся через коптящий дым медленных, дотлевающих поя; арищ к своему дому. А домишко — на самом высоком, почитай, месте — цел! Новенький, наличники сверкают чистым деревом — покрасить не успел.

Подбежал Иван к дому, и тут ноги у него запнулись и встали. Тихо. Услыхал он — тихо в доме. И в городе — тихо. Будто ничего живого. Петухов и то не слыхать. А тут, в дверях, явилась Маша. В тишине, в мертвенной, стоит в дверях, глядит на него молча, сарафан от ветра колышется. А Ивану чудится, что и весь образ в колебании, будто не плоть перед ним, а воздух.

— Помоги, — сказала Маша.

Кинулся к ней Иван, думает: коли привидение, поймаю — не отпущу, — а у Маши узел. Огромный.

— Холодно детишкам в подземелье! Вишь, как подвезло — не погорели.

Сообразил тут наконец Иван, что страхами задурил голову себе. Обнял Машу и давай целовать беспамятно. Она от неожиданности посупротивилась, а потом и сама голову потеряла. Эко ведь любит! Многодетную, а ведь эко любит!

Тут Иван еще порадовал сердце Машипо.

— Детишки-то как?

Вот ведь что спросил, не его детишки, а словно про своих, кровных. Тут уж Маша сама зацеловала Ивана, нарыдалась, лицо его, от праха земного темное, слезами своими умыла.

Оба они в просветлении были. Успокоясь, оглядел Иван Машу: похудела, посуровела, платье ремнем стянуто, на поясе сабля, за поясом пистолет и пороховница. Видит, что Иван в удивлении, вздохнула.

— Всяко, Ваня, может быть. Мало казаков в городе. Коли долго осаду держать будем, и бабам место на стенах найдется.

— Георгиева татарочка-то где?

— С нашими детишками сидит. Извелась она. Плачет ночами тихонько… Любит она Георгия больше жизни, боится за него. А еще за отца боится, который небось с той стороны.

— Ишь ведь как! — удивился Иван, даже остановился, думой его охватило, а чего придумаешь: сердце одно, на две половинки его не разрубишь.

Молдавский господарь Василий Лупу прибыл под Азов на следующий день после приступа. Азов должны были взять без него, русский царь это оценил бы, а султан бы пе обиделся. Часть молдавского войска — почти две тысячи сабель — принимала участие в первом приступе. Теперь же явился обоз господаря, а с обозом — десять больших пушек и два свежих полка, один из которых состоял из немцев-наемников. Все это было немалой силой, хотя Василий Лупу делал вид, что его тяжелый обоз не для войны, а для царственных удобств. В обозе — вино, музыканты, попы, ученые.

Лупу был бы рад грубому окрику грубого главнокомандующего, но Гуссейн-паша, впавший в отчаяние после первой же неудачи, был несказанно рад немецкому полку. Ладно бы янычары, но в первом же приступе его армия лишилась немецких полковников, мастеров осады. И тут вдруг является алмазный павлин, у которого полк собственных немцев, свои мастера подкопов и навесной стрельбы.

Оказав господарю должные приветствия, Дели Гуссейн- паша стал жаловаться.

— Гяуры отбили приступ… У нас большие потери… Гяуры нарыли подкопов… Даже янычары со страхом идут под стены. Они боятся не пуль, а предательского взрыва.

— Мой главнокомандующий, я пришел к тебе с немецкими полковниками. У них есть план, — начал Василий Лупу.

— Позови своих немцев! — воскликнул Дели Гуссейн- паша в нетерпении.

Немцы прибыли. Главнокомандующий выхватил из их рук план.

— Вести земляной вал?.. — усмехнулся. — Что ж, падишах Мурад IV возвел вал и взял Багдад за сорок дней.

— Мы предлагаем сделать еще двенадцать подкопов, — сказали полковники. Их было двое.

— Будем копать, — согласился Дели Гуссейн-паша.

— Стенобитными пушками надо сбить башни и уничтожить казачьи пушки, — подсказали немцы.

— Мы будем палить, пока есть порох, — опять согласился главнокомандующий. — Мы не дадим этой своре головорезов ни одной минуты покоя… Ты в добрый час прибыл, великий господарь. Немецкий полк передай мне, сам становись во главе своего войска, против бастиона. Тебе покажут!

Глава пятая

Атаманы Черкасского городка решили на своем кругу в Азов не идти.

— Не хотим умирать за камень. Умрем за свои щепки!

Гонцом в Черкасский городок приезжал сподвижник

Дмитрия Гуни старик Крошка, запорожец, в 1638 году поднявший саблю на польских панов. Послушав казаков, Крошка усмехнулся:

— Вот так же и на Украине у нас. Были бы вместе — была бы каменная крепость, а мы каждый за себя, и получилась у нас не крепость, а шалаш от дождя. Щепы хотите? Будет вам щепа. За турками дело не станет.

На Крошку заругались, но он был не из пугливых.

Подскочил тут к нему казак седоусый, Петька Поспешай.

— Гей, атаман. Возьми меня с собой в Азов от позора. С сыном пойду.

— Спасибо тебе, — сказал Крошка, — Азову каждый человек ныне дорог. Мало в Азове людей, а сила идет против него несчетная. Только я, казак, не в Азов иду, а к себе, за Пороги, хочу войско привести в помощь славному казачьему городу. Азов запорожцев приютил в плохую годину, и мы его не оставим в беде.

Пригрозили атаманы черкасские Петьке Поспешаю, казаки в бока ему потыркали, но отпустили с миром.

А Петька Поспешай и в семнадцать лет Поспешаем был, когда сбежал из Переславля-Залесского, и в пятьдесят Поспешаем остался. Голова седая, а лицо мальчишеское, круглое, глаза смешливые: гляди и гляди за ним. Человек Петька не злой, а как выставит себя перед всеми, покашляешь. Степенные люди сторонились шутолома.

Вот и опять Петька пошутил.

Ощипал живого петуха, один хвост ему оставил, прокрался на двор атамана, посадил петуха на крышу и веревочкой к трубе привязал. Бегает петух по крыше атамановых хором, щипаными крыльями машет, орет по-дурному, а народ тут как тут. Хохот! Валятся от хохота. При всех лезть на крышу петуха гонять — лучше головой в прорубь. Пришлось атаману из пищали пальнуть. Слава господу, глаз не подвел.

Послал атаман верных людей огородами за Петькиной душой, а у Поспешая дома двери настежь. Баба его на полу сидит и убивается:

— В Азов убежал. Сам бы — черт с ним, с дураком! Детей потащил. Семке семнадцать, казак уже, а Васятке двенадцать весен…

Петька Поспешай и впрямь сам-треть летел на конях к Азову. Васятку он с собой брать пе хотел, зря жена грешила. Васятке велено было, как подойдут к Азову, вернуться с конями домой да мать беречь, покуда казаки за казачью славу бьются.

Человек предполагает, а располагает судьба.

Ночевали в стогу сена. Проснулись старшие от Васяткиных кулаков.

К их стогу ехал турок. Поводья бросил. В седле, как на печи, сидит, уютно ему, покойно трубочку табаком заряжает, песенку мурлычет. А за этим турком, чуть дальше, еще турки на арбах: за сеном приехали.

Опамятовались казаки, скатились со стога, на коней и драпать.

Поспешай скачет и ругается на чем свет стоит: растерялся, старый осел, надо было стог-то поджечь, а потом уж и улепетывать.

Турки казаков увидали, но не погнались.

Поспешай с сыновьями сделал круг, укрыл ребят в овраге, а сам на разведку поехал. Вернулся скоро и все в затылке чесал.

— Много турок в степи. Одного Васятку нельзя отпускать.

— Так берите меня в Азов, — обрадовался Васятка.

— Берите! Турки окружили город, через Дон мы с Семкой вплавь пойдем.

— Так и я вплавь.

— Не просто вплавь, а с камышинкой.

— Так и я с камышинкой. Впервой, что ли?

— То-то и оно, что впервой. Под Азовом не шутку шутят — война. — Отец серьезно и печально посмотрел на детей. — Теперь что назад идти страшно, что вперед. Впереди войско свое, а позади атаман-дурак и город-трус.

Весь следующий день отсиживались в камышах, а ночью много не проехали. Костров в степи как пожар.

На разъезд напоролись. Хорошо, Поспешай по-татарски знал, брехнул, что они люди мансуровских мурз. Темно, не видно… Пропустили. Но ехать дальше было нельзя. Бросили лошадей и — пешком к Дону. Плыть наугад не рискнули. Решили подождать, пока рассветет.

Рассвело. И увидели казаки, что расположились они в двадцати шагах от турецкого лагеря.

Разделись, одежду и сабли в кожаные мешки: Васяткину одежду отец себе взял. Мешки привязали на грудь. По камышинке срезали. Поспешай показал сыновьям на Водяную башню и шепнул:

— Туда гребите, да потихоньку. Здесь течением сносит. Как бы раньше времени не выплыть, из воды не высовывайтесь. Турки увидят, кликнут корабль да и выловят, как сомов.

Обнялись, и один за другим под воду, булькнуло трижды и — тишина.

Камышинку на большой реке не видать, да мало ли что по реке плывет.

Мехмед устанавливал в траншее огромную пушку "пасть дракона", такими пушками ломали стены крепостей. Обладатель восьми голов, удачливый Юрем хвастливо тыкал пальцем в стену, где между зубцами стояли казаки.

— Вон мой тимар ходит. Чик-чик, и Юрем — тимариот.

— Казаки не купчишки, — мрачно и зло откликнулся Мехмед.

— Я же не спрашиваю, каких ты баранов выдал за воинов, белых или черных, когда отличился в прошлой войне…

Мехмед поднял правой рукой Юрема в воздух, покрутил и, не зная, как унять бешенство, сунул его головой в "пасть дракона".

Притихшие воины Мехмеда захохотали.

— Теперь ты понял, как честно добывают тимары? — кричали они Юрему, выпавшему из жерла пушки.

Юрем не придумал ничего лучшего — стал кланяться Мехмеду, а тот махнул на него рукой и уставился на реку.

— Смотрите-ка!

Из реки выскочили три голых существа, белые, как люди, но с толстыми черными животами. Пустились к воротам крепости.

— Су кызлары! — в ужасе закричал Юрем.

— Кожа у них как снег, и глаза, кажется, голубые, но это не морские дэвы, — усмехнулся Мехмед. — Это дэвы усатые.

— Казаки? Но зачем они приплыли в осажденный город?

— Для того, чтобы среди нас было больше тимариотов.

Пушку наконец установили. Пушкари зарядили орудие,

дали пристрелочный выстрел. Ядро врезалось в зубец на стене, и зубец выпал.

— Ай да "пасть дракона"! — Мехмед нежно оглаживал пушку по лоснящемуся, как щеки беев, стволу.

И тут из воды выскочил еще один голыш и пустился к Азову, и Азов отворил ради одного ворота.

— Не много ли усатых дэвов спешит в Азов, — рассердился Мехмед. — Чего смотрят разъезды?

