Часть четвертая СВЕТИСЬ СВОИМ СВЕТОМ

Глава I

Где-то бои, а здесь, в Нижнебатуринске, — их тяжкое эхо. Из эвакогоспиталей поступали все новые партии раненых. Каждый день Дарья Платоновна перечитывала списки. Бывало, натыкалась и на фамилию Колосов — екало сердце, но сколько колосьев в поле, столько Колосовых на родной земле.

Госпиталь, где работала она, размещался в больнице все на той же Узловой улице. Осенью сорок первого Соколов принял первую партию раненых. Но коек не хватало. Здание медицинского техникума — бывшего коммерческого училища — приспособили под травматологическое отделение.

Окончив дежурство, Дарья Платоновна задержалась возле больных. После бессонных суток глаза слипаются, помят не только халат, помято лицо, ноги точно налиты свинцом. Сколько горя насмотришься, сколько стонов наслышишься! Так не месяц, не два — так три года подряд.

— Не ушла еще? — прикрикнул на нее Соколов. — Чтоб духа твоего здесь не было!

Этим было сказано: иди, отоспись, завтра пятница, день операционный, и мне, Дашенька, очень нужны твои сноровистые руки.

По-разному подбирается к людям старость: к одному быстро и неотступно; к другому — робко, в обход да сторонкой. Не первый год тягается он с ней, а нынче так вот взяла и одолела: горбатиться стал, да и волосы… Куда грива-то твоя подевалась, Варфоломей Петрович? Как же немилосердно время, если выкрадывает у людей самое нужное, самое ценное — здоровье.

Трудный путь пройден с этим дорогим ей человеком. Изо дня в день видит, как ходит он по палатам: в руке стетоскоп, на губах улыбка. Тревожен час, когда в приторном запахе эфира операционной работает с ним. Натянет на его руки с извитыми венами резиновые перчатки, а нянечка тем временем завяжет на нем тесемки стерильного халата. Весь в белом, в марлевой маске, выпрямится и вмиг преобразится Варфоломей Петрович. Похоже, в белом халате спрятан эликсир живительных сил. Знает его и другим, когда, прикрыв глаза тому, кого не спас, медленно натянет простыню и, отойдя в сторонку, закурит. Не трожь тогда его.

В одноэтажном доме, в бывшей квартире земского доктора Зборовского, живет нынче Дарья Платоновна. Может, Соколов неспроста пристроил сюда? Или так вышло случайно? Но к приезду ее из Ветрогорска пустовала именно эта квартира.

Из голубого почтового ящика, прибитого к наружной двери, Дарья Платоновна вынула газеты и, не развертывая, положила их на подоконник. Не заметила, как выскользнул и спорхнул на пол фронтовой треугольник. Увидела, когда, отоспавшись, начала подметать: под столом, словно кто подбросил, лежало письмо. Крохотное, на полстранички, что, однако, не уменьшило страшной сути его. Середа в нем как бы сказал: скоро отгремят залпы орудий, небо стихнет, газеты перестанут печатать сводки с фронтов, санитарные поезда не будут доставлять раненых. Но для тебя, Даша, никогда, никогда больше не наступит мира. Даже после того, как солдаты вернутся домой.

Нет, она не закричала. Не стала причитать. Не отогнала из-под окон весело галдевших ребят. Никого, никого к себе не позвала. В голове стоял шум, будто стайка грачей носилась взад и вперед.

Долгие летние сумерки. Тягучая ночь. А ночь выдалась светлая. Луны не видать, но по тому, как рельефно обрисованы крыша детского садика, терраски, красные шляпки «грибков», было ясно — луна позади дома.

Кто-то в белом халате пробежал по двору и скрылся за корпусом выздоравливающих. За стеной у соседей голоса. Тишину улицы вдруг рассек лязг грузовой автомашины. И снова все замерло.

Диктор пожелал спокойной ночи. И тут лишь сообразила, что весь вечер радио говорило, может быть пело, играло, а она и не слышала. Перед глазами был мальчуга, то младенцем, каким привезла его в Комаровку, то пареньком в новенькой поддевочке…

Что-то надо сделать. Не медля. Сию минуту. Что-то надо сделать! Набросила на плечи попавший под руку белый, с длинными кистями, платок.

Улица спит. Тускло поблескивает выложенная диабазом мостовая. Каждый камень ее четко очерчен. И никому невдомек, что она, Даша, под белым платком несет в себе такую черную боль.

«Почта. Телеграф». Да, сюда. Бланк?.. Да, конечно, надо заполнить телеграфный бланк. На деревянном барьере — три заляпанные чернильницы и ручки на веревочках. Взяла среднюю, обмакнула, перо нещадно царапает. Взяла другое — «уточку». Ужели в такую минуту способна выбирать любимые перья?

Снова обмакнула и написала: «Зборовскому Сергею Сергеевичу…» Номер его полевой почты сообщил Николай — «так, на всякий случай». Вот когда «случай» подошел! На тонкие линейки бланка упали слова: «Наш сын погиб 30 июля. Даша».

Отправила телеграмму. Зачем? Но он же отец. Николай переписывался с ним до последнего дня… до последнего. Пусть ни разу за все годы разлуки с Сергеем Сергеевичем не слышала его голоса, но всем своим существом, всем своим материнским сердцем чувствовала, что он принял Николая не просто как сына — в нем приметил и ее, Дашку Колосову из голодной Комаровки. Отец и сын. То доброе, что пришло к ним, пробилось сквозь толщу горечи и обид…

Дома завела будильник, приготовила постель. Расчесала и снова скрутила в узел свои длинные волосы. С годами они потемнели. Скоро начнут седеть.

Полнолунная ночь. В небе ни облачка. Сын мой, где, на каком клочке земли перестало биться твое сердце?

Война. Близок ее конец. Наши армии вступили в Польшу, бои на Балканах, в Прибалтике. Где-то, среди многих тысяч военных, и ее мальчуга… был. Она сделала все, чтобы он стал таким, каким хотелось видеть его. Он никогда ничего не умел делать плохо. Ни в школе, ни в комсомоле, ни на заводе. Никогда не отрекался от того, во что верил… Завод не отпускал, давал броню. А он — на фронт. Материнский инстинкт слепо стонал: удержи! Не поддалась: правильно делаешь, сынок, сказала. Сама проводила. На смерть проводила… А если бы снова такое повторилось? Отпустила бы? Как страшно ответить. Потому что для матери сын — ребенок ли, взрослый ли — всегда дитя. Его хочешь сберечь. Однако еще страшнее толкнуть на бесчестное.

Совсем недавно Николай писал:

«Каждый день приносит все новое и новое. Это новое приближает день моей встречи с тобой, мама. Не волнуйся, даже в минуты боя не допускаю мысли, что меня ранят — смерть должна обойти».

Может быть, каждый, кто лежит в Нижнебатуринском госпитале, думал точно так же?

Полнолунная ночь. Нет, окна она не растворит, хотя в комнате душно. Будет сквозь стекло смотреть во двор. На горке песка забытые детское ведерко и игрушечная тачка. А мальчуга?.. Во что он играл?.. Как все мальчишки: в войну.

Молчи, Даша. Горя, которое вошло в твой дом, не смоют самые обильные слезы. Нет мальчуги. Только ты, Даша, живучая. Для кого теперь живущая?


Ровно в восемь утра на посту дежурной сестры задребезжал телефон. Нехотя оторвалась она от болтовни с юношей в полосатой пижаме, размотала перекрученный шнур и приложила трубку к уху.

К аппарату просили Варфоломея Петровича.

— Вам что, Дарья Платоновна, cito? — блеснула сестрица латинским словечком.

— Да, срочно.

Соколов куда-то торопился, но, узнав, что звонит Колосова, взял трубку:

— Ты откуда, Дашенька?

— Из дома.

— Заболела?

— Нет. Я не выйду сегодня на работу. Подмените меня кем-нибудь.

— В чем дело? Только короче.

— Коля убит.

«Короче и быть не может: Коля убит…» Соколов закинул за спину обнаженные по локоть жилистые руки и пошел по коридору, сопротивляясь сутулости.

Здесь, в тылу, людей не хватало. Не хватало на хлебозаводе, в швейных мастерских, в автопарке, тем более — в больнице. Не хватало по «списочному составу», но как-то всегда получалось, что кто-то кого-то замещал. Так и Даша: то операционной сестрой, то старшей, то просто дежурной на посту. «Выручи, Дашенька, подмени», — то и дело обращались к ней. А сейчас, выходит, нужно ее подменять.

На утренней конференции Варфоломей Петрович сообщил о несчастье у Колосовой. Все притихли. Горе не впервые вползало в дома нижнебатуринцев, и у тех, кто сам терял в эту войну, каждая беда, пусть даже чужая, обнажала собственную рану.

Из отделения в отделение, от поста к посту, из палаты в палату, от койки к койке передавалась горькая весть:

— У Дарьи Платоновны Коля погиб…

— Сестрицын сын убит…

Первым навестил ее Соколов. Вслед за ним — сестры, нянечки, все, кто смог урвать хоть минуту. Амеба, по-прежнему рыхлая, — теперь ее называют не кастеляншей, а сестрой-хозяйкой, — крепко обняла Дашу и басовито зарыдала: о, она тоже знает цену непоправимого — ее любимец, старший сын пал на дорогах Смоленщины, Думалось ей, придет к Даше и вволю наплачутся вместе, но та отстранилась, высвободилась из ее рук и сказала:

— Садитесь к столу. Чай будем пить.

Как же это? Будто ничего не случилось. В комнате прибрано, волосы Даши гладко причесаны, в глазах ни слезинки: чашки протирает, обводит полотенцем донышко, ручку. Разве что слишком медленно. О сыне ни слова. Ума не приложишь: крепится или покуда еще горе до нее не дошло?

На следующее утро, едва успели раздать градусники, Дарья Платоновна уже была в операционной. Знала: ждет ее Варфоломей Петрович, ждут больные, назначенные к операции. Ждет и этот, стонущий на каталке, лейтенант с раздробленной ногой.

Скольких выходила своими руками, а тебе, родному сыну, ничем помочь не смогла. Разыщу ли когда-нибудь тот бугорок, который скрыл навеки тебя?

Разложила на столике инструменты. Работа всегда придавала ей силы: и когда на душе было радостно, и когда до боли муторно. Ободряюще кивнула лейтенанту: не волнуйся, дружок.

Соколов не утешал, ничего, кроме дела, не спрашивал. Только время от времени вскидывал глаза: лицо ее как бы сжалось, уменьшилось, стало таким, как у юной хожалки Дашеньки, которую знал бог весть в какие времена.

К вечеру Колосовой принесли телеграмму:

«Наш сын прожил коротко, но чисто. В нем я снова нашел и снова потерял тебя. Позволь приехать».

Приехать? Зачем? Этим мальчугу не воскресишь.

Глава II

В осенние дни сорок третьего года, когда Николай мечтал о сухом и уютном ночлеге, в Ветрогорске тоже лил дождь, докучливый и знобкий. Небо замызгали тучи. Профессорская квартира казалась нежилой, хотя в ней обитали трое: Вера Павловна, Инна и Петь-Петух. Окна высокие, но темновато, абажур притянут низко к столу. Стены дышат плесенью, в углах закудрявилась паутина.

Отсвет пламени из облицованной плитками печи падал красными пятнами на платье, руки, лицо. Но тепла не давал. Инна бросала в топку школьные тетради. Строчки из года в год менявшегося почерка напоминали о безбурных днях детства. Впрочем, была одна буря: когда бабушка проговорилась, что Сергей Сергеевич не родной отец. Был отцом и вдруг — отчим. Измучила себя, измучила родных. Стала называть его по имени-отчеству. Потом и сама не заметила, как все снова встало на свое место.

Письма, заботливые и ласковые, приходят теперь от него нечасто, но с интервалами, которые позволяют не тревожиться о его судьбе.

Петь-Петух стоя рисует и все время раздражающе постукивает носком по ножке стола. Отец не узнал бы его: вырос, на голову выше мамы. Способный, но как-то слишком легко у него все получается. Рисует он прилично, особенно карикатуры. Недурно читает стихи. И даже поет. А вот дружить — ни с кем не дружит: каждый для него чем-то плох, на всех-то ему наплевать. Если война затянется и в вуз не поступит, призовут в армию. Там довоспитают.

Мать сидит на низкой скамеечке и как можно экономнее срезает кожуру с картофеля.

— За чернобурку — семь килограммов картошки. Грабеж! — пушит спекулянток на рынке.

Не хочется отвечать. Не хочется разговаривать. Не читается. Не думается… Каждый неудачник несет в себе причину своих неудач. Откуда во мне столько апатии, терзается Инна, сонливости? Может быть, моя апатия — простая лень? Я упускаю что-то очень важное. Подруги на фронте, в госпиталях, а мне военкомат отказал: нельзя оголять тыл! Нет, не так, не так все получается. Лишь редкие твои письма, Николай, выводят меня из этого состояния.

Недобрые мысли прервал звонок. Пришел Лагутин.

Вера Павловна схватила тазик с картофельными очистками и — метеором — на кухню.

Лагутин, подмигнув ей по-свойски, засмеялся.

Нынче дефицит не только на продукты — дефицит на улыбки. Пока он вынимает из портфеля банку консервов, Инна изучающе смотрит на него: светлые волосы, роговые очки. Если он рядом, все в нем неплохо, но стоит ему уйти, в памяти остается: и то, как был одет, и цвет полосок его носового платка, и что они оба ели… А вот о чем он говорил — никак ей не вспомнить. «Чтец-декламатор!» Ни доброго, ни плохого не слышала о нем от отца.

Рассыпчатая картошка, дымок от папиросы. В комнате стало уютнее, теплее. Нет, Лагутин не забывает семью своего шефа. Хотя шеф его кандидатской, которую на днях защитил, не отец, а профессор Куропаткин. Возглавляет Куропаткин теперь обе терапии: госпитальную и факультетскую.

Куропаткин, Горшков, Бурцев, Вишневская и даже прозектор Рогулин… У всех она занималась студенткой, всех знала и по рассказам отца. Теперь, здороваясь, они называют ее не Инночкой, а Инной Сергеевной. Она ординатор-терапевт в клинике пропедевтики в том же медицинском городке.

Кончит работу, скинет халат, а возле вешалки ее уже ждет Лагутин. Проводит до трамвая, а то и вместе поедут. В спину с любопытством поглядывает не одна пара студенческих глаз. Не по времени красиво одета, а главное — она ведь Зборовская, дочь Сергея Сергеевича.

Вера Павловна с радостью замечала, как крепли отношения Инночки и ассистента Лагутина. Он уже в их доме не советовал: «Эту картину было бы лучше перевесить туда», а просто-напросто сам принимался перевешивать. Инночке двадцать восьмой. Годы, они умеют мчаться быстро. В цвет входят другие, молоденькие девушки. А война пожирает женихов. Скоро безрукие, безногие и те будут на вес золота. Что ж ты колеблешься, дочь моя? Не медли, решайся!


Шло лето сорок четвертого года. Продолжались бои северо-западнее Резекне, шло наступление на юго-запад от Пскова и Шауляя. Войска расширили плацдарм на левом берегу Вислы. Воины 1-го Украинского фронта в предгорьях Карпат овладели городом и крупным железнодорожным узлом Самбор, а 4-го Украинского — Бориславом. Далеко в Прибалтику продвинулась лавина Ленинградского фронта.

Из Ветрогорска уходит эшелон за эшелоном: орудия и люди. Эшелон за эшелоном возвращаются с фронта: раненые. А город и окрестности усыпали цветы: мы — жизнь, мы — радость.

В день жестокого боя под Елгавой, когда осколки пробили грудь Николая, в этот день Инна стала женой Лагутина.

Почти одновременно Сергей Сергеевич получил две телеграммы. Пришли они в санотдел фронта. Первая: «Инночка вышла замуж за Лагутина». Вторая: «Наш сын погиб…» Два полярных события: сына нет в живых, дочь начала новую жизнь.

Глава III

Дивизион двигался на запад. Походы, бессонные ночи. Лицо у Нельки посерело, глаза сузились. В то время когда Николай отсчитывал последние минуты перед боем, она, замаскированная шалашом из зеленых веток, не спускала с головы наушники. По сапогу ее ползли муравьи, а в груди тоже копошилось что-то мелкое, жалкое.

Немцы пытались бомбить боевые порядки двинувшихся на Елгаву частей. Орудия дивизиона капитана Рудкова, поддерживавшие пехоту, действовали в полную силу. Огонь! Огонь! Огонь!!

Вдруг смолкла батарея Колосова. Бронеколпак, невдалеке от которого он только что находился, разворочен, и сам он, комбатр, откинутый воздушной волной, лежит замертво на земле.

Середа ужаснулся.

— Э-эх! — вырвалось у него. Наклонился: ни пульса, ни дыхания. Отстегнул планшетку Николая — в ней документы, адреса близких. Если бы сам он лежал бездыханным, точно так же поступил бы и Колосов.

Время торопило. Бой продолжался. Середа побежал вперед.

К тысячам случайностей войны, здесь, под Елгавой, прибавилась еще одна. Нелька подползла к Колосову. Глаза его смотрели отрешенно, на гимнастерке, справа от портупей, дорожкой — липкая кровь. Расстегнула ворот и приложилась ухом к груди.

Зрачки Николая медленно ушли под веки.

— Пей!.. — Наклонила флягу к его рту. — Пей, товарищ старший лейтенант! — старалась перекричать рев орудий, гул самолетов и взрывы падающих бомб.

Глотнул.

Потащила его на себе. Тяжелого и такого покорного.

— Ты будешь жить! Ты будешь жить!

На мгновение он открыл глаза: красные и черные кольца клубились, уплывали куда-то вверх… Тело жгло, будто швырнули его в самую гущу крапивы. Чьи-то губы дышат в лицо теплом, а ему никак не согреться.

— Мама!

Совсем другое, знакомое и незнакомое лицо. Кто ты?

Все существует в этом мире: героизм и трусость, дружба и предательство, любовь и ненависть. Но великую душу народа ничто не может запакостить — она останется чистой.

Война… Кто сполна хлебнул этого полынного напитка, вовеки не забудет его горечи. Горечи разлук, горечи потерь, горечи розыска близких.

Два месяца жизнь держала Николая на временной прописке, и никто из врачей не мог бы поручиться, что сделает ее постоянной. А непутевая Нелька шла с дивизионом все дальше и дальше на запад.

Лишь спустя десять дней после письма Середы Дарья Платоновна получила официальное извещение: узнала правду — сын ранен, в госпитале. Сразу же выехала к нему. Несколько позже и сам Середа сообщил ей о своей жестокой ошибке.

Не объятиями радости сын встретил мать — мучительным кашлем. Полулежал на койке зелено-серый, с провалившейся грудью. В одной руке воронка кислородной подушки, в другой — газета. Горькая судорога пробежала по его губам. Задышал хрипло, устало. И все-таки это был он, ее мальчуга. Можно тронуть его руку, волосы. Можно, нет, нужно улыбаться ему…

Дарья Платоновна стала приходить в госпиталь ежедневно, рано утром — как на работу. Не просиживала часами у постели сына. Не вздыхала тяжко, глядя на его маету. Она всегда была в деле, в труде: проветривала палату, помогала перестилать постели, кормить больных, раздавать лекарства. И только когда сын спал, подбиралось отчаяние: вот он, жив, но будет ли жить?

К ней привыкли. Никому и в голову не приходило, что она здесь посторонняя, что своими частыми посещениями нарушает госпитальные правила. Даже вахтер, одноглазый солдат, приветствовал как свою:

— Доброго утра, Дарья Платоновна. А наши-то взяли Белград!

— Доброго утра! Мы уже в Восточной Пруссии…

— Доброго утра, Дарья Платоновна. Овладели городом Киркенес в Норвегии. А в Закарпатье — Ужгородом.

На юго-западе от Кенигсберга советские воины завершили ликвидацию окруженной Восточно-Прусской группы. Зажатые на мысе Кальхольцер-Хакен, немцы пытались продержаться хотя бы несколько дней, чтобы, выиграв время, эвакуировать морем остатки разгромленных соединений. Маневр не удался… Русские овладели Гданьским портом; части 3-го Украинского фронта вышли на австрийскую границу. Продолжался поход на Берлин, на землю тех, кто злодейски начал войну.

Прочтет Николай сводку в газете — глаза на миг загорятся и снова потухнут: что он теперь для фронта? Балласт!

Дарья Платоновна угадывала его мысли. Не изворачивалась, не тешила словами — поправишься, мол, скоро встанешь, и снова — в армию. Знала — этого не будет; в груди его осколки металла. И оттого что не хитрила, оттого что, неслышно ступая между койками, поправляла одеяла не только ему, но и другим, подавала еду не только ему, но и другим, Николаю становилось спокойнее, и думы — злые, встревоженные осы — жалили меньше.

Листки длинных посланий Сергея Сергеевича полны ободряющих слов. О болезни не расспрашивал. Вскользь заметил: «Если мама рядом с тобой, я спокоен». А ей: «Когда врачи разрешат, вези его, Дашура, в Нижнебатуринск». Как юноша в годы земства, верил в Соколова и нынешний генерал медицинской службы профессор Зборовский.

Восемь месяцев возле сына. Дарья Платоновна работала уже в штате госпиталя вольнонаемной. Но как только Николай чуть поокреп, добилась перевода его, по запросу Соколова, в Нижнебатуринск.

Нижнебатуринск, потом — Комаровка.

Март — вековой предвестник теплых дней — иногда еще стращал морозными ночами. Но утренний туман растворялся быстро. Солнце любовно поглаживало землю. Рокотали ручьи. Безлистые ветки тополей и лип напоены влагой. Воздух легкий, чистый, точно процеженный.

Комаровку ни разу не бомбили. Но и в ней все напоминает войну: женское засилье и горожане в колхозах; медали и ордена на груди у калек, безлошадье, нехватка семян. Из четырех сыновей колхозного бригадира полегли трое: один под Харьковом, другой в Словакии, а самый последний — первым пал под Могилевом.

Изба Фомы Лукича отошла под колхозный коровник. Ее удлинили, выбелили, окна заколотили: рейка — просвет, рейка — просвет… Из семьи не осталось никого, кроме Ольки, и та в Ленинграде. Федя убит под Нарвой. Их мать до этой зимы кое-как держалась. Потом вдруг стала слабеть и умерла.

Не впервые судьба бросала Дашу на исходные позиции — в Комаровку. Едва успел зажечься свет в трех оконцах ее избы, как потянулись соседи.

Городам не хватает не только продуктов, не хватает врачей, — каково же деревням? Радиус обслуживания Комаровского фельдшерского пункта расширился: захватил Мушары, Гречихино. Многовато, а нужно справляться. Одной справляться. Снова спрос на Дарью Платоновну с утра до полуночи и с полуночи до утра. На роды, правда, зовут теперь редко. Кто ж рожает в войну?

Всех помнила Даша по имени, по прозвищу. Но пришли и новые люди — те, кого война прогнала из городов. Новые люди — новые друзья.

Собралась как-то на кладбище, навестить Андреяна Степнова, фельдшера-неудачника, обучавшего ее грамоте. Хоронили — это-то хорошо помнит — у забора, как самоубийцу. Да чуть не прошла мимо — затерялась его могила среди зеленых бугорков земли с крестами и без крестов, что устлали собой деревенское упокоище.

Уцелевшие комаровские старики, останавливая сына «фершалши», щупали его, костлявого, словно хотели удостовериться, что он это, доподлинный. Бабы, помнившие Дашиного малолетка, глядя на него, тяжело ступающего, бледного, худого, сочувственно вздыхали: не жилец!

Он и сам себе казался похожим на скелет, который однажды видел в анатомичке у Инны. Забредет иной раз в избу, где жил его сверстник. Радость, если покажут письмецо, присланное с далекого фронта. Совестно, что сам он теперь не там. Обратно до дому добирался с трудом: длинной, очень длинной стала для него комаровская улица.

Горя нынче много. Фельдшерице оно виднее: из каждой избы выпирает. Но когда пахучим маем объявили победу, когда нужно было радоваться и смеяться, Дарья Платоновна заплакала. В первый раз за все эти годы заплакала.


Подобно всаднику на одичавшем коне, Николай не знал, удержится или жизнь выбросит его из седла. Дважды отлеживался в госпитале. Варфоломей Петрович делал все возможное, чтобы выходить «крестника», но свищ не заживал. Ярлык, приклеенный ВТЭКом — «инвалид Отечественной войны», — вселял неуверенность.

Не заживала и другая рана: Инна. Никогда напрямик не раскрывал ей причину своего отчуждения. Но не думал, что она сможет так резко отвернуться от него.

Неожиданно она прислала в Комаровку письмо — совесть замучила или кто надоумил? Прочел и разорвал. Ветер поднял бумажные клочки и погнал их далеко со двора.

То ли в самом деле лето живительно, то ли время свое взяло, но вот шаги Николая стали уверенней, дыхание ровнее, кашель реже. Сам починил крышу избы. Сам для колхоза отремонтировал две жатки и конные грабли, для МТС — колесный трактор. Пригодилось забытое, «слесарь-студент»! Уставал. Отдохнув, снова работал. И вдруг начал курить.

— Нельзя! — мать вырвала изо рта папиросу. Потом разрешила: — Если без дымка тебе тошно, кури. Воздух комаровский все выветрит.

Война позади. В Потсдаме идут переговоры трех великих держав-победительниц. А Комаровка — махонькая точечка на огромном шаре земли, которая и на карте-то не отмечена, — вглядываясь в этот еще бушующий мир, продолжала свою будничную трудовую жизнь.

Вдоль берега Комарихи зеленым морем колышутся травы. Пора сенокоса наступает на пятки уборочной страде. Шумят колхозные хлеба, дружные, пышные всходы ждут людей. А людей не хватает. Бабы, о эти бабы! Они и косят, и вяжут снопы, и скирдуют, они и на токах. Днем комбайн работает на срезе, ночью на молотьбе. Комаровка снимает первый послевоенный урожай — урожаи победы. «Уберем хлеба быстро и без потерь!», «Досрочно выполним план хлебозаготовок!» — призывают красные полотнища у развилок дорог.

Избы в Комаровке не запираются и на ночь. Достаточно чуть поднажать плечом, дверь поддастся. Но Олька вздумала дать знать о своем приезде иначе: легонько побарабанила пальцами по окошку и спряталась за угол избы. Туда, где оставила чемодан.

Занавеска приподнялась:

— Кто там?..

Голос Дарьи Платоновны показался другим, глуше. В освещенном окне вся она как портрет в раме: знакомое с детства лицо, русые, на прямой пробор, протканные уже сединкой, волосы.

— Кто там? — повторила Дарья Платоновна. Повернулась спиной и попросила кого-то в комнате: — Выйди, погляди, кто озорничает.

Выходить не пришлось.

— Я это! Олька.

Дверь косой тенью прикрыла Николая. Он стоял у стены в голубой майке, широкоплечий, загорелый.

— Да какой же ты инвалид?!

Лампа в избе Колосовых горела допоздна. Сельчане не тревожили — спать легли рано: чуть свет — на поля.

— Я недельки на две, не больше, тетя Даша.

— Да хоть всегда живи у меня, дурашечка, что торгуешься? Места хватит.

— Ну, рассказывайте о себе.

— Рассказывай ты, Оленька.

— Мне еще два года учиться. На вечернем. Днем работаю лаборанткой.

— Лучше бы на дневном. Мы тебе поможем. Учиться и работать трудно.

— А тебе, Коля, не трудно было?

— Чудачка! Ты после войны, после блокады… Куда тебе. Хилая ты.

— Хилая?

Первый отдых после войны. Олька пробыла в Комаровке две недели. Николай целыми днями пропадал на МТС. Дарья Платоновна — в амбулатории, в детских яслях. Ясли освободили женщин для полевых работ. Семьдесят ребят. Их кормят три раза в день. Дарья Платоновна настояла, чтобы увеличили норму. И колхоз расщедрился: мало что прибавил продуктов — закупил в Нижнебатуринске игрушки.

За околицей, как и прежде, усадьба МТС. Двор в пятнах черного мазута. В кузнице пе́кло — чем только дышат? Еще школьницей Олька забегала сюда отыскивать отца. И вспомнилось ей, как по улицам Ленинграда шли партизаны с ленточками на шапках, обожженные солнцем и огнем. А у нее на душе все кричало: если бы отец был жив! Если бы Федя жил!.. Если б… Большущие глаза Ольки с такой тоской блуждали по горизонту, что Николай безошибочно читал ее мысли: иной стала Комаровка. Приехала, и нет ее, той, которая снилась. Нет детства — оно ушло; нет матери, ласковой и кроткой; лето в разгаре, а ты, отец, неугомонный, неутомимый… лежишь в земле.

— Не назад, вперед глядеть надо, Олька, — сказал Николай.

На межах, у дороги, — столбушки с дощечками. Они отмечают границы участков, закрепленных за звеньями. На одном прочла: «Просо, 3,5 га, звено К. Булатовой». Катя? Плотненькая и отчаянно веселая. Вместе в девятилетку с ней ходили. Три километра туда, три обратно. Каждый день — в мороз, в слякоть. Вместе в школьном хоре пели. Драмкружком руководил Мишка Булатов, — тогда еще он не был ее мужем. Назначал свидания то одной, то другой. Катя дальше учиться не стала, не уехала из Комаровки. «Не могу без него», — объяснила. Думалось, дурачится, а вышло у нее по-серьезному. Миша в первый год войны потерял ногу, работает шофером.

За мостом Гречихино. В Гречихине ни крупинки гречи, а все лук, лук. На шестистах гектарах сплошь лук. Далеко разносится его едкий запах.

…Завтра уезжать. Олька прощалась с Комаровкой. Скоро оборвутся последние нити, связывающие с ней. К вечеру потащила Николая бродить.

Луна вошла в полную силу. В Ленинграде не любили таких ночей: они облегчали немцам воздушные налеты. Не верится, что страшное в прошлом. Что началась демобилизация. Что людям снова разрешили отпуска.

— Узнаешь, Олька? — Огонек папиросы осветил циферблатик на его руке. Поднес часы к ее уху. — Слышишь?

— Неужто всю войну с тобой были? — Те самые, ее часы, только ремешок другой: был узенький, а этот широкий.

— До самой Елгавы дошли. И в медсанбате, я в госпитале, все при мне. Ни разу не чинил. Был уговор, помнишь? «После войны отдашь». Война кончилась.

— Оставь их у себя.

— Не-ет.

Снял их и затянул ремешок на ее худеньком запястье. Отверстий не хватало. Кончиком перочинного ножа пробуравил новые.

С берега тянется чья-то, на два голоса, песня: начинает ее девичий, подхватывает мужской. Теплая, мягкая ночь. Встречный ветерок поглаживает шею, вздувает волосы, шалит подолом легкого платья — синего с белыми полосками. Олька поминутно одергивает непослушные складки, но юбка вздымается парашютом, кажется, унесет ее ввысь — тонкую, с острыми, как у подростка, коленками.

— Мне что-то отпускать тебя не хочется, — сжал ее кисть Николай. — Вроде ты теперь наша, колосовская.

Даль прожгли два огня. Ползут навстречу вдоль дороги и увеличиваются. Потом грузовик затарахтел, фары мигнули, мотор кашлянул и затих. Из кабины трехтонки вылез парень в тельняшке. С костылем. Загородил дорогу:

— А ну, отставной старший лейтенант Колосов, покажь свою трофею?

Николай отодвинулся. Водитель взял Ольку за плечи и повернул лицом к луне:

— Так это ж в самом деле трофея… Олька!

Не знал о ее приезде — почти три недели пробыл в Нижнебатуринске.

Возвращались на грузовике. Николай в кузове, она в кабине. Руки Миши Булатова лежали на баранке. А глаза косились на спутницу: «Олька!»

Домой прибыли далеко за полночь. Дарья Платоновна тревожно взглянула на сына: «Чисто дубок и березка, — говорил Фома. — Может, у них что заместо нас с тобой выйдет?» В сердце впорхнула радость. Впорхнула и замерла: не он ли, мальчуга, прежде каждый день доставал с полки заложенную меж книг фотографию Инны? Доставал и подолгу смотрел на нее.

Николай проводил Ольку до Нижнебатуринска. Дорогой обгоняли обозы: зерно везли на грузовиках и на телегах с красными флагами. Катя Булатова взгромоздилась на мешки и, сидя на верхотуре, громко пела.

