Земля моя! Была ты колыбелью
И стала нам любимой навсегда.
Здесь рождены, отсюда мы взлетели,
Как птицы вылетают из гнезда.
Еще совсем недавно я был ребенком, и вот уж мне восемнадцать лет! Как говорил наш великий поэт Абай:
Было все как будто вчера,
А оглянешься — давно!
Впрочем, восемнадцать лет — не так уж и много. Но даже эти немногие годы не прошли для меня впустую. Начиная с раннего детства, события оставляли в моем сознании беспорядочные, порой запутанные, на первый взгляд, следы, подобные тем, какие видишь зимним утром на белой и чистой пороше. Но приглядитесь пристальнее — и по бесчисленным следам, оставленным на снегу степными обитателями, вы прочтете не одну увлекательную историю.
Так и я, вглядываясь в свою недолгую жизнь, вижу отнюдь не беспорядочное нагромождение событий и впечатлений. В моей памяти воскресают картины моего детства, навсегда ушедшие события, свидетелем которых я был, люди, которых я знал.
Мне хочется написать, насколько хватит сил и уменья, о своей жизни. Я стремился восстановить не только картины жизни, но и процесс зарождения во мне мыслей и чувств, связанных с этими событиями.
Надеюсь, что эти записи могут принести некоторую пользу людям.
Вы не встретите, дорогой читатель, человека, который не любил бы своей родины. И каждый думает, что любит свою родину больше всех, и все любят ее по-разному, потому что ничего нет прекраснее тех мест, где родился и рос.
На моей родине нет ни гор, ни лесов, ни моря. Моя земля — гладкая равнина Тургая. Равнина до самого горизонта. В однообразие бесконечного степного простора лишь кое-где врываются редкие каменистые сопки. Они словно существуют для тех, кто сбился с дороги, заплутал в море Тургайской равнины.
Иногда сопки возвышаются над равниной небольшой грядой.
Наш аул находится у подножия такой гряды, поблизости от перевала Кызбель — Девичий стан. Чуть повыше Кызбеля — два больших каменных выступа, прозванных Кыземшек — Девичья грудь.
Издали каменная гряда сопок своими очертаниями действительно напоминает лежащую девушку. Кажется, какой-то звук где-нибудь наверху или в стороне привлек ее внимание, и она, повернувшись всем телом на этот звук, да так и застыла навеки, точно по воле злого волшебника превратившись в камень.
С Кызбеля сбегает шумный ручеек Конырау — Звонок. Этот слабенький Конырау весной, когда начинает пригревать солнце и тает снег, разливается так, что его невозможно перейти вброд. А в жаркие летние месяцы от него остается тоненькая струя. Благодаря Конырау, никогда не высыхает самое большое из окрестных озер — Сарыкопа — Желтый камыш, в то время как от других озер к лету остаются лишь белые пятна соли.
Я родился в одном из кочующих аулов глубокой осенью тысяча девятьсот девятого года. Назвали меня по имени нашего аула — Буркут.
На всю жизнь запомнил я долгие кочевки. Нас, малышей, сажали в деревянный сундук, навьюченный на верблюда, и привязывали внутри сундука.
Должно быть, обычай этот казахи переняли у ласточек. Ласточки устраивают свои гнезда на вершине раздвоенных подпорок — такие подпорки есть во дворе каждой зимовки. Чтобы птенчики не выпали, ласточки привязывают их шерстинкой за лапу к гнезду, пока они не научатся летать.
И мои родители опекали меня, как ласточки своих птенцов. Однако мне не очень нравилась такая опека; едва начав ходить, я возненавидел сундук, и каждый раз, когда меня сажали в него, поднимал отчаянный рев.
Однажды, не желая дальше терпеть такие муки, я потихоньку отвязался и упал на ходу с верблюда. Ушибся и потерял сознание. После этого меня больше не сажали в сундук.
Когда мы немного подросли, нас стали привязывать к седлу смирной лошади или к кошме, свернутой в рулон и уложенной между горбами верблюда. И с этим унижением я не мог примириться. Может быть, поэтому я рано научился самостоятельно управлять лошадью.
Мне было два года, когда в Тургайской степи не выпало ни одного дождя. Скот кормился высохшей травой и тростником, потом грыз замшелые камни. У моего отца было около тысячи лошадей, три тысячи овец и двадцать верблюдов. Гнать такие громадные стада по всей степи в поисках корма было немыслимо. Тогда отец роздал всех наших овец в окрестные аулы с условием, что через год ему вернут «копыто за копыто»; верблюдов отец отдал жителям своего аула, а лошадей погнал к горе Орал, у ее подножья росли густые травы.
С полгода мы ничего не знали об отце. В середине зимы он вернулся. Однажды ночью я проснулся от пронзительного крика матери и злого мужского голоса. Я представил себе яростное хрюканье степного кабана в камышах. Отец ругался, мать кричала: «Умираю! Помогите!», а бабушка, всем телом повиснув на отце, пыталась отвести от матери жестокие удары.
— Опомнись, опомнись, Абеужан! — приговаривала она. — Ты же убьешь бедняжку!
Закричали проснувшиеся дети, и в доме у нас поднялся невообразимый шум. Сбежались соседи. Отец, нахмуренный и злой, отошел к порогу и присел на корточки, не желая ни с кем разговаривать.
«У невезучего и кумран (верблюжье молоко) свертывается», — говорят в таких случаях казахи. Отцу, как потом выяснилось, тоже не повезло.
Пока было сухо, лошади паслись на склонах Орала. Но вскоре начались дожди, потом выпал снег, ударили морозы. Лошади не могли пробить копытами толстый слой льда и снега, чтобы достать себе корм. А там начались бураны — и почти все животные погибли. Отцу ничего не оставалось, как вернуться домой с пустыми руками. Он едва отыскал аул — так занесло все дома снегом. Мы протягивали арканы, чтобы не заблудиться. В ауле все спали. Была поздняя ночь. Дверь нашего дома завалило снегом, окна — тоже. Отец стал кричать, но никто его не услышал. Разгребать снег было нечем. Тогда он пошел к соседям, взял у них лопату и откопал нас.
Вошел в дом — и сразу к матери. Стащил ее с постели, стал бить — надо же было ему, вконец рассерженному, ожесточившемуся от неудач, отвести душу.
Долго отец ходил хмурый и злой, переживая свое несчастье.
Едва землю пригрели первые весенние лучи, он взял с собою помощников и отправился по окрестным аулам собирать свой скот. Через месяц пригнали двадцать тощих лошадей — это было все, что осталось от громадного косяка. С той поры наш аул не отправлялся больше в далекие кочевки. Кызбель стал нашей летовкой на несколько лет.
Странны нравы старого аула. Обедневшие потомки местных родов гордятся тем, что их предки были богаты; смирные и робкие гордятся предками-батырами. Но казахи не стыдятся ни бедности, ни робости; стыдно быть пришлым из другого племени; быть рабом — унизительно.
Мой дед в восьмом поколении — Ерназар, калмык по национальности, был тоже пришлым. Но рабом его никто не смел назвать.
По рассказам отца, Ерназар (его настоящее калмыцкое имя было Субетей-мерген, Субетей-стрелок) попал к казахам не пленником; он добровольно пришел к хану Есиму, знаменитому храбрецу и богатырю, и стал одним из лучших его батыров.
Есим женил его на одной из своих сестер. Так по женской линии мы происходили из ханского рода. Отец мой очень этим гордился и непрочь был при случае похвастать нашей знатностью.
— Наши джигиты, — любил рассказывать отец, — были все как на подбор — рослые, плечистые. «Где калмык — там и сила», — говорили тогда. Когда наши джигиты ехали стремя в стремя, никто не осмеливался на них напасть.
У Ерназара были богатые и многочисленные потомки. В нашем роду, когда отец был молодым, насчитывалось около двухсот человек. Моего дедушку звали Жаман, хотя считалось, что мой отец — сын Жаутика. Жаман и Жаутик были братьями, Жаман был кроткий и смирный, а Жаутик был батыром.
Жена Жаутика Нарбота, моя бабушка, была дочерью известного бая и бия Оренбургского уезда Дербесалы.
Бабушка недолго жила с Жаутиком. С первыми годами ее замужества совпала борьба нашего рода с Кенесары Касымовым. Кенесары считал, что наш род подчинился России, и воевал с нами. В одной из многочисленных стычек отчаянного храбреца Жаутика закололи копьем.
Старики говорили, что в этой борьбе принимала участие и бабушка Нарбота, и что от ее руки пал не один враг. Я охотно верю этим рассказам. Бабушка моя, сухощавая и крепкая, с большими жилистыми руками, даже внешним обликом была больше похожа на мужчину, чем на женщину. Ей ничего не стоило поднять какую-нибудь тяжесть под стать сильному джигиту. И говорила она веско, убедительно, а если нужно было кого-нибудь обругать, делала это по-мужски.
После гибели Жаутика бабушка, согласно законам аменгерства, стала второй женой его брата Жамана. Мой отец был их сыном, хотя, как я уже сказал, многие считали, что он — сын погибшего Жаутика. Да и сама бабушка называла отца сыном Жаутика, так с тех пор его и звали: Абеу Жаутиков (его полное имя было Абуталип).
Может быть, поэтому мой отец всю жизнь враждовал с сыновьями Жамана, селился подальше от них, а когда стал совершеннолетним, ушла от Жамана и бабушка.
Интересна история женитьбы моего отца. Мою мать, Асылтас — Благородный камень, происходившую из рода Шакшак Жанибека, одного из самых знатных родов Аргына, сначала сосватали за сына Жамана. Вскоре после помолвки жених скоропостижно скончался. Кроме моего отца в семье не было подходящего аменгера, отцу было всего шестнадцать лет. К тому же в это время он учился в городе Тургае. Считая отца еще «учеником», родственники Асылтас решили забрать невесту, а калым возвратить в двойном размере.
Отцу, принимавшему участие в совете, это решение показалось унизительным. Вскочив на коня, он объявил, что не желает подчиняться старейшинам, и умчался в свой аул. Старейшины не придали никакого значения опрометчивым легкомысленным словам молодого человека.
Зато все видные аульные джигиты поддержали и даже подзадорили отца. Решено было похитить Асылтас. На стороне джигитов оказалась и бабушка Нарбота. Она предложила спрятать невесту после похищения у ее родных.
Еще одно известие подлило масла в огонь: один из кинганских баев, чьи владения были расположены вдоль Тобола, посватал Асылтас для своего сына.
Дело быстро пошло на лад. Родные Асылтас согласились отдать девушку за сына бая. Но наши джигиты подкараулили байскую свиту, возвращавшуюся с невестой, и похитили Асылтас.
Отец вместе с похищенной невестой помчался к ее родственникам, а те, приятно пораженные настойчивостью и храбростью молодого человека, радушно приняли его и даже помогли через тургайского губернатора замять эту историю. В родной аул мать и отец вернулись уже с ребенком. Казалось, отец и мать должны были жить в согласии. Этого, однако, не случилось. Моя мать, выйдя замуж, была уже беременна, и отец тяжело это переживал. Из вежливости по отношению к ее родным он ничем не обнаруживал своих переживаний, но, вернувшись в свой аул, стал избивать ее. Бил так, что, как говорится, она стала похожей на пеструю овцу. Из-за этих побоев мать месяцами не смела показываться на люди и лежала в доме за пологом.
Я был двенадцатым ребенком в семье. У матери было до меня два сына и девять девочек. Самый старший брат Кашкарбай умер, другой брат — Текебай — жив и сейчас. Живы и семеро сестер. Интересно, что всем девочкам давали имена драгоценных вещей: Алтын — Золото, Кумис — Серебро, Гаухар — Бриллиант, Меруерт — Жемчуг, Жибек — Шелк…
…Но возвращусь к рассказу о матери. Характер у нее был далеко не кротким. На побои она неизменно отвечала бранью, а однажды решилась даже на жестокий поступок.
Лет за пять до моего рождения отец привел в дом вторую, младшую жену — токал, дочь бедняка, ибо считал, что, мол, мать уже стара для него. Мать жестоко отомстила отцу и своей сопернице: в один из летних дней она толкнула ее в большой казан с кипящим куртом. От страшных ожогов та умерла. Жизнь матери после этого не стала легче. Правда, в ауле никто ее не обвинял, говорили, что не мать, а бодливая корова свалила в казан токал.
В нашей семье я был самым младшим сыном и, может быть, поэтому самым капризным и избалованным. Бабушка упорно продолжала распространять слух, что я — ее сын и сын Жаутика, а не Абеу. Я быстро усвоил все то, что внушала мне бабушка, и называл отца агеке, как называют старшего брата, а мать — женеше, как его жену. Когда посторонние начинали расспрашивать, как же случилось, что я родился у бабушки, я рассказывал, как однажды она, испугавшись, громко вскрикнула: ах! — и в это мгновение я выпал у нее изо рта.
Бабушка утверждала, что ее чувство ко мне было так сильно, что у нее появилось молоко и что она, а не мать вскормила меня. Судя по рассказам бабушки, едва я появился на свет, как ее сильные руки приняли меня в свои объятия, и с тех пор мы с ней неразлучны.
Ах, эти бабушкины объятия! В ее руках я чувствовал себя как птенец в теплом гнезде и ничего не боялся. С детства я привык к мысли, что родила меня бабушка, что она — моя настоящая мать, и никто, кроме нее, не имеет на меня никаких прав. Никто, кроме бабушки, не смел обнимать и целовать меня, никому я так не повиновался, как бабушке. И даже не потому, что она меня воспитала.
Бабушка моя была женщина необыкновенная. В народе ее уважительно величали «нашей матерью». При всей внешней грубоватости эта отважная сильная женщина-батыр была скромна и обходительна. Не было человека щедрее и гостеприимнее ее. Но особенную славу снискали ее справедливость и ум. К ней ходили за советом, как к родной матери, и за ее мудрость перед ней преклонялись. Неудивительно такое глубокое влияние бабушки на меня в самом раннем детстве.
Вместе с тем безграничная преданность бабушке и мой строптивый характер доставляли много хлопот моим родителям, а однажды со мной произошла неприятная история, конец которой мог бы быть очень печальным.
Вскоре после того как наша семья потеряла в джут почти весь скот, отец задумал съездить к нагаши — родственнику с материнской стороны. Этому родичу, по слухам, удалось сохранить свои стада от джута даже в тот страшный год. Смутно помню, что отец с разрешения бабушки взял и меня с собою. В то лето мне было четыре года. Сначала все шло благополучно. Отец посадил меня перед собой на одногорбого верблюда, и несколько часов мы медленно двигались по пыльной дороге. Жаркий летний день был в разгаре, когда мы достигли песчаных холмов Тосына, густо поросших джидой и тамариском. Эти живописные холмы прорезают Тургай, одну из трех самых полноводных в наших краях рек.
Вокруг было так хорошо, вода так манила к себе, что отец решил устроить небольшой привал. Повинуясь внезапному приливу нежности, отец привлек меня к себе и стал целовать. Я, не признававший ничьих ласк, кроме бабушкиных, заревел от злости, вырвался из рук отца и побежал, сам не зная куда.
Отца это очень оскорбило, и он с места не двинулся, чтобы бежать вслед за мной. Я убегал все дальше и дальше, в пески, пока совсем не скрылся в зарослях джиды и тамариска, и не было силы, которая заставила бы меня вернуться назад к моему обидчику — отцу. Между тем солнце начинало клониться к западу, а я и не думал возвращаться. Да если б я и захотел вернуться, вряд ли смог бы отыскать дорогу обратно.
Отец вначале был уверен, что я никуда не денусь. Но время шло, и он стал беспокоиться не на шутку. Тщетны были его поиски, напрасно звал он меня охрипшим голосом, умоляя вернуться.
Вконец расстроенный, он готов был повеситься или утопиться.
Так прошла ночь.
На рассвете, уже обессилев от поисков, отец напал на след большого каравана, ночевавшего тоже на берегу Тургая, только ниже по течению. Отец погнал своего верблюда по этим следам — у него оставалась единственная надежда.
Только в полдень отец нагнал караван незнакомого аула. Я мирно спал, устроившись на одном из верблюдов. Отец едва было с ума не сошел от радости, а караванщики посмеивались и удивлялись, когда он рассказывал им о том, как я потерялся.
Отец узнал от караванщиков, что они меня нашли в песках Тасына. Их внимание привлек беркут, делавший в воздухе круги над одним и тем же местом. Когда они подъехали ближе, то увидели в песчаной впадине какое-то живое существо. Кто бы это мог быть? Ягненок или теленок, отбившийся от стада? Нет, вокруг и в помине нет аулов. Может быть, звереныш? Но звери редко бросают своих детенышей на произвол судьбы. Спугнутый людьми, беркут улетел. Верблюды достигли впадины, и караванщики увидели ребенка, который шел с чапапом в руках неизвестно куда, спотыкаясь и падая.
— Мы побоялись сразу подойти к нему, — говорили они. — А вдруг это шайтан, принявший образ ребенка. Но все же нашелся среди нас добрый и смелый человек, взял напуганного мальчика на руки, напоил его водой, подкисленной сыром — куртом. Малыш поел, но упрямо отказывался отвечать на наши вопросы и держался очень заносчиво.
— Меня люди называют жестоким, — говорил караванщикам отец, — может быть, это и правда. Но упрямство моего сына ни с чем не сравнимо. Иногда я и впрямь думаю, что не мой это сын, а сын Жаутика, как утверждает моя мать.
— Да, своенравный малыш, — соглашались караванщики. — Трудно придется ему в жизни. Да хранит твоего сына дух отважных предков, как сохранил в этот раз.
Отец же поклялся никогда не брать меня с собой. И все-таки однажды он не устоял и перед просьбами бабушки и перед моим хмыканьем и повез меня в Байконур, где у него были какие-то важные дела.
В Байконуре — ауле угольщиков — мы жили целую неделю. Впервые я видел аул, который не кочевал. Раскинулся он у подножия небольшого холма, на берегу мелководной речушки, высыхавшей летом. Маленькие аульные домики без дворов были сложены из камня. Всего в ауле насчитывалось около ста домиков, скота же здесь было меньше, чем у одной нашей семьи до джута. Мне с детства прививали пренебрежительное отношение к оседлым аулам, но это не мешало мне видеть жизнь такого аула в ее истинном свете. В нашем ауле даже самый бедный человек имел и верблюдов, и коров, и овец; а здесь редко встретишь семью, в которой пьют чай с молоком, не говоря уж об айране или верблюжьем молоке — кумране. Хлеба — и того в обрез.
В честь нашего приезда родственники зарезали своего единственного козленка. Это было такое событие, что почти все женщины аула сбежались отведать козлиного мяса из нашего казана.
Все состояние аула заключалось в угле, который добывали глубоко под землей. Мне захотелось посмотреть, как это делается. Когда я сказал о своем желании отцу, он так накричал на меня, что об этом нечего было и думать. Тогда я решил обойтись без его помощи.
Я подружился с одним из байконурских мальчиков, и однажды мой новый приятель проводил меня к тому месту, где спускались под землю за углем. Только что на поверхность земли вытащили большой ящик — заменявший углекопам теперешнюю клеть. В ящике сидел молодой человек. Я попросил его спустить меня в яму, он просто и весело согласился.
На джайляу Кызбель я однажды спускался на дно очищенного колодца, и как он ни был глубок, до самого дна его доходил свет. А в этом колодце было темно, как в могиле. Спускаемся, спускаемся — и нет конца!
От темноты и быстрого спуска у меня закружилась голова, стало тошнить. Из гордости я ничего не сказал своему спутнику, но он, видно, понял, что мне не по себе.
— Терпи, мальчик, терпи! — сказал он. — Работать в шахте — не скот пасти. Отец, видно, у тебя богатый, деньги ему легко достаются. Посмотри же, с каким трудом мы добываем себе хлеб.
Наконец ящик уперся во что-то твердое — мы достигли дна. Понемногу глаза стали привыкать к темноте; как говорят казахи — «привыкнуть можно и к могиле».
Сначала мы шли по темному коридору шахты, почти не пригибаясь. То там, то здесь мелькали шахтерские лампочки, люди тянули тележки с углем, слышны были удары кирки. Теперь нам приходилось уже ползти, и мой спутник предупреждал меня, чтобы я не расшиб себе лоб. Наконец темный коридор широко раздался, и мы снова могли выпрямиться.