Он пошел доложить алайбею о том, что видел. Встревоженный алайбей доложил выше, и наконец эта неприятная весть коснулась ушей Дели Гуссейн-паши. Главнокомандующий засмеялся:

— Чем больше разбойников соберется в Азове, тем лучше. Чем ловить их по степи, прихлопнем сразу всех. Пусть плавают. Только глупцы могут искать себе погибели, которая есть Азов. Что нам одиночки против этого?

И Дели Гуссейн-паша указал на густое облако пыли. Это подходили анатолийские войска и следом за ними конница хана Бегадыра.

Хан Бегадыр явился под стены Азова с пятьюдесятью тысячами. Он подарил главнокомандующему арабского коня под седлом, унизанным жемчугом, золотую цепь и меч с огромными алмазами на рукоятке.

— Добро пожаловать, хан мой, — приветствовал его Дели Гуссейн-паша, стоя возле своего шатра, — да будет неодолимой твоя борьба за веру. Милости просим. В добрый час прильни к моему лицу, ибо ты, могущественный государь, борец за веру, выполняя повеление падишаха Османов, явился на войну, подобно разрушительной грозе.

Дели Гуссейн-паша повязал голову хана драгоценным шахским тюрбаном, подарил ему трех арабских скакунов, саблю из тянутой стали в драгоценных ножнах, соболью шубу и пару белья — штаны и рубаху. Ханская свита была одарена драгоценными халатами.

На четвертый день турки вновь подошли к Азову. Казаки встали на стены, но ни пушек, ни пищалок, ни барабанов.

— Они копают! — удивились казаки.

Осип Петров поднялся на стену, долго рассматривал работающих янычар, подозвал пушкаря.

— А ну-ка пальни!

Ядро не дотянуло до турок саженей пять.

— На стенах оставить караулы! — приказал атаман. — Всем копать — будем вести подкопы навстречу их земляной горе. Они небось надумали насыпать гору вровень с нашими стенами и пушками нас прибить.

Повеселел Георгий с того дня, самые лихие и знаменитые казаки не гнушались землю копать. Не повинность отбывали, работали яростно, до изнеможения. Уступали место в подкопе, когда руки переставали слушаться.

Копали.

Турки явно, казаки тайно.

Земляной вал рос на глазах. Так вздымается из морской пучины неотвратимая волна. Наберет она полную силу, разбежится, ударит и — конец всему живому. Видишь погибель свою, а помочь себе не можешь. И не то страшно, что ни убежать, ни спрятаться некуда, а то страшно, что погибель твоя пустая, никого ты не заслонишь, никому смерть твоя не даст жизни.

Земляная гора не только поднималась к небу, она медленно катилась к Азову. Палить но земляной горе из пушек — порох переводить. А у турок с каждым днем, с каждым новым накатом земляной горы вступало в дело все больше и больше орудий.

Все живое в подкопах, погребах, подземельях.

Шестнадцать дней росла и двигалась к Азову земляная гора. Шестнадцать дней, не умолкая ни ночью, ни утром, ни в полдень, ни к вечеру, громила город, башни и стены многогорлая турецкая артиллерия. Небо над Азовом как взбесившаяся булыжная мостовая.

На шестнадцатый день главнокомандующий Дели Гуссейн-паша собрал в своем шатре военный совет. Командующим вместо плана было подано сто блюд и полсотни напитков.

— Аллах не дал нам победы в первом приступе, — сказал Дели Гуссейн-паша своим гостям и подчиненным, — но в этой неудаче я не вижу заслуги казаков. Их спасли высокие стены твердыни. Теперь иное дело. — Неумолчный грохот пушек мешал говорить, и главнокомандующий дал знак прекратить стрельбу.

— Даже в голове зазвенело от тишины, — сказал хан Бегадыр, зажимая ладонями уши.

Командующие засмеялись.

— Продолжим, — сказал Дели Гуссейн-паша, — теперь не шумно, и запах пороха не повредит кушаньям… Из семидесяти башен уцелело в Азове не более десяти. Все зубцы на стене сбиты. Стены повреждены. После совета я прикажу стрелять до глубокой ночи. Потом огонь будет снова прекращен. Солдаты должны хорошо выспаться. В семь часов утра мы возобновим огонь, а в восемь часов накормим солдат и построим для приступа. В десять — приступ. Первых ворвавшихся в город ждет щедрая награда. Вот и весь план.

— Запас пороха и ядер весьма истощился, — стали говорить командующие.

— Прекрасно! Вместо груза пороха паши корабли смогут увезти добычу, которую мы захватим в Русском государстве.

— Боюсь, что в основном это будут рабы! — воскликнул хан Бегадыр. — Русские бедны.

Меченосец Жузеф возразил:

— Падишаху как раз и нужны русские рабы. Падишах собирается объявить войну рыцарям Мальты. Для этой войны потребуются галеры, а значит, и гребцы.

— А что молчит наш блистательный господарь? — повернулся Дели Гуссейн-паша к Василию Лупу.

— Я всегда стою за скорую войну. Если завтра Азов падет, значит, меньше затрат за ведение войны. Нынешние войны безумно дорогие.

— Я приветствую решение идти приступом на город, — высказался евнух Ибрагим. — Мне доносят, что каждый день в Азов пробирается не меньше десяти-пятнадцати пловцов. Казаки прячут одежду и оружие в кожаный мешок и с тростинкой плывут вниз по течению до Водяной башни, где выскакивают на берег и беспрепятственно уходят в город.

— Что ж, эти две-три сотни безумцев погибнут завтра со всем великим Войском Донским.

— Великим? — засмеялся Василий Лупу.

— Великим! — захохотали анатолийские командующие, не бывшие в первом бою.

Атаман великого Войска Донского Осип Петров стоял в одном из подвалов цитадели, и перед ним стояли куренные атаманы и есаулы.

— Слово мое такое, — разжал свои железные челюсти Осип Петров. — Против цитадели у них самая большая гора. На горе этой самые сокрушающие пушки. Подкоп под эту гору сделан. В третьем часу мы гору ту взорвем — это знак. Всем войском идти на вылазку. Бить турок беспощадно. Коли захватим порох — порохом тем развеем насыпи. В два часа ночи собираемся у Иоанна Предтечи на молитву. Ступайте, атаманы, готовьте соколов своих к смертному вылету.

Вперед выступил Худоложка.

— Турки под шумок ведут к стенам семнадцать подкопов. Полдюжины подкопов утром под стенами будут.

— За подкопами в оба уха. Взорвете в три часа вместе с горою.

— Коли раньше они поспеют?

— Сам знаешь, Худоложка, что делать.

— А что делать? Подкоп на подкоп и — врукопашную.

— Войско Донское великое за вас молится.

— Новолуние! Как много надежд. Но что себе мы скажем, когда вода времен источит, словно льдинку, осьмушку последнюю еще одной луны?

Хан Бегадыр произнес это, выйдя из шатра. У входа в шатер на страже стоял сеймен.

— О! — удивился Бегадыр. — Сегодня мой покой оберегает славный Амет Эрен.

Амет Эрен стоял не шелохнувшись.

— Поговори со мной, воин, я разрешаю! — сказал часовому хан. — Не правда ли, поэзия и война имеют сходство. Без вдохновения не победишь. Правда, в одном случае смертного врага, а в другом — бессмертное время.

— Великий хан, я только воин. Мудрость мне недоступна, — ответил Амет Эрен.

— Новолуние! Как много надежд… — повторил хан. — О аллах! Я позабыл, как дальше. Сочинить столь прекрасные стихи и забыть.

— Великий хан, я помню. Новолуние! Как много надежд, но что себе мы скажем, когда вода времен источит, словно льдинку, последнюю осьмушку еще одной луны?

— О! — воскликнул Бегадыр. — Идем в шатер, я запишу.

— Великий хан, я не могу оставить поста. Мы на войне.

— Ты прав, воин. Тысячу раз прав! — Хан убежал в шатер, вернулся с писчими принадлежностями и, сидя на пороге шатра, записал стихи.

— Я награжу тебя, — сказал хан Амет Эрену. — Тебя скоро сменят?

— Через полчаса.

— Хорошенько отдохни. Завтра войска пойдут на приступ. Ты, Амет Эрен, поведешь в бой моих сейменов. Ты раньше турок должен будешь подняться на стену и водрузить мое знамя. Имя твое, имя великого воителя, останется в веках так же, как и мое имя. Но я славе воина предпочитаю славу поэта. Я сам воспою твой подвиг, Амет Эрен!

Заснуть Амет Эрену в ту ночь перед большой битвой удалось не сразу. Когда он сменился с караула и шел спать, со стороны Дона шум, вопли, стрельба. В палатку братья притащили разрубленного почти надвое брата.

— Их выплыло трое, — рассказали братья. — Двоих мы убили. Третий убил нашего Аскера и убежал в Азов.

Амет Эрен посидел возле умиравшего брата, дождался смерти.

— А теперь спать, — сказал он. — Всем. Завтра идем па приступ. Великий хан приказал вести сейменов мне.

Он лег в углу палатки и заснул.

А казаки в Азове уже проснулись. В ушах звенело от позабытой тишины. Турки прекратили стрельбу.

На стены поднялись женщины. С ними оставили Наума Васильева. Еще оставались в городе люди Худоложки, хозяева подземелий.

Казаки собрались у развалин Иоанна Предтечи. Часть кровли и купола рухнули, и Саваоф — неистовый старец, занесший руки над миром, благословляя мир, глядел с треснувших небес с укором.

Глаза бога устремлены были на стан врага. И казаки увидали это.

— О господи! — взмолился отец Варлаам, простирая руки к Саваофу. — Остави, ослаби, прости, боже, прегрешения наша, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и в неведении, яже во дни и нощи, яже в уме и в помутнении: вся нам прости, яко благ и человеколюбец.

Здесь поп оборвал молитву, которая должна быть глаголема наедине, ныне пе стало тайн у казаков друг от друга.

Бросились они друг к другу, обнимались и просили прощения, потому что на смерть шли, тремя тысячами па триста тысяч. Простившись, стали казаки в полки, без команд и без всякого слова вышли через подкоп в ров и поползли к земляной горе.

И когда дрогнула земля, качнулось небо и поднялся прах, закрывая зарю, устремились казаки на неисчислимую турецкую силу.

Глава шестая

Иван со Смиркой сидели в подкопе и ждали турок. Смирка был слухач. Он навел свой подкоп на турецкий, и теперь оставалось ждать. У казаков с собой были длинные прямые кинжалы. Стрелять нельзя, не дай бог в пороховую бочку угодишь. Турки небось спешат, порох за собой в подкоп тянут.

Смирка сжал Ивану плечо. Иван погасил лампадку. Турки возились совсем рядом, как за перегородкой.

"Все, — подумал Иван. — Вот где дни пришлось закончить. Ни свету, ни воздуху, и ноги протянуть негде будет". Турки возились торопливо, и тогда Смирка опять сжал Ивану плечо. Иван взмахнул ломиком и ударил, вкладывая всю силу и всю тяжесть своего большого тела.

Земляная перегородка пыхнула, как волчий табак. Иван, держась за ломик, протаранил головой перемычку, его потянуло вниз: он перевалился через голову и, больно ударившись ребрами о бочонок, упал в турецкий, просторный для большого заряда, подкоп.

