ЧАСТЬ ВТОРАЯ Против короля и кавалеров

1 ноября, 1641 Лондон, Чипсайд

В безветренном воздухе дождь падал отвесно, не доставая до узких тротуаров. Верхние этажи домов нависали над нижними, и под их прикрытием люди перебегали из лавки в лавку, прижимая к груди свертки с покупками. Торговля на Чипсайде шла бойко в любую погоду. Вода стекала к середине улицы и тугим потоком неслась по проложенной там канаве, унося с собой мусор, нечистоты и грязь, накопившиеся за ясные дни. Экипажи, извозчичьи подводы, грузовые телеги с грохотом катили по очищенной от пешеходов мостовой.

Лавка полотняных товаров помещалась через улицу наискосок, и Лилберн старательно вглядывался в ее двери сквозь прозрачные струи, змеившиеся по оконному стеклу. Не было никакой нужды так напрягать свои многострадальные глаза — Кэтрин сказала, что Элизабет вот-вот должна вернуться, разве что еще забежит за табаком для отца, — но простое «увидеть ее» обрело для него за последнее время такую непомерную важность, что и десять минут стали что-то значить.

Все дни теперь делились на те, когда «видел» и когда «нет».

Ему было дико представить себе, что еще полгода назад он не хотел идти в этот дом, находил для неотступной Кэтрин какие-то объяснения и отговорки. Хотя, может быть, это и к лучшему, что он дотерпел, дождался-таки пересмотра своего дела в парламентском комитете. Приговором Звездной палаты он только гордился, но оставаться на положении заключенного, выпущенного под залог, при парламенте — в этом ему виделось что-то постыдное. Не мог он появиться перед ней с таким камнем на шее. И хорошо еще, что он пришел сразу после пересмотра, в начале лета, когда был без гроша, а не потом, когда приехал дядя Джордж с деньгами и они вдвоем обзавелись пивоварней и начали преуспевать в торговле.

Он вспомнил, как уже через неделю после начала его визитов она стала говорить про себя и про него — «мы». «Нет, завтра у нас не будет времени», — говорила она отцу; «Мы не нуждаемся в няньках», — Кэтрин; или соседям: «Слушать проповедника, назначенного епископами? Нам и подумать об этом тошно». Еще он вспомнил, с какой откровенной радостью и гордостью она привела его в свою комнату, откинула подушку и показала спрятанный там сафьяновый футляр с пачкой листков — его письмом из тюрьмы. Однажды он услышал, как она в сердцах кричала на Кэтрин: «Что ты пристала ко мне — скромность, застенчивость! Нет их во мне перед ним, понимаешь? Да и откуда взяться — не от тебя ли?»

Ей доставляло огромное удовольствие защищать его от каких-нибудь мелких нападок, например, со стороны отца или открыть в нем несуществующую болезнь и разыскивать в аптеках или у шарлатанов с Эльзаты безотказные эликсиры и снадобья. Кэтрин, посмеиваясь, утверждала, что ей теперь сильно недостает той корзинки с бельем и провизией, которую она раз в неделю собирала ему в тюрьму, на что Элизабет, тоже смеясь, но с грустью говорила: «Ах, боюсь, мистер Джон еще не раз предоставит нам такую возможность». Как-то летом они бродили в мурфильдских полях, и компания подгулявших эпрентисов начала отпускать шуточки на их счет, довольно безобидные, хотя и не без перца; нужно было видеть, с какой яростью она обрушилась на них, сколько желчи нашла для дурацкой шляпы одного, шепелявости другого, тучности третьего, прыгающей походки четвертого. Лилберн возмутился тогда и сделал ей выговор: уж не думает ли она, что он сам не в силах защитить себя? Она долго молчала, потом серьезно спросила, каково бы ему было услышать от бога, которого он носит в своей душе и за которого готов пойти на любые испытания, «я достаточно могуществен и в твоей защите не нуждаюсь»? Он смущенно сказал, что такое сравнение — кощунство и грех, но сам почувствовал, как невольная нежность прорвалась в его голосе и лишила эти слова силы и убедительности. Внизу раздались женские голоса и смех — видимо, он все же проглядел ее за дождем. Она вбежала, не сняв жакета, лишь откинув на спину мокрый капюшон, и пошла к нему, протягивая руки и улыбаясь. Теперь, когда до назначенной свадьбы оставалась всего неделя, они разрешили себе целовать друг друга при встрече и каждый раз при этом делали вид, будто дыхание у них не перехватывает и слова не выносит напрочь из головы горячим сквозняком.

— Дождь… Вы видите… Такой дождь! Купленные простыни… Их уже придется сушить… Злые языки будут говорить — ее приданое было подмочено…

Кэтрин уверяла, что однажды в детстве она за какое-то дурное слово («у меня же и подхваченное? возможно, возможно») слегка шлепнула маленькую Лиззи по губам и будто с тех пор они и сделались такими — вдвое больше и ярче, чем у других людей.

— А-а, новая книга… Вы принесли ее для меня? «Рассуждение о природе епископата, установленного в Англии». Это вы написали! Нет?.. Жаль. А кто же? Лорд Брук? Но вы согласны с тем, что он пишет?.. С каждым словом?.. О, тогда я прочту немедленно. Или нет — можно, я сначала дам отцу? Нас он отказывается слушать, но книга, написанная лордом, его пробьет. В глубине души он благоговеет перед знатью.

От одного звука ее голоса у него порой так кружилась голова, что он переставал понимать смысл слов. То, что происходило с ним за последние месяцы, было похоже на бунт двух чувств — зрения и слуха. Они словно бы требовали возвращения своих прав, не давали ему, как прежде, надолго сосредоточиваться, уходить в себя; любое случайное впечатление: пролетевшая птица, крик разносчика, звук текущей воды, свеже-красный разруб в окне мясной лавки — могло вдруг властно отвлечь его, сбить с налаженного хода мыслей. И это властное требование — смотри! слушай! дыши! — не воспринималось им больше как что-то чуждое. Он будто заново учился пользоваться этими дарами, и запах дождя, частокол черных крыш на розовом небе, конское ржание, звук ночных шагов, липкий от типографской краски лист бумаги, вкус первого глотка пива, внезапная тяжесть в чреслах, грохот дверного засова, бой часов пронзали его порой таким острым чувством полноты бытия, что на секунду ему делалось страшно. Ибо он инстинктивно боялся так любить эту плотскую жизнь, боялся, что такая привязанность к ней сделает его уязвимым, беспомощным, негодным для чего-то более высокого; что тот, кто так привязан к радости, уже не сумеет достичь спасительного жертвенного самозабвения, бывшего для него до сих пор главным стержнем, опорой, убежищем души. Но потом испуг проходил, и он снова сполна отдавался потоку звуков, картин и ощущений. В такие минуты жизнь казалась ему бесконечным морем света, и был в этом море еще яркий проблеск — Элизабет.

Когда пришло время садиться за стол, мистер Дьюэл опять появился с тем обиженно-недоуменным выражением на лице, которое предвещало продолжение его бесконечного спора с будущим зятем.

— Ну хорошо, — говорил он, — я готов признать, что с идолопоклонством нужно бороться, что указы парламента об удалении икон, распятий и статуй преследуют цели благородные и набожные. Но значит ли это, что все церкви надо ободрать дочиста, что пришло время бить витражи, ломать алтарные решетки, срывать облачения со священников? Или парламенту неизвестно о подобных бесчинствах? Один мой знакомый вчера вернулся из Кента. Он своими глазами видел, как компания хохочущих молодчиков крестила свиней и лошадей.

Руки его при этом машинально двигались над столом, подносили к глазам тарелку, ощупывали печать на буханке (из той ли пекарни?), ножи и вилки (хорошо ли начищены?). Все еще густые каштановые кудри торчали в обе стороны из-под рабочей шапочки.

— Парламент не может отвечать за каждого деревенского дебошира, мистер Дьюэл. — Лилберн старался говорить спокойно, но невольно спешил — ему не хотелось, чтобы Элизабет снова успела кинуться на его защиту. — Нынешнее положение его очень сложно и полно опасностей. Заговоры папистов, угроза иностранного вторжения, внутренний раскол по поводу устройства церкви. Общины требуют лишить епископов права заседать в палате лордов. Чем отвечает на это король? Назначает туда пять новых на место изгнанных. Не значит ли это, что он решил защищать епископов до конца?

— Я только и слышу что о заговорах, опасностях. Но где они? Покажите мне этих заговорщиков. Пока единственное, что мы видим, это круглосуточная стража, ни с того ни с сего выставленная у парламента. Сотня вооруженных бездельников, содержание которых мы должны оплачивать из своего кармана.

— Не далее как вчера мистер Пим сделал подробное сообщение о раскрытии нового армейского заговора. Допрошенные свидетели…

— Армейского? Насколько мне известно, обе армии распущены еще в сентябре?

— Но большинство офицеров так или иначе стекается в Лондон. Они толкутся по тавернам и весьма громогласно хвастают друг перед другом, как они будут разгонять круглоголовых болтунов, засевших в Вестминстере. «Король вернется из поездки в Шотландию, и тогда мы им покажем». На жизнь мистера Пима было совершено покушение. Он получил письмо и, когда распечатал конверт, нашел в нем листок с угрозами и кусок ткани, пропитанный гноем чумного.

— Господь всемогущий! — Кэтрин чуть не выронила внесенное блюдо с фаршированной щукой. С тех пор как Лилберн исполнил свое обещание и высудил у бывшего мэра десять фунтов компенсации «в пользу мисс Хэдли за незаконное и жестокое взятие под стражу», она перестала относиться к нему с иронией и свято верила каждому его слову.

— Дорогой Джон, я не менее вашего желаю мистеру Пиму здоровья и благополучия. Но я так же страстно желаю, чтобы раздоры между королем и парламентом прекратились. Неужели нельзя найти какой-то компромисс? Поймите — вы человек, искушенный в вопросах веры и политики, но в делах вы еще младенец. Знаете ли вы, что такое пошатнувшийся кредит? Это когда обстановка в стране так неспокойна, что никто не рискует одалживать другому деньги. Или вкладывать их в какое-нибудь дело. Когда каждый старается придержать золото, а если и пускать его в оборот, то только за границей. Деньги перестают оборачиваться, начинается застой в делах, безработица и голод. А вслед за этим — бунты. Вот почему я говорю вам: восстановление авторитета королевской власти необходимо. Только она сможет предотвратить разруху, спасти нас всех от разорения.

— Отец, но ведь вы сами!.. — Элизабет умоляюще схватила Лилберна за руку — «дайте же и мне сказать». — Не вы ли год назад, прошлым летом, сидя вот на этом же стуле, стучали кулаком и грызли пальцы от ярости? Неужели вы не помните, что было тому причиной?

— При чем тут это? Зачем вспоминать случай, не имеющий ничего общего… Тогда были другие обстоятельства…

Ювелир досадливо морщился, отмахивался от дочери обеими руками, но было видно, что на самом деле он смущен.

— Обстоятельства? О, конечно! Обстоятельства были таковы, что вы доверяли королю и хранили свое золото на монетном дворе. И когда он одним махом загреб все, что там было, — 130 тысяч фунтов! — чтобы нанять армию против шотландцев, вы, весь ваш цех золотых дел мастеров стенал и рвал на себе волосы. Вот когда вы впервые начали кричать о пошатнувшемся кредите, разве я не помню! А ваш вечный страх перед штрафами, а «корабельные деньги», а пошлины, которые порой бывали дороже самих товаров? На все это вы плакались друг другу вот в этой самой комнате, а теперь… Теперь вы ничего не желаете вспоминать. Вы готовите возвращающемуся королю торжественную встречу, вы возлагаете на него все надежды, как будто этот человек когда-нибудь…

— Дочь моя, ты не должна говорить о его величестве в таком тоне. Что бы там ни было, король всегда король, а мы — его смиренные подданные. Между нами возможны, конечно, недоразумения, но никогда…

Мистеру Дьюэлу не удалось докончить свою нотацию. Чей-то громкий голос с улицы, перекрывая стук телег и крики разносчиков, несколько раз выкрикнул имя Джона Лилберна.

— Эгей, Сексби! — Лилберн высунулся в окно и помахал рукой. — Я здесь. Что у вас там стряслось?

Человек внизу поднял залитое дождем лицо и жестом спросил, можно ли ему подняться. Лилберн кивнул, и через минуту тот уже входил в комнату, кланяясь и стараясь как-то показать всем своим видом, что угрюмое выражение, застывшее на его лице, не относится ни к кому из присутствующих. Под плащом его блеснула наспех застегнутая кираса.

— Это Сексби, — сказал Лилберн. — Он будет заправлять у нас с дядюшкой пивоварней.

— Садитесь к столу, мистер Сексби, — сказал ювелир. — Кэтрин, налей гостю стаканчик.

— Прошу прощения у хозяина дома. Мне сказали, что мистер Лилберн на Чипсайде, но я не знал, где именно. Страшные вести доставлены в Лондон, потому я позволил себе так кричать. Трудно поверить, что христиане способны на подобные зверства. Но, я надеюсь, ни у кого из вас нет близких родственников или друзей в Ирландии?

— В Ирландии?!

— Да, почтенные, да, — паписты восстали в Ирландии, и кровь честных протестантов заливает землю. Трупы плывут по рекам, валяются не погребенные у дорог, и голодные собаки поедают их. Горят дома, виселицы стоят на площадях, женщины и дети замерзают в поле. «Смерть англичанам! — кричат их попы. — Кто даст приют хоть одному, будет гореть в аду!» И так по всей стране, повсюду, в деревнях и городах.

Он говорил монотонно, смотрел неподвижным взглядом и раскачивался, как от зубной боли. Забытый в руке стакан с вином просвечивал красным сквозь пальцы.

— Но что же армия? Где все эти замки, пушки, форты? Где склады оружия, запасенные Страффордом?

— Взяты, захвачены обманом или изменой. Только Дублин удалось спасти. Заговор там был раскрыт в ночь накануне восстания, и меры приняты. Но в остальных частях острова… В Ольстере резня идет днем и ночью. Говорят, те, кто спасся по милости божьей, приползают к дублинским стенам раздетые догола, измазанные грязью и кровью и уже в воротах накидываются на хлеб, как безумные. Говорят еще, что королева…

— Ну?

— Возможно, это и ложь, но главари восставших уверяют, будто королева обещала им свою поддержку.

— Проклятая папистка!

— Ирландские собаки!

— Нож в спину — вот все, что можно от них ждать.

— В Лондоне волнение, мистер Лилберн. Опасаются, что и местные католики поднимут голову. Назначен сбор милиции — вот зачем я искал вас. Наша рота заступает в караул с восьми вечера.

Но Лилберн уже и без того поспешно надевал плащ и шляпу, принесенные Кэтрин. В движениях его снова появилась угловатая завершенность, лицо стало злым и острым. Обняв на прощанье Элизабет, он вдруг выбросил руку в сторону ее отца и сказал:

— Вы просили заговоров, реальных угроз. Теперь вы довольны? Или вы признаете положение опасным только тогда, когда членов парламента за ноги поволокут к Темзе?

Мистер Дьюэл прижал руки к груди жестом возмущенным и покаянным одновременно, но когда Лилберн и Сексби в сопровождении женщин оставили комнату, скептическая мина снова появилась на его лице и он негромко пробормотал, скребя пальцами под шапочкой:

— Во всяком случае, пока в Ирландии правил Страффорд, никаких бунтов там не бывало.

Декабрь, 1641

«По возвращении короля из поездки в Шотландию лондонское Сити устроило ему такую пышную и торжественную встречу, что он воспрял духом и стал энергично препятствовать всем действиям парламента, направленным на облегчение участи англичан в Ирландии. Прошло очень много времени, прежде чем его удалось заставить объявить тамошних убийц бунтовщиками, но и тогда было отпечатано всего сорок прокламаций и даны специальные указания против широкого их распространения; каковые действия убедили всех добрых протестантов в Англии в том, что ирландское восстание произошло не без соучастия короля и королевы.

После этого лондонское Сити выступило с петицией, выражавшей полную поддержку парламенту и недоверие королю; король же окружил себя многочисленной стражей из кавалеров, которые убили и ранили нескольких бедных безоружных людей, собравшихся около его дворца Уайтхолла».

Люси Хатчинсон. «Воспоминания»

3 января, 1642 (утро)

«Член палаты лордов граф Манчестер и члены палаты общин Пим, Гемпден, Холлес, Строд и Хэзльриг обвиняются в том, что они: 1) изменнически замышляли ниспровергнуть основные законы и управление Английского королевства, лишить короля его монаршей власти; 2) злобно клевеща на его величество, предательски пытались очернить его в глазах народа; 3) подстрекали армию его величества не подчиняться его приказаниям и соединиться с ними в злодейских умыслах; 4) предательски призывали и ободряли войска другой страны вторгнуться в Англию; 5) покушались на права и само существование парламента; 6) возбуждали бунты и беспорядки против короля и парламента; 7) изменнически сговаривались развязать войну против короля и, по сути дела, уже развязали ее».

Из текста обвинительных статей и приказа об аресте, представленного королевским поверенным в парламент

3 января, 1642 (вечер)

«До нас дошло, что палата общин послала просить у Сити охранную стражу. Поскольку сегодня некоторые члены этой палаты были обвинены в государственной измене, сообщаем вам нашу королевскую волю, чтобы ни одна рота лондонской милиции не была поднята без специального приказа от нас. Если же на улицах начнут появляться буйные толпы и мятежные сборища, мы повелеваем вам вызвать столько рот, сколько найдете нужным, и, буде собравшиеся откажутся мирно разойтись по домам, приказать капитанам, офицерам и солдатам стрелять по ним пулями и уничтожить тех, кто будет упорствовать в сеянии мятежа и беспорядка».

Из приказа короля лорд-мэру города Лондона

4 января, 1642 Лондон, Вестминстер

С утра пять обвиненных членов парламента, как и было условлено накануне, заняли свои места на скамьях палаты общин. Быстро пронесся слух, что сарджент палаты успешно исполнил полученный приказ: сорвал печати, наложенные королевскими чиновниками на их дома и бумаги, а самих чиновников взял под стражу за незаконные действия, нарушающие привилегии парламентской неприкосновенности. Но одновременно с этим стало известно о нескольких десятках артиллеристов, прибывших в Тауэр для усиления гарнизона, и о приказах короля, разосланных в Сити и в адвокатские подворья,[20] — быть готовыми выступить на защиту королевском особы. Новоиспеченный государственный секретарь Фокленд встал, чтобы доложить о результатах вчерашних переговоров с королем, голос его звучал глухо, на лице застыло выражение недоумения и досады. Король обещал дать ответ на протест палат не позже сегодняшнего утра — вот все, что он мог сообщить.

— Государственный секретарь пытается сделать вид, будто ему ничего не было известно о замыслах короля, — прошептал Кромвель сидевшему рядом Гемпдену. — А его приятель вообще не кажет носа.

— Вы думаете, Хайд приложил к этому руку?

— Судейская лиса! Пусть мне отрежут язык, если он не состоит в тайном сговоре с королем.

— Возможно. — На узких губах Гемпдена мелькнула усмешка. — Однако, если бы замысел принадлежал ему, наши враги не совершили бы столь грубых ошибок. Хайд достаточно умен и слишком хорошо знает законы.

— Что вы имеете в виду?

— Король не имел права посылать своего поверенного с обвинениями и приказом об аресте прямо сюда. Ему следовало обратиться с этим требованием к лордам. По закону распоряжение должно было исходить от них. То, что он сделал, — грубейшее нарушение прав и привилегий верхней палаты. Я говорил вчера с некоторыми из них. Их возмущению нет границ.

Оба повернули головы в сторону Пима, который поднялся со своего места, держа в руках перечень обвинительных статей.