Олька всю дорогу молчала. Может быть, представила ту ночь в Ленинграде? Холодную, с поем сирен воздушной тревоги. С крысами. И со своими вопросами: «Ты переписываешься с ней?.. С твоей Инной?»

Глава IV

К директору сопровождал его Шеляденко. На месте не оказалось. Привел к кабинету главного инженера — там шла оперативка.

— Сидай, голуба, — указал Николаю на стул возле двери. — Поскучай, а мы там враз видбрэшемся.

«Брехня» затянулась. Из окна, как с наблюдательной вышки, видна часть заводского двора — асфальт, кирпичная будка проходной и старый, довоенный плакат с нарисованными рулонами тканей: «Из суточного выпуска нашей продукции можно изготовить 360 тысяч платьев и 350 тысяч мужских сорочек». Краски выцвели, местами облупились, а слова звучат издевкой: не только шелка — ситца сейчас в магазинах ни метра.

Дни в Ветрогорске не октябрьские — чистый июль: даже муха лениво ползет на разогретом подоконнике. Почему же в ту осеннюю ночь, когда ставили трофейные пушки, шел проливной дождь? Людям и без того было тяжко, а он измывался: волю человеческую пытал?

Николай написал Шеляденко на авось. Сам еще не верил в себя: целый год в инвалидах. В ответ получил подробное письмо на официальном бланке от директора, которого и не знал. Тот перечислял несколько должностей, кои охотно предоставит «нашему славному фронтовику». Подпись директора: «Папуша». Забавная фамилия!

Оперативка кончилась. Дверь распахнулась и выбросила людей. В комбинезонах, в штатских костюмах и еще не сменивших армейских гимнастерок.

Шеляденко тронул Николая за плечо:

— Пишлы!

После совещания стулья в кабинете главного инженера стоят вразброд. Вдоль стен за стеклом стеллажей на гвоздиках моточки шелковых нитей — образцы продукции комбината. Сбоку от письменного стола сидит светловолосый кругляш. Ударь крепко бутсой — покатится. И вместе с тем не скажешь, что пышет здоровьем: губы синие, глаза тусклые, шея в поперечных складках.

Это и есть директор, решил про себя Николай: фамилия Папуша ассоциировалась с чем-то пухлым. Но ошибся.

— Павел Павлович, — обратился Шеляденко совсем к другому, тоже невысокому, но сухощавому, стоявшему рядом. — Цэ Колосов.

Не выпуская руки Николая, директор продолжает прерванный разговор с главным инженером:

— В Москве потеряешь денька три-четыре. По пути в Мытищи заглянешь. Я туда черкну записочку. Свяжешься с начальником опытного инженером Кирпу. Она тебе покажет новую экспериментальную установку…

Нюра Кирпу?..

Папуша отпустил руку Николая и сощурился, словно прикидывая его на вес:

— Так куда ж тебя, Колосов, сунуть?

Шеляденко обиделся.

— Куды? Як пообищав, до мэнэ в прядильный становы. Що?.. Та я ж завиряю: варыть у нього голова! Ще студентом начинав там слесарем.

Директор не возражал. Потом спросил Шеляденко:

— Жилья, конечно, не имеет?

— Була тут у нього блызесенько квартырка. Да проворонил ее.

— Проворонил?.. Значит, жить ему, как ворону, в гнезде на веточке, — засмеялся своей же остроте Папуша. — Ну да ничего, молод, здоров… — И вдруг, заметив на гимнастерке Колосова желтую нашивку — знак тяжелого ранения, — запнулся. — Один, что ли?.. Жениться нужно.

— Есть жениться, товарищ директор! — по-военному отрапортовал Николай.

— Квартиру я тебе дам. Но месяца через три, не раньше…

Директор говорил безостановочно, что грампластинка, не давая вклиниться словом. Не понять, задает вопрос тебе или себе — сам на все отвечает. Лицо молодое, а надо лбом султаном дыбится седой клок.

— Я ще не розкусыв, що за человек наш дырэктор, — поделился потом Шеляденко с Николаем. — Скажем, отдали бы його пид суд, а мэнэ вызвали б свидэтэлем и спросыли: «Що вы можете сказаты про обвиняемого?» Я бы ответил: ничого. «Умный вин?» Нэ знаю. «Дурень?» Нэ знаю. «Добрый?» Нэ знаю, ничого толком нэ знаю. В самом деле, що такэ Папуша? После Груздева он трэтий дыректор. Може, цэй приживэться?

В годы войны Ветрогорск принял еще один завод искусственного волокна. Его эвакуировали из зоны, к которой приближались немцы. Таборная слободка стала тесной: два завода слились воедино — в комбинат искусственного волокна. К его территории прирезали соседние участки, переместив подальше гаражи автотранспортного треста. И всем этим — производством и строительством — верховодил Павел Павлович Папуша — Пэ в кубе, как шутливо прозвали директора на комбинате.

Теперь же война-разрушительница сменилась стихией созидания, чудом обновления. Творили это чудо те же люди, чьей кровью и чьими руками была добыта победа. На комбинат вернулись сотни фронтовиков. Николай Колосов был лишь одним из них.

Как хорошо не слышать над головой гула бомбардировщиков, как радостно встречать утро не в сырых траншеях, не за щитком пушки, не в госпитальной палатке, а у прядильной машины, за рабочим столом или в лаборатории…

Директор неожиданно появлялся то в одном, то в другом цехе, и нередко в ту минуту, когда случалось там что-нибудь неладное. Прозвище Пэ в кубе гуляло по комбинату, как призыв к «скорой помощи», как штамп ОТК. «Пэ в кубе сказал». «Пэ в кубе одобрил», «Пэ в кубе обещал». «Пэ в кубе уехал в горком». «Я старый мытищинский волк, — говорил он сам о себе. — Ценю человека по работе: хорошо трудишься — друг, плохо — враг. А врага незачем на шее таскать, его надо сбрасывать! За ворота!.. Думаете, социализм можно строить лежа на печи? Без мозолей ничегошеньки не сделаешь».

В работе Павел Павлович признавал лишь высокую температуру. Чтобы все было на точке кипения. Он, видимо, никогда не увлекался поэзией. И давние молчановские строки «У тихой речки отдохнуть…» не вызвали бы в нем сочувствия.

Таким представлялся Николаю директор.

Кто от души обрадовался Николаю — это Вишня. Так и не уходила из прядильного. Но за эти годы фильерщица стала инженером. Как же долго длилась война!

Оценил ли его директор или решил крепче приковать к комбинату, но вскоре подписал приказ: «Инженер Колосов Николай Варфоломеевич назначается начальником мотального цеха». Прежде чем подписать приказ, вызвал, как водится в таких случаях, к себе для беседы. Прежний начальник мотального — болезненная, часто бюллетенившая женщина — попросилась в отдел главного технолога на менее хлопотное дело. Порядка в цехе мало. Не зря стал он объектом едкой критики на оперативках и на страницах многотиражки.

— Так что, дорогуша, давай засучивай рукава… налаживай… Трудностей испугался? — по-своему расценил раздумье Колосова директор. — Не пристало коммунисту пасовать.

Временно Николай поселился в Таборной слободке у Шеляденко, в квартирке, которую тот занимал и раньше. Война не укротила пылкого нрава Степана Петровича. По-прежнему в цехе он кого-нибудь распекал. Но, как и прежде, каждый шел к нему со своими промахами и личными бедами. Однако дома ругани не терпел. Повысит голос жена, заплачет Светланка, он как кот отмахнется лапой и замурлычет: «Ну добрэ, добрэ, бабоньки, пэрэстаньтэ» — и выйдет за дверь.

Да, растет у Шеляденко дочь, и какая дочь! «Стоит ли в наше время брать на воспитание детей? — рассуждала в цехе одна прядильщица. — Собственная дочь и та мне заявила: „Уйду в детский дом, там веселей, по вечерам кино, ребята. А тут после школы я целый день одна…“» Но Шеляденко не задает себе таких вопросов. Никуда от него Светланка не просится. Своя она, «зовсим своя», говорит, и при всяком удобном случае хвастает: «Наша Свитланка до школы пишла… Наша Свитланка музыке вчиться, рояль купыв ей… У Свитланки голос объявывея».

— Ты знаешь, Мыкола, якый у нэй голос? — в глазах его отцовская гордость. И, преисполненный глубокого уважения к словам, которые произнес дальше, торжественно поднял палец: — Драматичный меццо-сопрано. Такой на тысячу выпадае одын.

Любил Степан Петрович и сам в выходные дни приткнуться к роялю со своей местами потертой, местами в щербинках, гитарой. Пощипывает семиструнную, скользит по грифу заскорузлыми пальцами, выдавая мелодичные звуки украинских думок. А то, входя в раж, вдруг задористо притопнет ногой, вызывая на смену Светланку.

Светлана охотно откидывала крышку рояля. Играла и пела. Пела девочка с чистыми, светлыми глазами и вздернутым, как у Березняковой, носиком. Сильный голос распирал стены крохотных комнат. Сверкали белизной накидки, кружевная скатерть, на комоде стояли бумажные цветы — ромашки, ирис… Все это видел Николай, но, казалось ему, сидит не за столом у Шеляденко, а в театре. И слушает не домашнюю певунью, а заправскую актрису.

Папуша свое слово сдержал: вскоре Николай стал новоселом Таборной слободки.

Нельзя ему там одному без ухода, изводилась тревогой Дарья Платоновна. И как только в Комаровку прибыла взамен новая фельдшерица, заколотила — в который раз! — свою халупу, скособоченную, словно бабка Агриппина. Приехала в Ветрогорск в самый раз: при комбинате выстроили больницу, нужна была старшая сестра. Эту должность и предложили Колосовой. Старшей? На двести коек?.. Что ж, с годами не только опыт приходит, приходит и желание передавать то, что знаешь сама, другим.

Склонность Дарьи Платоновны что-то организовывать, кому-то в чем-то содействовать, помогать заметили на комбинате. Жизнь для людей, начатая еще в дни юности в захолустной Комаровке, с годами стала жгучей потребностью. Больной — он всегда ищет ласку. Чтобы подушка помягче была, одеяло подоткнули бы удобнее. Не у всех сестер и нянь сердце теплое.

Трудовой день ее не понять когда и заканчивался. Страшись себя, если ты равнодушна, если в душе твоей нет сострадания, нет любви. Никогда не горячилась, не покрикивала Дарья Платоновна, но прослышит, что уснул кто на посту или перепутал лекарство, сухо взглянет: «А будь на койке, скажем, твой отец? Или мать?.. Или…»

Год спустя демобилизовался Сергей Сергеевич. В Московском медицинском институте объявили конкурс на замещение должности заведующего кафедрой факультетской терапии. Обратились и к Зборовскому — человеку, давшему Ветрогорску добрую славу, вписавшему немало новых страниц в отечественную медицину.

— На меня не рассчитывайте, — ответил он на предложение столичного ректора. Ответил не письменно, а телефонным звонком. — Кто это у вас решил, что в Ветрогорске я «захирею»? Беру на себя смелость утверждать: периферия дает труды не худшие.

Так Сергей Сергеевич принял прежнюю клинику в медицинском городке. Так рабочий кабинет в квартире на Александровской дождался наконец своего хозяина.

Запрет, наложенный Дарьей Платоновной, и замужество Инны вынуждали отца с сыном встречаться в «ничейной» зоне: на улице, в кино, а чаще в том самом кафе, куда некогда на «перекур» забегал Арстакьян-Черных. Отец никогда не заводил разговора о семейной жизни Инны. Как и Николай — об отношениях отца и матери.

Так, параллельно, шла жизнь Колосовых в Таборной слободке и Зборовских — на Александровской.

На телефонные звонки Инна отвечала любезно, звала Сергея Сергеевича, передавала взаимные поручения и, прощаясь, обычно приглашала:

— Может, зайдешь как-нибудь?

— Как-нибудь… зайду, — отвечал Николай и мысленно представлял, как ее рука опускает трубку на рычаг аппарата. Как стоит она минуты две-три, может быть ждет, чтоб телефон зазвонил снова? Или не ждет? Торопится к малышу? У кроватки, очевидно, висят целлулоидные погремушки. И кольцо с желто-красным попугаем — его подарок, переданный через Сергея Сергеевича.

Лагутин. Чем привлек он внимание Инны?.. Что ж, может, ей с ним проще, легче? Возможно, он и есть ее счастье?


К лету в Ветрогорск приедет Олька. Насовсем. Навсегда. Почему так бывает: растет девчонка, и вдруг она, самая обыкновенная, становится очень нужной тебе? Не встретились бы после войны в Комаровке, кто знает, может, ничего и не было бы. Ни разу еще не сказал ей: «Люблю». А она и не спрашивала. Сама жизнь подсказывала верные слова. Печаловалась вместе с ними. Заботилась, чтобы оба меньше касались пережитого — тех, кого покрыла земля. Нет у него тайн от Ольки. И все-таки к ней не привык. То есть к Ольке, которую знал с детства, и привыкать-то незачем. А вот к этой, которая приедет к нему, как к мужу, к этой — еще не привык.

Никогда Дарья Платоновна не была рабой вещей. А тут вдруг нашло: покупки, покупки… Кастрюльки, тарелки, еще одна скатерть; зеленый абажур показался мрачным, сменила на розовый — пусть веселит молодых.

Комнатенки в квартире маленькие. Пятнадцатиметровую отвела мальчуге и Ольке, а сама перебралась в ту, что поменьше, с дверью на кухню.

— Зачем ты так? — сердился он. — Себя на зады?

— Тебе этого не понять…

— Слезы, мама?

— Разные слезы бывают. Эти — сладкие.

Вот они наконец-то вместе, «дубок и березка», — порадовался бы Фома Лукич, будь он жив.

С приездом Ольки как бы раздвинулись и зазвучали стены, шире распахнулись окна. Она удивительно умела радоваться заметному и незаметному: синеве неба, красивому галстуку, доброму, даже не ей сказанному, слову. Убралась тишина, в которой долго жил. Явилось нечто новое, полное красок — семья.

Постепенно восстанавливались старые связи. В комиссионном магазине встретил Надю. Под мышкой узелок. А за руку ее тянет мальчишка и монотонно хнычет:

— Пойдем, мама. Пойдем…

Ее Пой мне погиб в Севастополе. Молоденькая вдовушка. Сколько теперь таких!

Написал Нюре в Мытищи. Отозвалась быстро.

«Думала, нет тебя в живых: недобрый признак, когда с фронта не получаешь ответа. О себе: двое ребят, муж тишайшего нрава, хотя по должности блюститель социалистического правопорядка — судья. Папуше передай, мой привет. Этот дядечка считался бы хорошим, если б поминутно не указывал другим, что надо быть таким, как он сам».

В «Известиях» прочел: на Кавказе начаты съемки нового фильма, посвященного Отечественной войне; кинорежиссер Середа.

«Да, это я, дорогой мой фронтовой друг, — получил ответ из студии. — Какой же страшный удар нанес я тогда Дарье Платоновне. Очень радовался ошибке. Обязательно к лету спишемся и вместе махнем в вашу хваленую Комаровку».

Прислал фотографию: обзавелся бородой. Зачем, чудак?

«Не чудак, — ответил в следующем письме Середа. — Образину свою скрываю: минометный огонь малость поджарил, остались рубцы на лице».

Он же сообщил ветрогорский адрес Вадима Смагина. К Морскому окуню не тянуло.

Сам о себе подал весть Абдуллай. Связной был ранен в том же бою за Елгаву. О судьбе своего командира узнал от Середы.

«Ты, дорогой уртак Колосов, даешь ниткам из дерева, а я с Фатимой — из хлопка. Получилось, мы счас опять одна батарей. Езжай мой кишлак Сангардак пилав кушать, кок-чай пить. Увидишь моя кибиткам, а то скоро ему капут будет — построим дом с настоящим окнам и крышам».

Точно в воду канула Нелька. Послал запрос в Москву. Ответили: демобилизована, адрес неизвестен.

Не тянуло, не собирался к Смагину, а в субботний вечер взял да и зашел.

Под самый потолок книги. В красных, серых, синих, зеленых переплетах — как солдаты в парадной форме выстроились плотными шеренгами. Жена Смагина Наталья Дмитриевна — сверх ожидания — миленькая. Ручки жухлые, с перетяжечками. Ямочки на щечках, на локотках. Приставь крылышки — купидончик.

— Колосов. Фронтовой товарищ, — не очень охотно познакомил с ней Смагин.

Радостно засуетилась. Она, а не он.

За бутылкой «Московской» исчезла натянутость, развязался язык. Каждому было что вспомнить и о чем… умолчать. Острые шутки перебрасывались через стол, точно шарик пинг-понга. Наталья Дмитриевна в разговоре вся сияла бы счастьем, если б время от времени муж не шпынял ее своими одергиваниями. Дочь убитого белого полковника, она по инерции боялась всех и всего. В школе ее дразнили «генеральшей». В медицинском институте, куда с трепетом отнесла заявление, отказали в приеме: «За социальное происхождение». А его, Смагина, встретила просто в очереди за хлебом. Заговорил. Увлек. И только с ним обрела покой. Покой ли?

Смагин работает в научно-исследовательском институте гидротехники.

— Моя Олька тоже почвовед, — к слову сказал Николай. — Помнишь ее?

— Ольку?

— В Ленинграде… На Гончарной…

Морской окунь оживился:

— Как же, как же! Твоя землячка? Она здесь? Жена?.. Очень хорошо. Давай ее в институт устрою. К себе.

Смагин проводил до трамвая. И там, у остановки, Николай спросил о Нельке.

— Ничего не знаю о ней, — ответил равнодушно, вскинув плечами. — Не интересовался.

— Она спасла мне жизнь.

— Что ж на нее похоже: боевая бабочка.

— Это все, что у тебя осталось к ней?

— А ты чего, братец, хотел? У меня ж семья… Ну а фронтовые женки… кто не грешил при случае? Ты, Колосов, я вижу, все тот же идеалист?

Трамвай тронулся. На прощанье Смагин постучал по стеклу, Николай ответил ему тем же, и мысленно поймал себя на том, что неискренен.

На передней площадке юноша. Вокруг шеи клетчатый шарф. Шляпа чуть набекрень. Петь-Петух. Курит вопреки трамвайным правилам. С глубокими затяжками, с показным наслаждением. Многие мальчишки начинают курить лишь потому, что это выглядит по-взрослому, модно. Иные взрослые, творя пакости, тоже прикрываются словом «модно»: «Фронтовые женки…»

Случайно встретив Николая с женой на улице, Смагин повторил свое предложение, обращаясь к нему, а не к Ольке:

— Давай ее возьму ко мне в институт.

— На, бери.

— Приводи. С директором Гнедышевым я договорюсь.

— А я и вправду приду. Завтра же, — пригрозила она.

И пришла. Так начала Олька работать в институте у Смагина.

Глава V

От матери или от Шеляденко перешла к Николаю потребность целиком и бескорыстно отдаваться делу, которому себя посвятил. Оно поглощало намного больше времени, чем полагалось начальнику цеха.

Мотальный цех совсем замотал. Свежему глазу виднее и то, как надо работать, и то, как не надо работать. Всюду завал «куличей». Зачем же после бракеража оставлять их у машин? Кто поручится, что иной бракодел не подсунет в партию хороших — порченый «кулич»?.. А тут вот крючки никуда не годятся, «глазки» донельзя грязны. Да и слесарей толковых маловато. Иной возится, возится с мотовилой, кое-как наладит, а через пять — десять минут она снова выходит из строя. Вконец износились коробки скоростей. Вчера в ночную смену плохо запарили мотки, а их больше тысячи, и на шелке образовались сукрутины.

Счет неделям и месяцам теперь переплетается с подсчетом тонн, сотен тонн шелка, отправляемого на склады готовой продукции. Тем не менее по вечерам он пропадал в лаборатории, по выходным — в научном зале библиотеки.

— В Менделеевы прешь? — дружески пнул кулаком в грудь Папуша. — Знаю вас, жрецов науки! — И вроде бы предостерег: — Сначала анкеты ради заводишка отведаете, потом «без отрыва» диссертацию нацарапаете. И — наше вам!..

Николай удивился наскоку.

Хотел было вырваться сегодня из цеха пораньше, но снова застрял. Похоже, соревнуется с Олькой: кто позднее домой придет. Близится день ее рождения. Теперь и ты, Олька, станешь говорить: мне четвертый десяток пошел. Мать, конечно, давно уже подарок припасла, а «собственный муж» все откладывал поход в магазины, дотянул до последнего дня и все-таки опоздал: промтоварные закрыты. Олька надуется: «До чего же ты толстокож! Порядочные мужья в такой день внимательны к женам». А он виновато вывернется: «Так я к тебе внимателен ежедневно, а они — в определенные числа».

Только что прекратился на удивленье пушистый снегопад. Дворники сразу же высыпали на улицы. Они нагружают кучи снега на листы фанеры и тащат их до ближайшего люка.

Возле Дома культуры улица делает крутой поворот и тянется вдоль левой заводской стены. Трамвайную линию проложили тоже изгибом. Кстати, вот и трамвай!

На Александровской магазин «ТЭЖЭ» торгует до десяти. Чуть дверь приоткрыл — захлестнуло ароматом духов, туалетного мыла и мяты. На прилавках коробочки пудры, батареи флаконов — мал мала меньше. На полках, обтянутые шелком, наборы «Красной Москвы».

Покупку заворачивает продавщица с устрашающе длинными ресницами — видно, туши не жаль.

— Пожалуйста, гражданин, — и протянула перевязанный тесьмой пакет.

Возле стены, отделанной под дуб, прижав к груди кожаную сумочку, стоит Вера Павловна. Поверх бархатной шляпки — теплый платок. Седые корни крашенных под блондинку волос и удлиненные черные брови на бледном лице выдают ее возраст.

— Здравствуй, Николай, — окликнула его. — Совсем нас забыл.

— Завертелся.

— Идем к нам? — взяла его под руку. — Сергей Сергеевич, кстати, дома.

— Не могу. Занят.

— Очень прошу.

Не нашелся что ответить. За все эти годы Вера Павловна ни разу не отступила от ею же установленного барьера. С чего вдруг потеплела?

И вот он ведет ее, потухшую, отяжелевшую. Давно не заглядывал к Зборовским. Помнит время, когда тут, на углу, не было Дворца пионеров, воздушного здания, увенчанного пятиконечной звездой. На этом месте стояла приземистая, с заколоченными окнами, Александровская церковь. С каким трепетным чувством, помнится, впервые поднимался по лестнице в квартиру отца. Те же пологие ступени, те же цветные стекла окон. Только сам он, Николай, уже не тот. Нет, отцом он его тогда еще не называл. Это слово пришло много позже. Тогда притягательной силой была Инна. Она же и преградила ему путь в этот дом.

Вера Павловна, орудуя ключами, говорит:

— Инночка уехала. Уехала в Ленинград с Игорьком. Насовсем.

— Это, видимо, ее устраивает?

— Не ее, а ее… отчима.

С каких это пор Сергея Сергеевича стали в доме называть отчимом?

— Сергей выгнал из дома Юру.

— Не верится.

— Я никогда не лгу… — И, перехватив его взгляд, брошенный в прихожей на мальпостик, почему-то добавила скороговоркой: — Что касается тебя и Инночки… у вас было увлечение, но не любовь.

Любовь… увлечение… Ах, Вера Павловна, Вера Павловна! Где граница между тем и другим?

— Николай пришел, — открыв дверь кабинета, объявила громко.

— А… молекула! — отец поднялся из-за стола. Снял очки.

Из столовой доносится телефонный разговор Петь-Петуха:

— Жди меня ровно в семь, и все будет о’кей!.. Только без твоих вывертонов, слышишь?

С кем так разговаривает братец? В просвете портьер виден весь он, вполуразвалку на стуле. Волосы — светлый барашек, румянец на щеках: надень ему рейтузы да доломан с красным ментиком, окантованным мехом, — залихватский гусарик.

Отец рывком прикрыл дверь. Переложил объемистую книгу со стула на стол:

— Как Ольга?

— Как всегда, в стихии схем, моделей, исследований.

На столе — портативная пишущая машинка. Лист бумаги заложен в каретку. Сбоку лежит папка. «Материалы к кардиологическому съезду».

— Я не очень помешал, отец? — Николай представил на минуту себя в таком положении, когда принесет кого-нибудь нелегкая.

— Что ты, родной, до съезда еще времени хватит.

— Опять будете тайны «сердешные» открывать?

Сергей Сергеевич усмехнулся:

— На съездах открытий не делают. Их делают в будни. — Вынул из ящика пачку папирос. Надорвал уголок и протянул: — Кури. Не бросил?

— Нет. А за то, что неотступно считаете миндалины главными виновниками ревматизма, там вас не распушат?

— Открытие претерпевает три этапа, сказал еще Листер. Сначала люди шумят: «С ума сошел!» Потом: «Да, это интересно, надо попробовать». А когда оно становится достоянием всех: «Подумаешь, что он такое изобрел!..» Сейчас чуть-чуть приподымается завеса над секретами ревматизма. Много трудов ученых посвящено этой проблеме. Но, увы, в ее трактовке противоречий меньше не стало. Каждая клиника толкует по-своему…

Николай охотно слушал его. Говорит отец просто о непростом. Его лекции любят студенты. Об интересе к ним свидетельствуют битком набитые не только студентами аудитории.

На миг в кабинет заглянула Вера Павловна. В глазах ее ревность: муж болтает с Николаем без умолку, а с Петь-Петухом как немой.

Сергей Сергеевич машинально кивнул ей и продолжил свою мысль, уже сидя за ужином:

— Порой диагностика ревматизма бывает столь трудна, что не только участковый врач, не только клиницист, сам… прозектор Рогулин не разберется.

Петь-Петух улизнул из-за стола, потом вошел уже в пальто.

— Смываюсь! — взмахнул шляпой.

— Опять в «компашки»?

— С точки зрения уважаемого профессора Зборовского, у меня нехватка того самого… мозговых извилин, — куражится Петь-Петух. — В голове у меня сквозняки, качусь в пропасть… А ты как считаешь, братец?

— Считаю, что тебя не мешало бы выпороть, — ответил вместо Николая отец.

— Выпороть?.. Взрослого сына? Хорош метод воспитания, профессор. И все-таки ты прелесть, родитель! Ап-пельсинчик! — Петь-Петух чмокнул кончики пальцев, сложенных щепоткой.

— Как ты разговариваешь с отцом! — не сдержался Николай.

— А что?.. Разве цитрус — плохо?

Раздражение за столом нарастало. Вера Павловна просяще взглядывала то на одного, то на другого: уступи, сынок; не нападай, Сережа; ну помоги же разнять их, Николай.

— Я делаю скидку на молодость. Но ведь он без пяти минут инженер, а никакой мечты! — Сергей Сергеевич помолчал. — Мог бы с одинаковым успехом стать медиком, или химиком, или футболистом… Согласился бы на любое «или», ему все равно, для него главное — «компашки».

В ответ — гогочущий смех Петь-Петуха:

— Сам, что ли, в молодости не грешил?

Циничный и грубый намек. Сергей Сергеевич побледнел. Петь отсалютовал шляпой и скрылся за дверью.

— Повзрослеет — поймет, — извинительно вставила Вера Павловна. — Сердце у мальчика доброе.

Какими хорошими были бы многие дети, обладай они теми качествами, которые приписывают им их матери. Николай часто призадумывался об отце, об Инне, о Вере Павловне, но никогда о баловне судьбы Петь-Петухе. Теперь, когда отец стал по-настоящему родным, рождалось желание оберегать его от всего злого.

— Пусто в доме стало… пусто, — явно подстрекает Вера Павловна на разговор о другом, об Инночке. Но, не дождавшись поддержки, начала атаку сама: — Пусть он, — кивнула в сторону мужа, — лучше расскажет, за что выбросил из родного дома Инночку и зятя! Объясни, почему?.. — Неспособная на длинные тирады, запуталась, сбилась.

— Вера! — остановил ее Сергей Сергеевич, пропустив остальное мимо ушей. Приобнял Николая, указав жестом на дверь кабинета. А там опустился на диван и хлопнул по кожаной обивке:

— Садись.

Так здесь заведено: если Сергей Сергеевич у себя в комнате, домашние его не тревожат.

Николай позвонил Ольге, что задерживается на Александровской.

— Тебя интересует вся эта история? — спросил отец.

— В какой-то степени да.

— Да? — Он был с ним откровенен: — Инночка ершиста, не без капризов, но чиста душой. Петь-Петух — тот совсем другого покроя… У нее острый и живой ум. Непонятно, почему она так вот, с кондачка, выбрала этого… «чтеца-декламатора»? — Понизил голос едва не до шепота: — Пусть у Лагутина (Николай заметил: он уже не называет его Юрочкой) не хватало бы ума, способностей — черт с ним, это от бога, прощается. Но лгать? Наплевать на святая святых науки?

— Если Юрочка не так натаскан в медицине, как ты, профессор, так он же еще молод! — Приоткрыв дверь, Вера Павловна швырнула забытую в столовой газету.

Подслушивала?

— Став твоим зятем, он погубил себя!

— Он обманул нас, Вера. Инну. Тебя. Меня. Всех. Ты же знаешь.

Назревала новая ссора. Сергей Сергеевич избежал ее — поднял с пола газету, развернул и стал читать вслух:

— «Агентство Рейтер передает, что бывший во время немецкой оккупации военным губернатором Парижа генерал Отто фон Штюльпнагель повесился в своей камере в военной тюрьме „Шеош-Миди“…»

Вера Павловна, хлопнув дверью, вышла.

Лысина у отца на полголовы. Когда он в шляпе, поседевшие виски еще создают впечатление хорошо сохранившихся волос. Николай отвел глаза. Определенно, отец избегает касаться каких-то важных подробностей. Волнуется. А когда волнуется, голова у него заметно подергивается. «Это тик», — успокаивает он.

— Я не понял, что, собственно говоря, натворил Лагутин?

Сергей Сергеевич ласково запустил пальцы в черные волосы Николая:

— Пожалуй, тебе… тебе расскажу.

Многое доверял он старшему сыну.

— Когда я демобилизовался, Лагутин уже был мужем Инночки, кандидатом наук, отцом моего внука… Я люблю Игорька. Никуда не денешься: привязанность к внукам — удел старости, это, как говорили когда-то, процент со вложенного капитала. Пухленький, кудрявенький, топ-топ: «Дедя, я к тебе?» А Лагутин… что о нем сказать? Муж как муж, Инночку не обижал, себя хвалил: «Чем я плохой парень? Не курю, но шалманам не шляюсь». Чтец-декламатор в доме у нас был каким-то особенно приглушенным. Ни в чем никому не перечил, во всем со всеми соглашался… Недосуг было, но как-то урвал часок, дай-ка, решил, полистаю его диссертацию. Взял. Читаю. Откровенно говоря, не рассчитывал на глубину его мыслей. Но все, вопреки ожиданиям, приковало внимание: введение… литературный обзор… Гладко! Дошел до его собственного материала… Ну прямо-таки молодец! И вдруг — что-то очень знакомое, где-то читанное. Где? У кого? Когда?.. Снял я запыленную папку с антресолей. Сравнил. Точно: слямзил подчистую из черновиков незаконченной докторской Белодуба. Даже его снимки гистологических срезов влепил. И выводы дословно его же!.. Значит, пока я был в армии, Лагутин набрел в доме, случайно или неслучайно, на рукопись Белодуба. Вот и все. Представь себе мое положение. Разоблачить? Признаться, что я не изъял, хранил рукопись «врага народа»? Припрятал ее?

Сергей Сергеевич провел пальцами по векам. Говорил неторопливо, тихо:

— Проходит день, встречаюсь с ним дома за столом, в глаза не гляжу. Проходит неделя, зашел я в клинике в комнату отдыха, вижу — Юрочка лекцию читает больным. О чем? Об асептике и антисептике. А душонка-то у лектора грязная-прегрязная…

Сергей Сергеевич сунул в портфель — должно быть, чтоб завтра не забыть — тонюсенькую, взятую со стола книжонку, шагнул к шкафу, приоткрыл дверцу и остался стоять там с протянутой к полке рукой:

— Каждая эпоха рождает своих молчалиных. Только нынешние небезгласны. Они могут выступать на собраниях, критиковать, нападать. Я пытался понять, почему Лагутин такой?

— И как? Почему?