В подкопе работали немцы, наемники Василия Лупу. Иван, падая, сшиб светильник. Он упал возле пороховой бочки. Немец, командовавший в подкопе, еще не понял до конца, что произошло, но крикнул страшно, прыгнул к огню и накрыл его своим телом. Они лежали рядом: Иван и немец! Была кромешная тьма, и подручные немца — немцы, и турки, и молдаване — кричали. И кричали казаки, вваливаясь в турецкий подкоп. А Иван слышал, как дышит возле него немец, спасший всем жизнь. И, может быть, всему Азову. Иван знал, что ему надо убить этого врага-спасителя, но он не мог.

— Свои! — кричали казаки, нанося удары в темноту.

— Алла! — кричали турки, отвечая ударами.

— Майн готт! — вопили немцы.

— Господи! — кричали молдаване.

Страшно орали проткнутые, нанося в смертельном страхе удары куда попало и попадая в своих.

Иван на мгновение забыл о немце, поднялся и тотчас заорал, как орали умиравшие и спятившие с ума от безнадежности разноязыкие люди. Немец ударил его ногой в живот. Не в силах поймать орущим ртом воздух, Иван, теряя память, вонзил ломик во врага и упал на бьющееся в агонии тело.

Стало светать. "Как же так? — подумал Иван. — Откуда под землей взяться свету?"

И похолодел: "Неужто это и есть — тот свет?"

Он увидал, что к нему идут. Парами. И как бы со всех сторон. "Господи! Да это же свадьба! Все идущие — женихи и невесты. И все невесты скрывают лица под фатой".

К нему подходили и кланялись. "С чего бы это?" — удивился Иван. И тут он увидал, что тоже в паре. Его невеста тоже под фатой.

"А как же Маша?" — подумал Иван. Но его подхватили под руки, понесли. И потом был стол. Свадебный стол для всего мира и для всех народов. Иван увидал, что возле него тот самый немец, который остался в подкопе, проткнутый ломиком. Иван увидал его и обрадовался. "Значит, я промахнулся? — спросил он, улучив минуту, своего соседа. — Ты жив?"

Немец приложил к губам палец и кивнул на невесту. А народ все прибывал и прибывал. Пиршественному столу не было конца. Как ни глядел Иван — не увидал он конца. И обрадовался: "Как же хорошо, когда все люди со всех земель на своей свадьбе и в то же время все друг у друга".

Только что-то было не так за этим столом. Иван потер лоб, чтобы сообразить, но ему крикнули: "Горько!"

Невеста взяла его за руку и стала поднимать.

— Господи! — ужаснулся Иван. — Какая же это свадьба, коли мы все лежим на этом бесконечном столе. Лежим!

— Горько! — орали невесты, прячась под фатами, и невеста Ивана тянулась к нему. И тогда он сорвал с нее фату. Иван не ошибся — это была смерть.

— Горько! — орали невесты, сжимая в объятиях своих несчастных женихов и срывая ненужные теперь фаты.

"Слово нужно сказать! — затосковал Иван. — Спасительное слово!"

— Маша! — заорал он, не стыдясь страха.

И невеста шарахнулась от него, рассыпаясь на куски.

— Ванька! Ожил, чертушка!

Иван открыл глаза. В тумане, как по воде, колеблясь, плавало широченное лицо Худоложки.

Никто в турецкой армии, даже евнух Ибрагим, и помыслить не мог, чтобы казаки бросили город, всей своей силенкой напали бы на турецкого колосса.

Турки спали, набирались в тишине бодрости. И вдруг земля словно бы прогнулась под тяжестью войска. Прах земной пал на головы с неба, и тотчас тысячи смертей нашли своих женихов. То казаки уничтожающим валом перекатились через земляную гору.

Передовые отборные полки янычар перестали быть полками в единую минуту. Полусонные, оглушенные, люди бежали, наводя панику на все войско. Бежали до самого шатра Дели Гуссейн-паши. А вдогонку — грохот и черные столбы до утренних невинных облаков: казаки захватили порох и тем порохом разметывали земляную гору. Две недели трудов всего турецкого войска погибли. Погибла надежда на скорую победу. Шестнадцать знамен попали казакам в плен.

Личные отряды главнокомандующего встречали бегущих плетьми, приводили в память, строили.

— Взорвать подкопы! — приказал Дели Гуссейн-паша. — Отрезать казаков от города! На их плечах ворваться в крепость, завязать бой и держаться до подхода основных войск.

Это были разумные приказы, но главнокомандующему тотчас ответили:

— Подкопы, достигшие стен Азова, взорваны неприятелем. Казаки разметали большую часть земляного вала и как будто ушли в крепость, но почему-то идет сильный бой в расположении войск Канааи-паши.

— Послать Канаан-паше три полка на помощь. Узнать, с кем же он воюет?

Турецкий паша воевал с четырьмя тысячами казаков, которых по казачьим городкам собрал Михаил Татаринов и теперь прорывался к Азову.

Осип Петров от пловцов знал об отряде, он и вылазку-то сделал, надеясь на двойной удар, но казаки Михаила Татаринова не успелп ко времени и место прорыва избрали самое неподходящее.

Канаан-паша полководец был строгий. Казаки опрокинули обозы, но янычар не напугали. Казацкая конница запнулась на турецких траншеях, спешилась, завязла в бою. А тут пришла туркам помощь.

Осип Петров пустил было отряд запорожцев, но один из приказов Дели Гуссейн-паши хоть запоздало, а исполнен был. Конница хана Бегадыра, спешившая отрезать казаков Осипа Петрова от города, противника не нашла, но загнала отряд Гуни обратно в Азов. Понял Татаринов — не пробиться, а в тыл уже заходили свежие турецкие полки, о спасении нужно было думать.

$ ^ $

Мехмед был в том полку, которому приказали загородить путь казакам к отступлению в степь. Полк не успел развернуться, когда на него обрушился живой, пышущий потом, брызжущий кровью ураган. Мясо в мясо, орущие, разрубленные, проколотые, простреленные, задавленные лошадьми и трупами люди.

— Стоять! — орал Мехмед себе и своему десятку. — Стоять!

Сам и стоял, и видел, и убивал каждого, кто искал его смерти.

На Мехмеда мчалась черная лошадь. Она была как волк, прижатые к голове уши, оскаленная, хватающая пасть, и на ней, распластавшись, казак, пика его была направлена Мехмеду в сердце.

Чудо ли, дикая ли сила, страх за жизнь или воинская ловкость — что-то спасло Мехмеда. Он очутился на черной лошади. Как аллах увидал в водовороте Мехмеда — аллаху и ведомо. Мехмед потом вспомнил: лошадь поднялась над ним па дыбы, он рванул казака за ногу, и казак не успел его убить, потому что насадил на копье Юрема.

Безоружный, мчался Мехмед на черной лошади среда чужих и своих. И увидал турецкое знамя, которое казак, срубив голову знаменосцу, подхватил и понес.

Мехмед пустился за казаком. В него стрельнули — мимо. Казак, уносивший знамя, махнул саблей, но Мехмед уклонился, длинной ручищей своей поймал казака за кафтан и сорвал с коня. К Мехмеду тянулись пиками и саблями, а он, осадив лошадь, стоял, взметнув к небу полковое знамя. И все это видели.

Казачья лавина, теряя убитых и раненых, унеслась в степь, а Мехмед так и стоял, подняв трепещущее на ветру знамя… На земле, под копытами черной лошади, схватившись руками за сломанную спину, умирал казак.

Мехмеда привели к Дели Гуссейн-паше.

— Этот тимариот достоин быть сипахием, — изрек главнокомандующий.

Мехмеда показывали всему войску. Только знамя ему дали другое — зеленое, священное. Перед Мехмедом гнали дюжину израненных казаков.

Вдохновив войска Мехмедом и пленными, Дели Гуссейн-паша в полдень отдал приказ — идти на приступ.

Воины хана Бегадыра насыпали холм, с которого властитель Крыма обозревал битву.

С искалеченных стен Азова пушки сеяли смерть, но яростная турецкая армия шла на приступ сосредоточенно и неотвратимо. Позор жег туркам пятки. На исходе третья педеля осады, а победоносная огромная армия величайшей империи потерпела уже два поражения, сожгла собственный город и никак не ослабила неприятеля.

— Что медлит Амет Эрен! — Хан Бегадыр был красен от гнева. — Мое знамя должно первым заиграть на ветру павшего города.

К сейменам мчались гонцы, торопили. Турки уже ставили лестницы, лезли на стены, завязывали рукопашные бои.

Казаки, видно, ловушки не приготовили, порох жалели.

— Вперед! — приказал Амет Эрен. Он выбрал для удара то место, где на стене зияла брешь, пробитая осадными пушками Василия Лупу. Турецкий отряд попробовал здесь удачи, но был отброшен плотным ружейным огнем.

Амет Эрен видел перед собой лестницу. Ее оставили отступившие турки, а казаки в суматохе боя забыли ее свалить.

— Братья! За мной!

Амет Эрен промчался по смертельному, расстрелянному пз пушек полю, промчался по засыпанному камышом рву, птицей по лестнице, саблей по казацкой башке, забрался в брешь и воткнул знамя в трещину между камнями.

— Мое! — крикнул хан Бегадыр. — Я — первый в Азове. Гонец, скачи к главнокомандующему. Я — первый!

А у Амет Эрепа плыли в глазах зеленые круги.

В единую минуту совершилось столько нелепого и страшного, сколько на иные сотни жизней не выпадет.

Он срубил голову казаку, но голова, слетевшая со стены, была с косами. Он убил женщину. В то же мгновение чудовищная корзина, корзина-стог рухнула мимо него, прижавшегося в пробоине. Лестница хрустнула, как прутик, взвыла от ужаса и на земле смешалась с землей. На этой лестнице были братья Амет Эрена, и ни один из них даже

не завозился там, внизу. И это было не все…

* * *

Корзину с землей столкнули со стены казачки. Командиршей у них была Маша.

Осип Петров сам опустился к женщинам в подвал, где сидели дети, где страдали раненые. Он стоял в дверях молча, одинокий, тяжелый. Женщины поняли: случилось недоброе — и все повернулись к нему.

— Да, — сказал он, — да! Вам надо всем идти на стену. Пока ничего страшного. Против татар будете стоять, а за ранеными детишки поглядят.

Он повернулся, чтобы уйти, но не ушел. Через плечо глянул на притихших женщин, нашел Машу.

— Ты будешь атаманом.

Рядом с Машей стояла на стене Фируза. В суматохе позабыли, что она татарка. И она, видно, тоже про то не помнила, когда мучилась, напрягала силенки, сталкивая жуткую корзину. А столкнула, отерла ладонями пот с лица и увидела — через ров, прыжками, бежит отец, Абдул.

— Отец! — закричала Фируза, и он услыхал. Остановился. Закрутил головой. Увидал ее.

Он увидел ее. Она видела это: он ее увидал. Он даже руку поднял, то ли чтобы махнуть ей, то ли чтобы глаза от света заслонить, то ли за голову хотел схватиться. Но руки он так и не донес до головы.