— Мистер спикер! В первом пункте обвинений, выдвинутых против меня и четырех других членов нижней палаты, сказано, что мы замышляли ниспровергнуть основные законы этого королевства и установить над подданными его величества власть тирании и произвола. Можно ли назвать подобное деяние изменой? О да, как никакое другое! За подобную попытку нынешний парламент отправлял на эшафот могущественных министров. И если признать основным законом все те страшные злоупотребления, которые были перечислены в Ремонстрации, принятой нами недавно, тогда всякий, кто выступал против них — и я в том числе, — виновен в государственной измене.

— И мы! И мы тоже! — прокатилось по рядам.

— Если признать участие в свободном парламентском голосовании за напечатание данной Ремонстрации, разоблачившей злонамеренных советников его величества, епископов, пытавшихся извратить религию, несправедливые преследования, чинившиеся ими, жестокость их судов, покровительство папистам, — если все это включается в понятие «сеять раздор между королем и его подданными», тогда — да, я признаю себя виновным и по этому пункту обвинения! И если подача голоса за учреждение постоянной охраны для членов парламента, окруженных столькими опасностями, означает попытку поднять оружие против короля, я, безусловно, виновен и в этом.

Возбуждение, владевшее палатой, прорвалось взрывом одобрительных криков.

— Славно сказано! Славно сказано! — кричал Кромвель вместе со всеми.

Ревнивое чувство его, былое стремление вырваться из-под власти этого человека за прошедший год постепенно шло на убыль, слабело, по мере того как рос его собственный авторитет и влияние в палате. Они не раз уже заседали теперь вместе в различных парламентских комитетах, и был уже один или два случая, когда не красноречие Пима приносило их партии победу, а именно яростный напор и несдержанность «этого болотного лорда» — так его прозвали за борьбу с осушителями. Поистине, король плохо знал своих противников. Выбирая жертвы для удара, он вполне мог бы заменить безобидного горлопана Строда им, Оливером Кромвелем.

Холлес, Хэзльриг, Строд один за другим поднимались и, под одобрительные крики палаты, с гневом отвергали возведенные на них обвинения. Попытка напугать парламент, арестовав неугодных членов, — да можно ли представить себе более грубое покушение на парламентские привилегии? Подобное посягательство на освященные веками права гораздо легче подвести под определение государственной измены.

Затем очередь дошла до Гемпдена.

Он начал, по своему обыкновению, негромко, но в голосе его было столько сдерживаемой страсти, такой пронзительный свет шел со дна глубоких глазниц, что палата притихла.

— Мистер спикер! Джентльмены! Надо ли еще говорить о фальшивости этих обвинений — их вздорность ясна каждому из нас. Я хочу сказать о другом. Долг каждого подданного — повиноваться своему королю. И каждый из нас до последней возможности хотел бы оставаться добрым и лояльным подданным. Но что бы мы сделали, спрашиваю я вас, если бы не дурные советники и злокозненные министры, а сам король отдал приказ, явно направленный против истинной веры или древнейших и главных законов нашей страны? — Рот его сжался в короткую черту, почти исчез на бледном, гладко выбритом лице. Пауза тянулась невыносимо, натягивала напряжение до звона в ушах. — Я глубоко убежден, что повиноваться такому приказу было бы преступлением. Добрым и лояльным подданным мог бы считать себя только тот, кто решительно отказал бы в повиновении.

Наступила мертвая тишина.

Высказать вслух подобное — на это до сих пор никто еще не осмелился. Открыто призвать к сопротивлению королевской воле! Для этого нужно было либо впасть в отчаяние, либо чувствовать за собой реальную силу; говорить так имело смысл лишь в том случае, если бы на площади перед Вестминстером стояли полки лондонской милиции, откликнувшейся на призыв парламента.

Но полков не было.

Они не появились и в полдень, когда в заседании был объявлен часовой перерыв.

Правда, и королевского приказа они тоже не выполнили — не выставили патрулей на улицы Сити. Но могло ли такое пассивное сопротивление послужить защитой против вооруженной толпы кавалеров, стекавшихся сейчас к Уайтхоллу? Офицеры распущенной армии, личные вассалы короля, искатели приключений, профессиональные рубаки, солдаты конвоя. Вернувшийся оттуда Файнес насчитал до четырехсот человек, вооруженных до зубов. Судя по репликам, которыми они обменивались, по негромко отдаваемым командам, по взглядам, бросаемым в сторону дворца, они ждали только знака.

Потом пришла страшная весть: король решил лично явиться в парламент и арестовать пятерых обвиненных.

Поднялся страшный шум.

Никто не высказывал сомнения в достоверности известия — тому, что сообщал Пим, привыкли верить. Кроме того, все уже считали короля способным и на такое. Спорили о том, что следует делать пятерым.

— Удалиться! — кричали одни. — Укрыться в Сити!

— Остаться! Мы будем защищаться! Они не посмеют! — кричали другие.

Смятение было таким всеобщим, что лишь сидевшие у самого входа обратили внимание на офицера, который тяжело дыша взбежал по лестнице, ведшей из Большого зала в палату, и стал в дверях. Файнес поспешно подошел к нему, обменялся несколькими словами и побежал через весь зал к креслу спикера. Тот, выслушав его, побледнел и поднялся:

— Джентльмены! Король во главе вооруженного отряда идет сюда. Он будет с минуты на минуту. Предлагаю пятерым обвиненным немедленно удалиться.

Лес рук поднялся в ответ на его слова.

Пим, Гемпден, Хэзльриг, Холлес один за другим быстро двинулись к задним дверям, через которые можно было попасть к реке, к причалу, к заготовленной лодке.

Там, где сидел Строд, началась какая-то возня — друзья пытались оторвать его от скамьи.

— Я не уйду! — кричал он. — Своим уходом мы признаем себя виновными. Оставьте меня. Пусть моя кровь на этом полу запечатлеет мою невиновность!

Со стороны Большого зала раздался глухой шум, топот множества ног, звон оружия. Строда наконец оторвали и силой увлекли вслед за ушедшими. В наступившей тишине было слышно, как вооруженная толпа заполняет лестницу, вестибюль. Потом всем знакомый, с легким заиканием голос произнес:

— Под страхом смерти запрещаю кому бы то ни было следовать за мной дальше!

Двери распахнулись, вошел король.

Кавалеры теснились за его спиной в маленьком вестибюле, задние напирали на передних. Многие скинули плащи, открыто держали руки на эфесах шпаг, на рукоятках пистолетов. Разгоряченные лица дышали злобой и любопытством. Волна холодного воздуха, принесенного с улицы, прошла по залу, подхватила бумаги на столе парламентских клерков.

Общины обнажили головы.

Король тоже снял шляпу и прошел вперед.

— Мистер спикер, на некоторое время я должен занять ваше место.

Он поднялся по ступеням мимо кланяющегося спикера, но в кресло не сел, а повернулся и обвел ряды долгим взглядом.

— Джентльмены! Я огорчен случаем, приведшим меня сюда. Вчера я послал своего поверенного со стражей с поручением арестовать некоторых лиц, обвиненных по моему повелению в государственной измене. Я ожидал от вас повиновения, а не послания с протестом. Ни один английский король не заботился так о поддержании ваших привилегий, как я. Но вы должны знать, что в случае государственной измены привилегий не остается ни для кого. Есть здесь кто-нибудь из обвиненных?

Никто ему не ответил. Кромвелю с его места было видно, как молодой Рошворт, помощник клерка, стараясь остаться незамеченным, записывает речь короля.

— У меня нет уверенности в том, что, пока этим людям позволено будет здесь оставаться, палата общин сможет вернуться на тот прямой путь, на котором я бы искренне желал ее видеть. Я прибыл сказать, чтобы мне их выдали, где бы они ни находились. Мистер спикер, где они?

Рука спикера дернулась, словно пытаясь прикрыть его от удара; потом, подняв лицо, он неловко рухнул перед королем на колени:

— Ваше величество! Здесь у меня нет глаз, чтобы видеть, и языка, чтобы говорить, пока это не прикажет мне палата, которой я служу. Всеподданнейше умоляю простить мне, что я не могу дать иного ответа на ваш вопрос.

Он поник, склонив голову, прижав руку к груди.

— Ну хорошо, хорошо, — отмахнулся король. — Мои глаза не хуже ваших. Здесь ли мистер Пим?

Снова гробовое молчание.

— Мистер Гемпден?.. Мистер Холлес?..

Толпившиеся в дверях кавалеры вытягивали головы, чтобы лучше видеть ряды сидевших на скамьях.

— Итак, я вижу, что птицы улетели. — Королю с трудом удавалось за небрежностью тона скрывать смущение и растерянность. — Надеюсь, вы их пришлете мне, как только они возвратятся. Заверяю вас королевским словом, что я не имел намерения употреблять силу и буду действовать против них законными средствами. Не хочу более мешать вам, но повторяю: если вы не пришлете их, я приму свои меры.

Он надел шляпу и двинулся к выходу.

Спикер, не вставая с колеи, смотрел ему вслед.

Словно туча шла за королем по рядам — общины покрывали головы. Кромвель чувствовал, что еще немного, и бессильное бешенство, клокотавшее в нем все это время, задушит его, раздавит гортань. Пересохший язык не слушался его, и он едва узнал свой голос, хрипло прорезавший тишину:

— Привилегию!

— Привилегию! Парламентскую неприкосновенность! — раздалось в других концах зала. — Наши права!

Король, не оглядываясь, прошел между расступившимися кавалерами. Они сомкнулись за ним и, бормоча угрозы, попятились прочь из вестибюля, вниз по лестнице, смешались с теми, кто ждал в Большом зале.

Файнес, отирая пот со лба и щек, опустился рядом с Кромвелем на свободное место и прошептал:

— Они отплыли благополучно. Народ на причале отвязал все остальные лодки, чтобы никто не мог пуститься в погоню.

Ошеломленная всем происшедшим, палата разошлась, не обсуждая больше никаких вопросов, не сделав даже распоряжений насчет следующих заседаний.

6 января, 1642

«Город и обе палаты парламента находятся в таком смятении, что мы опасаемся восстания. Вчера его величество прибыл в Сити без конвоя и обратился с милостивой речью к лорд-мэру и собравшимся в Гилд-холле членам городского совета. Многие стали кричать, прося его величество восстановить привилегии парламента, на что он мягко отвечал, что и сам не имеет иных желаний, но что он должен делать различие между парламентом и некоторыми недостойными членами его, злоумышлявшими против его особы и против доброго согласия между ним и народом. Поэтому он должен найти их и найдет, чтобы предать правосудию, которое будет осуществляться законным порядком, и никак не иначе. Когда он возвращался потом из Сити в Уайтхолл, враждебная толпа следовала за его каретой, выкрикивая снова и снова „Привилегии парламента!“, что произвело, я полагаю, тягостное впечатление на короля, так что он рад был вернуться к себе во дворец».

Из частного письма

10 января, 1642

«Приготовления к возвращению пяти обвиненных обратно в парламент делались в городе с таким великим шумом, что его величество счел за лучшее удалиться из Уайтхолла и отбыл с королевой и детьми в Хемптон-корт.

На следующий день, около двух часов пополудни, пять членов парламента покинули дома в Сити, служившие им убежищем, и под охраной шерифов и отрядов милиции отправились водой в Вестминстер; тысячи сопровождали их по берегу, выкрикивая угрозы в адрес епископов и папистских лордов, и многие, проходя мимо Уайтхолла, спрашивали с великим презрением: „Что сталось с королем и его кавалерами? Куда они подевались?“

От Лондонского моста до Вестминстера Темза охранялась сотнями барок и шлюпок, на которых развевались вымпелы и арбалетчики стояли за щитами, словно готовые к бою. И по прибытии обвиненные члены, прежде чем занять свои места, воздали хвалу „благорасположению и усердию, выказанному городом делу парламента“. Затем шерифы и капитаны судов были приглашены в палату общин, и спикер выразил им благодарность за их великое радение и объявил их действия, направленные на охрану лордов и общин, законными и правомочными».

Хайд-Кларендон. «История мятежа»

Февраль, 1642

«Из Хемптон-корта король и королева отправились в Кентербери и оттуда в Дувр вместе с принцессой Мэри, выданной недавно за принца Оранского. Вскоре королева, под предлогом необходимости сопровождать свою десятилетнюю дочь ко двору ее супруга, отплыла в Голландию. Но при этом она увезла с собой большую часть коронных бриллиантов Англии, которые немедленно заложила там ростовщикам, и на вырученные деньги начала скупать оружие и снаряжение для короля».

Мэй. «История Долгого парламента»

27 февраля, 1642 Гринвич

Придворных в зале было еще немного, но все они сгрудились у огня и не давали полюбоваться гирляндами мраморных цветов, безупречными пропорциями каминной отделки.

Хайд перевел глаза на потолок.

Лепка и роспись завораживали взгляд. Дворец в Гринвиче был самым «молодым», Иниго Джонс[21] закончил его лишь пять лет назад. То, что стали теперь называть итальянским стилем, было доведено здесь до предельного совершенства, подняться выше, казалось, уже невозможно.

Король появился одетый для верховой прогулки, оглядел собравшихся:

— Здесь ли депутация от парламента?

— Только мистер Хайд.

— Где он?

Хайд с поклоном выступил вперед.

— Это вы. А где остальные? Впрочем, неважно. Передайте им, что я дам ответ на послание парламента во время дневного приема. — Тон его был надменным, внимание, казалось, целиком поглощено натягиванием перчатки. — Как погода? Похоже, поднимается ветер. Егеря говорят, что сильный ветер может взломать лед на Темзе. Что вы на это скажете?

Он постепенно отходил к окну, и Хайд поневоле двигался за ним. Редкие деревца тянулись от дворцовой аллеи до белевшей вдали реки. Жар камина не доставал сюда, стена дышала холодом.

— Позавтракайте внизу у дворецкого, — прошептал король, — потом поднимитесь сюда. Я буду один. — И снова громко: — Парламент засыпает меня неслыханными просьбами и требует немедленных ответов. Даже школьникам дают время подумать над задачей. Надеюсь, право обдумывания у меня еще осталось. Или оно тоже будет объявлено нарушением парламентских привилегий?

Он вышел, сопровождаемый сочувственными вздохами и поклонами придворных. Хайд слышал перешептывания за своей спиной, ловил враждебные взгляды. Для них он был посланцем обнаглевшего, взбунтовавшегося парламента — и только.

Следовало отдать должное королю — он вел игру безупречно.

Со времени их первой тайной встречи прошло уже больше полугода, но до сих пор ни один добровольный или наемный шпион, которыми кишели все дворцы, не смог ничего пронюхать. Если бы в парламенте стало известно об этих секретных совещаниях, о том, что даже ответ короля на Ремонстрацию сочинен им, Хайдом, он уже сейчас сидел бы в Тауэре или на скамье подсудимых. Государственная измена! Подумать только — служить своему королю верой и правдой стало самым опасным делом. Они приписали бы ему даже попытку ареста пяти членов, и он никогда не смог бы доказать, что такой безумный совет просто не мог исходить от него — от знатока и защитника закона. И все же в словах Гемпдена, брошенных ему недавно («я знаю, вы желали бы видеть всех нас в тюрьме»), была доля правды, и немалая. Он ненавидел их.

Завтрак прошел в тягостно вежливом молчании, прерываемом одними «прошу вас», «вы очень любезны», «не желаете ли отведать?». Когда час спустя Хайд снова поднялся в залу с камином, она была пуста, догорающие поленья потрескивали на решетке. Король вошел через несколько минут и сделал ему знак следовать за собой. Боковая галерея, в которой они оказались, была увешана охотничьими гобеленами, в простенке висело полотно Ван Дейка — дети королевской четы.

— Здесь нам не помешают. — Король запер дверь собственным ключом. — Я рад видеть вас снова, мистер Хайд, и рад случаю выразить вам лично благодарность за ответ на Ремонстрацию парламента. Он был составлен блистательно.

Хайд молча поклонился. Он уже знал, что даже самые искренние изъявления монаршей признательности будут произноситься таким вот ровным, почти надменным тоном, и не удивлялся. Другой тон, другое выражение лица существовали у короля только для одного человека — для королевы.

— Я знаю, вы считали, что мне не следовало давать согласия на билль об удалении епископов из палаты лордов.

— Эта уступка только разожгла аппетиты противников вашего величества и обескуражила сторонников.

— Но у меня не было выхода. Без этого они ни за что не позволили бы королеве отплыть на материк. Зато теперь, когда она в безопасности, руки у меня развязаны. Я не вернусь в этот мятежный город и завтра же отправляюсь на север. В Йорк. Могу ли я по-прежнему полагаться на вашу помощь, мистер Хайд?

— Я готов сделать все, что будет в моих силах.

— Поверьте, я отлично понимаю, какой смертельной опасности вы себя подвергаете. Королевским словом заверяю вас, что все ответы на послания парламента и все прокламации, которые вы составите и пришлете мне, я буду переписывать своей рукой и только тогда передавать для печати. Оригиналы же — сразу в камин. Никто не должен быть посвящен в нашу тайну.

— Ваше величество, мой почерк… Вы уже довольно намучились с ним. Нельзя ли поручить эту работу секретарю Николасу? Я вполне ему доверяю.

— Если бы речь шла о моей собственной безопасности, я был бы готов довериться мистеру Николасу всецело. Но когда дело идет о жизни другого… Ваши «т» и «ю» распознать было труднее всего, но теперь я приспособился и к ним.

Неожиданная нежность прорвалась в его голосе, и Хайд с удивлением поднял голову. Но нет — взгляд короля был устремлен не на него, а на лица детей на портрете.

— Угодно ли будет вашему величеству использовать подготовленный мною ответ на нынешнюю петицию парламента? На ту самую, которую доставила моя депутация?

— Конечно, конечно, давайте его сюда. Хотя вы не можете себе представить, каких сил мне будет стоить сдерживать себя и переписывать ваши отточенные фразы, вместо того чтобы высказать прямо этим господам… чтобы бросить им в лицо… Теперь, когда королева в безопасности, а Чарльз со мной… — Глаза его не отрываясь скользили по холсту. — Ван Дейк писал эту картину лет пять назад. Чарльзу было тогда восемь, сейчас уже тринадцать. Он умеет держаться в седле не хуже любого драгуна. Мы должны сделать все возможное, чтобы ему досталось королевство, очищенное от изменников. Воображаю, какой крик поднимут в Вестминстере, когда узнают, что я взял его с собой на север.

В это время из залы донеслись громкие голоса и смех. Король вздрогнул, встревоженно оглянулся.

— Это граф Эссекс. У него есть свой ключ от галереи. Прощайте, мистер Хайд. Нас не должны видеть вместе. — Горькая усмешка тронула его губы. — Ваш король вынужден прятаться от собственных придворных — прекрасная сцена.

Он повернулся и исчез в противоположном конце галереи.

Когда Эссекс заглянул в дверь, Хайд стоял у гобелена и, казалось, всецело был поглощен игрой зеленых и коричневых пятен — свора, несущаяся по лесу за оленем.

— С каких пор вы стали интересоваться охотой, мистер Хайд?

— Если она изображена на французском гобелене — с ранней юности.

— Вы не видели короля? Его нигде не могут найти.

— Я видел, как он уезжал на прогулку. Но это было часа два назад.

Ему удавалось говорить почти небрежно. То, что сердце от перенесенного испуга колотилось больно и часто, внешне ничем не проявлялось. И тем не менее Эссекс, уходя, смерил его взглядом, в котором не понять, чего было больше — подозрения или насмешки.

Известие о том, что король завтра отбывает на север, быстро разлетелось по дворцу. Всадники один за другим отъезжали от ворот — готовить квартиры на пути следования, закупать провизию, доставать сменных лошадей. Слуги суетились внизу с тюками, укладывали дорожные сундуки. Со стороны Лондона прибывали кареты с членами Тайного совета, с придворными, остававшимися до сих пор в Уайтхолле. В поднявшейся суматохе Хайду с трудом удалось отыскать только что подъехавшего Фокленда и затащить его в пустую караульную.