Мой провожатый всем был хорош, только уж очень усердно он меня опекал. Такая опека была мне не по нраву. Мне хотелось самому полазать по шахте и все потрогать собственными руками. Выбрав подходящий момент, когда молодого джигита кто-то окликнул, я смешался с углекопами, стал лазить по всем коридорам, и кончилось все это тем, что я заблудился.
Вокруг была кромешная тьма. Слышалось дальнее эхо чьих-то приглушенных голосов, но откуда они шли — определить было невозможно. Я на ощупь, ударяясь о каменные выступы, стал пробираться, как мне казалось, в их сторону, но на самом деле удалялся от них.
Скоро шум голосов совсем исчез. Я громко закричал, но меня испугало эхо, многократно повторившее мой голос. В шахте было холодно, а меня прошибал пот.
Силы мои скоро иссякли. И когда я упал, то встать уже не мог. Я был в полудремоте. Казалось, по моему лицу, по телу скользят холодные змейки. Мне мерещились чьи-то огненные глаза, то узкие, маленькие, то широкие, большие, страшные.
Я сжался в комок, старался не шевелиться. И постепенно потерял сознание. Не знаю, сколько времени я пробыл под землей. Может быть, два-три дня. Меня с трудом нашли, привели в чувство, а заодно поругали. И джигиту досталось от его товарищей-шахтеров и от моего отца.
Но я не раскаивался в своем поступке. Не будь я любопытным и упрямым, не спустись я в шахту, не потеряйся в ней, — я не узнал бы о многих интересных вещах. Так строптивый мой характер не во всем мешал мне, часто он был и хорошим помощником.
Заканчивая эту главу, хочу сказать несколько слов о тех изменениях, которые произошли в нашей семье. Моих сестер давно уже выдали замуж. Изменились и отношения между матерью и отцом. После того, как он, вернувшись в год джута домой, избил ее до полусмерти, ругань и драки в нашем доме прекратились, и мать как будто бы стала играть в доме первую роль. Иногда мать, упрямая и вспыльчивая, принималась бранить отца, но он ей либо не отвечал, либо, выругавшись, садился на коня и уезжал в степь.
Когда мне пошел восьмой год, моя бабушка умерла от разрыва сердца. Но об этом речь впереди.
Отец продолжал беспокоиться. Он не оставлял мысли вернуть скот, потерянный во время джута в тяжелый год. Этот год по нашему старинному календарю назывался годом свиньи и слыл приносившим несчастье.
Долгое время все попытки отца вернуть былое богатство кончались крахом. Никто из жителей соседних аулов, где он разместил своих овец и верблюдов, не мог вернуть ему долга.
Неожиданно судьба улыбнулась отцу: в тысяча девятьсот четырнадцатом году его избрали в волостные. А волостной в те времена был царь и бог казахского аула. Слово волостного — закон, и если волостной называет белое черным — говори и ты, что это черное, а не белое.
Воспользовавшись властью, мой отец не только возвратил себе весь скот, но даже увеличил поголовье вдвое или втрое. Его грабежа не избежали ни жители дальних аулов, ни ближних. Многие из них вынуждены были вовсе уйти из нашего края. Отец в своей жадности дошел до того, что не стеснялся отбирать последнюю корову и последнего верблюда.
Наш дом снова стал полной чашей. Но теперь отцу мало было скота; он купил сепаратор, чтобы делать масло на продажу. От озера Сарыкопа он проложил арыки и стал сеять пшеницу, просо, овес. Огромные караваны, груженные мешками пшеницы, отправлялись в Тургай, Оренбург, Кустанай, Байконур, Карсакпай. Я часто ездил с отцом, и до сих пор стоят у меня перед глазами бесконечно дорогие для меня Тургайские степи. Они зовут и зовут меня с материнской приветливостью. И если я их долго не вижу, то скучаю так, как скучают по матери.
Может быть, наша семья богатела бы и дальше. Но в тысяча девятьсот четырнадцатом году началась мировая война. Казна брала в свой карман все больше и больше, жить становилось тяжелее. А в тысяча девятьсот шестнадцатом году по степи разнесся слух, что русский царь будет забирать казахов в солдаты. В аулах начались волнения. Люди не спали дни и ночи, сходились и расходились, обсуждая страшную весть. Джигиты седлали коней и собирались в отряды. Вот тогда-то степь впервые узнала имя Амангельды.
Я, конечно, не мог понять всего происходящего вокруг, потому что был слишком мал, зато навсегда запомнились мне картины народного волнения. Вместе со всеми переживали эти вести и в нашем доме.
Эти вести, неожиданные, как гром, настигли нас на пути к джайляу Кызбеля. Степью и в окрестных пойменных лугах вдоль реки разъезжали взволнованные джигиты — и в одиночку и группами. Стало необычно многолюдно и вокруг нашего аула. Беспокойно было и в родительском доме. К нам заходили люди и днем, и ночью. Не стихали возбужденные споры. То и дело звучала крепкая ругань. И я думал: какой нехороший царь, если он хочет погнать всех наших джигитов куда-то на далекую войну и всех их там истребить.
Отец снова стал угрюмым и беспокойным.
Однажды он с несколькими спутниками срочно выехал в Оренбург. Поездка была спешной: каждый всадник вел с собой в поводу двух сменных лошадей. Вскоре они вернулись с известием, что только от одного нашего Тургайского уезда нужно выставить пять тысяч солдат.
И ничего нельзя было поделать. Отец, оказывается, советовался с некоторыми учеными казахами — в их числе был Жакаш, младший брат моей матери Асылтас; но Жакаш и его почтенные друзья тоже пришли к решению, что остается только подчиниться царю.
Так началась запись казахов в солдаты. Набору подлежали все джигиты в возрасте от девятнадцати до тридцати одного года. Вокруг этого события завязались настоящие беспорядки. В народе говорят: «Седой начнет, остальные подхватят». И мой отец как волостной с первых же шагов стал допускать беззаконие за беззаконием. В список вносились и мальчики, не достигшие шестнадцати лет, и взрослые мужчины, которым было далеко за тридцать.
В нашем ауле жил джигит по имени Еркин Ержанов, ровесник моего брата Текебая. Было ему шестнадцать лет. Его отец, Ержан, пас наших лошадей, но в год джута погиб во время бурана в Приуралье. Отцу приглянулась вдова Ержана Казина, и он решил взять ее во вторые жены. Как сейчас, помню эту стройную, красивую женщину. Ее все любили за мягкий характер и приветливость. Казина, верная памяти мужа, отказала отцу, и он очень оскорбился. Отец попытался ввести Казину в наш дом своей властью и силой, но в дело вмешался младший брат Ержана Нуржан. И вот теперь мстительный отец включил в список солдат и подростка Еркина и Нуржана, которому, должно быть, перевалило за сорок.
Грустный Нуржан пришел к отцу и стал просить пощадить своего племянника:
— Если тебе так хочется послать меня — посылай, — говорил Нуржан. — Но пожалей Еркина, ведь он ровесник твоему Текебаю, еще совсем ребенок! В одну весну родились!..
И слезы текли по его впалым щекам.
Но отец был непреклонен.
— Бумага уже написана, ничего не могу сделать. К тому же никто не дает Еркину шестнадцати лет. Он и за двадцатилетнего сойти может. Он же здоровяк!
Так ни с чем Нуржан и ушел.
В дело вмешалась бабушка.
— Зрачок моих глаз! Грешно поступать несправедливо! — пыталась она уговорить отца. — Освободи Еркина, пожалей его молодость. Побойся слез, которые он прольет.
— Это не твое дело, апа, — коротко сказал отец и вышел из юрты.
Впрочем, если отцу давали взятку, он шел на уступки. Но слезы и уговоры бедных не действовали на него.
Разумеется, беззакония, творимые отцом и его приспешниками, не могли остаться без последствий. Чаша народного терпения переполнялась. Жители окрестных аулов садились на коней и мчались куда-то. Я чаще и чаще слышал имя Амангельды: это к нему ехали джигиты.
Если вам приходилось когда-нибудь бывать в степи, вы должны знать, как собирается степная гроза. С утра небо чистое и ясное; неожиданно откуда-то низко над горизонтом выплывает белое облачко величиной с токым — подстилку под седлом. Облачко темнеет, растет. Словно по его зову в разных местах небосвода появляются другие белесые облака. Они мчатся друг к другу, сгущаются вокруг первой тучки. И очень скоро все небо затягивается сизой тревожной пеленой. Вот налетел порыв ветра, пролились первые косые струи. Еще несколько мгновений, и вдруг разом хлынет на землю поток, прошумит над степью стремительный холодный ливень.
На этот раз такая история случилась с людьми. Еще не был закончен набор джигитов, а по степи пронесся слух, что мужчины окрестных аулов поодиночке и группами покидают свои жилища и собираются, подобно грозовым облакам на небе, вокруг Амангельды Иманова.
Сегодня к нему устремлялись жители одного аула, завтра — другого. Даже от нашего аула в двадцать юрт остался небольшой островок из пяти-шести семей. То же происходило и в других аулах, пустевших с удивительной быстротой.
Такие, как мы, конечно, оставались и, боясь жить в одиночку, примыкали к другим неприютным стоянкам. Вокруг нашего опустевшего аула появились новые жители. Считая зазорной совместную жизнь, они держались поодаль, но все-таки рядом с нами.
А вести становились все тревожнее и тревожнее. Сторонники Амангельды были настроены решительно. Они не хотели умирать на чужой земле. Наотрез отказавшись записываться в солдаты, они шепотом говорили в аулах, что вступили в борьбу с самим русским царем, а пока что задумали расправиться с местными волостными.
В эти грозовые дни особенно тяжело приходилось отцу, хотя внешне он старался ничем не обнаруживать своей тревоги. И все-таки все мы отлично понимали его состояние. Отец в эти дни особенно усердно объезжал своего лучшего саврасого коня по кличке Жылансырт — Змеиная масть. Этот конь и летом был первым в байге и зимой по глубокому снегу мог догнать волка. Нет, не зря отец его держал в путах. Он готовил его на случай беды.
Так и случилось. Однажды на рассвете мы были разбужены громким криком Кайракбая, молодого джигита, служившего у отца вестовым. Вся наша семья поднялась на ноги. В притихшей степи откуда-то со стороны донесся громкий конский топот. Всадники, скрытые густой пылью, приближались с каждой секундой.
Отец бросился к Жылансырту, освободил его от пут и, вскочив в седло, на ходу крикнул матери:
— Мое ружье!
Испуганная мать пустилась в слезы:
— Ойбой, что ты только будешь делать с ним?
Но отец стегнул ее по голове камчой.
Когда она вернулась с ружьем, по ее лицу текла тонкая струйка крови.
На отца было страшно смотреть: лицо его перекосилось от ужаса и злобы.
Конь перебирал ногами. Топот приближался. Отец еще раз крикнул:
— А где патронташ?
И, вооружившись, он мигом скрылся с наших глаз. Не зря отец надеялся на этого коня. Жылансырт был замечательным скакуном. Он полетел стрелой, выпущенной из лука, оставляя за собою пыльное облачко.
Между тем весь наш аул потонул в тучах пыли, поднятой копытами не одного десятка лошадей. Земля гудела от конского топота, слышались громкие возгласы незнакомых людей, кто-то кричал: «Догоняй его! Догоняй!»
В суматохе я совсем забыл про бабушку. Я подумал, что она с матерью спряталась где-нибудь в юрте, но вдруг увидел ее и невольно закричал. Бабушка в глубоком обмороке лежала за юртой. Около нее никого не было.
Я набрал холодной воды в чугунный чайник и стал брызгать бабушке в лицо, пока она не очнулась. Едва сообразив, где она и что с нею, бабушка сказала:
— Где мой единственный?
Я понял, о ком она говорит. Я знал, что у бабушки было много и сыновей, и дочерей, но по-настоящему она любила только своего Абеу и называла его сыном отважного батыра Жаутика. «Что дочки, — говорила она, — дочки не бывают камнем для очага, опорой дома. Сын — вот моя надежда. Пусть лучше в мой лоб вонзится заноза, чем в его пятку!»
— Где мой единственный? — повторяла бабушка сейчас.
Я не знал, догонят ли отца его враги, вернется ли он домой живым, но я не хотел добавить горя ее ослабевшему сердцу и сказал:
— Его не догнали, бабушка, он спасся и скоро вернется к нам!
И как бы в подтверждение моих слов, снова послышался конский топот.
Снова облако пыли двигалось в нашу сторону. Отряд возвращался.
В кочевых аулах знали изречение:
Плохо возвращаться в отчий дом
Дочке, что уже рассталась с домом.
Плохо с прежним встретиться врагом,
Чья жестокость хорошо знакома.
И еще говорили: если буря, которая пронеслась над аулом, опять повернет к нему, — не жди ничего хорошего: она опрокинет юрты, разбросает утварь.
Отряд показался нам возвратившейся бурей.
Повстанцы поняли, что отца им не настигнуть. С каждым мгновением их становилось все больше и больше. Да, отцу удалось ускользнуть из их рук, и они решили разорить его гнездо.
Один из них, одетый в потрепанный пропыленный чапан, крупный мужчина, с проседью в бороде, точно хищная птица, бросился к бабушке.
— А, старая сука! Твой щенок от нас удрал, но это ничего! Он еще попадется в наши руки. Твое гнездо надо сжечь дотла! А ну, джигиты, вяжите их! Всех вяжите — и детей, и мать, и эту каргу! Увезем с собой, — а там посмотрим, не вернется ли птичка в свое гнездо.
В ужасе я спрятался за бабушку — толпа надвигалась на нас и некому было нас защитить.
— Попьют его щенята воды на дне Тургая, — раздалось в моих ушах.
Мы думали, гибель неизбежна. Спешившиеся джигиты вплотную окружили юрту. И в это самое мгновенье я услышал чей-то знакомый сильный голос:
— Остановитесь! Не надо.
Около нас появился Нуржан, тот самый Нуржан, который так возненавидел моего отца!
Он закрыл нас своими руками, как двумя широкими крыльями. Его никто не осмеливался тронуть, никто не попытался оттолкнуть.
— Слушайте меня! — говорил он. — Абеу — злой человек. Как бы жестоко мы его ни покарали, это будет справедливо. Но его дети, его домашние и, особенно, эта старая добрая мать — разве они в чем-нибудь виноваты?
Джигиты пробовали что-то возразить… Правда, не очень настойчиво. Но Нуржан сделал знак, и они затихли.
— Верьте мне. Издевательства Абеу мне знакомы лучше, чем вам. Я испытал от него и ругань, и побои. Но от бабушки я видел только хорошее. Она не отвечает за злодейства сына. А уж если его поймаете, то отвечу пословицей:
Вода найдется, — то в воде варите,
Воды не будет — жареным съедите.
Но еще раз говорю: не трогайте мать, жену, детей!
Недаром бабушка считала его хорошим джигитом, человеком настоящей души. Нуржан выделялся среди повстанцев, они уважали его. Я видел, ему подчинялись все. Видимо, эти люди уважали его ничуть не меньше, чем сам Нуржан мою бабушку. Позднее я достоверно узнал, что он был одним из главных вожаков повстанцев.
Повстанцы оставили нас и вскоре уехали. Но они не просто покинули наш аул, а захватили с собою весь отцовский скот.
После несчастий, постигших нас в год свиньи, пришел еще один джут, уже не связанный с бескормицей. Бедность снова пришла в наш аул.
Отец, спасаясь от преследования, проскакал на взмыленном Жылансырте верст триста-четыреста и достиг Карабутака; вскоре из Оренбурга был выслан отряд для усмирения восставших в Тургае. Возглавлял отряд младший брат моей матери — Жакан.
Вернулся с отрядом в Кызбель и мой отец.
Жакана я знал с прошлого лета. Он у нас гостил, когда наш аул находился на джайляу. Это был еще довольно молодой человек, слишком полный для своих лет, среднего роста, слегка сутулый. Было что-то игривое и лукавое в его маленьких, глубоко посаженных, очень живых глазах. И тонкие черные усики над толстыми выразительными губами особенно подчеркивали веселое лукавство, светящееся на всем его смуглом лице.
Среди нас, жителей аула, Жакан выглядел тогда городским франтом, хотя это была, вероятно, его самая обычная будничная, а вовсе не праздничная одежда. На нем был черный камзол (я узнал позднее, что он называется сюртуком), спина которого свисала, как хвост у собаки, черные брюки, ослепительно белая рубашка с черным бантиком, а на ногах — остроносые черные ботинки. Для пущей важности он носил очки, а в руках его была неизменная тросточка. Впрочем, к такому костюму, а может быть, и очкам, его обязывала служба. Ведь Жакан работал в газете; говорят, он был хорошим оратором; кроме того, Жакан писал стихи. Они были изданы отдельной книжкой, и некоторые из них — особенно стихи, посвященные джуту тысяча девятьсот одиннадцатого года, Жакан любил читать в нашем доме, а Кайракбай, который неплохо пел, не раз исполнял их в сопровождении домбры.
Мне очень нравился Жакан, но его городской костюм и лукавые, хитрые глазки меня отпугивали. Больше всего я боялся хоть чем-нибудь обнаружить наше родство. Я был довольно большой мальчик и смутно начинал понимать, что старая бабушка не может быть моей матерью; несмотря на это, бабушка оставалась для меня самым любимым и дорогим человеком, и я, как и прежде, считался ее сыном. Если сближусь с Жаканом, — размышлял я, — вдруг он догадается, что я — его племянник и что никакой я не бабушкин сын, а просто меня обманывают. Меня бы это унизило, и хотя Жакан был со мною ласков и приветлив, я избегал его.
Зато теперь, когда Жакан появился в нашем ауле во главе карательного отряда, если б мне и захотелось подойти к нему, я не посмел бы этого сделать.
Вид у него был грозный — куда только девалась его веселая игривость и обходительность! От изящной франтоватой одежды не осталось и следа, лицо почернело от пыли, усы отросли — Жакана нельзя было узнать!
Безгранично было бешенство отца, узнавшего, что весь наш скот восставшие угнали в барымту. Мы думали, он с ума сойдет от злости. Он выл, точно раненый волк, и в ярости скреб ногтями землю. Он уговаривал Жакана немедленно собрать отряд и перебить всех повстанцев Амангельды.
Но у Жакана было на уме другое. Посоветовавшись с наиболее близкими ему людьми, он с небольшой группой вооруженных солдат отправился в лагерь повстанцев. Как ни упирался отец — Жакан и ему велел ехать.
Вскоре все они вернулись.
Амангельдинцы объявили, что будут стоять насмерть до тех пор, пока не отменят приказ о мобилизации казахов в солдаты на тыловые работы. Жакан обещал передать это требование высшему командованию при условии, что Амангельды на время прекратит свои действия.
На том и порешили.
Тем временем Жакан, воспользовавшись примирением, послал в Оренбург вестового с просьбой дать военное подкрепление. Готовилась настоящая война, о которой я имел представление только по старым сказкам. Это слово все чаще и чаще произносилось в нашем ауле.
Я цеплялся ко всем взрослым, хныкал и упрашивал взять меня на войну.
— Замолчи! — кричал отец, — ты думаешь, война — это той или айт, праздник мусульман?
Бабушка уговаривала отца не принимать участия в этой жестокой схватке.
— Не ходи, мой милый, не ходи, карагым, не надо! Недоброе дело затеяли, — со слезами умоляла она отца.
— Не по своей воле иду, апажан. Я не из тех баев, для которых самое важное — жирная баранина и свежий кумыс. Я — волостной, это моя государственная служба. И Жакан не по своей воле идет. Ему дали людей и сказали: «Иди». И он пошел. Нельзя теперь отказаться и ему и мне.
Бабушка не стала больше отговаривать, только с горечью сказала.
— Что ж, иди! Но смотри, милый мой, чтобы по твоей вине не пролилась кровь…
Тревожной, невеселой жизнью жил наш аул. Мы не знали ни сна, ни отдыха. Окрестности аула превратились в настоящий военный лагерь. Каждый день здесь появлялись все новые и новые люди. Бесконечной вереницей тянулись подводы с оружием и другим снаряжением. А когда стали привозить небольшие пушки — не только дети, взрослые таких никогда не видели, — всем стало ясно, что затевается нешуточное дело.
