…Но полный жизнью молодой, Я человек, как и другой!
…М. Лермонтов. «Боярин Орша»
Мы подъехали к колодцу, называвшемуся Катын-Казган — выкопанный женщиной. Здесь, у восточного подножья Кызбеля, мы останавливались и в прошлом году.
Сейчас было начало лета, ярко зеленели высокие и густые травы. Легкий и свежий ветерок разносил повсюду их крепкий и нежный запах. Казалось, он звал отдохнуть. Хотелось остаться здесь навсегда.
Наши немногочисленные верблюды и лошади щипали сочную траву. Наконец-то измученные долгой дорогой животные могли свободно пастись. И впрямь, когда верблюд ложился на землю, трава достигала его спины. Бедный верблюд! Он устал от долгого пути и тяжелой клади. Ему так хотелось отдохнуть, он прилег и удобно вытянулся, но тут сладкий запах трав приятно защекотал его ноздри. Верблюд поднял голову, чихнул, зашлепал губами. И, не вставая, принялся с хрустом пережевывать сочные стебли.
С нежностью я взглянул на мать. Истосковалась она по родной земле, устала ждать возвращения. И теперь, вдохнув знакомый до боли воздух Тургая, вдруг припала к травам грудью, распростерла руки, словно обнимая степь, и заголосила, запричитала от радости.
И я, как жеребенок, сорвавшийся с привязи, забегал, запрыгал, не чуя ног под собой. Катался по земле, снова вскакивал, мчался к колодцу, заглядывал в его темную глубину и шевелил ртом, будто втягивал в себя холодную чистую воду.
Другие тоже восхищались Тургаем, только сдержаннее, скромнее, как подобает серьезным людям. «Да, чудесно! Чудесно! Здесь можно жить!» И лишь отец ни жестом, ни словом не проявлял восторга. Он опустил глаза и угрюмо глядел себе под ноги. Должно быть, он вспомнил о коммуне «Искра», которая угрожала его спокойствию, и теперь думал, как бороться с ней. Причитания матери и моя беготня помешали его размышлениям.
— Перестань визжать, вставай! Никто у тебя не отбирает твоего щенка! — злобно крикнул он.
Мать в тот же миг замолчала, испуганно подняла голову.
— Пора ставить юрты! — буркнул отец.
Все принялись за дело. Работа не спорилась, решетчатый остов юрты расползался, и было сущим мучением натягивать на него соединяющие обручи. Тем временем нас окружили какие-то пешие и конные люди. Должно быть, их аулы уже расположились во впадинах — оврагах Кызбеля. С прошлой осени жизнь в Тургае стала налаживаться. И поэтому весной почти все тургайцы прикочевали на джайляу Кызбеля.
С помощью земляков мы установили, наконец, наши юрты, разгрузили и убрали вещи, полакомились еруликом — угощением в нашу честь. Ведь мы прибыли на джайляу позже всех. Гостеприимно встретила нас родная земля, близкие нам люди. Конские тропы, ведущие к нашему аулу, как говорится, не остывали от копыт.
В гости к нам приехала Батсапы, родная сестра моей матери. Мать и тетя были удивительно похожи друг на друга. Только мать моя, хотя и была старше Батсапы лет на пять, на шесть, выглядела значительно моложе. С грустью они вспоминали юность, расспрашивали друг друга о житье-бытье. По новым морщинам, по седине в волосах младшей сестры мать догадывалась, что нелегко ей пришлось в эти годы.
Батсапы приехала не одна: она привезла с собой младшего сына. Его звали Мусапыр. Он был изящен, тонок, щеголял в городской одежде. Его продолговатое, мягких овальных линий лицо было бы совсем приятно, если бы не нос, чуть крючковатый, как у хищной птицы. Я был значительно крупнее и крепче его, но все же Мусапыр выглядел взрослее. Да он и на самом деле оказался старше меня на четыре года. Мусапыр учился в Оренбурге.
В детстве я был драчун и забияка. Не было случая, чтобы я не отколотил мальчишку, гостившего у нас, не довел бы его до слез. Уж такой у меня был вздорный характер. Мусапыра, наверное, постигла бы эта же участь, если бы не его безропотность и тихий нрав. В душе я не чувствовал к нему большой симпатии, но он ни разу не давал мне повода вступить с ним в драку. Мусапыр многое унаследовал от своей матери, такой тихой женщины, о каких у нас в народе говорят: до того кроткая, что и у овцы не решится отнять травку. И хотя сын был в нее, мне все равно хотелось порой побить его. Но что поделаешь, если он мне всегда подчинялся. А ведь даже собака не кусает лежачего.
Особенно любопытной чертой Мусапыра было его умение угождать. Стоит только во время какого-нибудь незначительного разговора взглянуть ему в глаза и беспричинно улыбнуться, как и он улыбнется в ответ. Стоит тебе снова принять серьезный вид, холодно посмотреть на него, как и он становится серьезным, выражение его лица можно настраивать и менять, как настраивают струны домбры перед тем как проиграть мелодию.
Когда Мусапыр пытается мне пересказывать содержание прочитанных книг, его речь становится плавной, как река. Он любит декламировать стихи. Пожалуй, чаще всего рассказывал он мне о далеком Оренбурге, всячески расхваливал его и убеждал меня непременно ехать туда учиться. Но редко его слова доходили до моего сердца.
Едва Батсапы с Мусапыром уехали, как к нашим юртам стали прибывать новые гости. Так Батсапы проторила дорогу к нам сородичам и знакомым.
Однажды около нас остановились трое: верхом на двугорбом верблюде сидела женщина; этого верблюда вел за повод мужчина-верховой; за первым верблюдом на привязи медленно переступал ногами молодой верблюд-производитель — буыршын, через его спину был перекинут большой кожаный бурдюк, из него торчала мешалка для взбалтывания кумыса. Этот маленький караван замыкал мальчуган на саврасом жеребенке-трехлетке с укороченным хвостом и остриженной гривой. Только челка коня оставалась нетронутой. Всадники привлекли мое внимание, когда я находился в степи. Они подъехали ближе, и я внимательно разглядел их. Грузное тело пожилой темнокожей женщины едва умещалось между двумя горбами верблюда. Лицо ее было таким жирным, что не только глаза, но и нос заплыл. Ее голова, повязанная платком, казалась огромной, как котел. Что касается верхового, который вел в поводу верблюда, то его немудрено было принять за четырнадцатилетнего подростка, — таким он был низкорослым. Но густая вьющаяся черная борода говорила о прожитых годах. Пристально взглянув на мальчугана, замыкавшего караван, я удивился: лицом он больше походил на девочку.
Неподалеку от наших юрт они остановились. Чернобородый коротыш легко спрыгнул с седла и заставил лечь на колени отчаянно ревевшего верблюда. Он попытался снять женщину, но вероятно скоро понял, что одному это не под силу. Он стал оглядываться, словно в поисках помощника. В это время я подошел к ним и, хотя в душе посмеивался над низкорослым коротышом, но по обычаю отцов приветствовал его.
— Алейкум ассалам, — не очень приветливо ответил коротыш, бросив на меня недоброжелательный взгляд. Коротыш был озабочен тем, что ему не помогают снять старуху. — Ты чей сын?
— Отцовский! — не мог я сдержать своего озорства.
— Да разве бывают дети без отцов? Как ты со мной говоришь? Что ты болтаешь? Лучше помоги ее снять, — и коротыш показал на старуху. Но тут из юрты вышел отец и подбежал к путникам.
— Боже мой, да ведь это Кареке!
— Абеке! — низким мужским голосом воскликнула черная старуха. Боясь упасть, она старалась не шевелиться. Отец обнял ее, попытался снять, но и ему это не удалось. Только подоспевшая на помощь мать и еще несколько человек с трудом сняли толстую женщину. И среди мужчин и среди женщин я видел много толстых, но такой огромной и высокой толстухи до сих пор не встречал!..
И она и коротыш так удивили меня, что я и не заметил, как мальчуган слез со своего жеребенка и подошел к нам. Взрослые шумно здоровались со старухой по имени Кареке и с коротышкой Кикымом, а я всматривался в ребенка, смущенно стоявшего в стороне. Ну, конечно, это девочка!.. Глядя на тонкие приятные черты ее лица, на стройную, высокую фигурку, на длинные, изящные пальцы, сжимавшие камчу, я подумал, что она либо ровесница мне или же на какой-нибудь годик моложе. Словом, она была в том возрасте, которому приличествует наряд казахской девушки. Но почему же в таком случае она в одежде мальчика?
Матушка моя, здороваясь с Кареке, по обычаю попричитала, а потом, вытирая платком выступившие слезы, заговорила спокойнее, пока не увидела девушку-подростка.
— Боже мой, да ведь это Батесжан. Иди сюда, милая!
И крепко обняв ее, совсем смущенную, принялась целовать в лоб и щеки.
— О новостях, о своем житье-бытье давайте поговорим в юрте, — пригласил отец. — Кареке, должно быть, устала в дороге, да и день сегодня душный. Ну, заходите, прошу вас.
Кареке и впрямь выглядела уставшей, нездоровой. Она едва держалась на своих толстых ногах. Отец и мать подхватили ее под руки и повели в юрту. Девочка пошла вслед за ними. Только коротышка Кикым остался у верблюдов и вместе с Кайракбаем разнуздывал их и разгружал кладь с угощением, которое привезла с собой Кареке.
Маленький Кикым ступал тяжелыми шагами, словно стараясь прибавить себе важности и веса. Всем своим видом он говорил: «Я свое дело сделал, остальное устроится само собой, без меня».
— Кто они такие? — спросил я у Кайракбая, который вел к юрте отвязанного верблюда.
— Ты видел в прошлом году в Тургае Мамбета-хожу, потомка святого Жампы? Значит, видел. Так вот, эта толстая женщина Каракыз его старшая жена, байбише. А бородатый коротыш — родной младший брат Мамбета — Кикым. Девочка, одетая, как мальчуган, должно быть, вторая дочь младшей жены Мамбета. Твоя матушка зовет ее Батес. Старшая дочь, кажется, Катима, а по домашнему Какен. Имя же этой девочки, если я не забыл, Батима. Чаще ее называют Батес. Она всего на год моложе Какен, а Какен твоя ровесница.
Если мне память не изменяет, имя ее матери — Жания. Слышал я, в их доме принято говорить, что мать Батес — не токал, младшая жена, а старшая жена — байбише Каракыз. Помни это, и смотри не проговорись. Иначе ты смутишь девочку и обидишь байбише!
— Ладно, запомню! — сказал я, и мы с Кайракбаем разошлись по своим юртам.
Когда казахи собираются в гости к уважаемым людям, они по обычаю надевают самую лучшую, красивую одежду, будь она летней или зимней. Я сразу обратил внимание, что и наши новые гости разрядились вовсю: Кареке была в лисьей шубе с суконным верхом. Кикым натянул на себя чекмень из толстого сукна и самодельные сапоги с войлочными чулками. Девочка поверх камзола надела шубу из белого мелкозернистого каракуля. Когда я вошел в юрту, наши гости уже сбросили свои тяжелые зимние одежды. Степной свежий воздух проникал в юрту из-под приподнятой у основания кошмы. Разгоряченные красные лица гостей постепенно стали приобретать обычный вид. Темным и сухим становилось лицо Каракыз, еще недавно казавшееся мне багрово-черным. Бледной, белолицей выглядела Батес, розовость быстро сошла с ее щек. Без шубки, в тонком вельветовом камзоле, перетянутом в талии поясом, Батес была удивительно хрупкой и тонкой. Я смотрел на нее и думал: пошевельнется она, нагнется — и переломится. Вначале ее шея показалась мне чуть коротковатой по сравнению с высокой фигурой. Но сейчас я убедился, что и шея тоже соразмерна. Единственный недостаток нашел я в ее круглом красивом лице — это чуть узковатые глаза. Но, признаться, и глаза мне понравились — чистые и прозрачные, они блестели как ягоды черной смородины среди зеленых листьев.
Дней пять-шесть жили гости в наших юртах. Я присмотрелся к ним и привык. Каракыз была женщиной крутого и властного нрава. В семье она чувствовала себя хозяйкой, мужчиной — и не каким-нибудь замухрышкой, а сильным уважаемым человеком. Часто слова ее звучали приказом. Знайте, мол, наших и не вздумайте перечить. Коротышка Кикым тоже упорно стремился произвести впечатление крепкого, сильного человека, не гвоздя со шляпкой, как говорили у нас в аулах. Он рассказывал, что с малолетства занимается тренировкой скакунов и что кони, обученные им, во время байги всегда приходили первыми к финишу. Должно быть, он немного прихвастнул. Иначе бы во время беседы о скакунах не вспоминал так часто Калису. Я полюбопытствовал, кто она такая. И сведущий Кайракбай сказал, что Калиса — жена Кикыма, женщина вдвое выше его, статная, красивая, чистоплотная щеголиха, избегающая черной домашней работы.
— Хозяин дома совсем не этот коротыш, а его жена, — говорил мне Кайракбай. — Девушкой она не хотела идти замуж за Кикыма, но «святой» Жампа переубедил ее. До свадьбы она себя вела вольно, даже после замужества не изменила своим привычкам. Кикым знал об этом, но боялся, что если разведется, другой такой жены у него не будет. Злой, как хорек, буян, не дающий людям прохода, он ходит перед женой робким тетеревом, никогда ей не перечит. Эта Калиса командует не только своим мужем, но и всей аульной молодежью. Не было случая, чтобы во время игр какой-нибудь юноша или девушка выходили из ее повиновения. Не понравится ей поступок джигита, участника игр, Калиса скажет: «Ну, нам пора!» и поднимается с места, а вслед за ней уходят девушки и молодухи. Джигиты, знающие, что девушки подчиняются Калисе, стремятся прежде всего понравиться и угодить ей. А джигиту, который угодил ей, помогает сам бог. Никто лучше и скорее Калисы не сумеет познакомить его с приглянувшейся девушкой.