— Он, видишь ли, родился и вырос в южном курортном городке. Привык делить людей на приезжих и местных. Одни — отдыхающие, всегда нарядные, веселые. Другие — обслуживающие их. Не казалось ли ему, что приезжие и у себя, на севере, только и делают, что круглый год отдыхают? Не упростился ли поэтому для него смысл бытия: ни в чем себе не отказывать? Очень может быть, что так и возник этот критерий его взглядов, поступков.

Прикрыл дверцу шкафа и снова присел:

— Никто не слышал разговора, который состоялся вечером между мной и моим зятем. «Неважно, кто сделал открытие, — декламировал Лагутин. — Важно, что оно не пылится у вас на антресолях, а приносит пользу». Кому? Тебе? «А хотя бы и так!» Тут уж я дал ему бой: либо убирайся вон из науки, либо — все о тебе обнародую, чего бы это мне ни стоило.

Сергей Сергеевич в сердцах стукнул кулаком по своему колену:

— Кто самый большой трус на земле? Вор. Как видишь, Лагутин струхнул: уехал.

— А Инне вы все это рассказали?

— Да.

— И как она?

— Как видишь… рассталась с ним. Он — на юг, она — на север, в Ленинград. В Ветрогорске оставаться не хотела: стыдно.

В столовой зазвонил телефон. Спрашивали Николая.

— Мальчуга? — Теперь и Олька называет его этим теплым материнским словом. Сначала — подшучивала, подражая Дарье Платоновне, потом привыкла. — Ты скоро домой?

— Еду.


Николай вернулся поздно, вошел едва слышно. Спрятал в тумбочку купленный в «ТЭЖЭ» пакет.

Олька шевельнулась, но глаз не открыла. Толик разметался во сне, одеяльце в кроватке сбилось к ногам. Ничем не вышибить у него привычку держать палец во рту.

Обычно Николай засыпал быстро. «Проваливался в сон», как говорила Олька. А сейчас не спалось. Мерещился отец — сердитый, усталый. И Инна с сынишкой. Как решилась одна уехать в Ленинград?

Толик вскрикнул, — страшное приснилось, сынок? Встал. Не зажигая света, поднял его на руки. Губы ощущают теплоту ребячьего тельца. Потому ли, что сам вырос в иных условиях — кроме матери, никого не имел, — лелеял, порой баловал сынишку. Хорошо это или худо? Уложил обратно в кроватку. Толик еще долго будет возиться. Привык, что укладывает бабка. Отдав свои молодые годы сыну, она с той же сердечностью заботится о внуке. Достается же ей! Но чтоб оставить больницу и слышать не хочет: «Столько лет халат белый ношу!»

Осторожно ступая, прошел переднюю, кухню и приоткрыл дверь в комнату матери. Лежа в кровати читает. В городской библиотеке она слывет самым активным книгочием. Книга в свое время раскрыла перед ней завесу над тем, что было дальше Комаровки. Будто приподняла на высокую гору, с которой видела все новые и новые дали.

Присел на кровать. Рассказал о раздорах в семье отца.

— Он зря никого не обидит, сынок.

Николай вздрогнул: кто-кто, а мать могла бы утверждать обратное.

— Почему ты такая всепрощающая?

— Ой, нет! Я и не прощала ему. Не считай меня малодушной. — Костяная шпилька, придерживавшая свернутый на затылке узел, выскользнула, упала на пол. Русые, тронутые сединой волосы, прикрыли все еще прямую спину. Разделила их пальцами надвое, потом каждую половину еще на три пучка и начала заплетать косы. — По старым временам отец твой был честнее многих других. Но… питерский доктор и комаровская Дашка? Все равно ни ему, ни мне радости не было бы. Я бы к себе с черного хода пускала комаровских баб в сарафанах да мужиков в сермягах и лаптях, а он свою питерскую знать — с парадного? Фальшь — что бугорок на дороге: рано или поздно споткнешься. Его надо обходить или срезать. — И после небольшой паузы добавила: — Вот мы и обошли.

— Но ведь времена менялись, люди и понятия менялись, ведь отец женился на Вере Павловне после революции?

— Да, после. Что из того? По-твоему, революция так сразу и переделала людей? С тех пор больше трех десятков лет прошло, а разве у тебя на комбинате все одинаковы?

Мать задумалась и будто про себя проронила:

— Не было тогда у него силы в характере. Потому-то неряшливо и решил свою жизнь. — Затем вдруг сказала: — Ходи чаще к отцу. Тяжело ему. Одинок он.

Почему таким видится ей?

Вокруг ее губ едва заметная паутинка морщин — прикосновение старости. Прядки седых волос. А глаза голубые-голубые. Сколько выстрадала эта женщина, нежная, сдержанная, мудрая! Ничто не сгорбило ее плеч.

Мать рассталась с отцом девятнадцати лет. Позади целая жизнь. Но ни разу с тех пор, как перебрались в Ветрогорск, не пожелала видеть его. Зачем? Они встретились на восходе жизни, а закат — закат всегда грустнее. Отец же часто обращался к ней за советом. Как? Да очень просто. Заметив, с каким вниманием она слушает все, что касается Сергея Сергеевича, Николай рассказывал о нем все более и более подробно. Поэтому все удачи и неудачи Зборовского, его думы, домашние заботы, которыми делился с сыном, как бы фильтровались его добрым, оставленным в далекой молодости, другом. Действовал никем и ничем не регламентированный внутренний такт. Невидимые нити связывали этих стареющих людей.

Глава VI

В светло-оранжевом и потому всегда кажущемся солнечным здании все четыре этажа занимает научно-исследовательский институт гидрологии и гидротехники. Здесь, в фильтрационной лаборатории института, выполняют работу для проектируемых, строящихся и уже действующих гидростанций, для плотин, шлюзов и земляных дамб.

С предельной точностью воссоздаются здесь рельефы берегов и дна рек, потоки подземных вод, производятся сложнейшие расчеты по методу ЭГДА — электрогидродинамических аналогий. Этой-то лабораторией и руководит Смагин.

Окончив геолого-географический факультет и став почвоведом, Олька не имела никаких знаний в области гидросооружений, гидродинамики, электрического моделирования, то есть не знала всего того, что требуется при исследовании методом ЭГДА. Но в те послевоенные годы, когда она пришла сюда, даже школьник с восьмиклассным образованием считался бы специалистом, которого с грехом пополам можно приспособить к этим исследованиям.

Нужно отдать должное доктору технических наук Зимневу: немало времени потратил на нее.

Сухощавый, с косо срезанными плечами, с зеленовато-бледным лицом, он был очень суров и странен. О нем знали как будто бы всё, а считали замкнутым, нелюдимым. Знали, что отец и мать у него русские, но родился он почему-то в Дании и вывезен был оттуда шестилетним. Знали, что смолоду потерял жену и с тех пор все свое нерастраченное богатство любви расходует на дочь — к слову сказать, замужнюю — и на решение масштабных вопросов гидротехнического строительства. Крупный авторитет в области исследований фильтраций методом ЭГДА, он до сих пор считал себя учеником — хотя и сам уже имел немало учеников — известного гидравлика академика Николая Николаевича Павловского. Немало нового внес в применение этого метода при расчетах различных сооружений.

Зимнев обучал терпеливо и требовательно. Сам разрабатывал методику, проводил опыты, составлял технические отчеты. Она же поначалу лишь помогала готовить модели и записывать результаты наблюдений — обычная работа техника.

Сложное постепенно становилось доступным, более того — повседневно необходимым. Ей стали поручать, как принято говорить в институте, «ответственное исполнительство». Дальние командировки были интересны. Она побывала в районах Средней Азии, на Кавказе, в Хабаровском крае. Но когда появился сын, Толик, каждая отлучка, пусть даже недолгая, стала тяготить. И хотя добрую часть забот о внуке взяла на себя Дарья Платоновна, подумывала, не перейти ли на работу, не связанную с разъездами?

Как-то Николай сказал Смагину:

— Олька уволится, если ты не подберешь ей оседлого места.

— Никуда от нас не денется, — отмахнулся Смагин. — Кто, как она, влез в ЭГДА, того никаким крапом оттуда не вытащишь. А с мужем, если хочешь знать, разлука бывает на пользу: не мешает чуточку поотвыкнуть, освежиться…

Кабинет Гнедышева помещается в левом крыле этажом ниже. И если в нем свет, уходить домой как-то неловко. Когда шторы на окнах раздвинуты, Ольга видит все, что там происходит: теребит директор пятерней свой зачес — нервничает; дымит папиросой — значит, работа идет полным ходом; стоит возле окна бирюком, бренча пальцем по нижней губе, — что-то обдумывает; сидят рядком у него люди — совещание.

Олька сменила туфли на уличные, прикрыла окно.

Часть двора под тенью, на другой еще солнечно. Николай курортов не терпит: «Сочи, Ялта… один пыльный листик на двоих. А в Комаровке — ходи в чем попало, хоть босиком». Избенка Дарьи Платоновны ветхая, на зиму ее заколачивают, но в летнюю пору — ничего, еще служит. На этот раз с отъездом задержались. Толика отвезет туда «бабка Далья». Потом приедут они.

Собралась было домой — звонок Гнедышева:

— Ты еще здесь, Ольга Фоминична? Очень кстати. Возьми-ка расчеты «АН-46», кальку и давай быстрее ко мне!

Пересекла коридор. По обе стороны на дверях мелькают знакомые трафаретки: «Лаборатория гидротурбинных блоков», «Отдел инженерных конструкций», «Отдел грунтов и оснований»…

Прихлопнула изнутри дверь лифта и сразу же увидела себя в узком зеркале: волосы — успевай только стричься — слева заправлены за ухо, справа прикрывают щеку. Рыжие. Модницы не верят, что свои они, некрашеные. На коже ни единой веснушки. К лету появятся две-три — возле носа, на шее — и то чуть видны под загаром. Не раз подмечала: выйдет девушка замуж, так и голос певучей, плечи круглее, раздобреет, в глазах особая серьезность появится. А ее, Ольку, ничто не меняет. Все тот же шпански задиристый нос, по-девчачьи острые плечи, и неспокойные, очень подвижные руки — таких в кармане не удержишь. Николаю она до подмышек. «Инженер… жена… уже мама… а никакой в тебе солидности», — подтрунивает над ней.

Лифт звякнул и остановился. Первый этаж. Чуть замедлила шаг, чтобы уменьшить стук каблуков. На двустворчатой двери, за полоской стекла, черной тушью: «Директор».

— Роман Васильевич у себя? Один? — сама не зная к чему спросила секретаршу.

— Смагин у него.

Имен и отчеств не признает. У других секретарши молоденькие, с кудельками, с сережками, брошечками. А гнедышевская — седая, остроносая, вечно в одной и той же черной, колоколом, юбке.

Гнедышев вынул из ящика карту, разложил перед собой. Смотрит сочувственно — нехорошая примета:

— Придется тебе, Колосова, снова собираться в дорогу. — И пропел: — «В дорогу дальнюю, дальнюю, дальнюю…»

«Дальняя» означало у него или самолетом, или недели на две-три, а то и больше.

Острием красного карандаша вывел кружок внизу карты, и тут же карандаш метнулся вверх и вправо — нарисовал еще один. Колоссальный прыжок с юга на северо-восток. Из района засушливых мертвых степей Узбекистана под шифром «УС-1» — в точку, помеченную шифром «АН-46», в Сибирь.

— Ты знакома с исходными данными?

— Да, Роман Васильевич. Но я не думала, что обе командировки придется совместить.

— Я тоже до вчерашнего вечера этого не думал. Однако… Надо наконец разрешить спор, где быть плотине для ГЭС. — Подал газету, в которой красным карандашом была взята в рамку статья «Слово старожилов» — письмо группы колхозников. Коротко и довольно убедительно колхозники заявляли, что им не понятно, почему ученые и проектировщики пришли к выводу, будто затопление плодородной долины принесет государству пользу. Вода навечно скроет обжитые испокон веков тридцать тысяч гектаров, на которых выросли и набрали завидную силу десятки колхозов. Нешуточное дело — сселять людей с насиженных мест. Не так-то просто начинать все сызнова.

Сидя сбоку от стола, Смагин с нарочитым безразличием поглаживает ладонью щеку и насмешничает:

— Снова в командировку ее? А семья?.. А муженек?..

— При чем тут семья! — вспыхнув, огрызнулась.

— Вот и ладно. Не будем спорить. Значит, согласна, — подхватывает директор. — Два дня тебе сроку: закончишь расчеты, и счастливого пути!

— Не успеет! — снова вмешивается Смагин. — Уже вечер, а завтра выходной.

— Тем лучше, в запасе целая ночь и день, — улыбается Гнедышев. Когда улыбается, чего для него не сделаешь.

— А если билета на самолет не достану? — пытается отстоять она хотя бы денек.

— Достанешь, достанешь, — укрощает Гнедышев. — Много ли ты места, малышка, займешь, — и, провожая до двери, не дает одуматься: — Не теряй попусту времени, товарищ Колосова!

Вернулась в лабораторию. Вынула из сейфа карту, стала знакомиться с нею. Здесь степь, жарко. А вот здесь тайга. Предстоит работать в комиссии, которая вынесет окончательное суждение о створе будущей ГЭС.

Зажгла свет. Суббота. Толик, должно быть, укладывается, измучает бабушку, требуя: «Сказку… Сказку…» А Дарья Платоновна и рада побаловать внука.

Звонок давно прозвенел, но все равно во многих отделах высиживают. Как-то к слову спросила Смагина:

— Почему вы задерживаетесь?

— А вы, милейшая, почему?

— Вы можете вызвать.

— А меня — Гнедышев.

Признаться, и в самом деле удобно, когда нужный тебе сотрудник и вечером под рукой.

Вынула из сумочки ключи. Закрыла книжный шкаф, сейф, ящики письменного стола. Всегда, уходя из института, уносила в сознании именно эти последние замочные щелчки.

По пути заглянула в чертежную. Ряд потушенных ламп. Ряд столов — доски с них сняты; щиты — как скелеты. В корзинках обрезки бумаг. Рано утром уборщица наведет здесь порядок, а сейчас неприглядно. В углу, под конусом света, над кульманом склонилась Леночка Елкина. Аккордная ли работа или обычная, но каждый день, даже под выходной, уходит поздно. Чертит она аккуратненько, вдумчиво, будто видит не бумагу, не тушь, а каналы, плотины, электростанции. Подперев кулачком подбородок, Леночка нахохлилась — разглядывает кальку. Под тонкой кожицей век глаза сонные-сонные.

— Пора домой, Леночка!

— Еще полчасика, Ольга Фоминична. Доцарапаю и в понедельник утром сдам.

— Так и милого прозеваешь.

В ответ махнула линейкой. Леночку этим не проймешь. Зато в сердце ее матери постоянная тревога: почему дочь такая худышка? Хоть круглый год пичкай ее рыбьим жиром… Опенок! Да и неоткуда быть ей здоровой. Годы роста совпали с войной. Голод. Отец пропал без вести. Через руки матери — контролера сберкассы — проходила уйма денег, но чужих. Большеголовая, со вздутым животиком, девочка молча лежала в постели — для голоса не хватало силенок. И все-таки выжила. Невозможное стало возможным. Леночка окончила семилетку, курсы чертежников. Иные хнычут, недовольны собой: нос велик, зубы желтые, а она и не приглядывается к себе. Не жалкая, не гордая. И о любви не прочь поболтать. Проведет пальцем по краям губ: как это… целоваться?

Ольга спустилась по узкой лестнице в гардероб-полуподвал. На колышках шесть плащей: серый — гнедышевский, габардиновый — Смагина, синий с пояском — Зимнева. Угрюмыш ты мой! Каждый праздник шлет он ей поздравительные телеграммы, а на другой день, встречаясь, хмурится еще больше.

Свернула в боковой коридор, оттуда в вестибюль и, точно школьница, ударилась в шалость — побежала. Домой, домой!

Уже горят фонари. В воздухе пыль. Улица кишит прохожими. Сквозь подметку нога ощущает накаленный за день асфальт. Прохлада охватывает Ветрогорск только ночью. Звенят трамваи, в разинутых дверях, на подножках теснятся пассажиры. Субботний вечер: каждый, у кого есть за что уцепиться, стремится за город, на дачу.

На остановке автобуса цепочкой длинная очередь. Мимо проносятся «Москвичи» с белыми шашечками на боках: ни одного зеленого светлячка — ни одного свободного такси.

Из ворот института вышел Смагин. На улице он кажется и старше своих лет, и ниже ростом.

— Олюшка! — крикнул издали. Так он называет ее с первых же дней совместной работы. Взглянув на толчею у автобусной остановки, поморщился: — Ничего не попишешь, придется переждать. Посидим, Олюшка, в скверике?

Заметив, как она нетерпеливо притопывает, добавил:

— Понимаю: лето… сынуля… муж… а тут уезжай. Кстати, Гнедышев успел заказать тебе билет на самолет. По броне горкома. Просил…

Досказать не успел: к самой панели подкатило такси. Высадилось двое моряков-офицеров. Повезло. Олька села первой:

— Мне дальше, Вадим Федорович.

С радости, что наконец-то едет домой, прижалась к плечу Смагина и тут же отстранилась.

Пожал ее руку:

— Работать бок о бок с интересной женщиной и не приобняться? Смешно, не поверят.

— Если не секрет, сколько их на вашем счету?

— Вы хотите сказать, Олюшка, что для подсчета потребуется кибернетическая машина?

Вот человек, которого никогда не воспринимаешь одинаково. Представила его в армейской форме, отчаянным, неунывающим, каким приходил с Середой и Николаем на Гончарную. В его исследованиях по фильтрации в районе Крутогубской ГЭС много нового и оригинального. А эксплуатация водохранилищ? А орошение земель? Немало ценного внес в эту область. Несомненно талантлив.

«Талантлив? Возможно», — соглашался Зимнев. Но тему для кандидатской подсказал ей не Смагин, а именно он, Зимнев. В разработке материала — нет слов — основательно помогал Смагин. Собственно, это ведь входит в его обязанность. Однажды, упираясь руками в стол, он наклонился над ней слишком близко. Сквозь белую, тонкую апашку заметила южный загар. Холодно спросила его: «Правильна ли схема осушения с вертикальными дренажными колодцами?» Раскинув в стороны руки, Смагин расхохотался: «Схема осушения?..» А на другой же день дал понять, что в нем она что-то потеряла.

Машина идет быстро. Центр города ярко освещен. Спешат люди, автобусы, трамваи. Сверкают витрины, рекламы кино и театров. За окном цветочного магазина — он уже закрыт — корзина крупных ромашек. Сколько таких в Комаровке — охапками набирай.

Смагин вышел из машины на полпути. Дальше поехала одна. Шофер притормозил не как раньше, на углу, где остановка трамвая, а проехав до середины квартала: ГАИ Таборной слободки считает, что так пешеходам безопасней.

Навстречу в переднюю выбежал Толик. Уткнулся мордашкой в колени:

— Мамка пришла! Мамка!

Весь в бабушку. Такой же русый, голубоглазый. А зубки передние выпали.

— Папа дома?

— Ага.

— Разгулялась девка, — хмурится и одновременно смеется Николай. — Похоже, Морской окунь и впрямь задумал нас развести: то в степь тебя усылает, то к белым медведям. Ты же мать, кажется? И, между прочим, жена.

— Утром здесь, к вечеру в Сибири, — вставила вдруг за ужином Дарья Платоновна. — Мы, Олька, с отцом твоим дальше Нижнебатуринска и носа не казали. Не те времена были.

Не те, не те! Несопоставимые. Толик будет воспринимать их, как мы в его годы — эпоху пирамид.

Весь выходной Олька просидела над расшифровками, полученными от Гнедышева. Не впервые уезжает. Но какой бы короткой ни была отлучка, неспокойна за Толика, душа не на месте. Душа душой, а перед «дорогой дальней» надо собраться не только с мыслями. Уложила в чемодан летние платья: в Узбекистане пекло, шерстяное — для севера. И уткнулась в расшифровки.

Николай скомандовал:

— Толик, живо в кроватку!

Ручонки уткнулись ему в грудь. Сквозь сетку-майку Толик с интересом водит пальчиком по втянутому рубцу. Малыш и понятия не имеет, что папка числился инвалидом.

Два часа ночи.

— Олька! — всполошился Николай. — Тебе же выспаться надо перед отлетом.

Но не спалось. Посмотрела на мужа. Широкая спина его согнулась над столом, правое плечо слегка вздрагивает. Пишет. Отодвинул стеклянную створку книжного шкафа. Что-то ищет. Плотно сжатые губы придают его лицу сердитость. Много, слишком много работает. Но иным и не представишь его. Как-то в газете напечатали о нем очерк «Депутат Таборной слободки»: «Всегда в разведке… Корнями врос в завод… Вот он, путь от слесаря до начальника крупного цеха, до депутата — избранника народа…» Любопытно было читать о человеке, который часть тебя самой. Словно заново, со стороны, увидела его, собранного и горячего, мягкого и решительного. И, если отбросить авторскую витиеватость и газетные штампы, написали о нем правдиво.

Скоро пять лет они вместе. Настолько сжились, что порой, кажется, стала понимать в его химии так же, как и он в ее гидравлике. Хорошо ей с ним, единственным из комаровских мальчишек, которого заприметила еще та, шальная Олька.

Почувствовав на себе взгляд, Николай обернулся. Подошел:

— Не хочется бедняжке уезжать?

— Не хочется.

— Спи, Олька. Не шпионь за мной!

Снова уселся за работу.


Звонкая трель будильника возвестила приход раннего утра, расшевелила всех в доме. Самолет отправляется в 7.10. До аэродрома минут двадцать езды. Николай вызвал такси.

Провожают всей семьей. Толику радость: перед ним настоящий самолет. Завтра в детском саду расскажет, какие у «ИЛа» большущие крылья.

Воздушный корабль сделал пробежку, гулко поднялся над землей и ринулся в небо.

— Папка, — спросил Толик, когда его маму унесло высоко-высоко, — а ты умеешь на самолетах летать?

— Нет.

— Эх, ты! А мама умеет.

Глава VII

Главный инженер комбината все реже заглядывал в цехи. Не раз по утрам Николай видел, как медленно-медленно шел он к проходной. Остановится, шумно выбросит синими губами воздух, отдышится, снова идет.

И вдруг главного инженера не стало. Умер. Не от бронхиальной астмы, которой страдал много лет, нет; залихорадил, стал желтым-желтым и сгорел в два дня.

— Я розумию — человек згынув в бою, — рассуждал Шеляденко, — пид бомбами, чи там вид пули. А шоб вид желтухи… манюсенького аж нэ микроба, а як вин звэться, Мыкола?..

— Вирус.

— Точно. Вид вируса сгынуть — обидно! Його и в микроскоп не побачишь. А войдет в тэбэ такый… як його?..

— Вирус, — опять подсказывает Николай.

— Я и кажу — вирус, и нэма людыны. Срам твоему батькови — профэссору Зборовскому и всий наший мэдыцыни!

На обратном пути с кладбища каждый думал уже о живом. Одни торопились домой, другие в столовую перекусить.

Папуша кивком головы подозвал Николая:

— Придется двинуть тебя, Колосов, в «номенклатуру». Хватит ходить в коротких штанишках. Не понимаешь? Завтра же садись в кабинет главного и давай засучивай рукава… Не согласен? Да я о твоем согласии и не спрашиваю. В горкоме решат.

«Номенклатурных» утверждали на бюро горкома. Но прежде как следует прощупывали — не по анкетам, а «во плоти». Так и Колосова: молод, однако прошел путь от слесаря до начальника цеха. Офицер-фронтовик. Коммунист. Депутат.

С заседания бюро горкома Папуша возвращался в приподнятом настроении. Дорогой о чем-то весело рассказывал шоферу. Николай же, упрятав нос в ладони, хмуро молчал. В уме перебрал десяток фамилий людей, которые имели больше оснований занять должность главного инженера. Двенадцать цехов! Нет, надо было отказаться, не по заслугам выдвинули тебя, товарищ Колосов! Сказал об этом директору.

— Брось нудить! — огрызнулся Папуша. — Опять завелся… А я что, по-твоему, Наполеон?

— Ну, вы…

— Что «ну, вы»? Я из рабфаковцев. А ты всему обучен. Даже английский знаешь. Отец твой кто? Профессор.

— Не хотите ли сказать, что я «мальчик из хорошего дома»? Ошибаетесь: деревенский я, комаровский.

— Ну и пусть комаровский. Ты только гайки крепче подкручивай. А машина, как задано ей, сама будет крутиться.

За толстыми стеклами роговых очков глаза Павла Павловича кажутся большими. Улыбается участливо, весело. Душа-человек! Каков же ты все-таки, директор? Припомнились слова Шеляденко: «Я ще нэ раскусыв, що за человек наш директор?..»

Дома Николай рассказал обо всем матери. Ответила пословицей:

— Дела сами не ходят, их надо водить. Когда идешь в гору, прикинь: по твоим ли силенкам подъем? — Заглянула в лицо и добавила: — Боюсь я за тебя, мальчуга, как с людьми уживешься? Характер у тебя неуступчивый.

Проснулся рано утром. Снова кольнуло: главный инженер… Олька, где же ты, в каких каракумах?

На спинке стула — костюм, приготовленный матерью. Не новый, в котором ездил вчера в горком, а будничный, рабочий.

Шеляденко перехватил его возле прядильного и хлопнул по плечу:

— В путь ратный, голуба! Ей-богу, Пэ в куби, выходыть, парень не дурак.

Когда о назначении Николая узнали в доме Зборовских, отец сказал ему:

— Что ж, не боги горшки обжигают: уча других, сам учишься.

— Везет же тебе! — как всегда, по-своему оцепила событие Вера Павловна.

А Петь-Петух пренебрежительно изрек:

— Известно, у кого красная книжечка, тому везде семафор открыт.

Став главным инженером, Николай все больше и ближе знакомился с теми, кто в его подчинении, и с теми, кто над ним. Вначале не хватало решимости. По селектору, на расстоянии, давать распоряжения проще. Но когда начальники цехов сами приходят, их возражения нередко ставят в тупик: может, им виднее?.. Некоторые, Шеляденко например, действуют самостоятельно, не боясь ответственности. Другие, не менее опытные, предпочитают оставаться исполнителями, прячутся за спину главного или директора, часто звонят, а то и приходят из-за сущей ерунды: «Как вы считаете? Как посоветуете?..» Что ж поделать, если технология человеческих отношений куда сложнее технологии изготовления тончайших нитей искусственного шелка.

«Дела сами не ходят, их надо водить…» На отсутствие дела Николай не мог обижаться. С утра направлялся не в заводоуправление, а на производство. Побываешь в цехах — и все становится ясным: как прошла вечерняя смена, как сработала ночная. Два раза в неделю оперативка. Последние годы директор проводит ее по селектору. И всегда к началу разговора главный уже в курсе основных решенных и не решенных на местах вопросов.

Общение с директором стало повседневным. Иногда он поругивал за дело, иногда зря. А в общем — незлобив. С каждым рабочим здоровается за руку, каждого зовет на «ты». Идешь по комбинату и видишь — вот он цапнул монтера за рукав: «Получил путевочку?» Или подойдет к мотальщице: «Кого родила? Мальчишечку?» А потом — в цехкоме: «Эх вы, профработнички, не поздравили. А ну, живо!..»

Чего в этом человеке больше — сердца или показного?

Хлопот хватало. Да и видано ли где, чтобы в работе все шло гладко? Всегда найдутся люди, которые где-то промажут, в чем-то перестараются. В одном месте вывели из строя измельчители, в другом — перепутали растворы. У входа в крутильный цех, в котором с бобин сматывают нить на шпули, к рабочим местам трудно подступиться: всюду раскиданы пустые бобины и шпули. В отделочный продолжают завозить со склада химикаты «на глазок». Бесконтрольно расходуется сульфит натрия.

— Вы бы хоть взяли карандаш да подсчитали, — попрекнул начальника цеха Терешкина. — Неужто отремонтировать весы — проблема?

Терешкин пуглив, сверхосторожен, но злопамятен. О любых вещах, даже самых безобидных, рассказывает шепотом. Принесет курьер из заводоуправления приказ или какую-нибудь инструкцию, Терешкин взглянет на часы — сначала на стенные, потом на свои, ручные, — и проставит на бумаге месяц, число, время — минута в минуту, и после того лишь — «читал» и подпись. Рабочие шутя здоровались с ним на ушко, едва шевеля губами. А Шеляденко посмеивался: «З заковыкой дядько! Попросыв я у нього як-то домашний адрес — поздравить з Новым годом хотив. Вин начав було пысаты, потом пэрэдумав, зачеркнул и каже: на тоби лысток — своий рукой пыши»…

В прядильном у Шеляденко, где не так уж давно сам работал, Николай невольно прислушался к равномерному рокоту машин. Привычный слух наверняка бы уловил посторонние звуки, если б что-нибудь шло не так. По вот обратил внимание на редукторы: пожужживают они еле-еле. Да и простойных мест немало. Желоб сплошь забит «булками» — наростами вискозы. Насосики кое-где на веревочках. Эх, голуба!

— А ну, займись ими, — бесцеремонно подтолкнул Шеляденко инженера Вишню.

— Как она справляется? — спросил Николай, глядя ей вслед.

— Нэ жалуюсь. Смачно робыть… Нэ зря у нэи фамилия Вишня.

Всякий раз, проходя мимо фильерной — специального помещения за железной дверью с дощечкой «Вход посторонним строго воспрещен», — заглядывал туда. На многих в своем цехе сетовал Шеляденко, но никогда на фильерщиц. Имеют они дело с ценным металлом — с золотом и платиной. Однако ни одна на него не позарилась: все там всегда в ажуре.

— Довирю этим дивчинам хоч самого сэбэ! — хвастает Степан Петрович.

Колосов и сам хорошо знал: никакое золото, ни платина, ни алмазы не собьют с пути «дивчин». Потому что есть у них гордая, неподкупная рабочая совесть.

Возле баков — их крышки теперь с автоматическими затворами — Николай всегда ускорял шаги. Многое потускнело, забывается, была война, люди гибли под взрывами бомб и снарядов, в горящих танках, а ЧП с Березняковой не исчезает из памяти; кажется, случилось только вчера.

День на день не приходится. Грубо поправ технологический процесс, в отделочном цехе допустили перегрев сульфита натрия почти до ста градусов. Из-за этого-то на волокне и образовался ворс. Пришлось забраковать суточную выработку. Часть отправили в отходы, часть пустили в пониженные сорта. Вернется Папуша из Москвы, определенно накинется: «Надолго ли отлучился, а вы тут без меня и напороли. Как же ты, главный, прошляпил?»

Обходы цехов Николай стал делать придирчивее.

А вот вчера все шло спокойно. Вел разговор с мастерами, бригадирами, рабочими. Не забыл и того, что в прядильный на подмогу обещал перебросить трех слесарей из химического. Все шло спокойно. И только один раз сорвался: на материальный склад доставили партию тапочек — и все одного, 41-го размера. Почему так? Полтораста мотальщиц оставили без спецобуви. Тут же вызвал начальника отдела снабжения и устроил ему «баню». Тапочки приказал вернуть, а с начальника снабжения взыскать стоимость их транспортировки. Позже узнал: снабженцы тут ни при чем, перепутала фабрика. Наука тебе, Колосов! Спрашивать, требовать — это еще не все; командовать — значит не горячиться, прислушиваться к другим, уметь уступать, иногда и подчиняться.

Из Москвы Папуша вернулся заряженный злостью. На оперативке разрядился: почему, мол, там есть, а у нас нет? Почему они, а не мы? Чем мы хуже? До каких пор?.. И так далее. Результатом его поездки явилась очередная директива:

«При центральной заводской лаборатории (ЦЗЛ) создается исследовательская бригада. Начальникам цехов надлежит выделить туда своих заместителей или технологов. Оперативно бригада подчиняется главному инженеру комбината Н. В. Колосову и работает по темам, утвержденным им же.

Основные задачи исследований:

1. Изучение причин брака и снижения качества волокна, разработка соответствующих рекомендаций.

2. Изыскание путей для расширения ассортимента выпускаемой продукции.

3. Повышение экономичности существующих технологических процессов».

Исследовательская бригада? Неплохо! Даже Шеляденко, не имеющий диплома, во всем однообразном, привычном, что делает, ищет новое.

В течение дня Павел Павлович не раз приходил в кабинет своего главного, либо зазывал его к себе:

— Ну как, начальничек? Запарился?