— Что же будет? — волновались в ауле.
— Если в ход пойдут пушки, они уничтожат все отряды за шестью хребтами, — говорили одни, надеясь на возможный разгром повстанцев Амангельды.
— Если народ дружно встанет на борьбу — и пушки не помогут, — говорили другие. — Вспомните Кенесары: разве не хотел он пушками, приобретенными у русских, покорить киргизов? И разве киргизы не разнесли в пух и прах его самоуверенные расчеты?
Но однажды в нашем ауле все смолкло. В одну из ночей, вконец измученный тревожными волнениями этих дней, я уснул крепким и блаженным сном, а когда проснулся — был уже час первой дневной дойки кобылиц — полдень, и вокруг стояла тишина.
Встревоженный, я вскочил на ноги и выбежал из юрты. Я не увидел ни людей, ни повозок с оружием, ни лошадей — вокруг было пусто и тихо; будто не наш аул еще вчера вечером шумел, двигался, волновался, готовясь к грозным событиям.
Я вернулся домой и растолкал дремавшую бабушку. Она объяснила мне, что этой ночью все вооруженные джигиты отправились сражаться с амангельдинцами. С ними ушел и отец. Неохотно рассказывая мне об этом, бабушка утирала слезы концом головного платка — кундика.
А через несколько дней в аул привезли первых раненых. Неподалеку от нас разбили палатки, около палаток поставили часовых, а из города прислали доктора. Раненых становилось все больше. А на одном из холмов Кызбеля появились могилы с крестами.
Из уст в уста передавались были и небылицы о схватках между противниками. С удивительной быстротой распространялась по всей степи слава об Амангельды.
Слушая рассказы старших, я детским воображением рисовал легендарный и величественный образ Амангельды — настоящего батыра. Его не берет ни огонь, ни пуля, ни шашка, он смело сокрушает своих врагов, и все они в ужасе бегут от храбреца.
Время от времени навещавшие аул приближенные Жакана хвалили храбрость моего отца, врезавшегося в самую гущу повстанцев. Он, говорили, и смелый, и храбрый, и меткий в стрельбе.
Я в душевной простоте радовался этим похвалам, а бабушка и женеше только тихо проливали слезы и обращались к богу за помощью. А когда пришла весть, что привезли раненого отца, — бабушка полетела к белым палаткам.
Здоровенный солдат загородил ей дорогу — никого из аульных жителей в палатки не пускали — но она так толкнула его, что он едва устоял на ногах. На счастье, из палатки вышел доктор. Узнав, в чем дело, он отстранил солдата и провел бабушку в палатку.
Невозможно понять, как она все-таки узнала своего сына, перебинтованного с ног до головы, посреди таких же перевязанных изуродованных людей. Ужас застыл в глазах бабушки, и она остановилась, застыла, веря и не веря, что это в самом деле ее Абеу.
Врач стал осторожно успокаивать бабушку, убеждать, что раны не очень тяжелы, что у них есть отличные лекарства, и что недели через две-три он будет здоров.
Но бабушке не нужны были ни лекарства, ни ученые врачи. Она тут же заявила, что заберет сына домой и сама будет лечить его.
Доктор только рукой махнул, а бабушка едва не на руках унесла своего любимца домой.
Не доверяя лекарствам, бабушка пригласила знахаря — баксы.
Баксы велел зарезать жирную белую кобылу и содрать с нее шкуру.
— Возьму в свои объятия его злой дух, заверну его в шкуру и унесу с собою, — сказал знахарь, — а сын твой скоро будет здоров.
На всякий случай, однако, были пущены в ход и лекарства, так что трудно сказать, кто вылечил отца — жирная белая кобыла или медикаменты, привезенные из города.
Но бабушка, конечно, чудодейственную силу приписывала только баксы.
Отец почти выздоровел, когда в наш аул пригнали группу пленных повстанцев. Я не знал, кто такие эти люди и почему их конвоирует несколько солдат. Лицо человека, идущего в одном из первых рядов, показалось мне очень знакомым. Я подбежал поближе и узнал Нуржана. От усталости, а может быть, от слабости, он еле волочил ноги, на руках и лице его запеклась кровь, вместо одежды на нем висели лохмотья. Не помня себя от ужаса и сострадания, я бросился к нему.
— Нуржан! — крикнул я. — Нуржан!
Он вздрогнул, искоса посмотрел на меня — и отвернулся.
Я бежал рядом и почти бессмысленно повторял его имя. Но он ни разу не взглянул на меня.
Захлебываясь слезами, я побежал к бабушке и, путаясь и сбиваясь, рассказал ей о Нуржане. Я кричал, топал ногами и требовал освободить Нуржана, как будто это было в ее власти. Бабушка была в моих глазах существом всесильным и необыкновенпым, и я был убежден, что она все может сделать.
Выслушав меня, как взрослого, она вошла в дом.
Отец сидел на деревянной кровати и разглядывал свои заживающие раны. Рассеянно, несколько равнодушно он посмотрел на нас.
Бабушка остановилась у порога и довольно долго, точно придумывая, с чего начать, молчала. В глазах отца на секунду промелькнуло удивление, но он не сказал ни слова.
— У меня есть просьба к тебе, сын мой.
— Я слушаю, апа.
— Обещай, что ты ее исполнишь.
— Разве был такой случай, когда я не выполнял твоей просьбы?
Отец явно был смущен той почти торжественной медлительностью, с какой бабушка произносила слова, и той строгостью и спокойствием, с какими она на него смотрела.
— Любишь ли ты меня, сын мой?
— Что с тобой, апажан? К чему эти вопросы? — все более изумлялся вконец растревоженный отец. — Похоже, что на меня сейчас обрушится буря! — попробовал он пошутить.
— Буря, не буря, — возразила бабушка, — а дождичек будет. От тебя зависит, чтобы он не превратился в ливень.
— Да не томи же ты меня, апа! — взмолился отец.
— Здесь привели пленных, твоих врагов. Среди них Нуржан — Буркут его только что видел. Надо его спасти.
Отец так и подскочил на своей кровати, будто она запылала.
— Нуржан, говоришь ты? Сын Казыбая?
Глаза отца засверкали, от недавнего равнодушия не осталось и следа.
Помню, у нас жил старый ястреб. Неподвижно дремал он летом в своем гнезде. Но стоило показать ему живую мышь или суслика, как он мгновенно оживлялся. Тело его наливалось силой, в глазах появлялись огоньки.
Так и отец встрепенулся, как старый ястреб при виде добычи. Движения его приобрели решительность. Непрояснившиеся со дня ранения глаза заблестели, заиграли, словно горячий уголь под сильным порывом ветра.
— Попался-таки! — злобно и радостно прошипел он. — Ну, теперь мы ему покажем! Не все же нас крошить, — настал и его черед!
О бабушке отец как будто вовсе позабыл.
— Ты должен его спасти! — гневно крикнула бабушка. — Если б не Нуржан, не было бы у тебя теперь ни матери, ни сына. Нельзя платить злом за добро!
— Не могу выполнить твоей просьбы, апа! Я не властен распоряжаться такими делами.
— Заклинаю тебя всем святым, не допусти этого позора! Я его не переживу!
— Не могу, апа, — сухо сказал отец, — не могу!
Так ничего и не добилась бабушка от отца, нанесшего ей самую страшную и тяжелую обиду: редко оставалась у казахов неисполненной просьба старших.
Мы, вездесущие дети, скоро узнали, что пленников поместили в потрепанной черной юрте наших соседей и окружили вооруженной стражей.
После обеда на котане — месте для ночлега овец — стали устанавливать что-то похожее на праздничные качели — алтыбакан, которые обычно складывались из шести шестов.
Солдаты не позволяли нам, детям, приближаться к алтыбакану. Я, как и другие ребята, не понимал, в чем дело, но уже предчувствовал, что ничего хорошего не будет.
Я побежал к бабушке. Она сердито, но вполголоса разговаривала с отцом. Стоило появиться мне, они смолкли. Я бросился на шею бабушке и рассказал ей о странных качелях.
— Видишь, мой сын, — сказала бабушка отцу, — даже у ребенка сердце дрогнуло.
Отец нахмурился, но промолчал. Бабушка снова начала его упрашивать не допустить позора:
— Тебя уважают, тебя послушают, умоляю…
Я пугливо посматривал то на бабушку, то на отца и все еще ничего не понимал. Пробовал задавать им вопросы, они не отвечали. Сердце мое забилось еще сильнее, дыхание перехватывало.
— Заклинаю тебя моим белым материнским молоком! Останови! — произнесла бабушка с мольбой.
Отец не поднял опущенных век:
— Не в моих силах! Не надо меня зря мучить.
Бабушка покачнулась, словно теряя сознание, и ослабевшим голосом, но твердо сказала:
— Вот моя последняя просьба: уговори хоть не вешать на аульном котане. Дети и женщины вовек не забудут этого. Во сне пугаться будут! Пусть свершится это черное дело подальше от людских глаз.
Только тут я понял все до конца.
Значит, не только в сказках бывают такие мрачные казни. Какими страшными качелями оказался этот алтыбакан. Так вот какую расправу хотят учинить над Нуржаном и его товарищами!
Я был сам не свой. Бабушка старалась удержать меня дома, ласково уговаривала меня. Тем временем вокруг котана собиралась толпа. В ней были и жители окрестных кочевий. Ушел куда-то из юрты и мой больной отец. Несмотря на запреты бабушки, я улучил удобную минуту и тоже убежал. Вот детство! Ничего толком не понимая, смотришь на мир любопытными глазенками даже тогда, когда он ужасен.
У виселицы стояли солдаты с винтовками. Они сдерживали толпу. Я протиснулся ближе и увидел петли, свисавшие с поперечной перекладины. И жители и солдаты молчали. Вдруг это безмолвное ожидание прорезал странный звук. Так весной под напором воды лопается туго затянувший речку лед. Дрожь прошла среди собравшихся. Солдаты вели к виселице пленников. Я не видел их лиц. Пленные были завязаны в мешки. Только на ногах звякали железные цепи. Гул то нарастал, то становился глуше и внезапно стих.
Пленников поставили на помост под петли.
Началось!..
Вдруг среди солдат, конвоировавших приговоренных, я узнал Жакана, который мне так нравился и которого я так боялся. Рядом с Жаканом прилаживал петлю мой отец.
— Агеке! — хотелось крикнуть мне, но язык не повиновался.
В отчаянии я увидел, что отец собственными руками накинул петлю на шею одного пленного. И вдруг по хриплому голосу я узнал Нуржана.
— Агеке! — заорал я, что было силы, и, бросившись к отцу, вцепился в него, как маленький тигренок. И услышал последние слова Нуржана:
— Пусть бог благословит твоего сына, Абеу. Пусть он покарает тебя!
Какой-то солдат схватил меня и оттащил от виселицы.
Я вырывался, отчаянно кричал, но солдат был сильнее меня.
Меня швырнули в юрту, как котенка, я упал и больно ушибся. Бабушка подбежала ко мне.
— Агеке повесил Нуржана! — крикнул я и заревел пуще прежнего.
Что было дальше, я не помню. Когда поздним вечером я проснулся и по привычке позвал бабушку, никто ко мне не подошел.
Я отдернул полог кровати, на которой спал, и увидел, что в нашем доме полно чужих молчаливых людей. Среди незнакомых находился и отец.
— Где бабушка? — спросил я у него.
— Нет больше у тебя бабушки, — тяжело вздохнул он.
— Как нет?
— Бабушка твоя отправилась туда, откуда никто не возвращается.
— Куда, говоришь? — все еще не понимал я.
— Зачем мучить ребенка? Скажи правду! — вмешался в разговор седой старик. — Твоя бабушка умерла, дитя мое.
Не понимая всего горького значения этого слова, я побежал к бабушкиной кровати — она лежала неподвижно, вытянувшись во весь рост, чуть запрокинув голову.
— Это ты убил бабушку! — крикнул я на весь дом и, зарыдав, выбежал на улицу.
В те времена в степных аулах хорошо знали поговорку: «Худую юрту аллах бережет». Так говорили потому, что в сильные бури самыми устойчивыми оказывались юрты из ветхой, дырявой кошмы. Если в юрте было много отверстий, ветер продувал ее, как решето. Наталкиваясь же на плотную кошму богатой добротной юрты, он нередко опрокидывал ее.
Оттого казахи и говорили, что худой юрте покровительствует бог. Но одной надеждой на бога не проживешь. Кочевники нашли способ защиты от сильных степных ветров.
Чтобы юрта не опрокидывалась, по обеим сторонам ее деревянного остова — шанырака привязывают желбау — крепко сплетенную из конского волоса веревку; перед бурей желбау прикрепляют к колу, а кол вбивают в землю. Этот ветровой столб — жел-казык — священная вещь в юрте, от дедов она переходит к отцам по наследству и бережно хранится. Был такой жел-казык, выструганный из ствола жимолости, и у нас; мои родители говорили, что он перешел к нам еще от прадеда Субетея.
Таким жел-казыком нашей семьи была и моя бабушка. С ее смертью после сильных ударов бури шестнадцатого года мы долго не могли собрать нашей юрты; будто в разные стороны разлетелись клочья рваной кошмы и обломки разрушенного остова.
Но прежде чем перейти к повествованию об этом, я хочу сказать несколько слов о похоронах в наших краях.
Еще от дальних предков шел обычай выкапывать покойнику глубокие колодцы-могилы. Над колодцами возводился купол — кумбез. Наши предки построили такой кумбез на берегу реки Каракенгир. Для него были изготовлены кирпичи, замешанные на топленом козьем жире и укрепленные конским волосом. Такой кумбез, как говорили старшие, не берут ни время, ни ветер, ни вода. Он, должно быть, и сейчас сохранился в своем прежнем виде. Колодец внутри кумбеза устилался узкими досками. На эти доски и клали покойника. После разложения трупа кости падали в яму. Все вместе — и колодец и купол-кумбез — называется сагана.
Только зажиточные казахи могли строить такие склепы. И в широких наших степях не так часто встречаются сагана. Но уж если построили, то в каком бы конце степи ни умер человек — тело его везут хоронить в родовую сагана. Так наш батыр Жаутик, муж бабушки, погиб в схватке с Кенесары жарким летом. Могила его отца Субетея находилась на расстоянии десятидневного перехода на конях. Но тело Жаутика зашили в кошму и повезли к родовому кумбезу.
Бабушка вышла замуж за Жамана, и наш аул зимовал на берегах озера Сарыкопа. Жаман там и умер. Его похоронили на одном из прибрежных холмов, и с той поры это место стало аульным кладбищем. Туда, по обычаю, должны были повезти и тело бабушки. Но так не получилось. В эти страшные дни было не до соблюдения обычаев.
На следующий день после смерти бабушки, едва рассвело, в аул прискакал вестовой моего отца Кайракбай, прозванный Торопыгой за то, что вечно он куда-то спешил и слова не мог спокойно вымолвить. И на этот раз, не успев отдышаться, он промолвил:
— Ойбой, надо складывать юрту.
— Что еще случилось? — встревожился отец.
— Враг идет! Так сказал твой шурин Жаканбек.
Это известие потрясло отца. Ведь еще не была похоронена бабушка, ведь на котане все еще висели тела Нуржана и его товарищей. Их так и оставили на виселице для устрашения, чтобы впредь другим было неповадно бунтовать. Никто не смел приблизиться к котану под угрозой расстрела.
Отец выбежал из юрты — вокруг уже кипела работа. Почти все соседние юрты были разобраны, а некоторые даже успели навьючить их на верблюдов.
— Сваливать юрту! — приказал отец.
— Что будешь с матерью-то делать? — грубо сказала женеше. — Или, может быть, здесь ее бросишь?
Отец по привычке хотел на нее накричать, но слова застряли у него в горле, он насупился и что-то глухо и грозно забормотал, как дикий кабан, пробирающийся в камышах.
— Что так дерзишь? Верно, прав был Буркут — это ты убил ее! Разве не говорила она тебе — пожалей людей, пощади Нуржана! Одного песком засыпать можно, ну, а если людей много — их не засыплешь, а сам задохнешься!
Женеше залилась слезами и запричитала по бабушке.
Отец совсем растерялся, не зная, как поступить и что предпринять.
Неизвестно, сколько времени продолжалось бы это, если б в юрте не появился Жакан, одетый по-военному и вооруженный.
— Перестань реветь! — прикрикнул он на причитающую мать так, точно приказ отдавал. — Разве одна старуха умерла? Мужчины гибнут сотнями в сражениях. Говори спасибо, что твой муж жив. В конце концов не тысячу лет жить старухе.
Жакан шумно и долго отчитывал мать, а когда она заикнулась о том, что бабушку все-таки надо по обычаю похоронить на берегу Сарыкопа, он совсем разъярился.
— Попробуй-ка, похорони! Разве можно сейчас пройти в ту сторону? Да от всех вас вместе с бабушкой только пыль останется. Хороните ее здесь, да побыстрее, и собирайтесь в дорогу. Не соберетесь к часу дойки кобылиц — будет поздно!
Мать залилась горькими слезами. Ее терзала мысль о том, что бабушка Нарбота будет лежать в земле одна, вдали от своих близких, бабушка, всю жизнь державшая в руках честь своей семьи.
Это были самые грустные и самые поспешные похороны. Никакого кумбеза не соорудили на одиноком холмике рядом с аулом. Никто, кроме нашей семьи, не проводил Нарботу в последний путь — все были заняты сборами в новую дорогу, которая должна спасти от бед. Даже мулла не читал молитвы над телом бабушки, он одним из первых сбежал из аула. Полуграмотный старик наспех, запинаясь, читал по Корану. Он не успел закончить своего сбивчивого чтения: пришла весть, что к аулу приближаются отряды повстанцев.
Мы погрузили последнюю утварь на верблюдов и примкнули к уходящему каравану.
Так начался наш долгий скитальческий путь.
Нашу семью, словно утлую лодчонку без руля и паруса, бросало по бурным волнам времени. События гнали нас бескрайними степными просторами, как ветер гонит перекати-поле.
Хотя наш скот и угнали джигиты Амангельды, мы на первых порах не испытывали недостатка в мясе. К нам приблудились чужие овцы и коровы, их много бродило тогда в степи. Но, как говорил Абай, -
Добро без труда нажитое, — не впрок:
Оно испарится, как стаявший снег,
И еще один акын говорил:
Что ветер у ветра возьмет —
По ветру обратно уйдет!
Прошло немного времени, и скот, собранный без труда, как ветром сдуло!
Теперь наша семья перебивалась охотой. Отец в молодости был хорошим охотником и сравнительно недавно бросил это занятие. И вот пришла пора вернуться к охоте не ради забавы, а чтобы прокормиться.
Правда, теперь отцу охотиться было труднее, чем прежде. В стычке с воинами Амангельды ему повредили левую руку; на ней сабельным ударом были перерезаны сухожилия. Но отец приспособился: он укреплял ложе ружья на предплечье искалеченной руки и, прицелившись, спускал курок пальцем правой. Отец и прежде был метким стрелком. А теперь в придачу к двухствольному ружью, подаренному кем-то из его военных друзей, отец достал двух борзых. И конь у него был быстрый — Курай-Курен, мало чем уступавший знаменитому Жылансырту, погибшему в сражении.
Судьба продолжала о нас заботиться. В пище у нас недостатка не было.
Избегая встречи с нашими врагами, мы побывали и в Тосыне, и в Иргизе, и в Каракумах. Словно земля горела у нас под ногами, мы долго не останавливались нигде.
Весть о свержении царя застала нас в Каракумах. Мне было тогда без малого восемь лет. Помню, бабушка говорила про одного хитрого человека: «Его так долго гоняли, что он стал юрким, как лисий хвост». Вот так и я. Где мне только не пришлось быть, каким только опасностям я не подвергался, какими прозвищами меня не награждали. Но я все терпел, всюду проникал, обо всем узнавал. Я увидел, как по-разному у нас в ауле отозвались на весть о падении самодержавия. Одни подпрыгнули от радости: «Настала свобода. Дай бог, чтобы белому верблюду распороли брюхо!» Другие хотели вернуться в родные кочевья. Но, находясь в изгнании, притаились, спрятались, как складной нож, и не выдавали никому настоящих чувств.