Так мне рассказывал Кайракбай. Но меня больше всего интересовала Батес. На первых порах мы чуждались друг друга, смущались, но мало-помалу сблизились.
Вначале она обычно отмалчивалась, а перед отъездом стала лучшей моей советницей. Батес часто напоминала мне детеныша дикой козы, которого мы около года воспитывали дома. Сперва очень пугливый, не подпускавший к себе людей, козленок постепенно стал самым ласковым домашним животным. Стоило его позвать, и он уже мчался к тебе, начинал бодаться, взбрыкивать, ласково тыкался мордой в колени и обижался, когда с ним переставали играть. Я очень привязался к козленку, даже полюбил его. И очень хорошо помню, как горько было у меня на душе, когда его растерзала хромая борзая наших соседей. Несколько дней я не мог ничего есть и безутешно плакал. Наконец, я решил отомстить; положил иголку в сырое мясо и подбросил борзой. Собака проглотила мясо и вскоре сдохла. Смерть ее была мучительной. Она делала судорожные движения глоткой, но есть уже не могла. Посмотрев на ее мучения, я понял, что мой козленок отомщен.
Как похожа была Батес на того козленка, и капризного, и ласкового. Она водила меня за собой как верблюжонка-двухлетку на поводу. Она делала то, что ей хотелось, и я никогда не смел ей прекословить. Не впервые я видел девочку, одетую мальчишкой. Помню, когда мы жили на берегах Сырдарьи, я встретил такую девочку. Ее прозвали Еркекшора — слуга мужчины. «Если ты сегодня мужчина, что ты будешь делать завтра?», «И кем ты будешь, если тебя выдадут замуж?»- вслух посмеялся я тогда над щеголеватой кичливой девчонкой.
Моя дерзкая выходка обидела не только девочку. Ее отец и мать поссорились с моей семьей. Поэтому здесь, у подножья Кызбеля, мои родители опасались, что я, по складу своего характера, могу оскорбить и Батес. Первое время они настороженно наблюдали за нами, но затем успокоились, убедившись в нашей дружбе. Так мы вместе играли, вместе разъезжали верхом в Тургайской степи.
Перед отъездом Кареке пригласила отца и мать приехать к ним в гости вместе с «братишкой-женихом». Подобные приглашения бывали и прежде. Порою я ездил вместе с родителями, порою оставался дома. Не знаю, как бы случилось на этот раз, если бы не одно обстоятельство. Вместе с отцом я поехал проводить гостей. Прощались мы далеко в степи. Сойдя с лошади, Батес мне сказала:
— Буркут, ты тоже приезжай, — не приедешь — обижусь! — и погрозила мне тонким своим пальцем.
И я ей пообещал.
В назначенный срок отец, мать, я, Кайракбай и еще человек пять-шесть поехали в аул Мамбета-хожи. Он находился на западной стороне Кызбеля, в урочище Таскудука — Каменного колодца. Вокруг виднелись и другие аулы. Юрты аула хожи приятно выделялись своей белизной. Особенно центральная юрта, возвышавшаяся над остальными, как огромный одногорбый верблюд. Такие богатые светлые юрты редко встречаются в наши дни. Как показалось мне, в окрестностях аула паслось очень много скота. Особенно коней и верблюдов. Отец даже вздохнул с печальной завистью:
— Ведь вот как живут люди! Они не меняют стоянок своего аула, они знают свои угодья… Не то что мы! Кочуем туда-сюда. Посмотрите на их скот и на наш!
Уже совсем недалеко от аула хожи двое верховых галопом вылетели нам навстречу. Я не думал о том, кто был вторым всадником, но первой — я не сомневался — мчалась Батес. Я разгорячил коня и оставил далеко позади отца и его спутников.
Было это мальчишество или другое чувство, но так или иначе — я думал только о Батес. Я поравнялся с ней и, крикнув на ходу: «Давай состязаться!»- проскакал дальше. Оглянувшись через несколько мгновений, я увидел, что Батес мчится за мной, и голова ее лошади почти касается хвоста моего коня.
Казахи любят игру, называемую «кыз-куу». В ней участвуют верховые — девушка и джигит. Джигит догоняет девушку. Он получает право поцеловать ее, если догонит до определенного игрой места. В противном случае джигит резко поворачивает коня назад. Девушка скачет за ним. Догнав джигита, она стегает его камчой до финиша.
Нынешняя скачка с Батес представилась мне этой игрой. Мой скакун не раз побеждал на байге. Отец приобрел его у одного из самых близких своих друзей. Дам я волю коню, — он победит и в этой скачке. Да вот беда, уж очень самолюбива Батес. Я изучил ее характер в прошлый приезд. Если будет не так, как ей хочется, она может жестоко обидеться.
Попробуй только я ее обогнать или не позволь ей себя догнать, она расстроится, будет злиться. Ну, а я, понятно, не огорчусь, оказавшись побежденным. Вот поэтому я и придержал своего коня, пропустил всадницу вперед и только делал вид, что изо всех сил стремлюсь не отстать. Так мы проскакали больше версты. Залаяли аульные собаки, встревоженные конским топотом. Самая отчаянная из них бросилась на моего коня и укусила, должно быть, за голень. Испуганный конь на скаку взбрыкнул ногами и сбросил меня с седла. Оглушенный сильным ударом, я с трудом поднялся. Болела голова, по лицу текла кровь. Аульные собаки, словно злорадствуя, сидели неподалеку от меня, навострив уши. Увидев подъезжающую ко мне Батес, я прикрыл ладонью лицо.
— Что с тобой случилось? — Батес была совсем рядом. Она спрыгнула с лошади, подошла ко мне. — Что с тобой случилось? Ты не поранил глаз?
— Нет, глаза целы, — и я отнял ладонь.
Из нагрудного карманчика она достала маленькое зеркальце и поднесла к лицу. Я увидел, что над правой бровью содрана кожа. Какие-то люди подошли к нам и стали меня успокаивать. Мол, с кем это не случается. Голова цела, кости на месте, маленькая ранка заживет. Кто-то уже поймал моего коня. Подъехал и отец. Он был недоволен, даже обижен. Как же так?! Его сын, джигит, упал с лошади перед самым аулом.
— Ну, сынок, садись на седло и не вздумай падать еще раз.
Да что отец! Я сам был раздосадован своей неловкостью, сам был готов сгореть от стыда. Я сел в седло и тихо поехал к аулу.
Так мы наконец достигли большой белой юрты. Кареке, несколько мужчин и женщин вышли к нам. Они видели, как я упал, теперь донимали меня своими жалостливыми расспросами.
— Не тяжело ли ранен бедный мальчик?
— Голова, наверное, сильно болит?
В юрту нас пригласила Карекен, и я подумал, что хозяина, значит, нет дома, иначе бы он тоже встречал нас. Я скромно шел позади старших.
В юрте, на почетном месте — торе сидели три-четыре аксакала. В правом углу, на подстилке из шкур, расстеленной перед кроватью, сидел пожилой большеголовый человек. Кровать была украшена казахской резьбой по кости. Я по привычке стал присматриваться к этому человеку. Он носил коротко подстриженные усы и необычную — в три клинышка — бородку. Из-под нависших бровей смотрели большие навыкате глаза. У него был большой нос, короткая толстая шея и тяжелое массивное тело. Смуглой кожей и резко очерченными чертами лица он походил на узбека. Это сходство довершалось и одеждой: черной тюбетейкой, желтым чапаном, расшитым шелком, белыми широкими штанами. Когда мой отец и его спутники поздоровались с ним за руку, я без знака старших присел у порога. Это не понравилось отцу: он искоса, неодобрительно посматривал на меня. А похожий на узбека великан и внимания не обратил на мою ребяческую невежливость. Ему, как видно, было не до меня.
Скоро я понял, что он приходился Мамбету-хоже родным братом. Коныр, так звали его, был первым и по возрасту и по уважению среди потомков «святого» Жампы. Разговаривал он мало, тягучим и медлительным голосом и все время пыжился, напускал на себя суровый вид, сидел неподвижно, как вбитый в землю кол. Но, самое удивительное, — Коныру было семьдесят восемь лет, хотя и сединки нельзя было обнаружить в его иссиня-черных волосах, и все зубы — крупные и желтые — были целы.
Когда мы уже освоились с обстановкой и неплохо чувствовали себя в прохладной юрте, приехал Мамбет. Он остриг свою пышную, как у Коныр-хожи, бороду, но зато так отпустил коротенькие прежде усы, что их концы закручивались. Причина такой перемены объяснялась просто: прошлой осенью в Тургае он закончил месячные курсы учителей и зимой в своем ауле занимал должность государственного учителя.
За короткое время я успел здесь перезнакомиться со всеми. Прежде всего я узнал родную мать Батес — Жанию, хотя при мне ее не называли по имени. Всеми своими чертами и фигурой Батес была точная копия матери. И меня поражала та убежденность, с которой Батес называла родной матерью эту черную чужую старуху, на которую она и отдаленно не походила.
Что я узнал еще? Жания рожала после Батес несколько раз, но все ее дети умирали в младенчестве, кроме мальчугана Сеила, которому к этому времени исполнилось четыре года. Но и Сеил тоже считался ребенком черной старухи.
Жанию можно было принять за пожилую женщину, хотя на самом деле ей было всего тридцать лет. Ее муж был старше ее на девять лет, а выглядел особенно рядом с ней совсем молодым: у него были такие розовые румяные щеки, что, кажется, дотронься до них — и брызнет кровь.
Дочь бедняка Жания была привезена в юрту Мамбета, когда ей исполнилось всего четырнадцать лет. За нее Мамбет уплатил полный калым — сорок семь голов скота. Но вручал калым не он сам, не сам ездил за невестой. Для хожи, аткаминера и богатого торговца ехать к бедняку считалось унизительным. И он послал за Жанией старшую свою жену — байбише.
Если женщина в доме, где заждались детей, приносит то сына, то дочь, — значит в семью пришла удача. Если к тому же она энергична и расторопна, то ее очень скоро начинают уважать. Но я довольно скоро приметил, что Жанию совсем не уважают в этой семье. А работает она больше всех — встает с рассветом и до темноты занята домашним хозяйством. Сколько труда вложила бедная Жания в семейное богатство! Но сама она не заработала себе и на праздничное платье, ее обычная одежда — какое-то латаное тряпье.
Даже дочь, родная дочь Батес избегает ее, считая своей матерью Каракыз.
Хозяйством Мамбета по его поручению управлял Кикым, человек деловой, «крепкий», как говорили про него. Он умел держать в руках наемных работников и наблюдать за тем, как пасутся и множатся стада.
Но настоящим правителем на деле оказалась Калиса — жена Кикыма.
Это была одна семья, хотя и жила она в двух юртах. Продукты питания и домашняя утварь в каждой юрте были своими. Юрта Кикыма и Калисы считалась младшей юртой — отау.
В обычные дни Калиса не вмешивалась в жизнь большой юрты. Когда же приезжали гости — о них заботились все сообща.
Доход был общий, но поровну его не делили. Жизнь в ауле Мамбета-хожи отличалась еще одной особенностью. Несмотря на то, что богатство было сосредоточено в большой юрте, именно там было неряшливо и неуютно. А отау напоминала расцвеченную — всеми красками деревянную чашу. Каждая вещь занимала в ней свое место и выглядела красивой. Аккуратно и приятно одетой была и сама Калиса. Казахи говорят, что малое потомство бывает у самых породистых. И у лебедя и у орла — а среди птиц нет выше их — самки приносят по два яйца. Царица зверей — львица — рожает только двух детенышей. Должно быть, и Калиса была особой породы. За девять лет замужества она родила только одного сына — Актая. Его, пятилетнего мальчика, она одевала по-городскому красиво, заботилась о том, чтобы он был всегда чистым, подстриженным. Рядом с ним маленький Сеил, одетый в тряпье, выглядел сыном раба.
— Отчего это так? — спросил я у Кайракбая.
И он мне объяснил, что дело здесь совсем не в неряшливости или небрежности родителей, а в некоторых казахских обычаях. Долгожданному сыну дают плохое имя, чтобы его не коснулось дурное слово. Спасибо еще, ребят не принято называть собачьей головой Итбас или богатым свинопасом — Шошкабаем. И плохую одежду надевают на ребенка, чтобы его не сглазили!
В этот свой приезд я еще ближе познакомился с Батес. И чем внимательнее я присматривался к ней, к ее поведению, тем чаще думал: «Она ведь держится как и подобает девушке. Почему бедняжка до сих пор считает себя мальчиком?»
Своими осторожными движениями, своим еще спрятанным в глубине души характером она напоминала мне нераскрывшийся бутон ландыша. Тонкая, нежная, чувствительная к холоду, она была и впрямь цветком, еще не подставившим лучам солнца свои свернутые лепестки. Какой она станет завтра? Может быть, она пышно расцветет как городской, заботливо выращенный цветок с широкими лепестками, но лишенный настоящего аромата. Но я верю, что она будет скромным небольшим цветком наших степей, цветком с душистым нежным запахом. Но что бы там ни было, как походила она сейчас на только что завязавшийся душистый бутон ландыша!
Мы гостили недолго и вернулись домой. Но теперь я был, точно заарканенная лошадь, привязан к колышку в ауле Мамбета. Под разными предлогами я навещал Батес. Пусть хитрая Калиса и подозревала нас во всяческих грехах, но наши отношения по-прежнему оставались чистыми, как у брата с сестрой.
Дружба с Батес снова приблизила меня к той крепости, к которой я недавно не хотел и близко подходить — к ученью. Я возненавидел коммуну Ак-Мечети. Раньше я считал, что именно в школе воспитываются справедливость и честность. Но столкнувшись в Ак-Мечети с Аралбаевым и другими так называемыми образованными людьми, я убедился, что подлости в них больше, чем достаточно. Напрасно я стремился найти у них хоть искорку честности. Настоящий свет впервые вспыхнул для меня, когда я увидел Гани Муратбаева. Но за короткий срок я не мог до конца понять, что он за человек. Я просто поверил в его честность и чистоту.