— Мой друг, вы видите — то, чего мы опасались, произошло. Это разрыв. Король не считает безопасным для себя оставаться вблизи парламента. Я надеюсь, что и вы в ближайшее время последуете за ним. Как никогда раньше, он нуждается в преданном и разумном советнике. Я не смогу пока оставить свое место в палате, но вы, как государственный секретарь…

— Государственный секретарь? — Фокленд усмехнулся и отвернулся к окну. — Вы думаете, король все еще спрашивает моих советов? Он упорно избегает меня. Но, сознаюсь вам, я рад этому. После того, что он сделал в тот день… Явиться в парламент с батальоном головорезов! Запугивать! Грозить! Я был бы счастлив не видеть его больше никогда в жизни.

— Люциус, Люциус. Вы всегда с такой терпимостью относились к человеческим слабостям и ошибкам. Каким только балбесам и прохвостам вы не читали мораль, не пытались объяснить их заблуждения. Почему единственным человеком, в исправление которого вы отказываетесь поверить, должен быть именно король?

— Вы не были там, Эдвард, вы не видели этого позора своими глазами. И это неправда, будто я с самого начала поставил крест на короле. Но, поверьте, он из тех людей, которые слышат лишь то, что им по вкусу. Когда я говорю о необходимости уступок, о том, что нет ни в церковном, ни в государственном устройстве ничего, чем бы жалко было поступиться ради предотвращения всенародной смуты, глаза его стекленеют. При виде меня он уже заранее обиженно поджимает губы.

— Но, может, вы говорите с ним слишком резко? Есть вещи, на которые он реагирует весьма болезненно, которых следует касаться очень бережно. Королевская прерогатива. Англиканская церковь. Ее величество. Быть может, из страха показаться самому себе льстецом вы в разговоре с ним нарочно отказываетесь от всего, что могло бы смягчить вашу речь?

Фокленд, не отвечая, вертел в руках белую голландскую трубочку, оставленную кем-то из солдат на столе. В прорезях черных рукавов рубашка казалась голубоватой. Из алого пятнышка на конце забытого в медной чашке фитиля рос тонкий стебелек дыма.

— Ах, Эдвард, зачем я послушался вас, зачем дал уговорить себя? Ведь я знал, что этот пост не для меня, что я не гожусь для придворной жизни. Эти люди… Их жадность, мелкость, интриги. Их бесконечное лицемерие, часто даже ненужное, какое-то инстинктивное. Высокомерие вперемешку с угодничеством, лесть в глаза и клевета за спиной.

— Но ведь и для меня… — начал было Хайд и осекся.

Фокленд повернул голову и грустно посмотрел ему в глаза:

— Да, и для вас. И ваше положение кажется мне ужасным. Стать добровольным шпионом короля, днем заседать в парламенте, а по ночам сочинять ответы на его петиции… Мы все погружаемся в трясину лжи, из которой нет спасения. Даже наша дружба отравлена ложью, даже мне вы уже не можете говорить всей правды.

На этот раз Хайду не удалось совладать с собой. Жаркая волна прихлынула к лицу, окрасила лоб, щеки, шею, выдавила слезы из глаз. У него мелькнула мысль, что так глубоко, так больно обидеть может только друг — от врага всегда успеешь защититься. Фитиль догорел, вместо дымного цветка из чашки поднимался теперь запах паленой пеньки. Беготня за дверьми продолжалась, с улицы по-прежнему неслись выкрики конюхов, стучали копыта, колеса карет с хрустом давили тонкий ледок на лужах.

— Видит бог, Люциус, если я что-то скрываю от вас, то лишь для того, чтобы не отягощать вашу щепетильность еще больше. Я знаю, что многие оппозиционеры в палате кажутся вам умнее, порядочнее, самоотверженнее сторонников короля. Но поймите: каковы бы ни были их личные достоинства, в политическом отношении они безумцы. Покушаясь на права и власть короля, они выбивают камень из свода, на котором держится весь государственный порядок Англии. Если им это удастся, погибнет не только все, что дорого нам с вами, но и они сами. Ибо прав Монтень, когда говорит, что сеющие смуту не успевают пожать плодов ее, но первые погибают под развалинами.

— Так неужели ради отдаленных умозрительных опасностей…

— Да, Люциус, да! Нет таких средств, которые я не решился бы применить в борьбе с этими людьми. Пусть даже средства будут казаться отталкивающими для разборчивой совести — сейчас не время с этим считаться. Когда дело дойдет до кровопролития, никому не удастся остаться незапятнанным. Поэтому я взываю к вашему разуму…

— Не тревожьтесь, я не покину вас и короля в такую минуту. Если б арест пяти членов удался ему, я бы немедленно подал в отставку. Но теперь, когда он окружен врагами со всех сторон, когда превратился чуть ли не в беглеца в собственном королевстве… Бросить его сейчас — такой низости я бы никогда себе не простил. И все же…

— Да?

— Я не могу скрыть от вас, какой тяжестью это ложится мне на сердце. Вам, старому другу, мне не стыдно признаться: ничего, кроме гибели, я не жду для себя на этом пути. — Он покачал головой, все так же печально глядя Хайду в глаза, и повторил: — Ничего, кроме гибели.

Апрель, 1642

«23 апреля в сопровождении нескольких дворян король появился во главе небольшого отряда под стенами Гулля и потребовал впустить его. Но ворота оставались закрыты, а мосты подняты по приказу сэра Джона Готэма, члена палаты общин, которого парламент назначил быть комендантом этого города, содержавшего большие арсеналы. Сэр Джон Готэм вышел на стену и, опустившись на колени, просил короля не приказывать ему ничего такого, в чем он вынужден был бы ему отказать в настоящее время, ибо он не может впустить его величество, не нарушив тем самым доверия парламента, и просит дать ему отсрочку, чтобы снестись с палатами и узнать, каковы будут распоряжения на этот счет.

Король, получив отказ, пришел в бешенство и потребовал, чтобы была предоставлена письменная инструкция парламента, запрещающая ему въезд в собственный город, иначе он отказывается этому поверить. Но сэр Джон Готэм только повторял свою просьбу не приказывать ему того, чего он не может исполнить. Тщетно прождав у стен города несколько часов, король объявил сэра Готэма изменником и вернулся ни с чем.

В ответ на жалобу, посланную королем, парламент вынес постановление, что сэр Джон Готэм лишь исполнил свой долг повиновения обеим палатам; объявлять же его, члена палаты общин, без всяких законных оснований изменником, есть не что иное, как новое нарушение парламентской привилегии».

Мэй. «История Долгого парламента»

Август, 1642

«Как то было объявлено заранее, 22 августа королевский штандарт, призывающий всех вассалов на защиту своего государя, был поднят около шести часов вечера в Ноттингеме, при бурной штормовой погоде. Король в сопровождении небольшой свиты выехал на вершину занятого замком холма, за ним знаменосец Верни вез штандарт, который и был водружен там, причем вся церемония свелась единственно к барабанной дроби и звукам труб. Люди, склонные к меланхолии, томились дурными предчувствиями. Ни один пехотный полк не был еще набран, так что в распоряжении короля для охраны его персоны и штандарта не было другой силы, кроме отряда милиции, приведенного местным шерифом; оружие и амуниция не были еще доставлены из Йорка, в городе царила всеобщая подавленность, и сам король казался печальнее обыкновенного. Штандарт в ту же ночь сорвало штормом, и его не удалось закрепить снова до тех пор, пока ветер не утих».

Хайд-Кларендон. «История мятежа»

23 октября, 1642

«В воскресенье обе армии встретились на поле битвы у Эджхилла в графстве Уорвикшир. Король с холма смотрел на парламентские войска, которые салютовали ему тремя залпами из пушек; королевские батареи ответили двумя.

Битва началась в два часа пополудни. Даже генералы принимали участие в бою с пиками в руках, хотя окружающие настаивали чтобы они вернулись на подобающие им места. Главнокомандующий роялистов был взят в плен и вскоре умер от ран; знаменосец, сэр Эдмонд Верни, убит. И пехота, и конница с обеих сторон проявили отменное мужество. Ночь разделила сражающихся; кавалеры отступили обратно на вершину холма, армия графа Эссекса — в ту же деревню, которую занимала накануне, причем и те, и другие считали себя победителями».

Уайтлок. «Мемуары»

12 ноября, 1642 Брентфорд

Подъезжая в сумерках к Брентфорду, Лилберн все еще надеялся исполнить обещание, данное утром Элизабет, — вернуться к вечеру домой.

Весь день у него ушел на передачу пивоварни, новый арендатор оказался цепким выжигой, совал нос во все щели; наконец сговорились на 55 фунтов в год, и 10 из них он тут же получил в виде аванса, но домой занести не успел, потому что застрял в Гилд-холле, в городском комитете по вербовке. Казалось бы, дело его — перевод из пехоты в кавалерию — должно было занять две минуты. Не тут-то было. Члены комитета, уставшие от бесконечного потока новобранцев, набросились на него, уже понюхавшего пороха, с расспросами, не хотели отпускать. Много ли солдат из его роты полегло при Эджхилле? Видел он самого принца Руперта?[22] Кто же все-таки победил — мы или они? Правда ли, что на утро была возможность добить кавалеров? Чем его ранило? Почему он решил перейти в кавалерию?

Надо было бы им ответить: потому, что кавалерийскому капитану платят вдвое больше, чем пехотному, и дело с концом. Но шутливо-небрежный тон, необходимый для такого ответа, никогда ему не давался. Он начал подробно и серьезно объяснять им ход битвы, как он его себе представлял, доказывал (в который уже раз!), что парламентская пехота держалась бесподобно и почти выиграла сражение, конные же полки были рассеяны Рупертом с первой атаки и поэтому к концу дня кавалеры, прискакав обратно после преследования и грабежей, смогли напасть на расстроенные ряды пехотинцев и отбить часть пленных и несколько знамен. Теперь ясно, что без крепкой конницы войну не выиграть, поэтому-то он и решил перейти в драгуны, и друзья, сложившись, уже достали ему коня. Так что, коль скоро комитет не возражает, он немедленно отправится к командиру своего полка, лорду Бруку, и доложит ему о переводе; если же есть какие-то сомнения в его способностях или преданности парламенту… Сомнений у членов комитета не было, они слушали его с жадным возбуждением, но, в то же время, и чуть беспечно, будто он говорил о деле уже завершенном, о закончившейся войне.

Мирные переговоры, начавшиеся сегодня, — вот что сбивало всех с толку.

Казалось, никто в городе не верил, что война может продлиться дальше, после того, как обе стороны показали такую решимость в бою. Хорошо хоть, что и Элизабет разделяла эти иллюзии. Утром, меняя ему повязку на руке, она была почти весела и напевала подхваченную у солдат песенку: «Тропа вольна свой бег сужать, кустам сам бог велел дрожать, а мы должны свой путь держать, свой путь держать, свой путь держать». Рана его понемногу затягивалась, краснота вокруг исчезла, и Элизабет была так горда результатами своего врачевания, что, похоже, не помнила уже, как испугалась, увидев ее первый раз «Три дюйма от сердца! Ты видишь — всего три дюйма!», — повторяла она тогда с искренним ужасом. Ее страшно сердило, что он никак не хотел признать себя беспомощным. Даже ночью, когда легли, ей удавалось утихомирить его, только опережая каждый его порыв. Он бы никому, наверно, не признался, что теперь, после их женитьбы, она все чаще вспоминалась ему не голосом, не милым лицом с припухшими губами, но вот этим ночным жаром, прохладой и мягкостью, невнятицей бормотания и вскриков, что он порой острее помнит ее руками и кожей, чем глазами и сердцем, и в то же время он верил, что и эта радость дарована ему не зря, что и она есть тайный знак, чудо, призыв. «Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, стан твой похож на пальму, и груди — как виноградные кисти».

Лорд Брук встал ему навстречу от стола, заваленного картами и бумагами, с облегчением вздохнул.

— Счастлив видеть вас снова, капитан. Вы не могли вернуться более кстати. Как ваша рука?

— Почти зажила.

— Прекрасно. Боюсь, она очень понадобится вам уже завтра.

— Но, милорд…

— Я не знаю, о чем думают в парламенте. Затевать мирные переговоры, не добившись победы! Король в девяти милях отсюда. Рупертовские головорезы могут доскакать до Вестминстера за два часа, а наши офицеры, ссылаясь на перемирие, отправляются в Лондон повеселиться. Они все еще смотрят на войну, как на пикник с фейерверком.

— Но, милорд, я тоже приехал лишь для того, чтобы сообщить вам о своем переходе в кавалерию.

Брук, сразу помрачнев, взял протянутый Лилберном приказ комитета, быстро прочел его, потом отвернулся к окну. Со стороны моста через Брент донесся стук копыт, окрик часового, потом дружный хохот. Около коновязи кто-то звенел лошадиной сбруей и негромко напевал.

— Капитан, я не могу вам больше приказывать. Но я взываю к вашей чести и прошу: отложите свой отъезд хотя бы до завтра. Здесь на три роты нашего полка осталось два сержанта. В полку Холлеса положение не лучше. Без офицеров солдаты не выстоят в завтрашнем бою. А бой будет — это я чувствую всем нутром.

— Могу я отправить кого-нибудь с письмом к жене?

Брук сделал несколько шагов к нему, с облегчением вздохнул и улыбнулся:

— Конечно, капитан, конечно. Пишите прямо сейчас. Я захвачу его с собой в Торнхэм-грин, а оттуда отправлю с нарочным. Если завтра здесь что-нибудь заварится, немедленно шлите ко мне за помощью.

— Что у нас есть под рукой?

— Остальные роты моего полка и к северу еще Гемпден.

— Думаю, часа два мы продержимся.

— В вас я буду уверен, как в себе. Может, еще ничего и не случится, тогда к полудню пришлю вам замену. Прощайте. Городок переполнен, так что оставайтесь прямо здесь, в этом доме. Полагаю, местные клопы так пресытились мною, что вас уже не тронут.

Он собрал бумаги со стола, отдельно в карман положил записку, написанную Лилберном, еще раз сжал ему плечо и пошел к дверям.

— Милорд, — голос Лилберна звучал не совсем уверенно, — у меня до сих пор не было случая спросить вас…

— Да?

— Судя по вашей книге, вы полагаете, что человек может достичь спасения души различными путями?

— Как сказано в Писании: «В доме Отца Моего обителей много».

— Не следует ли отсюда, что вы стоите за полную веротерпимость, за свободу совести, за отделение церкви от государства?

— О, на эту опасную тему я готов говорить с вами два часа, два дня, две недели. Но сейчас у меня нет и двух минут. Желаю удачи, капитан. Мы непременно еще вернемся к этому разговору.

Он кивнул, надел шляпу и вышел. Фонари, вынесенные на крыльцо, осветили всадников, седлающих коней, уроненное ведро с овсом, кусок мостовой. Потом темнота снова прихлынула к стеклу.


Ночь прошла спокойно. Утром густой туман потек от Темзы, залил все улицы, так что проснувшийся Лилберн лишь по шуму шагов, по оживленному говору за окном смог понять: войска оставляют город. Плеснув на лицо водой из кувшина и натянув штаны, он выбежал на крыльцо:

— Что происходит?

Солдат в красном мундире (полк Холлеса) мрачно покосился на него и ткнул надкушенной луковицей в сторону шедших по улице.

— Похоже, ваши молодцы решили выйти из игры.

Лилберн, застегивая на ходу колет, уже бежал к конюшне. Солдат шел за ним и жаловался набитым ртом.

— Не по совести это, сэр. Мы тоже дома не были три месяца. Приказ-то, он для всех один, верно я говорю, сэр?

— Какой приказ? — Лилберн распутывал поводья, не глядя, ловил ногой стремя.

— Приказ пришел от парламента — прекратить огонь. Начинаются переговоры, чего ж нам тут торчать? Вы бы поговорили с мистером Холлесом, сэр, втолковали ему, что и нам не худо бы наведаться домой.

Голова растянувшейся колонны уже оставила позади последние домишки, ступила на лондонскую дорогу. Лилберн, свесившись с седла, всматривался в лица обгоняемых им солдат, искал тех, кого запомнил по Эджхиллу. На глаза ему попался знаменосец — он вырвал у него штандарт и с криком: «Стой! Стойте!» — помчался вдоль рядов.

— Эге, да ведь это сам Лилберн! — раздались голоса. — Наш капитан, долговязый Джон. Откуда он взялся?

— Плевать на него! — кричали другие. — Пусть проваливает откуда пришел. Был приказ парламента, и кончено. Домой!

Ловкие тени справа и слева проскальзывали мимо коня, которым Лилберн пытался перегородить дорогу.

— Солдаты! — ему с трудом удавалось подавить клокотавшую в нем злобу, найти нужные слова. — Ваши дома, жены, дети! Кровь ваших братьев, пролитая под Эджхиллом!.. Ваша слава!..

В это время треск мушкетного залпа прорвался сквозь туман со стороны Брентфорда. Передние в растерянности попятились.

— Ага, вы слышите, слышите! Король изменил своему слову, он наступает. Неужели мы дадим кровавым кавалерам ворваться в Лондон? В наши дома! В парламент!

Изумление, страх, гнев, досада перемешались в невнятном гуле голосов, прозвучавшем в ответ. Один солдат все же попытался проскользнуть незаметно за лошадиным крупом. Лилберн повернулся в седле и что было силы двинул его древком между лопаток. Солдат упал на четвереньки, прополз немного вперед, потом вдруг описал на дороге полукруг и так же, не вставая, быстро-быстро прошмыгнул обратно. Видевшие это не могли сдержать хохота. Их смех подхватили другие, дальние, он прокатился по рядам, и как-то сами собой роты повернули и быстрым шагом, выравниваясь на ходу, пошли назад, навстречу стрельбе.

На улочках Брентфорда теперь было полно солдат. Никто толком не знал, что происходит, сержанты хриплыми голосами выкликали своих. Лилберн, не выпуская штандарта из рук, носился вдоль шеренг, пока сбоку на него не вылетел другой всадник — сам Холлес.

— Капитан! За мостом сверните налево. Надо прикрыть дорогу на Кингстон.

— Будет исполнено, сэр.

— Держитесь, пока не пройдет артиллерийский обоз. Дьявол! Из-за этих доверчивых олухов мы остались без артиллерии.

— Но мирные переговоры?

— Его честнейшее величество, видимо, решил перенести их прямо в Лондон.

— Лорд Брук, мистер Гемпден?..

— Я уже послал к ним. Держитесь, сколько сможете, потом отступайте сюда. Кавалерию мы, кажется, отбили, но когда подойдет их пехота, будет тяжко.

Он дал шпоры коню и, перемахнув через баррикаду, перегораживающую улицу, исчез в тумане.

Когда роты достигли западной окраины Брентфорда, стрельба уже прекратилась. Метров через пятьдесят на дороге начали попадаться трупы. Раненый кавалер сидел, прислонясь к убитой лошади, закрыв лицо руками. Кровь текла между пальцев, заливала голубой камзол. Солдаты молча косились на него, обходили стороной. Справа за обочиной были видны ряды красномундирников, спешивших продвинуться вперед, занять отвоеванное пространство. Лилберн приказал своим сворачивать налево, идти полем, сам ехал метров на двадцать впереди, всматриваясь в туман.

Так никого и не встретив, они пересекли кингстонскую дорогу и стали за ней растянутой тройной шеренгой — сначала копейщики, за ними в два ряда стрелки с мушкетами. Откуда-то появился Эверард, ведя в поводу вьючную лошадь с запасом пороха и пуль. Между солдат прошел слух, что атака была случайной, видимо, какой-то эскадрон кавалеров заблудился под утро и, получив хорошее угощение, убрался восвояси. Тем не менее приказ «заряжай» они выполнили охотно и быстро, огоньки зажженных фитилей замелькали тут и там. Туман скрадывал звуки, и в этом тихом утреннем безветрии была такая безмятежность, что неясный гул, донесшийся до них, можно было принять скорее за шум теплого дождя или воды на мельничном колесе, но только не за то, чем он был на самом деле, — приближающимся топотом сотен копыт по мягкой земле.

Видимо, кавалеры тоже не ожидали нарваться на противника так быстро.