А мой отец, прежде совсем не отличавшийся степенностью и выдержкой, отвечал всем одной фразой:
— Посмотрим, что скажет элип.
Он намекал на судьбу, на гаданье по овечьим шарикам, исход которого решает сорок первый катышек — элип.
Короче, отец выжидал.
Весну сменило лето. Стали поговаривать о белых — защитниках богатых, и о красных — защитниках бедных. Как же нам быть теперь, с кем идти? Но ответ отца был неизменным:
— Посмотрим, что скажет элип.
И на следующую зиму мы остались в Каракумах.
Теперь говорили, что и казахи разделились на белых и красных, и что белых возглавляет Жакынбек Даутов, а красных — Амангельды Иманов. И белые как будто побеждают красных. А отец все свое:
— Посмотрим, что скажет элип.
Наконец, дошла до нас и такая весть: красные разбили белых и гонят их по всей степи.
Вот тут-то отец всполошился не на шутку и в первый раз не сослался на элип.
Однажды, когда каракумская жестокая зима пошла на убыль, в нашем доме появился незнакомый мне человек.
Они вдвоем с отцом долго о чем-то переговаривались вполголоса, но им очень мешал любопытный Кайракбай, приставший к отцу, как селезенка к печени, ему ужасно хотелось узнать, кто такой этот неизвестный и о чем они так долго и таинственно шепчутся в уголке. Наконец отец не выдержал и выпроводил любопытного Кайракбая и его жену Катиру, помогавшую моей матери по хозяйству.
Когда в доме осталась только наша семья и были соблюдены все меры предосторожности, отец сказал, указывая на незнакомца:
— Этот джигит приехал к нам от Жакынбека. Только держите язык за зубами! Помните, вышло одно слово через тридцать зубов и все тридцать родов его узнали. Жанаш жив и здоров, от белых он отстал, а нам велел ехать в Туркестан. Жанаш утверждает, что в Туркестане нам нечего опасаться — Амангельды туда не пойдет. Сейчас он в Тургае, набирается сил, и власть в его руках.
— Что такое Туркестан? — испугалась мать и залилась слезами. — Опять будем скитаться!
— Зачем плачешь? И в Туркестане есть хорошие места. Жить будем на берегу Сыра, в Кармакчи живут родственники ишана Марала — примут нас хорошо. Другого выхода у нас нет.
Как я узнал потом, ишан Марал был шурином нашего дедушки Малдыбая. Отец бывал в этих местах еще ребенком. На берегу Сыра есть кумбез — надгробный памятник ишана Марала, и к этому памятнику со всех концов степи стекаются несчастные и больные люди. И Марал, и сын его Калкан, и внук Тобагабыл считаются святыми. Рядом с кумбезом выстроили мечеть и медресе.
На следующее утро отец собрал всех друзей и близких, зарезал барана и объявил, что едет в Кармакчи.
Его стали расспрашивать о причине такого внезапного отъезда. Отец очень ловко нашел благовидный предлог:
— Буркут подрастает, надо его вывести в люди — а там есть медресе.
— А почему бы ему не учиться в Тургае?
— Там хуже, там еще кочуют. А главное, власть в Тургае держит Амангельды. Разве он, испытавший крепость наших зубов, оставит нас в покое? На берегах Сыра будет лучше. Пока туркестанцы узнают, кто я, — сын закончит школу.
И после некоторых раздумий отец сказал так:
— Я вам напомню одну народную сказку:
Большая кулану грозит беда.
Кулан заметался, стрелой помчал
И в страхе он забывает тогда,
Что жеребенок его отстал.
Пусть каждый из нас сам ищет себе приют. И не будем сердиться за это друг на друга. Но кто хочет идти за мной, завтра утром вьючьте свои пожитки!
Наша семья проснулась на рассвете и сразу начала разбирать юрту. Я услышал спросонья, как всхлипывала мать:
— Мало мы из-за тебя скитались. И опять ты заставляешь нас отправляться неизвестно куда…
Уже наступала осень, когда мы с семьей Кайракбая, медленно двигаясь вдоль Сырдарьи, наконец достигли Кармакчи. Мне, за всю свою маленькую жизнь не видевшему речки больше узкого степного Тургая, Сырдарья показалась необъятным морем. Впрочем, если б Сыр и в самом деле не была великой рекой, разве прибавили бы к ее имени слово Дарья — полноводная, большая.
Родственники ишана Марала, как и предполагал отец, приняли нас с душевным гостеприимством.
Мы поселились в низеньком глинобитном домике с маленькими оконцами и плоской крышей. Такой домик местные жители называют тамом. За аулом на небольшом взгорье расположилось кладбище.
Рядом с приземистыми саманными постройками аула, на небольшом взгорье среди могильных памятников, выделялся кумбез ишана Марала, похожий на мечеть. Рядом с куполом высились две башни: одна низкая, но широкая, как ствол столетнего дерева, другая — в два раза тоньше и выше. На вершине каждой башни тускло поблескивали серпики полумесяцев.
Жители аула, хотя и гордились родством с известным ишаном, но особенным богатством похвастаться не могли. Преемник Марала ишан Мухамеджан слыл самым зажиточным в роду, но у него было всего десять верблюдов, около сотни овец да косяк лошадей.
Не все потомки Марала жили в Кармакчи; некоторые из них поселились в Тургайском уезде в урочище Песчаного дерева — Кумды-Агач, другие на севере, в стороне Петропавловска — Кызыл-Жаре. Говорят, среди них были и настоящие богачи.
Самым уважаемым из здешних потомков Марала был Мухамеджан.
Тот, кто решил стать верным мусульманином, слугою ишана — мюридом — должен был прежде всего пойти к Мухамеджану и засвидетельствовать ему свое почтение. Больные шли к нему лечиться, в медресе он учил детей, а в мечеть, расположенную рядом с его домом, каждую пятницу и в дни религиозных праздников — айтов из всех окрестных аулов стекались люди со щедрыми дарами. Верующие чтили дух ишана Марала, а потомки его получали от этого немалую выгоду.
В начале тысяча девятьсот восемнадцатого года в Кармакчи установилась Советская власть. Самыми ревностными защитниками Советской власти были русский по имени Кержут и казах по имени Жорабек, наводившие страх на местных верующих богачей. Больше всего на свете Кержут и Жорабек ненавидели бая и муллу. Незадолго до нашего приезда они явились в аул на праздник айта как раз во время чтения намаза. Ишана Исхака они обвинили в том, что он ведет религиозную пропаганду и забивает головы бедняков вредными выдумками. Они назвали его буржуем, избили, увезли в Ак-Мечеть и продержали два месяца в тюрьме.
С тех пор верующие не очень охотно шли поклоняться праху ишана Марала и свидетельствовать свое почтение Мухамеджану. Те же, кто продолжали чтить святой дух Марала, старались делать это скрытно, по ночам. Где уж тут было рассчитывать на богатые приношения.
Но медресе сохранилось, и ишан Мухамеджан властвовал в нем по-прежнему. Правда, теперь медресе стали называть просто школой, а Мухам еджана — ее заведующим. Хотя, по существу, здесь ничего не изменилось и никаких знаний, кроме религиозных, из школы вынести было невозможно.
Отец отдал меня в учение к Мухамеджану.
— Пока поупражняй свой язык, — сказал он, — учись здесь, а там видно будет.
И я пошел твердить непонятное — элип, би, ти, как русские школьники в старину — аз, буки, веди.
Все это продолжалось недолго и кончилось тем, что я упрямо заявил отцу:
— Больше в школу не пойду.
Он и настаивать не стал.
Вместо школы я начал с отцом и Кайракбаем заниматься охотой и очень быстро освоился с незнакомой для меня своеобразной природой побережья Сырдарьи.
Трудно было привыкнуть к величавой полноводной реке, вмещающей в себя столько пресной воды.
Очень странной показалась мне и здешняя зима. Позднее я прочел у Пушкина, что «…наше северное лето — карикатура южных зим». Так вот, сырдарьинская зима — карикатура на нашу тургайскую осень.
У нас в Тургае уж зима так зима! Сразу выпадает много снега, и он, чистый, белый, лежит нетронутым до самой весны. А на берегах Сырдарьи снег то выпадет, то растает, и тогда вязнут ноги в непролазной грязи. Но какие сильные ветры бывают в этих краях! Под напором такого ветра трудно устоять на ногах; холод пронизывает до костей, обжигает лицо и руки. И в Тургае бывают сильные бураны, но таких ветров я даже там не видел.
Пока не наступила зима мы почти каждый день втроем отправлялись на охоту. Отец садился на своего темно-рыжего Курая, Кайракбай — на крепкого мухортого коня, а я — на пятилетнюю лошадку, подаренную мне в день обрезания. С собой мы брали двух гончих, отец не расставался с ружьем, а за плечами и на поясе Кайракбая висели сумки и патронташи. На всякий случай, если где-нибудь придется заночевать, отец в переметную ковровую сумку-коржун укладывал небольшое медное ведро с треножником, чтобы варить мясо. Заботясь обо мне, отец брал еще немного сухого острого курта и творожистого иримшика. Для себя он ничего не припасал, памятуя, что пища мужчины и волка лежит на дороге.
Мы ехали берегом реки по редким песчаным барханам, зарослям тамариска, джиды, колючего жынгыла и кустов саксаула. Здесь в изобилии водились фазаны и зайцы.
Если вблизи воды кустарник был вырублен местными жителями, мы ехали дальше. Настоящая охота начиналась в густой чаще.
Здесь из-под кустов один за другим шумно взлетали фазаны, растревоженные нашими гончими, а отец тут же, на лету пристреливал одного из них, а то и сразу двух. Мы с Кайракбаем едва успевали подбирать убитых птиц. Гончие помогали нам. Отец сбивал одну птицу за другой, у него были зоркие глаза, он сразу намечал цель. За день он мог бы сбить и сто фазанов, но всякий раз, настреляв десяток-другой, он прекращал охоту: «На сегодня хватит, а там что бог пошлет. Давайте лучше обедать».
Я расспрашивал отца, как это он научился так метко стрелять.
— Мои руки сами чувствуют птицу! Настоящий стрелок тот, кто не целится долго, а в цель попадает, — отвечал отец.
Водились в чащах Кызылкумов и зайцы, но были они такими маленькими и щуплыми, что отец не охотился за ними — уж очень их было жалко. «Пусть еще подрастут!»- говорил он, и даже своим гончим не позволял травить зайчат.
Зато волкам и особенно шакалам отец не давал никакого снисхождения. Шакалов он ненавидел, как своих заклятых врагов, и жестоко преследовал этих хищников с красноватой шерстью, похожих на собаку. Отец не прекращал погони до тех пор, пока не убивал зверя. Он много рассказывал мне об их отвратительных повадках. Страшно и неприятно было слышать: «Шакал он такой — не найдет себе пищи — из могилы откопает труп; встретит безоружного человека — растерзает».
В дни наших странствий по Кызылкумам я понял по-настоящему, какое интересное это занятие — охота. Охотиться можно не только целыми днями, но даже неделями и месяцами напролет…
Может быть, вся зима на побережье Сырдарьи была бы для нас такой увлекательной, но однажды мы с отцом в сильный буран едва не заблудились в Кызылкумах. С тех пор мать решительно отказалась пускать меня на охоту, а отец не любил ездить в одиночку, да и расставаться со мной ему не хотелось.
Сердце, привыкшее к быстрой езде, походному костру и выслеживанию зверья, тосковало в четырех стенах маленького саманного тама. Мне тошно было слоняться в томительном безделье по дому и мешать родным, занятым своими делами.
Мы с Кайракбаем стали убегать к прорубям, где жители окрестных аулов ловили рыбу. Целыми днями торчали мы на реке и хоть этим заполняли свое вынужденное безделье. Отец же по каким-то одному ему известным делам уехал в Ак-Мечеть, а потом в Ташкент.
Вернулся он не с пустыми руками: привез калым — выкуп за моих старших сестер — двадцатилетнюю Меруерт и восемнадцатилетнюю Жибек, он их просватал за нездешних байских сынков.
Скот в те времена было гнать слишком далеко и небезопасно — Советская власть в тот год уже начала бороться с калымом. Пошли на хитрость: шелка, бархат, чай и ковры должны были захватить с собой женихи, а отец привез деньги — николаевские и бумажные английские. Николаевские еще куда ни шло, хотя, понятно, отец и здесь просчитался, но зачем понадобились ему английские?
Печаль поселилась в нашем доме с приездом отца. Меруерт и Жибек, узнав, что их выдают замуж, залились слезами. Глядя на них, заплакала, запричитала и мать.
— Неужели ты не мог повременить? Разве Жибек и Меруерт — не твои родные дети? Зачем отдаешь их в чужие края? Никогда не увидят они своей родины!
Отец долго молчал, опустив голову, как бы подыскивая оправдание поспешности, с какой выдал он дочерей замуж. Наконец, когда мать немного поутихла, он заговорил:
— Э, милая моя, где ты видела, чтобы дочь была опорой семьи? Разве не для чужих растим мы своих дочерей? Кто удержит девушку в родительском доме? Надо пристроить их пока не поздно. Ведь не за бедняков каких-нибудь отдаю я дочерей: один — сын бая, и другой — сын богатого ташкентского купца. Какого счастья им еще нужно? И кто знает, сколько еще суждено нам скитаться, пока не попадем на родину?
А вскоре к нам пожаловал жених Меруерт. Он был не так уж молод — лет тридцати пяти-сорока. Гладко выбритый подбородок делал его чуть моложе. Как мы потом узнали, у него, кроме Меруерт, уже было две жены: первый раз он женился на совсем молодой девушке, второй раз — на женгей, вдове старшего брата.
Бедная Меруерт! Посмотрела она на своего жениха и едва не упала в обморок. Кое-как помогли ей сесть на верблюда, простились с нею — и Меруерт навсегда покинула родную семью.
Через несколько дней увезли от нас и Жибек. Жених Жибек, кроме своей бритой головы, ничем не походил на Датке, мужа Меруерт. Хотя он был метисом, как у нас говорят — курама, отличить его от настоящего узбека было почти невозможно. Смуглое гладкое лицо, чистая узбекская речь, и одет так, как обычно одеваются узбеки: яркий, сшитый из полосатого шелка чапан, перехваченный в талии четырьмя-пятью платками, белые штаны, ичиги, вместо шляпы — черная тюбетейка.
Жених Жибек утверждал, что ему двадцать пять лет. Может быть, так оно и было. Но его очень старили излишняя полнота и сизый цвет бритого лица.
Своим веселым открытым характером и сердечным отношением к окружающим он быстро расположил к себе всех родственников. Старших он почтительно называл «аке», мою мать — «апа», а нас, малышей, братишками. Когда жена Кайракбая Катира, заполучив от жениха полагающийся по обычаю выкуп — подарок, повела его показать Жибек, он разнежничался, начал приставать к невесте с ласковыми речами и поцелуями. Застенчивая Жибек не знала, куда деваться от стыда.
Жибек уезжала от нас уже не на верблюде. Она села с мужем в тарантас, запряженный парой лошадей. Грустной и бледной была она в минуту отъезда. И не зря, оказалось, так печалилась она. Ей тоже пришлось быть уже второй женой толстенького ташкентского купчика.
После отъезда сестер у нас в доме стало грустно и тихо. Мать все еще ругала отца за то, что он так легко отдал дочерей чужим. Отец сначала молчал, потом стал раздражаться все больше и больше и наконец тоже уехал. В сущности, ему наскучило сидеть без дела, и он начал перепродавать мануфактуру где-то под Оренбургом и в Туркестане.
Чтобы не томиться в одиночестве, я уходил к рыбакам или проводил время с Кайракбаем. Он был не только вестовым отца, но и нашим родственником. Наш прадед в пятом колене Саудабай имел пять жен. Отец Кайракбая Туякбай родился от самой младшей жены — токал.
Как и в каждой казахской семье главенствующее положение в доме занимали дети старшей жены — байбише. Они всячески старались унизить детей токал, чаще всего покорно смирявшихся со своей судьбой. Но порою бывало иначе. Дети токал, не желая переносить унижения, росли дерзкими и своевольными. Подчас они даже подчиняли себе детей байбише. Так было с нашим прадедом в четвертом колене Молдабаем.
Сын третьей токал Саудабая собрал вокруг себя братьев и соседей и согнул детей байбише в бараний рог. Робкий и тихий Туякбай видел в Молдабае своего защитника и покровителя и всю жизнь пас его скот. Если разобраться, он был в нашем доме обыкновенным батраком.
По слухам, жена Туякбая была в связи с моим отцом. Должно быть, люди говорили правду: Кайракбай поразительно был похож на моего отца и чертами лица и чертами характера.
Было много общего в монгольском дугообразном разрезе их глаз и даже в самом взгляде; Кайракбай так же, как отец, отличался проворством и ловкостью, недаром же его прозвали Торопыгой. Пожалуй, ему не хватало только энергии и упорства отца. Кайракбай был очень безволен и легкомыслен. У него не было ни своего хозяйства, ни одежды, ни коня — всем снабжал его отец. Только спал он в отдельной юрте. Надо, однако, отдать должное: у отца не было джигита преданнее и проворнее Кайракбая. Черная работа ему давно не поручалась, он был только вестовым, приспешником. Правда, мать, довольно долго с ним была очень холодна. Но со временем и ее неприязнь прошла, и Кайракбай стал в нашем доме своим человеком.
Все знали, что Кайракбай любит франтить. Мясом его не корми — позволь только хорошо одеться и сесть на быстрого легкого коня. И этой его слабости потакали мои родители, зная, как дорожит Кайракбай, шутник и балагур, любитель песен и веселья, своим успехом у девушек и молодых женщин.
Была еще одна слабость у балагура Кайракбая. Любил он тайком от взрослых собрать вокруг себя несмыш-ленышей-ребятишек и научить их отборной матерной ругани. Как же потом он потешался, когда какой-нибудь малыш неожиданно отругает своих родителей или даже самого Кайракбая самыми крепкими словечками, ровно ничего в них не понимая! В числе таких способных учеников Кайракбая был и я. Только повзрослев, я отвык от этой привычки.
Любил Кайракбай в грубой и откровенной форме рассказывать детям об отношениях между девушками и джигитами. Но это нас не удивляло. Мы же росли в ауле, в юрте. Другое дело — поэтические истории — о Козы-Корпеш и Баян-Сулу, Кыз-Жибек, Бадигул- Жамал, Сейпил-Малик, Жусип-Злиха! Я слушал его и думал про себя: «Боже мой! Неужели и я когда-нибудь буду любить так же, как они!»
В таких забавах прошла вся зима. Вернулся отец, и мы из глинобитного тама переехали на джайляу в серую войлочную юрту.
В это время у нас появился неожиданный гость, один из самых важных казахских деятелей в Ак-Мечети. Фамилия его была Аралбаев. Одет он был по-русски, только шапка из куньего меха с черным суконным верхом была казахская. Сухощавый, с впалыми карими глазами, высокий и подобранный, он держался просто и с достоинством. Видимо, он был хорошим знакомым отца, если так быстро освоился в нашем доме и сразу стал называть отца Абеке, а мать — женеше. Тогда впервые я услышал странное и непонятное слово Антанта.
Смысл разговора не доходил до меня. Говорили о том, что Запад прижимает Советы, что недалеко от Самарканда и Бухары появились басмачи во главе с каким-то Ануар-пашой. Сухощавый незнакомец утверждал, что недолго осталось жить Советскому государству, зажатому и с Запада и с Востока.
— А знаете, Абеке, Амангельды убит.
Отца обрадовала эта новость. Он стал расспрашивать о подробностях убийства.
— Кто убил, не знаю, но это наши люди, — ответил Аралбаев, так звали незнакомца, и вдруг неожиданно спросил:
— Абеке, вы должны знать, где сейчас Жакынбек Даутов. Он же ваш зять.
— Не знаю, — силясь быть равнодушным, ответил отец. Зато мать вся превратилась в слух и внимание.
— Дадите подарок — суюнши, если скажу вам, где он теперь? — пошутил Аралбаев.
— Все, что пожелаешь! — воскликнула мать.
— Ваш Жакын работает судьей Чингистау в ауле нашего акына Абая!
— Всему поверю, но не поверю, что судьей!