«Что из меня будет? Надо же, наконец, учиться? А не поздно ли?»- вот о чем я раздумывал в эти дни. У меня была хорошая память. Я вспомнил рассказ о бие Толе. Этот бий уже в девять лет разбирал тяжбу. И наш Абай с тринадцати лет помогал своему отцу в его делах султана. Принято думать, что только достигнув совершеннолетия молодые люди обретают разум и могут избрать себе специальность. Но если это правда, как же быть с бием Толе и поэтом Абаем? А прославленный казахский ученый Чокан Валиханов записал песню «Едиге» со слов акына Курлеут-Кипчак Жаманкула, когда ему было только пять лет!..
Значит, не всегда надо дожидаться совершеннолетия, чтобы решать свою судьбу. Ведь иногда умственное развитие опережает возраст человека. Доказательства я уже привел. Но это вовсе не значит, что я и себя причислял к великим. Я даже не думал, что из меня со временем получится большой человек…
Но кем же все-таки буду? Мне часто приходилось задумываться над этим. Из моей недолгой жизни можно видеть, что я с малых лет пошел по извилистому пути. Мне кажется, что уже в десять лет я научился по-настоящему думать. И с той поры мне представляется, что наш родной дом похож на воронье гнездо, свитое на ветке засохшего дерева. Оно постоянно колеблется на ветру и вот-вот упадет: стоит только буре сильнее разыграться. Мой бедный отец хорошо понимал это и всегда думал о том, как бы спасти свою семью и себя. Не находил выхода и метался туда и сюда. Уже ни на что не надеясь, вернулся в родные Тургайские края и обосновался здесь. Слабую надежду вдохнул в него лишь дядя Жакынбек. Он говорил:
— Сейчас в России возникло направление под названием «Новая экономическая политика» — НЭП. Это — борьба богатых и бедноты на хозяйственном фронте. Вождь большевиков Ленин уверен в своей победе. Но откуда он это знает? Конечно, он надеется победить, иначе и не начинал бы борьбы. Но ведь и мы не отказываемся от нее. Может быть, еще найдем выход и победим большевиков.
Отец перекочевал от Сырдарьи в родимые места словно для того, чтобы услышать эти дядины слова. Это мне стало понятно во время встречи отца с его друзьями из Тургая. А я то ли по молодости, то ли по неразумению своему, а может быть, потому, что верю лишь своим глазам, считаю напрасными дядины надежды. Все прежние баи и бии Тургая, о которых говорили, что «у них клыки в шесть вершков», испугались бы одного Еркина Ержанова. Стоит только сказать — он идет — как они разбегутся и попрячутся!.. Я видел жизнь бедного люда со времен восстания 1916 года. Сейчас беднота стала намного сильнее. А как же иначе? Разве Советская власть не ее власть?.. Советская власть не давала себя сломить вооруженному врагу, не даст она победить себя и врагу невооруженному. Она опирается на громадное большинство, на трудящихся. И это большинство не позволит победить себя меньшинству — эксплуататорам. А что же ожидает их, эксплуататоров, если они не смогут победить?..
Такие мысли овладевали мной в пору начала моей сознательной жизни. Но чем больше я думал об этой борьбе, тем труднее мне было представить ее исход, тем неяснее становилось мое собственное будущее. Временами мне казалось, что я стою перед неприступной горой и никогда не одолеть мне ее вышины. Что же делать? Сперва я решил, что моей главной опорой в жизни будет ученье. Но я уже рассказывал, что разочаровался и в ученье и в учителях. Потом я захотел остаться в ауле. Мол, поживу, а там будет видно, что дальше.
И вот теперь встречи с Батес снова заставили меня думать о необходимости учиться.
— Почему? — спросите вы.
Я так подружился с Батес, что уже не находил себе места, когда оставался один. Но было неудобно постоянно ездить к ней, не давая даже остыть копытам своего коня. Я не понимал вначале, что со мной происходит, но зато это прекрасно поняли окружающие. Пересуды и разговоры доходили до меня. Я был бы рад не обращать на них внимания, но понял, что в конце концов может возникнуть нехорошая сплетня…
Что же все-таки предпринять.
И ответ пришел сам собою — учиться!
Теперь надо рассказать, что же это за школа, куда я собрался ехать.
Читателю должно быть известно, что с именем Ибрая Алтынсарина связано начало широкого просвещения в казахской степи. Он и родился здесь, в Тургайском ауле, а отсюда поехал учиться в Оренбург. Когда Ибрай стал образованным человеком, он начал создавать школы, которые назывались русско-казахскими. Ибрай тогда заезжал и в наш аул; в эти дни, говорят, родился мой отец Абуталип. Ибрай будто бы сказал нашему деду Жаману: «В честь рождения сына откройте в ауле школу». Дед был человеком несговорчивым. Он не сказал ни да, ни нет, а попросил Ибрая посоветоваться с уважаемыми людьми и обещал поступить так, как скажут они. Дескать, окажутся они единодушными в своем решении, тогда и просьба Алтынсарина будет выполнена. И рассказывают еще, что некий человек по имени Танатар произнес тогда такую речь:
— Состоятельные аульные люди не отдавали своих детей в школы. Иной раз русским чиновникам удавалось отвозить на ученье бедных сирот. И нашелся среди неграмотных темных казахов бий Байгожа, который сам отвез своего внука Ибрая в Оренбург в русскую школу. Многие в аулах тогда окаменели от гнева. Дескать, бий отрекся от своего ребенка и крестил его. Теперь перед нами Ибрай, и вы видите сами, что он остался настоящим казахом и его никто не крестил. Зачем же теперь мы будем отказываться от доброго дела. Давайте поступим так, как предлагает Ибрай, и откроем школу.
Танатара уважали, к его словам прислушивались.
— Где же мы откроем школу? — спросили тогда у Ибрая.
— В ауле Танатара, на берегу Сарыкопа, там больше всего народа, — отвечал Алтынсарин.
С Ибраем все согласились. В 1875 году в ауле Танатара началось строительство школьного здания из жженого кирпича. Здание строили пять лет. В 1880 году из Оренбурга приехали два учителя — казах и русский. В числе первых учащихся — шакиртов из окрестных аулов был и мой отец. Я пошел в него: он не очень-то хотел учиться и, немного разобравшись в грамоте и письме, бросил посещать школу. Не в пример отцу многие другие закончили учение, на смену им приходили новые учащиеся. Школа в Сарыкопе многим открыла глаза, приобщила к источнику знаний. Из ее стен вышли люди, ставшие впоследствии первыми образованными людьми в нашем краю.
Сарыкопская школа просуществовала до восстания 1916 года. В это время и прекратила свою работу. Царские войска, сражавшиеся с повстанцами Амангельды, белые войска в годы Гражданской войны превратили школьное здание в казарму и испакостили его вконец.
После окончательной победы Советская власть взяла в свои руки и ремонт школ. Летом 1922 года, когда мы перекочевали в Тургай, заканчивался ремонт здания и в Сарыкопе. Учащихся мелких аульных школ, закрывавшихся на ремонт, предполагалось перевести в эту большую школу.
Так со школой Сарыкопа неожиданно связались мои мечты и желания. Я вспомнил одну из песенок нашего Кайракбая:
Горы Алатау в тучах,
Вершины в туманах поясных.
Не надо прощаться, — лучше
Встречаться нам ежечасно.
Школа в ауле Танатар помогала мне ежедневно, ежечасно видеть Батес, быть постоянно рядом с ней. Здание школы было почти новым. Но трудно было в этом ауле разместить всех учащихся. Многим школьникам пришлось обосноваться где-нибудь поблизости, в окрестных аулах. Так решил сделать и я и поселился в ауле Мамбета.
Батес закончила три класса начальной школы, примерно такие же знания были и у меня. Поэтому мы поступили в четвертый класс и сели вместе за одну парту.
Заведовал школой Балкаш Жидебаев. И кроме него было еще два учителя. Как говорится, было и уютно и тепло. Ученье пошло хорошо, жизнь стала радостнее, веселее!
Мой дорогой друг! Я не знаю, сколько вам было лет, когда вы полюбили свою невесту. Если верить сказаниям о Баян-Сулу и Козы-Корпеш, о Меджнуне и Лейле, то они полюбили друг друга чуть ли не с самого рождения. А я? Когда же полюбил я?
Вспоминая сейчас дни, которые я проводил вместе с Батес, я начинаю думать, что любил ее совсем не как брат любит сестру. Во мне пробудилась грешная любовь джигита к девушке. И когда я понял, что со мною происходит, смущение овладело мною, я стал бояться самого себя.
А почему так, спросите вы?
Мне стыдно говорить об этом откровенно, но все-таки попробую объяснить. Часто бывая в юрте хитрого Кайракбая и его такой же хитрой жены, я уже давно был обучен тем житейским «азам», до которых так охочи подростки. И посматривал я на Батес совсем не безгрешно. Калиса, прекрасно разбирающаяся во всех этих делах, быстро раскусила меня. Однажды я сидел у нее дома, и она, любящая побалагурить, стала смущать меня нескромными намеками.
— Я-то думала, что ты простодушный наивный ребенок, а ты, мальчик, начинаешь юлить, как лиса…
— Почему ты так решила? — с наигранным удивлением спрашиваю я, еще не зная, куда поведет дальше свою речь хитрая Калиса.
— Я уже с первой встречи заметила, что ты мальчик бывалый. И сейчас в этом убеждена.
— Бывалый! Ты скажи яснее.
— Да и так ясно. Такие баловни, как ты, созревают рано. Но я понимаю и другое. Созреть ты созрел, но ты еще невинный. Вот у тебя не хватает решимости совершить задуманное.
— И откуда ты только взяла это, Калиса?
— Ты, наверное, считаешь, милый мой мальчик, что у тебя одного есть глаза, а у меня их нет. Неужели я не вижу то, что происходит у меня на глазах.
— Ну, если ты видела, так расскажи! — отвечал я Калисе. — В вашем ауле много девушек, моих сверстниц. И когда я встречаюсь с ними, то люблю пошутить, побалагурить, побаловаться.
Я приготовляюсь бывало слушать Калису, уверенный, что она будет говорить именно об этом. Она начинает издалека, потом словно поддакивает моим мыслям и вдруг неожиданно сворачивает в сторону:
— Светик мой, ты, кажется, очень полюбил нашу Еркежан, — называет она Батес ее мальчишеским именем, а сама играет своими красивыми черными глазками.
Я заикаюсь от смущения и говорю, что это так, но сам рассчитываю, что Калиса начнет допытываться дальше. Уж тут-то я ей объясню, что мы просто дружим. Но хитрая Калиса минует расставленные мною силки:
— Разве твой взгляд что-нибудь скроет, — многозначительно говорит она и делает паузу. — Но, милый мой, думаю, рано еще, рано…
— Что рано? — выпаливаю я.
— Рано смотреть на нее, как на девушку!
— Боже мой! — испуганно произношу я слова, которые часто повторяла бабушка. Они у меня вошли в привычку.
— Не бойся, мальчик! — голос Калисы становится тверже, она отбрасывает всякую хитрость. — Ведь не я одна заметила, что ты смотришь на нее влюбленными глазами, есть и другие в доме. Например, младшая жена — токал Жания. Я очень хотела сказать тебе об этом. Вчера, когда ты, не отрываясь, любовался Еркежан, токал мне шепнула: «Скажи, невестка, этому мальчишке, чтобы он вел себя пристойно. Заметят старшие — опозорят его. Ему и дня нельзя будет оставаться в нашем доме».
Может, Жания и вправду произнесла эти слова или Калиса выдумала все это, бог ее знает. Но я не посмел отрицать правды и оробел, смутился.
Почувствовав мою робость и как бы желая меня подбодрить, Калиса заговорила иначе:
— Знаешь, мальчик, ты оставь Батес. А если тебе хочется раньше срока стать настоящим джигитом, мы найдем выход. И что ты будешь возиться с ребенком, если у этого ребенка есть взрослая старшая сестра. Я уж вам помогу сблизиться…
— О ком ты говоришь? — недоумевал я.
— Пока мы с тобой наедине, я могу сказать. Какен, Какежан. Она твоя ровесница. Уговорить ее легко… Хочешь?
— Да ну ее к черту! — разозлился я и вышел из отау Калисы.
После этого разговора жить в семье Мамбета мне стало очень трудно. Мне казалось, что все пристально следят за мной, ловят каждый мой взгляд, брошенный в сторону Батес. Я постоянно смущался и не знал, куда себя деть. От смущения я вынужден был в конце концов переселиться на время в отау Кикыма. Сама Калиса подсказала мне этот шаг. Да нашелся и хороший повод: Кикым уехал в Тургай по каким-то хозяйственным делам, и Калисе было страшновато оставаться одной.
И в один из вечеров она продолжила тот, выбивший меня из колеи разговор.
— Да, мальчик мой. Теперь я не сомневаюсь, что ты влюблен в Еркежан. Скажи мне, будь откровенен. Я понимаю, что и в твоем возрасте влюбляются. Но если ты повидал жизнь, то ведь она еще младенец, не оторвавшийся от материнской груди. Пусть у тебя настоящая страсть, — не торопись, сдержи ее. Помни слова, сказанные акыном:
Терпенье слитку золота под стать,
А нетерпенье — пыль, ненужный сор.
Достигнет цели, кто умеет ждать.
Удел нетерпеливого — позор.
Хорошие слова! Не правда ли? И помни еще, что казахи говорят: в тринадцать лет — хозяйка дома. И до этого срока немного осталось. Положись на меня! Я сумею сделать так, чтобы ты порадовался и повеселился, пока ее не проводят отсюда.
— Ее? Проводят? — Как мне вдруг стало горько. Я сразу догадался, в чем дело. — Калиса, неужели уже есть человек, заплативший за нее калым?
— А разве ты не слышал?
— Нет!.. И в мыслях у меня этого не было…
— Эх ты! Разве тебе неизвестно, что казахи сватают невест еще в люльке. И у нее давно есть сват и жених. Ты хочешь узнать кто? Я тебе скажу — бай по имени Сасык.