«Париться» помогал сам Папуша. Придет, расскажет анекдотец и вдруг:

— Тебя просили заглянуть в партком.

А там:

— Созывается районный актив: выступи, Николай Варфоломеевич, расскажи, как у вас работает бриз.

— Пусть лучше Пэ в кубе выступит.

— А Пэ в кубе сказал: пусть лучше Колосов.

Вот и ломай себе голову — какие рационализаторские предложения внедрены, какие «усопшие». Чтобы каждое освежить в памяти, надо перелистать не одну папку.

Что касается самого Пэ в кубе, то в общем он был доволен: план комбинат перевыполняет. Колосов не подводит. И если обойти поговорку «о мертвых хорошо или ничего», то можно сказать, что нынешний главный инженер во сто крат оперативнее своего предшественника. К тому же покладист.


Командировка Ольки затянулась.

В авиаписьмах она беспокоилась о здоровье Толика, подробно сообщала о своих впечатлениях.

В точке «УС-1» — Узбекистане провела десять дней.

«Край здесь удивительный. Представь себе, Николай, степи, степи, степи да пески с зарослями саксаула. Все это оживится долгожданной водой, которая сделает их плодородными. Построят десятки насосных станций — таков замысел, — и между ними, там, где сегодня мертвые земли, будут ходить речные суда. Изыскательские работы на полном ходу, разведка заканчивается. Мне довелось побывать на месте, откуда начнется прокладка нового канала: крохотный кишлак… Гнедышев не придает значения моей непредставительной внешности. Зато я везде при первых встречах, пока не налажу рабочего контакта, ловлю на себе недоверчивые взгляды: „Так вы и есть Колосова?“».

Николай послал в ответ телеграмму: «Дома все благополучно. Толик здоров». А возвратился с почты — снова письмо: теперь уже с Волги.

Прошел еще месяц. Олька лишь вчера перелетела на север. Все, что было связано с закладкой новой сибирской ГЭС, в Ветрогорском институте гидрологии и гидротехники значилось под шифром «АН-46». Вопрос о том, где быть створу, стал предметом горячих споров энергетиков. Одни предлагали выбирать площадку для плотины ниже устья главного притока реки, другие — выше. Авторы статьи «Слово старожилов», писала Олька, рассудили хозяйственно: если створ будет выше устья, то не понадобится переселять колхозы, в зону затопления они не попадут. И тайгу расчищать незачем: в верховьях реки ее почти что и нет…

«Да, дивись не дивись, Николай, но хлеборобы, не искушенные в гидростроительстве, представили дельные доводы. Во всяком случае, семь из восьми членов нашей комиссии склонны считать именно так: ГЭС и плотину следует закладывать выше устья».

Когда Олька вернулась в Ветрогорск, свекровь и сынишка были в Комаровке. Николай не ждал ее в этот день. На кухне хоть шаром покати: кроме черствых корок, ничего съедобного.

В институте в числе новостей, сыпавшихся на нее горохом, вдруг узнала, что в фильтрационную лабораторию принят новый сотрудник — Петр Сергеевич Зборовский.

— Любите и жалуйте, — поздоровался он с ней. — Как видите, к вам перекочевал.

А Николай и не в курсе. Должно быть, не виделся с отцом: у Сергея Сергеевича каникулы.

Молодой Зборовский прибыл в лабораторию из ветрогорского лесохозяйственного института после двух лет аспирантуры: дескать, с шефом получился конфликт, подхалимничать не в его натуре, потому и ушел. «Да, сын», — гордо ответил он на вопрос Гнедышева о родстве с профессором Зборовским и после короткой паузы добавил: «Законный». Но Гнедышев его не понял и безо всякой задней мысли, сказал: «Если сын в отца, неплохо».

На собрании, посвященном итогам полугодия, Гнедышев говорил не только об очередных проектах, но и о заманчивых перспективах. Свершится чудо: мы перебросим огромные массы воды в южные районы с далекого холодного севера. Мы соединим Печору, Вычегду и Каму, часть их стока направим дальше — по Волге в Каспий… Мы будем создавать свой микроклимат…

Глядя в завтра, в будущее, Гнедышев становился своего рода поэтом водных стихий, всего, что связано со словом «гидро».

Когда он говорит о новых гидростанциях, каналах, об исследованиях в своем институте, его не остановить. Почему Ветрогорск, отстоящий на тысячи километров от объектов, выполняет работы для Сибири, Средней Азии, Дальнего Востока?.. Почему? Если об этом спросили бы даже меланхоличную калькировщицу Елкину, и та возмутилась бы: «Да знаете ли вы, что такое наш институт?!»

Глава VIII

Из папки с надписью «Работы для V сборника» Сергей Сергеевич вынул статью, коротко озаглавленную: «Аневризмы аорты». Снова пробежал по строчкам, написанным от руки. Фактов Кондаков привел, правда, маловато, зато все доказательно, толково. В одном пункте идет вразрез с позицией клиники.

— Тут ты увлекся, Гриша. Исправь, — предложил ассистенту. Привык называть по имени своего бывшего студента-«терапоида».

— Нет уж, с чем не согласен, с тем не согласен.

— В таком случае, не сердись, статья не пойдет, — попытался, улыбнувшись, пригрозить.

— Ничего не поделаешь.

Будь Лагутин на месте Гриши, наверняка пошел бы на любые исправления, на любые купюры, лишь бы напечататься.

Немало за годы профессорства пришлось повидать врачей. Тому, кто посвятил себя медицине, нельзя быть ремесленником, холодным службистом. Надо воспитывать у студентов фанатичную преданность своей профессии, врачебному долгу. Фанатизм означает тут искоренение дешевого скептицизма, непозволительного для медика!.. Порой среди тех, кто на студенческой скамье далеко не блистал успеваемостью, рождались ученые. А «фейерверки» — те, кто подавал надежду, быстро гасли. Желая во что бы то ни стало взлететь, считали себя обойденными.

Гриша Кондаков очень напоминает Белодуба — живостью движений, юмором, горячностью и острой наблюдательностью. Семь лет «терапоид» врачевал на Кольском полуострове. Затем война, армия, позже — ординатура, кандидатская — большая экспериментальная работа…

Отложив папку, Сергей Сергеевич подошел к окну. Конец марта. Скоро птицы заполонят улицы, скверы и парки Ветрогорска. За оградой больничного сада белеют березы. Полосни их кору — заструится смолистый сок. Весной в Комаровке старухи ведрами собирали его, опаивались, леча скрюченные суставы. А нынче эти русские белые деревья снова в почете: из березового гриба готовят противораковую чагу.

Семимильными шагами идет жизнь. Приблизилась Арктика. Эшелоны молодежи двинулись в Казахстан, в Сибирь, на Урал: обживаются залежные земли. Из проложенных каналов утоляют жажду дышащие жаром пустыни. Воздвигаются новые города. На хлебородном Черноземье, которое еще недавно клокотало под взрывами бомб и снарядов, готовят к пуску первую в мире атомную электростанцию. Ольга рассказывает о ней захлебываясь, так же, как и раньше о Мингечаурской ГЭС.

Упругие, могучие токи послевоенной жизни ощущают теперь в каждой семье, в каждом доме. А ты, Верочка, полная хозяйка своего времени, кроме цельнокроенных платьев, ничего хорошего в новом не видишь. Даже на концертах ворчишь: Шостакович… Прокофьев… Все эти, теперешние, не то…

Впрочем, Николай для тебя уже не прежний «комаровский увалень»? И, кажется, ты начинаешь жалеть, что в свое время расхолаживала Инночку? Тебя страшит, что Инночка одна, что ютится с сынишкой в «коммуналке», таскается по этажам участковым врачом.

Семья… Чего нельзя, того нельзя скрыть: чем старше становились дети, тем больше в доме каждый отдалялся друг от друга. Холодок в отношениях усилился особенно после войны — с тех пор как стал дружен с Николаем.

Чем ближе узнавал вновь обретенного сына, тем острее проникался сознанием невосполнимости потерянного. Почти все эти годы Даша здесь, в Ветрогорске, ходит по тем же улицам, что и он, дышит тем же воздухом. Но что из того? Смешно, когда старика одолевают лирические вздохи, но горько, если этот старик ты сам.

Для проверки здания на прочность строители закладывают в стены стеклышки — «маяки». Если они лопаются, значит, грозит беда. Поначалу не замечал, как стены его дома давали все новые и новые трещины. Семья. Разве она в том, чтобы укрыться под одной кровлей? Обедать за одним столом? Разве мало семей, связанных не любовью, не общностью духа и дела, а совсем другим, как теперь называют, — «жилой площадью»? Не оттого ли, если говорить не кривя душой, торопясь к себе на Александровскую, он больше имел в виду не Веру Павловну, а свой письменный стол.

…В дверь постучали. Нежданный посетитель стоял за порогом, не решаясь ступить дальше. Смотрел на шкафы, за стеклом которых книги и толстые рукописи в переплетах. Потом перевел взгляд на бронзовую скульптуру «Врач и подросток». Похоже, хозяин кабинета его вовсе не интересовал.

Сергей Сергеевич удивился, шагнул навстречу:

— Прошу. Проходите.

Лицо вошедшего показалось знакомым. Вот он сел, обхватил колено руками и «закивал» стопой. По одной только этой позе можно безошибочно узнать в нем… Неужели…

— Белодуб?..

— Да, Сергей Сергеевич. Он самый.

— Давно мы с вами не виделись…

— Пустяки: семнадцать лет.

В кабинет заглянула старшая сестра. Сергей Сергеевич невольно вспомнил другую — жену Белодуба. Вскоре после его ареста она уехала из Ветрогорска. А позже, за год до войны, встретил ее на озере Рица. Она отделилась от шумной компании, радостно протянула руку и, потупясь, сказала: «Тот, крайний слева, в желтой апашке, — мой муж».

— Нет, я ее ни в чем не виню. — Белодуб старается говорить спокойно, но, когда смолкает, его тонкие губы продолжают вздрагивать, словно пытаются что-то досказать.

Из коридора доносится тонкий голосок студентки, собирающей анамнез у больной:

— Аппетит есть?

— Нету.

— Но вы же едите?

— Да что там «едите» — кладу, как в мешочек.

— Что болит?

— Язва.

— Да нет, на что жалуетесь?

— На язву…

Белодуб усмехнулся:

— Представьте, Сергей Сергеевич, а моя язвочка «там» зарубцевалась. — Взгляд его снова потянулся к шкафу, где стоят в переплетах рукописи диссертаций. Читает фамилии на корешках. — Моя рукопись, конечно, изъята?

— Не совсем так, Андрей Карпович. Я унес ее к себе. Припрятал. Плохо припрятал.

И стал рассказывать историю с Лагутиным.

— Что и требовалось доказать, — подвел итог Белодуб. — Ведь это он оклеветал меня.

Лагутин? Зборовский взволнованно зашагал по кабинету, потом подошел к Белодубу:

— В клинике у меня всегда найдется для вас место. Приступайте!

— Исключено, Сергей Сергеевич. Дал уже министерству согласие на отъезд в Улан-Батор. Непочатый там край работы для медика.

Что-то ожило в Белодубе. Пришло в движение. И так захотелось не отпускать от себя этого пострадавшего от подлого навета человека. Во что бы то ни стало помочь ему, помочь вновь обрести радость жизни, радость творчества.

Белодуб ткнул рукой в сторону таблиц, висевших на стене, и хитро подмигнул:

— А вы по-прежнему верны себе: тонзиллы… ревматизм…

Глава IX

От текстильных фабрик к Папуше стали поступать сигналы о снижающемся качестве волокна. Но докладная Колосова ошеломила:

«Исследовательской бригадой при ЦЗЛ установлены случаи искусственного завышения качества куличей путем подкраски их легко смываемым красителем. Цель — скрыть различие в оттенках нитей».

На собрании партийно-хозяйственного актива Пэ в кубе учинил беспощадный разнос. Чьи грязные руки орудуют? Где контроль мастеров?

Во всяком случае, авторитет исследовательской бригады, которую опекал главный инженер, упрочился. В ней насчитывалось теперь пятнадцать молодых специалистов.

Многообещающие свойства полимеров волновали Николая. Лен, шерсть, хлопок — их владычеству угрожают полиамиды, такие, как капрон, нейлон, лавсан. В Клину и Киеве производство капрона уже на полном ходу.

За всю свою жизнь шелкопряд даст всего лишь один кокон, в котором… полграмма нитей. Миллионы гусениц не смогли бы выпрясть такое количество шелка, какое изготовляют в Таборной слободке из сосны и ели за одни сутки. До сих пор сырьем служила древесина. Но химики овладели тайной полимеров. Человек научился приказывать атомам. Отныне будущее принадлежит «чудесным волокнам». И сырье для них — не ель, не сосна, а нефть. Полимеры в значительной степени помогут спасти от пагубы, сохранить лесные богатства страны.

Комбинат искусственного волокна — здесь трудятся около трех тысяч рабочих — слывет в Ветрогорске передовым предприятием. Какие же возможности таятся у него? Что может нового дать комбинат?

Весь год исследовательская бригада искала ответа на этот вопрос. Но в поиске всегда знаешь, откуда едешь, и никогда заранее не знаешь, куда приедешь. Теперь наконец эксперименты осуществились не только в пробирках.

Вот почему рабочий день главного инженера не укладывался ни в какой табель и даже ни в какие ненормированные часы. Вот почему Николай так много времени отдавал исследовательской бригаде. Лаборанты привыкли допоздна видеть его. Что-то титрует, подогревает на спиртовке, рассматривает на свету. Нередко, оставляя ему ключи, наказывали:

— Закроете — передайте в проходную. Не суньте по привычке в карман.

Многие удивлялись его работоспособности, настойчивости, умению терпеливо копить, анализировать факты и брать себя в руки даже тогда, когда опыты опровергали предположения.

Устает? Поздно ложится? Вот, засыпая, ни о чем не думать, гораздо труднее. Этого он не умеет. Ведь так, удлиняя сутки, и стал он в свое время инженером.

Пэ в кубе подтрунивал: «Не зря ли в бригаде колдуешь?»

— Як тильки таку нагрузочку выдэржуешь, — хваля, поругивал Шеляденко. — Батько у мэнэ на станции работал. Грузчиком. Чувал пудив на шесть взвалыть на плэчи и пошол до вагону. Люды аж ахалы! Як-то побывся об заклад, що зразу три чувала подасть. Аж сходни пид ним трищалы. А к утру кровь горлом хлынула: богу душу отдал. От як, голуба!

Вскоре именно здесь, в лабораторных условиях, родилась еще одна синтетическая нить. Этакая легкая, нежная, едва различаемая глазом. Она очень прочна и стойка, эта нить. Похоже, оттеснит и капрон, и нейлон, и лавсан… И ткани из нее обещают быть поразительной красоты. Немнущиеся. Теплые зимой и прохладные летом. Меняющие тома на солнце, в полутьме и при электрическом свете. Отпадет надобность изготовлять тросы из стали. Зачем, если эта нить крепче металла?..

— Назовем ее экстрапроном! — восторженно предложила Вишня.

— Не слишком ли выспренно? — возразил Николай.

— Тогда неопроном.

— Давайте попроще. Отметим нашу Таборную слободку. Или, пожалуй, Ветрогорск: назовем вепроном.

Пэ в кубе уже не подтрунивал: «Зря в бригаде колдуешь»!..

Будучи в Москве, в Госкомитете по химии, Николай рассказал Груздеву об успехах исследовательской бригады. Вепрон? Долго обсуждали они возможности освоения его на комбинате. Велика ведь дистанция от пробирки до массового поточного производства.

Вернувшись, Николай передал Папуше пачку листков со схемами, таблицами, цифровыми выкладками и сказал:

— Видимо, придется нам взять ориентир и на вепрон…

— Новинки, значите — оборвал его Папуша. — А мы, целлюлозники-валежники, выходит, день вчерашний: Экс-короли, так сказать?.. Таборная слободка тебе не Осака, не Соми. А комбинат наш не акционерное общество «Курасики рейон». — Сунул палец в рот и давит, давит десну. Когда у директора обостряется невралгия, все и во всем виноваты. — Как бы твоя наука мне в копеечку не обошлась, не сорвала бы план по вискозе.

— Бывает… на первых порах… Удивляюсь тебе, Павел Павлович: оба мы химики, оба говорим по-русски, а будто нуждаемся в переводчике. Почему ты считаешь, что комбинат должен равняться по тебе: вискоза — и баста? Вискозное производство строилось в устойчивом профиле, надолго, когда едва брезжила заря полимеров. Химия полимеров — день сегодняшний и завтрашний. И очень дальний день. Вот с какой точки, с каких высот ты должен был бы глядеть на вепрон. А ты воюешь в рамках одного измерения, на своем квадратном метре.

— Что это ты сегодня раскуковался?.. Раньше директора не имели диплома и то руководили неплохо.

— Неплохо. Но, не имея образования, они сознавали это, стремились пополнить его. А ты?


В белом тумане морозного дня солнце выпуклое, будто желток глазуньи. От ворот комбината тянется узкая улица. Надобно расширить, выпрямить ее, раскинуть парк, снести начисто десятка четыре деревянных домов, да некуда людей расселить. Огороды с садочками заняли землю до самой железной дороги. План реконструкции Таборной слободки имеется. Скоро придет время, и его воплотят, говоря языком архитекторов, в натуре.

Не поймешь, день ли короче, то ли зимой больше дела, но часы летят быстрее обычного. Выключишь электрический свет к одиннадцати, а к четырем снова зажигай. Николай и не заметил, как уборщица подметала полы, как расставляла стулья, как сам он отодвигался от стола, освобождая ей место.

Вдруг спохватился, что давно не видел отца. Набрал телефонный номер. Никто не отозвался. Часом позже снова позвонил. Неожиданно в ответ:

— Николай? Я сразу узнала твой голос.

— Инна?!

— Приезжай к нам. Сейчас же.

— Сейчас не смогу.

— Зазнался, главный?

— А ты, я вижу, уверена, что у главного инженера времени хоть отбавляй?

Инна нагрянула в Ветрогорск неожиданно. У Игорька бронхаденит. Нужен уход. Взяла отпускай — к деду с бабой.

Ветрогорская квартира показалась ей слишком большой и неудобной. Вещей, что в комиссионке: хрустальных ваз штук сорок, часы в бронзе, часы в мраморе… Будто снова наступило детство. Мать несет в постель стакан горячего молока: «Понежься, доченька!» А второй стакан Игорьку: «Пей, чахоточный». Пухлощекий «чахоточный» за всю ночь и кашлянул-то всего один раз.

— Тяжело тебе, доченька. Может, останешься здесь? — уговаривает мать. — Все-таки не одна будешь, Игорек под присмотром… Знакомых у нас много, смотришь, быть может и…

— Перестань, мама!

Разбирая чемодан, слушала многословные сообщения Веры Павловны о Петь-Петухе, о школьных, институтских подругах. И, думая совсем о другом, терпеливо ждала… Вот оно, главное:

— У Колосовых все хорошо. Николай — персона…

— Персона? — Инна стала примерять платье, которое носила еще до войны. В нем она была в Таборной слободке. Мать радовалась тогда: «Наконец-то ты дала отставку своему колхознику». Если б ты понимала, мама, как был нужен, как всегда был мне нужен этот «колхозник»!

Итак, она увидит его. Каждое лето приезжала с Игорьком в Ветрогорск, но получалось, что именно в этот месяц он отдыхал с семьей в Комаровке.

Дверь ему открыла Инна. Похудела. Золотая пена волос взбита в замысловатый пучок. На лбу — золотые колечки.

— Косы? Ну какие же теперь косы? Не девочка, А что, без них некрасива?

— Да нет же. Совсем нет. Даже хорошо…

В кабинете отца усадила рядом с собой на диване.

Словно кадры на экране телевизора, всплывает прошлое: кресла театрального зала, он держит в своей руке ее руку, а она ноготком по его ладони цап-царап. В этой комнате он сказал ей однажды: «Будешь ты со мной или с другим, я всегда тебе друг».

— У тебя уже большой сын!

— Да, Толику девятый.

— А Игорьку двенадцатый… Трудно мне там одной с ним. Но зато твердо знаю, на что гожусь, к чему неспособна. А в Ветрогорске я не я, я — дочь профессора Зборовского.

В столовой о чем-то весело болтали Вера Павловна и Игорек. А в кабинете Сергея Сергеевича шел немой разговор. Даже Вера Павловна не смогла бы подслушать его.

Мы уже с тобой старенькие, Коля.

Не рисуйся, ты молода.

Посмотри, у меня морщинки.

Не вижу.

А второй подбородочек видишь?

Не вижу.

— Мне давно хотелось поговорить с тобой, Николай, — отвела глаза. — Женское любопытство, должно быть. Сделаем переоценку ценностей?

— Попробуй.

— Почему ты все-таки тогда… сбежал от меня? Почему?.. Имею я право знать об этом?

— Имеешь. Помнишь, ты мне сказала: «Мы с тобой будем жить отдельно. Она у тебя какая-то периферийная. Серая». Помнишь? «Серая». Так ты сказала о моей матери… Разве это услышать от тебя было не больно? Я вспомнил тогда голодную, грязную Комаровку, свое детство. Мама — ласковая и постоянно чуть грустная, а встречные мужики и бабы: «Здрасте, Дарь Платонна!», «Спасибо, Дашенька!» И в Таборной слободке, в больнице то же самое: о ком не заботилась она, за кого не тревожилась, о ком не хлопотала моя мама?.. «Серая…» Недавно она отпраздновала юбилей — сорок лет работы в белом халате. Могла бы отдохнуть, ан нет!

Инна включила настольную лампу, и тени, упавшие на пол, замутили цветные узоры ковра. Со стены кабинета смотрит портрет отца. Не того темноволосого, горячеглазого, который по сей день хранится у матери. Портрет человека в роговых очках, усталого, с остатками седых завитков вокруг гладкого, слишком большого лба… Слава отца, профессора Зборовского, шагнула далеко-далеко. А ты, мать, прошла у жизни совсем другую выучку. И если бы человеку давали ученые степени за все, что он вынес и перечувствовал, за его житейскую мудрость, за доброе для других, то наверняка бы тебе, комаровской фельдшерице, быть по меньшей мере доктором наук!

— Ценность человека, величие его дел определяется не тем, как высоко поднялся он по служебной лестнице, а по тому, чем хорошим запомнился людям. Поняла ли ты это наконец, Инна? Чтобы служить людям, не обязательно быть профессором… «Серая». Видишь, какой я злопамятный.

— «Серая»? Так я сказала? — Инна прошлась по ковру. Села возле письменного стола. Листает журнал. Оба ощущали неловкость. Может быть, даже враждебность? Задумалась.

Подняла веки — в глазах слюдяные пленки:

— Но представь себе, что я не сказала бы тех слов. Как бы ты поступил?

— Будь ты тогда такой… как сейчас… — Он не лгал. От сегодняшней Инны не ушел бы. — Я очень тосковал тогда по тебе.

— А теперь?

— Теперь что ж… Люблю Ольку. Сжился с ней так, что порой не знаю, где кончаюсь я и где начинается она. Люблю сына, люблю жизнь, свою работу. Принимаю их целиком со всем хорошим и плохим. А тебя видеть всегда рад. Никому наши встречи не причинят горя.

«Порой не знаю, где кончаюсь я и где начинается она». Вот каким оно бывает — счастье? Украдкой посмотрела в его глаза, что-то искала в них. Но ничего не найти: все взято. И вдруг некстати расхохоталась:

— Я на грани второй глупости: видела человека всего два раза и, кажется, выйду замуж. Как ты смотришь на такой вариант?

Николай пожал плечами.

— А если с двухнедельным испытательным сроком? Мать «за». Игорьку, говорит, нужен отец. А мне… Скучно мне что-то стало. Впрочем, нет ли у тебя на примете какого-нибудь директоришки?

— Нет. — И бросил, озлившись: — Но есть блестящий маклак.

— Идея! А что, если и в самом деле с другого бока взять жизнь? — Снова хохочет. Хохочет с раскатом, хохочет — похоже плачет. Что-то заставляет ее говорить не то, что думает.

Николай взял ее за руку:

— Перестань, Инна. Ты устала. Ты просто устала. — И, сам не зная того, повторил слова Веры Павловны: — Может, останешься здесь?

— Зачем?

— Ну, по крайней мере, будешь с родными.

— Да что ты, дорогой! Я ужасно люблю пирожные. А нигде нет таких вкусных, как на Невском в кафе «Север». Зачем же возвращаться в Ветрогорск?

Инна, Инна, как же тебе, бедняжке, горько!

Вошел Сергей Сергеевич. Положил портфель на письменный стол. Поцеловал Инну, затем Николая.

— Что ж вы замолчали? Старик помешал?

В столовой захныкал Игорек. Инна вышла. Сергей Сергеевич поглядел ей вслед и протер очки:

— Есть какие вести от Ольги?

— Да. Последнее письмо — с Ангары.

Глава X

Прежде чем завизировать чертежи, Ольга решила выверить их. Вынула из шкафа связку рулонов с биркой на шпагате: «Исследования фильтрации в сооружениях Кирского гидроузла». Гнедышев поторапливает с отправкой — заказ срочный.

Распластала на чертежной доске кальку, вторую, третью. На четвертой карандаш в ее руке засуетился, пополз слева направо и, задержавшись, что-то пометил. Тонкие брови Ольги сдвинулись.

Приоткрыла дверь в соседнюю комнату:

— Зайдите ко мне, Петр Сергеевич.

— В чем дело, Ольга Фоминична?

Ткнула тупым концом карандаша в пометку, сделанную на кальке.

— Ошибка? — захлопал веками, как нашкодивший школьник. — Я тут ни при чем, Ольга Фоминична. Должно быть, напутала калькировщица Елкина.

— Елкина?.. Позовите ее.

Глаза у него черные. У Николая голубые. Всегда искала в Петь-Петухе хотя бы внешнего сходства с братом и почему-то радовалась, что не находит его.

Леночка вошла, но одна. Приблизилась к чертежной доске. Белый гипюровый воротничок, нарукавники из синего сатина. Вынула из кармашка очки в тонкой металлической оправе — носит при себе постоянно, а на людях пользуется ими редко: стесняется.

— Ты всегда такая аккуратная, а тут…

— Я, Ольга Фоминична, точно снимала с миллиметровки.

— Принеси черновик.

Принесла. В миллиметровке придраться не к чему — все правильно. Однако в том месте, где ошибка, бумага шершавится и цифры жирноваты — кем-то подправлены…

— Так здесь и было, Леночка? Заглянула:

— Не помню… Н-наверное… — Покраснела. Чего-то не договаривает.

— Петр Сергеевич! — приоткрыв дверь, снова позвала Ольга.

Ушел. Значит, только что втихую переправил цифры и смылся: не пойман — не вор. Зачем же Леночка покрывает его?

— Я сделаю заново. — Леночка свернула кальку трубкой и, сунув ее под мышку, вышла.

Ольга продолжала рассматривать чертежи. Пятый год молодой Зборовский в фильтрационной, а будто посторонний. Смагин провел его в младшие научные сотрудники и отдал «под начало Колосовой» для исследования фильтрации гидроузлов. Гнедышев охотно утвердил.

«Деверек, говоришь? — не соглашался Гнедышев с ее рьяными протестами. — Зато у него налицо три очень важных качества: первое — мужчина, второе — молодой мужчина, третье — холостой мужчина». — «Выходит, я институту никак не подхожу?» — «Нет правил без исключения. Ты у нас та самая курочка, которая золотые яйца несет. Вот и возьми его, птенца, под свое крылышко».

Под крылышком Петь-Петуху не сиделось. Он соблюдал только форму — своевременный приход и уход. Но в течение дня слонялся по другим лабораториям, отвлекал болтовней. Усядется у чертежниц и откроет «форум»: «В кино показывают сплошную дрянь — станочки, сделает Ванька гаечку — страсть как люблю его, не сделает — к Степке переметнусь». А то вдруг на субботнике, отряхиваясь от пыли, Петь злобно объявил: «У нас люди только и делают, что самоотверженно ишачат. Жить-то когда начнут?»

«Мой братец, как я понимаю, для лаборатории не находка, — сказал ей Николай. — Может, очухается, выправится?.. Жаль отца огорчать».

Это-то и вынуждало Ольгу скрывать огрехи Пети от мужа и Сергея Сергеевича, брать на себя немалую толику дел молодого Зборовского. Чтобы как-то заинтересовать его, подключила к своим опытам по исследованиям фильтрации Гольского гидроузла. Работу на две трети выполнила сама, остальное — вместе с ним. Сама подготовила и отчет. Но на титульных листах рядом со своей подписью ответственного исполнителя поставила и его фамилию.

«Спасибо», — поблагодарил Петь, а за спиной кое-кому нашептывал: «Все дочиста выполнил я, а Колосова, пользуясь моим подчиненным положением, присоседилась».

Вначале получалось так, что все его промахи оставались достоянием немногих, в том числе Смагина. Она знала о них меньше. Но, став непосредственным руководителем «деверька», волей-неволей вынуждена была вникать во все его работы. По результатам целого ряда исследований, выполненных им в разное время, пришла к выводу, что действует он на авось: авось проскочит. Постепенно он привык к тому, что работу его подправляли, дотягивали. Дух иждивенчества, как короед, проникал в него все глубже и глубже.

Впрочем, некоторые симпатизируют молодому Зборовскому. Та же Леночка, например, или инженер Глебова, которая старше его лет на пять.

Чрезмерно общительная, Евгения Владимировна Глебова с приходом в лабораторию внесла в нее то, чего прежде там не водилось: трескотню о новых прическах, об импортных жакетках, о полированных сервантах… Щедрая на ласковые «кисанька», «деточка», «ласточка», Евгения Владимировна умела, как говорят проектировщики, прокладывать переходы на разных уровнях. Под «честное мое слово — никому!» вытягивала из каждого то, что «ни за что не скажу». А о себе — о, болтунья! — рассказывала такие интригующие подробности, что многие сомневались в их достоверности.

Только болтуньей инженер Глебова не была. Задания выполняла охотно, оперативно. И в беседе с Зимневым Ольга даже как-то заметила:

«Не чета ленивцу Зборовскому. С нею мне легче».

«Не торопитесь с выводами, — охладил Зимнев. — Время покажет».

«Будьте уверены, та́я бабочка!» — потряс растопыренными пальцами возле своего уха Парамонов.

Старший научный сотрудник Парамонов в институте лет двадцать. Вот уж кто ни о ком никогда худого слова не скажет; но сказал же про Глебову?

Приглядывалась. Стала замечать, что Евгению Владимировну меньше всего интересует суть проектируемого, и радость доставляет ей не то новое, что вносит в жизнь их труд, а сознание, что «скачала работу». Вскоре и рекламации от заказчиков начали поступать именно за счет Глебовой. Но все ей сходило с рук, прощалось, как и то, что сходило с ее языка. И, что, правда, мало кого удивило, она сумела расположить к себе Смагина. Готовила на него атаку исподволь. Вскользь сокрушалась, что ее майор Глебов солдафон, вечно на полигонах, а она — правда, ведь? — ничем не походит на полковую даму. Во всяком случае, ведет себя Глебова вызывающе. Откровенно намекает, что имеет на Смагина большое влияние.

Трудно сказать, чем импонирует ей Петр Сергеевич Зборовский. Узнав, что он в дальнем родстве с Колосовой, ахнула:

«Какие вы, однако, полярные!»

А Петь пренебрежительно:

«На одном солнышке онучи сушили».


День 8 Марта женщины комбината потребовали отпраздновать в Доме культуры Таборной слободки. С гостями и родными.

— Пойдем, Олька? — предложил Николай.

— Давай лучше к нам — с институтскими.

Решили: сначала к Ольге, где сбор назначен к пяти, а оттуда — в Таборную.

Нижний зал института похож на фойе: колонны, хрустальная люстра, хрустальные бра.

— Что же ты, Ольга Фоминична, не знакомишь с муженьком?

Парамонов пришелся по душе Николаю. Мускулистый, смугловатый, с мерлушкой черных волос, он, если бы надел расшитую крестом рубашку, — истый болгарин. Пожали друг другу руки и сразу — разговор:

— Комбинатский? Нам бы по блату сделать из синтетики для лаборатории…

Олька поздоровалась с каким-то высоким худым стариком. Наверно, Зимнев. Что-то рассказывает ему, по-мальчишески почесывая затылок. Но вот Гнедышев оттащил ее и силком усадил возле себя: не отпущу! А она указывает рукой — муж, дескать, там брошен.