После первого залпа они еще некоторое время скакали по инерции вперед, второй заставил их смешаться, лишь несколько всадников доскакало до ощетинившихся копьями рядов, но и они не стали дожидаться, когда мушкеты будут перезаряжены вновь, и, выкрикивая угрозы и ругательства, умчались обратно.

Казалось, внезапная пальба разорвала не только тишину, но и прорвала белесую пелену, застилавшую с утра всю окрестность. Туман быстро начал подниматься, кавалерийская масса, разделившаяся на два потока, словно бы уволакивала за собой две половины белого занавеса, открывая черные поля с остатками старой изгороди, кирпичный домик вдали, деревья и солнечное пятно на склоне холма, через вершину которого тоненькая ниточка Оксфордской дороги изливала в равнину бесконечный поток всадников, шлемов, знамен, пик, пушек.

Сомнений не оставалось — король наступал со всей армией.

Лилберн оглянулся в сторону Кингстона. Артиллерийский обоз пылил вдали, милях в полутора от них. Справа тоже началась стрельба, долетали звуки труб, барабанная дробь. Первые ядра взрыли землю, не долетев до шеренг. Солдаты попятились, невольно втянули головы в плечи. Конница кавалеров, заворачивая широкой дугой, нацеливалась наперерез обозу.

— Налево! Бегом! — закричал Лилберн.

Они пробежали ярдов триста, остановились, тяжело дыша, и с ходу дали залп, потом еще один. Уже можно было разглядеть лицо передового возницы, мелькание руки, нахлестывавшей бока лошадей.

— Братья мои! — кричал Эверард, бегая за рядами, раздавая порох и пули. — Стойте крепко, врастайте как пеньки. Рубят только бегущих, помните это. Бейте по лошадям. Кавалер без лошади — что собака без ног: лает, но укусить не может.

Наконец обоз прогрохотал за их спинами, достиг развилки и свернул в сторону Брентфорда. Две или три разбитые ядрами повозки остались на дороге. Лошадь без возницы, скользя ногами, пыталась вытащить сползшую в канаву кулеврину. Густые колонны пехоты надвигались на них спереди, конница обходила слева. Отступая, растянувшиеся роты словно бы погружались в вершину острого угла между улицей городка и Темзой, уплотнялись, густели. Несколько раненых, поддерживая друг друга, брели к домам, на отданном Лилберном коне увезли барабанщика с оторванной ядром ступней.

К полудню кавалеры, видимо примирившись с тем, что прорыв силами одной конницы не удался, подтянули артиллерию и начали выкашивать ряды защитников с безопасного расстояния. Потом пошли в атаку по всему фронту.

Остаток дня сохранился в памяти Лилберна цепью несвязанных обрывков, выкриков, картин, мелькнувших в просветах порохового дыма. Упавший кавалерист с задранной, зацепившейся за стремя ногой… Развороченное пулей лицо солдата… Горящий дом и крик женщины из окна… Сверкающие ряды шлемов, надвигающиеся на них…

Потом он сидел на земле, и кто-то бинтовал ему колено, а он кричал то ли от боли, то ли от злости.

Потом жадно пил воду, принесенную из реки.

Потом снова стоял в рядах и шомполом заколачивал в раскаленный ствол пулю за пулей.

Между домами ему была видна затянутая дымом баррикада и красные мундиры солдат Холлеса на ней. С каждым разом, как он бросал туда взгляд, красных мундиров становилось все меньше. Вскоре они совсем исчезли, сменились чужими, зелеными.

Пальба теперь доносилась и с восточной окраины.

Он понял, что это подоспевшие Гемпден и Брук ввязались в бой, но королевская пехота уже окружила остатки его рот, отрезала их от моста через Брент, теснила к Темзе.

Солдаты, расстреляв все заряды, пятились, выставив копья, потом побежали. Увлекаемый ими, он тоже сбежал вниз с обрыва и прыгнул в воду. От холода сразу перехватило дыхание, сдавило грудь. Мышцы рук и ног быстро немели, отказывались повиноваться ему, течение выносило назад на берег. Казалось, что в обе раны — старую и новую, на ноге — ввинчиваются бесконечно длинные ледяные сверла. Он захлебнулся, судорожно заработал ногами, нащупал дно, оттолкнулся, сделал несколько гребков и стал на мелкоте, согнувшись в мучительном, судорожном кашле. Не в силах распрямиться, поднять глаза, он видел только ноги подходивших к нему, поднятые выше колен сапоги, потом тупой удар обрушился на голову — и все исчезло.

Очнулся он в смрадной темноте, наполненной стонами, духотой, шевелением человеческих тел. Кто-то поддерживал его за спину, пытался всунуть в рот горлышко фляжки, вылить остаток джина. Обжигающая струя хлынула на язык, вышибла слезы из глаз. Озноб бил его с такой силой, что он не мог выговорить ни слова, только пожал руку, державшую фляжку. Потом снова впал в забытье.

Утром первое, что он увидел, была забинтованная голова на фоне окошка под самой крышей сарая. Солдат стоял на куче жерновов и борон, сваленных у стены, и негромко переговаривался с кем-то снаружи.

— Если у вас есть деньжата, капитан, этот парень может достать какой-нибудь еды и даже выпивки.

Лилберн оперся о жернов здоровой рукой, подтянулся, сел. Во рту было сухо и вязко, затылок ныл, мокрая одежда ползала по телу, как змея, леденила кожу. Он вспомнил, что последний раз ел вчера утром, — печеную рыбу и хлеб, сунутые Элизабет в седельную сумку. Рука его сама собой поползла по карману, но не смогла в него проникнуть — он был вывернут наизнанку и пуст. Десять фунтов, должно быть, достались тем, на берегу. Как знать, может, именно это и спасло ему жизнь.

Тугой звук пушечного выстрела приплыл издалека, за ним другой, третий. Пленные подняли головы, оживились, полезли к окнам. Спорили о том, где стреляют — у Торнхэм-грина или уже у самого Лондона? Канонада продолжалась полчаса, потом стихла. Лица помрачнели, разговоры смолкли.

Вскоре дверь сарая распахнулась, было приказано выходить.

По улице непрерывной вереницей двигалась пехота, потом потянулся обоз. Конвойные дождались просвета и втиснули колонну пленных между телегой с палатками и стадом овец, шедших под охраной фуражиров. День был пасмурный, обгоревшие и побитые ядрами дома казались неузнаваемыми, и Лилберн не сразу понял, в какую же сторону движется этот поток. Лишь почувствовав под ногами доски моста через Брент, увидев остатки баррикады с неубранными трупами, он понял и начал тихо смеяться.

Их гнали на запад. Армия короля отступала.

Ноябрь, 1642

«Всю ночь с 12 на 13 ноября от Лондона в сторону Брентфорда стекались вооруженные горожане, лорды и джентльмены, числившиеся в армии, так что наутро перед королем стояло войско, способное проглотить его армию целиком. Кроме того, силы его оказались окруженными со всех сторон, так что у многих явилась надежда, что эта печальная война наконец-то закончится.

Но вдруг дверь судьбы распахнулась перед королем.

Три тысячи парламентских солдат, прикрывавшие Кингстон на Темзе, получили внезапный приказ оставить этот город и спешить на защиту Лондона. Так что король смог отступить через кингстонский мост, перевести всю пехоту и артиллерию, оставив позади лишь небольшой заслон; после чего у него было достаточно времени, чтобы привести свои войска в порядок и безопасно отойти на зимние квартиры в Оксфорд, изрядно опустошив и ограбив всю местность на пути следования».

Мэй. «История Долгого парламента»

Декабрь, 1642

«Так как Лилберн был уже человеком известным по своим взглядам и духу, в Оксфордской тюрьме с ним обращались довольно жестко, что вряд ли могло настроить его на миролюбивый лад; и, будучи приведен к верховному судье по обвинению в государственной измене, он вел себя с такой дерзостью и так открыто превозносил власть парламента, что было ясно: он твердо решил стать мучеником за это дело. Парламент, однако, в самых решительных выражениях объявил, что наложит на пленных кавалеров такое же наказание, какому подвергнут его пленников в Оксфорде; поэтому исполнение смертного приговора, вынесенного Лилберну, было отложено».

Хайд-Кларендон. «История мятежа»

Февраль, 1643

«Долго страшился я, что чаша ужасов, которая обошла на наших глазах все европейские народы, не минует и нас; вот она наконец между нами, и, может быть, нам суждено испить ее до дна, испить самую страшную горечь. Земля наша, сжатая со всех сторон морем, похожа на тесную арену, где происходит петушиный бой; нам нечем отгородиться от наших врагов, кроме как собственными черепами и ребрами. В этой палате было сказано, что совесть обязывает нас не оставлять без наказания невинно пролитой крови; но кто даст ответ за всю ту невинную кровь, которая потечет, если мы не добудем мира, безотлагательно приступив к переговорам? Кровопролитие есть грех, вопиющий о высшем возмездии; но пятнает он всю страну. Поспешим же положить ему конец».

Из речи, произнесенной в палате общин

14 марта, 1643 Лоустофт, графство Суффолк

— Внесите это в свои записки, мистер Гудрик, — сказал Кромвель, не поворачивая головы. — И непременно упомяните в реляции парламенту, что перед штурмом мы предлагали противнику избежать кровопролития. Впрочем, партия мира все равно проклянет нас и объявит смутьянами. Эти господа считают, что наш священный долг — отложить меч, расстегнуть ворот и подставить голое горло под нож врага.

Аптекарь, сидя боком в седле и макая перо в чернильницу, пристегнутую к поясу, записывал его слова, усмехаясь и по привычке проборматывая невнятно все, что проносилось при этом в его голове. Бурый склон холма полого уходил вниз из-под копыт их коней, прерывался вдали сетью канав, за которыми видна была дорога и два всадника, быстро удаляющиеся в сторону Лоустофта. Белый квадратик над их головами бился на ветру. Еще дальше, за городскими стенами и крышами, разрезанная надвое церковным шпилем, темнела тяжелая спина моря.

Кромвель спешился и, подозвав к себе сына, медленно пошел вверх по склону. Оливер-младший двинулся за ним с видом подчеркнуто почтительным и отчужденным — послушание, исполнительность, но ничего больше.

— Не помню, рассказывал ли я тебе про один из своих разговоров с мистером Гемпденом, сынок. Это было уже после битвы при Эджхилле. Он спросил, что я думаю о поражении нашей кавалерии, и я отвечал, что, коль скоро ни в вооружении, ни в численности она не уступала роялистам, все дело в боевом духе. Кого мы пытаемся противопоставить кавалерам? Ремесленников, лодочников, арендаторов, приказчиков и прочий мелкий люд, посаженный на коней и одетый в латы. Нет, сказал я ему, пока мы не найдем людей, равных джентльменам по чувству чести и силе духа, нас будут бить постоянно.

— Где же их найдешь, отец?

— То же самое спросил у меня мистер Гемпден. И вот что я ответил ему: только те, кем движет страх божий, искренняя и глубокая вера, могут сравняться в мужестве с теми, кем движет чувство чести. Поистине, кто боится бога, от всякого другого страха уже свободен. Ты, наверно, замечал, что последнее время при вербовке в наш полк я почти не обращаю внимания ни на звания, ни на состояние человека, ни на то, откуда он родом, ни где его братья и не служат ли они у короля. Только одно меня интересует, только одному я придаю значение — глубока ли его вера, сможет ли он жизни своей не пожалеть за нее.

— Да, отец, я замечал это.

Оливер-младший говорил, поджав губы, в глаза по-прежнему не смотрел. Кромвель обнял его одной рукой за плечи и притянул к себе.

— Ты все еще дуешься за то, что я выпустил солдата, посаженного тобой под арест?

— Я не дуюсь, но согласитесь, отец, трудно командовать людьми, если первые же твои приказы по эскадрону отменяются.

— Видишь ли, этот Сексби как раз из таких, какие мне нужны позарез. Он не станет хвастать, клясться, уверять в преданности, но пойдет за божье дело, не дрогнув.

— Человек, который способен обнажить меч в храме?

— Насколько я знаю, он только защищался. Толпа прихожан набросилась на него, как свора бешеных псов.

— Его кощунства и богохульства могли агнца вывести из себя. Там происходили крестины, и он пытался помешать священному обряду.

— В чем же состояло богохульство? Он только спросил, могут ли они указать ему место в священном Писании, где сказано, что следует крестить несмышленых младенцев. Сознаюсь тебе, мою религиозную совесть этот вопрос тоже немало смущает. Иоанн Предтеча крестил водой взрослых, приходивших к нему с осознанным желанием покаяться. В деяниях апостолов тоже нет упоминаний о крещении детей.

— Ересь анабаптизма[23]

— Анабаптизм — это лишь удобное ругательство. Уверяю тебя, ненависть прихожан к нашему честному Сексби была гораздо больше подогрета тем, что мы по приказу парламента убрали иконы и распятия из их церкви. Все они, в большинстве своем, горячие идолопоклонники и еще долго будут такими. Неужели же мы должны теперь стать на их сторону и посадить в тюрьму солдата, который служит нашему делу с такой преданностью.

— Ваши друзья из пресвитериан, отец, тоже не жалуют сектантов. Сам достопочтенный Принн обрушивает на их головы такие проклятья, какие не снились даже Лоду.

— Неблагодарность и слепота. Люди льют за него кровь, а он призывает на их головы громы небесные только за то, что они по-другому слышат глас божий, запечатленный в Писании. Взгляни. — Они поднялись уже на вершину холма, и зрелище походного бивака, разбитого полком на опушке осиновой рощи, открылось их взору. — Ни одного пьяного, ни драк, ни брани. Ты не припомнишь ни одного случая, чтоб кто-нибудь из них взял дюжину яиц в деревне, не уплатив хозяину. Они знают в себе бессмертную душу и страшатся запятнать ее. Да если б у меня было хоть пять таких полков, я, не задумываясь, двинулся бы прямо на Оксфорд! Я бы… Ага, вот и он. Наконец-то. Сейчас мы увидим, чего стоит наш Сексби!

Оливер-младший с недоумением проследил за взглядом отца. Сгорбленный крестьянин выбирался из заросшей кустами лощины, гоня перед собой хилую коровенку. По мере того как он приближался, спина и плечи его распрямлялись, походка делалась уверенней и шире. У подножия холма он отбросил палку, пнул коровенку в последний раз и быстро взбежал наверх, отряхивая на ходу грязь с колен, отдирая приставшие колючки.

— Ну что, мистер пастух, каковы нынче цены на скот в Лоустофте?

Глаза Кромвеля смеялись, руки в нетерпении сдвигали и раздвигали подзорную трубу.

Сексби поклонился обоим, слизнул кровь с царапины на губе:

— Не хотят торговать, ваша милость, лучше и не просить. В город не пускают, порт тоже закрыт. Видать, ждут купцов побогаче нас с вами.

— Уж не принца ли Руперта?

— Его-то, конечно, встретят с цветами и музыкой, тут же ворота распахнут. Нам такого почета не дождаться, так что придется, думаю, через боковую калитку.

— Где она?

Сексби протянул руку. Кромвель вложил в нее подзорную трубу, и оба, прижавшись головами и по очереди припадая к окуляру, начали вглядываться в городские стены, серевшие вдалеке.

— Видите дом под черепицей? А левее вроде стена пошла из другого кирпича, потемнее. Так вот там пролом. И подъем к нему не очень крутой и ширина подходящая, человек восемь в ряд могут въехать. Чем не калитка?

— Не хочешь ли ты сказать, что в городе живут одни олухи, которые про эту дыру ничего не знают?

— Мало того что знают — они ее так любят, что приспособили для самой крупной из своих батарей. Пушки скрыты за насыпью в глубине, вашей милости их не видать. Но те, которые въедут наверх, непременно увидят их, прежде чем отправиться на тот свет.

— Значит?..

— И еще отсюда не видать, что на земле лежит цепь. Одним концом заделана в стену, другой накинут на ворот. Ворот поворачивается, и цепь в последний момент натягивается как раз на уровне лошадиных шей. Гости поневоле останавливаются и получают порцию картечи в живот.

— Чума тебе в печень! Ты расписываешь все эти трюки с таким самодовольством, точно сам их придумал.

— Нет, сэр, куда мне. Но не доводилось ли вам замечать странную вещь: если из-под человека внезапно выбить одну из двух ног, он никогда не успевает перенести свою тяжесть на другую, а тут же валится на землю. Хотя вообще-то на одной ноге может простоять довольно долго. Вот, полюбуйтесь.

Сексби попытался продемонстрировать, сколько можно простоять на одной ноге, но потерявший терпение Кромвель трахнул его по спине так, что тот едва удержался.

— Кончишь ты свои притчи или нет!

— Уже, уже кончаю. И батарея, и цепь — не слишком ли много всего, подумал я. Не две ли это ноги, на которых желает стоять противник? А если внезапно убрать цепь, не потеряют ли равновесие те, что стоят у пушек? Так что, если ваша милость не пожалеет бочонка пороха, я мог бы с тремя приятелями отнести его по той уютной расщелине почти к самому пролому.

Кромвель несколько секунд сверлил его прищуренным взглядом, потом расхохотался и с торжеством обернулся к сыну. Тот с сомнением улыбнулся, потом развел руками и полез в карман за кошельком. Лицо Сексби оставалось невозмутимым.

— Если вы решили меня наградить, сэр, — сказал он, отводя руку Оливера-младшего, — то не сочтите за труд отложить это доброе дело на часок-другой. Судя по тому, как заливается их милость, ваш батюшка, мне придется лезть обратно в лощину. А тамошние колючки могут выдрать из кармана любую сумму вместе с куском штанов.

Кромвель, призывно подняв подзорную трубу, повернулся лицом к биваку. Командиры эскадронов, захватив с собой барабанщиков и трубачей, с разных сторон двинулись к нему на вершину холма. Но еще раньше подоспели вернувшиеся парламентеры.

Кромвель слушал их рассеянно — похоже, ответ был известен ему заранее. Мэр и городской совет объявили, что в распре между королем и парламентом они не участвуют, поэтому не откроют ворота незваным пришельцам, на чьей бы стороне они себя ни объявляли. Однако, судя по всему, кавалеров в городе полно, а в порту есть суда под королевским флагом.

Когда командиры столпились вокруг Кромвеля, Сексби, сопровождаемый тремя солдатами, тащившими тяжелый сверток, уже исчез за кустами.

Вскоре хриплый звук трубы пронесся над пустыми полями и тяжкий шум поднялся ему навстречу из-за холма. Эскадроны один за другим выезжали на равнину, веером растягивались против стен и укреплений. Ровный морской ветер поднимал плащи над спинами солдат, натягивал полотнища штандартов, относил в сторону поднятую копытами пыль. По мере приближения к городу основная масса кавалерии нависала над главными воротами, лишь часть драгун постепенно оттягивалась влево, в сторону пролома.

Первые комочки дыма появились на стенах, слабо долетел треск мушкетов.

Кромвель, привстав в стременах, припал к окуляру подзорной трубы. Голландские линзы придавали картине какую-то акварельную прозрачность, подкрашивали голубоватым цветом камни стены, кустарник, угол дома, видневшийся за проломом. Конец расщелины тоже попадал в поле зрения, темным клином врезался в круглую картинку. Даже когда вспышка пламени вырвалась наконец из-под темного участка стены, ей не удалось одолеть эту все покрывающую голубизну.

Казалось, звук взрыва стал невидимой преградой на пути кавалерийского отряда, несшегося внизу. Всадники разом повернули коней и помчались наверх. Невооруженным глазом можно было разглядеть, как ряды их, подернутые сабельным блеском, один за другим исчезают в проломе, затянутом дымно-пыльным облаком.

Батарея молчала.

Остальные эскадроны, круто свернув от главных ворот, вытягиваясь черной струей, ринулись туда же. Мушкетная пальба слилась в последний отчаянный залп, потом начала быстро слабеть, рассыпаться на отдельные редкие хлопки.

Аптекарь Гудрик, воздев к небу руку с пером, визгливо кричал «ура».

Кромвель отер платком красные, мясистые щеки, спрятал трубу в седельную сумку и дал шпоры коню.