— От самого верного человека слышал. В Ташкенте. Этот человек — младший брат Абая, внук Исхака, джигит по имени Данияр. И теперь не верите?
— В рот тебе масла, дорогой мой! — сказала мать и заплакала от радости.
По-видимому, это было все, что Аралбаев мог сообщить во всеуслышание. После этого они с отцом вышли из дома — продолжить свой разговор. Вернувшись, поели вяленого мяса с рисом, напились чаю, и Аралбаев стал собираться в обратный путь. Он уже надел пальто и свою кунью шапку, когда, вспомнив, видимо, что-то очень важное, крикнул Кайракбаю:
— Эй, джигит! Принеси-ка мне тот коржун, что лежит около тебя!
Когда Кайракбай принес ему коржун, Аралбаев развязал его и достал пачку маленьких книжек в серой обложке. Затем вынул из коржуна перо и чернильницу.
— Звать тебя Абуталип. А фамилия твоя как? — спросил он у отца.
— Жаутиков.
— Так. Жаутиков Абуталип, — повторил Аралбаев и быстро записал что-то в одной из книжечек.
Пачку оставшихся книжек и перо с чернильницей он положил обратно в коржун, а ту, в которой что-то записал, протянул отцу.
— Что это? — удивился отец.
— Это партийный билет.
— Ойбой, какой билет?
— Бери, бери. Еще пригодится. Я многим нашим людям уже роздал такие билеты. Пока спрячь его в сундук.
Когда отец, проводив Аралбаева, вернулся домой, он долго еще вертел в руках серую книжечку и рассматривал ее.
— Ну и ловкач, — удивлялся он Аралбаеву. — Сын известного бая, каким-то чудом сам вступил в партию коммунистов и теперь кому попало раздает партийные билеты!
О, господи, прости меня, грешного, — вздохнул отец и спрятал книжечку в сундук.
В прежние времена, когда на побережье Сырдарьи наступало засушливое лето, скотоводы вместе со своими стадами откочевывали в кызылкумские или каракумские пески. В этих пустынях с незапамятных времен были вырыты колодцы со стенками, укрепленными саксаулом. Эти колодцы спасли от разорения не одно поколение казахов-скотоводов даже в самые тяжелые годы.
Труднее было земледельцам. Им приходилось рыть арыки и пускать по ним воду из Сырдарьи на свои поля.
А Сырдарья — река капризная. Ее образует слияние двух рек — Карадарьи, что течет из ледников Памира, и Нарына, рождающегося в ущельях Тянь-Шаня. Поэтому ее часто лихорадит. В иные годы она разливается еще зимой, заполняя окрестные берега, и людям, чтобы не погибнуть, приходится спешно переселяться в другие места. А иногда Сырдарья так мелеет, что невозможно оросить даже маленькие приусадебные участки. В годы разлива земля в изобилии родит и хлеб, и фрукты, и овощи; в годы обмеления реки жди голода.
Не радость, а горе принес сырдарьинским жителям тысяча девятьсот двадцатый год. Всю зиму и весну люди только и ждали, что Сырдарья вот-вот разольется, напоит сухую землю, и тогда год будет плодородным, а земледелец — счастливым.
Но прошла зима, за нею — весна, наступило лето — а Сырдарья не только не разлилась, но так обмелела, что от могучей полноводной реки в некоторых местах остались лишь сверкающие на солнце узкие мутные полоски.
Люди, из памяти которых еще не изгладились ужасы прошлогодней голодовки, носили воду в ведрах, чтобы полить хотя бы огороды, расположенные около каждого дома. Чахлые ростки посевов, едва пробившись на поверхность земли, быстро желтели и погибали.
Не было и корма для скота, высыхала и желтела трава. Долины Сырдарьи растрескались, иссохли, чаще и чаще выступали на поверхность белесые пятна солончаков.
В то лето я понял истинный смысл бытующей у казахов поговорки: «Одна беда — в кыре[1], тысяча — в Сырдарье».
Если бы все несчастья, связанные с обмелением Сырдарьи, ограничивались засухой, это было бы, может быть, не так мучительно. Но засуха на берегах Сырдарья приносила с собою поистине тысячу самых разных бед, от которых страдало все живое: и скот, и люди, и посевы.
Казалось, природа нарочно придумала для каждого живого существа в степи своих опасных и злых врагов.
Едва летний зной высушит последние скудные травы, верблюды в поисках корма забредают в заросли тростника, расположенные преимущественно на вязких глинистых местах вдоль берега. Здесь-то их и подстерегает опасность. На верблюдов целыми полчищами нападают слепни. Их укусы тем чувствительнее, что верблюдов недавно постригли и теперь, без толстого покрова шерсти, они совсем беззащитны. Обезумев от невыносимой боли, верблюды катаются по земле.
Некоторые из них, обычно кроткие и терпеливые, в ярости сбивают слепней ногами и головой. От частых ударов тело верблюда распухает, и многие животные в конце концов погибают.
Не раз я видел, как десятки коров, задрав хвосты, с диким мычанием вразброд бежали степью. Трудно было поверить, что спокойные неторопливые животные в состоянии вынести такую скачку. Невероятным казалось то, что коров обратили в бегство всего-навсего пестрые шпанки — разновидность овода. А эта безобидная на первый взгляд шпанка — такой же враг для коровы, как слепень — для верблюда.
Только овцы и козы не боятся ни слепней, ни шпанок. Но в засушливые годы козам не дают покоя клещи, а овцы гибнут от болезни, которую казахи называют секиртпе.
Болезнь эту, как рассказывали старики, вызывают маленькие белые черви. Они обычно забираются в ноздри овцы и раздражают слизистую оболочку. Бедная овца перестает пастись, бьет свою морду передними ногами, прыгает и, выбившись из сил, погибает. Само слово секиртпе в буквальном переводе на русский язык означает: «заставляющий прыгать».
Каждую весну, как только растает снег и появится первая зелень, люди нашего аула вооружались вениками из таловых прутьев и отправлялись уничтожать личинки саранчи. Осенью саранча откладывает яйца в глинистых местах. Всю зиму эти яйца хранятся в земле, а весной, когда пригреет солнце и стает снег, из яиц развиваются маленькие белые черви с красной головкой — личинки саранчи. Еще немного времени — и личинки превращаются в саранчу. Местные жители стремятся вовремя успеть согнать, смести этих червячков, пока у них не выросли крылья, в одно место, обложить их сухим камышом и сжечь. Но это не значит, что среди лета откуда-нибудь со стороны не налетят тучи саранчи и не уничтожат все наши посевы.
Сколько несчастий и бед поджидает на каждом шагу сырдарьинского жителя! Я уже не говорю о каракуртах, скорпионах, тарантулах, змеях — их укусы могут быть смертельными. Но к ним так привыкают, что если во время обеда на скатерти — дастархане — вдруг появится скорпион или каракурт — никто не удивится и даже с места своего не вскочит и не вскрикнет. В конце концов, скорпиона можно здесь же прикончить — и конец всем волнениям.
Бывает труднее, когда в засушливое лето над каждой юртой или домом начинают кружить миллионы желтых комаров — сары-маса, как их у нас называют. В Тургае тоже есть комары, но их укусы почти безвредны. Не было еще случая, чтобы от тургайской лихорадки умер человек. А укусы сары-маса вызывали особенно в прежние времена одну из самых губительных болезней — тропическую лихорадку. От тропической лихорадки умерли одна из моих сестер и дочка Кайракбая. Спастись от нее в те времена было почти невозможно. Если лето дождливое, крылья у комаров быстро намокают и не позволяют им летать далеко. Но в засуху комары поднимаются тысячами из тростниковых зарослей, и нет такого места, куда бы им не удалось проникнуть. Они забиваются во все щели, и тогда ни днем ни ночью нет от них покоя.
Состоятельные люди на лето переходят жить в легкий и плотный шатер — масахана. Но ведь не каждая семья имеет возможность соорудить свою масахану. Так и промучится все лето. Хоть я и был еще маленьким мальчиком, тысяча бед Сырдарьи коснулись и меня. Началось с того, что в тот год в наших краях разразилась эпидемия оспы. Не знаю, каким чудом я остался в живых.
Но как была изуродована оспой Булис, старшая моя сестра, сверстница моего детства. Она росла стройной и привлекательной девочкой, а теперь, после болезни, ее лицо казалось сшитым из красноватых клочков.
Едва оправившись от оспы — я стал жертвой змеи. Вот как это случилось.
Однажды я сидел дома и возился со своими нехитрыми игрушками. Недалеко от меня дремал наш пушистый, тигровой масти кот Жолбарыс. Внезапно кот вскочил и, выгнув спину, тревожно и протяжно мяукнул. Я, целиком ушедший в игру, поднял голову — и к ужасу своему увидел недалеко от кота серую в черных пятнах змею! Жолбарыс переступал с лапки на лапку, фыркал, но к змее приблизиться не решался. Он ощетинился, стал похожим на ежа и сердито смотрел на незнакомого врага.
Я с места не мог двинуться от страха и удивления. Но вот Жолбарыс изловчился и ударил змею сначала одной лапой, потом другой; вероятно, это занятие ему так понравилось, что он принялся тузить змею обеими лапами без передышки, попадая куда попало. Тем временем разозленная змея стала обвиваться вокруг тела Жолбарыса. Он отчаянно замяукал. Мне стало жаль кота, и я наконец собрался с духом, шагнул вперед, протянул руку и схватил змею за голову. Она укусила меня за палец. Я громко заревел от боли. В это время в дом вошел отец.
Он сразу понял, в чем дело.
— Она тебя не укусила, нет?
Я принялся реветь пуще прежнего и показал на палец.
Отец не стал меня успокаивать, а ловкими движениями изловил змею и спрятал в небольшой плотный мешок.
С ужасом я увидел, что ранка на моем пальце стала чернеть, боль усилилась.
Отец схватил меня за руку, и мы побежали к ишану Исхаку, лечившему местных жителей от всех известных и неизвестных недугов.
Исхак подвесил змею за хвост, ее голову привязал к колу, вбитому в землю. Затем он опустился около змеи на колени и что-то невнятно забормотал.
«Чем только все это кончится?»- думал я.
Меня и отца Исхак посадил рядом с собою, а всех посторонних прогнал. Нам он приказал молчать и ни в коем случае не называть его по имени.
Ишан бормотал, бормотал до самого вечера, а потом велел нам закрыть глаза. Мы закрыли. И в это время раздался какой-то странный звук. Когда мы открыли глаза, змея была разрублена пополам.
— Молитвой раздвоил змею, — пояснил Исхак. — Возьми теперь половину змеи, свари из нее бульон:
Изгонит аллах все болезни твои,
Когда ты напьешься сурпы из змеи.
Не знаю, что меня спасло. Укус был очень болезненным. Я весь распух и задыхался в жару. Но после змеиного супа дело быстро пошло на поправку.
Все прелести Сырдарьи пришлись не по душе моей матери. Она все сильнее скучала и чаще приставала к отцу, умоляя его вернуться в родной Тургай.
— Ты же сам говорил, что тревожные времена позади, и теперь народ успокоился. Почему бы нам не вернуться в Тургай? Сыт ли, голоден — лучше жить в родных краях, чем на чужбине.
Отец вначале ее отговаривал:
— Что ты торопишься возвращаться на родину? Там у нас ничего нет, кроме разоренного жилья. Нечего нам пока делать в нашем Тургае. Правда, и здесь у нас нет особенного богатства, но, слава аллаху, живем неплохо. Стол наш не опустел — едим масло, пьем чай, — а что будет дальше — кто знает?
Однажды отец сказал:
— Вчера встретился со знакомым человеком — он только что приехал из Тургая. Рассказывает, на пять овец или одну корову можно обменять только пуд пшена; скот весь истощен, народ бедствует. А ты все свое: Тургай да Тургай.
Мать как будто бы отступила перед этими вескими доводами отца и не докучала больше ему своими просьбами.
Осенью стало голодно и на побережье Сырдарьи. Появилось много нищих — беженцев из разоренных мест. Не в каждом доме могли приютить нищего и вволю накормить его — жить становилось все труднее.
Наша семья, как могла казаться, жила очень скромно, едва сводя концы с концами. Но это было не совсем так.
Как я уже рассказывал, отец, отправив в Ташкент старших дочерей — Жибек и Меруерт, получил от их мужей много отрезов дорогих тканей. Эти отрезы он спрятал в ура — яму для хранения хлеба, вырытую под печью.
Однажды ночью отец с помощью Кайракбая и Текебая вынул из ура все ткани и втроем они стали докапывать и расширять и без того глубокую яму. Они ее делали похожей на лисью нору с ответвлениями в разные стороны. А мы, дети, выносили глину и сваливали ее во дворе нашего дома. Тут же присыпали мусором, чтобы никто не мог догадаться, в чем дело. Нам строго-настрого велено было молчать.
Так мы работали несколько ночей.
Скоро мы узнали, зачем отцу понадобилось тайком от всех рыть такое большое хранилище.
Каждый день, едва наступали сумерки, к нам стали приходить неизвестные люди.
Позднее я узнал, что это были служащие из Дома для сирот и сумасшедшего дома в Ак-Мечети. Они приносили мешки с зерном и другое продовольствие, взамен зерна отец давал им одежду и мануфактуру. До наступления зимы отец реализовал большую часть мануфактуры и заполнил яму хлебом. Не раз мать приставала к отцу с расспросами — откуда приносят эти люди столько хлеба и зачем нам этот хлеб? Отец загадочно улыбался и говорил:
— У бабы волос долог, а ум короток. Не понимаешь разве, каждое зерно превратится в крупинку золота! Эта пшеница еще поможет нам собрать счастье.
Отец хорошо знал, что делает.
Но как ему удалось разбогатеть в этот раз — увидеть мне не пришлось. На берегах Сырдарьи появилось все больше и больше нищих и голодных. Опухшие, бледные, они тянулись и в наш аул за милостыней. И чтобы избавить меня от этих невеселых картин и дать мне возможность к тому же подучиться грамоте, в начале зимы отец повез меня в Ак-Мечеть. Он собрался поместить меня в «Коммуну для сирот».
Я не знал, что такое «коммуна», но слово «сирота» мне было понятно. Одно только мне было невдомек: как же так — у меня есть отец, и мать, и родные, а меня хотят поместить в сиротский приют?
Я приставал с расспросами к отцу, но отец ничего вразумительного мне так и не сказал. Подробно мне все разъяснил Аралбаев, у которого мы остановились, когда приехали в Ак-Мечеть.
Щуря хитрые маленькие глазки, подергивая бровями, Аралбаев принялся мне объяснять все по порядку.
— Чтобы тебе было понятнее, заменим слово «коммуна» простым словом «дом» — «Дом для сирот». В этом доме сейчас воспитывается четыреста пятьдесят детей, но это дети зажиточных людей — таких, как твой отец. Настоящих сирот там человек пятьдесят, не больше. С этими детьми ты будешь теперь жить и учиться.
— Не хочу в дом для сирот. Я не сирота, у меня есть отец и мать.
— Занятный у тебя сын, — сказал Аралбаев, обращаясь к отцу.
— Ну, а учиться ты хочешь? — Аралбаев нахмурил свои широкие брови и вонзил в меня свои злые змеиные глазки.
— Хочу, — сердито буркнул я. Чем дольше я смотрел на этого человека, тем больше он мне не нравился.
— А ты знаешь, что Советская власть не любит детей богатых? Что будешь делать, когда нас начнут преследовать, кто пустит тебя, байского сынка, в школу? Пока есть возможность — учись в коммуне, послушайся совета старших! Тебе хотят добра.
Не в силах разобраться в том, что внушал мне Аралбаев, я обратился к отцу, как бы ища у него защиты. Но отец был на стороне Аралбаева — он тоже считал, что мне надо остаться в коммуне.
На другой день меня отвезли в большой красивый дом с обширным фруктовым садом. Это было поместье известного узбекского богача, который после падения Кокандской автономии бежал за границу. В тысяча девятьсот двадцатом году дом был передан детской коммуне.
Странное зрелище представлял собою этот так называемый «Дом для сирот».
Вместе с маленькими трех-четырехлетними детьми здесь жили совсем взрослые девушки и парни. Настоящих сирот было много только среди малолетних; взрослые же, как правило, принадлежали зажиточным семьям. Они стеснялись грубой казенной одежды и если выходили в город, надевали свою, взятую из дому.
Все, что я видел в коммуне, в первые дни меня очень мучило. Я не мог понять, как случилось, что в коммуну, созданную для настоящих сирот, голодных, обездоленных детей, гибнувших десятками на улицах города, попали эти байские сыны и дочки. И почему, наконец, меня отдали сюда же? Правда, я охотно учился, мне нравилось ходить на занятия, но ведь я не был ни голоден, ни разут, ни раздет!
В конце зимы пришла весть о том, что к нам из Ташкента едет проверочная комиссия во главе с Гани Муратбаевым, человеком, уже известным в наших краях. Рассказывали, что сейчас ему всего восемнадцать лет, что он — секретарь ЦК комсомола Туркестанской республики.
В коммуне поднялся переполох. Испугались не только наши руководители. Сами «сироты» тревожно перешептывались по углам, строя разные догадки и предположения.
В день приезда комиссии нас одели в одинаковые костюмы и выстроили в ряд в широком коридоре. Заведующий предупредил нас, что когда гости будут входить в дверь, раздастся команда «смирно». По этой команде мы должны вытянуться в струнку и на приветствие ответить громким и дружным салемом.
У меня сердце готово было выскочить из груди — так я волновался. Внезапно прозвучавшая команда «смирно!» подействовала на меня как удар грома. Я вздрогнул и в тот же момент я увидел незнакомых людей, идущих по коридору. Это и была комиссия. У меня было такое ощущение, что комиссия непременно сейчас подойдет ко мне, все остановятся и произойдет нечто страшное, непоправимое. Я стоял красный, как рак, с опущенными глазами, из которых вот-вот брызнут слезы. Мне было стыдно.
Кто-то взял меня за подбородок. Я поднял голову.
Передо мною стоял совсем еще юный джигит с едва пробившимися усиками, черноволосый, черноглазый, с открытым умным лицом.
— Как тебя зовут, мальчик? — сказал приветливый джигит.
Заведующий коммуной выдвинулся вперед, льстиво изгибаясь и заискивающе посматривая то на меня, то на джигита:
— Это, мальчик, наш старший товарищ, наш ага. Его зовут Гани Муратбаев.
Но джигит решительно отстранил заведующего:
— Не мешайте нам. Мы сами сумеем поговорить. И не стесняйся, мальчик. Итак, как тебя зовут?
— Буркут Жаутиков, — смело и громко проговорил я.
— Хорошее имя — Буркут. А родители у тебя есть?
— Есть.
— Твой отец очень беден? Что-то ты не похож на сына бедняка? Но бойся, говори честно!
У меня перехватило дыхание, и я почти против своей воли выпалил:
— Мой отец — бай!
— Спасибо за правдивый ответ, — сказал джигит. — Ты хороший мальчик.
— А ну, дети, поднимите руки, у кого нет родителей?
Я оглянулся. Над шеренгой робко поднялось несколько детских рук.
— Я так и знал, Султеке, — сказал джигит, обращаясь к одному из своих спутников, — на десять байских сынков здесь приходится один сирота. Мне все ясно — теперь идемте в канцелярию, нам предстоит много поработать!
Когда члены комиссии ушли, меня вызвали к заведующему коммуны и стали отчитывать:
— Что же ты наделал?!
Чаша моего терпения переполнилась — мало того, что они сами врали на каждом шагу, — они и от меня требовали лжи. Они хотели, чтобы я обманул Гани Муратбаева и притворился сиротой!
На другой день я убежал из коммуны и поехал в Кармакчи. И правильно сделал: вскоре оттуда выгнали всех байских детей.
Кое-как добрался я домой. Отец сперва очень удивился и разволновался. Но, выслушав меня, успокоился. Он был отчасти даже доволен тем, что мы так легко отделались.
…В жизни нашей семьи за время моего отсутствия произошли серьезные перемены. Первое, о чем я узнал, едва переступив порог нашего дома, была весть о предстоящей женитьбе Текебая, моего старшего брата, которому было уже двадцать лет.
Невеста уже была у нас в доме. Она, как я узнал, еще не достигла совершеннолетия; отец долго скрывал все это от меня и не хотел мне даже ее показывать. Он купил ее за полпуда пшена у каких-то бедняков, опухших от голода. Родители девушки решились на этот страшный шаг ради спасения дочери и себя.