Даже стена содрогнулась от взрыва. Это была самая большая и скрытная казачья ловушка. Вся гвардия хана Бегадыра, все пятьсот сейменов погибли разом.

И это тоже видел Амет Эрен.

И чтобы ничего уже больше не видеть, не пытать судьбы, не просыпаться в поту от холодной, чужой, заливающей лицо крови, чтобы не расплакаться, не закричать, он поймал за уголок ханское знамя, поцеловал его и прыгнул со стены вниз головой.

Билось на ветру на азовской стене ханское знамя, но не было у хана сейменов, не было у хана героя.

Глава седьмая

Атаман великого Войска Донского Осип Петров сидел па куполе цитадели. На куполе была маковка, маковку сбило ядром, но атаман велел натянуть здесь полог от солнца и отсюда, сверху, глядел на все четыре стороны, все видел и знал о всех происшествиях раньше, чем они случались.

Когда Осипу доложили, что в приступе принимают участие войска крымского хана, он вяло отмахнулся.

— Знаю. Женщин туда послал. Ударьте-ка всеми нашими большими пушками по Канаан-паше. Ретив больно.

Примчался Яковлев.

— У Водяной башни собралась огромная сила. Одни не устоим, трех гонцов к тебе, атаман, посылал.

— Ничего, устоишь. Там у них моряки, им в море — любо, а по стенам им лазить не любо.

— Хоть пушками помоги. Меня не жалуешь, о казаках подумай.

— Помогу, атаман! Когда время придет — помогу, — спокойно откликнулся Осип. — Дурь, однако, выбрось из головы. Нет у меня пасынков, все — родные.

Осип Петров давно уже позаботился о турецких моряках, знал, чем охладить моряцкий пыл.

По тайному подкопу, вырытому заранее, к реке ползли люди Худоложки.

Привыкшие к победам, беспечны были командующие турецкой армией, война под Азовом мало чему их научила.

На кораблях, с которых Пиали-паша высадил десант, оставлено было по одному матросу, и только Жузеф, меченосец султана, молодой, но уже опытный флотоводец, на своих кораблях не позволил команде даже на берег сойти.

Выбрались казаки из подкопов, разделились и — на корабли. На четырех никакой борьбы, а на пятом на них самих в атаку пошли. Подожгли казаки четыре корабля, закидали гранатами пятый и назад, в подкоп. Подкоп за собой взорвали.

Увидал Пиали-паша пылающие корабли, сыграл идущим на приступ войскам отбой и всей силой кинулся к реке, а казаков след простыл.

Отступил хан. Понес потери и отступил Канаан-паша. Приступ заглох.

— Палить из всех пушек! — приказал Дели Гуссейн- паша. — Всю ночь палить! Утром на приступ! На приступ! Все! Всеми нашими силами!

Осип Петров с Наумом Васильевым, с Иваном и Худоложкой обошли стены. Указал на две большие пробоины.

— Этой ночью залатайте!

— Где людей взять? — спросил Худоложка. — Турки подкопов десять к стенам подводят.

— Их подкопы взорви… Стены залатай! Подарок наш готов?

— К полуночи будем под турецким лагерем…

К Осипу подошел Федор Порошин, Наум Васильев назначил его ведать запасами продовольствия, и не было Федору покоя ни ночью ни днем.

— Атаман, — сказал Федор, — дома, где мы укрывали скот, разбиты, да и скот весь перебит, перекалечен, а который остался, подыхает от бескормицы. Туши гниют, как бы не вспыхнул мор.

— Почему раньше не подошел?

— Воевал на стене.

— Тебя к чему приставили?

— К запасам…

— Размазня… На стену чтобы больше не лезть… Мяса насолить на год. Всю дохлятину сегодня же за стены!

Федор кивнул, пошел.

— Стой! — крикнул ему Осин. — Люди у тебя есть?

— Людей нет.

— А как же ты дохлятину через стены перекидаешь в одиночку?

Федор молчал. Воздух колыхнулся, и большое ядро упало между Порошиным и атаманом. Федор, щуря глаза, глядел, как ядро волчком крутится в двух шагах от него. Осип метнулся к Федору, сшиб, и тотчас грохнуло. Просвистели осколки.

— С начинкой было, — сказал Осип, поднимаясь. — Цел?.. Пошли людей для твоего дела поднимать. О, как же нужны люди!

Казаки Гуни вповалку спали в парадной зале цитадели. Здесь грохот пушек был потише. Осип Петров вошел к ним с факелом. Нашел среди спящих Гуню, растолкал.

— Самых ловких два десятка — на вылазку! Остальным — дохлый скот за стены выкидывать.

— Атаман, мы за день до смерти навоевались. Ноги не стоят, руки ружей не держат.

— Ружей таскать с собой не нужно, довольно будет ножа.

Запорожцы просыпались, угрюмо смотрели на атамана.

— Осип, ты сам-то, гляди, не свались! Когда спишь- то? — сказал кто-то из бойких.

— Прогоним турка — поспим.

Осип с факелом над головой прошел по зале, впиваясь глазами в лица запорожцев.

— У нас одно спасение — победить! Бросить город и кинуться напролом через турецкую силу — это смерть. Сидеть в городе, отбивая приступы, тоже смерть: нас мало, но турки должны страшиться нас, как дьявола. Каждую ночь мы будем выходить из города и вырезать, сколько придется. Усталых в Азове ныне нет!

Осип отправил запорожцев на вылазку, а сам пошел прикорнуть. Только лег — стучат. Кто-то упорно бил молотом по железу. Осип покрутил головой: "Что за наваждение? Какие кузнецы еще завелись в цитадели?"

Стучали. Не шибко, не со всего плеча, но стучали. Осип встал. Он должен был знать обо всем в Азове.

Стук шел снизу из самых глубоких подвалов цитадели. Осип пошел на звук.

При свете двух коптилок работали три человека. Один из троих был Худоложка. Они что-то прилаживали к чересчур большому колесу.

— Бог в помощь!

Казаки встрепенулись.

— Атаман! — Худоложка, исхудавший, черный, бросил молот, протянул руку. — Погляди, атаман, чего казак Поспешай с сынишками своими удумал.

По колесу, положенному плашмя, в двух вершках друг от друга стояли мортирки да фальконеты. Две дюжины на колесо. Осип нахмурился.

— Бьет беспрерывно, — кинулся спасать свое детище Поспешай. — Из трех ахнул, повернул — еще из трех, а те, из каких пальнули, заряжай заново!

— Коли где пролом случится, поставил — и бей! — сказал Худоложка.

— Да и на густое войско можно вывести, — затараторил Поспешай, — такого, чай, турки не видали! Чай, испугаются!

— Пушчонки-то все турецкие, пленные, — сказал Худоложка.

— Чего вы меня уговариваете, — усмехнулся Осип. — Спасибо тебе, казак Поспешай.

— Так ведь, грешным делом, не сам я докумекался! — всплеснул радостно руками Поспешай. — Сынок, Васятка, меньшой. Спит вон.

Осип только теперь и заметил прикорнувшего в уголке мальчишечку. Подошел, посмотрел на хорошее, чистое, детское совсем лицо.

— Мальчишку, как пробовать будете, не тащите в пекло. Проситься будет — скажите, атаман брать не велел. Убережем детишек, Худоложка?

— Убережем, Осип. Себя убережем, значит, и детишек убережем.

— Пора, Худоложка, внутренний ров копать. Стена ненадежная стала.

— Уже начали, атаман.

— Спасибо. Посплю у вас. Стучите, а я вот с Васяткой… Часок…

Атаман лег и заснул, едва коснувшись зипуна головой.

— Мы выдохлись! — сказал Канаан-паша.

— Я потерял всех сейменов! — крикнул хан Бегадыр.

Дели Гуссейн-паша затравленно оглядывал командующих. Где былые пиры? Главнокомандующий все шесть дней провел в окопах, посылая войска на приступы. Лицо у него почернело от пороховой копоти, в глазах недоумение, руки дрожат. Поглядел на разумного Жузефа.

— О великий главнокомандующий, мы бьемся не с людьми, а с бестелесными духами! — сказал Жузеф с поклоном. — Мы теряем солдат днем под стенами Азова, а ночью нас режут, словно овец.

— Нужно прекратить бессмысленную ночную пальбу! — крикнул Канаан-паша. — Казаки подкрадываются в этом грохоте до шатров командующих.

— Завтра пушки умолкнут и без приказа, — вставил свое ядовитое слово евнух Ибрагим. — Порох иссяк.

— Я приказываю! — Дели Гуссейн-паша вскочил на ноги. — Я приказываю завтра опять идти на приступ.

— Войска ропщут, — сказал Пиали-паша.

— Но мы должны хоть чего-то добиться, — крикнул Дели Гуссейн-паша. — Приказываю овладеть Топраковом-горо- дом. Он прикрывает самую слабую стену Азова.

— Нынче каждая стена Азова слабая, — сказал Жузеф. — Стены сбиты наполовину. Уцелела только одна башня. Мы сотни раз были на стенах, мы покрывали стены знаменами, но нас всякий раз сбрасывали со стен.

— Но ведь и казаки люди! Они не бесплотны, Жузеф! Они люди, как п мы с тобой. Они смертны. Их мало. Им неоткуда ждать помощи.

— Каждую ночь пловцы пробираются в Азов, — возразил главнокомандующему умеющий вставить словцо Василий Лупу.

— Приказываю перегородить Дон! — в голосе главнокомандующего власть и ярость. — Если завтра город взят не будет, я пошлю падишаху письмо и попрошу помощи. Мы возведем новую гору и рухнем на головы казаков, как смертоносная лавина.

— Казаки копают за разрушенной стеной глубокий ров, — сказал Жузеф.

— Совет окончен! — отрубил Дели Гуссейн-паша. — Стрельбу прекратить, слушать пластунов.

Слушали в тишине.

Но в ту же ночь были сняты все часовые возле пушек.

Топраков — укрепленная слобода Азова — прикрывал самую слабую стену города. Теперь эта сторона оказалась вдруг сильнейшей. Земляные бастионы Топракова мешали турецким пушкам раздолбить стену и ту единственную башню, какая осталась в Азове. Топраков-город пал с первого приступа, но после страшного взрыва, когда погибло три тысячи янычар, турки оставили слободу, и теперь каждый раз, приступая к Азову, им приходилось выбивать казаков из Топракова. Наступательная сила увядала, а накапливать войска в слободе турки боялись, помнили урок.

Десятый день приступа начался непривычно. Турецкие пушки молчали. Не было пороха, всего по десяти зарядов на ружье.

Медленно, слишком медленно шла турецкая армия на очередной приступ. Передовой полк Канаан-паши ринулся было в бой, но его встретили картечью. Полк откатился назад, и опять было тихо. Турецкая громада пошевеливалась, готовила лестницы, строилась и перестраивалась, но без всякого продвижения.

— Почему медлят? — орал на гонцов Дели Гуссейн-паша. — Почему войско хана Бегадыра даже лагерь не покинуло?

Он сам с верным личным полком помчался в расположение хана. Бегадыр начал было приветственную церемонию, но главнокомандующий поднял лошадь на дыбы.

— Почему стоишь?

Хан опустил покорно голову.