Март, 1643

«Со стороны парламента были выдвинуты следующие предложения для ведения мирных переговоров: чтобы король подписал билли, уже одобренные парламентом; чтобы с пяти членов палаты общин и графа Манчестера было снято обвинение в государственной измене; чтобы были подтверждены привилегии парламента; чтобы был издан акт о полной амнистии сторонников парламента; чтобы были привлечены к суду все лица, обвиненные палатами с прошлого января; чтобы было установлено двухнедельное перемирие для обсуждения этих предложений.

Король, со своей стороны, предложил, чтобы его казна, арсеналы, города, крепости и корабли были возвращены ему; чтобы обложение его подданных налогами без его согласия и заключение в тюрьму за неуплату долгов были объявлены недействительными; чтобы лица, исключенные из общей амнистии, были преданы суду.

20 марта граф Нортумберленд, сэр Джон Голланд, сэр Вильям Армин, мистер Пирпойнт и мистер Уайтлок были посланы палатами в Оксфорд для обсуждения предложений, выдвинутых обеими сторонами».

Мэй. «История Долгого парламента»

Апрель, 1643

«Когда мы прибыли в Оксфорд, некоторые солдаты и городская чернь и даже люди с достатком кричали нам на улицах: „Предатели! Бунтовщики!“ Мы не отвечали им, но пожаловались офицерам короля, которые, казалось, были возмущены этим.

Около того времени принц Руперт напал на Чиринчестер, разбил полк графа Стрэмфорда, захватив около тысячи пленных и много оружия. Этих пленных с большим триумфом провели по улицам Оксфорда, где король и лорды взирали на них, смеясь и радуясь их несчастному виду, ибо они были почти наги, избиты, изранены, связаны друг с другом веревками и влекомы по улице, как собаки. Подобная жестокость англичан к своим же соотечественникам становилась тогда уже делом обычным».

Уайтлок. «Мемуары»

15 апреля, 1643 Оксфорд

— Не могу, синьор, как хотите, не могу. — Тюремщик говорил громко, хотя и не очень уверенно. — Строгий приказ коменданта. Всякий раз, как приводят новых пленных, он напоминает нам: «Суйте их куда угодно, только не к этому бешеному Лилберну». И правда, синьор, бывает, в плену человек оробеет, пораскинет мозгами, поймет свою ошибку и, глядишь, уже готов вернуться к повиновению его величеству. Но стоит ему хоть день провести в камере Лилберна, и он снова превращается в злобного парламентского пса.

Второй голос тоже казался знакомым, но слов было не разобрать. Лилберн усмехнулся, отошел от дверей к топчану, сел. Что они еще задумали? Высоко под потолком голуби на подоконнике, отталкивая друг друга от рассыпанных им крошек, стучали крыльями по прутьям решетки, мешали вслушиваться. Лишь когда дверь распахнулась и человек вслед за тюремщиком вошел в камеру, он вспомнил: Джанноти. Ну конечно же он.

В первый месяц плена, когда его таскали в суд и обратно, они столкнулись разок во дворе замка, и теперь Лилберн припоминал, что крикнул ему тогда что-то обидное или угрожающее. Неужели он пришел теперь отомстить? Смешно. Что можно сделать человеку, который уже почти полгода в одиночном заключении ждет исполнения смертного приговора?

— Насколько я помню, синьор, вы прибыли в Англия для того, чтобы отдохнуть от войны. Позвольте спросить, как проходит отдых?

Джанноти стоял, заложив руки за спину, раскачивался с носка на пятку.

— Ваше злорадство преждевременно. Смута и раздор, посеянные вами, не принесут вам ничего, кроме позора и гибели.

— Мы не сеем смуту. Мы боремся за свои прирожденные права и вольности, если вы можете понять, что это значит. Боюсь, в наши времена слово «свобода» при переводе на итальянский утрачивает свой смысл.

— Уже тогда, на корабле, мне следовало бы догадаться, чего можно ждать от страны, населенной фанатиками вроде вас. Но хватит об этом. В последнюю нашу встречу вы осмелились бросить мне упрек в доносительстве. Накануне расстрела человек имеет привилегию кричать что ему вздумается, и я не придал значения вашим словам. Но теперь у меня есть возможность пристыдить вас, и я не желаю от нее отказываться. — Он сделал шаг назад и махнул кому-то рукой. — Давайте его сюда.

В коридоре застучали сапоги, и двое кавалеристов втолкнули в камеру обросшего щетиной человека в лохмотьях, которые когда-то были голубым мундиром лондонского ополчения.

— Оставим их вдвоем, — усмехнулся Джанноти. — Им есть о чем потолковать.

— Но только до завтрашнего утра, синьор, не дольше, — сказал тюремщик. — Я и так ради вас нарушил инструкции. Хотя, конечно, ваша щедрость…

Дверь захлопнулась, ржавый замок коротко взвизгнул.


Человек, прижимаясь спиной к стене, пятился от Лилберна в дальний угол, прикрывал лицо рукой. Глаза его метались по сторонам, словно ища лазейки или укрытия, ноги разъезжались на каменном полу. Из порванного сапога торчали грязные пальцы.

— Чиллингтон! — охнул Лилберн. — Вот где довелось встретиться. Значит, и вы попали к ним в лапы?

— Нет! Не подходите! Я буду кричать!

Лилберн остановился на полпути, с изумлением глядя на забившееся в угол, раздавленное страхом существо.

— Вы не имеете права… Я докажу… Вы должны понять… Выслушайте меня сначала… Я ранен, не могу защищаться…

Чье-то лицо появилось в зарешеченном окошке дверей, горящий любопытством и ожиданием взгляд перебегал с одного пленника на другого.

— Прекратите, Чиллингтон, — тихо сказал Лилберн. — Прекратите и успокойтесь. Нашим сторожам очень бы хотелось, чтобы мы сцепились, как двое голодных псов. Неужели мы доставим им такое удовольствие?

Он отошел к сундуку, стоявшему в углу, достал из него краюху хлеба и сыр. Кувшин с водой, кружка, горсть сушеных слив и, как главное украшение, подсохшая половинка лимона. Ножа не было, сыр приходилось распиливать натянутым куском дратвы.

— Садитесь, поешьте и расскажите, что происходит в старой доброй Англии. Где вас взяли?

Воспаленные глаза Чиллингтона были прикованы к еде, кадык ходил вверх и вниз, вздымая покрытую щетиной кожу. Косясь по сторонам и благодарно кивая, он присел на край табурета, взял придвинутый ему кусок левой рукой — правая бессильно висела вдоль тела — и впился в него зубами. Лилберн с грустью смотрел на него, маленькими глотками отпивая воду из кружки.

— Извините, у меня все так спуталось в голове… Где взяли? На западе, мистер Лилберн, да, около Монмута. С неделю назад. Генерал Уоллер отступал к Глостеру, и наша рота шла в арьергарде… Еще сыру?.. Да, благодарю вас. Там тоже очень было голодно, и мы все время отставали, пытались добыть чего-нибудь в деревнях. У кого были деньги, те платили, а если нет… Я не могу назвать это мародерством, не помирать же, на самом деле. Там-то нас и накрыли. Большая часть отбилась и ушла, а я замешкался в доме, и вот… — Он показал на правую руку. — Кость, кажется, цела, но боль такая, что не могу спать. Нет, не пуля и не сабля. Обидно сказать — лошадиное копыто.

— Значит, Глостер еще наш. А что в других местах? Восток, север? Что в Лондоне? в Ирландии?

— Все вперемешку, очень трудно понять. Сегодня город за нас, назавтра уже сообщают — за кавалеров. Вроде бы в восточных графствах дело обстоит прочнее всего. Часто поминают какого-то Кромвеля, берет город за городом. Зато на севере, в Йорке, кавалеры делают что хотят. У Ферфакса[24] слишком мало сил, поговаривают, что ему придется совсем уйти оттуда.

— А в средних графствах?

— То так, то эдак. В Ноттингеме некий Хатчинсон объявил себя за парламент и захватил замок. Личфильд наши взяли штурмом, но когда осадили собор святого Чадвика, — такое горе! — был убит лорд Брук.

Лилберн издал короткий стон и прикусил костяшки пальцев.

— Боже мой, лорд Брук…

— Как раз второго марта, в день святого Чадвика. Пленные из кавалеров говорили, что пулю послал глухонемой солдат. Врут, наверно, хотят показать, что само провидение на их стороне, что святой покарал осквернителя храма. Многие верили им, народ был испуган.

— Непостижимо! Льется кровь, страна горит, а здесь, в Оксфорде, парламентские комиссары вымаливают мир у короля. Что это — глупость? трусость? измена? Предать дело, за которое уже погибло столько людей. И каких людей!..

Лилберн чувствовал, что слова эти были для площади, для речи перед большой толпой, что в тесной камере с единственным слушателем они были неуместны, почти смешны. Но других у него не было. Он сидел, сжав голову руками, острые локти — на острых коленях. Чиллингтон поглядывал на него украдкой, словно боясь встретиться взглядом, поджимал черные пальцы, торчавшие из сапога. Рот его несколько раз открывался и закрывался беззвучно, прежде чем он решился снова заговорить.

— Мистер Лилберн, с того самого дня… Я хочу сказать, все эти годы я со страхом ждал встречи с вами. Думал, что вам скажу, готовил целую оправдательную речь. Если, конечно, вы стали бы вообще слушать меня.

— Я ни о чем не спрашиваю, Чиллингтон. Время ли сейчас ворошить старое.

— Нет, дайте мне сказать! Поверьте… Я знаю, мне нет оправданий, и все же… Это была слабость, а не злой умысел, не коварство. Когда они арестовали меня, я решил, что итальянец все рассказал им про тюки и что запираться бесполезно. Они получили мои показания под присягой, и только тогда я понял, что про книги в тюках они ничего не знали. Этот Джанноти и не думал доносить. Нас всех предал слуга мистера Вартона, тот, который заманил вас в засаду. Я пытался отказаться от своих показаний, мистер Лилберн, клянусь вам, требовал порвать их — они только смеялись. А в день экзекуции… В тот день, когда вас… Я хотел руки на себя наложить. И не смог… Не смог…

Он уронил голову на грудь и заплакал громко, по-женски. Немытые волосы свесились вниз, закрыли его лицо, здоровая рука шарила по карманам в поисках платка. Лилберн, не вставая с места, смотрел на него со смесью недоумения и досады, потом заговорил негромко, будто для себя:

— Да, сознаюсь, бывали моменты, когда при мысли о вас волна ненависти готова была задушить меня. Особенно первое лето в тюрьме. Но вскоре это прошло. Порой мне начинало даже казаться, что в моей жизни вы сыграли роль слепого орудия, что вы были посланы просветить меня. Да-да, есть знание особого рода, его не добудешь и из тысячи книг. Опыт страдания, опыт тюрьмы — это своего рода университет. Боюсь, что и вам предстоит теперь получить в нем образование.

— Все-таки я отказался выступить обвинителем на суде, — всхлипнул Чиллингтон. — Они не могли представить живого обвинителя, только мои показания. А как они стращали меня! Чем только не грозили! Мысль, что я им все-таки не поддался, только она и держала меня. Мне было очень тяжело, мистер Лилберн. После появления вашего памфлета прежние друзья отступились от меня, даже у родных я не мог найти сочувствия. Не дай вам бог перенести такое. Да, не смейтесь, иногда я готов был поменяться с вами местами.

Лилберн встал с топчана, подошел к Чиллингтону, легонько потряс за плечо.

— Полноте, оставим это. Вы видите, я не держу на вас зла. Крепитесь. Вам понадобится теперь все ваше мужество, иначе здесь не выжить. Среди пленных есть лекарь, я постараюсь, чтобы его допустили к вам. Мы должны ждать, надеяться и помогать друг другу. Вот, возьмите. — Он выгреб из кармана несколько монет и сунул их в руку Чиллингтону. — Без денег вы не добудете здесь и глотка воды. Когда мне пришлют еще…

Он замолчал, прислушиваясь к шуму в коридоре, — топот сапог, громкий спор, пьяное пение.

— Ханжи и канальи, вперед, вперед! — орал кто-то. — Вы гимны святые поете; избранники неба, вас слава зовет, но кончите на эшафо-о-о-те!

— Сэр, вы обещали вести себя тихо, — урезонивал поющего тюремщик. — Вся эта рвань ничего, кроме виселицы, не заслуживает, ваша правда. Но ведь и некоторые кавалеры сидят у них в Лондоне в плену, вот беда. Вы пристукнете здесь одного, отведете душу, а вдруг и там кого-нибудь из наших…

— Нет, ключник, не держи меня. Хоть одному я должен отстрелить сегодня нос. Или хотя бы палец. Ба-бах! Бью без промаха. Ты видишь, я лишился в бою мизинца. Эй, круглоголовые! Вылезайте-ка из углов, мне надо получить с вас должок!

— Остановитесь, сэр! Вам потеха, а отвечать-то мне.

— Ох, ключник, лучше бы тебе не вставать между мной и круглоголовыми. А то начну прямо с тебя.

— Что вы делаете?!

— Считаю до трех…

— Опомнитесь!

— Раз…

— Ну хорошо же, вы еще пожалеете…

Дверь в конце коридора хлопнула, пьяный хохот и пение начали приближаться.

Ну, вшивые праведники, вперед, на бой!

Изменники в грязных лохмотьях,

Бунтуйте, громите, чините разбой,

Но кончите — на эшафоте![25]

Каменные своды ломали, отбрасывали, множили звуки. Казалось, что движется целая толпа.

— Так… А здесь у нас кто?

Дуло пистолета просунулось в зарешеченное окошко, за ним мелькнуло усатое лицо. Чиллингтон, пригнувшись, метнулся от стола к стене, прижался к ней спиной. Лилберн стоял, расставив ноги, развернувшись грудью к двери. Голова его постепенно наклонялась, шея раздулась, тонкий рот начал складываться в презрительную гримасу. Потом вдруг вспыхнул счастливой улыбкой.

— Эверард! Наконец-то…

Он кинулся к дверям, припал к окошку.

— Ну, мистер Лилберн, если вы так быстро меня признали, дело плохо. Пора мне убираться из Оксфорда. Живо давайте письмо, пока меня не вытащили отсюда за эти шикарные локоны. Знаете, сколько я за них заплатил хозяину «Глобуса»?

Лилберн, отбежав к топчану, лихорадочно рылся в соломе тюфяка. Чиллингтон с изумлением смотрел то на одного, то на другого.

— Круглоголовые собаки! — завопил Эверард. — Попрятались! А ну, выползайте на середину! Неужто вам неинтересно поглядеть, как стреляют драгуны его величества?

— Вот, — Лилберн просунул в решетку две бумажные трубочки. — Это к друзьям, можно напечатать. Это для Элизабет. Как она? Вам удалось ее повидать?

— Здорова, мистер Лилберн. Я бы даже сказал, здорова за двоих.

— Что вы несете?

— Вам надо готовиться к роли отца.

— О боже милостивый…

— Прислала немного денег — держите. К сожалению, я больше не смогу появиться. Оксфордский климат становится не для меня. Того и гляди, действительно отправят стрелять в своих.

— Но мирные переговоры?

— Прерваны сегодня. Парламент отверг условия короля и отозвал своих комиссаров. Теперь свалка пойдет всерьез.

— А мы в это время должны гнить здесь заживо.

— Ваши друзья не оставят вас. Я сам постараюсь захватить какого-нибудь маркизика, чтобы вынудить их к обмену.

Воспаленное лицо Чиллингтона поднялось над плечом Лилберна.

— Сэр, могу ли я просить?

— Только живо. Моя свита, кажется, уже у дверей.

— Кэнон-стрит, лавка торговца пуговицами Чиллингтона. Умоляю, передайте моей жене, что я здесь, что жив, но совершенно без денег.

В дальнем конце коридора хлопнула дверь, шаги и голоса угрожающей волной покатились по каменной кишке.

— Джентльмены, ну что вы, ну зачем? — Эверард отвалился от окошка, пошел навстречу. — Этот тюремный хорек напрасно вас потревожил. На счастье парламентских крыс, мой пистолет оказался не заряжен. Зато в одной из камер произошла прелестная сцена. Один из них как раз спускал штаны около параши…

Конец фразы он произнес вполголоса — в ответ грянул раскатистый хохот.

Лилберн отошел от дверей, опустился на колени у топчана и принялся собирать и прятать на место выпавшие соломинки. Растерянная улыбка блуждала на его лице.

Весна, 1643

«После того как переговоры были прерваны, главнокомандующий парламентской армии, милорд Эссекс, выступил к Редингу, где у короля был гарнизон, и осадил его. Королевская конница попыталась снять осаду, и произошло столкновение, в котором пало много видных джентльменов с обеих сторон. Несколько дней спустя Рединг сдался графу Эссексу на условии, что город заплатит осаждавшим, но не будет отдан на разграбление. К этому времени в Англии уже не оставалось такой местности, где бы человек мог считать себя сторонним наблюдателем, но все они превратились в сцены, на которых разыгрывалась трагедия гражданской войны; только Ассоциация восточных графств, благодаря энергии мистера Кромвеля, сумела подавить все замыслы роялистов; в других же местах сторонники короля добились таких успехов и положение парламента стало настолько отчаянным, что многие члены верхней и нижней палат бежали к королю».

Люси Хатчинсон. «Воспоминания»

18 июня, 1643

«В то утро, получив известие о рейде принца Руперта, мистер Гемпден не стал дожидаться, пока подойдет его собственный полк, но возглавил ту часть, которая уже находилась на марше. Хотя характеру его, при несомненном мужестве, были свойственны известная осмотрительность и осторожность, на этот раз он решил напасть на противника еще до подхода главных сил. Авторитет его был так велик, что ни один офицер не посмел оказать ему неповиновения. При первой же атаке выстрелом из пистолета ему раздробило плечо, и шесть дней спустя он умер в тяжких мучениях. Смерть его явилась причиной такого всеобщего горя среди сторонников парламента, какого не вызвало бы и поражение целой армии; в Оксфорде же известие о ней было встречено с великой радостью».

Хайд-Кларендон. «История мятежа»

16–19 сентября, 1643

«Суббота, шестнадцатого. Мы шли 8 миль. В это утро были принесены известия, что кавалеры пришли в Чиренчестер, захватили и убили многих из наших людей, которые оставались позади, предаваясь пьянству и не заботясь о том, чтобы идти со своими офицерами; их много жалеть нечего. Сегодняшний день мы гоним вместе с армией около тысячи овец и шестидесяти коров; восемьдесят семь овец предназначено нашему полку, но впоследствии, когда началось сражение, мы всех их потеряли. Вторник, девятнадцатого. Главнокомандующий предполагал расположиться в эту ночь в Ньюбери, но король уже вошел в город за день до нас и прислал вызов дать бой на следующее утро».

Из дневника сержанта парламентской армии

19 сентября, 1643 Ньюбери

Фруктовые сады на южной окраине города выглядели такими ободранными, что можно было подумать, будто гигантская саранча пронеслась здесь недавно, обломала ветви, содрала листву. В проломе забора мелькнули фигуры двух солдат, с азартом рубивших развесистое дерево. Каждый удар сабли по стволу отзывался глухим стуком яблок о землю. Костры уходили в покрытые сумраком поля, терялись вдали. Огни армии Эссекса должны были быть где-то правее, но, видимо, их скрывали холмы.

Джанноти свернул к крайнему дому, спешился, привязал коня. Дежурный офицер пошел доложить о нем и почти сразу вернулся:

— Его светлость ждет вас.

Фокленд, только что закончивший бритье, изучал в зеркале свое исхудавшее лицо.

— Милорд, — поклонился Джанноти, — я принес вам свою повинную голову. Вот письмо, которое вы просили передать мистеру Хайду. К сожалению, я так и не смог попасть в Оксфорд за эти две недели. Мы шли за их арьергардом по пятам, и не было дня, который обошелся бы без стычки.

— Да, я знаю, — Фокленд улыбнулся ему. — Похоже, вашей повинной голове уже досталось?