— Откуда он только взялся?
И вдруг Калиса, по своему обыкновению, сделала крутой поворот в разговоре и начала успокаивать меня.
— Все будет по-твоему, Буркут. Время царя Миколая прошло. Девушек сейчас не увозят насильно. Надо только, чтобы ты понравился Еркежан, а остальное придет само собой. Только будь осторожен, не выдавай себя…
Я принял этот совет хитрой Калисы и стал осмотрительней и серьезней. Я глубоко погрузился в ученье. И скажу без хвастовства, что скоро занял первое место среди учащихся нашего класса. Мне даже поручали, когда болел учитель, заниматься со школьниками младших классов.
Дни наши обычно проходили так: первым в доме, на рассвете, просыпался Мамбет. Он шел совершать утреннее омовение. Вслед за ним просыпался я. Завтракал я почти всегда у Калисы. Потом одевался и выходил из юрты навстречу Батес. В зимнее время мы отправлялись в аул Танатар на санках, запряженных верблюдом. Скажешь ему: «Стой!» — он останавливается. Крикнешь: «Шу!» — медленно зашагает. Произнесешь: «Шок!» — покорно ложится на землю. Смирное, послушное животное. Мы уютно скользим в широких санках, плотно устланных соломой. На крутом сугробе санки порой опрокидываются, мы падаем в снег. И тогда верблюд спокойно застывает на месте, ожидая, пока мы установим санки и устроимся в них.
Четырехверстный путь между аулом Святого и аулом Танатар проходит по льду озера, густо заросшего камышом. Скупой Кикым, жалея верблюда, не позволял другим ребятам садиться в наши сани. И нам нравилось это одиночество, нравились эти утренние и вечерние поездки. В тот год камыш на озере был особенно высоким. Не сразу можно было заметить и всадника, едущего навстречу. Пушистые султаны камыша, забеленные обильным инеем, склонялись друг к другу, сливались друг с другом и казались издали белыми холмами. Ветер не проникал в озеро. Где-то в степи бушевал буран, а здесь была удивительная тишина. Верблюд, словно подражая камышу, густо заиндевел, особенно там, где густая шерсть — на шее, холке и ногах. Издали может показаться, что движется не верблюд, а сложенный в стог камыш. Пока мы так едем, лисицей подкрадывается мороз и хватает нас за щеки. Бледноватое лицо Батес от укусов мороза становится румяным, алым, как степной весенний тюльпан.
Нет, ни ей, ни мне не страшны укусы мороза. Ехать нам недалеко, а одежда у нас теплая. Верблюд никогда не сбивается с дороги. Мы часто ему даем свободу, и он катит пустые санки. А сами — сворачиваем на узкую тропинку в камышах. То бегаем наперегонки, то взберемся на бугор и скатываемся по снежному насту, то — после снегопада — зарываемся в пушистый сугроб. Когда же устанем — догоним свои санки, сядем рядышком и, обнявшись, поем, поем громко, во весь голос…
Я помню: мы, как обычно, возвращаемся дорогой, зажатой в камышах. День веселый, радостный. Еще по-зимнему румяное солнце уже разогревало землю. Снег слегка подтаял, а к закату снова подмерз и немного пожелтел. Верблюд ступал медленно, плавно покачивая наши санки. Его неторопливость начинала нас раздражать. Мы сошли на дорогу и наперегонки пустились бежать к бугорку. Я поднялся первый и, оглянувшись, увидел, что Батес поскользнулась на обледеневшем снегу, упала и с трудом выкарабкивается на бугорок. Я бросился ей на помощь, но поскользнулся сам и полетел вниз. Мы переменились местами. Теперь Батес была на бугорке, а я подымался ей навстречу. От мороза, беготни, от смешного происшествия щеки девушки ярко алели.
Батес крикнула мне с крутого бугорка.
— Поймай меня. Сумеешь?
— Прыгай, Батесжан.
И в это же мгновение она оказалась в моих руках. Я приник губами к ее губам и вдруг почувствовал касанье горячего нежного языка. Мы пили поцелуи, как мед, хмельной и сладкий. Мы забыли обо всем и, бог знает, сколько бы продолжалось это блаженство, если бы нас не спугнул резкий насмешливый возглас:
— Поздравляю! Да множатся поцелуи.
Острым ножом полоснули нас язвительные слова. Мы разомкнули губы, разжали руки, отшатнулись в страхе друг от друга. Батес, задыхаясь от стыда, закрыла лицо ладонями и побежала догонять санки. У меня хватило самообладания обернуться, чтобы увидеть обидчика. В джигите, догнавшем нас на резвом иноходце, я сразу узнал Жумана, сына Саудабая…
— Я тебя поздравляю, мырза. Да множатся поцелуи! — с нагловатой улыбкой повторил он, выпростав руки из варежек и поглаживая черные усы.
Я сразу понял: с Жуманом справиться мне не под силу. Он часто принимал участие в схватках и даже считался палуаном — богатырем. Будь бы это кто-нибудь послабее, я бы вышиб его из седла и затоптал ногами.
Обозленный жестокой обидой, сознавая свое бессилие, я ничего не ответил Жуману и пошел вслед за Батес. Умный верблюд остановился, Батес, спотыкаясь на обледенелых кочках, приближалась к санкам. Но Жуман не пожелал отстать от меня. Его иноходец шел вровень со мной. Неожиданно обидчик схватил меня за подбородок.
— Постой! Надо поговорить.
— Пусти! — отвел я его руку.
— Говорю я тебе, постой!
— Ты что привязался ко мне, разве я что-нибудь должен твоему отцу?
— Что ты такое говоришь, милейший? — Жуман побагровел от злобы и поднял камчу. — Ты, должно быть, хочешь, чтобы я тебя перетянул разок-другой. А?
— Хватит смелости, так ударь!
В ярости Жуман замахнулся камчой, и в этот же миг дрогнул и вяло опустил ее. Он, понятно, испугался не меня, почти мальчика, а моего отца.
— Хорошо, подожди, милейший, — процедил он сквозь зубы, — я еще подкараулю тебя. Я лягу змеей поперек этого твоего пути. Хватит ли у тебя сил перешагнуть.
И с этими словами он круто повернул коня и помчался в сторону аула Танатар.
А наш верблюд далеко оттащил санки. Батес еще не поравнялась с ним. Я догнал ее, взял на руки, прошел еще сотню-другую шагов и бережно усадил Батес в санки.
Верблюд, чуя близость дома, ускорил шаги.
Весь оставшийся путь до аула мы не проронили ни слова. Когда мы наконец приехали, грустная, обиженная Батес ушла к себе, даже не взглянув на меня. В доме Кикыма я застал только Калису. Она была уже в шубе, собиралась куда-то в гости. Как только смогла она разглядеть в сумерках, что со мной что-то случилось?
— Светик мой, ты что-то не в духе, что с тобою? — с тревогой расспрашивала она.
— Да ничего… Голова разболелась, — невнятно отвечал я, но в голосе моем, наверно, звучало другое.
— С чего бы это голова у тебя заболела? — уже с некоторым недоверием спросила Калиса.
А я продолжал свое бормотанье:
— Да вот уроки. Вчера долго не спал. Сегодня рано проснулся.
Калиса сделала вид, что поверила мне:
— Ты, бедный мальчик, слишком увлекся ученьем. Голова твоя разболелась оттого, что ты ее не поднимаешь от книг и тетрадей. Смотри, ты даже худеть начал. Вот что, милый. У меня всякие дела по хозяйству, а ты пока приляг и поспи до ужина. Я сама тебя разбужу. После сна и голова пройдет.
Она постелила в углу мягкое теплое одеяло, дала мне под голову подушку и вышла, убедившись, что я задремал.
Бывало, стоило мне прилечь после занятий в школе, как я тут же засыпал. Но на этот раз спасительный сон, как ни звал я его к себе на помощь, и близко не подходил ко мне. Я не соврал Калисе, что поздно лег и рано встал. Но меня мучили стыд и злость. От всего этого в самом деле заболела, закружилась голова, а когда я коснулся лицом подушки, то понял, что весь горю.
Я лежал, не в силах собраться с мыслями. Вскоре скрипнула дверь, и я услышал осторожные знакомые шаги Калисы. Я закрыл глаза и засопел, притворяясь спящим. Калиса почти беззвучно ступала в потемках, потом остановилась, прислушиваясь к моему дыханию, и вполголоса, чтобы не нарушать моего покоя, пробормотала: «А он и впрямь занемог, бедный мальчик». Она зажгла у печки керосиновую лампу, прикрутила фитиль. И только тогда, сбросив шубу, на цыпочках подошла ко мне и погладила своей холодной ладонью мой разгоряченный лоб. Тут я сделал вид, что проснулся.
— Ах, боже мой, зачем я тебя разбудила? — воскликнула Калиса и с тревогой спросила:- Ну как, тебе не лучше, мой светик?
— Лучше, — без раздумья отвечал я, — только еще голова немного побаливает.
— Вот подожди, выпьешь крепкого чаю и совсем здоровым будешь.
И она выгребла из печи горячих углей для маленького желтого самовара.
— А знаешь, у меня и беляши с кониной приготовлены. Словно на тот случай, если ты приболеешь. Поспеет самовар, и они, горяченькие, тебе придутся по вкусу. Поешь беляшей, напьешься чайку, и болезни как не бывало.
Калиса умела уговаривать. И с ней было приятно сидеть за вечерним ужином. С таким удовольствием маленькими глотками пила она крепкий чай, аппетитно закусывая кусочками поджаристых, тающих во рту беляшей.
Но какою хитрой была она!
— А ты знаешь, мне ведь все известно, — вдруг произнесла она, отставляя пиалку.
— Что, что тебе известно? — заволновался я.
— Жуман мне все рассказал, светик.
— Жуман?! — и я почувствовал, как дрогнуло мое сердце.
— Ишь, как испугался, — улыбнулась Калиса, лукаво всматриваясь мне в глаза, — разве ты забыл, что я обещала в сердечных делах быть твоей помощницей. Разве я не говорила тебе — подожди, не торопись, а ты взял и поторопился. Но теперь ничего не поделаешь. Уж если так случилось, крепись, дорогой. Будь твердым, как булат. Давай вместе подумаем: что же надо предпринять, чтобы не разгорелся пожар.
Я не мог скрыть своей растерянности, а Калиса между тем продолжала:
— Не я ли тебе давно говорила, что нашу Еркежан уже сватают. Нашелся такой человек. Помнишь? Так вот, этот Жуман и приходится племянником ее свату. Теперь тебе понятно? Потому-то Жуман и охраняет девушку, как свою собственную невесту. Особенно от тебя. Кому не известно, что ты в прошлом году часто бывал в ее доме. А уж теперь, после того, как ты здесь стал жить, учиться, только и говорят, что о тебе и Батес. Я слышала от верных людей, сват так сказал Жуману: «Будь моими глазами и ушами». Жена Жумана Бикен так и норовит зайти к нам. По делу и без дела. Они мне уже намекали: ты, дескать, их сводишь, сближаешь! Смотри, не замести тебе следы. Я уже знаю, что будет дальше, раз Жуман вас поймал. Встретит меня Бикен и скажет: ну, вот, любуйся — это же ты их сводила. Как им заткнуть глотку, чтобы они молчали? Как избежать позора? Ведь растрезвонят на всю степь, взбаламутят все аулы вокруг.
Мне показалось, что Калиса преувеличивает.
— Ах какой ты еще ребенок! Неужели тебе непонятно? — с досадой обрушилась она на меня. — Ведь эти слухи не остановишь. Они проникнут и в твой дом и в семью Кожа-аты. Ой, как трудно вам придется.
Я снова подумал, что Калиса придает слишком большое значение и Жуману и слухам. Но шаг за шагом она убеждала меня в своей правоте:
— Прошлый год был тяжелым годом. Годом свиньи. Ты ведь это знаешь. Джут, бескормица пришла в степь. Падеж скота. Разорился твой отец. Разорился и этот дом. Как говорится, с одной уздечкой в руках остались. Только Сасыка не тронул джут. Кожа-ата попросил у него помощи. И Сасык пригнал ему целый косяк лошадей. Когда дела стали поправляться, табун хотели вернуть Сасыкбаю.
— Обойдусь как-нибудь, не возвращайте, — ответил Сасык, — я вот слышал, что у вас подрастает малютка. Она, говорят, стоит сорока семи голов. Это полный калым за невесту. И у меня мальчишка скоро джигитом будет. Наречем их женихом и невестой. Благословляешь?
Из рассказа Калисы я понял, что Молда-ата согласился, и осенью состоялся сговор. Косяк лошадей Сасыка очень помог хозяйству. От него пошло все нынешнее богатство в доме. Молда-ага и Сасык стали так дружить, что поглядишь со стороны — ну, прямо нетронутые сливки!
— Ты, мальчик, пойми, — продолжала Калиса. — Многие ругают сына Сасыка. Ну и что из этого! Разве люди, верные старым обычаям, посмотрят на то, что он плох. Сватовство, считают они, святое дело. Вот только Советская власть устанавливает другие порядки. А то бы у них не было никаких препятствий. Но обычаи пока сильнее. Власть запрещает калым, многоженство, не позволяет рано выдавать девушек замуж. Может быть, дальше так оно и будет. Но кто сейчас подчиняется этим законам? Все пока осталось по-старому: и калым платят, и девчонки плачут, когда их выдают насильно замуж, и у стариков-баев жен больше, чем пальцев на одной руке.
Конечно, Калиса говорила правду. Но зачем она так подробно растолковывала ее мне? В общем, все это мне было известно и раньше.
— Эх, Калеке! Скажи лучше, что мне сейчас делать?
Лукавая тетушка Калиса умиротворенно взглянула на меня.
— Что, спрашиваешь, тебе делать? Надо прежде всего успокоить Жумана, заставить его замолчать.
— Но как это сделать, Калиса?
— Проще простого. Подсластить. Подарочек ему сделать.
— Да примет ли он его?