Мне стало не по себе от жестокости отца. Но все же хотелось посмотреть на девочку. И в этом мне помогла жена Кайракбая — Катира, я доводился ей младшим шурином. Согласно казахским обычаям, она могла показать мне невесту моего старшего брата — нужно было только сделать ей коримдик — подарок за право посмотреть невесту.
Выбрав удобный случай, мы проникли в дом, где жила девочка. Катира распахнула занавес — и я не поверил своим глазам.
Это была очень красивая худенькая девочка. Чем-то она походила на большую куклу. Мне она показалась удивительно светлой. Я даже не знал, сколько лет можно было дать Шинар — так звали ее. Восемь? Десять? Двенадцать? Одета она была в сильно поношенную, большую, не по росту одежду.
Катира только посмеивалась, глядя на мое изумление.
Однако мне было не до смеха.
Чем старше я становился, чем больше понимал, тем больше удивлялся жадности и жестокости моего отца. Зачем ему понадобилось отправлять меня в коммуну? Зачем он так несправедливо поступил с этой девочкой, отобрав ее у родителей? Каждый день в его голову приходили все новые и новые затеи, одна злее и коварнее другой.
Так думал я, глядя на эту маленькую светлую невесту. Неожиданно в комнате появился отец. Я его попросил выйти для разговора наедине и твердо сказал:
— У меня есть одна большая просьба, агеке! Я хочу, чтобы эту куколку, которую здесь называют «келин», сегодня же отвезли отсюда.
Отец удивился моей смелости и моим словам:
— Куда, почему? Я не понимаю тебя, Буркут.
— Я прошу отвезти Шинар в дом для сирот. А почему? Надо ли об этом говорить, отец. Но если ты не выполнишь моей просьбы, я уйду сам из дому. Ты спрашиваешь, куда? Уйду — и все. И никто не узнает, куда я уйду.
Пытаясь изменить мое решение, отец называл меня самыми ласковыми словами, но сам бледнел и злился.
— Ты правда все обдумал, в своем ли ты уме, мой сын?
— Я хорошо помню твои слова, агеке: «Бог не много дал нашему роду, но в твердости он нам не отказал». Что я сказал, то сказал, агеке. Выбирай в доме меня или келин. И если ты спрашиваешь «почему», я тебе отвечу. Постеснялся бы ты за полпуда проса покупать этого бедного ребенка…
Как мне ни хотелось держаться твердо, я тут сбился и захныкал. Я ведь тоже был еще мальчиком.
— Постеснялся бы ты, отец, так покупать жену для своего родного сына.
Отец пробовал подавить свой гнев. Его рот скривился, мускулы лица мелко дрожали, словно кипящий в котле курт. И особенно жестокими были его скрещенные руки: окаменелые сжатые кулаки были готовы вот-вот нанести удар. Но неожиданно он размяк, неопределенно махнул рукой, показывая куда-то в сторону пустыни:
— Ну что ж, убирайся!
И я пошел, сам не ведая куда. А он закричал мне:
— Подожди, остановись!.. Ты ведь всегда слушался меня.
— Что сказано, то сказано, — отвечал я сквозь слезы, — если ты не хочешь устроить девочку в дом сирот, то я, агеке, оставлю твой дом.
— А если я не отпущу ни тебя, ни ее? — В голосе отца звучала усталость.
— Что ты, меня веревкой привяжешь? Я упрям, отец. Не удастся убежать — брошусь в Сырдарью или повешусь!
— И что ты нашел в этой…
Тут отец грубо и несправедливо обругал бедную эту девочку:
— Чего тебе страдать из-за нее…
— Издеваешься ты над человеком, агеке. Она же человек…
Отец замолчал. Он потянулся ко мне, словно испытывая прилив отцовской нежности, простонал, но снова взял себя в руки и окаменел.
Почувствовав недобрый его взгляд, я снова пошел из аула.
Неподалеку от нашего дома начинались густые сырдарьинские камыши. В них были протоптаны конные и пешие тропы. Этой весной, раньше, чем тронулся лед на реке, стаял снег и почти просохла земля. Я брел к Сырдарье узкой тропинкой. Не знаю, много ли я прошел, когда услышал за собой стук копыт. Конечно, это меня догонял отец.
— Бокежан! — назвал он мое самое нежное имя.
Но я не ответил. Он обогнал меня, спешился и загородил путь:
— Довольно дурить, сын! Надо возвращаться домой.
И хотя слова были самыми обыкновенными, в отцовском голосе слышалась необычная теплота. Я ему так же тепло ответил, что вернусь. Лишь бы он исполнил мою просьбу.
— Сынок, зря ты так переживаешь! — еще мягче заговорил отец. — Ты не смотри на молодость Шинар. Ей уже четырнадцать лет. А деды говорили, что девушка и в тринадцать уже хозяйка юрты. Мне же приходилось видеть, как приходят в дом и десятилетними. Поначалу ведут хозяйство, а потом становятся женами.
— Не те времена сейчас, агеке…
— Ах ты глупый! — Отец, кажется, даже улыбнулся. — Разве она уже не была несколько месяцев женой твоему старшему брату? Как же быть? Если мы ее отпустим — это будет настоящий грех!
— Никакого греха не будет! В детском доме она себя лучше почувствует.
— А вдруг она сама откажется уйти?
— Так она может отказаться только из страха. А не побоится и пойдет, где ей лучше, — полетит, как годовалый верблюжонок.
Все-таки отец продолжал настаивать на своем.
— Давай, агеке, не будем хитрить, — вспылил я. — Мне уже двенадцать! И не ты ли сам мне говорил: «Я в десять лет уже сам отвечал за себя». А мне теперь двенадцать. И я дал себе клятву. Ты должен справедливо поступить с девочкой.
Неожиданно для меня отец сдался.
Он, правда, еще постоял в суровом раздумье, помолчал, тяжело вздохнул и наконец произнес:
— Пусть будет по-твоему, сын мой. Только надо сделать так, чтобы никто не посмеялся над нами… Мы дадим ей возможность самой убежать.
— Нет, агеке, так нельзя. Уж если ты не хочешь поехать в Кармакчи, тогда я поеду туда и обо всем договорюсь…
На следующее утро мы с отцом уехали. Отец занялся какими-то своими делами, а я пошел в детский дом, познакомился с его заведующим — приветливым пожилым человеком. Все подробно рассказал. Он похлопал меня по спине:
— До чего же ты хороший паренек. Приму вашу келин, обязательно приму. Она растворится среди ребят и станет хорошей девочкой.
Прошло еще три дня, и Адамбеков — так звали заведующего детским домом — подъехал к нашему дому, и я своими руками усадил келин Шинар на арбу.
Кстати сказать, она согласилась уехать в детдом довольно быстро.
Одно меня огорчило — это скупость моих родителей: всю ее одежду они оставили дома. Шинар уехала от нас в старом залатанном платьице.
В эти же дни я узнал, что все зерно, спрятанное в нашем ура, отец роздал в окрестные аулы с тем, чтобы осенью каждый вернул ему пшеницу в пятикратном размере. В тот год необычайно широко разлилась Сырдарья и ждали хорошего урожая. А сеять было нечего — где возьмешь зерно в такую пору? У отца брали зерно с радостью, несмотря на хищнические условия, которые он поставил.
Наступило лето, и отец объявил матери, чтобы она приготовила его и меня в дорогу.
Мать, не любившая внезапных отъездов, стала расспрашивать отца, куда он едет. Но он, по своему обыкновению, только прикрикнул на нее.
— Еду — значит, есть дело. А ты лучше помалкивай. Будут спрашивать, куда уехал, говори в Тургай.
Ни мне, ни Кайракбаю отец тоже ничего не сказал. Только на станции железной дороги мы узнали, что поедем по направлению к Оренбургу, на станции Челкар сойдем, на подводах доберемся до Иргиза, а оттуда — в родной Тургай.
На станции Челкар уже выстроились в ряд подводы, груженные продовольствием для голодающих Иргиза и Тургая. Подводы тянули тощие лошади и верблюды, погонщики шли рядом с ними. К ним присоединились и мы.
Трудным и безрадостным было это путешествие!
С самого утра начинало нещадно палить солнце, так что обессиленные верблюды не могли двигаться. Они ложились вместе с людьми на песок и так лежали до захода солнца. Когда наступали сумерки, караван поднимался на ноги и до самого рассвета двигался вперед. Изголодавшиеся погонщики еле волочили ноги — на день им выдавали по небольшой деревянной чашке пшена — вот и весь их паек. Они варили из него жиденький суп и этим довольствовались.
Не хватало воды — вокруг ни пресного озера, ни речки. На протяжении пятисот километров, разделяющих Челкар и Тургай, мы встретили только два озера — Иргиз и Тургай, но вода там была мутная, горячая и соленая.
Досада, злоба, ненависть кипели во мне — зачем понадобилось отцу гнать нас по этой бесплодной степи, переносить мучительную жару, голод, жажду! Какая недобрая затея гнездится в его голове, почему он не хочет рассказать нам о цели этого путешествия?
Я поделился с отцом своими мыслями. Но моя досада не произвела на него никакого впечатления. Отстав немного от погонщиков, он наконец раскрыл мне все, что задумал.
— Твой нагаши, дядя по линии матери, сообщил мне через верных людей, что казахи Семипалатинской и Акмолинской губернии гонят скот для голодающих Тургая. Если приедем вовремя, достанется и нам немалый куш.
— Ойпырмай, отец, — воскликнул я, — не стыдно ли нам вырывать кусок у голодных!
— Э-э, мой дорогой, совсем ты еще ребенок, как я посмотрю! Что же здесь стыдного? Скота много, хватит и голодным и сытым.
На том наш разговор и кончился. До самого Тургая я старался не вступать в разговор с отцом. Мне почему-то вспоминался эпизод с Гани Муратбаевым, когда он так мягко взял меня за подбородок, задал несколько вопросов, и я не смог ему солгать. Что, если и здесь кто-нибудь подойдет ко мне, посмотрит мне в глаза и спросит:
— Ты очень голоден, мальчик?
Что я скажу? И что будет делать мой отец?
В Тургае мы остановились у дальних родственников отца. Тургай с Ак-Мечетью нельзя даже сравнивать… Ак-Мечеть — настоящий город с каменными и деревянными зданиями, а в Тургае почти все дома, как в аульных зимовках, — глиняные, невысокие, с плоскими крышами.
В Тургае был детский дом на пятьсот человек, но в эту голодную зиму не многие дети уцелели — часть разбежалась, многие умерли голодной смертью. Голодно было и в самом городке и в окрестных селениях. Тургай находился далеко от железной дороги, и суровой долгой зимой обозы с продовольствием не могли сюда пробиться по глубоким сугробам сквозь степные метели.
Отец в первые недели после приезда жил в Тургае тихо и незаметно. Он редко покидал дом и обо всех событиях обычно узнавал от Кайракбая и отчасти от меня. В эти дни я убедился, что до сих пор мало знал Кайракбая, хотя часто бывал с ним вдвоем. Прежде он казался мне балагуром, простаком и верным коноводом отца. Нет, я ошибался. Это было далеко не так. Кайракбай отличался хитростью, изворотливостью, умел входить в доверие к незнакомым людям и ловко, неприметно узнавал их секреты.
А отца интересовали друзья и враги Амангельды, кто из них сейчас на виду, пользуется уважением, кто притаился, бедствует…
Отец шаг за шагом убеждался, что врагам Амангельды живется совсем не плохо. Порою они сильнее друзей. Но и многие друзья пошли в гору.
В Тургае нам рассказали о том, что Еркин Ержанов, бывший во время Гражданской войны правой рукой Амангельды, в прошлом году на нашей родине в Сарыкопа организовал коммуну. Он собрал в ней около пятидесяти бедняцких семей. В этом году коммуна получила от Советской власти семена и посеяла на берегах Сарыкопа около десяти десятин проса и пшеницы. Говорили еще, что Еркин провел к посевам арыки от озера. И урожай обещал быть хорошим.
Коммунары, строя жизнь на бывшей нашей земле, не любили нас, прежних хозяев, и даже отправили бумагу в Ак-Мечеть с просьбой прогнать нас с берегов Сырдарьи.
Подробно рассказывали нам и о том, с какой жестокостью убили Амангельды, хитростью заманив его в ловушку. А его заклятые враги пробрались сейчас в советские учреждения Тургая и Оренбурга и спокойно работают там.
Многие обстоятельства казались очень странными. Соратники Амангельды, сражавшиеся плечом к плечу с ним и в повстанческих отрядах и в Красной гвардии, писали заявления с просьбой наказать его врагов, его убийц. Но их заявления остались без ответа. Отцу удалось узнать еще, что один из алашординских главарей Ахмет Байтурсунов осенью тысяча девятьсот девятнадцатого года ездил в Москву с повинной головой и договорился с видными советскими работниками, что алашордынцам простят их прежние ошибки. Сейчас их уже не наказывают за старые дела. Да и сам Ахмет Байтурсунов, говорят, вступил в партию и стал Наркомом просвещения.
После этих известий отец уже не стал прятаться и часто ходил по улицам Тургая. Нас постоянно приглашали в гости. И хотя народ голодал, в зажиточных домах и бурдюков с кумысом и ягнят было вдоволь. Черные тросточки — кара-таяки именитых казахов мелькали то тут то там. Бывали на этих сборищах и домбристы, и певцы, и шутники-острословы. Среди них и наш Кайракбай.
Через несколько дней в Тургай пришла весть о том, что вот-вот сюда пригонят со стороны Акмолинска и Семипалатинска огромные стада скота — преимущественно коров, лошадей, верблюдов.
Немедленно Тургай был наводнен жителями всего уезда — здесь были и голодные и сытые, слетевшиеся, точно вороны на добычу. В городке и места всем не хватило. И многие располагались, как на кочевках, на берегу реки.
Отец начал обживаться в Тургае и купил лошадей для себя, меня и Кайракбая. Себе — крепкого резвого коня, скакуна — Кайракбаю, мне — смирную трехлетку. Он уже ждал своей доли скота. А как без коней гнать его в родные места.
Мы, понятно, были среди сытых. И, слушая разговоры отца и его единомышленников, я невольно видел их волчьи повадки. Волк приучает своих волчат, как только у них прорежутся зубы, красть козлят. Мой отец тоже был настоящим хищным зверем: как только мы приехали в Тургай, он никуда не отпускал меня; посвящал в свои тайны, планы, секреты.
Сытые замышляли страшное дело: им хотелось поднять бунт голодных против Советской власти. Поэтому они и хотели сделать так, чтобы скот не попал в руки бедняков. Для этого они решили угнать его по волостям, раздать баям, всеми правдами и неправдами пробравшимся к власти. Был даже составлен список баев, для которых предназначался этот скот. Мой отец и Кайракбай числились в этом списке голодными, прибывшими из сырдарьинской стороны.
Когда стало известно, что стада приближаются к восточному берегу Тургая, от «Комитета в помощь голодающим» была послана целая комиссия навстречу погонщикам. В комиссию вошел и Кайракбай.
Мы уже знали со слов Кайракбая, что в Тургай пригонят тысячу шестьсот сорок три головы скота, в том числе двадцать одного верблюда, четыреста сорок две лошади, триста шестьдесят две коровы, восемьсот шестнадцать баранов. Среди тех, кто сопровождает скот, был один из образованных семипалатинских воротил — Жунысбек Мауытбаев.
Такой точный подсчет велся неспроста. Ведь каждый хотел побольше урвать себе. Отец с Кайрак-баем были убеждены, что им выделят коров по десять.
Незадолго до этого Кайракбай вместе с тургайскими аткаминерами и каратаяками разработали довольно хитрый план. По этому плану погонщики приглашались в город; для них, как для самых почетных и желанных гостей, на берегу Тургая устраивали той, игры, скачки и всевозможные увеселения; на широкой площади в центре города организовывали митинг с пышными речами и приветствиями. Скот же тем временем верные люди должны были разделить на небольшие стада и погнать его в разные стороны.
Приближался срок исполнения этого плана. Но внезапно мой отец начал беспокоиться. Дело в том, что в городе он встретил Ер кина Ержанова и боялся, как бы не вышло какой-нибудь неприятности.
Отцу стало известно, что и Еркин узнал его. И не только узнал, а сообщил, что среди «сытых» ходит и Абеу Жаутиков, раненный в боях с Амангельды, бежавший на Сырдарью. Еркин подозревал, что в хитрых делах со скотом участвуют и уездные работники. Он сказал: пусть пеняют на себя, если обидят голодных. И пригрозил, что мой отец не уйдет живым отсюда, если вмешается в дележ.
Отцу было не по себе, он изрядно испугался, но пока еще продолжал надеяться на лучший исход. Он снова произнес свое любимое:
— Посмотрим, что скажет элип.
В эти дни и мне удалось увидеть Еркина. Он очень изменился — стал мускулистее, раздался в плечах. Округлился лицом. Прежде и пушка не было у него над губами, а сейчас он отрастил красивые тонкие усы. В старой армейской шинели, перехваченной ремнем, в солдатских сапогах, с наганом в кобуре, он, молодцеватый и стройный, выглядел мужественным и воинственным.
Я искренне восхищался джигитом, хотя не решился к нему подойти. Все-таки я думал, что он враг нашей семьи, и где-то в глубине души питал к нему злобу.
Наконец, погонщики прибыли в Тургай. Их сразу повели в дом одного из баев. Там началось пиршество, произносились речи. Особенно красноречив был Жунусбек Мауытбаев, низенький, полный, в халате из верблюжьей шерсти и богатой шапке. Ему в то время исполнилось тридцать лет.
Он знал все: и как жили в старину наши прадеды, и как будут жить наши внуки при коммунизме. В старину жили богато, вольготно, а при коммунизме все будет общее: и скот, и еда, и жены, и дети. Жунусбек был мастер говорить, и слушали его, затаив дыхание. Когда же он стал рассказывать о том, что такое коммунизм, в просторном доме богатого бая поднялся невообразимый шум. Всех так ошеломили слова Жунусбека, что многие, кажется, забыли и о главном для всех сейчас — о пригнанном скоте. Люди теснились к Жунусбеку и выпытывали у него разные подробности жизни при коммунизме, но Жунусбек твердил одно: все будет общее.
А рано утром на городскую площадь стал стекаться народ. На некоторых страшно было смотреть — такие они были оборванные и худые, едва ноги волочили. Никто из зажиточных на площадь не явился, ибо таков был уговор: на площадь не идти, делить скот тайно, без участия голодных и тайно гнать его по волостям. Поэтому мой отец остался дома, и мы с Кайракбаем отправились на площадь.
Толпа гудела, как растревоженный улей. Посреди площади был сооружен высокий помост. Откуда-то со стороны появилась группа всадников; среди них были председатель уездного совета Алимбетов и уже знакомый нам Мауытбаев. Толпа раздалась, образуя проход. Всадники спешились и, пройдя сквозь толпу, взошли на помост.
Наступила тишина. Первым взял слово Алимбетов.
— Сейчас не время много говорить, — начал он. — Семипалатинская и Акмолинская губернии, желая помочь голодающим Тургая, пригнали к нам большие стада скота. Скот надо поделить — но не здесь, на площади. Если будем делить здесь, выйдет неразбериха. Надо быть справедливыми! Весь скот мы решили распределить по волостям Тургайского уезда, а волости будут его распределять для каждого.
— Неправильно говоришь, товарищ! — крикнул кто-то, и на помост взобрался Еркин Ержанов. Он взмахнул своей красноармейской фуражкой. — Скот надо распределять здесь, только здесь — между этими голодными людьми. Ни в коем случае не гнать по волостям! Пусть каждый сам гонит свою долю к себе! Так дело будет вернее.
— Правильно! Правильно! — поддержали Еркина.
— Перестаньте! — раздался густой хрипловатый голос.
Гул несколько приутих. Алимбетов хотел познакомить Еркина с Мауытбаевым, но Еркин усмехнулся:
— Придемся друг другу по вкусу, успеем познакомиться. Сейчас надо закончить дело…
— Я хотел дать слово этому товарищу…
— После, когда народ будет сыт, он скажет десять своих речей.