Джанноти машинально потрогал толстый кокон бинтов, сдавливавший ему шею.

— Вчера под Олдборном было довольно жаркое дело. Рана неглубокая, но крайне неприятная, — вынуждает смотреть собеседнику прямо в глаза, даже когда совесть требует отвернуться. Если в письме было что-то очень важное и срочное…

— О нет, не тревожьтесь. Мистер Хайд писал мне под Глостер, упрекая в легкомыслии и бравировании опасностью, я счел необходимым послать ему какие-то оправдания. Только и всего. Судьба распорядилась так, чтобы письмо не попало ему в руки, — тем лучше.

— Быть может, судьба тем самым хочет показать, что вашему поведению нет оправданий.

— Да?

— Государственный секретарь не должен просиживать дни в первой линии траншей. Осажденные стреляют, как правило, с поразительной меткостью — им приходится беречь порох.

— Не вынуждайте меня пересказывать вслух содержание письма. Смысл его сводится к тому, что человек, который твердит о мире столько, сколько я, который без конца умоляет, требует, взывает к миру, должен постоянно доказывать, что миролюбие его вызвано отнюдь не личной трусостью.

— Милорд, не сочтите мои слова дерзостью, но я видел вас под Глостером своими глазами и верю им больше, чем любым объяснениям. Вы ничего не доказывали. Вы упрямо искали только одного — смерти.

Фокленд поднял на него унылый взгляд, долго молчал, потом вздохнул и жестом пригласил его сесть. На столе в свете двух свечей поблескивал покрытый чеканкой поставец. Он открыл его, извлек графин с вином, два кубка, отодвинул в сторону бумаги.

— Я давно хотел спросить вас, милый Джанноти: каким образом вам удалось в таком совершенстве овладеть английским?

— Приказчик моего отца был родом из Дувра. Страстный католик, он все надеялся, что Англия одумается, припадет к папской туфле, и тогда он сможет вернуться на родину. Я провел в его доме половину детства и всю юность. Вместе с его детьми мы разыгрывали сцены из Шекспира. Он с женой были единственными зрителями, но слезы лили за полный зал.

— Да, Шекспир… — Фокленд сжал виски ладонями, натянул до блеска кожу на щеках. — Не знаю, чего во мне было больше, — восхищения и зависти к нему или злости, отвращения, даже презрения. Но может быть, именно сейчас я созрел для того, чтобы перечесть его заново. «Распалась связь времен. Ужели я связать ее рожден?» Раньше эти строки казались мне многозначительной бессмыслицей.

— А теперь?

— Мы воочию видим, что значит «распалась связь времен».

— Милорд, я отказываюсь понимать, что происходит в вашей стране, и душа моя в полном смятении.

— «Душа в смятении, а стало быть, жива…»

— Нет, на такое стихи уже не могут дать ответа. Поймите, у вас всех есть родные места, родные люди, имущество, почва под ногами, мне же приходится летать в безвоздушном пространстве, и я устаю ужасно. Я способен на личную преданность, но не способен на преданность идее. Мне безразлична идея королевской власти — я предан лично королю Карлу со всеми его слабостями и недостатками. Но я предан также и вам и поневоле заражаюсь вашими мучениями и раздвоенностью. Вы виновник моего смятения — ответьте же мне. Вы не доверяете королю, не любите королеву, презираете двор. Почему же вы здесь, в этом лагере, а не в том, за холмами? Почему в глазах у вас тоска, а грудь полна тяжких вздохов? Почему даже лучшему другу — лорду-канцлеру — не удается заразить вас уверенностью в правоте и близкой победе нашего дела?

— Да, мистер Хайд не знает сомнений. Ему удалось внушить себе идею, будто все нынешние мученья и раздоры вызваны кучкой дьявольских интриганов и властолюбцев, засевших в Вестминстере. Будто разумное большинство ненавидит их власть и только и ждет случая скинуть ее. Сидя безвылазно в Оксфорде, легко поддерживать в себе такую иллюзию. Но если б он провел хоть неделю под стенами Глостера, если б посмотрел на этих высохших от голода горожан, кидавшихся с остервенением на вылазки, увидел женщин, таскавших мешки с землей, детей с горящими от ненависти глазами… Нет, капитан, мы плохо знали свою страну. Выпьем же за эту бедную истерзанную Англию и за то, чтобы завтрашняя битва оказалась для нее решающей и последней.

Шея Джанноти была как деревянная — он смог пить, только откинувшись назад всем корпусом. Фокленд промакнул батистовым платком усы, поднял графин к свету и снова наполнил кубки.

— А что творилось в округе! За три недели мы превратили все окрестности в пустыню. Дикие турки вели бы себя милосерднее. Военная необходимость требует добывать продовольствие для армии, но не требует жечь дома и насиловать женщин. Фуражиры, врываясь в поместье, не спрашивали хозяина, за короля он или за парламент. Нет, они приставляли пистолет к его голове и спрашивали, где зарыта его кубышка, а если он медлил с ответом… Не краснейте, капитан. Я знаю, что и вам довелось оказаться замешанным в подобных сценах. Но там, где англичане грабят англичан, какой может быть спрос с иностранца. Мы двинулись в Глостершир лишь потому, что считалось — там полно роялистов. Боюсь, теперь их не осталось ни одного. Стыд — я чувствую его почти физически, он заполняет грудь, раздувается в горле, как черная жаба.

— Старый Верни накануне своей гибели под Эджхиллом сознавался мне в подобных же чувствах. И когда я спросил, что же удерживает его около короля, мешает вернуться в Лондон к сыну — члену парламента, он только развел руками и показал глазами на небо.

— Вернуться в Лондон? И что? Бить витражи в церквах, сбрасывать статуи и распятия, резать иконы? Топить в Темзе картины Рубенса? Говорят, крест на Чипсайде уже срыт до основания. В своих так называемых мирных предложениях они требуют суда над «изменниками», то есть над теми, кто пытается защитить достоинство королевской власти. Вы хотите, чтобы я принял участие в этих процессах, послал на эшафот мистера Хайда и десятки других?

— Но должен же быть какой-то выход!

— Видимо, он был… где-то раньше… Мы проглядели его. Теперь же, когда все охвачено пожаром войны… Помните, как там у Донна:

Корабль пылал… Спасенья нет нигде!

Лишь разве там, за бортом, — меж волнами…

Но вмиг сжигало из орудий пламя

Тех, кто искал спасения в воде.

Вот так…

Он, сощурившись, искал на потолке выскользнувшие из памяти слова, и Джанноти закончил за него:

Вот так все моряки и погибали:

В огне тонули иль в волнах сгорали.[26]

— Волшебный, непостижимый дар! С чем действительно жаль расставаться, так это со стихами. «По ком звонит уж колокол прощально…»

— Милорд, если б вы знали, каким тяжким грузом уныние командира ложится на души подчиненных.

— Уже ночь, милый Джанноти, и у меня нет больше подчиненных. Перед вами не государственный секретарь, но рядовой кавалерийского полка лорда Байрона.

— Значит, и в завтрашней битве вы будете лезть на рожон?

— Да. И, я надеюсь, моим терзаниям настанет конец. Если эти надежды сбудутся, передайте лорду-канцлеру, что чувство моей сердечной привязанности к нему оставалось неизменным, несмотря ни на какие размолвки, что я просил его не оставить без поддержки моих детей, и если придется…

Он обернулся на шум отворившейся двери. Слуга вошел со стопкой чистого, свежевыглаженного белья и остановился в нерешительности.

— Прощайте, капитан. — Фокленд поднялся из-за стола. — Я хочу помолиться перед завтрашним днем. Желаю вам пройти через все невредимым и вновь увидеть мирную Англию. Надеюсь, его величество не отпустит вас завтра от себя. Вы не можете сражаться, глядя только вперед, — первый же удар сзади станет для вас последним.

— Прощайте, милорд, и храни вас бог.

Джанноти поклонился слишком низко, наткнулся на боль в ране, вышел на крыльцо и, стоя под черными несущимися облаками, потирая бинты ладонью, повторил несколько раз про себя: «Храни вас бог».

20 сентября, 1643

«Утром накануне битвы при Ньюбери лорд Фокленд выглядел бодрым и весело занял свое место в первом ряду полка лорда Байрона. „Противник, — рассказывал впоследствии его командир, — выбил нашу пехоту из огороженных участков холма и занял позицию неподалеку от изгороди. Я подъехал посмотреть, как обстоят дела, и приказал расширить проход в ограде для атаки, но тут пуля попала в шею моей лошади и мне пришлось потребовать себе другую. В это же время милорд Фокленд, проявив больше доблести, нежели благоразумия, дал шпоры коню и ринулся в узкую брешь, где оба — и конь его, и он сам — были немедленно убиты“. Он получил смертельную рану в низ живота, и тело его не было найдено вплоть до утра следующего дня, так что еще оставалась слабая надежда, что он взят в плен; но близкие друзья, хорошо знавшие его характер, не могли тешить себя подобной надеждой».

Хайд-Кларендон. «История мятежа»

20 сентября, 1643

«Они открыли огонь из всех батарей еще за полчаса до того, как нам удалось подвезти хоть одно орудие. На правом фланге у нас стоял голубой полк городского ополчения, который вел себя в высшей степени храбро. В этот день вся наша армия носила на шляпах зеленые ветки, чтобы отличаться от противника. Пушки неприятеля обстреливали главным образом красный полк городского ополчения. Несколько ядер попали в наши ряды; было ужасно видеть, как человеческие внутренности и мозги летели нам в лицо. Если бы я попытался восславить поведение двух упомянутых полков, я бы скорее только затемнил славу того мужества, которое бог вложил в них в этот день: они стояли под артиллерийским огнем, как столбы, показав себя людьми бесстрашного духа, что даже враги наши должны были признать».

Из дневника сержанта парламентской армии

Сентябрь, 1643

«Когда спустилась ночь, королевская конница и пехота все еще удерживали свои позиции на другом конце луга, где мы и ожидали найти их на следующее утро, решив либо прорваться, либо умереть. Но ночью они ушли. Наутро наша армия беспрепятственно прошла по тому самому полю, где кипела битва, и несколько дней спустя вернулась в Лондон.

Лорд-генерал Эссекс был принят городом с великой радостью и почетом. Милиция и вспомогательные части маршировали поротно, на улицах друзья приветствовали возвращающихся солдат, а лорд-мэр и старейшины устроили торжественную встречу в Тэмпле. Теперь чаша весов переместилась, и значение парламента сильно возросло. К тому же в те самые дни был заключен союз — Священная лига и Ковенант — с нашими шотландскими братьями для защиты и укрепления религии, закона и народных вольностей в обоих королевствах».

Мэй. «История Долгого парламента»

Октябрь, 1643 Лондон, Бишопсгейт

Посреди ночи в одно из коротких полупросыпаний Лилберн машинально потянулся пощупать тот угол подушки, где у него обычно хранились бумага и перо, не нашел их и в испуге проснулся. Глаза его попытались отыскать зарешеченный просвет окна — его тоже не было на привычном месте. Вместо него поблескивала грань зеркала, и потолок уходил непривычно высоко.

Тогда он все вспомнил и сел, откинув одеяло.

События последних двух дней пронеслись в его памяти радостно-беспорядочной толпой, он попытался выстроить их, связать во времени, пережить заново. При выходе из тюрьмы им не было сказано, куда и зачем их повезут, и по злобным лицам конвойных можно было подумать что угодно, но когда по выезде из Оксфорда свернули не на север, а на лондонскую дорогу, надежда впервые больно кольнула сердце. Потом в Рединге была волокита с формальностями обмена, всплыло обиженное лицо виконта, оскорбленного тем, что его обменивают на какого-то нетитулованного капитана, потом — шумные улицы Лондона, трубы и цветы в их честь, счастливые лица друзей, где-то сзади, за спинами — Элизабет с младенцем на руках, и он пытается прорваться к ней, но посланец, доставивший дар Эссекса — триста фунтов, удерживает его, все тянет свою путаную речь о героях Брентфорда, о долге и верности, и потом, наконец, дома бесценное, забытое блаженство — горячая вода, много горячей воды, из которой не вылезти, не расстаться, провести в ней всю жизнь, и все это сразу, слишком сразу.

Лилберн оглянулся, понял, что Элизабет тоже лежит с открытыми глазами и смотрит на него. Руки их поднялись, скользнули навстречу друг другу, друг по другу, и они снова стали муж и жена, одна плоть.

Потом лежали, прижавшись, и Элизабет рассказывала, что было без него. Как она ждала в ту ночь, год назад, хотя и получила его записку, а наутро пошла в сторону Брентфорда, но ее не пустили. Как они хлопотали и умоляли парламент поспешить с декларацией о заложниках, чтобы спасти пленных в Оксфорде от расправы. Как холодно и голодно стало зимой, а арендатор не давал им денег, уверяя, что должники Лилберна долгов не возвращают, говорят, что не собираются платить человеку, осужденному королем за измену. Вскоре арендатор и вовсе бежал, бросив пивоварню и все оборудование гнить под снегом и дождем. И каким счастьем было для нее получить весной весточку, доставленную от него Эверардом. И как страшно стало в городе летом, когда король всюду побеждал, мистер Гемпден погиб, роялисты устраивали заговоры, а народ требовал мира и проклинал парламент. В августе женщины устроили настоящий бунт, двинулись к Вестминстеру большой толпой с петицией о мире и отказывались разойтись, пока им не дадут ответа. Это счастье, что сама она была так слаба после родов, что не могла к ним присоединиться. Потому что для разгона толпы вызвали кавалерию, а женщины стали кидать камни, и началась такая свалка, что многих ранило, а двоих убило. Кэтрин вернулась оттуда вся в грязи, с разбитым коленом и так поносила членов парламента, что слушать было невозможно и пришлось ее прогнать на неделю обратно к отцу.

На улице шел дождь, и корыто, поставленное в углу комнаты, позвякивало под падающими каплями. Лилберн вспомнил, что и окно ему вечером не удалось закрыть до конца, что двери скрипели, стулья шатались, а одна ступень лестницы оказалась выломанной. Всего лишь год без хозяина — и дом уже разваливается на части. Но все же это был дом, его дом, благословение божие, с теплым очагом, чистыми простынями, с ножами и вилками в буфете, с просторными окнами без решеток, с дверьми, которые можно запереть изнутри и нельзя — снаружи. Ему вдруг остро захотелось остаться здесь хотя бы на месяц, отдохнуть от душной и томительной пустоты тюремной жизни. Голос Элизабет втекал в него ровной завораживающей струей, становился почти монотонным, и он не сразу понял, что она тоже говорит о передышке — о каком-то месте на государственной службе, и о том, как трудно было его выхлопотать, и только отец с его связями и знакомствами…

— Какая служба? — Лилберн поднял голову от подушки.

— Младшим таможенником в порту. Они платят сто фунтов в год, по нынешним временам это немало, но главное, ты сможешь оставаться в Лондоне и, найдя компаньона, восстановить пивоварню, а это уже будет вполне приличный доход, и я могла бы вести ваши книги.

— Элизабет, опомнись. Как ты себе это представляешь? Чтобы я спокойно рылся в чужих тюках и ящиках, в то время как страна тонет в крови? Или ты думаешь, что Оксфордская тюрьма сделала со мной то, что оказалось не по силам Флитской?

— Ох, Джон, не надо. Конечно, я знала, что первый твой ответ будет таким. Но, умоляю, не распаляй себя. Оглядись сперва, поживи здесь немного, и ты увидишь, как все переменилось. Еще год назад выбирать было просто: за короля или за парламент. Теперь все гораздо сложнее.

Она села, охватив колени руками, прижалась к нему плечом.

— Те самые люди, которые осыпали тебя сегодня цветами и кричали «ура», знаешь, что они сделают с тобой, когда ты заикнешься о свободе совести? Снова засунут за решетку.

— При власти парламента? Ты сама не понимаешь, что говоришь.

— Спроси у тех, кто уже там оказался. Их пока немного, пресвитериане сейчас слишком заняты войной. Но когда ты и тебе подобные добудут им победу, вот тогда они покажут вам свой оскал. Судя по всему, в нетерпимости они собрались перещеголять даже епископов.

— Пресвитериане, индепенденты[27] — я не желаю слышать этих кличек! Есть свобода Англии, и все, кому она дорога, должны стоять за парламент до последней капли крови. Разжигать сейчас внутреннюю рознь — это почти измена. Пусть отец не морочит тебе голову.

— Отец как раз очень доволен пресвитерианами. Он был доволен, когда они летом провели закон, устанавливающий цензуру. Он радовался запрещению театров и игр. Он первый побежал подписывать Ковенант с шотландцами.

— Что плохого в союзе с шотландцами?

— Ничего — для тех, кто решит подписать его. Но те, кто откажутся, не получат в армии графа Эссекса даже чина сержанта. Это присяга, а зная твое отношение ко всякого рода присягам…

Странный скрипучий звук прервал ее слова. Элизабет нагнулась к колыбели, достала белый сверток, подняла к груди. Спокойная уверенность, с которой она это проделала, наполнила Лилберна почтительно горделивым чувством к ней, за нее, и в то же время — невольной ревностью. Плач начал перебиваться чмоканьем, потом перешел в ритмичное сопенье.

— Может, я не все понимаю про пресвитериан, зато на кавалеров я за этот год насмотрелся. И, знаешь, главная гнусность не в том, что они проделывали с нами в тюрьме, не издевательства, которыми они осыпали безоружных, а какая-то наглая беспечность ко всему на свете. Ты не поверишь — даже к королю. Даже храбрость их наполовину от беспечности. Представить себе, что эти люди получат в руки власть, — ничего ужаснее и унизительнее быть не может. Все, кто поразумней, посерьезней, бегут сейчас из королевского окружения, остаются одни искатели приключений. Для них бог, права, закон, вольности англичан — все пустой звук, адвокатская тарабарщина.

— Ничтожества и проходимцы есть в любой партии. И чем партия сильнее, тем больше их притекает.

— После гибели Фокленда у роялистов не осталось ни одного человека подобного Пиму, Эссексу, Холлесу, Принну.

— Но все эти люди — пресвитериане!

— Элизабет!

— А-а, мне ты не веришь. Ну хорошо, пойди завтра и убедись сам. Заикнись о веротерпимости, о свободе проповеди, напечатай брошюру без разрешения цензуры. А мы с Кэтрин тем временем соберем тебе белья и еды.

— Ты хочешь сказать…

— Да, Джон, да! Ты боролся вместе с ними против епископов, но хотели-то вы разного. Епископов назначал король, пресвитеров будет назначать их синод, но всякого, кто попробует выйти из-под их власти и молиться по-своему, они засунут в те самые камеры, из которых выпустили вас три года назад.

Она положила уснувшего младенца обратно в колыбель и осталась сидеть на краю кровати, закрыв лицо руками.

— Конечно, я не ждала спокойной жизни, выходя за тебя, Джон Лилберн. Но я молю тебя об одном: не лезь сломя голову в драку не за свое дело. Потому что ты не простишь себе этого потом, и душа твоя будет в разладе.

Он долго сидел молча, потом погладил ее по рассыпавшимся волосам и тихо сказал:

— Хорошо, Элизабет, я огляжусь сперва. Обещаю тебе. И если все обстоит так, как ты говоришь, я знаю, что делать. Отправлюсь в восточные графства к Кромвелю. Говорят, он смотрит сквозь пальцы на самые крайние взгляды, если только человек не показывает спину врагу. Но остаться здесь, поступить на службу — это для меня невозможно. Я скорее пойду простым солдатом в любой полк за восемь пенсов в день. В пресвитерианский, индепендентский, какой угодно. Потому что отдать сейчас победу королю — это гибель. Для меня, для тебя, для Англии, для него, — он кивнул в сторону колыбели.

Слабый рассвет откуда-то издали пробивался сквозь тучи, высветлял серые прямоугольники окон. Вода с потолка бежала в корыто тонко звенящей струей. Элизабет осторожно легла, натянула одеяло до подбородка и начала говорить тихим, чужим голосом, глядя в потолок.