— Еще как примет. За доху из шкуры жеребенка он свел одного богача со своей родной сестрой. А ведь сестра ему дороже Еркежан.
— Чем же мне его умаслить? — я уже понял всю доброжелательность Калисы, а заодно вспомнил, что и мой брат Текебай некоторыми своими проделками походил на Жумана. — Посоветуй, пожалуйста.
— Придумаем. Я подскажу тебе. Но ты заранее знай: подарком ты ему заткнешь рот. Он будет молчать. А уж об остальном надо самому позаботиться. Ты подожди, пока Батес станет, как говорят, хозяйкой дома. Она ведь еще девочка, да и ты совсем молоденький. Ты посмотри на себя, Буркут. Повремени, дорогой, наберись терпения.
— Ойбо-о-ой, Калеке! — протянул я. — Какая же это долгая история!..
— Попробуй, найди историю покороче, — отшутилась Калиса, — но прежде всего пойми, что надо заставить Жумана замолчать. Иначе плохо тебе придется. Он — злой и болтливый человек. Он всюду будет рассказывать о том, что видел. И не просто рассказывать, а привирать. Такого наговорит, что тебе не то, что жить в этом доме, переступить его порог нельзя будет. Близко подойти не придется. Ты об этом подумал? И, самое главное, что будет с Батес? Ты — мальчик, тебе нечего страшиться дурной славы. А ведь она может себе загубить всю жизнь. Тебе не приходилось слышать, как невесту отсылают обратно в аул, посадив задом наперед на черного ишака и дав ей в руки горящую головню. Она ведь на побои будет обречена до самой смерти. Ты об этом подумал?
Мне стало так жалко Батес, что я едва не заплакал.
— Подскажи, тетушка Калиса, что же мне делать. Договорись с Жуманом.
И Калиса пообещала мне договориться.
Утром я узнал, что Батес лежит в жару: так тяжело переживает она вчерашний случай.
Что касается Калисы, то она выполнила свое обещание. Жуман дал слово молчать, а от меня потребовал за это жеребенка-трехлетку. Я должен был ехать в отцовский аул и весною, когда начнется откочевка на жайляу, вернуться сюда с жеребенком, предназначенным для Жумана. Разумеется, жителям аула надо было сообщить, что трехлетка не подарена ему, а продана.
— Я согласен, пусть будет так, — говорил я Калисе. — Но объясни мне, почему я должен уезжать из аула сейчас, если никто ничего не знает, кроме Жумана и тебя, тетушка.
Калиса взглянула на меня раздраженно и, пожалуй, даже жалеючи.
— Ах ты, мальчик, мальчик! И ничего то ты не понимаешь. Нам с тобой едва удалось потушить опасную искру. Но ведь дальше ты не сможешь скрывать своих чувств. Перед твоими глазами постоянно будет Батес, нежный птенчик лебедя. Тебе самому еще невдомек, что ты вчера натворил. Не будь ребенком. Уезжай, чтобы тайна твоя была с тобой. Школа подождет. И кому какое дело, — ездишь ты на занятия или нет. Ты сам же просил, чтобы я договорилась с Жуманом. Значит, и тебе надо выполнить наш уговор. Не показывай пока здесь своего носа. А там будет видно.
На другой день Кикым отвез меня в родной аул.
Меня сразу забросали вопросами: почему ты вернулся, Буркут? И, важничая, я отвечал, что до конца года в этой школе уже не будет уроков, на которых я мог бы узнать что-нибудь новое.
А на самом деле в моих мыслях была только Батес. Неужели я не увижу ее до лета? Неужели я смогу перенести долгую эту разлуку? Я помнил вкус ее губ, доверчивый огонек в глазах. Милая Еркежан! Она была в моих мыслях и днем и ночью.
Чем околдовала ты меня?
Чем ты меня чаруешь?
Так поется в народной песне. Я часто повторял эти строки в полусне и наяву, вспоминая Батес. С каждым днем мне все больше и больше хотелось ее увидеть. С каждым днем росла моя любовь. И она же внесла раздор в мои отношения с отцом. Все это закончилось опрометчивым поступком, которого я до сих пор себе не простил.
Прошло немного времени после моего возвращения в отцовский аул. Все заметнее таял снег, зазвенели ручьи, весеннее тепло пришло в степь. Я сказал домашним, что мне обязательно надо съездить в аул Танатар, побывать в школе. Я уже облюбовал себе верховую лошадь — стройного жеребенка темнобурой масти, такого упитанного и крупного, что, казалось, ему же три года, как было на самом деле, а все пять. Но отец и слышать не хотел о моем отъезде. Он решительно отказался дать мне лошадь. Я долго спорил с отцом, но напрасно. Тогда я задумал уехать, не посчитавшись с его запретом. Однажды я уже оделся в дорогу и вышел к лошадям. Передние ноги моего жеребенка были в путах. И неожиданно — я столкнулся лицом к лицу с отцом.
— Кто наложил путы на моего жеребенка?
— Я. — Отец уставился на меня тяжелым сердитым взглядом. — Я здесь хозяин. И у меня нет лошадей для темных грязных дел.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, отец?
— Значит, ты думаешь, я ничего не слышал? — Он еще ближе подошел ко мне, словно желая пронзить меня холодными злыми глазами.
Тут я начал догадываться, что отцу все уже известно, но на всякий случай спросил:
— О чем же ты все-таки слышал, отец?
— Ты отвечай мне прямо: почему ты бросил школу?
Врать было бесполезно. Откуда он только узнал, думал я, а вслух бессмысленно повторил его вопрос:
— Почему я бросил школу?
Отец взглянул на меня мягче и спокойнее:
— Оставь эти темные дела, мой мальчик. Ни к чему хорошему они не приведут.
— Темные дела? Я не знаю за собой никаких темных дел.
И я открыто посмотрел отцу в глаза.
— Ах, мальчик, неужели я ничего не понимаю? Неужели мы для тебя не найдем свободной девушки? А ты связался с чужой невестой, за которую уже уплачен калым.
— Калым, невеста… Какая невеста, отец? — продолжал я упрямиться.
— Не препирайся, Буркут. Не надо спорить с отцом. Пойми, мы только-только начинаем по-настоящему жить после откочевки. У нас еще мало сил. Мы не можем вести борьбу с такими воротилами, как Сасык.
Отец меня уже уговаривал, стремясь склонить на свою сторону. В голосе его не было грозных нот. Но я не мог, не хотел согласиться с ним. Врожденное упорство и желание видеть Батес взяли верх.
— Ты не волнуйся, отец, — прервал я его, — ты лучше поверь мне, что у меня есть дело в школе. Разве я не имею права взять из твоего табуна верховую лошадь?
— Если это не темное дело, бери хоть весь табун. — Отец снова вышел из себя.
— Скажи мне только, дашь лошадь или нет?
— Не дам, не дам! — в ярости закричал отец.
Я еще раз попробовал его переубедить, но все было бесполезно. Он догадался обо всем.
— Не для Жумана, сына Саудабая, я собирал и выращивал скот. Не будет по-твоему.
И отец решительно пошел к дому.
— Подожди, подожди! — крикнул я ему вслед.
— Как сказал, так и будет! — Он даже не обернулся, не замедлил шагов.
Я не отдавал себе отчета в том, что произошло дальше. Сам не помню, как в моих руках оказался складной нож, который я никогда не вынимал из кармана. Сам не помню, как сильным взмахом я распорол правый бок трехлетки. Бедный жеребенок взвизгнул и, взбрыкивая ногами, рухнул на землю. Отец бежал ко мне, а я, не выпуская из рук ножа, выкрикивал:
— Не подходи!
Но сам отошел немного в сторону и смотрел исподлобья на отца, окаменевшего над жеребенком. У несчастного темно-бурого конвульсивно вздрагивали ноги, а земля вокруг потемнела от крови.
Одни радовались ссоре между мною и отцом и гибели жеребенка, другие огорчались.
Одни восхищались мною, подбадривали меня: «Он похож на деда и будет таким же богатырем. Это хорошо, что он не боится крови».
Другие осуждали: «Время богатырей прошло. Своим дурным характером он еще принесет отцу немало бед и огорчений».
Из домашних мать оказалась неожиданно на моей стороне. Отец хотел наказать меня за мой поступок, отколотить, но мать стала между нами и уперлась отцу руками в грудь:
— Не трогай его. Лучше вспомни, каким ты был в его годы. Буркут не заблудился, он просто идет твоим путем. Ты в четырнадцать лет мог взбаламутить весь аул. А ведь он куда скромнее. Стоит ли бить мальчишку за жеребенка? Считай, что его задрали волки.
Мать почти помирила нас. Отец перестал хмуриться и косо посматривать на меня.
Старший мой брат Текебай — ему уже было за двадцать — кроме хозяйства, ничем не интересовался, ни во что не вмешивался. Дочь свою в прошлом году он отдал в детдом, и даже жениться снова не собирался. Люди про него говорили:
— Текебай пасет баранов и пьет айран с пресным молоком. А на остальное ему наплевать.
И, действительно, он не поддерживал ни меня, ни отца.
Так же вела себя и моя старшая сестра Булис. Забитая, робкая, она редко переступала порог дома и чаще всего молча сидела над шитьем.
Появилась первая трава, стало совсем тепло, и наша семья выехала на джайляу. Мы остановились в издавна облюбованном нами месте, возле Катын-Казгана.
Спустя несколько дней к нам приехал неожиданный гость, дядя Жакыпбек. Он очень изменился за год, пополнел, раздался в плечах, стал поосанистей. И лицо его стало другим. Прибавившиеся морщинки не старили дядю. Усы и борода его были аккуратно подстрижены. Щеки лоснились после бритья. Дядя носил теперь очки в коричневой оправе, и под стеклами трудно было разглядеть его покрасневшие немного усталые глаза. Про дядю говорили, что его глаза налились кровью с той поры, как он был на войне. Должно быть, это было не так. Просто он много читал и часто напрягал зрение. Голос дяди стал немного грубее, но он редко повышал его, потому что вел себя спокойнее и уравновешеннее, чем в прошлый приезд.
По долгу родства и старой дружбы отец встретил дядю Жакыпбека с большим почетом. Он не поскупился зарезать кобылицу и пригласил на той всех людей с добрым именем из окрестных аулов, выехавших, как и мы, на джайляу. В их числе приехал и Мамбет-хожа. Дядя был ему ровесником, курдасом, и поэтому они, следуя старому казахскому обычаю, то и дело подшучивали друг над другом.
Уже на следующий день дядю начали приглашать в гости. С ним вместе ездили отец и я. Угощение устраивали те, кто был у нас на первом тое, — богатые, состоятельные люди.
За свежим мясом и весенним кумысом, шли разговоры о нынешних временах, о Советской власти. Дядя старался как можно подробнее ответить на вопросы, которые ему задавали. В то время я уже не был простачком и почитывал выходящую в Оренбурге газету «Трудовой казах» и журнал «Красный Казахстан». Поэтому я довольно скоро разобрался, что наши степные богачи задавали дяде довольно ехидные вопросы, а он в своих ответах ничего плохого о Советской власти не говорил.
Есть у нас, казахов, шутливое выражение: «Это происходило в те времена, когда жеребенок был немой, а у трехлетки выпали молочные зубы». Словом, давно это было, а может быть, и никогда не бывало. Вот так и дядя стремился доказать своим собеседникам, что кровавые раздоры, вспыхнувшие в Тургае еще в четырнадцатом году, пора забыть и не придавать им большого значения. Дяде возражали. Прислушиваясь к словам спорщиков, я начинал понимать, что раздоры эти продолжаются. Слишком много семей потеряли своих близких и в схватках шестнадцатого года и во время Гражданской войны. Многие еще хранят в своих сердцах желание отомстить. И у кого хватит силы объединить враждующих в одно братство?
…Однажды нас пригласил к себе сват Мамбет-хожи Сасык. Не буду скрывать, я очень обрадовался этому приглашению. Еще бы! Я увижу не только хваленого Сасыка, но и его сына, жениха моей Батес.
Аул, когда мы подъезжали к нему, показался нам невзрачным, маленьким. И земля вокруг была пустынной. Вспомнился рассказ степного острослова о путнике, заночевавшем в одном доме. Вышел путник из дома и видит, что его стреноженная лошадь осталась голодной. «Как у тебя голо все вокруг, даже травы для коня нет», — сказал он хозяину. А хозяин ответил: «Если бы ты был богатый, то и у тебя лошади давно бы вытоптали траву у дома».
Да, неуютно выглядел аул Сасыка. Около дома темнели силуэты нескольких верховых верблюдов и дойных кобылиц, но зато вдали виднелись многочисленные отары и стада.
— Неужели все это принадлежит Сасыку? — спросил дядя у нашего провожатого. — Значит, ты говоришь, это все его скот. Сколько же у него голов сейчас?
— Беды этих лет и джут отняли много богатства и у этой семьи!
Но дядя хотел знать, сколько же все-таки скота осталось у Сасыка. И провожатый сказал:
— Овец сейчас не больше четырех тысяч. Лошадей — около тысячи. А верблюдов, наверно, голов сто пятьдесят…
— Разве этого мало? — полюбопытствовал я.
— Сравнить с прошлым — очень мало!
— А сколько же было раньше?
Дядя ответил мне словами песни акына Карпыка из рода Аргын:
Отарам Доскана не виден конец,
И столько ж у бая Есжана овец.
Асан их богаче. Асану под стать
Богатых богатством своим затмевать.
Сасык, как рассказали мне, унаследовал богатство своего предка Асана. В продолжении семи поколений удача не покидала эту семью. Говорят, у прадеда Сасыка Тырнака было три тысячи одних верблюдов. Чтобы не сбиваться со счета Тырнак выкалывал глаз каждому сотому верблюду. Его так и прозвали баем — хозяином тридцати слепых.
Слушая эти старые хвалебные речи, я еще сильнее захотел посмотреть на этого знаменитого человека и его жилье.
Аул, лежавший во впадине между холмами, был затянут обычной в наших степях зыбкой пеленой марева. Дома то возникали, то пропадали снова, как лодки в море. Аул словно не хотел подпускать нас к себе.