Николай почувствовал себя не совсем ловко. Вроде сам он здесь экспонат, который каждый вправе разглядывать.

— Здоро́во, браток! — вдруг дотронулся до его плеча Петь-Петух. — Где Ольга Фоминична?

Николай кивнул в сторону Гнедышева.

Петь передернул плечами:

— Боюсь я его!

— Почему?

— Не знаю. Чем-то смахивает на отца.

— Значит, ты и отца боишься?

— Нет. Просто оба они фанатики в работе. Мои антиподы.

Смагин немного запоздал. Пучеглазый, с тонкими, до ушей, губами, он еще больше стал походить на морского окуня.

— Все такой же, Колосов, — бодро поздоровался, — не меняешься. Ну ясно, как говорится, не куришь, не пьешь… Про Середу слышал? Получил заслуженного.

— Перепутал, дорогой. Он уже народный артист. Надо бы нам списаться всем да собраться. Однополчане ведь.

— Неплохо бы, — ответил тот рассеянно и отошел.

Смагин привел на вечер жену. Наталья Дмитриевна чуть раздобрела. Но в глазах, в ямочках на щеках сохранилась детскость. Многие, глядя на нее, зашушукались. А он, словно в отместку, подозвал Глебову, познакомил с женой и усадил их рядом. Циник.

Глебова одета и скромно и броско: закрытое черное платье, в ушах подвески — бирюза с серебром, брошь — тоже бирюза с серебром.

Николай знал немало семей и всегда мысленно сопоставлял с собственной. Чем дальше идет их совместная жизнь с Ольгой, тем крепче цементируются чувства. Время «схватывает» цемент, делает его нерушимым. Никогда ни он, ни Ольга ни с кем не делились о своих отношениях. Но почему-то все угадывали их, даже самые отпетые скептики.

Торжественная часть была короткой. Когда зачитывали список женщин, отмеченных благодарностью в приказе, а в их числе по фильтрационной назвали и Глебову, Парамонов басисто протянул:

— Вот уж эту-то ни к чаму…

К плечу Ольги доверчиво прижалась Леночка. Робеет, когда к ней оборачивается Петь. Каким видится он ей? Впрочем, для калькировщицы Елкиной он не Петь, а инженер Петр Сергеевич Зборовский. И главное в нем — спокойная уверенность в себе, уверенность в том, что все, что ни делает, — делает правильно.

Ольга внимательно заглянула ей в лицо: да нет же, ты, пожалуй, красива.

На концерт не остались: уговор, Олька, едем!

В вестибюле их нагнал Петь:

— Отчаливаете? Куда так рано? — Узнав, напросился: — Может, и меня прихватите?

В Таборную слободку повез случайно подвернувшийся шофер-«левак».

Николай приоткрыл боковое стекло машины. Ветрогорск разрастается не столько ввысь, сколько вширь. Кварталы новостроек. Никак не понять: каковы же принципы местной архитектуры? Почему в этой части города двухэтажные коттеджи, хотя тяготеющие к ней улицы исстари застраивались трех- и четырехэтажными домами? Не надо быть зодчим, чтобы увидеть это несоответствие. Три года назад в городском Совете наконец спохватились: зачем коттеджи? Неэкономично, ничем не оправдано. Пересмотрели планировку, и вскоре рядом, вперемежку, возникли многоэтажные здания. Получилось вовсе нелепо: высокие корпуса заслоняют своих малорослых соседей. Зимой полбеды, а летом с утра гиганты забирают на себя все солнце… И все-таки люди рады: были бы квартиры.

Петь ни разу не бывал в этом Доме культуры, хотя слышал, что такой «очаг просвещения» построен в Таборной слободке.

У дверей зрительного зала толпятся опоздавшие. За трибуной на сцене — бригадир из крутильного цеха Клава Комичева. Обычно пронзительный, голос ее сел, едва слышен. За столом, покрытым красным бархатом, сегодня почти сплошь женщины. И только в центре их Папуша. Он расправил на весу носовой платок, вдруг сообразил, что на него смотрят, смял и упрятал его в карман.

Выступает Пэ в кубе. Зал аплодирует. Речь его и правда трогает душу. А вот он, Николай, совестно признаться, говорит постно, говорит всегда гораздо хуже, чем пишет.

Работая рука об руку с человеком, легче подмечаешь в нем то, что не видно другим. И все же на вопрос «що такэ Папуша?», как и Шеляденко, пока вразумительного ответа не дал бы.

В перерыве комбинатские растеклись по всем этажам. На первом — баянист с «массовичкой», на втором — струнный оркестр и танцы, на третьем — шахматные баталии. Гудят, позвякивают стаканами буфеты.

— Здесь что, цвет комбината? — спросил Петь.

— Если по твоей терминологии, — да, — ответил Николай.

— Колхозные бабехи!

— А на тебе какая сорочка?

Удивился вопросу:

— Белая… в клеточку.

— Так вот: твоя белая, в клеточку, сорочка сшита из шелка, сотканного нашими «колхозными бабехами».

Папуша вышагивает медленно, вытянув руки по швам. Как и многие, ростом обиженные, чуть пыжится. Не представишь его иначе, как в директорских доспехах: зимой в синем кителе, в коричневом кожаном пальто и фетровых бурках; летом — в сером кителе. Но никак не вообразить его в домашних туфлях.

— Ты где, Варфоломеич, пропадал?

— Да вот, — обнял Ольгу за плечи и выдвинул вперед, — не отпускает одного.

— Правильно делает.

Петь-Петух захандрил: и дернуло же притащиться в Таборную слободку. Помышлял было распрощаться с милыми родичами, но короткий разговор с подошедшим к ним простоватым мужчиной изменил его намерение.

— Послухайте мою Свитланку, — сказал тот. — Шестым номером выступает.

Когда на афишах оперного театра прочтешь, что поет Светлана Шеляденко, — торопись, иначе не достанешь билета. Но чтоб у нее был такой отец?..

— Приемный отец, — подсказала Ольга.

Николай покосился: отец, и все тут.

Артисты выступали вперемежку с участниками самодеятельности. «Самодеятельные» оплошничали, но публика аплодировала им тоже громко и дружно.

— Светлана Шеляденко! — объявил наконец конферансье. — У рояля…

Платье из парчи. Оголенные руки.

У любви, как у пташки, крылья,

Ее нельзя никак поймать.

Тщетны были бы…

Страстная хабанера доносила жар солнечной Испании. А Николаю вновь представилось: морозная ночь, баки, Березнякова…

Степан Петрович смотрит то на сцену, то на свои большие рабочие руки и вертит головой, не смущаясь бьющей из него во всю отцовской гордости. О днях, когда в театре поет его дочь, прядильный цех узнавал и без афиш: Шеляденко стихал, становился уступчивей. Все, что писали о ней газеты, он вырезывал и наклеивал в специально купленный для этого альбом.

После концерта Светлана подошла к отцу. В сером костюмчике, совсем обыкновенная.

— Я — Зборовский, — вместо приветствяи произнес Петь. Тридцатилетнему баловню этого казалось вполне достаточно, чтобы привлечь к себе внимание девушки.

Светлана вынула из сумочки кулечек и стала угощать конфетами. Все брали по одной, по две. Петь-Петух отказался.

Глава XI

Директора и главного инженера вызвали в Госкомитет по химии. Хотите, не хотите, заявил им Груздев, а в план будущего года впишем комбинату сдачу в эксплуатацию первого производственного потока волокна вепрон. В январе — феврале дадите пробную партию для Ветрогорской трикотажной фабрики, во втором квартале — промышленный выпуск. Торопитесь, друзья, до ввода комплекса осталось недолго, девять-десять месяцев.

— Но позвольте, — горячился Папуша, — там и конь не валялся. Строителям работы по горло. Толком еще не начат монтаж.

— А ты пошевеливай, на то ты заказчик. Помогай. Не будь сторонним наблюдателем.

И хотя комбинат не раз пользовался доброй поддержкой Груздева, спорить не пришлось. Директора-химики знали его повадку: приказывать не приказывал — просил. Но просьба — приказ.

— Любопытно получается, — задним числом шумел Пэ в кубе, — ему-то что: вепрон ускоряй! А вискоза пусть трещит?

…Дорога от заводоуправления до стройки что черное месиво. Не зря шоферы костят ее.

По ту сторону улицы уже развертывается строительство цехов вепрона. Бульдозерами снесены деревянные домики, сглажены огороды, а люди — большинство их рабочие комбината — кто с радостью, кто с ахами да вздохами переселились за два квартала отсюда в новые дома. Кому что: одним счастье — балкон, водопровод и ванна, другим — огород да колодезь.

— Товарищ Колосов! — кричит ему кто-то сверху, с лесов.

Закинул голову — оттуда смех. В предсумеречном закате маячат чьи-то кирзовые, облепленные глиной, сапоги.

— Не признаете?

По голосу угадал: Катюша, дочь начальника участка. Ох и девка! Никакой высоты не страшится. Над новым химическим корпусом возвели башенку. Вылезла из нее через окошко и свесила ноги. Малярит — загляденье: что кистью, что краскопультом.

Приложил ко рту рупором руки:

— Какого черта без страховки? Лихачествуешь?

— А вы чем отчитывать да ругаться, Николай Варфоломеевич, полезайте-ка лучше к нам. Стратосфера тут шик-модерн.

Увидел начальника участка, блондина лет сорока пяти, бесстрастно глядевшего вверх, и зло метнул в него:

— Ваша дочка когда-нибудь шлепнется оттуда. А вам хоть бы что!

— Ничего не сделается. Ей бы верхолазом, а не маляром работать.

Растерев ногой окурок, Николай стал подниматься с этажа на этаж по скрипучим дощатым настилам.

С лесов раскрывается панорама строительства. За ходом его, казалось бы, можно следить и отсюда.

На обширной площадке — строители, механизаторы. Экскаваторы роют котлованы. Пазухи фундаментов засыпают тысячами кубометров бетона. Идет кладка корпусов. На леса подаются кирпич, растворы, железные балки… Неподалеку возводят стены холодильно-компрессорной станции: вепрон требует определенной температуры, холод и будет нагнетать эта станция. А на заборе, огораживающем огромную площадку, красный плакат: «Сдать вепрон в срок!»

По сути создается еще один завод, оснащенный новейшей техникой. Проект предусматривает и разбивку сквера.

— Скверик… клумбочки… фонтанчик… Да пошел ты, главный, к черту! — разозлившись, утянул его с лесов Папуша. — Вот увидишь, с монтажниками не оберемся хлопот, столько горюшка хлебнем.

Тем временем на площадке частично уже идут отделочные работы, и хозяевами положения понемногу становятся монтажники. Они поторапливают строителей, ломая собственные графики. Медленнее подвигается монтаж в прядильном и химическом цехах вепрона, где, попросту говоря, строители запарились. Местами неправильно выполнена кирпичная кладка. Беспокоит и кровля: полмесяца позади, а ни метра брони не уложено. Медленно, крайне медленно остекляются цехи.

Да, главного инженера здесь недолюбливают — частенько срывает он прогрессивку. А тут еще, при выборочной проверке, контролеры Госбанка, финансирующего строительство, обнаружили немало приписок. Ряда работ, числившихся выполненными, в натуре не оказалось. Заказчик, доверившись бумаге, переплатил. Кое-кого за это в строительном тресте наказали, и попутно всыпали… кому? Директору комбината.

Надо, обязательно надо усилить контроль. И Папуша принял решение отозвать Шеляденко из прядильного, назначить его «полномочным представителем» на строительную площадку.

— Та що ты, голуба, — отнекивался Степан Петрович, — я в новом производстве, в полимерах… сам знаешь.

— Не прибедняйся.

— Зачем его туда? — заступился было Николай. — Не найдется, что ли, другого, помоложе? В его годы…

— Ты мени брось про годы! — взорвался Шеляденко и, к удивлению Николая, тут же дал согласие.

А потом сказал ему:

— Думаешь, Мыкола, нэ розумию що к чему?

— А тут и нечего разуметь. Надо быстрее пустить вепрон, вот и все.

— Человек ты головастый, а нэ кумекаешь. Хлопчика для порки — от що Папуше треба. Сам отвечать не хоче, а Шеляденко в случае чого можно и пид цэ мисце. — Закинул руки за спину, показав «мисце». — Нэ доглядел, мол, вин… Хитро?

Николай рассердился:

— Да нет же, тут без подвоха! Тебе доверяют технический надзор. Не каждому его поручишь.

— Що ты на бога мэнэ берешь?

И ненароком поделился озадачившим Николая казусом. Слесари ремонтировали центральные насосы. Разобрали и собрали их заново, но вместо обычных железных или чугунных деталей установили на растворители каустика бронзовые. А под каустик — кто не знает! — бронзу ставить не положено. Шеляденко разошелся: «Погибели на вас нэма! Я ось покажу вам… Хай вас бис…» Но тут послышался — принесла же его нелегкая — громовой директорский окрик: «Ты что на людей орешь?» — «Мени и тоби за тэ и платять гроши, що мы сволочь-начальство», — неудачно пытался отшутиться Шеляденко. «Значит, я, по-твоему, сволочь-начальство?!» — не поняв шутки, заревел Папуша. «А ты чого гавкаешь на мэнэ? Я хоч рабочему грубо, затэ правду-матку в очи. А ты лыбишься, щоб добреньким слыть: заробляешь соби дэшэвый авторитэт?» — «Вот как ты о директоре?» — «А що? Думав в плэчико цилуваты буду?».

Каждому свойственна своя слабость. Слабость Папуши, как и Шеляденко, в голосовых связках. Но что позволено Юпитеру, не позволено быку. Теперь можно понять, почему последнее время на оперативках директор игнорировал начальника прядильного цеха.

— «Полпрэдом» на стройку? — едко усмехнулся Шеляденко, следуя рядом с Николаем по дороге, вытоптанной тысячами ног. — Насолить хоче?.. Нэхай. Нэ для Папуши — для комбината туда пойду. — И деловито спросил: — Так що скажешь, главный инженер, когда цех сдавать? Кому?

— Надо подумать.

— Чого ж думать-то? Хай Вишня командуе. Баба-козырь.

Николай повернул к котельной. Цехи стоят почти что впритык. Те, кто в давние годы строил в Таборной слободке завод, поскупились на территорию, хотя вокруг земля пустовала. Словно предвидели, что придет век полимеров и надо будет закладывать новые корпуса.

— Так ты скажи Папуше, — крикнул издали Шеляденко, — нехай Вишню на мое мисце передвигает. Тебе вин послухае, а як що я скажу — назло по-своему зробыть… Можешь передать йому: Шеляденко на стройке не проштрафиться. Докажу!

— Докажи! Докажи! Все мы тебе спасибо скажем.

— Я человек слова!

Над рабочим словом смеяться нельзя. В крутильном цехе бригада Коничевой решила работать полтора дня в месяц на сэкономленном сырье. Худо-бедно, а это дополнительно пять тонн шелка. В цехе подшучивали: «Красиво поете…» В конце месяца подсчитали — бригада выдала пять тонн и еще вдобавок шестьсот килограммов. На цеховом собрании Клава Коничева вышла и начала говорить, чуть пошаливая глазами: «Пять тонн, бабоньки, уже мало! Можно все восемь. — Повела головой, кого-то отыскивая. Нашла и выкрикнула: — Слышишь, Солодовникова? Не ты ли по два раза на день подходила ко мне с усмешечкой: «Не забудь, бригадирша, пять тонн обещала…» На тебе, получай пять шестьсот!» — «Не бахвалься! — отозвалась Солодовникова. — У других не хуже будет». — «Никак у тебя?» — прогромыхал в ответ дружный хохот: в цехе знали, что Солодовникова довольно часто мотает шелк не так, как положено — в две нити. Кто-то из девчат крикнул: «С твоими привычками в коммунизм ходу нет». — «А куда ж меня тогда?» Снова раскатистый смех.

…Когда Колосов назвал кандидата на место Шеляденко, Папуша удивленно переспросил:

— Кого? Кого ты наметил?

— Вишню.

— А что это за ягода? Мужик или баба?

Груздев при встрече в Москве мигом узнал в инженере Вишне бывшую фильерщицу. А Папуша не первый год видит ее в прядильном, пожимая ее руку, расплывается в улыбке, а фамилии — фамилии не помнит.


Если бы Папуша заглянул в трудовую книжку Шеляденко, сразу бы уразумел, почему тот согласился идти на стройку вепрона. Мог бы уточнить, например, что Степан Петрович из числа тех, кто закладывал первые кирпичи в ныне действующие корпуса вискозного производства. Это он перестраивал под цехи солдатские казармы. Это он рыл котлованы, готовил бетон в те годы, когда не водилось ни башенных кранов, ни экскаваторов, ни отбойных молотков. В то время монтаж агрегатов вели иностранцы. Своих спецов-химиков было мало. Во главе цехов ставили людей подобных Шеляденко: теоретических знаний шиш, зато — рабочая сметка. Это он пустил первую прядильную машину и стал свидетелем рождения пробной партии искусственного шелка. С той поры в Степане Петровиче умер каменщик, но родился химик… Вот почему и теперь Шеляденко все-таки решился оставить свой цех: хотелось приглядеться к тому новому, что сулил вепрон. Никакие учебники не позволят узнать технику так, как непосредственное знакомство с ней на месте.

Вместо Шеляденко в прядильный назначили Вишню. Она согласилась при одном условии: временно и ненадолго.

— Временно, временно, — успокоил ее Николай.

Как и прежде, Степан Петрович появлялся на работе очень рано. Но шел не через проходную, а сквозь калитку, прорезанную в высоком деревянном заборе, ограждавшем строительную площадку.

Первое, против чего он ополчился, — это страшная захламленность: ломаные бетонные кольца для подземных прокладок, груды кирпича-половняка, кучи стружек, шлака. Пока еще снег прикрывал — куда ни шло. А подоспела весна, снег стаял, и все выперло наружу.

— Так, голуба, дальше не пидэ, — теребил Шеляденко начальника строительного участка. — Звони в свой трест. Требуй машины.

— Не горит. Успеется, — с неохотой ронял тот слова, точно за каждое платил из собственного кармана.

— Звони, звони! — стоял на своем Шеляденко. — А то в газэту напышу: пидишлють сюды корреспондэнта, запрыгаешь.

Угроза подействовала: начальник участка стал медленно набирать на телефонном диске нужный помер. Сначала пошутил с какой-то «милочкой», потом попросил ее срочно соединить с Петром Никитичем. Того на месте не оказалось. Тогда сказал, что желает говорить с Иваном Федоровичем. И этого не было.

— Нет так нет, — все так же безмятежно произнес в трубку. — В другой раз позвоню, — и нажал рукой на рычаг.

«Другой раз» наступил на следующий день. И опять-таки под нажимом Шеляденко. Петр Никитич оказался на месте. Шеляденко не слышал, что говорилось на другом конце провода, но определенно начальник участка выслушивал нотации вышестоящих:

— Есть, Петр Никитич. Куда перебросить? Понятно! Отправим. — Прижимал мембрану к уху, а там, где-то далеко, трубку уже повесили.

— Так що вин, дае машину? — спросил Шеляденко.

— Дудки тебе «дае». Я ему про машину, а он — насчет компрессора. Не в духе сегодня.

— Хто? Компрэссор?

— Не компрессор, а Петр Никитич…

Но вдруг начальник участка заворковал:

— Будь другом, Степан Петрович, почему бы тебе не подсобить нам транспортом? Мусора тут…

— Сами копылы усю зиму, сами и очищайтэсь, — отрезал Шеляденко, показав ему спину. — Нэ дасть машину Папуша. И прав будэ.

Прошло еще три дня — на площадке без перемен. У торцовой части корпуса Б-2 после перекладки стены выросла еще одна груда строительных отходов.

Шеляденко пришел к Николаю:

— Нажми и ты.

— Дай им сроку неделю: не приберутся — вытащим в горком.

Шеляденко акклиматизировался быстро. Вникал во все мелочи, все схватывал на лету, не давал спокойно жить строителям, поторапливал монтажников. До всего ему было дело. И как-то само собой получилось, что и те, и другие привыкли к его придирчивости и даже к слову «голуба».

Никак не мог Степан Петрович примириться с громоздкой системой трудовых отношений, которые существовали на площадке. Сложное дело — создавать современный химический завод. Немыслимое без участия десяти, а то и пятнадцати различных организаций. Строительные работы ведет один трест, отделочные — другой, электропроводку — третий, теплофикацию — четвертый, холодильные агрегаты устанавливает пятый… Все это называется специализацией. По идее, возможно, и правильно, но что толку, если между ними неразбериха?

Обратился по этому поводу к главному инженеру.

— Вот как поступай, — посоветовал Николай, — от каждого подрядчика требуй графики. И подпись под ними. На словах иной три короба наобещает, а вот если свою фамилию проставит — дело другое. Заставляй побольше расписываться.

— Запомни: ты представитель заказчика, ты за все и в ответе, — добавил Папуша.

— А ты всэ ж, Павел Павлович, информируй Ветрогорскстрой: трестов и людей прорва, а никакой согласованности!

— Переговорю, — пообещал директор и обязал его раз в неделю докладывать о состоянии работ.

Но все оставалось, как и прежде. Колосова послали в командировку в Барнаул, а Пэ в кубе либо забывал снестись с кем надо, либо там — вполне может быть — отмалчивались.

В глазах Шеляденко пестрело от графиков и цифровых выкладок. А начальник участка принес ему на подпись денежные документы для оплаты работ по химическому корпусу. Стал Степан Петрович читать их, ничего не понять: где же эта метлахская плитка? Где масляная краска, которой — если верить нарядам — покрыли лестничные клетки?

— Липу подписувать нэ стану. Платим за тэ, що зроблено.

— Чудак! — качнул головой в ответ. — Какое сегодня число?

— Калэндарь на столи: тридцятэ!

— Тридцатое? Значит, кварталу конец. Закрываем наряды. Чего не успели — доделаем.

— От куды гнешь? Ну тоди и гроши получишь.

— Ты что, очумел? Надо уважать строителей!

— И государство трэба уважать. Нэ пидпишу липу.

— Как хочешь. Ссориться не станем: подпишет директор.

«Полпреда» вскоре вызвал Папуша:

— Подпиши. У них свои расчеты с банком, формальные моменты.

— Нэ имею права. Нэзаконно.

— Следующий раз проучишь их, а сейчас — оформляй. Люди не должны страдать.

— Яки люды?

— Ясно какие: плотники, паркетчики, облицовщики… Да что ты канитель затеял?

Но Шеляденко так и не подписал. Поехал в горком. А через два дня нагрянула комиссия, человек десять. Шарили по всем уголкам стройки, разговаривали с рабочими, записывали загрузку, простои. Инженеры из Госбанка сделали замеры, и без особого труда подтвердили липу.

Никто не понимал, откуда подул ветер.

Потом, чему Шеляденко порадовался, прибыл сам начальник Ветрогорскстроя. Он терпеливо выслушивал каждого, быстро принимал решения и, если кто заслуживал того, осаживал. Приехал наконец и Петр Никитич, начальник строительного управления, рослый, в роговых очках.

Какие выводы сделала комиссия, Шеляденко не знал. Однако неожиданный налет всех всполошил. Петр Никитич, являвшийся генеральным подрядчиком, стал приезжать каждое утро, созывал своих руководящих работников и субподрядчиков — «субчиков», как называл их. После третьего совещания обратился к Шеляденко:

— Строим для тебя, а ты нам, батя, не хочешь платить? Что верно, то верно: требуй, тряси нас. Но…

— Вас потрясешь! Трэба було б тоби, голуба, — глянул на высоченного Петра Никитича и впервые запнулся на любимом слове. Поправился на ходу: — Трэба було б тоби, товарыщ, раньше сюды навидатыся.

Совещание дружно смеялось. Смеялся и сам Петр Никитич.

Потом Петр Никитич стал появляться реже, по вторникам. Снимал свой коверкотовый мантель, облачался в рабочую робу и сразу же уходил в бригады: ловко лазал на леса, спускался в подвальные помещения, где цементировали полы. Возвращался, сбрасывал робу и, приняв душ, отбывал.

Дело заметно двинулось вперед.

Глава XII

Есть люди, чей авторитет покоится на том, что они никому не мешают. Такие слывут хорошими. Если бы Смагин, поставленный руководить, ограничивался бы тем, чтоб не мешать! Но… «ваша работа, дорогая Олюшка, чрезвычайно актуальна». А сам под всяческими предлогами тормозит, отодвигает ее. И, что совсем абсурдно, в темплан следующего года вписал Глебовой «Обобщение опыта фильтрационных исследований по проектированию подземного контура гидросооружений». Хотя самому хорошо известно, что сделать это, пока не завершится предыдущая тема ее, Колосовой, невозможно.

Лаборатория развивала три основных направления теории фильтрации. За годы, что пробыла здесь Ольга, было опубликовано пять монографий — из них две зимневские, и большое количество статей. В ближайшее десятилетие в стране предстоит построить около ста гидростанций, обводнить миллионы гектаров засушливых земель. И Ольга для включения в план института выдвинула тему, на выполнение которой требовалось три года. Она была одобрена ученым советом, обсуждалась на Всесоюзном координационном совещании. А Смагин срок выполнения сократил до двух лет и на финансирование вместо тридцати тысяч рублей отпустил только десять. Нелепо!

Пользуясь положением председателя секции ученого совета, он тенденциозно подобрал рецензента и добился от него отрицательного отзыва на незаконченную ею работу. Ловила Смагина и на том, что умышленно задерживал ее статьи, чинил глупые препятствия, когда создавала прибор для исследования методом ЭГДА.

Как заместитель заведующего лабораторией, она однажды обещала профессору из Сибири заняться совместной разработкой режима грунтовых и подземных вод Кулундинской степи. Смагин наотрез отказал: «Не соответствует профилю института». Почему не соответствует?

Подобных «почему» возникало немало. Поднимать шумиху? Идти к Гнедышеву? Каждое утро просыпалась она с пакостным чувством: Смагин… Глебова…

— Не ройся в мусоре, — внушала Дарья Платоновна.

К Гнедышеву поднимать шумиху Ольга не шла. Но когда Глебова сочувственно сказала ей: «Вы такая трудяга, такая способная, а Вадим Федорович про вас…», сухо оборвала ее:

— Не интересно, Евгения Владимировна.

А та усердствовала:

— Не будете в обиде, если передам дословно? — И не дожидаясь согласия: — Он сказал о вас: «Уж очень моя замша не импозантна, колесила бы лучше по точкам». Я, разумеется, отругала его. А он: «Говорю тебе не для передачи».

— Зачем же передаете?

— Хочу, чтобы вы знали об этом. Вадим Федорович считает, что ваши эгдавские таблицы никому не нужны, что тема вашей докторской несерьезна. — И, наклонясь, зашептала: — Мы с вами, Ольга Фоминична, должны держаться друг за дружку. Тем более, что ко мне он относится хорошо. Если я попрошу, многое сделает.

— Вам повезло. Ну а я уж так уж… как-нибудь.

Едва закрылась дверь за Глебовой, из чертежной вышла Леночка:

— Не верьте ей, Ольга Фоминична! — гневно, чуть не плача, выкрикнула: — Дрянь она! Перед вами расшаркивается, а ему поет другое. При мне, не стесняясь, внушала: «Колосова тебя терпеть не может. Метит на твое место…» — Леночка покраснела, видимо осознав и свою причастность к наушничеству.

Калькировщица не открыла ничего нового. В одном Ольга абсолютно была убеждена: нужна она Смагину. Он частенько болел, и тогда вся тяжесть заботы о сложном хозяйстве фильтрационной падала на плечи его заместителя, инженера Колосовой. Знал: «неимпозантная» не подведет.

Когда Смагин с Глебовой предложили ей участвовать в подготовке книги о работах лаборатории, поставила вопрос ребром: почему без Зимнева? Оба промямлили: Зимнев-де сам не хочет, а если и согласится — напишет громоздко… Ольга отказалась. Сожгла последний мост. Теперь они в открытую — на разных берегах.

Смагин всегда представлялся ей раздвоенным. Один — знающий специалист, другой — медяк, разменная монета, вроде Глебовой. «Чудачка, да он такой и есть как есть, — давно уже высказал свое мнение о нем Николай. — Отчаянный артиллерист в годы войны, преуспевающий доктор наук — после, и на всех этапах самовлюбленный гусак. Тот, кто подыгрывает ему, может лепить из него что хочет: бога или дьявола, храбреца или хлюпика».

Обстановка в лаборатории становилась все хуже. Глебова забывает, что сама она вовсе не Смагин, всюду действует его именем. А он создал ей все условия: занята только кандидатской, никаких командировок, в ее распоряжение отданы механики, в то время как работы других сотрудников откладываются, интеграторскую приспособил ей под отдельный кабинет. Если она, Ольга, свою диссертацию «выездила», выносила в далеких командировках, то «родовые муки» Глебовой будут несомненно обезболены: и в подборе материала, и в его разработке, и в процессе написания. Даже тема ее — выхваченный фрагмент из чужой докторской. Колосовой же — своему непосредственному заму — Смагин на каждом шагу чинит препоны. Кто знает, если бы он был уверен в поддержке Гнедышева, может быть, сегодня же низверг бы Колосову и возвел на ее место Глебову?

Или взаправду, как журит Гнедышев: «Что-то ершистой ты стала, малышка, ипохондричкой». Несомненно одно: если бы расположение духа измерялось термометром, у нее он засек бы минусовые градусы.


Вдруг, как говорится, «в один прекрасный день», Гнедышев приказал после звонка выталкивать всех из института, всех до единого, под личную ответственность руководителей отделов.

Так рано домой? Поначалу некоторые почувствовали даже неловкость.

— Твой Гнедышев сам бы до этого не додумался. Ждал, наверно, пока сверху прикажут. Наконец-то и у меня по вечерам жена дома будет, — подтрунивал Николай. — Неужто отныне не я, а ты станешь подогревать ужин?

— Я? Не обольщайся. По очереди будем.

«Очередь» чаще нарушала Ольга. Пройдет месяц, второй, третий, и снова — в путь-дорогу. Сетовать не приходится: у каждого свои обязанности. И сам он подчас уезжал по делам комбината. Но все же на душе спокойнее, если дома с сынишкой и матерью оставался кто-либо из них.

Толику пошел тринадцатый. За лето вытянулся, похудел. Сергей Сергеевич говорит: нужен спорт, воздух, а родители парня взаперти держат. Но что поделать, если Толик за город ни в какую? Все мастерит и мастерит кораблики. Откуда такая страсть? Кухню замусорил щепками, винтиками, полы перемазал красками. На городском конкурсе юных техников его модель атомного ледокола «Ленин» признана лучшей и ныне красуется на выставке во Дворце пионеров.

Толик щеголяет дома в красном спортивном костюме и шумно изощряется в полемике с девятилетним пузаном Генкой из соседней квартиры о дальних межпланетных плаваниях: на орбиту в космос запустили еще один искусственный спутник Земли. «Плотные слои атмосферы… невесомость…»

— Эх ты, дурачок! — подтрунивает Толик. — Спутника от ракеты не отличишь.

— Тоже мне Циолковский! — как умеет защищается Генка.

— Сдам-ка я вас обоих в милицию, — укрощает их пыл Дарья Платоновна.

— Его лучше сдайте, — пальцем указывает Генка, — чтоб не задавался.

Спутник… Циолковский… Дарья Платоновна прячет улыбку. Разве девятилетним сейчас девять лет?

…Лето Ольга провела в Кустанае. Возвратилась — на улицах Ветрогорска мглисто. Дождь. Мелкий, зябкий. Садиться мокрой в трамвай — ни малейшей охоты. Но что делать — пришлось. В вагоне старушка уверяет соседа — рослого военного, что атомные взрывы меняют климат, что не следует покупать атлантическую сельдь.

Ольга вышла из трамвая на остановку раньше, а дальше к институту — пешком. У перекрестка столкнулась с Евгенией Владимировной. Пошли рядом. Ольга в болонье, Глебова — под зонтом. Ольга искоса поглядывает на нее, рослую, крупно шагающую. Лицо как у манекена на витрине: гладкое розовое, но неживое — муляжное. И чуть нагловатое.

Срезая путь, подошли к институту не с главных ворот, а с тыла. Вдоль ограды, втянув обнаженную голову в воротник пальто и облапив рукой шею Леночки, прогуливается Петь. Рассекая кистью воздух, что-то горячо ей доказывает. Леночка вся какая-то поникшая, усталая, послушно кивает в ответ.