— Ты знаешь, первые два месяца без тебя были бы очень тяжелы, если б я сразу не решила, что переживу тебя не намного. Я даже обещала себе покончить с собой тем же самым, чем они убьют тебя: веревкой — так веревкой, пулей — так пулей. Если б ты умер от болезни, я бы пошла ухаживать за чумными. По ночам я лежала без сна и всерьез раздумывала, как мне надо будет управиться с собой, если тебе отрубят голову. Перерезать горло? Или сунуться под колесо телеги? Но когда я поняла, что беременна и, значит, это все для меня закрыто, вот тогда начался настоящий ужас. Я столько об этом думала и так себе представляла твою гибель, что потом боялась взглянуть на новорожденного, — думала, он так и родится с красной полосой на шее. Молиться, как прежде, о даровании сил, о спасении души — на это уже слов не хватало; только о спасении тела, бренной плоти земной, тебя. Но кто расслышит такую молитву, когда идет война? Я все это говорю тебе, чтобы ты знал: второй раз мне такого не пережить. Пусть уж лучше убьют сразу, чем вот так, день за днем тянуть эту муку.

Он прикрыл ей рот ладонью, прижался губами к уху и начал жарко шептать, что да, он все понял, и с ним было похожее, мысли о ней, как тупая непрерывная боль, и ясно, что им надо вместе, раз уже бог даровал им так прилепиться друг к другу, им вместе надо ехать, и будь что будет. Она поначалу только качала головой: о чем ты? бросить дом? ехать неизвестно куда навстречу зиме с грудным ребенком? А деньги? — но он все говорил и уже не словами, не резонами, а одним напором и страстью переливал в нее избыток своих сил, своей убежденности, так что под конец она уже улыбалась сквозь слезы и целовала ему руку: ну хорошо, едем, пусть так, будь по-твоему, раз ты так хочешь, пусть что угодно, только чтоб вместе.

Март, 1644

«Я не могу себе представить, каким образом вы решаетесь предпочесть пьяниц, ругателей и порочных людей такому человеку, который боится клятвы, боится греха. Уволить столь верного и способного к службе офицера только за то, что он анабаптист! Да уверены ли вы в этом? А если это и так, что мешает ему с пользой служить обществу? Я думаю, сэр, что государство, выбирая людей к себе на службу, не должно обращать внимания на их религиозные воззрения; если они охотно и преданно служат ему, то и довольно. Я уже и прежде советовал вам быть терпимее к мнениям; берегитесь дурно обращаться с людьми, которые провинились только в том, что не разделяют ваших религиозных убеждений».

Из письма Кромвеля графу Манчестеру

Лето, 1644

«Граф Эссекс, начав военные действия, попытался осадить Оксфорд; но король с небольшим отрядом конницы ускользнул из города и присоединился к своим главным силам. Тем временем на севере сэр Томас Ферфакс, одержав победу над ирландской армией, призванной королем на подмогу, соединился с шотландцами; и граф Манчестер, собрав силы в ассоциации восточных графств и имея Кромвеля в качестве генерал-лейтенанта, вступил в Линкольн, а оттуда — в Йоркшир; и когда все три армии соединились, они осадили кавалеров в Йорке. Чтобы снять осаду, принц Руперт прибыл с юга с большой армией, осажденные тоже вышли из города, и на большой равнине, именуемой Марстон-Мур, завязалось кровопролитное сражение».

Люси Хатчинсон. «Воспоминания»

2 июля, 1644

«Это была самая крупная битва за всю гражданскую войну: никогда еще столь могучие по численности и силе армии не сходились друг с другом — каждая насчитывала более двадцати тысяч человек. Победа поначалу, казалось, уже была в руках роялистов, ибо их левый фланг смял и обратил в бегство правый фланг парламентской армии. Однако это поражение было уравновешено на другом крыле, где Кромвель атаковал с такой силой и яростью, что прорвал лучшие полки роялистов под командованием самого Руперта и обратил их в бегство; затем вместе с шотландцами Дэвида Лесли повернул свою конницу и бросился на выручку теснимым друзьям, и только тогда остановили они своих коней, когда добились полной победы. Вся артиллерия принца Руперта, все обозы и снаряжение попали в руки парламентской армии. Через несколько дней сдался город Йорк.

Однако в это же время граф Эссекс, теснимый в западных графствах армией короля, оказался в весьма опасном положении».

Мэй. «История Долгого парламента»

Июль, 1644 Тикхилл-кастл, Линкольншир

Жара поднималась волнами от цветущих лугов за ручьем и медленно переваливалась через заросли прибрежного ивняка. Крылья мельницы слабо вращались под ее напором. Время от времени раздавался чмокающий звук — очередная пуля впивалась в сухое дерево, — и сразу вслед за ним со стороны замка приплывал тугой хлопок выстрела. Лилберн сидел, скинув мундир, и, опершись спиной о сруб, писал донесение:

«Досточтимому генерал-лейтенанту Кромвелю. Сэр! Согласно вашему приказу я с четырьмя эскадронами обложил замок Тикхилл. В окрестностях захвачено восемь пленных, несколько лошадей, на мельнице — запасы муки. Чтобы удержать гарнизон замка от вылазок и других враждебных действий, мне понадобятся в самом ближайшем времени еще два бочонка пороха, двести фунтов пуль, три ящика фитилей…»

Он поднял голову от листа, огляделся. Его драгуны под прикрытием мельницы носили мешки с мукой за ручей. Дым нескольких костров поднимался оттуда — видимо, солдаты уже занялись завтраком. Недавно они научились у шотландцев печь лепешки на раскаленных камнях и теперь часто пользовались этим немудреным способом. Если бы Лилберн попытался перечислить все, чего им недоставало, от седел и сапог до пуговиц и бинтов, его донесение растянулось бы на несколько страниц. Раны зарубцовывались на них сами собой, но, чтобы починить мундир, нужны были хотя бы нитки. Трудно было представить себе, что эти оборванцы три недели назад разбили лучшие полки Руперта и получили от него прозвище «железнобоких». Даже Дэвид Лесли сказал, что подобных солдат нет сейчас во всей Европе, а уж он-то провоевал на континенте не один год. И вот с такими-то солдатами они болтаются здесь на севере день за днем без настоящего дела, вместо того чтобы спешить на выручку Эссексу в Корнуолл, или обрушиться на Оксфорд, или искать главные силы короля, чтобы вынудить его к решительному сражению.

Из-за угла появился Сексби с мушкетом в руке. Капли пота текли по его щекам, но выражение лица оставалось таким же замороженно-неподвижным, как обычно.

— Мистер Лилберн, длинноволосые хотят говорить с кем-нибудь из главных.

— Чего им надо? — Лилберн отложил донесение и потянулся к мундиру.

— Разве их поймешь. Может, хитрят. А может, правда хотят вступить в переговоры.

Они прошли к линии постов, наспех расставленных вчера вокруг замка. Солдаты постарше уже вырыли себе вполне приличные окопчики, молодежь беспечно довольствовалась кустами бузины и шиповника, росшими по склону. У некоторых на мундирах и шляпах до сих пор красовались цветные лоскутки — обрывки королевских знамен, захваченных под Марстон-Муром. На крепостной стене над воротами отчетливо была видна фигура человека, державшего белый платок в откинутой руке.

Лилберн дал знак трубачу.

Тонкий и острый звук сигнала заставил его сморщиться, он махнул рукой — довольно! — и вышел на открытое пространство. Сексби шел за ним, подняв над головой мушкет с привязанным клочком бумаги, и бормотал в спину:

— Сэр, прошу вас, говорите с ними, прогуливаясь. Собирайте землянику, например. Нет ничего труднее, чем целиться в человека, собирающего землянику, уж поверьте бывалому стрелку.

Они остановились, не дойдя до ворот ярдов сорок. Несколько голов появилось над зубцами стены. Человек с белым платком уступил место офицеру в зеленом камзоле с прорезными рукавами; тот перегнулся вниз, всматриваясь в подошедших, положил на парапет забинтованную руку.

— Сэр? Я комендант замка. С кем имею честь?

— Подполковник Лилберн, к вашим услугам.

— Ужасная жара, сэр, не так ли? Самая худшая погода для войны. Может, будет разумнее, если вы зайдете к нам распить бутылочку-другую и потолковать о том, о сем.

— Честно сказать, я уже погостил у ваших друзей в Оксфорде целый год и сыт этим по горло.

— Словом джентльмена обещаю вам полнейшую безопасность. В нашем положении было бы чистым безумием расставлять кому-то ловушки.

— Сэр, вся Англия вот уже несколько лет охвачена чистым безумием.

— Может, тогда вы разрешите моим офицерам прогуляться в деревенский погребок? Многие из них просто умирают от жажды. Одно дело воевать, другое — вариться заживо в каменном котле.

Лилберн с недоумением вглядывался в коменданта, пытаясь в то же время незаметно прикрыть рукой дыру на левой подмышке.

— Что ты об этом думаешь? — спросил он у Сексби краем губ.

— Похоже, настроение у них не драчливое. Медленная смерть от голода и скуки в этой мышеловке их, видать, не устраивает.

— Сэр! — крикнул Лилберн. — Я не имею полномочий для переговоров с вами. Но если вы изъявляете готовность к ним, я могу снестись с командующим.

Комендант на минуту замялся, видимо, не решаясь говорить столь открыто при подчиненных, но, не видя другого выхода, развел руками и поклонился:

— Разумный, спокойный разговор никому из нас повредить не может.

Вернувшись за мельницу, Лилберн взялся было за чистый лист бумаги, но потом передумал — потребовал коня. Он уже из горького опыта знал, что подобные дела бумажным ударам не поддаются. Ревнивая подозрительность, разгоравшаяся все пуще между парламентскими генералами, приводила к тому, что порой с собственным штабом договориться было труднее, чем с неприятелем.

До Донкастера было миль десять, он покрыл их за полчаса и поспел как раз вовремя: командующий армией, граф Манчестер, собирался уезжать на охоту. На его узком, гладко-оливковом лице сначала не выразилось ничего, кроме стандартной любезности, но, услышав про Тикхилл-кастл, он резко повернулся и закричал, откидывая голову:

— Замок?! Я не приказывал вам осаждать никакого замка! Я не позволю распылять силы армии, когда противник может появиться в любую минуту.

— Милорд! Но я получил приказ от генерал-лейтенанта Кромвеля.

— Кромвель еще ответит мне за это. А вы? Вы вознамерились захватить такой замок с четырьмя сотнями человек? Без артиллерии? Хороша армия, где подполковники так рассуждают о военном деле. Вы представляете, сколько людей должно будет сложить головы под его стенами? Да для меня он не стоит и десяти убитых!

Пытаясь сохранить на лице почтительное выражение, Лилберн упрямо шел за графом, ведя коня в поводу.

— Милорд, я говорил не о штурме, а о переговорах. Судя по всему, гарнизон был бы рад избавиться от замка. Они не видят смысла сопротивляться дальше, после того как Йорк пал.

— Предложить противнику просто так, ни с того ни с сего сдать неприступный замок? Почему бы тогда не пригласить врага записаться в нашу армию? Нет, вы хотите сделать меня посмешищем всей Англии.

Свита, пересмеиваясь, разбирала приготовленных лошадей. Лилберн, до белых костяшек стиснув поводья, тянул голову своего взмыленного недоумевающего коняги все ниже к земле.

— Милорд, я понимаю, затронута ваша честь. Позвольте мне предложить им капитуляцию от собственного имени. И пусть меня повесят, если они не сдадутся.

— Повесить столь известного смутьяна? — Манчестер уже сидел в седле и глядел сверху вниз. — Буду очень признателен, если вы дадите мне повод.

Он засмеялся, дал шпоры коню и выехал за ворота. Шотландские комиссары, адъютанты, окрестные сквайры, егеря со сворами собак повалили за ним, оттесняя Лилберна все дальше в глубь двора. Через минуту стало тихо и пусто, только двое слуг бродили с метлами по крепко утоптанной земле, сгребая в совки свежие ядра конского навоза.

Обратный путь к Тикхилл-кастлу занял у него вдвое больше времени. Мысли его скользили от одного к другому; он беспокоился, дошли ли до Элизабет деньги, посланные им с нарочным, и удалось ли ей устроиться в Линкольне так, чтобы в доме была корова и молоко для ребенка; всплывали какие-то сцены боев последнего года, осада Ньюарка и постыдное бегство оттуда, когда пришлось удирать, бросив все, что было в палатке, — одежду, деньги, бумаги; интриги и мелкие подлости губернатора Линкольна, полковника Кинга, которого он в свое время спас от гнева Кромвеля — а зря; брат Роберт в новой капитанской форме, довольный и в то же время, как всегда, скорый на обиды по пустякам; тревожило, что от него давно не было вестей. И только об одном, кажется, он не подумал ни разу за всю дорогу: о том, что ему делать с замком. Ибо вопрос для него был решен в тот самый момент, как он понял, что Манчестер угрожает ему не шутя.

В те редкие минуты жизни, когда он задумывался о себе, о своем характере, эта его постоянная готовность лезть на рожон не нравилась ему. Он спрашивал себя, не есть ли она проявление особого рода трусости — страха страха. Но времени для таких раздумий обычно не хватало, и он по-прежнему инстинктивно тянулся выбирать тот путь, на котором опасность блестела ярче всего. По крайней мере в счетах с самим собой здесь отпадали подозрения в мелкости, корысти, слабости, равнодушии. Он испытывал даже некоторое облегчение, когда эта путеводная звезда упрощала ему выбор. Поэтому, вернувшись к своим эскадронам, он немедленно засел за составление предложений о капитуляции, отправил их с барабанщиком и двумя солдатами к замку, а сам уселся обедать.

Ему подали жареную баранину и в ответ на строгий взгляд поспешно объяснили, что это дар местных жителей. Крестьяне были настолько изумлены появлением вооруженных людей, которые никого не грабили, что не знали, чем выразить свою благодарность. Бочонок сидра лично от себя прислал мэр городка.

Лилберн и Сексби потягивали сидр, стараясь не смотреть в сторону замка, не прислушиваться, говорить о постороннем. Один за другим зашли несколько солдат с одинаково смущенным выражением лица и просили одного и того же — денег в счет жалованья, которое, как обычно, было недоплачено за много месяцев. Последние пять шиллингов Лилберн отдал вместе с кошельком, приказав просителю предупредить остальных, чтоб больше не совались. Поголовная честность солдат на войне обходилась недешево. Жара все сгущалась и делала ожидание невыносимым. Оно словно скручивалось в груди болезненно напряженным жгутом, срасталось с плотью сердечной; ощущение тянущейся боли осталось там даже после того, как часа два спустя со стороны замка раздался звук трубы и появились два всадника — парламентеры.

Лилберн вышел им навстречу, стукнул подбородком о грудь:

— Джентльмены! Не знаю, огорчит вас это или обрадует, но командующий пожелал переговорить с вами лично. Если вы не против, мы отправимся тотчас же.

Те поклонились с некоторой растерянностью, старший буркнул что-то об удовольствии выразить свое почтение графу Манчестеру.

— Лошадей! — распоряжался Лилберн. — Командовать остается капитан первого эскадрона. Посты сменять каждые четыре часа. Сексби, подберите конвой. Двадцать человек.

Сексби попробовал намекнуть, что они справились бы и вдвоем, что если для пышности, то вполне хватило бы и пятерых, но Лилберн с такой непонятной яростью закричал: «Двадцать! И ни одним меньше!», что Сексби обиженно насупился и потом всю дорогу до Донкастера ехал молча и в стороне. Лилберн время от времени косился в его сторону, но тоже молчал. Не мог же он на самом деле сознаться, что число «двадцать» мелькнуло в его уме лишь потому, что он представил себе двор дома, занимаемого Манчестером, и машинально прикинул, сколько человек могут въехать и разместиться в нем без труда, чтобы стать свидетелями того, что там произойдет. Да, это так — ему всегда было нужно, чтобы люди знали. Кроме того, у него не было уверенности, что он сумеет еще раз вынести насмешливую презрительность свитской толпы, окажись он перед ней в одиночку.

Они уже различали занавески в окнах окраинных домов, когда на дороге показалась кучка всадников, скакавших им навстречу.

— Эге, да это сам старина Нол! — крикнул кто-то из солдат.

Взвизгнули выхваченные из ножен палаши, дружный приветственный крик разорвал воздух, как салют.

Кромвель подъехал вплотную, прижался конем, придвинул совсем близко красно-пропеченное лицо.

— Ну что там у вас? Мне донесли об утренней стычке с графом. Говорят, он пускал камни в мой огород? А это что за парочка? Пленные?

— Парламентеры.

— Из Тикхилл-кастла? О, раны господни! Значит, вы решились?.. — Он ухватил Лилберна за плечо и несколько раз встряхнул с такой страстью, что чуть не вырвал из седла. — Какая пилюля его сиятельству! Я знал, знал, что не ошибусь в вас.

Он жестом приказал остальным ехать поодаль и, развернувшись, пустил коня бок о бок с лилберновским. Тихо беседуя, они въехали рядом на улицы городка.



— Друг мой, — говорил Кромвель, — я восхищен вашим мужеством, но, умоляю, сдержите себя теперь, не реагируйте ни на какие оскорбления, как бы граф ни бесился. Я буду рядом и вмешаюсь при первом удобном случае.

— Хорошо, я постараюсь. Хотя согласитесь, генерал, от всего этого можно сойти с ума. Мыслимое ли дело — воевать, когда собственный командующий все время хватает тебя за руки. И кто? Человек, с которого до сих пор не снято обвинение в государственной измене. Он, видимо, уже забыл, как король пытался расправиться с ним два года назад.

— Я сам не могу понять, что с ним стряслось. Знаете, что он сказал мне недавно? «Мы можем победить девяносто девять раз, но король все равно останется королем и всегда найдет себе новую армию. Стоит же нам потерпеть хоть одно поражение, и все мы превратимся в бунтовщиков и изменников, которых ждет виселица».

— Интересно, о чем же он думал, берясь за оружие?

— То же самое я спросил у него — он только пожал плечами. Кроме того, его капелланы, его шотландцы, его друзья пресвитериане поют ему в оба уха о разложении армии сектантами, которых Кромвель собрал со всей Англии. Так или иначе — он растерян, испуган, он дрожит за свои лавры победителя под Марстон-Муром, он опасается своих больше, чем противника…

— …боится победить короля…

— …да, и, может быть, поэтому ни за что не хочет двинуться из пределов восточных графств. Однако для такой пассивности нужны какие-то предлоги. Парламент и «Комитет обоих королевств»[28] потребуют объяснений. Чего же лучше — вражеские гарнизоны, засевшие всюду в неприступных замках. Мы не можем тронуться с места, оставив такую угрозу за спиной.

— И в это время является наглец, утверждающий, что неприступные замки готовы сдаваться.

— …И хочет, чтобы его встретили с распростертыми объятиями.

Нет, на объятия Лилберн не рассчитывал. Но хотя бы надменная вежливость, хотя бы тень смущения, пусть спрятанная за насмешкой, за высокомерием. Казалось, они все успели обсудить и предусмотреть, проезжая по тихим вечерним улочкам, и все же к тому, что их ждало, они не были готовы.

— Я вас повешу! Бандит, проходимец! Кто командует армией — я или вы?! Стража, арестовать! Военно-полевой суд… завтра же!.. На первом суку!..

Лилберн настолько был изумлен переменой, происшедшей в этом всегда изящном, любезном и выдержанном вельможе, что поначалу не чувствовал ничего, кроме сострадательной брезгливости. Хорошо еще, что парламентеров и конвой они оставили на улице. Казалось, Манчестер в своей неумелой ярости хотел уподобиться кому-то очень грозному, но за сумятицей его криков, жестов и поз проступал капрал, разносящий новобранца. Потом смысл выкрикиваемых угроз и оскорблений стал доходить до Лилберна, он увидел перед собой брызжущий рот, выпуклые по-восточному глаза и не мог понять, Манчестер ли приблизился к нему вплотную, или он сам бессознательно двинулся на него, чтобы заставить замолчать. В это время тяжелая рука отодвинула его назад, и Кромвель стал между ними.