Путь показался нам утомительным, медленным, и мы перешли на галоп, чтобы скорее достигнуть цели.
Марево продолжало колыхаться, по-прежнему напоминая море с многочисленными юртами-лодками. Но когда мы подъехали вплотную к аулу, мне на ум пришло другое сравнение. Небольшие темные юрты походили на стаю пасущихся уток. Несколько белых юрт, их было значительно меньше, своей величиной и цветом показались мне важным гусиным выводком. Но и они выглядели тихими скромницами рядом с большой белой юртой, поставленной в центре аула. Какая это была светлая юрта, самая главная, самая нарядная! Уж если те юрты — гуси, то эта не иначе, как белый лебедь. Таких белых, как молоко, кошм я не встречал в детстве. Вот бы туда скорее проникнуть. Там, внутри, должно быть, настоящий степной рай.
Но я очень обманулся в своих наивных ожиданиях. Однако вначале расскажу о самом Сасыке. До чего же он был нескладным и неприятным. Редко встречаются такие некрасивые ширококостные люди. Большеротый, с плоскими и редкими зубами, выступающими вперед этакими лопатками, он без улыбки смотрел на гостей маленькими, глубоко посаженными глазками. Редкие волосы, рассеянные по подбородку, и жидкие усы не придавали красоты огромному корявому лицу какой-то неправильной вытянутой формы. Бык, да и только! Средних размеров бык!
Весна уже переходила в лето, в самую что ни на есть жару, в начало шильде, когда солнце выжигает степные травы, а теплая одежда прячется в сундуки до осени. Но Сасык облачился в стеганый бешмет с накладкой из верблюжьей шерсти, мерлушковую шапку-ушанку и сапоги с войлочными чулками.
Удивил меня и голос Сасыка — густой, верблюжий. Наверное он был не очень разговорчивым и приветливым, если судить по его отрывистым вопросам о здоровье, о семье, о хозяйстве. Признаться, мне не понравилось поведение дяди. Он юлил перед Сасыком куропаткой, всячески оказывая ему знаки внимания.
Если такой сват, то какой же у свата сын, подумал я и стал искать его глазами среди людей, окруживших юрту. Кажется, жениху должно быть лет пятнадцать-шестнадцать, но здесь джигитов его возраста не было.
Наконец, мы вошли в большую юрту Сасыка. Как не соответствовало ее убогое убранство рассказам о богатстве потомка прославленного Асана. Запустение, неряшливость. Дешевая серая кошма в красном углу, выше очага, и несколько конских шкур — подстилка для сиденья.
Обычно в глубине богатой юрты сложены дорогие вещи чуть ли не до самого верха, а рядом стоят сундуки, один другого красивее. У Сасыка ничего подобного не было. Там, где положено стоять сундукам, лежал огромный, туго перетянутый войлочный тюк. Бог его знает, что там хранилось. Я не обнаружил даже одеял с подушками, которые в каждой казахской семье принято держать на виду. Я не понимал, как они здесь спят, чем укрываются, что за постель могут предложить гостям.
Возле юрты я приметил двухосную телегу на высоких колесах. На телеге хранился сундук для продовольствия — кебеже. Оттуда пахло вяленым мясом и сушеным сыром. Недалеко от телеги, за изгородью, лежало еще кое-какое продовольствие — должно быть, бурдюк с молоком, казаны, всяческая посуда. И отдельно от них — черный бурдюк, судя по упругим крутым бокам, переполненный кумысом. Из него торчала здоровенная ручка кумысной мешалки. Еще я обратил внимание на кровать, заваленную разной кладью и небрежно прикрытую грязным покрывалом. Между этой деревянной кроватью и войлочным тюком стоял, как и положено, суковатый шест, подпирающий купол юрты. На таком шесте по обычаю вешают самую ценную одежду. У Сасыка все было не так. На шесте болтались овчинные тулупы, заношенные шубейки, грязные женские платья и другое тряпье, на которое и смотреть-то стыдно. Ни лисьего меха, ни волчьих шкур, ни дорогих нарядов. Я привык видеть, что отдельные части юрты связываются тонкими ковровыми полосками разных расцветок. Эти пестрые полоски придают жилью веселый уютный вид. Но здесь никто не заботился об этом. Здесь для связок употреблялись самодельные веревки, свитые из грубой шерсти с вплетенным в них для прочности конским волосом.
Не очень-то удобно здесь располагаться гостям, думал я. Как можно обойтись без подушек, на которые так приятно облокотиться, без ковров… Что-то тут не так.
Но и дядя и остальные гости расселись в красном углу на грубых кошмах и лошадиных шкурах. А я недовольно озирался по сторонам и вдруг вспомнил изречение известного акына Акмолды:
Для красоты немедля убери
Ты грязь, что накопилась изнутри.
Акын подразумевал людскую красоту. Но эти слова удивительно подходили к юрте Сасыка, которая вначале, мне показалась похожей на белого лебедя среди гусей и уток. Несчастные! А еще говорили, что у хозяина юрты отец святой. Но все-таки он был прозорливым этот святой, если дал своему сыну имя Сасык[3].
Я с трудом скрывал сразу возникшую неприязнь к Сасыку. Верблюжьим у него был не только голос, он а дышал тяжело, как старый верблюд с больными легкими, хрипло кашлял и поминутно плевался. И кроме того то и дело доставал из пузырька табак — насыбай и закладывал его за губы. Признаюсь, мне редко приходилось встречать таких людей.
Он же как ни в чем не бывало восседал на своем почетном месте. И, желая доставить нам приятное, властно обратился к сморщенной маленькой старушке, чья грязная одежда была под стать всему убранству юрты:
— Ну, байбише, гости, наверно, измучились от жажды. Наливай кумыс.
Значит, это его старшая жена, подумал я, веря и не веря своей догадке. В самом деле жена. Ну до чего же смешно выглядела она рядом со своим огромным, ширококостным, жирным мужем.
Маленькая старушка поднялась с необычной живостью, выполняя приказ своего повелителя. Скрывшись за перегородкой, сплетенной из желтых стеблей степного чия, она крикнула джигиту, дежурившему у входа:
— Эй ты, вытащи поскорее керсен из ямы.
Скоро джигит внес за ручки в юрту большой черный керсен, до краев наполненный кумысом, а байбише к этому времени уже успела расстелить в нашем красном углу скатерть-дастархан, грубо выделанную из овечьей кожи. Тут же появилась сумка из серой кошмы, украшенная, цветным орнаментом и черпак с изогнутой ручкой. Из сумки байбише достала деревянные чашки. Каждая из них по величине напоминала небольшие блюда для мяса. Но не их размеры испугали меня: уж больно темными были эти чашки, словно их никогда не мыли.
Сасык сам неторопливо размешивал и взбалтывал пенящийся кумыс. Взбалтывал молча, сосредоточенно. И только закончив священнодействие, обратился к джигиту, сидевшему на корточках чуть дальше, гостей:
— Подвигай-ка сюда посуду.
И разливал кумыс, всматриваясь своими маленькими, глубоко посаженными глазами в тяжелые белые струи. Первые чашки бережно, словно опасаясь пролить хотя бы каплю, джигит вручил дяде и мне.
Я хорошо знал обычай, что молодые не имеют права пригубить напиток или притронуться к пище, пока не отведают старшие. Соблюдал, понятно, этот обычай и дядя, который был моложе большинства гостей. Поэтому и он и я передали свои чаши седобородым старикам. Теперь настал и наш черед. Я взглянул на чашу, доставшуюся мне, и обомлел. И кумыс был грязным и посуда. Я попытался сделать глоток, чтобы не обижать хозяина, но мне стало дурно.
— Неудобно получилось, Буркут! — сказал дядя, выходя со мною из юрты.
— Это им должно быть неудобно, — отвечал я.
— Не умеешь ты себя вести.
— Это они не умеют встречать гостей.
Пока дядя меня поругивал, а я огрызался, к юрте подъехали два всадника. Один тянул за собой на аркане неприрученного жеребенка, другой подхлестывал его камчой сзади. И первый верховой, крупнотелый с острой черной бородкой, и скакавший позади юноша-джигит, тоже могучего телосложения, очень походили на Сасыка. Джигит наверняка его сын. Жених, мой соперник. А кто же чернобородый?
Их приезд внес оживление в юрту.
Чернобородый и Сасык громко и весело говорили о жеребенке. Наконец хозяин вместе с несколькими джигитами вышел к всадникам.
— Норовистый, ничего не скажешь, — забормотал Сасык. — Нелегко вам, наверное, было его поймать. Быстроногий, а главное, пугливый. Словно от кулана рожден. Молодцы, справились с ним.
— Да разве есть на свете жеребенок, которого нельзя поймать? — самодовольно хвастал чернобородый.
Но Сасык не слушал его и обращался к дяде:
— Мырза Жакыпбек, далеко забрасывало тебя беспокойное время. Много странствовать пришлось тебе. Слава аллаху, ты живым и здоровым вернулся в нашу степь. Недостойно было бы угощать тебя бараниной, я приказал в твою честь привести жеребенка.
Дядя вежливо поблагодарил Сасыка, а тот продолжал распоряжаться:
— Валите его быстрее, молодцы. Иначе мясо будет невкусным.
Издали я наблюдал, как молодцы Сасыка разделывали тушу. Их восхищал брюшной жир — казы, толщиною в палец, они любовались белым молодым мясом. Они прищелкивали языками, шутили, смеялись, шумели, предвкушая скорое угощение.
Дядя мой не очень любил хозяйственные приготовления и предпочитал в это время уходить из аула в степь. Кроме того, ему, вероятно, хотелось поговорить со мною наедине.
— Давай пройдемся, душа-племянник, вон туда, к тем холмам.
Я охотно согласился и, когда мы немного отошли от аула, откровенно и несколько раздраженно спросил дядю:
— Зачем мы попали в юрту этого Сасыка?
— А ты, милый, не обращай внимания на грязь, на посуду. Ты лучше узнай про его дела, и тогда все станет ясным.
— Что же за дела его прославили?
— Я многое о нем мог бы рассказать…
— А все-таки?
И дядя стал меня просвещать:
— В год, когда с сабли белого царя капала казахская кровь, мы, группа образованных казахов, решили выпускать в Оренбурге свою газету. Трудно было добиться разрешения правительства, но мы его добились. Еще труднее оказалось достать средства на издания. Родной дядя Сасыка Ахмет Байтурсунов, я и еще несколько юношей основали общество товарищеской взаимопомощи, чтобы найти деньги для газеты. И вот тогда Сасык, которого ты сегодня увидел, одним из первых богатеев Тургая записался в это товарищество и внес свой пай — сто валухов…
— Что же он, такой сознательный? — не без ехидства осведомился я.
— Какое наше дело, почему он дал. Помог — вот главное.
— И часто он расщедривался?
Дядя беспокойно оглянулся вокруг — не подслушивает ли кто… И, убедившись, что мы одни, продолжал:
— В недавние бурные времена, когда большевиков называли красными, а нас — белыми, в Тургае сформировался полк Алаш. Для этого полка Сасык дал своих самых лучших отборных лошадей. Ты что смеешься, не веришь? Эх ты. Смеяться тут не над чем. Пусть у Сасыка скатерть грязная, но душа у него чистая. Он — опора для тех, кто идет дорогой отцов и дедов…
Я не очень-то был согласен с дядей, но промолчал. Если бы я стал ему возражать, между нами могла возникнуть стена, и дальше уже не получилось бы никакой беседы.
Молчал и он, пока я не заговорил совсем о другом:
— Дядя, а ведь вы были писателем? Правда?
— Почему был? Ты разве уверен, что я сейчас не пишу? — улыбнулся дядя.
— Не приходилось мне, дядя, читать написанное вами теперь. А из прежних я многое читал. Вот вы писали о любви юноши и девушки. Так и не сбылась их мечта. Погибли…
— Правильно, писал я. Но почему ты вспомнил именно об этом?
— Ах, дядя, все повторяется. Умницу, красавицу и теперь выдают замуж за человека скверного, недостойного, вроде сына Сасыка. Выдают вопреки ее желанию, ее заветной мечте. И она сбивается с пути и замерзает в буран. Что делать, дядя, если такое случится с дочерью Мамбет-хожи?
Дядя призадумался. Мы продолжали идти степью. Юрты аула уже скрылись в лощине. И только легкий дымок, вьющийся над холмом, давал знать, что жилье недалеко.
— Ты думаешь, такое может случиться, — серьезно повторил мои слова дядя, — нет, ты ошибаешься. Сейчас не то время. Признаюсь, многое мне не нравится, что делают в степи Советы. Но я радуюсь, что нашим казашкам дано равноправие, и наконец они освобождены от пут калыма. Это хорошо, племянник.
— Хорошо-то, хорошо. Но разве ты не знаешь: закон вышел, а калым остался.
— Будет стоять власть, значит, и законы будут выполняться.
Дядя произнес эти слова и вдруг глубоко вздохнул. То ли ему стало грустно, что до сих пор существует калым, то ли он огорчился, что Советская власть держится прочно.
Снова наступило молчание. На этот раз его нарушил дядя.
— Слушай, душа-племянник. Дай бог, все будет благополучно, завтра мы возвратимся к тебе домой, а из дому вместе выедем в Оренбург.
Я сдержанно ответил, что сам надеюсь на это.
— Надеешься? — удивился дядя. — Да ведь я уже договорился с твоим отцом и тебе об этом говорил. Ты уже не хочешь ехать в город?
— Да нет. Я не знаю, — промычал я, занятый своими мыслями.
Тут мы услышали протяжный крик. Нас догонял всадник, мчавшийся во весь опор из аула. Я догадался, что нас приглашают в юрту, и сразу же попросил дядю Жакыпбека сделать все, чтобы только не оставаться на ночлег в ауле Сасыка.
— Там же и места нет, спать негде.
Дядя не согласился со мной. Такое поведение, доказывал он, могут истолковать как чванство.