— Мои воины говорят, что они не городоимцы. Вымани казаков на простор, и мои воины будут героями.

— Я научу вас брать города! — Дели Гуссейн-паша подал знак. Янычары выволокли из толпы воинов хана десяток людей, и десять голов слетело на вытоптанную конями землю.

— Хан, я уничтожу каждого, кто противится воле падишаха.

Весть о казни холодным ветром пролетела по войскам, и войска, подгоняемые страхом, втянулись в бой.

— Взять Топраков! — приказал Дели Гуссейн-паша. — Взять! Взять!

Хоть что-то нужно было взять, хоть что-то!

* * *

Мехмед теперь командовал сотней. Его сотня первой добралась до вершины земляного вала, но казаки пошли врукопашную, и пришлось отступить.

Только четвертый натиск стал победным. Мехмед, опасаясь пороховых ловушек, с поредевшей наполовину сотней, пробрался в развалины храма Иоанна Предтечи: казаки святыню взорвать не решатся.

Мехмед сидел па слетевшей наземь маковке храма, ее словно кто саблей снес, крест целехонек, и сама не больно покорежена.

Разглядывал стены. Зубцов — хоть бы один, трещина в стене, но уже залатана. На стенах какое-то движение.

Трубы пели сбор, а Мехмед все наблюдал, стараясь как можно больше узнать о противнике, с которым сейчас придется схлестнуться. Высмотрел огромные корзины с землей, такими немало подавило, котлы с кипятком или смолой, углядел — подают на стены камни, фальконеты устанавливают.

Не эта пропасть, заготовленная на его голову, удивила Мехмеда. Он увидел на стене женщин и детей. Его, героя, посылали убивать женщин и детей.

Это была трудная минута в жизни Мехмеда, а в трудные минуты он уже привык вспоминать Элиф, жену свою.

Ему вдруг представилось, что Элиф и его еще очень маленький ребенок стоят на стене и через мгновение вступят в единоборство с привыкшими убивать мужчинами.

"Э, нет! — встряхнулся Мехмед. — Такого быть не может! Турция — чрезмерно могучая страна. Ее женщины и дети такого не изведают!"

Все это Мехмед сказал себе, и все это было истиной, но спокойнее не стало.

Коли солдат стал думать, он уже наполовину не солдат. А тут новое происшествие: вдруг отворились городские ворота.

— Сдаются?

Изумленные командиры ждали и дождались. Из ворот одна за другой вылетели три шестерки лошадей. Лошади мчались на солдат. Под хвостами у них была привязана горящая пакля.

И когда оцепенение прошло, кинулись спасаться от взвесившихся животных, ряды смешались, распались. А из ворот уже выезжала какая-то упряжка. Вылетела, развернулась, и турецкие солдаты увидали перед собой лежащее на повозке огромное колесо. Колесо было похоже на чудовищное ожерелье, только вместо жемчужин — мортиры и Фальконеты.

— Получай! — заорал казак Поспешай, тыкая фитилем в одну, другую, третью. Пушечки тявкнули, засвистела картечь, дюжие казаки налегли на колесо, повернули. Еще три выстрела, еще, а в пустые пушки сыновья Поспешая забивали снаряды, закладывали картечь. Мехмед ползком пробрался к разрушенной церквушке, оглянулся. Из ворот бежали казаки, ударили со стен тяжелые пушки.

Янычары перекатились через земляной вал Топракова-города и отступили.

— Отступили! — заревел Дели Гуссейн-паша, и его белый кулак врезался в лицо гонца. — Полк, за мной!

Полк карателей помчался к Топракову. Командиры отступившей армии еще не успели перестроить ряды, когда на них налетел главнокомандующий. Засвистели плети.

— Вперед! — визжал Дели Гуссейн-паша. — Вперед!

Янычары кинулись под казачьи пули. Жестокий короткий бой, и слобода взята.

— Вперед! — размахивая над головой плетью, носился уже по Топракову главнокомандующий.

Не переводя дыхания, Мехмед помчался вместе со всеми под стены Азова. Он был командир, и ему тоже дали плеть, и он гнал плетью своих солдат по лестнице вверх. Летели камни, срывались люди, лился кипяток, смола, и в упор били меткие казацкие ружья.

Осаждавшие откатывались от стен, но их ждали плети. И они снова шли вперед.

Посылать наверх и стегать Мехмеду было уже некого. Сотня погибла. И тогда он сам полез. Длинным копьем выбил глянувшую на него пищаль, поддел казака, махнул его через плечо в ров и кинулся уже было в свободное пространство, но оно уже было закрыто. Глазастая синеглазая женщина плеснула в него из ведра. Мехмед закрыл голову руками, покачнулся и полетел вниз. И опять ничего с ним страшного не случилось, подвернул ногу, но был жив. В ведре у казачки оказался не кипяток, и не смола, всего- навсего — нечистоты. Мехмед в ярости и гадливости содрал с себя одежду и заковылял с поля боя. На него налетели каратели, перепоясали кнутом, он упал. И больше его не трогали. Небо, давно уже закрытое тучами, устало носить бремя и пролилось страшным ливнем. Падали молнии, грохотал гром, а казакам все было нипочем. Они отворили ворота, кинулись на янычар, сбросили с земляпого вала Топракова-города.

Вал был черен, словно на него опустилась стая вороп, но уж слишком велики были вороны.

Полуголый, зловонный, исхлестанный плетьми, с распухшей ногой, сидел Мехмед под проливным дождем, глядел на мертвый холм и плакал. Никто бы его в слезах не уличил, все плакали, хотя бы оттого, что по голове хлестал ливень.

Город — огромная каменная развалина — непобедимо оседлал холм. И этот холм, озаряемый молниями, был голубым.

"Кого же мы победим? — спросил сам себя Мехмед. — Кого, если города уже нет и крепости нет, и казаков не будет, потому что на стены взошли женщины и дети. Кого же мы победим, если побежденных не будет?"

Ночью у Мехмеда начался жар. Он кричал в бреду: "Я не хочу воевать!" И даже в бреду зная, что за это убьют свои, прокусил губу, удерживая страшные слова правды.

Глава восьмая

Земля уплывала из-под ног Дели Гуссейн-паши. Войска его были растерзаны, вымотаны, напуганы. Каждую ночь являлись казаки, снимали часовых, вырезали спящих. Пороха не было, не было корма для огромной конницы. Продовольствие на исходе.

Янычары отказывались выполнять приказы. На их стороне право. Они обязаны быть в окопах не более сорока дней. Сорок дней осады миновали.

Перегорожен Дон: не только казаку — рыбе не пройти, возведена новая земляная гора, поставлены пушки, но армия вот-вот разбежится. Хан Бегадыр умоляет пустить его в набег, лошади падают от бескормицы, и татары того и гляди уйдут из-под Азова самовольно. Янычарам, чтобы утихомирить бунтарей, обещана за каждую голову казака тройная цена — по триста пиастров. Деньги пришлось занять у Василия Лупу. Господарь деньги дал, но обмолвился: "Я слышал, московский царь собрал войска и движется к Азову".

Слухи о русском царе тревожат армию. Не сам ли господарь распускает их?

Дели Гуссейн-паша послал к падишаху Ибрагиму гонца, умоляя отложить осаду до будущей весны.

Ответ был короток: "Возьми Азов или отдай голову!" Падишах был суров, но милостив. К Азову пришли корабли с оружием, порохом, продовольствием. Войсками Ибрагим не помог, но следует ли пополнять армию, если она превосходит армию противника в несколько десятков раз?

Военных советов Дели Гуссейн-паша не собирал. Он ненавидел своих бездарных командующих и сам боялся поглядеть им в глаза. Он обещал легкую прогулку, карательный поход за разбойничьими головами, а выходило так, что собственная голова держится на плечах только потому, что султан Ибрагим занят разбором дрязг в гареме и вспоминает о делах империи, когда у Кёзем-султан от гнева и гадливости сводит скулы, когда она является к Ибрагиму напомнить, что он повелитель не одного гарема, но и всей Турции.

Что ж, порох, ядра и свинец в изобилии, в изобилии продовольствие, нужно спешить воевать, покуда от Порога Счастья не прислали золотого шнурка.

Дели Гуссейн-паша сделал вид, что худого не случилось, и новый военный совет опять был превращен в роскошное пиршество. Участники пира приняли игру и старались друг перед другом.

. — Я, великий хан Крыма, иду опустошить русскую землю. Мой гнев не будет укрощен, покуда я не наберу сорок тысяч полону и двести тысяч коней.

— Я, Пиали-паша, командующий флотом величайшего в мире падишаха Ибрагима, клянусь украсить все мачты моих судов казачьими головами.

— Дели Гуссейн-паша! — вскочил Канаан-паша. — Клянусь, не пройдет и трех дней, как мои воины покроют знаменами последнее укрытие казаков — цитадель.

— Дела моего несчастного государства ныне нехороши. Мне придется отбыть в Яссы, — сказал Василий Лупу, — но под стенами Азова я оставляю своих наемников и все тяжелые пушки. Моим пушкарям я отдал приказ сбить стену в трех местах до подошвы. Пусть эти проломы станут вратами нашей победы… Я настолько уверен в победе, что уже сегодня прошу тебя, величайшего полководца народов, о превосходный во всем Дели Гуссейн-паша, принять награду.

Василий Лупу достал перламутровый, с огромной жемчужиной на верхней крышке футляр для перстня.

Дели Гуссейн-паша принял подарок, открыл коробочку. Крошечные коралловые веточки держали прекрасный янтарь. В глубине янтаря — муха. Царица-муха, ибо голову ее венчала золотая с алмазами корона, на лапках — браслеты с изумрудами, алмазный пояс, на каждом крыле — по алмазной звездочке.

— Я не видал работы превосходнее! — воскликнул Дели Гуссейн-паша. Он только теперь услышал решение господаря уйти из-под Азова. Оп собирался ответить твердым отказом, но подарок сразил его.

— Кто же этот удивительный мастер, превзошедший в тонкости и изяществе саму природу? — воскликнул Дели Гуссейн-паша.

— Мастера зовут Сулейман, — ответил Василий Лупу, — Перстень его работы носил величайший падишах Мурад IV,

— Это тот самый перстень, который подарил падишаху бедняга Инайет Гирей? — спросил Ибрагим-скопец.

В бочку меду плеснули чайную ложку дегтя, пир потускнел, и, чтобы отогнать грустную тень Инайет Гирея, Дели Гуссейн-паша обратился к меченосцу падишаха Жузефу:

— А что ты молчишь, славный воин?

— Главнокомандующий, если бы падишах приказал мне уничтожить флот мальтийских рыцарей, я бы уничтожил флот, но падишах мне, моряку, приказал быть в пехоте, и я в пехоте. Падишах приказал мне взять Азов, и я не могу не взять его. Мы испытали многие военные хитрости, но успеха не добились. Предлагаю старое, испытанное средство: разбить войско на части, чтобы в каждой части было по десять тысяч. Идти на приступ днем и ночью, покуда силы осажденных совершенно не иссякнут, тогда общее наступление — и победа.

— Я принимаю твой совет, Жузеф, — ответил Дели Гуссейн-паша, — но, прежде чем наступать, приказываю палить по городу и сбить стены до подошвы.