Гардеробщик принял из рук Ольги шуршащую влажную болонью. Перевесил другие вещи подальше.

Иной день стоит недели, иной, сколько ни понукай себя, прахом проходит. С утра — никаких спешных дел, но снова вывел из строя Смагин.

— Ерундовая работенка, — сказал он о труде Зимнева по кольмонтажу чаши водохранилища, — на выброс в корзину.

— Почему? Ведь его вариант дал огромную экономию!

— Виноват, Олюшка. Забыл, что при вас о Зимневе…

Стычки Смагина с Зимневым участились. Зимнев вышел на пенсию, но продолжает работать без материального вознаграждения. Рано утром появляется он в лаборатории, задумчивый и угрюмый, как всегда. Скупой на слово, как всегда. «Суворов в гидротехнике, и как Суворов прост», — сказал о нем Гнедышев.

Однажды в споре Парамонов указал глазами на его согнутую спину:

— Давайте спросим арбитра: у нас ведь работает такой ученый, пренебрегать мнением которого грешно.

— Он у нас работает на птичьих правах, — усмехнулся Смагин.

— Вы, вероятно, хотели сказать… на коммунистических началах? — холодно отрезал Парамонов.

Время вроде бы подменило Смагина. Незаметно и зло. Зашершавилась сеткой морщин шея, на щеках появились «собачьи ямки». А все гарцует, как цирковой конь. Лупоглазо рыщет: «Женечка, где вы?.. Женечка…» Попался наконец-то на удочку Морской окунь!

В нем обнаружились зависть и подозрительность. Когда Зимнев подарил ему свою монографию, выдвинутую на Ленинскую премию, нехотя взял ее, раскрыл, пробежал предисловие и тут же захлопнул. А после сказал:

— Личное мое мнение, Олюшка, эту книгу нельзя считать достойной Ленинской премии.

— Почему?

— Она отражает всего лишь маленькую долю трудов, выполненных сотрудниками нашей лаборатории.

Но, прочитав ее иронический взгляд, затормозил:

— Лучше было бы никого не выдвигать.

Видно, здорово уязвляет авторитет коллеги, который по творческой направленности гораздо выше его. Во всяком случае, Смагин принимает все меры, чтобы отделаться от Зимнева и обеспечить себе в лаборатории монополию.

У Леночки Елкиной тоже негладко. Что-то явно стряслось у нее. Допускает небрежности, неточности, переводя чертежи на кальку; упрекнешь — озлобляется, что никак на нее не похоже. Поначалу щадила ее: жаль застенчивую девушку. Но вот пожаловались на нее сразу трое. Опять-таки из-за расхождения копий с чертежами.

— Пойдем ко мне, — позвала Ольга, положив ладонь на ее плечо.

Леночка испуганно оглянулась. Тонкие пальцы застыли на кальке.

— Идем, — повторила Ольга и, чтобы не объясняться здесь, в чертежной, ушла к себе.

Сели к круглому столику. На нем графин с водой и стакан. Окно полуоткрыто. Ветки с каплями влаги на редких пожелтевших листьях, раскачиваясь, стегают по стеклу.

Леночка положила перед собой на колени журнал «Огонек». Это, видимо, позволяет ей слушать, не поднимая глаз.

— Стыдно за свою неряшливость, за то, что на тебя жалуются?

Отшвырнула журнал. И вдруг заплакала. Тихий плач ее надрывнее вопля.

— Ну перестань же. Впредь будешь аккуратней, да?

— Я, Ольга Фоминична… У меня все валится из рук. Я… — И после напряженного молчания: — Я… жду ребенка.

Чтобы собраться с мыслями, протянуть время, Ольга вынула из кармана расческу и стала причесываться.

— Петр Сергеевич? — Почему-то неловко было назвать его по фамилии.

— Да.

— Что же ты плачешь?

— Он не любит меня.

Леночка, Леночка, кому ты доверилась? Хотелось сказать ей все, что думает о нем. Но нельзя же причинять новую боль.

— Сколько лет тебе, Леночка?

— Двадцать два.

— Двадцать два. А ему тридцать. — И поняла: сказала глупость. Сказала так, должно быть, потому, что ситуация сложная.

Из цветочного горшочка на стене свисают густо покрытые листиками зеленые стебельки традесканции. Так переплелись, что трудно найти, где конец, где начало.

Нос Леночки припух. Лицо в красных пятнах.

— Он знает?

— Знает, Ольга Фоминична. Уговаривает сделать… Но я не хочу!

— Ты ждешь моего совета?

— Да. — Во взгляде испуг перед неведомым.

Итак, мать-одиночка. Ребенок, обреченный на безотцовщину. Но тут же вспомнила Николая, Дарью Платоновну… И ободряюще пожала Леночкину руку.

— Он, Ольга Фоминична, не плохой… Петр Сергеевич не так плох, как о нем думают…

Она еще пытается его обелить! Когда любят, верят, что любят хорошее.

Глава XIII

В Нижнебатуринске умер местный врач Соколов. В престарелом, надо сказать, возрасте — восьмидесяти семи лет.

Сообщила об этом телеграммой Амеба.

Дарья Платоновна тут же позвонила Николаю:

— Я еду.

— Я тоже. — Соколов не просто «крестный». Его имя — Варфоломей — сопутствует Николаю всю жизнь.

Минут двадцать спустя Николай пришел за матерью в больницу.

— Отцу позвонить?

— Надо бы. Только… не уговаривай его ехать.

Понял: если отец решит проводить старого коллегу в последний путь, неминуема встреча с ней.


Дарья Платоновна вошла в настежь раскрытые ворота. «Бабьего флигелька» как не бывало: на том месте вырос белый трехэтажный корпус с широкими окнами. Отжил свое «бабий флигелек»!

А напротив него… иди, иди, Даша! Видишь? Напротив тот самый домик, в котором некогда жил молодой доктор из Питера. Что ж ты остановилась? Отчего побледнела?

Наискосок, перекрашенное в голубой цвет, здание старой лечебницы. Вот, Даша, окно палаты, в которой ты рожала. В палате — помнишь? — было чисто-чисто: Соколов образцово содержал родилку, не зря во всей губернии она считалась одной из лучших. Могла ли ты тогда думать, что твой беззащитный, безотний младенец станет инженером? Что будет таким красивым и сильным? И ты сможешь опереться на его крепкую руку? Если бы тебя спросили теперь: познала ли счастье? Ответила бы коротким словом: да! Счастлива всем, что есть: трудом своим, людьми, которым удается помочь, сыном, его семьей…

В большой комнате, где установлен гроб, много людей. Венки, цветы. Их тоже много. Даша смотрит на дорогое ей, навеки застывшее, лицо. Щуплый, слабый здоровьем, но в постоянном труде для людей, он прожил долгую жизнь.

Даша видит и тех, кто пришел сюда, молодых и немолодых. Некоторые в больничных халатах. Никто не спросил, откуда, кто она. Жены Соколова давно нет в живых. Где же его дети? И они, конечно, стали стариками.

Гражданская панихида шла к концу. Так искони повелось: живет в подлунном мире человек, незаметно вершит свое будничное дело. Но вот уходит он из жизни, и тогда узнают о нем столько хорошего, что в избытке хватило бы на десятерых…

Вдруг Дарью Платоновну пронзила мысль: а что, если?.. Что, если Сергей Сергеевич тоже здесь? Нет, вряд ли. А почему вряд ли? Мог ведь прибыть тем же поездом, что и они, или самолетом. Обвела глазами собравшихся. Не тот ли высокий седой старик — он? Или тот в углу, сухонький? Или полысевший, в черном костюме, который что-то шепчет на ухо Николаю?

Но вот все задвигались — гроб понесли к выходу. Сначала приглушенно, затем громче заиграл духовой оркестр. Скорбные звуки шопеновского фенебра разносились далеко по Нижнебатуринску. К процессии присоединялись все новые и новые провожающие. Никто не спрашивал, кто ушел в тот мир: знали, кого хоронят, — городишко маленький.

По дороге на вокзал она упорно молчала. В вагоне развернула вдоль полки матрац, надорвала пакет, вынула белье и, шурша простыней, примялась расстилать постель. В купе жаловались: душно, а у нее руки и ноги — ледяшки.

— С кем ты стоял там, мальчуга? — пыталась разузнать.

Николай рассеянно смотрит в окно, молчит.

— Этот человек в черном костюме… Ты говорил, Сергей Сергеевич тоже хотел приехать?

— Собирался…

Бессильно опустилась на матрац: грудь стянуло словно жгутом.

— Что с тобой, мама?

— Ничего.

— Не было там отца!

Когда поезд тронулся, Николай протянул ей нижнебатуринскую газету. Группа товарищей, подписавшая некролог, рассказывала о душевном, отзывчивом к чужому горю труженике, опытном организаторе здравоохранения, о человеке долгого врачебного пути. Фотографию, однако, поместили давнюю, на ней Варфоломей Петрович много моложе. Из черной рамки глядело его лицо чуть ли не времен школы сельских сестер, где вместе с Сергеем Сергеевичем он обучал комаровскую Дашку уму-разуму.


Папуша часто забегает на стройку. Набросится с бухты-барахты на Петра Никитича, на Шеляденко, а разберутся потом — виновата сама дирекция. Но пока он только заказчик, хозяином станет после приемки цехов. И все-таки ставит себе в заслугу, когда на кого-нибудь накричит. Лучше бы он, считающий своим долгом указывать, как не надо делать, указывал — как надо. Люди тогда добились бы значительно большего.

Но для всех было ясно — порядка на стройке стало намного больше. Шеляденко в роли «полпреда» словно омолодился. Похоже, за плечами нет тех тридцати лет, которые отделяют его от закладки первых цехов искусственного волокна в Таборной слободке. Все, как прежде: и лязг металла, и гуд синевато-красного пламени сварки, и скрежет пил (теперь не ручных, а электрических). И песни, и субботники: школьные, студенческие.

Нет, далеко не все, как прежде, Степан Петрович. Прости-прощай загазованные сероуглеродом цехи. В ныне строящихся полная герметизация, а света и воздуха — что на улице.

И Папуша, и Колосов, и секретарь парткома Бережков понимали, что «голуба» никому на площадке покоя не дает. А самому Шеляденко казалось, что здесь он не полгода — целый век. Надень ему на глаза повязку, и тогда бы прошел по новым цехам, как по собственной квартире.

Графики монтажных работ составлены так, чтобы выдать пробную партию вепрона к Новому году.

Домой Николай приходил, вернее едва добирался, поздно ночью. Усталый, сонный. А ляжет в постель — и сон не берет. Глушит себя димедролом. С утра голова тяжелая, мутная.

Что ни день, то новые радости и новые напасти.

Под оцинкованной крышей продолжается сборка. Каждая прядильная машина вровень почти трем этажам. Закончен монтаж четырех, на очереди еще две… Предстоит опрессовка, испытание аппаратов на плотность. Электросхема настолько сложна, что пришлось ему срочно вызывать инженера-электрика из Киева.

Зато во втором крутильном уже прихорашиваются: красят подвесную дорогу. А вот в перемоточном дело хуже: обкатана только половина машин, их там немало, целых четыре сотни…

— Скоро слава ветрогорских химиков шагнет далеко, — подбадривает директора Николай.

— Чего заглядывать вдаль?

— Какая даль? Пуск первой очереди в декабре, так что времени остается совсем малость.

Николай и сам, по правде говоря, волнуется. Крайне медленно монтируют котельную — с этим плохо справляется трест «Котломонтаж» — один из крупнейших «субчиков». Не ладится и с прокладкой линии пневматических транспортных устройств. К тому же оборудование поступает с большим запозданием и, говоря языком техническим, некомплектно. Компрессорная не обеспечена трубами, а без холода какой там вепрон: волокно будет «ползти».

Первым по этому поводу забил тревогу сам начальник стройуправления Петр Никитич. Он даже обратился в арбитраж.

Однако, сколько ни терзали друг друга заинтересованные стороны, несмотря на все неполадки, дело шло к концу. Куда ни зайдешь, всюду радостное напряжение.

Пэ в кубе еще раз подтвердил: в цехи вепрона будут переведены только лучшие из лучших. Если раньше эти слова мало волновали, то теперь, с приближением пуска посыпалось множество заявлений: «Я хочу…», «Прошу перевести меня…»

Нюся Вишня тоже попросилась на вепрон. Главный инженер отказал: синтетика синтетикой, но нет еще и древесине полной отставки.

Бригаде Клавы Коничевой присвоили звание коммунистической. Об этом прежде всего объявили на цеховом собрании и по местному радиовещанию. Затем напечатала «Ветрогорская правда». Из семидесяти крутильщиц, только они, двадцать шесть, работающие в ее бригаде, и были отобраны на новое производство.

При встрече с Папушей, просто к слову, Петр Никитич пожаловался:

— Ох уж этот ваш «голуба»! Все печенки прогрыз. — И тут же рассмеялся. — Тем не менее, отдайте его мне навечно — возьму охотно.

— Не выйдет, дорогой товарищ. А печенки он вам еще попортит.

— Попортит, попортит. Ладно, для дела не жаль.

Разговор этот происходил в присутствии секретаря парткома Бережкова.

— Шеляденко отлично работает, — подхватил он. — К пуску следовало бы как-то отметить его.

— И я им доволен, — произнес Папуша, пропустив все остальное мимо ушей. Поразмыслив, вдруг изменил курс. — Вот подготовим стенд ветеранов комбината и в самый центр влепим портрет Шеляденко. Почтим его.

Вскоре директор и впрямь позвонил на стройку: так, мол, и так, уважаемый Степан Петрович, иди сфотографируйся. В списке ветеранов проставил твою фамилию первой.

— Добрэ. Ось тилькы причипурюсь, — ответил Шеляденко. Но недосужно было — забыл.

Пэ в кубе снова напомнил:

— Бросай все и дуй к фотографу! Мероприятие срываешь!

Глава XIV

Наконец настал час, когда празднично прокатился по цехам сигнал: к машинам!

Один за другим вступали в строй агрегаты первой технологической линии вепрона. Успешно прошла прокрутка в химическом корпусе — сначала на холостом ходу, затем под нагрузкой. Потом получили «добро» к пуску перемоточные машины крутильных цехов. Опробовали сушила и холодильно-компрессорную станцию. Начали отладку.

Заработали ловкие руки Клавы Коничевой, а вместе с ними еще двадцать пять пар рук других работниц из ее бригады. И еще сотни, сотни…

Вот он, господин вепрон! Из него изготовляют прочные, самые различные изделия — от дамских чулок до морских канатов и деталей машин. Так что теперь, Олька, натягивая по утрам чулок, ты не станешь ворчать: опять спустилась злополучная петелька.

Объективно ценная и полезная идея сама по себе только замысел. Идея в действии, в осуществленном материальном виде, никогда не бывает точным отпечатком задуманного. И это тревожило Николая. Велика роль исполнителей — ведь бумажный змей и тот требует управления.

Обработанные в цехах шпули с нитью поступили на завершающую цепочку технологии — в ткацкий цех.

Первый моток вепрона Николай положил на письменный стол Папуши в канун Нового года. В ответ не услышал радостного хохотка. С чего бы директор не в духе? Заметил стоявшего у стены Шеляденко — весь ощетинился, бледен, дрожит, рубец на лбу обозначился резче, пальцы сжаты в кулак. Видно, здесь состоялся «разговор».

— Опять воюешь, Степан Петрович? — попытался ослабить накал.

— А ты, Колосов, пидожды смиятыся. Я и при тоби всэ договорю.

Поводом к стычке с Пэ в кубе на этот раз послужил, казалось бы, пустяк. Заглянул Шеляденко в клуб, на щите портреты ветеранов, окаймленные красным материалом, сотканным из тех самых мотков вискозного шелка, какие тоннами проходили через их работящие руки. А его-то, шеляденковского, портрета и нэма.

— Нэ то, щоб морду свою побачить захотив. Но якого биса граешь ты мною? «Дуй к фотографу. Мероприятие срываешь». — Шеляденко шагнул к Папуше и бросил ему прямо в лицо: — Що я тоби, клоун?

Папуша дружелюбно тронул плечо Степана Петровича:

— Ну вот, разошелся. Портрет… какая мелочь.

Шеляденко отстранился и сказал тяжело, гневно, будто каждое слово вколачивал:

— Знай, дирэктор, я тэбэ бачу наскрозь. Чим выще обезьяна лизэ на дэрэво, тим виднэе ее зад… Ты у мэнэ увэсь от туточки, — протянул вперед руку с раскрытой ладонью. — Увесь со всим своим крохоборизмом!

«Крохоборизм… Замечательно хлесткое словцо!» — подхватил мысленно Николай. Шеляденко пригвоздил им самое слабое в директоре: его эгоцентризм, дешевую амбицию, нетерпимость к суждениям других. Люди ведь становятся рабами личных малоценных желаний, когда живут лишь одними потребительскими интересами.

— Портрет… какая мелочь! — снова повторил Папуша, как только Шеляденко, предотвращая попытки к примирению, быстро вышел.

— Мелочь, говоришь? — Вероятно, мало кто на комбинате может судить о директоре так объективно, как он, его главный инженер. — Попирать достоинство труженика — мелочь? Думаешь, не знаю, чем тебе не потрафил Степан Петрович? Знаю: правдой-маткой. Шеляденко весь тут, открыт, сам комбинат — это Шеляденко. А ты, ты, Павел Павлович, весь себе на уме. Несомненно, за ввод первой линии вепрона тебя отметят. И ты смиренно станешь ответствовать: «Не меня — вас, дорогие товарищи, отмечают в моем лице, за ваш честный труд… за ваше…» Размякший, ты, посовещавшись с главным бухгалтером, видимо, раскошелишься премиями. А после снова поведешь себя так, будто только тебе, мудрому директору, комбинат обязан своими успехами. Тебе одному, а не таким, как Шеляденко.

Николай вынул из кармана зажигалку-пистолетик. Подержал в руке, потом, выстрелив огонек, закурил и медленно произнес:

— У некоторых в характере такие черты, что выговора в приказе за них не дашь. А с работы снимать следовало бы.

Пэ в кубе опешил. Никогда не видел своего главного таким исступленно злым. Подыскивал ответ, не теряя надежды превратить разговор в шутейный:

— Довольно. Остынь! — Подтянул поближе к себе моток вепрона и стал внимательно разглядывать его. — Вот это действительно не мелочь — настоящий подарок к Новому году.

Ловкий ход. Знал, что, переключаясь на разговор о вепроне, главный всегда сердцем теплел.


Апрель. Местами панели огорожены, приходится обходить: с крыш сбрасывают снег. Прохожие — кто в чем: в плащах, в демисезонном пальто и даже в шубках. Только лица у всех одинаковые — праздничные: осуществлен полет человека в космос. Красив и мужествен этот поразивший мир человек, первопроходец вселенной. Толик бегает по квартире взъерошенный, сияющий: «Гагарин! Гагарин!» У него уже накопилась коллекция открыток героя-космонавта.

Николай и Ольга собрались в кино. Возле Дома культуры их окликнули два парня:

— Хелло! Нет ли лишнего билетика?

Волосы у них длинные, поповские, бородки подковой, не то биттлы, не то… Николай покачал головой: откуда такие у нас?

Сидя в кинозале, услышал, как в переднем ряду девушка пилила своего парня:

— Опять картина про войну. Надоело…

Вспомнилось, как в Ленинграде весной сорок третьего однажды заглянул в кино. Зрительный зал наполовину был пуст — бескозырки, пилотки, платки, усталые лица. Но с какой жадностью следили эти люди за суровыми кадрами фронтовой хроники!

Впрочем, грешно винить девушку. И сам он, Николай, чубастый мальчуга, когда-то о революции знал тоже понаслышке… А Толик? Дольщиками в лепке характера сына были и Ольга, и бабушка Дарья, и сам он, отец, и детский сад — шумная артель маленьких человечков, и школа… Полгода назад Толик твердил, что хочет стать мореходом. Теперь же переметнулся — зачастил к деду в медицинский городок.


К Ветрогорску прокладывают газопровод. «Незримое топливо» должно прийти издалека по стальным подземным трубам. В городе уже проектируют замену угольных топок заводов и домовых котельных на газовые. Во многих квартирах устанавливают плиты, водогреи, колонки. Магазины сетуют: пал спрос на керосинки, примуса, электроплитки. А санитарно-эпидемиологическая служба уже занялась подсчетом, насколько чище станет воздушный бассейн, когда над жилыми кварталами перестанут стлаться черные шлейфы дыма.

Так уж повелось в Ветрогорске: подключать крупнейшие предприятия к городским хлопотам. Скажем, нужно украсить улицы к празднику, благоустроить стадион или оборудовать в школах мастерские — обязательно начинают теребить шефов.

На этот раз местные власти решили: кому, как не комбинату, следует определить, чем и как можно помочь строителям газопровода?

Папуша отбояривался: потребителем газа станет весь город, не только Таборная слободка. Но вынужден был сдаться.

— Нажимают, Колосов, — сказал после очередного звонка из горкома. — Может, выручишь?

Николай согласился. Пэ в кубе обрадовался:

— Кто ж лучше тебя там разберется? — А сам подумал: в горкоме одобрят, узнав, что на трассу выехал не кто-то из второстепенных, а главный инженер.

…Длина трассы более семисот километров. Стартовать Николай решил с окраины невзрачного городишка — с «нулевого пикета». Так назвали место, откуда берет начало газопровод.

В городке нетрудно было разыскать начальника строительного управления, который охотно прихватил его с собой. Ехали в машине вдоль полотна железной дороги, потом — по берегу реки.

Строителям нелегко: путь преграждают болота, торфяные трясины, реки, холмы, железнодорожные насыпи, леса. Работа на трассе не приостанавливалась даже в лютый мороз, в проливной дождь, и теперь вот — в жару.

Там, где прошли лесорубы, лес уже не шумит. После раскорчевки пней и расчистки вырыты траншеи для труб. В пути все чаще стали встречаться очистные, изоляционные, битумоплавильные установки, трубоукладчики, походные электростанции. Обогнали грузовик, тяжело нагруженный деталями бурильной машины.

Бесконечно тянется черная лента труб — часть их в траншеях, часть еще лежит на поверхности.

На стендовой площадке — монтажники называют ее «магазином» — идет сварка. Работа очень ответственная, ее поручают только дипломированным сварщикам. Один из них, чуть склонившись, включает рубильник полуавтомата, и стальная труба начинает медленно вращаться. Три трубы, сваренные воедино, составляют «плеть». А вот и «плетевоз» — огромная с двумя прицепами грузовая машина.

День кончается, но солнце жжет немилосердно. В раскаленном воздухе — прогорклый запах бензина. К «магазину» подъехал запыленный, заляпанный грязью «газик». Женщина-водитель высунула голову в открытое окошко дверцы:

— А я было к вам направилась.

Начальник управления — худущий, кости да кожа, — заулыбался:

— А я к тебе. Рыбак рыбака чует издалека.

— На сто двадцатом «потолочники» шпарят по две смены. Сколько же можно так? Давайте пополнение.

Не ответив, тот обратился к Колосову:

— Знакомьтесь. Вот эта инженерша — самый дошлый, самый осведомленный человек на трассе.

Не выходя из кабины, «дошлая» вынула из кармашка комбинезона носовой платок. Протерла раскрасневшееся лицо. Потом так же неторопливо протянула руку:

— Здравствуйте, товарищ старший лейтенант!

Раскосые шалые глаза: Нелька?!.

Прошло много лет. Крепким рубцом затянулась осколочная рана. Давно перестал разыскивать канувшую в неизвестность Нельку. Но странно: твердо верил, что когда-нибудь непременно встретит озорную, раскосую, спасшую его от смерти. Но чтобы инженером на трассе?..

— Отдайте мне его. Я ему сама тут все покажу. Садись, Колосов. — Развернула машину и двинулась в сторону видневшегося вдали пригорка. Проехав метров двести, свернула к траншее, тянувшейся вдоль реки.

Далеко за горизонт уходят подготовленные к укладке трубы. Здесь их сваривают в «нитку».

Солнце перекатилось через дорогу и спряталось за елями. Стемнело. Но работа на трассе не прекращается. Зажгли прожектора. Укладку труб, покрытых изоляцией, ведут обычно ночью — в самую прохладную пору, когда слой мастики бывает наиболее прочным.

Руки Нельки уверенно покручивают баранку. В полутьме машины лицо ее незнакомое, не прежнее — спокойное.

— Что молчишь, Нелька?

— Чтобы не мешать тебе думать обо мне.

— Ты, как Мессинг, отгадываешь мысли.

— И, как Мессинг, читаю на расстоянии: «Ты ли это — та ли?» Угадала?

Подъехали к деревушке, разбросанной по обе стороны железнодорожного полотна.

— Гостиниц у нас не водится, так что располагайся у меня.

Квартировала она в бревенчатой избе колхозного агронома.

— Рукомойник к дереву прибит. — Подала пупырчатое полотенце. — И мыло там.

За ужином рассказывала о себе:

— Штрафники, если выживали, людьми становились. Нашла и я, непутевая, свой путь. Мужа моего ты знаешь: Рудков. Не забыл капитана Рудкова, а? Бывало, куда ни шагни, он тут как тут. Я его на смех, а ему хоть кол на голове теши. Я ему про свои грешные дела-делишки, а он: чистая ты. Одним словом, демобилизовали меня по беременности. Уехала. Родила Татьянку. Ему ничего не писала. Потом завербовалась на стройку газовой магистрали. Вечерами — школа рабочей молодежи. Татьянка в круглосуточных яслях. Еще два года прошло: я уже была студенткой Нефтяного, отыскал он меня. Веришь ли, друг мой Колосов, — голос ее дрогнул, — сам приехал: «Как ты, говорит, могла?.. Ни строчки, ни адреса своего?»

Зачерпнув из сахарницы ложечку песка, Нелька подержала ее на весу:

— Думаешь, всем я обязана ему, Рудкову? Нет! — опустила ложечку в стакан. — Я его сразу отправила обратно: иди, мол, попасись еще с годик холостяком. И если уж тогда надумаешь вернуться — будь по-твоему… Уехал… И точно, день в день, через год — снова ко мне. Ну, дальше — все просто: вместе. Он тоже ведь газовик. Сначала прокладывали газопровод на Волге, оттуда на трассу Дашава — Киев — Брянск — Москва, позднее Серпухов — Ленинград, а теперь вот тут… Так и кочуем.

Вынула из сумочки фотографию:

— Хочешь доченьку мою посмотреть? В Воронеже она, у свекрови. Ей уже семнадцать.

Деревенька спала.

Все поведала Нелька о себе. Легко следовала за хроникой событий своей нелегкой жизни. О многих расспрашивала: о Середе, о старшем сержанте Коломийцеве, о связном Абдуллае Тургунджаеве. Одного обошла: нет, не икалось в эти минуты Смагину.

Погода за ночь круто изменилась. Лил дождь. Если металл покрыт каплями воды, продолжать изоляционные работы нельзя: битум не будет держаться.

…За три недели Николай основательно познакомился с трассой. Как и предполагал, строители просили технической помощи. Он делал пометки в своей записной книжке — для докладной в горком: чем может помочь Ветрогорск.

На обратном пути домой Николай все время думал о Нельке. Встреча с ней — встреча с прошлым. И будто снова полынь, снова война, снова губы ее дышат в лицо теплом: «Ты будешь жить! Ты будешь жить!..» Как мог не разгадать ее в те годы? Как мог он плохо думать о ней? Да, жизнь по-разному распределяет роли — у нее своя, смелая режиссура.

Глава XV

Из Приднепровья нежданно пришла недобрая весть. Она ошеломила Гнедышева. Прочитав телеграмму, адресованную на его имя, он сидел несколько минут в оцепенении. Потом вскочил со стула и, открыв дверь кабинета, резко бросил:

— Ольгу Фоминичну ко мне!

— Что сие означает? — язвительно спросил, протянув ей телеграмму.

Ольга стоя читала, а он выжидающе постукивал пальцами по столу. Авторы телеграммы явно не поскупились на количество слов.

— Ну, — произнес тем же ледяным тоном, — кто наломал дров?

— Зборовский. — Красные пятна выступили у нее не только на лице, но и на шее. В лаборатории как-то примирились с мыслью, что серьезных, ответственных работ Петру Сергеевичу лучше не поручать, что перепроверить его никогда не мешает. Гнедышев — в этом она не раз убеждалась — знал его с этой неприглядной стороны. Но ведь ни разу не пригрозил ему, как другим: «Расставаться будем, дорогой товарищ! Расстава-аться!» Хотя редко приводил свою угрозу в исполнение.

— Зови его сюда, — перебил ее мысли Гнедышев.

— Он выходной. Отгул.

Гнедышев снял телефонную трубку и протянул ей: звони ему домой.

Набрала номер Зборовских. Голос Веры Павловны:

— Кого?.. Петра Сергеевича? — Слышно, как брякнула трубка. Шлепки шагов. И снова ее голос: — А в чем дело? Из института? — Снова шлепки шагов. — Его нет дома.

Короткие гудки отбоя. Гнедышев встал из-за стола:

— Медлить нельзя! Как бы там не размыло плотину.

Несмотря на окрики секретарши, люди то и дело врывались в кабинет. О чем-то спрашивали, что-то уточняли. Совали на подпись какие-то заявления, ведомости. Трещали телефоны: местный, городской и «вертушка». Гнедышев — не похоже на него — отвечал раздраженно, рывками. Потеряв терпение, набрал по одной цифре на местном и городском аппаратах и положил трубки на стол, чтобы не гудели. «Вертушку» не тронул — звонки особой важности. Потом подошел к дверям и повернул ключ в замке.

— Как быть? На расстоянии судить трудно. Тем более, что в телеграмме есть неясности. — И Гнедышев решил направить Колосову в Приднепровье.

Утром она вылетела самолетом. Воздушный лайнер «ТУ-104» домчал ее туда в несколько часов. А поздно вечером уже звонила прямо на дом Гнедышеву, рассказала о результатах проверки. На месте все прояснилось: в исследованиях фильтрации гидроузла и в разработке для него дренажных устройств, гидроизогипсы[5], данные Зборовским, не соответствовали натуре. Его рекомендации привели к заболачиванию территории на одном берегу и к опасной фильтрации на другом.

Когда вернулась в Ветрогорск, Гнедышев похвалил:

— Оперативно, толково разобралась. Сколько тебе надо дней на переделку?

— Если отложить все другое? — Прикинула: — Две недели, не меньше. — И, вздохнув, добавила: — Почти до конца июля…

— Что ты? Не хочешь ли сказать, что собираешься в отпуск?

— Да, Роман Васильевич. Имею я в конце концов право на отдых?

— Безусловно. По крайней мере, такое право гарантирует тебе советская Конституция. — Увильнул от прямого ответа. — Переброшу-ка тебе на подмогу из третьей лаборатории.

— О, тогда мы значительно сократим срок.

— И все-таки до меня что-то не доходит, чтоб ему пусто было! — Это уже относилось к Петру Сергеевичу. — Почему у него ошибка за ошибкой? У нас тут столько генералов: и директор института, и заведующий фильтрационной, и замзава, и старшие, и младшие научные сотрудники.

Почему у него ошибка за ошибкой? Почему со многими Петь не в ладах? Почему в его репликах столько фискальства и критиканства? Стоило, например, приступить к электроизмерениям, как он на всех перекрестках стал утверждать, что предложенный лабораторией метод непригоден. Почему непригоден? Без каких-либо на то оснований, лишь бы внести сумятицу. Все подвергает он сомнению: верность в любви, статистические данные, правительственные законы, гнедышевские приказы… «Но ведь это же анархизм!» — сказала однажды ему. «По мне, Ольга Фоминична, называйте как хотите — предпочитаю жить без контроля».

На политзанятиях, которые она проводила в присутствии заведующего отделом пропаганды райкома партии, Петь-Петух нарочно — всем это было ясно — выискивал каверзные вопросы, чтобы поставить ее в затруднительное положение. Принялся вдруг доказывать, что в Швеции «шикарно» живут. Но как только она стала рассказывать об истинном положении в этой стране — демонстративно ушел.

Столько лет носила в себе слова Николая: «Жаль отца, узнает — огорчится, расстроится». А потому все скрывала не только от Сергея Сергеевича, скрывала от мужа. Даже умолчала о Леночке, родившей мертвого сына.