Посланец Сасыка, сообщивший, что куырдак уже поджарен, помешал нам закончить этот маленький спор.
Мы вернулись в юрту. Там еще прибавилось гостей — знакомых и незнакомых. Отборные люди — баи и бии Тургайской стороны и верные их подручные. Они громко разговаривали и пили кумыс жадными глотками. Чем внимательнее я прислушивался к их речам, тем больше убеждался, что Сасык и в самом деле пользуется среди них особым уважением. Он не отличался красноречием, но каждое его слово собравшиеся в юрте ценили на вес золота.
Может быть, эта беседа затянулась бы до утра, но уже в полночь до аула Сасыка дошла тревожная весть. Оказалось, что в Губчека поступили сведения о тайных совещаниях тургайских баев на джайляу. Кто-то утверждал, что сюда приближается отряд — ловить агитаторов против Советской власти…
Гости Сасыка всполошились, как овцы в загоне, почуявшие волка. Им уже было не до куырдака, дымящегося на блюдах. Самые пугливые бросились к своим лошадям. Донеслась частая дробь копыт. Мало на кого действовали уговоры. Я уже не говорю о темных аульных казахах, изрядно перетрусил и дядя. Его смуглое лицо побледнело, приобрело цвет кости, брошенной среди песков в пустыне. «Отведайте хоть немного мяса, предназначенного для вас», — уговаривал его Сасык. Но и дядя не притронулся бы к куырдаку — он уже прощался с хозяевами, — если бы не одно неожиданное обстоятельство.
В юрте появился человек, которого аульные сплетники приняли за работника Губчека. Он оказался всего-навсего агентом финотдела, известным в наших краях Самалыком. Когда-то он батрачил у здешних баев, потом два-три года сражался в отряде Амангельды, а в годы Советской власти немного учился и, поднатаскавшись в грамоте, стал налоговым агентом. Он несколько успокоил оставшихся в юрте гостей Сасыка: по его словам, никакого отряда из Тургая не будет. Но беда заключалась в том, что и этого невзрачного Самалыка, как и любого советского работника, баи боялись, как огня. Они и его считали беспощадным и рады были бы спрятаться в любую норку. Самалык это понимал. Ему нравилось важничать и нагонять страх.
— Как же, слышал я, слышал, — ронял он, поигрывая камчой, — тайный пир устроили баи и алашордынцы. Значит, правда. Я думал, где же это баи, которые не платят дополнительного налога, а они разгулялись. Только маловато вас что-то. Куда, спрашиваю, остальные делись?
Взгляд его не сулил ничего доброго. Баи сгорбились, сжались, притихли. А Самалык выщупывал глазами, на ком бы ему сорвать злость.
— Ага, и ты здесь, бродячий алашордынский кобель! — уставился он на дядю Жакыпбека. — Должно быть, сказки рассказываешь, подбадриваешь баев. Мол, Советская власть не сегодня-завтра ослабеет, обессилеет совсем. НЭП ее изнутри подточит. А пока терпите, терпите. Недолго ждать осталось. Так я говорю?
Дядя молчал, да и что он мог сказать?
— Так, говоришь, недолго ждать осталось? — насмешливо повторил Самалык. — Не будет по-твоему. А баев я сам лишу сил дополнительным налогом. Прогрессивным налогом. Понимаешь?
Последнее слово он почему-то произнес по-русски.
— Понимаю, — не очень уверенно произнес дядя.
— А теперь поговорим с тобой, Сасеке, — и налоговый агент смерил нашего хозяина презрительным взглядом. — Ты, надеюсь, слышишь меня?
Сасык отозвался односложным льстивым возгласом.
— Помнишь, ты давал мне слово отправить в Кустанай тридцать яловых коров и сто валухов. Давно уже это было, а скот и сегодня дома. Завтра ты его погонишь. А если еще оттягивать будешь, я вместе с валухами погоню и тебя.
— Сам… Сам, — залебезил Сасык. — Сам перегоню скот в Кустанай.
— Хорошо! — протянул Самалык. — Но пока ты будешь в отъезде, я поживу здесь, в твоей юрте.
Сасык согласился и с этим.
— Ну, а что сейчас собираешься делать? — с издевкой допытывался налоговый агент. — Пригласил, значит, баев, зарезал стригунка. Мясо сварилось, а гости разбежались. Так, что ли? Собакам придется отдавать?
— Кто здесь остался, те и будут есть, — обвел руками гостей Сасык. — И ты вместе с ними.
— Нет, так дело не пойдет! — Самалык уже не шутил, не насмешничал. Он говорил, как приказывал:- Твои гости не справятся с жеребенком, а мясо завтра протухнет. Лучше ты поступи так: собери всех своих аульных батраков, ты ведь их нанимаешь благодаря НЭПу, и пусть они съедят все мясо до кусочка, пусть выпьют всю сурпу. А потом угости их как следует кумысом.
— Так хорошо умеешь шутить, — не без робости отвечал Сасык. Он не понимал еще, шутит или всерьез говорит его неожиданный строгий гость.
Впрочем, налоговый агент быстро внес ясность.
— А я и не думаю шутить. Ты делай, что тебе говорят. Иначе завтра погонишь двести овец и шестьдесят коров. Вдвое больше!
Дядя уже хотел вмешаться, но Самалык его грубо одернул и предложил уехать из аула. Немедля уехать.
— А управу я на тебя найду, — пригрозил он.
Дяде ничего не оставалось, как сказать собравшемуся идти за батраками Сасыку:
— Что ж, мы возвращаемся домой.
— Не покушав?
— Да разве это еда, Сасеке. Это одно проклятье. Еще не доставало мне сидеть здесь, за дастарханом, вместе с твоими оборванцами, поденщиками. Глаза бы мои этого не видели!
Сасык вздохнул и не стал больше уговаривать дядю.
Мы сразу же уехали домой. Дядя побыл на нашем джайляу только один день и стал собираться в Оренбург. Отец с матерью упрашивали его погостить хотя бы с неделю, но он никак не соглашался, ссылаясь на то, что у него кончился отпуск и он не хочет опаздывать на работу. Я думаю, что разговоры об отпуске были просто предлогом. Очевидно, дядя был напуган встречей с Самалыком, который грозился нагрянуть и к колодцу Катын-Казган. Мало ли какие неприятности мог доставить дяде этот непримиримый к баям агент финотдела?
Дядя возобновил разговор о моей поездке в Оренбург. В глубине души я уже согласился, но из-за своей капризной натуры сделал вид, что еще ничего не решил окончательно.
Признаюсь, вначале я действительно колебался. Но теперь я уже все обдумал.
Глядя на отца, возлагавшего большие надежды на НЭП, я тоже иной раз представлял себя баем. И тогда, рассуждал я, к чему мне учеба? Буду себе жить и богатеть. Не скрою, и такие мечты овладевали мной. Редко, правда. Но стоило мне поглядеть на баев в ауле Сасыка, на самого хозяина, особенно в те минуты, когда он разговаривал с агентом финотдела, и я понял: нет, баем я никогда не буду.
И не всякая ученость меня прельщала. Дядина ученость, например, не приводила меня в восторг. Пропади она пропадом!
Но учиться все же мне очень хотелось. Совсем недавно я снова повстречался с Еркином. Он уже слышал, что я собираюсь ехать с дядей в Оренбург. Так ли это, спрашивал он меня. И когда я уклонился от прямого ответа, стал уговаривать меня.
— Поезжай в Оренбург, — настаивал он. — Обязательно поезжай. Богатство тебе ни к чему. Только ученье сделает тебя настоящим человеком. Я не люблю твоего отца. Но в тебя почему-то верю. Ты наберешься в школе советского духа. И, кто знает, может хорошим работником будешь.
К словам Еркина я всегда относился с уважением. Он и здесь оказался одним из самых душевных моих советчиков.
Но я хочу обо всем рассказывать откровенно, в том числе и о своих колебаниях.
Когда мы с дядей разъезжали по гостям, нам довелось провести одну ночь и в ауле Мамбета-хожи. Я сразу приметил Жумана, продолжавшего следить за мной. Однако я его перехитрил и сумел встретиться с Батес. Немного нам пришлось быть наедине. Мы успели переброситься только несколькими фразами. Батес уже знала, что я собираюсь в Оренбург. Она меня удивила и обрадовала своим неожиданным решением — тоже ехать учиться в город. Подробно договориться обо всем нам опять помешал проклятый Жуман. Он ходил за мной как тень, повторить встречу было невозможно.
Батес удалось только подбросить мне записку. Вот что было в ней: «Если ты не возьмешь меня с собой учиться, мы с тобой больше никогда не встретимся. Батес».
Теперь надо было все до конца объяснить дяде. Я так и сделал, показал даже записку Батес. И добавил: «Пойми, дядя, если она не поедет, не поеду и я».
Дядя уже знал мои привычки, мой строптивый характер и долго молчал в раздумье, прежде чем мне ответить.
— Для меня это не новость, мой милый, я не говорил с тобой о Батес, потому что не хотел тебя обижать, — начал он необычно серьезно. — Но сегодня ты сам затеял этот разговор, и я тоже буду откровенным. Один русский поэт писал, что в каждом возрасте можно любить. И я не сомневаюсь, что ты по-своему любишь эту девочку, почти ребенка. Если бы не новые времена, ваша любовь кончилась бы печально. Но, к счастью, теперь женщины свободны. У вас только одно настоящее препятствие — молоды вы очень. Ты говоришь, девочка хочет учиться, хочет ехать вместе с нами. Ну что ж, завернем по пути в аул ее отца. В одно мне трудно поверить — неужели родители согласятся ее отпустить. Я слышал, как они берегут ее, лелеют.
— Но ведь она сказала, что хочет ехать! — чуть не закричал я.
— Что ж! Она еще раз может сказать, все равно ей трудно будет уехать. Ты скажи, Буркут, разве ты знаешь хоть одну девушку из аулов нашей тургайской стороны, которая уехала бы в город учиться?
Я ничего не мог ответить. Это была правда. А дядя продолжал:
— Если бы еще она была сиротой. Тогда — другое дело. Но ведь у нее есть отец и мать. Люди богатые, уважаемые. Почему ты решил, что они доверят тебе свою любимую дочку.
— Так ведь не замуж они ее отдают, а на ученье.
Дядя только рукой махнул:
— Плохо ты еще жизнь знаешь. Для них, для родителей, все равно — в жены ее тебе отдать или отпустить с тобой в город, в школу.
— Дядя! — взмолился я. — Прошу вас, объясните им, что это не так.
— Буркут, Буркут! Я-то им объясню, да они не поймут. Как ты только сам не можешь догадаться. Они же не слепые. Они видят, что ты засматриваешься на нее, что ты влюблен. И ты хочешь, чтобы они тебе поверили?! Ты только представь, как зашумят вокруг в аулах после вашего отъезда: вот, мол, поженили малолетних.
— Мы еще не уехали, дядя, а вы первый начали шуметь, — разозлился я. Меня уже нельзя было остановить. — Короче так: не поедет Батес, и я тоже не поеду!
Я вел себя совершенно непочтительно, несдержанно. Казалось бы, дядя должен был прекратить всякие попытки взять меня с собой в Оренбург. Но он по не совсем понятным мне причинам проявлял горячее участие в моей судьбе и во всем шел мне навстречу.
— Хорошо, — согласился он, — пусть будет по-твоему, милый. Мы заедем в аул Мамбета-хожи. А там посмотрим.
Отец велел запрячь пару крепких лошадей в тарантас с вместительным кузовом. До аула Мамбета-хожи нас должны были провожать Кайракбай с Текебаем, а до Оренбурга один Кайракбай. Лошадей отец подарил дяде. Кайракбаю предстояло возвращаться сначала кустанайским поездом, потом — случайной подводой.
У Мамбета нас встретили очень радушно. Батес, когда мы вошли, читала какую-то книгу. Неприметно для остальных она приветливо улыбнулась мне. И я тут же подумал: да, она поедет со мной.
После короткого отдыха дядя предложил Мамбету пройтись. Они ушли. Я понимал, что решается судьба Батес. Но мне недолго пришлось испытывать мое терпение, потому что очень скоро дядя послал за мной.
Неподалеку от аула на небольшом холмике сидел дядя. Мамбет уже поднялся. Нетрудно было догадаться, что беседа закончилась. Я не шел, а бежал им навстречу.
— С тебя полагается суюнши, подарок за добрую весть!
— Все, что хотите, отдам вам, дядя.
— Поздравляю, Батес поедет учиться…
Я ушам своим не верил, хотя был убежден, что так и будет.
— Поедет, говорю тебе. Что бы там ни толковали, Мамбет — человек просвещенный. Он быстро согласился с моими доводами. Они хотят сегодня закончить все сборы в дорогу, а завтра Мамбет с дочкой выедут вместе с нами.
Я был в восторге. Я даже шлепал себя по бокам от радости. А дядя делился со мной подробностями:
— Хочу, Буркут, чтобы ты все знал. Ты, конечно, помнишь, как мы на днях заезжали к Мамбету. Так вот, после нашего приезда Батес покоя отцу не давала. Хочу учиться, да и только. Они, должно быть, в домашнем кругу и согласились с ней. И только один человек еще ничего не знает — это старший брат Мамбета Коныр.
Коныр! Это имя говорило о многом. Вреднейший человек. Радость моя была омрачена. Я так и сказал об этом дяде.
— Погоди, племянник, горевать. Меня Мамбет попросил, чтобы я сам рассказал обо всем Коныру.
— Ой, несчастье. И ты думаешь, дядя, что он тебя послушает. Да он никого не слушает, кроме самого себя. Он упрям, как норовистая лошадь, и стоит на своем. Не жди от него добра!..
— А все-таки он же человек, поговорить с ним надо, — дядя верил в свои способности.
Тут я, вопреки своему собственному мнению об упрямстве Коныра, стал жалобно упрашивать дядю сделать все, чтобы отпустили Батес. Я проводил дядю до самого дома этого грозного старшего родича. Можно представить себе, как я ждал его возвращения.
— Ну, что он сказал, что?..