— Милорд! Парламентеры роялистов в двух шагах отсюда. Они могут слышать каждое слово.

— Это вы, вы наполняете армию такими смутьянами! — кинулся к нему Манчестер. — За вашей спиной они безнаказанно творят что им вздумается. Они богохульствуют, они позорят дело парламента, они…

— Милорд, вы не можете арестовать человека за то, что он исполнил прямой приказ командира — мой приказ.

— Я отменил ваш приказ!

— Те кто слышал ваши слова, не смогут подтвердить этого. Вы обещали повесить подполковника Лилберна, если Тикхилл-кастл не сдастся. Но парламентеры у ворот и готовы принять ваши условия.

— Мое главное условие, чтобы ваши люди научились наконец дисциплине. Чтобы они прекратили богохульствовать. Чтобы безграмотные солдаты не смели проповедовать и толковать священное Писание. Чтобы были запрещены изъявления радости по поводу поражений пресвитерианских генералов. Чтобы приказы главнокомандующего…

— Милорд! — голос Кромвеля мгновенно наполнился такой яростью, что рядом с ней гнев Манчестера поблек еще больше. — Милорд, я и мои люди шли на смерть за вас, не спрашивая о ваших религиозных убеждениях. Это я, покровитель сектантов, каждый день умоляю вас поспешить на выручку пресвитерианскому генералу, лорду Эссексу, и это вы, пресвитерианский генерал, под разными предлогами остаетесь на месте. Страна и парламент из последних сил наскребают на содержание нашей армии по тысяче фунтов в день, а вы позволяете себе потратить этот день на охоту.

— Воображаю, как вы распишете такой выигрышный эпизод в своих донесениях парламенту.

— Вы не хотите даже пальцем пошевелить, чтобы выбить кавалеров из Ньюарка, хотя это нам вполне по силам.

— Что бы вы ни измышляли для нападок на меня, теперь-то я знаю подлинную причину вашей ненависти. Да-да, вы сами проговорились на днях. Мой титул — вот в чем дело!

— Я сказал лишь, что дела в Англии не пойдут на лад, пока вас не будут звать просто «мистер Монтегю», но это не значит…

— Это значит! Вы не питаете никакого уважения к монархическим учреждениям, к традициям. Для вас права палаты лордов — пустая побрякушка, если они становятся поперек вашим страстям и тщеславию!

— Милорд, остановитесь!

— Ваши замыслы…

— Остановитесь! — Кромвель дышал со свистом, лицо его набрякло до блеска. — Мы слишком отвлеклись от нашего предмета. Приказываете ли вы мне отослать парламентеров? В этом случае я вынужден буду сообщить парламенту, что вы по непонятным причинам отвергли капитуляцию роялистской крепости.

Манчестер отступил на несколько шагов, обвел глазами напряженно ждущие лица своей свиты и, видимо, заметив и в них тень страха и сомнения, сумел, наконец, совладать с собой, взять обычный приветливо-небрежный тон. Палец его коснулся плеча начальника штаба.

— Генерал, займитесь этим делом. Согласуйте с противником условия сдачи полуразвалившейся твердыни, из-за которой столько шума. Только проследите, чтобы ничто из добычи не прилипло к недостойным рукам.

Он сделал изящный отпускающий жест, задержал презрительный взгляд на сапогах Кромвеля и исчез в дверях своего дома.

Жара незаметно перешла в теплые розоватые сумерки, деревья чуть шумели, расправляя листву, и Лилберн, проезжая уже четвертый раз за день все той же дорогой, вслушивался в настойчивый хриплый шепот Кромвеля, доказывавшего ему, что нельзя поддаваться порывам, что для победы над королем можно и нужно перетерпеть любых союзников и любых командующих, что если он, Лилберн, подаст завтра в отставку, это будет настоящей изменой их делу, божьему делу, что они не должны выпускать меча из рук; и хотя сердцем он поддавался этим уговорам и аргументы казались ему неодолимыми, смутное предчувствие того, что военная победа не будет концом пути, что меч сам по себе ничего не решит, проникало в него все глубже и наполняло тревожным и торжественным предчувствием новой борьбы — неизведанной, изнурительной, долгой, чреватой новыми страданиями, новым одиночеством, но, может быть, кто знает, и новым братством.

Сентябрь, 1644

«Из Пембрука пришло письмо, в котором было описано, как войска принца Руперта, особенно отряды, составленные из ирландцев, угоняли скот, съедали или уничтожали все запасы крестьян, сжигали их деревни и неубранный хлеб, резали всех от мала до велика. Людей пожилых и безоружных они раздевали догола, одних хладнокровно убивали, других подвешивали вниз головой или прожигали плоть до костей и оставляли умирать в страшных мучениях».

Уайтлок. «Мемуары»

Январь, 1645

«В это время шли переговоры с роялистами в Аксбридже, ведшиеся в основном по трем пунктам: 1) управление церковью, 2) командование милицией, 3) подавление восстания в Ирландии. Но еще до начала и во время переговоров король использовал все средства, чтобы получить иностранную помощь. В письмах к королеве, находившейся во Франции, он заклинал ее убедить короля французского, кардинала Мазарини и других католиков поддержать его войском и деньгами. Королева, со своей стороны, тоже убеждала его не уступать в вопросе о епископах и не покидать своих друзей — английских и ирландских католиков, столь верно служивших ему в этой войне. Поэтому переговоры кончились ничем. Даже о подавлении Ирландии у сторон не было согласия, ибо король заключил мир с тамошними бунтовщиками и не хотел идти против них».

Мэй. «История Долгого парламента»

Март, 1645 Оксфорд

Кипы бумаг, завалившие поначалу весь стол, диван, подоконник, стулья, теперь понемногу таяли, теряли свой пугающий вид. Часть их уже была разобрана, завязана в аккуратные пачки, уложена в дорожный сундук; другая часть, рассортированная начерно, ждала своей очереди в стопках, придавленных то книгой, то табакеркой, то подсвечником. Все остальное постепенно улетало горячим пеплом в каминную трубу. Но прежде чем бросить какой-нибудь листок на уголья, Хайд заставлял себя проверить, действительно ли он содержит лишь те даты, имена, сообщения, которые можно будет восстановить и по другим бумагам. Смутное ощущение того, что судьба постепенно относит его из центра событий на окраину и отныне, может быть, на долгие годы ему придется довольствоваться ролью свидетеля, не оставляло его последние дни. И об руку с этим предчувствием пришла вдруг острая, чисто свидетельская жадность ко всякому письму, черновому наброску, собственной дневниковой записи, к любому документу, сохранившему отблеск последних лет.

Впрочем, предчувствие могло и обманывать его.

Он все еще оставался лордом-канцлером, и король был к нему неизменно внимателен, приветлив, доверителен.

Намечавшаяся отправка его из Оксфорда в западные графства вместе с наследным принцем была в конечном итоге поручением почетным и ответственным. «Без вас я не смогу отпустить от себя принца со спокойной душой» — так сказал ему король.

То, что роялисты западных графств нуждались в признанном вожде, было чистой правдой. И то, что пятнадцатилетний Карл при поддержке своего совета мог возглавить их, было вполне вероятным. И то, что безопасность династии требовала в данный момент от короля на время расстаться с сыном, тоже не подлежало никакому сомнению; одновременный захват их мятежниками был бы катастрофой. И все же, когда Хайд перебирал в уме остальных членов назначенного принцу совета, сомнение снова закрадывалось в его душу. Все отсылаемые на запад придворные, столь разные по характерам, по личным связям, по влиянию на наследника, сходились только в одном — они отрицательно относились к ирландским планам короля. Не это ли послужило критерием для отбора?

О, эти ирландские прожекты! Как можно было при таком ясном уме верить, что полунищие, вечно грызущиеся между собой кланы оставят свои дома и пастбища и отправятся за сотни миль спасать дело короля, который не мог дать им ничего, кроме обещаний? Как можно было надеяться на иностранцев, когда даже роялистов Корнуолла или Йоркшира нельзя было заставить сражаться за пределами своих графств? Или здесь действовала все та же несчастная, подмеченная еще Фоклендом готовность верить по преимуществу всему приятному? Не эта ли способность обольщаться пустыми надеждами погубила в прошлом месяце все их усилия на переговорах в Аксбридже? Ведь король уже уступил, уже обещал согласиться на передачу командования милицией королевства комиссарам, назначаемым парламентом; уже за общим ужином вестминстерская делегация поднимала тосты за скорое возвращение короля в Лондон. И вдруг наутро снова — надменный вид, сухой тон, отказ от всех сделанных уступок. Всеобщее ошеломление, подавленность, слухи, перешептывания. Что произошло? Оказывается, ночью пришло письмо из Шотландии, сообщающее о стычке, выигранной тамошними роялистами. И как всегда, как бывало уже много раз, подвернувшаяся соломинка выдавалась не только за поворотный пункт, но за некий знак, поданный свыше, не уступать.

И все же переговорами в Аксбридже он, Хайд, мог по праву гордиться. Любой возникавший спор ему всегда удавалось перевести на строго юридическую почву и показать своим оппонентам, что, покушаясь на права короны, они превращают себя в узурпаторов и нарушителей древнейших английских законов и установлений. Даже старый его приятель Уайтлок, не менее его искушенный в юридических тонкостях, время от времени должен был почтительно умолкнуть, не имея что возразить. Да, если бы сила всегда оказывалась на стороне права, карта английского королевства не была бы сейчас похожа на пятнистую шкуру неведомого животного, на которой король мог насчитывать все меньше пятен под своей властью. Хотя, с другой стороны, если б не было парламентских армий, стал бы кто-нибудь при дворе считаться с голосом права? Много ли с ним считались во времена Страффорда и Звездной палаты? Но нет, здесь снова начиналась та опасная цепочка мыслей, которую нельзя было, которую он не позволял себе додумывать до конца.

Он как раз кончал увязывать в пачку копии прокламаций, написанных им для короля, за прошлый год, когда вошедший слуга объявил ему о приходе лорда Дигби. Если король хотел обсудить с кем-нибудь из советников скользкий вопрос, он всегда сначала высылал на разведку своего любимца. В случае отрицательного ответа обсуждения можно было и не затевать — королевское достоинство оказывалось не задетым. Терпело ли при этом какой-то ущерб достоинство лорда Дигби, мало кого интересовало.

Они поговорили немного о печальном положении дел, 0 грозящих опасностях, о вестях с континента, о предстоящей летней кампании, о состоянии западных графств.

— Я слышал, — сказал лорд Дигби, — что там все большую силу забирают шайки так называемых дубинщиков. Они устраивают регулярные сборы, имеют своих вождей, знамена, свои запасы пороха.

— За кого же они выступают?

— Ни за кого. Просто грозят напасть на всякого, кто попытается продовольствовать армию в их краях. Головорезам нашего любезного Горинга уже несколько раз крепко от них доставалось.

— Надеюсь, что они будут последовательны и парламентским войскам устроят такой же прием.

— Все же вам следует попытаться перетянуть их на свою сторону. Люди, деньги, продовольствие — со всем этим вам будет там нелегко.

— Если б только с этим.

— Мы не должны скрывать от себя: положение может сделаться настолько опасным, что дальнейшее пребывание принца Карла на английской земле станет нежелательным.

— Да, это дело решенное. Я скорее увезу его в Турцию, чем допущу, чтобы он попал в руки мятежников.

— Его величеству было очень отрадно узнать, что вы одного с ним мнения в этом важном вопросе. Однако может возникнуть и еще более сложная ситуация. Оксфорд тоже становится не вполне безопасным убежищем. Если он будет осажден всеми парламентскими армиями в самом начале лета, у нас не будет времени собрать достаточно сил.

— Если бы каждый из нас исполнял свой долг перед его величеством до конца, о такой ситуации нельзя было бы и помыслить.

— Все это так, мистер Хайд. Но люди остаются людьми. И если положение станет очень серьезным, они испугаются, забудут о долге и начнут требовать переговоров с парламентом. В этом случае королю не останется ничего иного, как уступить.

— Думаю, те, кто больше всего кричал о беспощадности в дни побед, теперь первыми постараются выслужиться перед мятежниками.

— Вполне возможно, что одним из условий заключения перемирия будет выставлено возвращение принца Карла в Оксфорд.

— То есть добровольная сдача наследника в плен? Его величество не должен соглашаться на такое условие ни под каким видом.

— Он сам того же мнения. Поэтому я хотел бы знать, увезете ли вы принца даже и в том случае, — лорд Дигби замялся и докончил вполголоса, — если у вас… если вам будет доставлен приказ за королевской подписью и печатью о его возвращении?

Хайду показалось, будто чьи-то холодные ладони пролезли к нему в грудь и разом сжали оба легких, не давая возможности вздохнуть. Чтобы прийти в себя, он отвернулся к окну и в тысячный раз принялся рассматривать мощеный двор колледжа, где он жил все эти годы, лепной фриз, высокие трубы, пронзавшие покатую черепичную крышу, окна библиотеки напротив, в которой он провел столько часов, роясь в старинных сводах законов и судебных отчетах, отыскивая цитаты, ссылки, толкования. Самые крупные фолианты хранились там на старинный манер — прикованные цепями к тяжелым столам, и запах сухого дерева и кожи, казалось, торжествовал над самим временем.

— Милорд… — Боль в груди все не проходила, воздуха хватало лишь на короткие фразы. — Вы знаете, чего стоила мне служба его величеству. Почти все мои имения конфискованы парламентом. Я и моя семья живем только на жалованье. Вы знаете состояние казны, знаете, как ненадежен этот источник. При всяких переговорах мятежники включают мое имя первым в список тех, кому будет отказано в какой бы то ни было амнистии. Единственное, что у меня оставалось, — сознание своей правоты перед лицом любого врага и любых обвинений. Теперь меня хотят лишить и этого. Хотят, чтобы я поступил против ясно выраженной королевской воли. Чтобы нарушил прямой приказ, повинуясь секретным инструкциям. Чтобы превратился в изменника, которого не сможет оправдать никакой суд. Чтобы стал изгоем, которого безнаказанно сможет прирезать первый встречный. Чтобы семья моя лишилась даже той жалкой доли имущества, которую узурпаторы из Вестминстера оставляют на поддержание детей своих врагов.

— Мистер Хайд, прошу вас!.. — Дигби прятал глаза, делая вид, что разглядывает чеканку подсвечника. — Мне очень жаль, что мои слова так задели вас. Но поверьте, ни о каких секретных инструкциях нет и речи. Я лишь хотел узнать ваше мнение насчет такого плана. До сих пор мы обсуждали с вами любые вопросы без обиняков. В минуты опасности поневоле хватаешься то за одно, то за другое, тут уж не до разборчивости.

— Да, милорд, я все понимаю. И ответ мой остается неизменным. Я сделаю все, что будет в моих силах, чтобы избавить принца от рук мятежных подданных его величества. Но я буду страстно молить бога, чтобы мне не пришлось ради этого нарушить прямой приказ короля, отданный во всеуслышание.

Он встал, поклонился и, не дожидаясь, когда лорд Дигби покинет комнату, вернулся к своим бумагам. Сердце все болело, он не мог работать с прежней сосредоточенностью, и за оставшиеся до вечера часы рука его бессознательно обронила в огонь несколько бумаг, о которых он впоследствии, начав свой гигантский труд, горько сожалел.

На аудиенцию, назначенную ему королем накануне отъезда, лорд-канцлер явился понурый и настороженный. Однако король был так милостиво-внимателен к нему, так многократно выражал свою веру в него и в успех его миссии, так заботливо выяснял, уладились ли его отношения с воспитателем принца, что Хайд понемногу смягчался и уже начинал думать: да не от себя ли преподнес ему интриган Дигби безумный план с секретными инструкциями? Не надеялся ли он, заручившись его согласием, впоследствии выслужиться перед королем и перед парламентом? Весь облик короля, полный печального достоинства, его спокойный, ясный взгляд, безыскусная речь настолько не вязались с возможностью того хладнокровного предательства, которое заключалось в предложении, переданном Дигби, что к концу аудиенции Хайду удалось заставить себя забыть все множество подобных же историй, случившихся с людьми, преданно служившими королю (начиная с самого Страффорда), и окончательно уверить себя, что на этот раз королевский фаворит говорил самовольно и от себя. Толчок искреннего гнева и озлобления к неприятному человеку словно подтвердил правильность его выводов и помог укрепиться в удобном «вот кто виновен».

Свита, отряд охраны, кареты советников — все уже было готово, ждало под окнами. Король обнял сына на прощанье, потом вышел на балкон, стал там с непокрытой головой. Тяжелые мартовские облака, клубясь, надвигались на последнюю полоску ясного неба. Поезд тронулся. Хайд еще раз проверил, прочно ли привязан сундук, и усмехнулся при мысли, что у него не осталось более ценного достояния, чем сотня фунтов исписанной бумаги. Что ж, пусть так. Пусть он уезжал без денег, без семьи, почти без надежд, с подорванным здоровьем (приступ подагры заставил его пересесть с седла в карету), но по крайней мере у него оставалось, к нему вернулось после разговора с королем самое важное: вера в то, что избранное служение было правильным и для него единственно возможным.

Май, 1645

«Армия Нового образца[29] под командованием генерала Ферфакса была составлена из остатков прежних армий и заново набранных частей. Не было, кажется, еще войска, которое при своем выступлении в поход внушало бы так мало надежд своим и так много презрения врагам, и которое впоследствии бы так блистательно обмануло ожидания и тех, и других. Возможно, в какой-то мере это было предопределено поведением и дисциплиной солдат. Ибо среди них не были распространены пороки, обычные для военного стана. Не было ни воровства, ни буйства, ни брани, ни божбы, так что по их лагерю прогуливаться было столь же безопасно, как по хорошо устроенному городу».

Мэй. «История Долгого парламента»

14 июня, 1645

«Сэр! Сегодня наши армии сошлись на равнине близ Нэзби. После трех часов упорного боя, шедшего с переменным успехом, мы рассеяли противника; убили и взяли в плен около 5000, из них много офицеров. Также было захвачено 200 повозок, то есть весь обоз, и вся артиллерия. Мы преследовали врага за Харборо почти до самого Лестера, куда король и укрылся с остатками войска.

Сэр, генерал Ферфакс служил вам верно и доблестно; лучше всего его характеризует то, что в победе он видит перст божий и скорее умрет, нежели припишет себе всю славу. Честные солдаты тоже исполнили свой долг в этом бою. Сэр, это преданные люди, и я богом заклинаю вас — не обескуражьте их. Я бы хотел, чтобы тот, кто рискует жизнью ради свободы своей страны, мог бы смело вверить Богу свободу своей совести, а вам — ту свободу, за которую он сражается».

Из донесения Кромвеля спикеру палаты общин

Лето, 1645

«С самого начала войны многими отмечалась разница в дисциплине между войсками короля и теми, что находились под командой Кромвеля. Хотя первый натиск королевской конницы бывал очень силен и, как правило, прорывал ряды противников, солдаты так увлекались преследованием и грабежом, что их уже невозможно было собрать для новой атаки; в то время как эскадроны Кромвеля, независимо от того, побеждали они или были рассеяны, немедленно собирались снова и в боевом порядке ожидали новых приказов».

Хайд-Кларендон. «История мятежа»

Июль, 1645

«Письма короля, захваченные в битве при Нэзби, были прочтены вслух перед большим собранием лондонских горожан, и всякий желающий убедиться в их подлинности мог брать их в руки и рассматривать почерк короля. Много честных людей было возмущено тем, что открытые заверения короля так расходились с его подлинными намерениями. Из писем стало ясно, что было у него на уме, когда он приступал к мирным переговорам. Хотя на словах он всегда объявлял себя защитником своих подданных и протестантской религии, в письмах он призывал герцога Лотарингского, французов, датчан, даже ирландцев вторгнуться в страну с вооруженной силой, чтобы оказать ему помощь».

Мэй. «История Долгого парламента»

Загрузка...