В этот вечер дома Толик шутя упрекнул:

— Меня ты совсем забыла. Учти: за воспитание детей ныне взыскивается строго. Даже, если мама…

Но она посмотрела на него так хмуро, что сын невольно осекся.


Вернувшись из поездки на трассу, Николай сразу же связался с исследовательской бригадой. Что нового может дать комбинат с приходом природного газа в Таборную слободку?.. Вепрон себя оправдал. Правда, трикотажная фабрика вначале забраковала две партии нити: недостаточно извиты, слишком блестят. И Папуша стонал: «Пропади он пропадом, этот вепрон, электроэнергии жрет вдвое больше, чем вискоза!..» Кто знает, может быть, теперь Таборной слободке удастся выдать такой полимер, такое волокно, какого еще не знают ни Япония, ни США.

Исследовательская бригада постепенно обособилась от центральной заводской лаборатории. С развитием синтетики любой технологический процесс и не мыслится без содружества с учеными. Ученые ветрогорской Техноложки пришли в Таборную слободку. В договоре с Папушей они оговорили себе право освоения новых разработок на существующих в цехах установках. Они создали курсы переподготовки для инженеров, техников и рабочих. Как ни противился Папуша, все же отвел исследовательской бригаде в главном корпусе пол-этажа. Теперь там не пятнадцать человек, как было поначалу, — целых сорок: по сути, филиал Техноложки.

— И хорошо это, и плохо, Николай Варфоломеевич, — одолевал сомнениями Пэ в кубе. — То ли Техноложка при нас, то ли комбинат стал экспериментальное базой? На виду будем: чуть что новое в химии, придется «отведывать».

— А это что, тоже плохо?

Почему Папуша не хочет понять, что вепрон всего лишь этап? Что пришло время, когда можно начать программировать такие полимеры, которые по своим волокнообразующим качествам оставят и вепрон далеко позади.

— Не артачься, Павел Павлович! В Ленинграде, на Пороховых, получили еще одно синтетическое волокно — винол. Он гигроскопичен и прочен. Случись дождь, и первые сорта хлопка становятся третьими, а винолу — что с гуся вода: не портится. Чтобы изготовить тонну шерсти, нужно четыреста человеко-дней, штапеля — шестьдесят, а этому полимеру — всего-навсего тридцать. Да и оборудование несложное. К тому же обходится винол недорого: исходный продукт — поливиниловый спирт, получаемый из природного газа, которым станет так богат Ветрогорск.

— Отстань. Снова перестраиваться… А там еще и еще…

— Ну и что из этого? Теперь, имея в виду день завтрашний, и строят химические заводы так, чтобы оставить резерв площади для будущих полимеров. А нам с тобой надо чуть потесниться, и только…

— Здоровье мое дрянь, — уныло тянет Пэ в кубе, — в голове щипчики щелкают… давление сто сорок на девяносто.

— Сто сорок на девяносто не страшно. У Шеляденко бывало выше, — пытается отвлечь его.

Но Папуша слушает плохо. В хмуром взгляде, в медлительных жестах — полное безразличие к давлению Шеляденко, к газовой магистрали, к винолу, ко всему, о чем говорит ему главный.

— Зачем свои зрелые годы превращать в затянувшееся школярство? Смотри, седина на висках обозначилась. Жить-то нам осталось, Колосов, вот столечко! — притиснул ноготь к ногтю.

Совсем иных принципов придерживался Николай. Слово «мало» всегда подстегивало его. Встречая в цехах студентов-дипломантов, в каждом узнавал себя смолоду, свое жгучее желание открывать доселе неведомое.

Изо дня в день столько лет видится с директором, но сейчас лишь заметил, что прежний седой клок волос его уже затерялся в сплошной седине. Раздобревший, он и в самом деле стал похож на калач — на папушу.

Незадолго до обеда Николай пошел по цехам. За глянул в крутильный вепрона. И здесь добром показала себя Клава Коничева. Ее способ заправки нити экономит сырье и время, сокращает отходы. Вот она идет вдоль машины, туда и обратно по маршруту. Без суеты, без лишних движений. Остановилась: обрыв. Заправила нить на патроны. И снова пошла.

— С благополучным приземлением! — встретила его в старом прядильном Вишня. В ней появилось что-то шеляденковское — щетинистость, настойчивость.

— Что слышно хорошего?

— Хорошего?.. Мы тут отвальную закатили.

— Кому?

— Как это — кому? — Но, прочитав на его лице полное неведение, ошарашила: — Степана Петровича сплавили… На пенсию. — В ее острых глазах вспыхнул недобрый огонек. — Представить себе не могу комбинат без «голубы» и «голубу» без комбината.

Почему Папуша обо всем этом ни слова?.. Если и вправду сплавил, то…

В тот же вечер пошел к Шеляденко. Окна его квартиры всегда отличишь: обвиты плющом, балкон — что цветник. Цветов на нем столько, что, кажется, затемняют они комнату. А войдешь — светло, и сразу тебя охватывает чувство какого-то спокойствия, отдыха.

— Он как раз дома, — обрадовалась его приходу Светлана. На ней пестрый сатиновый халатик и беленький фартук. В руке — кухонный нож. Понизила голос до шепота: — Не в себе он. Слоняется из угла в угол. Бывало — помните? — ворчал: времени «нэма» побренчать на гитаре. А теперь времени вдосталь, но в руки ее не берет. Даже в театр к себе не заманишь.

— Здорово, пенсионер! — с напускной веселостью приветствовал его Николай. — Чем занимаемся?

— Бублыками торгуем!

Пальцы у Степана Петровича холодные, вялые. В глазах обида. Николай продолжал стоять, а хозяин и стула не предложил.

— Нам с тобой, Степан Петрович, за новое нужно браться. Придет газ — будем осваивать новые волокна.

— Ваше дило.

— «Ваше»? А почему не твое?

— Мое тэпэр що? Знаньив по нынешним временам у мэнэ нэ густо. С вискозой привычно, зубы на ний зъив. А полимэры, изомэры… Мэни в ций науке трудно. Нэхай хто молодше одолевають.

— Новую песню поешь, Степан Петрович. Скрытничаешь?

— Ну и що? Правды домогаешься? Ось она дэ правда, — показал кукиш. — «Заслуженный отдых…» Я розумию, вызвав бы мэнэ Пэ в куби, пристойносты ради, пожал бы ручку, на тоби цидулку на прощанье и гэть, катись. А вин? А вин: «Що цэ у тэбе в штапельном грязища? Люди тобой недовольны». А хоч бы хто ему про мэнэ слово поганэ сказав. А вин кричить: «Развал! Работу развалил!! На пенсию пора!» Тридцать лет я в Таборке отмахав. А Папуша — на тоби: «Снять!» За що, я тэбэ спрашиваю, снять?

Озлоблен. Боеспособный человек уходит в глубокий тыл. Все свои сознательные годы провел на переднем крае, жил работой.

— А ну, не унывать, Степан Петрович! — обнял его. — Мы еще покажем, на что способен товарищ Шеляденко. — И почувствовал, как вздрагивают под рукой плечи старого мастера.

— У мэнэ тэпэр нэрвы нэ выдержують доброго слова, — смущенно оправдывался Шеляденко, вытирая платком лицо.

Слезы молодых — на ресницах, слезы старых — на сердце ложатся.

На другой же день Николай остановил Бережкова:

— Как же ты, секретарь, допустил?

— А сам он что молчал? Маленький?

— Давай теперь вместе распутывать.

Не впервые Николай вникал, вторгался в чужую жизнь. К нему, депутату городского Совета, поступало много писем и устных просьб. Чаще речь шла о жилищных неурядицах, торговых неполадках, о перебоях в работе трамвая, автобуса… И даже о семейных размолвках. Пенсионеры. Никто из них ни разу не жаловался ему. Может быть, иные, как и Шеляденко, молчат из гордости? Для одного остаться не у дел — отдых, для другого — непоправимое зло. В газетах пишут: многим рабочим-ветеранам оставляют пожизненные пропуска на заводы. Суть тут не только в уважении к тому большому, что было сделано этими людьми: для них рокот машин и молния электросварки — родная стихия, то, что вызывало желание прежде срока возвращаться из отпусков.

— Согласен, Павел Павлович: молодых надо выводить на широкий простор, — сказал Николай, когда остались в парткоме втроем. — Но кто дал тебе право гнать с производства людей с опытом? По-хамски гнать?

— Никто их не гонит. Сами уходят.

— Одни сами уходят, других «у-хо-дят», — подчеркнул Бережков. — Стрижешь под гребенку? Так можно нанести ущерб производству. Дело не в одном Шеляденко. Чрезмерная любовь к нивелировке по существу свидетельствует о неумении обобщать. Нельзя сплавлять на пенсию людей, которые отнюдь не в обузу, наоборот — еще работали б на полную катушку. Не круто ли берешь, товарищ Папуша?

— Ше-ля-ден-ко… — певуче протянул директор, прохаживаясь по кабинету. — Не вижу тут ничего принципиального. Одним словом, жалобу можно закрывать. Пусть возвращается. Дам приказец «во изменение».

А когда ушли от Бережкова, Папуша выругался:

— Ни черта, Колосов, не пойму! Зачем старичков задерживать?..

Не встретив сочувствия, набросился:

— Что у тебя, язык отняло?

— Я-то, брат, понимаю, за что ты невзлюбил Шеляденко!

— За что?

— За прямоту. А вот тебе моя правда: если у нас человек, полный сил, впадает в уныние, становится озлобленным… кто виноват? Я считаю, что каждый такой случай надо расследовать тщательней, нежели любую производственную травму. Незаслуженно обидеть человека — преступление. И, если хочешь знать, по-моему, за это следует судить. Судить как за преступление политическое.

— Эк куда загнул: по-ли-ти-чес-кое… Не допекай меня, Колосов. А то раздумаю и о восстановлении Шеляденко никакого приказа не дам.

Николай побагровел, потом вдруг захохотал:

— Книга приказов! Держи ее крепче, Павел Павлович. Обеими руками держи. Не вырони! В ней твоя сила. — И, глядя в упор, процедил: — Это страшно, когда книга приказов попадает в руки таких, как ты.

Николай обвел глазами стены директорского кабинета, стеллажи с моточками нитей и квадратиками тканей — образцами изделий комбината. Посмотрел на люстру, на деревянные часы. Провел пальцами по фацету настольного стекла. Все в этом кабинете на месте: и письменный стол, и кресло. Не на месте только сидящий в кресле человек — сам директор. Да, такие не растут, такие занимают должность. Вот когда можно ответить на вопрос Шеляденко: «Що такэ Папуша?»

Глава XVI

Объявление о дне и часе расширенного заседания лабораторного совета висело на дверях неделю. В повестке дня значилось: «О качестве выполняемых работ». Но то, что сам директор института изъявил желание присутствовать, всех настораживало.

В «героях дня» оказался инженер Зборовский. С обзором его грубейших ошибок и выступил Гнедышев, человек, не любивший кого-то разоблачать, питающий ненависть к кляузам и кляузникам.

— Что дельного может противопоставить он фактам? Ничего, — хлопнул Гнедышев по столу листками, в которые время от времени заглядывал. — Ему остается одно: изворачиваться и лгать.

Уже по тому, как Гнедышев начал говорить, Ольга поняла, что будет беспощаден. Все подтверждал он документами, неуязвимыми по достоверности.

Запрокинув локти за спинку стула и положив ногу на ногу, Петь-Петух демонстрирует равнодушие: рассматривает полоски своего носка, норовит заговорить с сидящими возле. Улыбается, словно речь идет не о нем.

На столе, чуть ли не вровень с подбородком директора, высится стопка папок. Гнедышев выдернул одну из них, рывком развязал тесемки и положил перед Смагиным — председателем лабораторного совета.

— Вот еще пример. На этой галиматье институт понес материальный ущерб в двадцать пять тысяч рублей. Почему? Да потому, что устройство дренажа по схеме, разработанной инженером Зборовским, не обеспечило осушения даже части территории в районе поселка Турханщино. Почему?.. Спросите об этом автора. Бригаде, которую потом возглавил товарищ Парамонов, пришлось заново провести все исследования.

Гнедышев вынимал папку за папкой, видно заранее их подобрал:

— А срыв сроков технического отчета по строительству Криворецкой ГЭС? А коренная переделка по Березанской ГЭС? Небывалый в институте случай: сотрудники лаборатории предъявили рекламацию на безграмотную работу своего же коллеги! Инженер Зборовский не сделал из этого никаких выводов для себя. — Круто повернулся к нему. — Почему вы считаете, что государство должно оплачивать вашу халатность?

— Что же, за ошибку… на виселицу? — впал в амбицию Петь. — В чертежах и формулах бывают неточности На месте виднее, всегда можно подогнать. У других разве ошибок не случалось?

— Случалось. Но у вас это система.

— Не ошибается тот, кто не работает, — вклинилась Глебова.

Гнедышев строго взглянул на нее: чья бы рычала, твоя бы молчала.

Зимнев, угрюмый Зимнев вдруг порскнул смехом и тут же воткнул в рот потухшую папиросу: если бы подсчитать рекламации в адрес Глебовой…

— Но вот еще одно любопытнейшее творение. — Гнедышев потряс над головой тонкой папкой. — Петр Сергеевич выполнял эту тему пять месяцев. И за все время написал… одну, всего-навсего одну страницу отчета. Маловато? Тем не менее на сей страничке он сумел оклеветать заслуженного деятеля науки Зимнева, старшего научного сотрудника Колосову и даже умудрился привести неверную формулу американского инженера. — Гнедышев снова повернулся к Зборовскому. — Почти все ваши отчеты многократно исправлялись, редактировались в разное время Смагиным, Зимневым, Колосовой. А некоторые полностью переписывались. За что, если не секрет, вам такие привилегии? — И повторил, обращаясь уже ко всем: — За что ему такая привилегия?

Сидя рядом со Смагиным, Ольга время от времени слышит, как беспокойно скрипит он пером по бумаге. Лицо Глебовой бледное, и потому губы кажутся слишком ярко накрашенными.

— Ну а Приднепровье… — Гнедышев вынул из внутреннего кармана пиджака знакомую Ольге помятую телеграмму. Рассказал о неправильных гидроизогипсах, данных Зборовским. О том, что его неверные рекомендации привели к заболачиванию территории, к опасной фильтрации, к размыву плотины. О тревоге дирекции ГЭС. О том, как Колосовой пришлось срочно вылетать на место, а потом разрабатывать новые рекомендации.

В комнате наступила тишина. После некоторой заминки с места поднялся Смагин.

— Кто хочет выступить? — обвел он глазами всех и обратился к сидевшим в дальнем конце комнаты: — Пересаживайтесь поближе: первые ряды у нас не дороже, — попытался шуткой разрядить тягостную атмосферу.

Слово взял Парамонов:

— Поведение инженера Зборовского производит незавидное впечатление. Вместо того чтобы исправлять собственные огрехи, он, прикрываясь флагом научной критики, усердно выискивает промахи у других. Для чего это делает? Смею вас уверить, товарищи, только для того, чтобы при случае, втихомолку, в порядке сплетни, сообщить кому-нибудь за углом.

— Ложь! — крикнул с места Петь-Петух.

— Замолчите! — оборвал его Гнедышев.

— Вам, инженер Зборовский, тоже дадут слово. Если ложь, опровергайте меня. — Голос Парамонова, глухой, протяжный. Бурным проявлением чувств он вообще не отличается. — А к тому, что сказал директор, добавить, пожалуй, и нечего: им заброшено более чем достаточно шайб в ваши ворота, Зборовский. Хочу сказать о другом. Вы часто рассыпаетесь упреками в адрес ведущих сотрудников лаборатории, которые по квалификации и опыту несравненно выше вас: «Я их кормлю», «Я их обрабатываю…» Надеюсь, свидетелей не потребуется? Этого-то отрицать не станете?

— Не стану. Даже вы в свою монографию влепили данные из моей статьи.

— Полагаю, с ссылкой на Зборовского?..

— Ну и что ж, что с ссылкой?

— Ясно? — теперь уже ко всем обратился Парамонов. — Петр Сергеевич малость спутал ссылку на автора с плагиатом.

Пробежал легкий смешок.

— И Колосову, кажется, вы тоже «кормите»?.. Характерный штрих. — Парамонов и в самом деле прочертил карандашом в воздухе линию. — Однажды я ездил со Зборовским на Горную ГЭС. Глядя на защитную стенку, — кто из нас не восторгался этим сооружением? — он пренебрежительно поморщился: «Бросовая работенка!». — Повернулся к нему: — Нехорошее враждебное отношение у вас к людям. Возмутительное и наглое — к старшим товарищам. Вы называете Зимнева обидными прозвищами, вы смеете… — Но, встретившись с недоумевающим взглядом старого ученого, не решился закончить фразу.

Гнедышев взъерошил пальцами волосы. Губы выдают волнение Смагина: то оближет их, то крепко закусит. Даже Глебова не в себе. А Петь-Петух не сдается, что-то суетливо записывает в блокнот: готовится к контратаке.

Ольга тоже сидит с блокнотом в руках и коротко записывает самое существенное из того, что говорится. Записывает не для себя, для Николая, которому на этот раз расскажет все, решительно все.

В партийной группе лаборатории только четверо коммунистов: она, Парамонов и двое техников. Смагин, Глебова и Зимнев беспартийные. Сейчас предстоит говорить ей, Колосовой. Но угнетает мысль: в чем-то с Петь-Петухом и ее большой просчет. Возмущалась им и все-таки мирилась.

— Мне сложно выступать. Скажу лишь одно: согласна с товарищами.

Петь с удивлением посмотрел на нее: не ожидал.

— Что еще о нем сказать? Трудно с ним работать. Не слушает советов, делает все по-своему и… неправильно. Так было с исследованиями фильтрации в районе Полесьевского мыса: из рук вон негодная работа. Переделывали, перерасходовали… Вещи надо оценивать по их стоимости. По-партийному…

— Где уж нам, беспартийным, уметь оценивать!

Пропустила мимо ушей его выпад. Привела еще несколько фактов. И все мучилась: сказать ли о чертежнице Елкиной? Имеет ли право? Почему-то вспомнилось, как выходя с Николаем из загса, неожиданно на углу встретили Веру Павловну и Петя. Петь — первокурсник, в светло-сером костюме, нараспашку габардиновый плащ. Навстречу — военный с красными лампасами. Вера Павловна — тихохонько: «Приготовься, Петь, поздоровайся. Этот генерал — брат ректора Медицинского института». Петь шаркает ногой. У мамы и сынка — такие улыбушки! Генерал кивнул и прошел мимо, — долой улыбки. Петь не может смириться с тем, что Николай — «мужик мужиком» и что она — дочь Голопаса Фомки — выше его, сына профессора, по служебному положению.

Слово попросил Зимнев. Это редкость: не любит выступать. Кашлянул, точно пробуя голос. Вынул, не спеша, из кармана носовой платок, скомкал его в руках, вытер губы. И наконец:

— Кто вас, молодой человек, испортил? Не лучше ли, чем злоупотреблять, зла не употреблять? Нельзя ко всему относиться отрицательно. Я бы на вашем месте пересмотрел свое отношение к людям, к работе, к жизни. Да, к жизни.

Еще раз кашлянул, еще раз вытер губы:

— Вот и все. Сел.

С места поднялся Смагин.

— Полностью разделяю точку зрения тех, кто высказывался до меня, — начал он.

Ольга насторожилась: занятно, что скажет дальше?

— О его ошибках и поведении я лично говорил с ним неоднократно. Разъяснял, доказывал и огорчался, что ничего доказать не могу. Его ошибки, как заведено у нас в лаборатории, мы обсуждали на производственных совещаниях… Пусть скажут товарищи. Моя оплошность: недостаточно строго оценивал его проступки. Как и другие, относился к нему снисходительно. Думал: молодо-зелено, годы унесут хмель. Жаль, что не так… Очень жаль!

Слова у Смагина подогнаны плотно, произносит их так, будто заранее выговорил про себя и теперь лишь повторяет вслух. Но Ольга не почувствовала в них ни подлинного негодования по адресу Петя, ни решимости принять крутые меры.

— У вас, Петр Сергеевич, найдется что сказать? — спросил Смагин.

Петь-Петух встал, прислонился к стене:

— О моей работе. Ошибки, признаться, бывают. Как и все, небезгрешен. По поводу моего пятимесячного труда и злополучной странички, о которых говорил Роман Васильевич, считаю: лучше писать мало, чем много. Много пишут потому, что мало — труднее.

Петь не оправдывался, просто начисто все отрицал. А дальше не выдержал, съехал на каверзы:

— Мне никто не помогает. Те, кто может, — не хотят, те, кто хочет помочь, — не могут. О задержке моего отчета? Отчет задержала Колосова. Не знаю, почему долго не рассматривала.

Ложь, отметила Ольга. Выгораживает себя. Глупо!

— А рекламаций лично я не имел. Если и были, то этим обязан своим «правщикам»: мудрят. Итак, кому-то я не угодил… к чьим-то сединам не проявил почтительности… Недостаточно воспитан? Извините. По крайней мере, в Дании я не воспитывался… как Зимнев. И не считаю свою форму разговора грубой. Я резок. Я принципиален. Если это порок — признаю. — Поправил запонку на манжете. — Думаете, не знаю, почему возникло сегодняшнее обсуждение? Кто-то провел большую подготовительную работу. Не вам ли этим я обязан, уважаемая Ольга Фоминична? С вами у меня всегда и во всем расхождения.

— И слава богу, — буркнул Зимнев. Вроде бы дремлет, а все слышит.

— Критику в мой адрес организовали. Это обструкция. Повторяю: кое-кому я неугоден.

— Однако же высокого вы мнения о своей особе, — снова не удержался Зимнев.

— Что вы мелете, Зборовский! — возмутился Гнедышев.

Смагин постучал карандашом по столу:

— Пора, товарищи, закругляться.

— Действительно, пора. — Гнедышев, обойдя стол, вышел вперед. — Парень он здоровый. Память и способности есть. Но перед характеристикой, которую выдали здесь инженеру Зборовскому, бледнеют эти достоинства. Хотелось бы знать: поняли вы, Петр Сергеевич, что-нибудь из всего сказанного сегодня? К какому выводу пришли?.. Оставят ли вас в фильтрационной, или уволят, или сами уйдете, все равно положение ваше останется крайне сложным. Можно уйти от Колосовой, от Парамонова, от Зимнева, из института. Но от самого себя уйти вам не удастся. Некуда!

Глава XVII

А месяц спустя Ольгу перехватила в коридоре секретарша Гнедышева:

— Срочно к директору!

— Минуточку. Вот только заброшу книги к себе.

— Никаких минуточек!

— Да что случилось, что за спешка? Пожар?

Секретарша не ответила. Конвоируемая ею, Ольга вошла в кабинет.

Гнедышев встретил не здороваясь. Когда остались одни, пытливо уставился:

— Ты ничего не хочешь мне сказать, Ольга Фоминична?

— Не-ет. А что? Опять «в дорогу дальнюю, дальнюю…»? Я ведь только-только из Удмуртии!

Он взял со стола деревянную линейку, согнул ее дугой. Потом полоснул концом но стопке бумаг:

— И муж твой ничего тебе не говорил?

— Нет, — заволновалась. — О чем вы, Роман Васильевич?

— О ком, следовало бы спросить. — И, помедлив, сказал: — Инженер Зборовский, будучи в туристской поездке, пытался остаться… «по ту сторону».

— Где? — переспросила автоматически.

— Не все ли равно, где!

«По ту сторону…» Неужели всерьез? А давно ли сам попрекнул Зимнева: «По крайней мере, в Дании я не воспитывался…»

— Подонок!!

— Не надо психовать, Колосова. Потеря была бы невелика. Наконец-то все его выверты собрались воедино. Только такие фрондерствующие лоботрясы и попадаются в сети «дяди Сэма».

Ольга ушла к себе в фильтрационную. Знает ли обо всем Сергей Сергеевич? Как примет? Как вынесет? Только недавно ему присвоили звание члена-корреспондента Академии медицинских наук.

Позвонила на комбинат Николаю:

— Приезжай немедленно.

— Что за спешка? Пожар? — Те же вопросы, которые минут за сорок до него сама адресовала секретарше Гнедышева.

— Приедешь — расскажу.

— Но все же? Может, догадываюсь: инженер Зборовский, да?

— Ты уже знаешь?.. А Сергей Сергеевич?

— Еду к нему в медицинский городок.


В перерыве между лекциями Сергей Сергеевич не отдохнул. Оставался в аудитории, отвечал на вопросы, подчас до смешного наивные, подчас удивляющие зрелостью мышления. Студенты — среди них сейчас редко кто старше двадцати трех — двадцати четырех — любят все новое, не сухой повтор учебников. А сам он, профессор, настолько ушел в дебри терапии, что давно уже лишен того цельного представления, которое имеет о ней студент четвертого курса.

Здание, куда перебралась его клиника, построили недавно, и в очень короткий срок. Перед подъездом на постаменте эмблема: огромная, под бронзу, чаша и змея. На первом этаже разместились аудитории, приемное и реанимационное отделения. На втором — бывшая куропаткинская клиника.

Лифт еще не подключен. Раз пять за день вверх к себе, на четвертый, — не очень-то…

— Тяжеловато, тезка? — Сергей Сергеевич поравнялся на лестнице с сутулым седым больничным парикмахером, тоже Сергеем Сергеевичем.

— Справедливо заметили, профессор, тяжеловато.

Парикмахеру семьдесят шесть, но оставлять работу не хочет. Поднимается он с шумной одышкой, держась за перила. Шарк-шарк со ступеньки на ступеньку, на каждой площадке останавливается, переводит дыхание, и снова — шарк-шарк.

— Старость надвигается, профессор.

«Надвигается»?.. А то, что размякли его мышцы, поредели и обесцветились волосы, лицо избороздили морщины, глаза затуманились мутной пленкой, то, что старость давно уже проникла во все поры его тела, — с этой правдой мириться не хочет.

Коридор отделения выстлан линолеумом. В просторном холле, на низеньких креслицах, перед телевизором сидят больные в одинаковых полосатых пижамах. На экране мелькают кадры футбольной баталии. Вошедший в раж спортивный комментатор проглатывает слова. Стадион волнуется, шумит. Вскрики и тут, за тридевять земель от места матча.

Возле дверей физиотерапевтического кабинета женщина в больничном фланелевом халате выставила толстую ногу:

— А мне электричество помогает — сразу суставы опали.

— У вас что? Ревматизм или ревматоид? — спрашивает ее соседка.

— Не знаю… Я кладовщица. Холодно у нас.

— Тогда определенно ревматизм.

Позавидуешь такой уверенной диагностике. Ей, видите ли, все понятно: и что такое ревматизм, и что такое ревматоид. А мы, терапевты-путаники, до сих пор никак не уточним… Радио, телевидение и печать ревностно информируют обо всем новом в медицине. А дальше уж каждый перемалывает в силу своего разумения.

Зборовский прошел к себе в кабинет. Отдернул штору, включил электрический чайник, однако пить не хотелось.

Всесоюзный комитет по изучению ревматизма обратился к нему с просьбой возглавить ревматологический центр в Ветрогорске. Не было такой службы прежде. При поликлиниках открыли кардиоревматологические кабинеты. В медицинском городке пришлось создавать городской специализированный диспансер. Там для врачей поликлиник и больниц он читает цикл лекций. Кто знает, может быть, этому зародышу, диспансеру, суждено вырасти в институт ревматизма?

Долог, нелегок путь ученого. «Медицинская наука, как великое знание знаний, должна охватывать все науки». Так сказал еще в прошлом веке Мудров. Природа оберегает свои тайны и, как Хозяйка Медной Горы, водит по лабиринтам. Сколько нужно упорства и труда, чтобы, прорубая пласт за пластом, добыть людям всего-навсего крохотный камушек. И сколько таких камушков может отыскать врач за свою короткую жизнь?

Миндалины. Они приковали внимание зарубежных и наших ученых. Теперь уже редко кто решается оспаривать их роль пускового механизма. Нет аргумента доказательней, чем сама жизнь. Все отдано этой проблеме. Но годы, годы… Как медленно идут они, когда ты молод, как быстро мчатся потом. «Старость надвигается, профессор…»

Не раз встречал больных, которые, подобно парикмахеру, не осознали реальности факта — своего возраста. Не раз подмечал животную радость в глазах старух, когда говорил им: «У вас сердце крепкое, вы еще не одну тонну хлеба съедите». Люди страшатся смерти потому, что приходит она преждевременно. Старость же — подлинная старость — засыпает: естественный процесс отцветания.

Зборовский пересел в кресло. Прикрыл веки. Утомление дает о себе знать все чаще и чаще. Годы идут без устали, а все кажется, будто впереди еще ждут тебя длинные дороги, которые удастся прошагать. Так ли? Тебе уже семьдесят третий, Николаю сорок шесть, Игорьку… Толику… Сопоставляя все эти цифры, можно сделать безошибочный вывод: да, дело движется к закату, траектория жизни — на спад. Порой шатнет тебя в сторону, прошлым летом перенес инфаркт. «Угомонись!» — оберегает Николай. Появились забывчивость, рассеянность. Вчера опустил письмо в… собственный почтовый ящик, утром сам же вынул его. «Склеротик!» — нет-нет, да и кольнет Верочка. Впрочем, она и сама…

Однажды на обходе спросил старушку: чем болела в прошлом? Загибая палец за пальцем, припоминала: «Скарлатиной… испанкой… тифом… И еще был склероз». Как это «был склероз»? А теперь? «Теперь прошел, нету его».

Прошел… Если бы это было так!

Впрочем, нельзя исчислять жизнь по законам арифметики. Леонардо да Винчи рисовал свою Джоконду на шестьдесят седьмом году, Бернард Шоу всю свою долгую жизнь активно творил и в девяносто лет язвительно выступал против фашизма. А Павлов? Павлов обнародовал свои знаменитые лекции о работе больших полушарий головного мозга к семидесяти восьми годам…

У тебя, Сергей Сергеевич, за плечами около сотни трудов. Через твою кафедру прошла армия врачей. Некоторые уже сами в профессорах. Преподавал. Лечил. Десятки лет раздумий, исканий. «Угомонись!» Но можно ли бросить тебя, профессор Зборовский, на съедение бабкам, вяжущим чулки на садовых скамейках?

…К приходу Николая Сергея Сергеевича на месте не оказалось.

— Он в прозекторской, — сказала сестричка. В руках ее трубкой мензурки: воткнуты одна в другую.

Пошел указанным путем через галерею. Отца нагнал у выхода во двор. Разговаривает с девушкой в белом халате. В кулачке у нее зажат плеткой фонендоскоп. Белесые волосы стянуты конским хвостом. На лбу они лохматятся челкой до густо намалеванных черных бровей. Ноги копытцами: неимоверной высоты каблуки.

— Ты видел, Николай, эту докторшу? — спросил, как только распрощался с ней. — Каково впечатление?

— Пожалуй… некрасива.

— Тенти-бренти — коза в ленте! Ты слышал наш разговор?

— Нет.

— «Я, — говорит она, — у вас, Сергей Сергеевич, на кафедре вот уже четыре месяца. Дайте какую-нибудь темку для диссертации». Понимаешь: «темку», «какую-нибудь»! Спрашиваю ее, зачем она вам? А она, ничуть не смущаясь: «Как же иначе? Мне без кандидатской никак нельзя. Кандидаты зарабатывают больше».

Рассказывая, отец горячился. И, когда вошли в кабинет, первое, что сделал, дернул за шнур — откинулась фрамуга. Седой пушок окаймляет его гладкую, с желтизной, лысину. Густая щетина белых бровей. Зыбкие мешки под глазами.

Сложная миссия — сообщать близкому человеку о вероломстве сына. Олька наставляла: «Подготовь осторожно». Легко сказать — «подготовь».

Отец раздражен. Раздражен совсем другим:

— Если бы за кандидатские и докторские меньше денег платили, в науку не прорывались бы карьеристы. Самое страшное, когда на ученые степени претендуют голые короли… и королевы, вроде вот этой…

Заговорило радио. Сергей Сергеевич ослабил звук. В кабинете, несмотря на полдень, мрачно. А за окном, по ту сторону улицы, солнце лижет пологие ступени и каменные спины двух львов.