Победу придумали, оставалось победить.

Иван полз в кромешной тьме по узкому ходу, ведущему к Дону. Тянул куль земли. Иван был посильней многих, и его поставили оттаскивать из подкопов землю в Дон, а из Дона приносить воду. Всю азовскую войну просидел Иван под землей. После стычки с немецкими взрывниками отлежался и опять копал, таскал.

Турки снова начали беспощадную пальбу из всех пушек. Рушились не дома уже, целых домов в Азове не осталось, руины падали. Не было в Азове такого места, где можно было бы спрятать от ядер голову. Цитадель еще держалась, да и то потому, что турки, видно, берегли ее. Велика ли прибыль, положив тысячи воинов, взять груду разбитых камней?

Турки били по битому. С новой земляной горы Азов просматривался и вдоль и поперек, но казакам урону не было. Подкопались под турецкую гору и сидели в малых пещерках с детьми и женами. С едой стало плоховато: одна солонина да сушеная рыба. Скот весь погиб.

Ивану показалось вдруг — воздуха пет. Ртом вцепился в пустоту — нет воздуха.

Крикнуть нельзя. Раненые — и те у казаков не кричат. Кулем загородил ход — сам у себя отнял воздух. Вспотел бессильио, в бессилии боднул головой куль и упал, и не шевелился, потому что подземная работа отняла у него силу, волю и саму жизнь. Тут увидал он базар. Тот базар не уместился на земле и перешел на небо, и на звезды, и на луну. С луны свесился в красной феске турок веселый и крикнул: "Покупай!" Иван хотел купить, но вспомнил сон о свадьбах и пасторожился. "Покупай!" — кричали ему со всех сторон, и видно было — обманная здесь торговля. Смертью торгуют. "Ну, погоди же", — сказал себе Иван и скинул с плеч торбу. Откуда она у него взялась — он не знал, да и думать про то некогда было. Негрусы, китайцы, персы и всякие народы обступили, тянулись выхватить торбу, а он все-таки дернул за тесемки. Крышка у торбы отскочила, и полетели из нее голуби. Пырх! Пырх! Пошли кружить! И все пырх! Пырх! Очутился Иван па высоких высях, а торба далеко внизу, и словно дым шел от нее, то летели и летели сизые голуби. Торговцы кинули через плечо обманный свой товар и распрямились, и взялись за руки, и пошли по кругу, постукивая ногами и так и этак.

Вздохнул Иван, а воздух чистый, речной. Поднял руку — сильно тянет. Река, поди, в пяти саженях, а он от удушья помереть хотел. На всякую, видать, силу довольно страхова бессилья.

Протолкнулся Иван к реке. Берег тут козырьком, подкопа со стороны не увидишь. Опустил Иван лицо в воду, остудил голову, попил, набрал в бурдюк воды, потом уж землю из куля высыпал. Землю ночью оттаскивали, чтобы турки по разводам на воде не догадались о подкопах. Назад надо, а сил нет никаких от воды уйти. Тоска смертная — на звезды бы поглядеть, дело-то совсем нехитрое. Малость поднырнул — и звезды тебе, и степь, и река. Нельзя. На войне за блажь платят жизнями. Положил Иван голову на землю у самой воды, прижался и ведь увидал. Блеснула на воде отраженная звездочка. Не почудилось, а впрямь блеснула. Иван долго так лежал…

Весело тянул он бурдюк с водой, навстречу огонек. И голос:

— Иван, тебя ищу!

Георгий.

— С Машей, с ребятишками? С Фирузой?

— Да ни с кем ничего не случилось. Со мной случилось. Надумали с Фирузой обвенчаться.

Лежат они друг к другу носами, свечка им снизу бороды подпаливает, не повернуться. Засмеяться — и то тесно.

— Время ли? — спросил Иван. И сам ответил: — А почему пе время?

— Дружкой у меня будешь?

— Буду, Георгий. Когда венчаться-то, где?

— А теперь вот. У отца Варлаама в пещерке. Он там Фирузу крестит. Окрестит, а тогда уж и под венец.

— Осип, атаман, знает?

— Знает.

Развернулись, поползли. Георгий полз первым. Остановился.

— Для Фирузы это. Боится, коли кого из нас убьют… боится на том свете в разлуке вечной быть… Тяжко ей, бедной. Отца на глазах — в куски.

Помолчали. Поползли.

У пещерки отца Варлаама было тесно, но их пропускали, похлопывали по плечам.

— Живем, Георгий!

— Живем, — отвечал парень.

— Коли мы и под землей о будущем думаем, о любви, о детях, значит, нас никакая сила не сломит!

Так сказал Осип, целуя нового мужа и новую жену. Весь обряд на коленях стояли, но всем-всем стало и светлей и легче.

— Атаман, позволь в честь новобрачных в гости к туркам сбегать! — просился на вылазку Гуня.

— Нет, — сказал Осип. — Седьмой день они бьют по городу. С утра, значит, сами в гости пойдут. Всем — копать рвы!

Атаман не промахнулся. Утром турки пошли па приступ. Дели Гуссейн-паша после ухода хана Бегадыра в набег образовал четырнадцать корпусов по десять тысяч в каждом. В пятнадцатом корпусе было всего шесть тысяч отборного войска, и он стоял в резерве. Еще был корпус пушкарей и корпус обозников.

Василия Лупу главнокомандующий не отпустил, оставил почетным пленником у себя в шатре.

— Возле меня должен быть хоть один верный и честный человек, — сказал Дели Гуссейн-паша доверительно. — Твои советы, государь, теперь, когда речь идет — сносить ли мне голову, — для меня бесценны.

Сплошных стен в Азове не осталось. Издали они были похожи на усталые горы, выпирали кое-где наподобие верблюжьих горбов или одиноких скал.

Казаки попусту не стреляли. Выждали, когда турки скатятся в ров, и только тогда били из развалин, каждую пулю всаживали в цель. Много пальбы — много дыма. Дым глаза застит.

Первый корпус турок шел осторожно, солдаты закидывали ров, выискивая слабые места в обороне, пытали счастья. Казаки, насидевшись в подземельях, отводили душу, горячо сбивали турок в ров, врукопашную кидались. Но минуло два часа, первый вал атаки отхлынул, и на смену ему — свежие десять тысяч. За вторым валом пришел третий, четвертый, пятый, седьмой…

* * *

— Восемь часов вечера, а мы все время в бою. С шести утра.

Осип Петров собрал атаманов к цитадели. От него остались одни глаза, но железа ни в голосе, ни в резких коротких жестах не убавилось.

— Боюсь, что теперь и ночь турка не остановит, — сказал Наум Васильев. — Пластунов ночью пустят. Ясное дело — измором хотят взять.

Пригнувшись в низких дверях, вошел Георгий. Кафтан разорван, в крови, штаны клочьями. Одни рукава целы.

— Атаман, турки пустили восьмую смену.

Осип улыбался. Все глядели на него, а он улыбался.

— Атаман! — встрепенулся Наум Васильев.

— До чего же любители пощеголять!

Осип встал, все еще улыбаясь.

— Восьмую турецкую перемену — уничтожить!

"Как?" — молчком спросили атаманы.

— Всеми пушками по туркам! Под пальбой перенести камыш из рва внешнего во внутренний. Разъярить врага. Когда пойдет ломить, спрячьтесь в подкопы, пропустите. Половина наших людей встретит турка на внутреннем валу, другая половина ударит в спину.

Атаманы кинулись к дверям исполнять приказ.

— Стойте! — тихо сказал, но услышали, остановились, — Коли ночью пойдет у них девятая смена или пластуны, пострелявши малость, пропустить их во внутренний ров и в том рву тотчас зажечь камыш.

Василий Лупу торжественно склонил голову перед Дели Гуссейн-пашой.

-: Я благодарю бога, что он дал мне лицезреть великого полководца нашего времени.

Дели Гуссейн-паша улыбнулся.

— Мы пустили в дело только восьмой корпус, пять корпусов совершенно свежие, начнут бой утром. Девятый корпус будет действовать ночью. Мы не дадим казакам глаз сомкнуть.

Колыхнулся воздух: загрохотало.

— Кто приказал стрелять? — удивился главнокомандующий.

— Стреляют казаки, — ответил Жузеф.

— У них остались пушки?

— Не знаю… Но огонь столь плотен, что восьмой корпус даже приблизится не может ко рву… Не прикажете ли открыть ответный огонь?

— Проклятые казаки! От них можно ждать чего угодно. За целый день ни разу не пальнули из пушки, хотя им было очень трудно. Очень.

— Очень! — поддакнул Василий Лупу.

— Казаки очищают ров от камыша, — доложил через полчаса Жузеф.

— Вперед! Девятый и десятый корпуса, вперед! Прорваться ко рву, взять крепость!

— Турки выставили против нас еще два полка, — доложили Осипу Петрову.

— Прекратить пальбу, пускай подойдут. А как подойдут — бейте. Половине войска отойти за внутренний ров. Остальным подержаться самую малость на стене — и в подкопы. Турок пропустить, ударить в спину.

— Алла! Алла! — Турки прошли сквозь огненный смерч, перелились через ров и покрыли разрушенную стену знаменами.

— Это победа! — первым воскликнул Василий Лупу и в припадке радости поцеловал у Дели Гуссейн-паши полу халата.

— Я хочу это видеть, — сказал главнокомандующий.

Ему подали коия. Он проехал на холм, насыпанный татарами для хана Бегадыра.

Войска выбили казаков из развалин крепостной стены и преодолевали внутренний ров.

— Казаки — герои! — изрек главнокомандующий. — Но они подняли меч на самое совершенное войско в подлунной. Они поплатились за гордыню.

Жузеф посмотрел на небо.

— Уже звезды проступают. Сегодня добить не успеем.

— Не послать ли нам на помощь последние четыре корпуса, не бывших в деле? — спросил, советуясь, Дели Гуссейн-паша.

— Не успеем. Ночь близка… Что это?

— Бей! — прокатилось по Азову. — Бей!

Турки, застрявшие во внутреннем рву, — мишени. Казаки били в упор с двух сторон. Теряя оружие, армия кинулась назад. Людей спасал ужас. Он переметнул разбитое войско через головы казаков, через внешний ров, в спасительную степь.

— Что это? — Дели Гуссейн-паша метался от господаря к Жузефу. — Что это?

— Казаки отбили приступ, — спокойно ответил Жузеф. — Надо пустить пластунов. Надо лишить казаков последней их крепости — сна.

— Да, да… Надо пустить пластунов, надо лишить казаков последней крепости…

Дели Гуссейн-паша впал в хандру, в безволие, в бездумье.

Поздно ночью ему доложили, что и пластунов постигла жестокая неудача: казаки опять пропустили войско через стену, во внутренний ров, и во рву зажгли камыш…

Потери за первый день нового приступа огромные, потеряно не меньше десяти тысяч людей и много оружия.

— Мы будем продолжать осаду по плану, — сказал Жузеф.

— Да, да, — согласился главнокомандующий.

Был второй день.

Был третий день. Был четвертый и пятый.