— А кто заставил их голодать? — сказал Мауытбаев. Ему не понравилось поведение Еркина.
— Царь!.. Белые!.. Алашординцы!.. — выкрикнул Ержанов.
— Ну и придирайся к ним!
— Нет, я придерусь и к тебе и к твоим друзьям. Вы сами последыши и царя, и белых, и алашординцев!..
— И я? — в упор спросил Алимбетов.
— И ты!
— Можно подумать, что ты, а не я председатель ревкома, — крикнул он Еркину Ержанову. — Ты распоряжаешься, а отвечать буду я. Так получается? Так кто же председатель?
— Ты!.. Но ты волк, прикрывающийся овечьей шкурой!.. Мы знаем, что ты был среди тех, кто тайно убил Амангельды…
— Был! — загудела толпа.
Дальше уже ничего нельзя было разобрать.
— Ойбай, уйдем! — дернул меня за рукав Кайракбай. Он был не только бойким, но и трусливым. Я пробовал упираться, но верный вестовой отца насильно поволок меня домой.
…Назавтра стало известно: Алимбетов и его сообщники бежали из Тургая от народного гнева.
В ту же ночь из Оренбурга в Тургайский ревком пришла телеграмма: «Пока не прибудет комиссия Джангильдина, скот запрещается раздавать. Комиссия выезжает на автомобиле. Охранять скот поручено военному гарнизону города…»
События на этом не кончились. Местных и приехавших баев стали арестовывать и привлекать к суду. Отец понял, что надо немедленно бежать. И мы бы уехали сразу, но днем нельзя было обращать на себя внимание, и отец с нетерпением дожидался ночи.
Длинным показался этот день отцу. Солнце взошло, поднялось к зениту и неподвижно застыло. Отец метался по комнате, будто под ним горела земля. Он был плохим мусульманином, не читал намаза, не соблюдал поста — уразы. Ему не было дела до бога, но сегодня он непрестанно повторял: «Боже мой! Боже мой! Спаси меня, аллах».
Под вечер хозяин дома пригласил нас к чаю. И только мы расселись вокруг самовара, как в комнату без стука вошли вооруженные люди. И среди них был Еркин. Отец побледнел, сузились его ноздри, потускнели, посерели глаза. Он хотел подняться и не мог, словно привязанный ремнями. Он хотел что-то сказать, но голос не повиновался ему.
— Погоди! — сказал Еркин. — Ты заволновался не зря. Тебя надо было бы убить сейчас, на месте. Но на этот раз я тебя не трону. И не ради тебя. Ради сына твоего, Буркута.
По щеке отца прокатилась слеза, но Еркин и не взглянул на него.
— Мальчик! — обратился он ко мне. — Я ведь узнал тебя вчера на площади. Ты стоял почти рядом со мной. Я скажу тебе, что мне хотелось давно тебе сказать. В шестнадцатом году, когда вешали моего старшего брата Нуржана, только ты один хотел помешать казни. Только ты один плакал. А ведь Нуржан был в руках твоего отца. Но ради тебя я не пролью крови.
— Дорогой, зрачок моих глаз, карагым! — отец протянул руку Еркину.
— Где у тебя совесть? Убери поганую руку! — разгневался Еркин. — Ты приехал с далекой Сырдарьи грабить голодающих. Вы степные волки! Вы находите друг друга по вою, и в Тургае сбились в одну стаю. Но вы не знали, что здесь для вас приготовлен капкан. Еще раз тебе говорю: я не пролью твоей крови ради сына. Но убирайся, покуда цел. Убирайся сегодня ночью.
И уже повернувшись к своим, добавил с ехидной усмешкой:
— Они хотели устроить той в этой суматохе. Не вышло! Кончился их той. Ну, пошли, товарищи. Здесь нам больше нечего делать.
Отец, стремившийся разбогатеть и на отдаленных берегах Сырдарьи и в пыльном Тургае, сам едва не попал в капкан. Наутро после разговора с Еркином он начал собираться в обратный путь. Жить в городке было и опасно, и бессмысленно.
Одну из наших трех лошадей отец продал и купил вместо нее верблюда, на которого удобнее навьючивать кладь. Верблюд предназначался Кайракбаю. Кайракбай, как обычно, пробовал пошутить по этому поводу. Но в то утро отцу было не до балагурства. Кровь отлила от его лица, ставшего бледным и злым. К отцу трудно было подступиться не то что Кайракбаю, но и пожилому уважаемому человеку. Кайракбай заегозил, как молодой бычок, помахивающий издали хвостиком перед грозным быком. Он даже не решился спросить у отца, какой дорогой мы поедем, и попросил меня узнать об этом. Но отец и мне сердито ответил:
— А тебе не все ли равно, ты ведь не знаешь дороги.
Я обиделся, но не оробел:
— Скажешь, тогда буду знать.
Отец, чтобы отвязаться от меня, нехотя рассказал:
— Вначале будем ехать вдоль озера Сарыкопа, потом пересечем джайляу Кызбеля, через Аксуат, возьмем направление на леса Аман-Карагая и святое озеро — Аулие-коль, оттуда доберемся до Кустаная. Там пересядем на поезд…
Я передал разговор Кайракбаю. Как он обрадовался, что скоро увидит родную степь! Как он просиял!
— Только жаль, что мы не остановимся у Сарыкопа. Он ведь ничего тебе не сказал об этом. Там наша зимовка — кыстау. Хорошо бы отдохнуть у озера денек-другой. Может, попросим его завернуть?
Но я посоветовал Кайракбаю не докучать просьбами и без того раздраженному отцу.
Мы стали собираться в дорогу.
Вначале наш путь проходил по глинистому скучному плато — такыру. Часто встречались белые, как пролитое молоко, солончаки. Кайракбай рассказывал мне, что именно сюда Амангельды заманил царские войска и здесь, в безводном пустынном краю, наголову их разбил. В этом сражении был ранен и мой отец.
За такыром пошла ковыльная степь. Ковыль мягко и ритмично колыхался под ветром. Степь здесь напоминала простор Аральского моря. Прошлым летом мы ездили с отцом к Аралу. На рыбачьем паруснике поплыли к острову «Барса-Кельмес» («Уйдешь-не вернешься»), расположенному далеко от берегов, чуть ли не на середине моря. В первый день наше плаванье было спокойным. Суденышко слегка покачивалось на волне. Но, когда мы отдалились от берега, белопенные волны становились выше и выше. Мы то стремительно подымались на гребне яростного вала, то снова ныряли в морскую пучину. Порою думалось — утонем, не вернемся домой…
Ковыльные тургайские волны были мягче и спокойное. Но, как и в Аральском море, невысокие и редкие у берегов, они сгущались к центру. Углубляясь от юговосточного края такыра и Сарыкопа, мы неожиданно почувствовали себя в безбрежном ковыльном просторе. Если там, у такыра, гривы ковыля при легком дуновении ветра начинали едва слышно перешептываться, то здесь они шумно закипали, как морские буруны, и голова томительно кружилась от однообразного гула… Я слышал, что морские волны подымают со дна драгоценные камни и порой выбрасывают их на берег. Вот так и ветер Тургая, раскачивая ковыль, подымает пряный запах трав и наполняет упругий степной воздух ароматами мускуса. Ойпырой, как ты прекрасна, степь!.. Ойпырой, как целебен и вкусен твой воздух!
Мы ехали неподалеку от восточного берега Сарыкопа. Щадя не слишком откормленных коней, не спешили, делали стоянки и к исходу дня достигли урочища Катын-Казган, названного так по имени колодца на джайляу у подножья Кызбеля. Здесь давно уже не останавливались кочевые аулы, и земля заросла густой свежей травой. Волнение Кайракбая оказалось напрасным. Отец не торопился. Он давно тосковал по этим местам и без наших просьб задержался на джайляу. Он бродил со мною и Кайракбаем по сочной, зеленой после дождей траве и любовался открытым простором. Но самым привлекательным был для нас сам колодец, у которого мы провели два дня.
Как рассказал отец, я родился у этого колодца весной, когда наш аул только приехал на джайляу. Поэтому меня особенно тянуло к нему и теперь. Лежал на земле верблюд, остывали разгоряченные кони. А я достал из переметной сумы ведро для варки пищи, привязал к его ручке веревку и позвал Кайракбая к колодцу испить воды.
К колодцу не было тропинок, давно люди не утоляли здесь жажду. Мы заглянули вглубь и увидели темную воду. Я закинул ведро, и оно сразу наполнилось доверху. Вода была прозрачная, как слеза, холодная, как лед, сладкая, как медовый напиток. Я закрыл глаза от наслаждения и пил, не переводя дыхания. И вдруг что-то скользкое, неприятное коснулось моих губ. Я посмотрел и увидел дохлую мышь. Без всякой брезгливости я ее выбросил из ведра и с прежней жадностью припал к воде.
— Как только ты можешь? — удивился Кайракбай. Но я оставил его слова без ответа. И только почувствовав, что утолил жажду, сказал:
— Материнское молоко всегда остается вкусным. И мышь его не испортит. Не правда ли?
Кайракбай согласился со мной и даже вздохнул.
Вода Катын-Казгана для меня всегда будет сладкой, как материнское молоко!
Два дня мы здесь отдыхали. Ранним утром в час отъезда я пошел попрощаться с колодцем. Первые алые лучи солнца скользнули по его краю и осветили высохшую твердую землю глубокого ствола. Эта земля впервые показалась мне темно-красной. Я сковырнул пальцем несколько сухих песчаных комков и растер их на ладони. Я подумал, что эта земля впитала мою кровь, кровь моих предков. Когда вскоре мы уезжали, и я взглянул в сторону колодца, то убедился еще раз: красноватый теплый оттенок не исчез. Это был цвет моей земли. Больно было мне с ней расставаться!
Родная моя земля…
Такой же безлюдной была степь, таким же густым и волнистым ковыль. И вдруг на горизонте показались незнакомые мне очертания синеватой стрельчатой каймы. Мне сказали, что это и есть Аман-Карагай, но я не сразу поверил. Только когда мы подъехали ближе, я действительно увидел лес, большой лес, где вперемешку росли березы и сосны. Ни прежде, ни после не доводилось мне видеть такого чудесного леса. С прямыми медными стволами сосен соперничали своей стройностью и красой серебристо-белые стволы кудрявых берез. А когда мы въехали в тень деревьев, я залюбовался солнечными лучами, которые просачивались сквозь листву и хвою, колеблемую ветерком со степной стороны. И, казалось, по земле медленно прокрадываются пятнистые барсы. Стоит соскочить с коня и пойти по траве среди кустарников, как заметишь под мелкими листьями темно-алые ягоды малины, пахучие, сладкие, щекочущие язык.
Извилистая лесная дорога привела нас к светлому озеру, круглому и довольно большому. В это время легкие облака заволакивали небо. Облака отражались в озере, затенили его, и вода поэтому казалась темной и блестящей, как ртуть.
— Вот это и есть Аулие-коль! — сказал отец, и я вспомнил его прежние рассказы, что в глубине Аман-Карагайского леса спрятаны семь озер с чистой пресной водой и, что на их берегах раскинулись поселки крестьян-переселенцев, обосновавшихся здесь лет сорок тому назад. А еще раньше на берегу одного из семи озер была кыстау — зимовка одного уважаемого человека по имени Жампыхожа.
— Те, кого называют хожой, считаются потомками пророка Мухаммеда, — говорил отец. — Имя Жампы было Жан-Мухаммед. Но казахам было трудно произносить это имя полностью, и его стали звать кратко Жампы. Он приехал со стороны Туркестана к хану Младшего жуза Абулхаиру, и хан сделал его своим имамом. Казахи были плохими мусульманами, и он обучал их посту — уразе и молитве — намазу, предсказывал будущее, учил детей, лечил больных заклинаниями и нашептываниями. Поэтому его стали считать святым, и озеро назвали Аулие-колем.
— Помнишь, — продолжал отец, — мы видели в Тургае Мамбета. Отец Мамбета — Карахожа, потомок Жампы, нашему деду приходится племянником. Но Карахожа знал немного. Обряды вроде обрезания, и сбор на мечети — зекет и кушыр. Ум у него был небольшой, красноречием он не отличался, любил угощаться, но не любил угощать. Сын его, Мамбет, мало чем походил на отца. Рос он способным, бойким. Дома узнал первые азы грамоты, но решил учиться дальше. Упросил, чтобы его послали в медресе ишана Зейнуллы в Троицке. Там он хорошо усвоил и старую грамоту — кадим, и новую грамоту — жадши.
Женился он на Каракыз, младшей сестре известного в тех краях бая из рода кипчаков — Смаила, сына Жаманшала. Каракыз была уже в возрасте — около тридцати лет. Женихи в синих сапогах, люди состоятельные, ее не брали, а женихам в сыромятных сапогах — бедноте — отказывали ее родители.
Женившись, Мамбет стал приказчиком в большом торговом деле, связанном с Москвой и Петербургом, Бухарой и Хивой, Омском и Семипалатинском. Мамбет разбогател, но ему пришлось вернуться на родину, когда обанкротился Смаил и их общему имуществу грозила конфискация. Мамбет, продолжая заниматься торговлей, принял на себя и обязанности муллы. Во время восстания шестнадцатого года он был против Амангельды. Повстанцы угнали у него скот так же, как у нашей семьи. Но он, лишившись своих табунов и отар, оставался куда богаче моего отца. И если бы не революция, он разбогател бы опять. Во времена Алаш-Орды он снова стал подниматься и был избран имамом. Но тут установилась Советская власть, и все его планы рухнули.
— Теперь он, бедняга, в чужие дела не вмешивается, таится дома, — размышлял вслух отец. — И только одна надежда сейчас у него, как и у всех состоятельных: присвоить часть скота, присланного для голодающих…
Отец обижался на Мамбета, часто наезжавшего прежде к нему в гости. После дел, затеянных Еркином, Мамбет сразу скрылся и не предупредил нас. И вот теперь отец к нему не заехал, хотя его дом был на нашем пути.
Однако на берегу Аулие-коля отец не раз вспоминал и родичей Мамбета и его самого.
— Вообще-то хожа не всегда бывает богатым, — говорил он. — Но если много земли, то и скот легче приумножать. А в Аман-Карагае много пастбищ с высокой сочной травой. Вот и сын Жампы — Акхожа и сын Акхожи — Карахожа из года в год увеличивали свои стада, отары и табуны. Одних лошадей у Карахожи было до двух тысяч. Но пришел черный год джута «Такыр-коян» и погибло много скота — и только сотня лошадей осталась у Карахожи. Вот и пришлось ему взяться за ремесло муллы — обрезание. И Мамбет после падения Алаш-Орды тоже занимался этим малоприбыльным делом. Да и чем ему было заниматься: байбише Каракыз не принесла ему детей. Младшая жена — токал рожала только девочек. И только в наше беспокойное время дождался он сына. А ведь дочки — не опора очага! И вот теперь, пожилой и небогатый, он занялся, чтобы как-то существовать, ремеслом своего отца.
— Впрочем, — добавил отец, — его смиренности я не очень-то верю. Он найдет способ жить безбедно.
…Мы пробыли в Аман-Карагае около недели, гостили и в русских селах и в казахских аулах. С неохотой я отправился дальше. Будь бы моя власть, я жил бы здесь все лето. Все здесь есть — густой лес, и озеро с родниковой чистой водой, и освежающий воздух. К конским гривам липнут лесные ягоды. Не бывает здесь докучливых комаров и слепней. И хотя холод проник в аулы этого края, жить здесь все-таки легче, — выручают русские крестьяне Семиозерного. За все эти дни мы не встречали в Аман-Карагае пухнущих с голода, не видели просящих милостыню…
…Кустанай оказался небольшим городком на высоком берегу Тобола. Среди деревянных рубленых домов двухэтажные попадались очень редко. На широких улицах в сыпучих песках росли низенькие деревца.
— Городу лет семьдесят-восемьдесят, — просвещал меня и Кайракбая отец. — Костанаем его назвали по имени матери знатных людей из рода кипчаков Кангожа и Бальгожа. Могила Костан-ай, одной из двух близнецов, находилась на том самом месте, где заложен город.
У отца и в Кустанае был один родственник — богатый бай Мынайдар, ему принадлежали дом, магазин, мечеть и медресе — почти целый квартал.
Кустанайские баи тучнели от праздности — целыми днями пили пиво и играли в девятку. Отец тоже примкнул к картежникам и неожиданно для меня — прежде он соблюдал мусульманский запрет на спиртные напитки — все эти дни был под хмельком. Ему повезло в карты. Он выиграл целый мешок денег. Впрочем, в ту пору они ценились очень дешево.
Из Кустаная мы поездом доехали до Челябинска, и оттуда через Кинель к себе домой…
Не ради забавы по кругу бегут
За стрелкою стрелка: жизнь в беге минут.
Минута — и жизнь человека прошла!
И доли минуты тебе не вернуть.[2]
Так говорил великий Абай. Вот и нам казалось, что мы только вчера выехали из дому. Хотя нигде долго не задерживались, не гостили, а лето уже прошло.
Зима на берегах Сырдарьи начинается поздно, зато осень приходит рано и длится почти до декабря. У нас в Тургае к жатве обычно приступают в конце августа или в первых числах сентября, а здесь к этому времени весь хлеб бывает уже в закромах.
К нашему приезду жатва кончилась, и между нашей семьей и жителями местных аулов вспыхнули распри и ссоры. Я уже говорил, что отец весною многим одолжил семенное зерно из своей потайной норы, а осенью рассчитывал получить в пять-шесть раз больше.
Пришла пора получить долг, но должники, как сговорились, вернули отцу только то, что он давал. Будь бы это в старые времена, перед войной, когда отец был болысом — волостным, все бы обстояло иначе. Должники бы в дом принесли пшеничку. Не то бы он так уселся им на плечи, что никто бы и пискнуть не посмел. Но те дни миновали. Что же оставалось делать отцу? Он поехал в Ак-Мечеть к своему постоянному советнику Аралбаеву и очень быстро вернулся с казахом Лаумуллиным и еще двумя милиционерами. Лаумуллин, как поговаривали, был начальником штаба уездной милиции. Ему было лет тридцать пять, но, судя по всему, он прожил трудную жизнь. Во рту у него поблескивали вставные зубы, он припадал на правую ногу. Его смуглое в оспинках лицо наливалось кровью, когда он кричал, сжевывая слова. Но как ни крут был Лаумуллин, должники оказались тоже не робкого десятка. Их волю не могли бы сломить и кокандские наместники. Они не отступали. А когда милиционеры попытались применить силу, их самих едва не избили. Словом, долги отец так и не получил. Лаумуллин ни с чем вернулся в Ак-Мечеть.
Но и на этом дело не кончилось. Люди, обиженные отцом и милицией, написали заявления не только руководителям Туркестанской республики, но и в Москву. В начале зимы из Ташкента приехала комиссия. Отца посадили в тюрьму. Выручить его сумел только Аралбаев.
Опять из рук ушел достаток, приобретенный хитростью. Злился отец отчаянно. А тут на его беду и в семье у нас стало неблагополучно. Отец решил выдать замуж двух оставшихся сестер, с корыстной целью получить калым, и просватал их довольно ловко. Мать заупрямилась. Но все-таки старшая, Береп, была отдана жениху. Но когда пришла очередь Булис, отец ничего не мог поделать. Мать защищала ее как тигрица. Отец попытался силой вырвать дочку из материнских рук, но за мать и сестру стали горой мы с Текебаем. Волей-неволей отцу пришлось смириться.
«Счастье улетает оттуда, где гнездится раздор». Справедливость старинной казахской поговорки мы все чувствовали на себе. Ладу не было и в помине в нашем доме. После ссор, связанных с дочерью, и говорить никто не мог друг с другом спокойно. Есть такое изречение:
Я стал перед ханом, сник -
Не вырвал мне хан язык.
К народу за правдой пошел,
Народ вины не нашел.
А дома юлю, как лиса,
А дома живу хуже пса.
И еще говорил один акын:
Не в почете я у жены —
Ей изъяны мои видны.
И, лицо мое зная, родня
Очень редко похвалит меня.
Отец, казавшийся грозным всем посторонним, уже не страшил мать. У нее после долгих лет молчания развязался язык, и она не давала себя в обиду.