— Становление ученого, Николай, это не погоня за степенями, не профессорская должность, оно в том, что ты действительно приобщен к поиску. Пусть твое открытие крохотно, но наука и есть итог многих открытий… Посмотри-ка на свою Ольгу. У нее две радости: одна — семья, а другая — ЭГДА, плотины…

Николай заполнил наступившую паузу:

— Мне надо поговорить с тобой…

— Случилось что-нибудь?

— Да.

…Сергей Сергеевич некоторое время стоял молча. Потом зашагал вдоль стола. Медленно, неуверенно, будто по висячему мостику:

— Проглядел… Сына проглядел. — И вдруг весь затрясся, крича: — Как можно вот так… оборвать… с домом… с родиной… — Затем глухо, словно притиснули ему грудь: — И сделать это хотел мой сын?.. Родину не ищут. Она в тебе. Ей отдаешь, в ней хочешь видеть все лучшее. Никогда от нее не откажешься.

Глава XVIII

Весна в этом году не пришла — приволоклась. Высунется солнце сквозь тучи, а они уже снова бегут, прикрывают его, не дают подсохнуть панелям. Выйдешь утром в плаще, возвращаешься — хоть в шубу влезай. И все же зеленеет.

Много весен встречала Дарья Платоновна. Случались и такие горькие, что вслух простонешь: не до весны! А теперь все есть для счастья, но дважды молоду не бывать. Все сделала бы глазами, да не те силы, не те.

— Бери расчет, — наступает Толик. — Эх, и порыбачим в Комаровке! Сдавайся, бабка!

«Бери расчет». А как уйти от дела, которому полвека отдала?.. Посидит она дома недельку-другую, и снова — на работу: там, в шкафу, всегда висит наготове ее свеженький белый халат. Наденет его, привычно заправит рукава кофточки под обшлага, чтобы не виднелись, и пройдет по палатам. На сестринских постах заглянет в стерилизатор — так ли кипятят шприцы? А если в материальной затор, сама подключается: накрутит столько тампонов, что практикантки-сестры диву даются.

Так противоборствовала Дарья Платоновна старости. Так подошел час, когда уже не смогла больше встать. Подкрадывался незаметно, заметила — поздно. Утром вышла на улицу. Что было дальше — не помнит. Открыла глаза: солнце застряло в телевизионной вышке и хлещет оттуда фонтанами лучей. Во рту холодный привкус металла. Голова ее лежит у кого-то на коленях. В уши ворвался галдеж:

— Дайте ей пить…

— Пока «скорую» дождешься — помрешь…

— Вот вода. Газированная.

Желанный глоток. Потом оттолкнула стакан. Знакомый звук сирены «скорой помощи». Белый халат врача заслонил небо.

— В больницу? Не надо! Домой меня, только домой!..

Соседи вмиг окружили машину:

— Кого это привезли?

— Да ведь это наша Дарья Платоновна!

— Тише!

Каждый предлагал свои услуги. Кто-то пошире распахнул дверь квартиры. Кто-то попридержал ее голову, когда несли на носилках. Впервые принимала помощь — обычно оказывала ее другим. И сама не подозревала, что имеет столько друзей.

— Вот я и до постели докатилась, — ответила на встревоженный взгляд прибежавшего домой Николая.

Из комбината, с места работы, прислали врача.

— Лечь в больницу? — отмахнулась. — Незачем. Так и пишите: «Случай запущенный… Поздняя обращаемость».

Жить, что ли, не хочет? Нет, жить Дарья Платоновна, как и каждый, хотела. С какой радостью надела бы снова белый халат… Но она, которая столько лет провела в больнице, умирать хотела дома.

— Как чувствует себя? — ежедневно по телефону спрашивал у Николая Сергей Сергеевич.

— Худеет… Тает…

Подошел час, когда она подозвала сына к себе:

— Держись, мальчуга. Свою песенку Дашенька спела… Всю.

Он сидел у ее изголовья. Согревал ее руку в своей. И будто онемел — ни слова.

— Отцу обо мне не сразу скажи… Слышишь? Не сразу… — Вдоль морщины поползла слеза. — Береги его… Одиноким он ходит по жизни. — Откинулась на подушку.

В ответ Николай говорил несуразное, первый раз говорил ей не то, что думал: все будет хорошо… мы еще с тобой…

Но мать до последнего вздоха всегда мать, не он — она утешала:

— И себя береги, себя! Два века не живут, — хрипло выбрасывала слово за словом. — Нет у меня зла на судьбу: такого хорошего сына на земле оставляю…

Дарья Платоновна умирала медленно, мужественно, стойко. До последнего дня интересовалась делами семьи. И только, когда боль становилась невмоготу, глухим голосом просила «укола».

В это утро, когда сын и невестка ушли на работу, она, приоткинув одеяло, попросила внука:

— Приподними меня. Повыше…

И тут же сползла с его рук, вскрикнув:

— Оиньки… Мамонька…

Хоронили Дарью Платоновну в Комаровке: последняя ее воля. И хотя много лет там уже не жила, провожало все село. Хороший след проложило к избам ее доброе сердце.

Стоя у свежей могилы, Ольга стиснула пальцы Николая: «Мальчуга».

Скрывать от отца не пришлось; он и сам догадался.


По радио сообщили, что Ветрогорск готов к приему дальнего природного газа. Через три дня, подгоняемый построенными на всем его пути мощными компрессорными станциями, он подойдет к городу. Мог ли Николай, зная об этом, не поехать на митинг?

— И я с тобой, — заявила Ольга.

— А я что, рыжий? — напросился Толик.

Отправились втроем. На площадке стоял непрерывный гул. Людей собралось тысячи полторы. На митинг прибыли представители ветрогорских предприятий, партийных и общественных организаций. Заводы города засылали на трассу сварочные аппараты, арматуру, приборы, очистные машины, а комбинат — изоляционные материалы.

На трибуне, видимые всем, — монтажники, строители газопровода — гости Ветрогорска. Некоторые, с кем встречался Николай, узнавали его. Соломенной шляпой махнул ему начальник стройуправления — «кости да кожа». Его волосы выцвели, лицо загорело, обветрилось. Крутанув руками, словно перед ним баранка, он напомнил об их путешествии по газовой магистрали. Николай в знак приветствия поднял над головой сцепленные ладони.

Ольга приподнималась на носки, силилась разглядеть людей на трибуне. Потом перевела взгляд на стоявшего вблизи Смагина. Лицо у него пожухшее, пористое. Рядом с ним, само собой, Глебова. И Женечку, видите ли, газ интересует! Говорят, она записывает в свой блокнотик названия фельетонов, которые прочла, заграничных фильмов, которые посмотрела и даже анекдоты: пополняет свой «культурный багаж».

К Смагину протиснулся Гнедышев. Заметив Ольгу, сунул ей букет гвоздики, купленной здесь, — трест «Садоводство» знает куда посылать продавщиц. А с другого конца сквозь толпу пробирается Шеляденко:

— Здоровеньки булы!

Радиорупоры возвестили:

— Митинг, посвященный…

Как положено в таких случаях, ораторы воздают должное труду тех, кто прокладывал магистраль среди болот, лесных чащоб, по дну рек.

Затем представитель из Москвы — солидный, рослый, с крутым лбом и развевающейся на ветру шевелюрой — посмотрел в сторону высокой, метров на десять, серебристой трубы, поднял руку и, пригнувшись к микрофону, скомандовал:

— Зажечь факел!

Газовый. Традиционный.

Розовато-голубое пламя вырвалось шумно, неистово. Горел газ, который прошел под землей в стальных трубах сотни километров. Человеческие руки, умелые и ловкие, подняли его залежи из глубочайших недр земли, чтобы превратить в тепло, в огонь, а главное — виделось Николаю — в тончайшие нити новых полимеров. Послушайте, как бушует это горючее! По воле человека газ может стать и шелком, и мехом, и прочными рыболовными снастями, и корабельными тросами.

Подняв головы, все любуются огнем.

— От бы такой факел да в ночи запалылы, — протяжно произнес Шеляденко. — Яка свичечка була б!

Расходились с митинга неторопливо, группами, парами, редко — в одиночку. Поэтому, если глядеть с подножия, пологий холм, усеянный людьми, одетыми по-летнему, напоминал огромную палитру с мазками разноцветных красок.

Гнедышев и Николай чуть поотстали.

— Люди построили новые города, — сказал Гнедышев, — повернули течение рек, создали новые моря, завоевывают космос… Но сколько еще потребуется работы, чтобы построить коммунизм!

…Потянулись пустыри вперемежку с огородами. Перед виадуком три железнодорожные линии расходятся здесь веером — теплицы. Ряды двускатных крыш. Стеклянные квадратики блестят, дружно отражая солнце. Отсюда поступают витамины — салат, огурцы, помидоры. Шеляденко в шутку называет их «питаминами».

Выбрались на шоссе. Чуть поодаль стоят серые корпуса валяльной фабрики. Ее добротными изделиями славится Ветрогорск.

У бензоколонки возле «Волги» — Папуша. Приехал на служебной машине. Беседует с рабочим химцеха. Протягивает ему коробку папирос — угощайся, мол, и весело похлопывает его по плечу. Николаю не в диковинку эта манера: так панибратски директор «вкуривается» в дружбу с комбинатскими. Ложный демократизм отнюдь не означает подлинной заботы о человеке.

— Развези их по домам, — приказал Пэ в кубе водителю, пожилому грузину Шалве. — А мы тут с главным пешочком пройдемся. Перехватишь нас у аэропорта.

— Всо ясно. — Шалва махнул из кабины кепкой и увез троих: Ольгу, Толика и Гнедышева.

Папуша идет, держа, как всегда, руки по швам. Шеляденко с завидной для его возраста подвижностью часто забегает вперед, кого-то останавливая. На душе у него спокойно: работает снова в прядильном.

Накатанная потоком несущихся автомашин, блестит асфальтированная дорога. Она тянется от самой Москвы. В воздухе терпкий запах полыни и запах бензина.

— Ты знаешь, який у моий Свиточки муж? — хвастает Шеляденко. — Ни, нэ воздушный извозчик, а льотчик-испытатель.

Лицо Папуши меркнет. У него две дочери. Старшая как-то летом привела парня в красной футболке, токаря: «Иду с ним в загс». — «Глупости, — закричал Павел Павлович. — Ты уже инженер, а он… что он? Не будет у тебя с ним взаимопонимания». Убедил ли, или у дочери не хватило воли к сопротивлению, но уступила. Парень давно уже окончил заочно Техноложку, получил диплом, но к ней не вернулся.

Дорога сделала последнюю петлю. Показались пяти- и шестиэтажные корпуса новостроек. По правую руку — аэровокзал. Шалва ждал в назначенном месте.

Папуша раскрыл дверцу машины:

— Садитесь, подброшу.

Шеляденко и Николай хотели было сесть, но раздумали: нет надобности. Таборная под боком.

— Заходы до нас, Мыкола, — приобнял его, прощаясь, Степан Петрович.

— Зайду. На днях обязательно с Ольгой зайдем.

— И з Анатоликом.

— Ладно: все трое.

Глава XIX

Подошел день отчетно-выборного собрания коммунистов. В зале Дама культуры Таборной слободки горели боковые лампы. Центральные ряды — в полумраке.

Ровно к пяти — назначенному часу — в двери повалил народ. Захлопали откидные сиденья: «краёшники» вставали, пропуская любителей срединных мест. Клава Коничева повернула выключатель — вспыхнула огнями сцена, осветив портрет Ленина.

Секретарь парткома Бережков положил на трибунку свой доклад. Начал с обзора успехов, добытых советским народом на завершающем этапе семилетки. Привел данные о подъеме промышленности, сельского хозяйства и культуры в стране. Цифры, цифры, цифры… Говорил о росте производства товаров широкого потребления и материального уровня трудящихся. И снова — цифры, цифры… Читал быстро, тихо, и если бы не микрофон, пришлось бы напряженно вслушиваться или многое пропустить. Наконец перешел непосредственно к Ветрогорску. Напомнил немало фактов, известных участникам собрания из газет. Но вот в словах его зазвучало знакомое, тревожащее каждого здесь: дела комбината. Зал оживился. Бережков поминутно снимает и снова водворяет на переносицу очки. Комбинат повысил сортность вискозного шелка, не остался в стороне от большой химии: перевыполнил план по вепрону. Исследовательская бригада продолжала искать способы получения волокна из поливинилового спирта. И вот плоды: силами комбината сконструирована и изготовлена первая в СССР полупромышленная установка для нового полимера.

— И что уж говорить, — шагнул Бережков к авансцене, — кому из нас неизвестно, кто был запевалой этого… Назвать его вам?..

С мест заодно с хлопками послышались голоса:

— Не надо! Знаем.

— Колосов.

— Главный инженер.

Папуша издали кивнул Николаю: потешь, потешь свое сердце, главный!

Бережков выждал, пока зал успокоится.

— Установка, — продолжал он, — имеет шесть прядильных машин, сушилку для непрерывной сушки и вытягивания жгута, дает шестьсот килограммов нити в сутки. Это — фабрика в миниатюре. Успех, я бы сказал, сногсшибательный. В самом деле, опустили мы нити нового полимера на пробу в ванну. Три месяца мокли. Вынули, сполоснули, а им и вправду как с гуся вода. И горячего утюга не боятся — это к вашему сведению, хозяйки.

Нелегко говорить подряд сорок минут. Бережков передохнул и перешел к критической части доклада.

— Недостатков на комбинате еще много. Работаем неритмично, зачастую в третью декаду выполняем шестьдесят-семьдесят процентов месячной программы. Иначе говоря, штурмуем. Есть случаи непродуманного использования специалистов.

То и дело Бережков отходит от текста доклада и продолжает говорить «от себя». Это позволяет легче найти контакт с теми, кто его слушает, заручиться их вниманием. Но вот повел речь о работе парткома и цеховых парторганизаций. Партия осудила проявления субъективизма и волюнтаризма. Это значит, что созданы все условия для развития инициативы, для взлета творческой мысли. Надо отходить от пристрастности, субъективизма… В мотальном на вепроне есть коммунисты, не имеющие партийных поручений. В химическом неважно обстоит дело с политучебой, на занятиях выступают одни и те же люди. А что же остальные? Терешкин из отделочного, тот просто заявил: «Газеты читаю, слава богу грамотный»… У нас выросли замечательные люди — есть с кого брать пример. Ветеран комбината Степан Петрович Шеляденко и бригадир Клавдия Коничева занесены в городскую Книгу почета.

Слово взяла Нюся Вишня:

— Вы, товарищ Бережков, напоминали тут нам: надо отходить от пристрастности, от субъективизма. Так? А о грубости вы не сказали. Есть она у нас? Из разных рядов подхватили:

— Есть…

— Существует…

— Обидно, что существует. Грубость и человек, строящий коммунизм. Вяжется это? И как женщина, и как человек не хочу слушать ругани. Не хочу! — Вишня дернула кулаком сверху вниз. В зале смех. В президиуме прячут улыбки. — Не в том беда, что человек, осердясь, рявкнет, как Шеляденко. Иная дипломатия и обходительность — хуже грубости. К примеру, в часы приема директор выслушать выслушает, а в ответ — ни отказа, ни согласия. Лучше откажи, но не виляй. Руководитель должен быть объективным и прямым человеком.

Молодого инженера Сереброва редко услышишь на собраниях. Но сегодня выступил:

— Тут правильно говорили. Действительно, как это понять? Зайдет человек к директору, тот встанет навстречу, пожмет руку, скажет «садитесь», «хорошо работаете», а после ни за что ни про что подмахнет: «Уволить за непригодностью».

Все поняли, на что намекал.

Николай призадумался над тем, кому благоволит Папуша. Шеляденко он невзлюбил за честность, за резкость, но неведомо почему многое прощал начальнику отделочного цеха Терешкину. Терешкин способен подтасовать цифры «под план», самоуправствует: едва успевает менять вымпелы на рабочих местах — то одна работница у него передовик, то другая, то ни с того ни с сего лучшая становится худшей. И все же в прошлый раз директор предложил избрать Терешкина в партком. Простодушный Серебров выступил против. Кандидатура не прошла. Папуша в долгу не остался: перевел Сереброва в красильный. Тот отказался: «Не мой это профиль…» — «Тогда пиши заявление, увольняйся». — «По собственному желанию?» — «Валяй по собственному». Распрощались, а потом он же наложил резолюцию: «За непригодностью».

Папуша выступил шестым. Как всегда, выжидал, не придется ли давать отповедь, если кто скажет в его адрес что-нибудь не так. Говорил общо, но директивным тоном. И что часто случается с руководящими, вышел за пределы отведенных для прений десяти минут. Прошло пятнадцать, двадцать минут…

— Регламент, — послышалось в зале.

— Регламент соблюдать надо, товарищ директор! — совсем уже нетерпеливо крикнула Вишня.

Пэ в кубе развел руками — как, мол, угодно, и начал спускаться по ступенькам со сцены.

— У меня вопрос, — остановил его чей-то голос. — Скажите, товарищ директор, когда в конце концов наладят вентиляцию в отбелочном?

Стоит задать вопрос одному, а там уж второй, третий… О нарушениях администрацией некоторых пунктов колдоговора. О неправильном распределении квартир, об очистных сооружениях — ведь СЭС[6] штрафует: Таборная слободка — не только комбинат, здесь и жилые дома.

— Товарищи, — рука председателя собрания закачалась как маятник, — отчитывается сегодня не директор, а партийный комитет. Давайте по существу…

— Но директор член парткома! — вмешался инструктор райкома, сидевший в первом ряду.

— К слову сказать, за что вы, Павел Павлович, — не унимается Вишня, — лишили фильерщиц прогрессивки? Почему целый месяц не отвечаете на их жалобу?

— Значит, не успел. Разбираемся. Жалоб много…

— Много жалоб? — перебил его Шеляденко. И помедлил, дав уняться поднявшемуся шуму. — Цэ свидетельствует про тэ, що у нас на комбинати нэ благополучно. Москва и та через десять днив отвечает.

По мнению Папуши, на все вопросы он дал веские ответы. Соглашаться с ними или не соглашаться — дело персонально каждого. Но в интонациях выступавших прозвучало что-то обидное, колкое. Или почудилось? Успокоился лишь после того, как в числе других в состав партийного комитета назвали и его кандидатуру.

Никто против включения директора в список и слова не сказал. А подсчитали голоса — оказалось, что он, директор комбината, забаллотирован: большинство вычеркнуло его фамилию в бюллетенях.

Папуша весь поджался, на глазах становился вроде бы меньше и меньше.

— Ничего, Колосов, не попишешь: бывают курьезы, — бодрился он, возвращаясь в заводоуправление.

— Не курьезы — воля масс, — коротко ответил Николай.

Сгустившиеся тучи тревожили Пэ в кубе: результаты выборов завтра же станут достоянием горкома партии.

Со дня на день ждал он, что его пригласят для разговора. Но минула неделя, другая, третья… Почему-то не вызывали. И это тревожило еще больше.

Глава XX

Если жизнь земского врача Зборовского была в санях да в телеге, часы профессора Зборовского слишком чаете похищал самолет. В министерстве, учитывая его возраст, каждый раз извинялись: «Простите, что беспокоим. Но ваше присутствие необходимо… Конференция… Съезд… Симпозиум…»

Из клиники он ушел. Оставаться научным руководителем отказался: зачем сковывать молодых? Нет в нем ревности к поросли, набирающей силы. Заканчивал монографию «Ревматизм и тонзиллит».

Неприглядны комнаты, где картины и люстры затянуты марлей, газетами, где все отдает запахом нафталина. Николай застал Сергея Сергеевича у газовой плиты. Вера Павловна уехала в Ленинград: Инна сняла дачу на Карельском перешейке, но отдыхать там одна не хочет — Игорька взяли в армию.

На кухонном столе в бумажных пакетиках — сыр, колбаса. На сковородке шипит эскалоп. Толстый, с подковкой белого жира.

— На самообслуживание перешел, профессор? Нечего сказать, диета! Хлеба купить, конечно, забыл?

Николай сбегал в булочную. По пути взял в «гастрономе» — редко встретишь — маринованные кабачки, которые Сергей Сергеевич очень любит.

Отец пересел на диван. Брюки у его колен вздулись. Всунул ноги в мягкие серые тапки. По тому, как словоохотлив, видно, что много за день успел и дружеская беседа для него разминка.

— Ну как твой Пэ в кубе?

— Списан, как морально устаревший станок. Снят с директоров… Ждем замены.

— Куда же Папуша теперь?

— Без места не останется. А у тебя что нового, отец?

— Да ничего. Боюсь, что профилирование специальностей скоро у нас достигнет такой степени, что терапию растащат начисто. Не получилось бы, как в дурацком анекдоте. Подавился человек костью, пришел к ларингологу, тот нажал пальцем на горло — кость проскочила в желудок: «Идите к хирургу». А хирург: «Почему ко мне?» Нажал на живот — кость проскочила обратно в пищевод: «Не моя специальность — идите к ларингологу»…

Вдруг происходит доселе небывалое — отец на полуслове умолкает, веки смыкаются, челюсть отвисла — дремлет.

Потом очнулся:

— На чем я остановился? Так вот…

— Устал, отец? Приляг.

— Это не усталость. Это старость. Препротивнейшая штука! Древние римляне говорили: старость — Этна, взваленная на плечи… Пойдем, Николай. — Встал и тут же пригнулся, будто в самом деле груз на спине.

Июньский вечер вытащил всех, кого смог. На улице — вереницы гуляющих. Впервые Сергей Сергеевич шел к запретному для него дому в Таборной слободке. От автобусной остановки, у которой высадились, всего лишь квартал, а он пройдет чуть-чуть, остановится и разглядывает витрину, хотя в ней ничего для него интересного.

Снова мелко зашагает, и снова останавливаемся, не праздного любопытства ради — выжидает, пока утихнут боли в сердце.

Впервые открылась перед ним дверь квартиры, где все эти годы жила она. Здравый смысл подсказывал: жила здесь уже не та восемнадцатилетняя Даша, какой помнил ее. А воображение упрямо рисовало русые волосы, голубизну настороженных глаз, горячий сполох румянца.

На стене под стеклом любительские фотографии. Это Ольга на берегу реки в широкополой соломенной шляпе. А это Николай, замурованный по пояс в песок. Снова Ольга, загорелая, вокруг шеи горжеткой разлегся пушистый кот. А вот большим планом морда того же кота, шерсть вздыблена, лапа на телефоне.

Портрета той, которая столько лет незримо шла рядом с ним, Сергей Сергеевич не увидел: фотографию матери Николай успел снять, припрятать. Почему так охотно пишут и говорят о любви молодых? И забывают о мире чувств стариков: в годы осени их радости, их страдания звучат с не меньшей, если не с большей силой.

— Заметила, какой он бледный, худой? — обеспокоенно спросил Николай Ольгу после ухода Сергея Сергеевича.

— Ему нужно как следует отдохнуть. Уговори его прервать работу над книгой.

— Ну что ты, не согласится. Он из тех, кто кряхтит, кряхтит, но до места воз довезет.

— А ты попробуй сманить его в Комаровку, — вмешался Толик. Студент-медикус втайне мечтал стать похожим на деда-профессора.


Стоя в тамбуре с перекинутым через плечо плащом, Сергей Сергеевич жадно вдыхал медовый запах лиственного леса. Его рассекает железнодорожная колея. Так, так, теперь пойдут холмистые луга, потом элеватор, тюрьма, перекресток рельсов и длинная дощатая платформа — вокзал.

И в самом деле показались луга, а позади них — прежде не было — трубы цементного завода. Дома, дома. Белые, двух- и трехэтажные: рабочий поселок. На асфальте — грузовики и легковые машины. Где же ты, старая ухабистая дорога?.. Уцелел элеватор — три высоченные башни. Из ворот каменного здания тюрьмы выползают автобусы: перестроена под автопарк.

А ты, где ты, дрянной вокзалишко? Вместо дощатой платформы — гладкий асфальт. Около входа в новый вокзал в бетонных вазах — цветы.

Кто сказал, что Нижнебатуринск грязный городишко? Вдоль улиц — ряды зеленых лип и электрических фонарей. Над Комарихой повис железобетонный мост: «та» да «эта» стороны накрепко соединились воедино. В доме бывшего общественного собрания — ресторан. Обедает он с Николаем и Ольгой, а самому кажется — откуда ни возьмусь подойдет к их столику Арстакьян и спросит: «Что пишут вам новенького из Питера, господин доктор?»

Срыт иллюзион «Экспресс»: освободили место для площади. В центре ее клумба и памятник Ленину, а сбоку — чуть ли не весь из стекла — кинотеатр «Восход». У касс толпятся люди.

В бывшем доме провизора Лемперта по-прежнему аптека. Только рояля не слышно. Да и будь слышен, не остановит прохожего. Радио, телевизор… столько музыки появилось у нижнебатуринцев!

Возле универмага Сергей Сергеевич остановил такси:

— Будьте добры, на Узловую.

— Узловую? — Юноша-шофер удивленно окинул взглядом пассажира. Подкатил к милиционеру. — Где она, Узловая? Ах, вон оно что — улица Красных партизан. Вас в больницу? Так бы и сказали.

Если в день похорон Соколова не обнаружила Даша «бабьего флигелька», то Сергей Сергеевич не смог теперь уже отыскать и само́й старой лечебницы, как и одинокого, тускло маячившего у деревянных ворот, шестигранного керосинового фонаря. На ее месте корпуса-близнецы: в правом больница и поликлиника, в левом — детская консультация и молочная кухня. Под тентом — белые, красные и голубые коляски. Мамы беседуют на скамейках в ожидании очереди. Подойти бы к ним да сказать: «Я — бывший земский врач Зборовский, работал здесь полвека назад. Вы слышали что такое „Капля молока“?».

Николай и Ольга поджидали его в сквере. Когда возвратился, их поразило его восковое лицо. И еще больше поразило, что он улыбается.

— Я, как в рассказе Аверченко, — сказал он, — прокрутил киноленту своей жизни в обратном направлении…

До Комаровки ходит теперь электричка. Но с того места, где они находились — от «пятачка» у больницы, — курсирует еще и автобус.

Он несся по гудронной дороге. По обеим сторонам шуршали колосья, затаив в себе еще неспелые зерна. «Ах, как я люблю природу!» — часто восклицает Верочка, но в деревню ее на аркане не затащишь.

— Домой? — окликнул из дальнего угла машины силач в белой рубашке: комаровский.

— В отпуск, — ответил Николай.

Попутчики скользнули глазами по Ольке, по Сергею Сергеевичу и, удовлетворив любопытство, занялись своими разговорами: привыкли летом видеть приезжих.

Автобус шел быстро. На стоянках выбрасывал часть пассажиров и принимал взамен новых.

Сергей Сергеевич не отрывал взгляда от окна. Там, за ним, — дороги, изъезженные «питерским земцем», дороги его юности. Сколько лет прошло с тех пор! Сотни городов объездил, в стольких селах побывал, в Комаровке — ни разу.

Остановились они в избе дяди Васи. Так называли Николай и Ольга крепкого шумливого старика. Будь Дарья Платоновна, признала бы в нем Агриппининого Васятку-плясуна, парня, который поджег усадьбу Кутаевских. Сергей Сергеевич не вспомнил его. Но ведь и сам дядя Вася не ведал, что перед ним тот самый объездной доктор, которого некогда видывал в Комаровке.

Благодатная тишина ли возымела действие или на редкость свежий воздух, но Сергей Сергеевич стал ощущать, как с каждым днем прибавляются силы. Он ходил из леса в поле, с поля на кладбище, от ветстанции в амбулаторию. По утрам час-другой даже работал над книгой. И, что радовало его, не уставал.

Многое и многих забыл профессор Зборовский. Но трагедия на берегу Комаровки ярко ожила в его памяти. Быть может, где-то тут и наткнулась ребятня на тюк со зверски изуродованным трупом старостовой невестки?

— Как мало наши дети и внуки знают о прошлом, — сказал он Николаю, опускаясь, чтобы передохнуть, на сваленные бревна-топляки. — Знают о нем из истории, из романов. Мало, очень мало мы, очевидцы, рассказываем о себе сами. — Ткнул палкой в сторону виднеющихся на опушке леса палаток туристской базы. — Единственно, чем я знаменит, — тем, что, дожив до семидесяти пяти, во многом оставался невеждой.

— Невеждой?

— Да. В свои зрелые годы я входил в жизнь слепышом. И десятой доли не понимал того, что ясно теперь каждому школьнику. То, что нынешнему поколению дается просто, естественно, ко мне приходило с муками. Я часто не умел делать так, как хотел.

Запнулся, опять задремал. Руки его застыли на коленях. Вдруг, не поднимая головы, произнес глухим полушепотом:

— Может ли отец отказаться от сына?.. Можно ли вырвать его из сердца?.. Это Вера Павловна думает, что я был холоден к нему…

Гложут, гложут его мысли о Петь-Петухе.

— Эгоизм, капризы. Он уверился, что все ему доступно, позволено. И верно: все доставлялось, как говорят спортсмены, «с первой попытки». А главное — тренером у него была Вера Павловна… — Круто повернулся. — Скажи, Николай, а разве я не виноват? Конечно, виноват, — и безнадежно махнул рукой.

Солнце окунулось в рыхлое облако. Николай докурил папиросу и выбросил в реку пустой коробок. Коробок медленно поплыл по течению: Комариха мелеет. Когда Нюра Кирпу в Техноложке завела «дело Колосова», когда грозила исключить из комсомола, он был зол, ненавидел ее, но никогда не отождествлял ее с комсомолом. А возомнивший о себе Петь-Петух так и не понял, что Родина нужней ему, чем такие, как он, ей.

— После войны я часто думал, отец, о том, что спасло нашу страну. «Средний американец» — обыватель, раньше влюбленный в доктрину «Америка для американцев», теперь влюблен в свой автомобиль. Франция пострадала из-за легкомыслия «средних французов». Гитлера подняли на пьедестал именно «средние немцы», взбунтовавшиеся колбасники. Наша победа над фашизмом была неизбежной потому, что — так уж сложилось исторически со времен революции — наши идеи призывали человека быть человеком-творцом, а не потребителем и стяжателем. «Средний русский…» Правда, сочетание таких слов звучит непривычно? Прости меня, отец, за откровенность, но Петь-Петуха, пожалуй, можно было бы отнести к «средним». Вот в этом-то и беда его.

Николай помог Сергею Сергеевичу встать:

— Олька всыплет нам, если опоздаем к обеду.

Повел его перелеском — так ближе.

Едва успели подойти к дому, как все вокруг потускнело. Воздух окрасился зеленоватой дымкой. Взбунтовалась пыль и пошла крутить воронками по дороге. Зашумели тополя и липы. Закачалась рябина. У кого сами по себе захлопнулись окна, у кого — распахнулись, вырвав наружу и вздув парусами тюлевые занавески. На крышах птичий галдеж. Внучонок дяди Васи гоняет по двору деревянный обруч, а Ольга торопливо сдирает с веревок белье, развешенное на просушку: не унесло бы.

Но нет, не дождь грянул — дробно застучал, отскакивая от крыш, стен и стекол, крупный град. Мальчонка набирает горстями ледяные орешки — и бегом под навес крыльца.

В полумраке комнаты седые брови Сергея Сергеевича кажутся клочками ваты. Глядя на него, погруженного в свои думы, Олька подтолкнула мужа: говори с ним, говори о чем хочешь, но говори!

Николай положил ладонь на сутулую спину Сергея Сергеевича:

— Не надо себя казнить. Мать о тебе столько хорошего рассказывала!..

— Я потерял право на ее хорошие слова о себе.

— Она тебя ни в чем не винила. Понимала, что с Верой Павловной у тебя больше общего.

— Общего?.. Да я за всю свою жизнь не переговорил с ней столько, сколько с Дашей за один час.

— Но ведь у матери не было никаких особых дарований.

— У нее был самый великий дар: она светилась своим светом. Своим, а не отраженным.

Град прекратился. Посветлело. Белые, желтые и оранжевые мотыльки атакуют раскрытые окна. Сергей Сергеевич постоял с минуту на пороге и, не оглядываясь, побрел вдоль улицы. На мокрой траве еще лежит ледяная крупа градинок. С крыш звучно падают капли.

Подошел к плетню. Остановился. Не видел следовавшего за ним сына.

Прошлым летом рухнула Андреянова халупа. Ее разобрали, а на том месте поставили новый сруб под детские ясли. И словно в память Даши, не тронули старого дерева — раскидистого тополя, далеко распластавшего по земле свои крепкие корни.

Загрузка...