Глава девятая

Утром шестого дня атаман великого Войска Донского Осип Петров побывал во всех подземельях. Он вывел на стены всех раненых, кто мог держать ружье, всех женщин и всех детей, которым было больше семи лет. Маленькие казаки к оружию привычны. Они должны были, сидя в норах, заряжать ружья и носить воду, остужать стволы, накалявшиеся от беспрерывного боя. И еще они должны были обливать казаков, будить их, ибо никакая пальба не могла уже перебороть сна.

Машиному Пантелеймону хоть и меньше было семи, а он увязался за сестренкой Нюрой.

Норка у них была удобная, узкая, взрослому не пролезть. Коли турки заберутся на стену — нырнул и сиди. Помогали они врага стрелять соседу своему, казаку Смирке.

— Не боись, Нюрок! Много сидели, посидим и еще чуток.

Эту присказку он говорил всякий раз после выстрела.

У Смирки было шесть ружей, казацкие и турецкие, но стрелял он часто, и Нюрка с Пантелеймоном не успевали заряжать.

— Дяденька, никак! — крикнула в отчаянии девочка: у них шомпол застрял. Смирка выстрелил сразу из двух ружей и кинулся помогать. Тут на него и наскочило два турка. Смирка одного в ров сшиб, а второй успел дядю Смирку ятаганом насквозь проткнуть. А турки лезут. Сел Смирка на землю, поднял ружье и разнес пулей голову забежавшему на стену янычару. И умер.

— Ма-ма! — закричала Нюрка. — Ма-ма!

А сама не прятаться полезла. Выскочила из норки, схватила последнее заряженное ружье, подняла. А на нее изо рва Мехмед вылез. Вылез и одним глазом все увидал: казак с ятаганом в животе, мальчишечка в норке с ружьем, а прямо на него еще ружье, у девчонки в руках. Силится девчонка курок спустить — не может. Мехмед ятаган занес над ее головкой, а девчонка глаз не зажмурила. Синие те глаза, как само небо, и никакого в них страха, только обида перехватила девчонке рот — силенок нет из ружья выпалить перед смертью.

Выхватил у девчонки ружье Мехмед свободной рукой. Кинул его через себя в ров. А девчонка стоит пряменько, как молодая пальма, глаза так и не закрыла, в степь глядит, только чего видит — слезы из глаз, как два ручейка. Опустил Мехмед ятаган и сам, не ведая почему, погладил вдруг девчонку по голове. Головка русая, с косичками, волосы мяконькие. Повернулся Мехмед спиной к городу и нарочно упал на своих, сшибая со стены, а потом выбрался изо рва и пошел в отступление. Никто его не остановил. О мертвого казака или о своих, когда со стены сползал, кровью перемазался. Да и знали Мехмеда в войсках. Знали, что это герой без страха. Коли уходит с поля битвы — значит ранен. А Мехмеда и вправду ранило. В сердце. Девчонка, защитница Азова, глазами и слезами ранила.

"Аллах! Я же — калфа, я умею мять кожи. Зачем же я здесь?"

Сломался воин Мехмед. Умер воин, жаждущий тимаров, зеаметов.

"Если у них воюют малые дети, значит, наша победа близка, но я не хочу быть победителем детей".

Так сказал себе Мехмед.

Мехмед не знал, что на сердце у его товарищей. Он замкнулся, но воины сами стали подходить к нему с одним и тем же: "Мехмед, не довольно ли нам подставлять головы под казацкие пули? Нас убивают, и наше добро переходит в казну паДишаха. Что мы получим в награду, если и возьмем эту кучу камней? Командиры не вправе держать нас в окопах. Уже истекают вторые сорок дней".

Это было на восьмые сутки беспрерывного приступа. Полк, где служил Мехмед, отказался идти на Азов. Дели Гуссейн-паша послал свой пятнадцатый корпус на усмирение, но карателям преградил путь полк, только что вышедший из боя.

Воевать со своими же войсками Дели Гуссейн-паша испугался.

На десятый день отказались идти на приступ все четырнадцать полков.

В тот же день вернулся из набега хан Бегадыр Гирей. Хан Бегадыр проиграл. Не по своей воле взялся играть, потому и ставок не делал, в стороне хотел быть, но теперь, возвращаясь из набега, он понял вдруг, что его раздели неведомо когда и как, но догола.

Набег не удался. Сжег два пустых казачьих городка. Калгу с частью войска послал под Черкасск. Городок затворил ворота, три дня отбивал приступы, и на четвертый в спину татарам ударил отряд Михаила Татаринова.

Разводить долгие осады хан Бегадыр запретил, казачье войско Татаринова показалось огромным, и калга оставил осаду и ушел в степь.

Полчище хана Бегадыра докатилось до первой засечной линии русских новых городов, получило отпор. Не только осаждать города, слышать об осаде Азова татары не хотели, а потому покрутились по степям, пожгли беззащитные малые деревеньки, переловили табуны коней и вернулись к Азову.

Добыча огромного татарского войска была самая ничтожная, полону русского сотни две-три, да и полон самый худой — старики, старухи, детишки малые, мужиков и баб — пятая часть полона.

Лошадей, правда, собрали тысяч пять, да и то часть табунов Татаринов, поджидавший хана па сакмах, отбил и угнал.

Опережая свою огромную армию, хан Бегадыр прискакал под Азов для встречи с Василием Лупу. Ему нужен был добрый совет.

— Хан мой любезный, — сказал господарь печально. — Эта война, если мы и возьмем Азов, проиграна. А если не возьмем, то проиграна позорно. Проиграли ее турки, но волны гнева падишаха отхлещут и нас с тобой… У тебя, мой любезный хан, одно спасение: из набега ты должен вернуться с большой победой.

Они сидели в маленькой бедной солдатской палатке, один на один, поставив вокруг верную стражу.

Хана мучила изжога и отрыжка, он пожелтел лицом, порастряс брюшко.

— Мои воины будут под Азовом завтра. Добыча, которую я взял в русских украйнах, ничтожна. Русские сильно укрепились, а мои воины не хотят воевать.

— У меня есть казачьи кафтаны, — сказал Лупу. — Я дам тебе сотню моих людей. Молдаване похожи обликом на казаков. Мы их переоденем, и ты проведешь этих "казаков" под стенами Азова. Пусть это будет твой "полон". Прогони под стенами табуны своих лошадей. Пусть это будет твоя "добыча".

— О, господарь! Как благодарить тебя за твой мудрый дружественный совет?

— Мы, поставленные над народами, должны помогать друг другу, о великий хан Бегадыр!

— Я сжег одну небольшую русскую крепость. Она была еще не достроена, и людей там было не больше двух десятков. Русские стрельцы сражались, покуда не были убиты. Но двух воинов я взял в плен. И оба они на пытке сказали: московский царь с большим войском идет к Азову.

— Русские лгут, — сказал Лупу. — Но если мы хотим уберечь себя от гнева своих же воинов, надо показать этих русских Дели Гуссейн-паше. Скоро грянет осень, воевать будет невозможно. Спасая свою голову, главнокомандующий может погубить все войско, и свое, и твое, хан.

Играла вся турецкая музыка. Хан Бегадыр возвращался из победоносного набега. Гнали пленных казаков, гнали полон, гнали многие тысячи лошадей, несли опрокинутые кресты распятием к земле. Весь Азов был на стенах. Пленных "казаков" поставили перед Азовом. Казаки эти приняли ислам.

— Братья, — говорил Осип Петров, обходя свое воинство. — Оттого мы и помираем здесь, чтобы проклятые басурмане не рыскали по русской земле. Коли устоим, братья, то эта ханская добыча последняя. Много мы с вами постояли, постоим еще.

— Постоим! — отвечали казаки и плевали в сторону предателей, принявших ислам.

Дели Гуссейн-паша собрал большой военный совет. Собравшимся даже простой воды не подали.

— Воля Убежища веры, величайшего падишаха Ибрагима для нас священпа, — сказал Дели Гуссейн-паша. — Мы должны взять Азов, чего бы нам это пи стоило. Хан Бегадыр совершил весьма удачный набег. Его победы вселили в войска радость и уверенность в силах.

Все молчали. И вдруг смешок. Смеялся евнух Ибрагим.

— Мы знаем, какова истинная победа хана. Представление обмануло казаков, но зачем мы хотим обмануть себя?

Хан Бегадыр вскочил.

— Да, да, это правда. Мой набег был сорван. Степи набиты казачьими войсками. В русских пограничных городах сидят сильные полки. А на помощь Азову идет сам царь Михаил.

Хан махнул рукой, и в шатер втолкнули двух стрельцов.

— Говорите! — крикнул хан.

— Говорите! — перевел толмач.

— Не надо! — топнул ногой Дели Гуссейн-паша, — Убрать их! Я приказываю взять город, взять!

Стрельцов вытолкали из шатра., - Может быть, мы и возьмем город, но как мы его удержим, если нас осадит царь Михаил? Все укрепления Азова уничтожены! — воскликнул Пиали-паша.

— Но ведь казаки держатся! — ответил Жузеф. — Не царь нам страшен. Страшно другое. Близится Касимов день. В Касимов день море замерзает.

— До Касимова дня еще сорок дней! — крикнул Дели Гуссейн-паша.

— Только сорок! — хихикнул скопец Ибрагим.

— Войска перестали подчиняться! — Канаан-паша сидел, закрыв руками лицо. — Если мы простоим под Азовом хотя бы еще две недели, янычары кинутся не на казаков, а на своих командиров.

— Но что же делать? — Дели Гуссейн-паша вцепился зубами в край шелковой подушки. — Это несмываемый позор! Падишах не простит мне.

Вскочил на ноги.

— И вам не простит! Он убьет меня и вас убьет. Всех!

— Надо идти на общий и последний приступ. Воины будут драться отважно, если узнают, что это решающий последний приступ.

Так сказал опытный Канаан-паша.

— Войска утомлены, — согласился Пиали-паша, — но это все, что мы можем сделать.

— Почему же все? — Василий Лупу улыбался. — Надо купить у казаков разрушенный до основания город.

Все посмотрели на господаря с удивлением, и у всех появилась надежда.

— Гляди-ко! — крикнул Георгий. — С белым флагом идут. Сдаются.

— Ха-ха-ха-ха! — грохнул смех на развалинах Азова.

Вести переговоры с казаками было поручено муэдзину

падишаха просвещенному Эвлия Челеби.

— А срежьте-ка, молодцы, пулей им белую тряпку! — крикнул казак Худоложка.

— Не стрелять! — на развалинах появился атаман Осип Петров. — Всякая затяжка — наша победа. Всему войску отдыхать, пока мы говорить с послами будем.

Встретили Эвлия Челеби возле разбитых ворот перед пепелищем Топракова-города. Завязали турку и его двум товарищам глаза и повели в город. Долго водили, а когда сняли повязку, муэдзин с удивлением увидел, что он находится в тихой, совершенно целой, чистенькой, прибранной церквушке. Горели свечи перед иконами, мерцали позолотой оклады икон.

Это была церковь Николая-угодника, единственное сохранившееся здание Азова. Снаружи и его побило, но не сильно. Церковь стояла под горой в ложбинке.