Думаю я о своем доме и снова вспоминаю изречение одного аульного острослова:
Когда в сухом навозе
Запрятан огонек,
Его ты не потушишь.
Он разгорится в срок.
Словом, старые раздоры разгорелись костром, и мать не только в злости и напористости перестала уступать отцу, но и в своем властолюбии.
После этих распрей отец еще чаще стал отлучаться из дому. Перед самой весной он взял меня с собой в Ташкент. Мы остановились у знакомого узбека Балат-хана, который в царское время вел торговлю в Иргизе и Тургае. И в каждом этом городке он имел не только магазины, но и дома и семьи. Впрочем, жены и магазины были у него и в других местах. Мой отец, давний приятель Балатхана, не так давно отдал ему в жены свою молоденькую племянницу. Балатхану ко времени нашей встречи было уже семьдесят. Седой, морщинистый, обрюзгший, он медленно передвигался, опираясь на палку, и уже ничего не видел без очков. А отцова племянница, его жена, оказалась такой молодой, полнотелой, красивой… Она только раз выходила к нам, скрываясь все остальное время на женской половине. Старый Балатхан ко всем ее ревновал.
Нас обильно угощали и здесь и у других знакомых, чаще всего образованных влиятельных казахов. И несмотря на то, что я был мальчуганом, присматриваясь к этим людям, слушая их беседы, я многое начинал понимать. В Ташкенте осели сливки Алаш-Орды. Здесь был главарь алашордынцев Западного Казахстана Жиханша Досмухамметов, восточноказахстанский главарь Халил Габбасов и центральноказахстанский — Айдархан Турлыбаев. Всех не счесть. Были здесь и известные писатели — Магжан Жумабаев и Жусыпбек Аймаутов.
Нет, они не просто гуляли. В Ташкенте шла напряженная работа. Я слышал разговоры о статьях и стихах в местной газете «Белый путь» и журнале «Звезда». Но особенно удивился я рассказам о басмачах. Они прячутся в горах Памира и Тянь-Шаня, а руководит ими турецкий паша Ануарбек. У меня даже мороз по коже пробежал, когда я услышал произнесенные шепотом слова, что этот Ануарбек в начале зимы тайно приезжал в Ташкент и совещался со здешними националистами.
Один из новых знакомых напрямик сказал отцу:
— Чем так жить, гонимому ветром, скрываться в оврагах, не лучше ли тебе перебраться к басмачам.
Отец заколебался:
— А как это можно сделать?
— Ты только решись, остальное не так уж сложно. Хочешь — иди в басмачи, хочешь — перейди границу — афганскую или иранскую.
Отец продолжал колебаться, а уже потом сказал мне:
— Не все алашординцы съехались в Ташкенте. Среди них нет твоего дяди. А он и хитростью, и умом, и знаниями никому здесь не уступит. Почему, интересно, он в стороне?
Вскоре отец узнал, что мой дядя из Чингистау перебрался в Оренбург и устроился там на службу. Отец стал задумываться — почему это произошло. Прощаясь со своими ташкентскими друзьями, он пообещал им скоро вернуться и сообщить свое решение.
В поезде он неожиданно сказал мне:
— Ты сойди на станции Джусалы и отправляйся в аул. Скажи всем, что я задержался в Ташкенте. А я поеду в Оренбург и повидаюсь с дядей. Смотри, никому об этом!
Возвратился отец только через месяц.
— Летом здешние зажиточные люди будут кочевать в Каракумы. Мы вначале присоединимся к ним, а потом незаметно продвинемся дальше дорогой Сазан-бая. Там через Ак-коль к Тургаю и вторую половину лета проведем у своего Кызбеля.
Так говорил отец.
И перед моими глазами маревом проплывали родные края. Они и во сне мне снились, они звали наяву. Но тяжкая власть отца связывала меня, как заарканенного жеребенка. Поэтому я был рад предстоящей поездке в Тургай на джайляу Кызбеля.
Жди меня, родная земля. Скоро, очень скоро я снова увижу тебя.
Весной мы присоединились к аулам, кочевавшим в сторону сырдарьинских Каракумов. И хотя мы хранили в тайне решение навсегда покинуть туркестанские края и возвратиться в Тургай, соседи, кажется, разгадали наши планы. Уж слишком тщательно готовил отец верблюдов и снаряжение. Было ясно, что он задумал далекую кочевку. Он ничего не хотел оставить в кармакчинском ауле, вплоть до изгороди для загона скота. Он навьючивал на верблюдов даже жерди — мол, пригодятся, не забыл подпорки и даже кизяки. Что не под силу было увезти, он продал по дешевке.
Собирались, можно сказать, открыто, но никому не выдавали своих намерений.
Я спросил у отца:
— Зачем мы играем в прятки? Неужели надо скрываться от своих соседей?
— Заткни глотку! — прикрикнул отец. — Или ты хочешь, чтобы нас ограбили?
Караваном в десять верблюдов мы тронулись в путь. Через пять-шесть ночевок мы уже достигли Каракумов. Нам пришлось пересечь безводную широкую степь, поросшую полынью, житняком, заячьей костью. Чаще и чаще попадались заросли саксаула и колючего тростника — жынгыла. Колодцы встречались редко. Тропки к ним знали только старожилы этих мест. Нещадно палило солнце.
Когда остались позади сыпучие песчаные бугры, снова повеяло весенней прохладой. Здесь было вдоволь корма. Два года в эту сторону Каракумов не кочевали аулы. Может быть, поэтому здесь и поднялась такая высокая сочная трава. Хорошо было за песчаными буграми и с водой. Стоило выкопать неглубокий колодец, как он заполнялся водой до краев. Рассказывали, что в низинах, поросших кугой, степные козы передними копытами выбивают ямки, и на дне таких ямок сразу выступает вода. Я как-то наблюдал, как этим же способом и лошадь добывала воду. Отощавший на берегах Сырдарьи скот разбредался по пастбищам и быстро нагуливал жир. Кисло-сладкие каракумские травы куда питательнее сырдарьинских. Мясо и молоко скота, откормленного в Каракумах, и вкуснее и полезней. Гуще и слаще сливки, пьянее кумыс.
В этом году в песках было много дичи, но отец забросил охоту и неутомимо продвигался вперед. К исходу лета мы уже вышли на окраину Тургайской степи. И первый ковыль засверкал на солнце, как брызги пены близкого ковыльного моря. Вовсю заливались жаворонки, степные соловьи. Они, словно с почетом встречая нас, тысячами подымались в глубокое голубое небо и, невидимые, распевали свои песни. Погода была почти все время ясной. Только однажды приплыли с севера белесые облака, и редкий дождичек прибил пыль на дорогах.
Как никогда много зорманов — сусликов было в это лето в Тургайской степи. Раньше за ними охотились, гоняли их, и они встречались очень редко. Теперь же они, как столбики, вбитые в землю, неподвижно возвышались вдоль дорог и тропок. И только когда мы вплотную приближались к ним, скрывались в норках, вильнув хвостом. От их норок шел приятный мускусный запах, смешанный иногда с полынной горечью. Я узнал, что девушки и щеголи-джигиты в нашем краю зашивали хвосты сусликов в рукав с той же целью, с какой нынешние франты пользуются одеколоном и духами. Запах назывался жупар.
Любуясь красою родных мест, я с особенным восторгом наблюдал за стадами пасущихся дроф. Они тоже перестали бояться человека. Но когда мы подъезжали к ним совсем близко, они убегали, хлопая широкими крыльями. Порою они взлетали на высоту человеческого роста и снова опускались неподалеку от нас. Отец раньше готов был охотиться на дроф с утра до ночи. Теперь же он не обращал на них внимания.
Другие баловни степи — журавли кружились в небе и перекликались между собой.
— Видишь, обучают летать птенцов, — говорил мне отец, — нет другой птицы, которая в степи летала бы так высоко!..
Так встречали нас птицы и звери. Но люди Тургая, — среди них так много знакомых, — до сих пор не встречались на нашем пути.
Мы проезжали берегами белого озера, Акколя. Я много слышал о нем, но увидел впервые. Много птицы гнездилось в его камышах, а у самого берега, затянутого водорослями, кишела рыба. И все это богатство пропадало даром!
Гладкая прямая дорога привела нас от озера к речке Кенжаик, впадавшей в родное Сарыкопа. Мне казалось, я знаю здесь каждый кустик, помню запах каждой травинки. Весною Кенжаик заливает берега, а летом входит в свое русло. В густой прибрежной траве может спрятаться жеребенок. Шелковым узорным ковром расстилаются цветы. Чего только здесь не найдешь: и дикий лук, ароматный и сладкий, и буылдык с белыми цветами на длинных стеблях. Испеченная в золе луковица буылдыка — вкусное лакомство. Она так и рассыпается, так и тает во рту.
Еще в прошлом году в Тургае до нас дошел слух, что земли вокруг Кенжаика заняла коммуна «Искра», созданная Еркином. И когда теперь наш караван приблизился к Сарыкопа, отец велел поставить малые походные юрты, а сам решил посмотреть своими глазами, что происходит на Кенжаике. С отцом поехал и я.
Мы не поверили своим глазам. Густые высокие посевы зеленели вокруг. Это был рис, он еще не вызрел. Мы шли вдоль границ посевов, ведя за собой лошадей. От видневшегося на горизонте поселка к нам приближался всадник. Мы сели в седла и поскакали ему навстречу. Отец оторопел. Это был Еркин. Поздоровались сдержанно, даже отчужденно. И только когда Еркин тепло пожал мою руку и спросил о здоровье, отец, словно спохватившись, произнес слова традиционного приветствия:
— Здоровы ли твои близкие, здоров ли ты, здоров ли твой скот?
Мне было стыдно за отца. Он мне всегда казался одним из самых сильных, самых смелых людей, но как он юлил, каким жалким был он сейчас перед Еркином.
И чтобы как-то смягчить напряженное состояние, я спросил, указывая на зеленые рисовые посевы:
— Какому баю они принадлежат?
Еркину понравился мой вопрос. Он посмотрел с улыбкой на меня и ничего не ответил.
А отец, преодолев смущение, стал говорить о том, как он тосковал по родной земле.
— Особенно вот он рвется домой. — И отец показал на меня. Я взглядом подтвердил, что это так.
— Короче говоря, переезжаете? — в упор спросил Еркин. — А где же ваше кочевье?
— У нас уже нет кочевья, как прежде… Всего две семьи — моя и Кайракбая. Мы остановились около того оврага… Когда же узнали, что здесь есть аул, решили, по обычаю, проведать земляков…
— Что ж, ладно, — сказал Еркин, — не будем жариться на солнце. Поедем, посмотрите, как мы живем.
Отец только и ждал этого вынужденного приглашения: уж очень ему хотелось взглянуть на коммуну.
Мы ехали рядом, и Еркин, почти не обращая внимания на отца, рассказывал о себе, о жизни аула.
Осенью тысяча девятьсот восемнадцатого года Еркин присоединился к отряду Красной гвардии, воевавшему с атаманом Дутовым. Весной двадцатого года, когда враги Советской власти были разгромлены, он вернулся на родину. По пути заехал в Омск и неожиданно для себя поступил на двухмесячные курсы по подготовке советских и партийных работников. После курсов через Кустанай возвратился в родной аул. Около четырех лет Тургайская земля была фронтом гражданской войны. Она разорилась, обезлюдела. Многие далеко откочевали и только сейчас стали возвращаться обратно. Маленькие кочевые хозяйства за четыре года войны совсем пришли в упадок. Только теперь, когда установился мир, люди стали приходить в себя, заботиться о скоте, о посевах. Надо было им как-то помочь, объединить их, позвать в новую жизнь.
— Вот поэтому я решил обосноваться здесь и поехал в центр Тургайской губернии — Оренбург, — продолжал Еркин. — Я увидел, как строится дом Тургайской автономной республики. Дело, можно сказать, оставалось только за крышей. Мне предлагали остаться в Оренбурге. Но я отказался, решил быть со своими аульными товарищами. Вот так я и вернулся на родину… Я коммунист с осени девятнадцатого года. И когда узнал, что в разных местах Советской России создаются коллективные хозяйства — коммуны, решил и у себя провести такой опыт. Я посоветовался с бедняками своего аула, с другими бездомными людьми, прикочевавшими сюда на землю дедов. Вот мы и обосновались у берега Сарыкопа… Первой в Тургае коммуной…
Отец кивал головой, будто в знак одобрения, но ему трудно было скрыть зависть и злобу.
Еркин рассказал и о том, что значительную часть скота и имущества помещика Чушкина, жившего в Семиозерном, государство передало коммуне. Коммуна получила двадцать две дойных коровы, восемь быков-производителей, молодняк, семь лошадей…
Тут отец, прислушивавшийся к каждому слову Еркина, не скрывая своего раздражения, буркнул:
— Да-а, немалая добыча!
А Еркин спокойно продолжал, словно подливал масла в огонь:
— Есть еще у нас двухлемешные плуги, сеялка, брички и все другое снаряжение.
— И это пригодится!.. Бесплатно ведь получили!.. — Отец вздыхал так тяжело, будто его имущество стало имуществом коммуны. — Значит, вы уже в сборе, хозяйство идет на лад.
— Да, — нехотя отвечал отцу Еркин, — ваш Кенжаик оказался самым подходящим местом — и для посевов и для поселка.
— А сколько у вас домов?
— Семьдесят три. Можно сказать, у нас люди сорока родов, а живут дружно. Весной прошлого года посеяли в Кенжаике две десятины проса, две десятины пшеницы, одну десятину овса. Мы оросили посевы водой Сарыкопа. Урожай получили хороший: проса по сто пятьдесят пудов, пшеницы — восемьдесят, овса — сто десять. Посеяли на пробу около десятины картошки, моркови, огурцов, арбузов и всякой другой зелени. И все удалось. Люди остались довольны.
Нелегко это было слушать отцу, который когда-то сам сеял на этой земле и овес и пшеницу. Даже оросительные каналы прокапывал от озера к посевам.
Так, за разговорами, мы незаметно подъехали к аулу.
Саманные домики, вытянутые в два ряда, образовали подобие улицы.
Еркин остановился около одного такого плоскокрышего дома, крашенного желтой глиной и, слегка свешиваясь с седла, заглянул в маленькое оконце.
— Апа! — негромко крикнул он. — Выходи сюда, апа, родственники приехали.
Пока мы привязывали коней к столбу у ворот, из дома вышла женщина в стареньком коричневом халате. Я сразу узнал мать Еркина Казину. О ней когда-то говорили как об очень красивой женщине. Моя мать не без основания ревновала когда-то к ней отца. Постарела с тех пор Казина, но морщины не портили ее лица, и сухощавая фигура сохраняла молодую стройность. Я посмотрел в ее чистые и прозрачные глаза. В них можно было прочитать все. Сейчас они выражали недоумение: мол, кто такие приехали.
— Апа, узнаешь этих людей? — спросил у матери Еркин, указывая рукой на нас.
Она растерянно смотрела на отца, ущипнула пальцами щеку и наконец воскликнула:
— Боже мой, никак это Кесир!
— Да, Кесир и есть, — и отец шагнул к ней.
Она назвала его старым прозвищем Кесир — Вредный. Оно произносилось только за глаза, но, конечно, отец хорошо знал эту свою аульную кличку. И даже потому, что пожилая женщина без всякого смущения вслух произнесла оскорбительное прозвище, отец понял, как переменились времена.
Времена переменились, но люди еще оставались верными законам родства. Иначе бы Казина вряд ли поздоровалась с отцом так тепло, как предписывает обычай. Казина, как было исстари принято в аулах, заплакала с причитаниями. Только она не голосила, а приглушенно бормотала какие-то жалостные слова. О чем она плакала? Может быть, вспоминала повешенного Нуржана?
Потом, вытирая пальцами слезы, она взглянула на меня и удивилась еще больше:
— Да это никак Буркутжан!
И поцеловала меня в лоб.
— Каким ты стал настоящим джигитом. Тьфу, тьфу чтобы не сглазить!
Когда вошли в дом, Еркин отозвал меня в сторону.
— Буркут, погоди немного! Есть у меня жирная коза, я ее хочу зарезать для вас. Пусть откушает вся ваша семья, а ты — я тебе дам провожатого, привези с собой мать и всех, кто кочует с вами.
Я поблагодарил Еркина, а сам подумал: «Неужели он и вправду хочет быть близким человеком для нас?»
Вместе с джигитом из коммуны я поскакал к нашему кочевью. Поднявшись на холм, я увидел, что без нас уже успели поставить юрту совсем недалеко от «Искры».
Мать с беспокойством спросила об отце. Узнав, что он остался у Еркина, удивилась и огорчилась. А когда я неосторожно назвал имя Казины, даже озлобилась. Губы ее задрожали, по лицу пробежали тени, как с порывом ветра пробегает рябь по глади озера; глаза вспыхнули, как воспламенившиеся спички.
И напрасно я ей передал привет и приглашение Еркина. Она и видеть его не захотела.
— Передай отцу, — гневно сказала она, — пусть он будет там сколько ему влезет. А мы все равно утром двинемся прямо в Кызбель!..
Я понял, что сам испортил все, и уговаривать мать было теперь бесполезно. Молча поскакал я обратно в «Искру».
…Еркин и отец уже успели напиться чаю, в котле варилось мясо козла. В доме стоял гул от разговоров. Я выпил чашку кисловатого просяного напитка — коже, вышел на улицу и примкнул к мальчишкам, которые и здесь, как в любом ауле, обычно собираются в стайки.
Я слышал народное изречение:
Взгляд у орленка обращен в простор,
Щенок к объедкам устремляет взор.
Не знаю, какими глазами смотрел я на аул коммуны — глазами ли птенца беркута или щенка, но все, что я увидел вместе с мальчишками, меня очень интересовало.
Пока меня не позвали к обеду, я побывал во многих домах. Байского изобилия, когда на голову собаке льется кислое молоко, здесь еще не было, но люди жили уже в достатке и возлагали большие надежды на осень.
Еркин был здесь самым главным. Такой молодой джигит, ему было всего двадцать два года. А вот его ровесник и наш родственник Текебай и свою-то голову едва носит на плечах, где уж ему быть опорой для других?
Как шутил один акын:
Из рода Оразды
В пятнадцать лет джигит.
Из рода Тогышар
И в двадцать — детский вид!
Далеко ушел Еркин от нашего Текебая.
…Я проснулся и увидел, что в комнате больше никого нет. Лучи полуденного солнца просачивались в окно. Я оделся, вышел во двор. Отец сидел в тени и беседовал со стариками. Я не хотел ему мешать и опять стал бродить по аулу. Скоро мне повстречался озабоченный хозяйственными делами Еркин.
— Так значит ты, мальчик, интересовался вчера нашей жизнью? Смотри, наблюдай. Приезжай еще к нам. Обязательно приезжай! Мы стараемся открыть дорогу новой жизни. И кровь проливали ради этого. Знаешь, почему мы так назвали нашу коммуну? Первую в Тургае коммуну. Это искра, которая должна уничтожить старину. Но есть еще много людей, которые стремятся ее потушить. Только разве хватит у них сил?
Я подумал про себя: да, такие люди есть. И среди них мой отец.
Когда мы уже выезжали из аула, отец мне сказал:
— А знаешь, осенью Еркин собирается в Оренбург. На три года. Учиться. Образование-то у него маленькое.
— Это, наверное, хорошо, что он поедет.
— Очень хорошо! — И тут я увидел в отцовских глазах знакомые мне злые огоньки. — Пока он будет в Оренбурге, мы уж добьемся, чтобы рухнула его коммуна.
Страшными показались мне эти его слова.
— Зачем ты так говоришь?
— Молод ты еще, чтобы понять это.
Я не мог догадаться, какую беду задумал приготовить «Искре» отец. Но мне стало ясно, что он ни перед чем не остановится. И у меня дрогнуло сердце в предчувствии несчастья. Но ведь Советская власть, победившая врагов, куда сильнее отца. Она и его сомнет.
Нет, так не будет. Меня, как степную травинку, вырванную из материнской почвы, швыряет ветром с малолетства. Но я нашел свою судьбу, я снова стал зеленым ростком, укоренившимся в Тургайской степи. Я чувствую, как во мне растет светлая любовь к родному краю. И такой близкой стала мне искра, зажженная Еркином. Она подожгла и мое мальчишеское сердце.