За большим дубовым столом, покрытым белой скатертью, расшитой по краям н в центре русскими синими и алыми цветами, сидели пятеро казаков.

Утомленные, неподвижные, тяжелые лица. Эвлия покосился на иконы. На иконах точно такие же, аскетические, сдавленные страшной волей.

— Мне поручено спросить у атаманов великого Войска Донского, — холодно выговорил все титулы своих врагов Эвлия Челеби, — не продадут ли атаманы города, которого уже и не существует.

Атаманы заулыбались, и все взгляды к центру стола, на Осипа Петрова. С ним были Дмитрий Гуня, Тимофей Яковлев, Наум Васильев и Федор Порошин.

Осип сделал знак рукой, и два казака стали подавать угощение.

В городе давно уже был голод, но подавали жареных индеек — эти последние птицы сохранялись в подвалах цитадели, отваром кормили раненых, детей и тех воинов, которые ходили ночами на вылазки.

— У нас нет времени для пиршества, — сказал Эвлия Челеби. — И разве храм — место для пиров?

— По русскому обычаю всякое хорошее дело делается за столом, — ответил Осип Петров. — И если храм не есть место для пира, то он и не для торга.

Порошин перевел слово в слово.

Турки взяли мясо и немного поели.

— Каков же будет ответ атаманов? — спросил Эвлия Челеби.

— Много ли даст Дели Гуссейн-паша за наш Азов? — спросил Осип Петров.

— По двести талеров каждому казаку, оборонявшему город.

— Но у нас город обороняли и жены наши, и дети, — вставил быстрое словцо Тимофей Яковлев.

Осип покосился в его сторону, улыбнулся.

— Поторгуйся, Тимофей, с ними, да смотри не продешеви.

— Не сумлевайся, Осип. Не проторгуюсь.

Осип, недобро улыбаясь, прошептал что-то Порошину на ухо. Тот встал и ушел.

Эвлия Челеби видел — что-то казаки замышляют, — но ему надо было вести торг, Яковлев запрашивал дорого: по двести монет золотом да по триста серебром на каждого, кто был в осаде. Деньги безумные, но лучше дать деньги и получить город, чем ничего не получить и отдать падишаху собственную голову.

— Я должен сообщить вашу цену Дели Гуссейн-паше, — наконец сказал Эвлия Челеби. — Эта цена непомерна.

Послов отпустили с миром. Время тянулось, увядал еще один день. Хоть какая, но передышка. К вечеру под стены явились послы. В город их не пустили, вручили послание, сочиненное Федором Порошиным.

"Не дорого нам ваше собачье серебро и золото, — писали казаки. — У нас в Азове и на Дону своего много. То нам, молодцам, надобно, чтобы наша была слава вечная ко всему свету, что не страшны нам ваши паши и силы турецкие. Теперь вы о нас, казаках, знаете и помнить нас будете вовеки веков. Придя от нас за море к царю своему турскому глупому, скажите, каково приставать к казаку русскому. А сколько вы у нас в Азове разбили кирпичу и камени, столько мы уж взяли у вас турецких голов ваших да костей за порчу азовскую. Па ваших головах да костях ваших складем Азов- город лучше прежнего. Протечет наша слава молодецкая вовеки по всему свету. Нашел ваш турецкий царь себе позор и укоризну до веку. Станем с него иметь всякий год уже вшестеро".

Эвлия Челеби выслушал перевод, принял грамоту из рук Порошина и, не отвечая, ушел.

Едва он поднялся на земляную гору, как ударили пушки.

Ночь. Костры, от которых еще темнее. Охваченные лихорадкой, поздние, перезревшие осенние звезды. Они плохо держатся на небе, падают, сгорают.

Мехмед сидит у костра. Завтра еще одно большое сражение. Завтра будет убито много людей. Люди погаснут, как гаснут этой ночью падающие звезды.

"Аллах великий! — молится про себя Мехмед. — Пощади! Дай свидеться с Элиф. Дай пережить весь этот ужас! Столько терпели…"

И он печально думает о том, что другие тоже терпели. Неужели счастлив тот, кого убили в первом приступе? Неужели, перенеся столько мук, выживши после стольких приступов, боев и стояний на часах, завтра придется умереть? А завтра обещана последняя битва…

И вдруг пронзающий ночь, тоскливый, как волчья песня, вопль плохо зарезанного человека, слабеют казачьи, не знающие промаха руки.

Мехмед бросается на землю. Выстрелы. Крики.' Беготня.

Никто не спит. Каждую ночь одно и тоже. Каждую ночь из тьмы приползают казаки за душами.

Барабаны. Знамена. Музыка.

Вся турецкая армия, почистив одежды и оружие, идет на решающий, на последний приступ.

— Держитесь, атаманы-молодцы! — Осип Петров с Порошиным и Наумом Васильевым пробегает по первой линии обороны. — Будет тяжко — у меня в запасе пятьдесят бойцов, помогу. А коли совсем будет плохо — уходите под землю. Пропускайте и бейте в спину.

Во главе турецких полков идут самые главные командиры: Канааш-паша, Пиали-паша, Жузеф, хан Бегадыр, господарь Василий Лупу и сам Дели Гуссейн-паша.

Турки скатываются в ров, ставят лестницы. Теперь это очень просто — поставить лестницу.

Пушки смолкают, звенят мечи. Грохочут взрывы, летит земля. Казаки опять приготовили ловушки, но ничто уже не может остановить великую армию.

Казаки недолго держатся на стене, уходят в свои норы и по турецкой армии бьют из всего, что стреляет. Огонь жесток и меток, но отступать нельзя, позади карающий смертью корпус Дели Гуссейн-паши. Турки преодолевают второй ров. Теперь нет уже двух армий — всюду турки.

— Эй! — кричит Георгий, высовываясь из развалин дома.

Турок поворачивается на крик. Казак. Ружье. Выстрел. Смерть. Янычары бросаются на Георгия, но он ныряет в подземелье, а в спину туркам бьют из другой норы картечью из пушки.

Бой идет у цитадели.

— Добиваем последних! — докладывают Дели Гуссейн- паше.

— Берите в плен! Берите как можно больше пленных. Мы покажем этих зверей-казаков нашему великому падишаху.

Мои воины ворвались в цитадель! — докладывает Жузеф.

— Сколько взято в плен?

— Пленных нет.

Петя Поспешай с сыновьями откатил свое колесо-пушку в главную залу. Заслонил ход в подземелье, где хранился порох.

— Васятка, уходи. Мы с Семкой шарахнем в проемы, и сразу уходи! У матери за нас прощенья попросишь. Обижали мы ее, глупые мужики.

— Тятька! С вами я.

— Глупый! Нам отсюда хода нет. Наша дорога туда, — ткнул пальцем в черный проем за спиной. — Нам, как турки займут цитадель, порох надо взорвать.

— Господи! Тятька, Семка!

— Бей, отец! — заорал Семка.

Поспешай сунул фитиль на полку с порохом.

Словно стены рухнули. Заволокло все дымом. Янычар, показавшихся в дверях, пересекло картечью надвое.

Васятка кинулся заряжать стрельнувшую пушечку.

— Васятка! Уходи же ты!

— Тятька, последнюю! Последний раз с вами!

Упал наземь, обнял отцовские сапоги.

Тарара-ра-ра-ах! — ахнула пушка Поспешая. И снова дым.

И ни зги.

— Васятка! В дыму не заметят. И в первую же нору. Уводи всех наших дальше. Скажи, Поспешай с Семкой не выдаст. Приготовься! Бью три раза кряду! На третьем — беги!

В цитадели добивали последних защитников. Знамя Канаан-паши поднялось над разбитым куполом.

— Азов взят! — доложили Дели Гуссейн-паше. — Казаки ушли под землю. Бьют из нор.

В цитадели, в недрах ее, одиноко рявкала колесо-пушка Поспешая. Но янычарам удалось бросить в залу несколько гранат, и пушка умолкла.

На купол цитадели поднялся мулла. Его молитва прославляла ислам.

— Победа! — прошептал Дели Гуссейн-паша. На его главах были слезы облегчения.

Он стоял на холме хана Бегадыра, окруженный своими полководцами.

Знамя Канаан-паши реяло над развалинами Азова.

Редко тявкали ружейные выстрелы. Казаки отгоняли от своих нор янычар, но город пал.

— О аллах! — воскликнул Дели Гуссейн-паша, простирая руки к небу. И, словно в ответ на его молитву, из недр земли вырвался рев самого ада. Цитадель как бы приподнялась на цыпочки и в следующий миг рухнула, и в небо поднялось двенадцать черных столбов. Зеленой птичкой затрепетало над бездной знамя Канаан-паши и улетело куда-то.

— Играйте отбой! — прошептал Дели Гуссейн-паша, сползая в изнеможении с коня.

В городе снова палили ружья и пушки. Казаки свою войну не закончили.

Чауши кинулись отзывать из города войска.

Наступила ночь, и та ночь была тихая, как смерть.

Потом было три мертвых дня. Висели холодные тучи. Бродили между развалин допущенные в Азов люди из турецкой похоронной команды.

Три дня миновало.

Ночью казаки собрались на развалинах цитадели.

— Все ли собрались? — спросил из тьмы голос Осипа Петрова.

— Кто жив — пришел, — ответили атаману.

— Атаманы-молодцы, — сказал Осип тихо, — стояли мы с вами, покуда силы были, а ныне стоять сил больше нет… Весь запас пороха взорван, по одному заряду на ружье — все наше богатство, вся наша надежда. Коли пойдут завтра турки, многие из нас в плен попадут… Только мы не для бесславья рождены — для славы, а потому, помолясь, пойдемте все на турка и умрем все в бою.

— Атаман, а нам куда деваться, бабам и детишкам? — то был голос Маши. — С вами идти?

— Бабам и детишкам и сильно раненным казакам оставаться в подземельях. Сидите там, где ходы к Дону. Подступы к своим пещеркам завалите со стороны города, чтобы не нашли. Турки скоро уйдут, тогда и вы все уйдете в Черкасский городок. С вами велю быть Ивану. Он знает подземелье — сам рыл, отцу Варлааму, чтоб помолился за нас, грешных, и Порошину, у Порошина слово золотое. Пусть же он поведает о нас в сказании, чтоб ведали о нас русские люди… Эй, отец Варлаам, здесь ли ты?

— Здесь.

— Читай молитву.

— Дети мои любимые! — воскликнул отец Варлаам. — Сегодня ночью видение мне было. Будто сходил со стен Азов-города, с прежней высокой его стены, светлый муж, и был у него в руках огненный меч. Поразил он тем огненным мечом турецкую силу, — сказал, помолчал и запел тихонько псалмы.

Зажгли казаки малый костерок, сели вокруг, положили друг другу руки на плечи. Сидели, глядели, как живет, трепещется пламя — жизни символ. При малом этом света достали оружие, осмотрелись. Обнялись. Попросили друг у друга прощения. Пошли.

— Глядите-ко! — удивился Георгий. — Земля белая. Мороз.

— Скинуть кафтаны, — приказал по цепочке Осип Петров. — В белых рубахах по снегу не так приметно.

Выползли на вершину земляной горы.

Светало.

Турок не было.

Загрузка...