— Скупой на слова человек, — недовольно процедил дядя, — окончательного решения я от него так и не добился. «Подумаю, подумаю», — вот и весь его ответ.
С огорчением я почувствовал, что грозный родич просто оттянул свой отказ.
На вечер дядя покинул аул. Мне не хотелось ехать в гости. Я ждал, чем же это все кончится. Со слов дяди я знал, что Мамбет снова будет советоваться со своими родственниками.
Утром я сразу заметил перемену: вчера еще приветливые домочадцы Мамбета стали относиться ко мне сдержанно, с холодком. Нигде не показывалась и Батес. Я безуспешно пытался ее разыскать. Оказалось, что она находится в доме Коныра. А потом состоялся новый разговор Мамбета и дяди.
Мамбет был очень раздосадован или по крайней мере старался показать себя таким.
— Одному богу известно, как поведет себя этот старик, — жаловался Мамбет на Коныра. — Ведь вчера еще соглашался. С вечера пришла его старуха и сказала — пусть Батес ночует у нас. Перед отъездом, стало быть. А утром, когда мы пришли за девочкой, ее уже не пускают. Взаперти держат нашу Батес. Мы хотели взять ее силой, но вдруг видим слезы в глазах у девочки. Должно быть, ее всю ночь уговаривали, запугивали. Она даже на наши вопросы не отвечала. А тут Коныр похаживает и в руках у него нож. Ведь зарезать может…
Дядя недоумевал, огорчался, жалел девочку.
— Я ничего не могу сделать, — признался Мамбет, — брата мне не перебороть. Хочешь, поговори с ним еще раз.
— Попробую, вдруг что-нибудь ответит! — И дядя зашагал к Коныру. Я поспешил вслед за ним.
— Милый мой, не ходи! — крикнул мне вдогонку Мамбет. — Знаешь, какой у него крутой нрав, беда может случиться.
Я грубо пошутил в ответ и не повернул обратно. Мамбет не стал больше предостерегать меня. Он стоял молча, чуть сгорбившись, провожая нас пристальным внимательным взглядом.
…Мрачно было в юрте Коныр-хожи, мрачнее, чем у Сасыка. Сам хозяин сидел неподалеку от красного угла, а между домашней кладью и кроватью, словно кролик в силках, съежилась грустная Батес. Рядом как бы стерегла ее толстая желтолицая байбише.
Дядя поздоровался с Коныром по всем правилам вежливости, я же молча присел у порога. Коныр напоминал быка, готового бодаться. Страшного, разозленного быка. Я встретился с глазами Батес. Они как-то странно блуждали по сторонам. Такие глаза бывают у обессилевшего жаворонка, которого змея заставила своей гипнотической силой опуститься на землю. Бедная Батес!
Трудно было дяде начать разговор. Но едва он произнес первое слово, как его властно перебил Коныр.
— Я прекрасно знаю, что ты хочешь мне сказать, уважаемый Жакыпбек. Ты недаром слывешь умным и здравомыслящим человеком. Так послушай мои окончательные слова. Одно дело, — если бы девочки нашей Тургайской стороны учились, но наша девочка не училась. И совсем другое дело, если ни одной девочки нет в городе на учебе, а наша едет туда. Зачем же мы пойдем против народа, почему мы должны отпускать нашего ребенка? Не бывать этому! Знаешь, как говорил акын:
Мальчишка не растет, а лезет в спор,
Людьми не разрешенный до сих пор.
Нет, Жакыпбек, не надо зря терять уважения!
— Но ведь девочка сама хочет ехать, — вступился дядя за Батес.
— Ничего она вам не скажет, ничего она не хочет. Ума у нее еще не хватает. А поводья от девочки у нас в руках.
Я не смог сдержаться и хотел пристыдить Коныра. Но он так заорал на меня:
— Не мели вздор. Пока жив, убирайся отсюда.
Поигрывая ножом и пронзая меня глазами, он поднялся с места. «И богатырю нужна жизнь», — вспомнил я старинные слова и выбежал из юрты.
Я шел к Мамбету ничего не соображая, и уж, конечно, не ожидал встретить на своем пути налогового агента Самалыка. Он, что называется, загородил мне дорогу.
— Не торопись, мальчик! — Он улыбнулся, и его улыбка показалась мне куда добрее и проще, чем тогда, в юрте Сасыка. — Я ведь все знаю. Ты не огорчайся. Жениться тебе рано. Да и ей. Поезжай-ка ты один учиться в Оренбург.
Я сразу проникся доверием к Самалыку:
— Ну хорошо, а вдруг они ее тут без меня выдадут замуж.
— Не беспокойся, Буркут! Не сделают они этого. Я буду пастухом у твоей девочки. Зорким пастухом. Если что — я житья Мамбету не дам налогами. Ты себе спокойно учись. Настанет срок, будет любовь, — станет она твоей женой.
Уверенно говорил Самалык. И с надеждой глядя ему в глаза, я понимал, что нахожу в нем опору. Правда, я тут же призадумался, почему он так хорошо относится ко мне. Впрочем, Самалык тут же разрешил мое недоумение:
— Мне ведь рассказывал о тебе Еркин. С той поры я и потеплел к тебе душой. Помнишь, в ауле Сасыка я не обращал на тебя внимания. Так надо было, Буркут. Нет, тебе сейчас не надо оставаться в Тургайской степи. Что ты здесь найдешь для себя? Ты что, баем хочешь быть? Пока ты подрастешь, от налогов захиреют все баи. А ты, кто знает, будешь, может быть, хорошим советским работником.
Я понял, что Самалык повторял мысли Еркина.
— Пусть будет по твоему, ага! — благодарил я агента. Он укрепил во мне веру в будущее.
Я пошел на риск и отправился с дядей в путь.
От Кызбеля до самого Оренбурга тянется ровное широкое плато. Здесь расположены летние пастбища родов Малой орды Жагалбайлы и Жаннас. Около двухсот лет назад бии Малой орды во главе с ханом Абулхаиром приехали в Оренбург и дали клятву на верность России. Их привел сюда по степным просторам бай Жазы из рода Аргын. С тех давних пор этот путь стал называться большаком Жазы. Большаком Жазы мы и ехали теперь в Оренбург.
Медленно передвигались мы от аула к аулу. Разбросанные в степи редкими островками, они обычно находились в стороне от большака, и наш путь продолжался почти две недели.
Время было жаркое, сухое, все, что есть живого в степи, разбрелось поближе к озерам и речкам, к малым неприметным родникам.
Куда ни кинешь взгляд — видишь густой, как верблюжья шерсть, ковыль и желтеющие травы. Великий простор, плодородная земля! И эту плодородную землю бог лишил воды. Мой дядя не разделял ни моих восторгов, ни моей горечи.
— Да ты только посмотри: и трава здесь поганая — ковыль! Ничего здесь не будет без воды.
— Нельзя разве выкопать много-много колодцев и полить землю? — спросил я.
— Видимо, в этих краях, как ни копай, до воды не докопаешься. Русские очень ценят землю, умеют ее обрабатывать, умеют и воду находить. Там, за Уралом, в России не так-то много посевной земли и пастбищ. Там, знаешь, и телят пасут привязанными. Будь бы вода — не допустили бы хорошие земледельцы, чтобы пустовали плодородные земли. Вот поэтому здесь так мало аулов и сел. Понял, милый?
…Между тем вдали стали появляться в легкой дымке зеленые извилистые полоски.
Я, как всегда, поинтересовался, что это такое?
— Ты видишь, — сказал дядя, — долину реки Жайыка, Урала, как его называют еще. Здесь растут густые тугайные леса, а та сторона — крутая, обрывистая.
Зеленая полоса, казалось, была совсем близко, но мы ехали до нее целый день. Вот это река! Как ни дорог мне был родной Тургай и своей глубиной, и вкусом прозрачной воды, и берегами своими, и перистым степным ковылем, но во всем уступал Жайыку. Жайык, Жайык! Он, кажется мне, полноводнее Сырдарьи. И разве можно сравнить уральскую воду с водой сырдарьинской, чистые светлые струи — с мутным желтым потоком! На берегах Сырдарьи — колючий тростник, он словно вонзается в тебя шипами, джида и тамариск. А здесь, в тугайных лесах, встречаются и стройные тополи и ветвистые нежные березы. Деревья здесь такие могучие, одетые такой густой листвой, что если взобраться на самую верхушку, как думал я по-мальчишески, то почувствуешь себя так, словно ты сидишь на мягкой спине упитанного коня. Какое счастье родиться и вырасти на берегу такой чудной реки.
Мы успели полакомиться и ягодами, алевшими на лужайках в сочной траве.
Поймой реки мы добрались наконец до окраины Оренбурга. Первый мост был разрушен. Его взорвали белые во время гражданской войны. Сейчас из воды торчали только редкие сваи. Другой мост — железнодорожный — чем-то напомнил мне силки, расставленные для беркута. Он тоже был разрушен, но теперь его восстановили, и на наших глазах по нему медленно прошел товарный поезд. За рекой он ускорил ход и быстро скрылся из виду.
В город мы въехали уже в сумерках. Я удивлялся всему: и реке, и берегу, и домам. Ведь до сих пор мне не приходилось видеть таких домов, огромных, многооконных, нарядных…
Долго блуждая по темнеющим улицам и переулкам, мы наконец остановились у дома, где жил дядя. Кто-то распахнул ворота, и не успел тарантас въехать в подворье, как мы услышали беготню, радостные возгласы, приветствия.
— Прошу не забывать и нашего гостя. Знакомьтесь, здоровайтесь. Мой племянник, — представил меня дядя.
Рослая женщина в городском платье первая протянула мне руку.
Это была Таслима, женгей, жена дяди Жакыпбека.
Я обратил внимание на маленькую девчушку с взъерошенными стрижеными волосиками. Она возбужденно крутилась возле отца и успокоилась только тогда, когда он взял ее на руки и прижал к груди.
— Гуляжан, ты тоже поздоровайся с Буркутом.
Но девчушка, бросив на меня удивленный взгляд, тотчас спрятала свое лицо на груди Жакыпбека.
Дядя занимал квартиру на верхнем этаже. Верхний этаж, — даже это было в новинку для меня. В одной из самых просторных комнат стол, накрытый скатертью, уже успели уставить закусками и вином. Вначале гостей было совсем немного, но потом они подходили — один за другим, и за столом становилось теснее и теснее. Мне все было здесь непривычно, все стесняло меня. Я пожаловался на головную боль и попросил разрешения где-нибудь отдохнуть. Таслима отвела меня в маленькую темную комнатку. Все, что было в ней — это ветхий деревянный диван. Здесь мне и постелили постель. Долго я не мог уснуть. Вспоминался родной аул, дом, где я вырос, родные, близкие и среди них Батес. Но усталость взяла свое, и я не заметил, как уснул.
Утром дядя предложил мне прогуляться по городу. Я не хотел терять времени и попросил его проводить меня туда, где я буду учиться. Дядя согласился и рассказывал дорогой, что решил меня определить в опытно-показательную школу, как ее теперь называют. Она помещается в здании, где в середине прошлого века была открыта первая русско-киргизская школа. Там учился Ибрай Алтынсарин, ставший известным в наших степях мудрым стариком. В Малой и Средней орде знали эту школу, много подростков из аулов получили в ней образование. И дядя тоже учился здесь. Русско-киргизская школа закрылась в годы революции, а после провозглашения автономной республики открылась вновь, но приобрела совсем другое направление. Опытно-показательная школа создавалась прежде всего для обучения и воспитания беспризорных казахских детей. В последние годы их появилось очень много.
Здания школы были действительно великолепными. Дело в том, что еще русско-киргизской школе по непонятной щедрости предоставили особняк и подворье, принадлежавшие когда-то одному из оренбургских генерал-губернаторов, екатерининскому вельможе Неплюеву. А теперь в этом особняке и его многочисленных пристройках разместилось около четырехсот пятидесяти учеников: они и жили здесь, в общежитии, и получали бесплатное питание в столовой.
Заведовал школой, рассказывал дядя, сравнительно молодой человек Коржау Муздыбаев:
— На него я полагаюсь, как на своего. Он сочувствует нам, поддерживает нас.
Должно быть, алашордынец! Так подумал я про себя, но, понятно, не сказал об этом дяде. Он, один из виднейших представителей партии Алаш, не обрадовался бы моей догадке!
Итак, улицей Неплюева мы дошли до богатого особняка с мраморными львами у входа. Но дядя повел меня не в особняк, а в небольшой приземистый дом в глубине двора. Здесь и помещалась контора школы.
Каким-то узким долгим коридором, разрезающим дом, мы прошли в просторный кабинет заведующего.
Он походил на калмыка и скуластым лицом, и реденькими усами, и смолисто-черной шевелюрой. Он был в франтоватом костюме ответственных работников тех лет: защитного цвета гимнастерке, туго перехваченной широким ремнем, штанах-галифе, начищенных до блеска желтых тупоносых сапогах. И стол у него был покрыт красным сукном, как у большого начальника.
Заведующий поднялся, вышел из-за стола и произнес традиционное мусульманское приветствие, почтительно назвав дядю Жаке.
— Племянник мой, привез его учиться, способный мальчик, — представил меня дядя. — Знакомься, Буркут, с товарищем Муздыбаевым. Зовут его Коржау, я тебе уже рассказывал.
Коржау потряс мою руку, справился, как принято по обычаю, о моем здоровье. Я не предполагал, что он так радушно встретит нас. С видом заговорщика он запер дверь на ключ, сел не за стол, а рядом с нами, подчеркивая свое расположение к дяде.
— Значит, Буркут. Буркут Жаутиков, — повторил Коржау. — Ни разу не случалось мне видеть его отца, но слышать — слышал.
И он тепло посмотрел на меня.
— Отцовский любимец и мой, — вкрадчиво заговорил дядя. — Брат тоже учился немного. И в мусульманской школе и в русской. Очень ему хочется, чтобы сын стал образованным. Но время было беспокойное, неустойчивое. Трудно было мальчику учиться. В его возрасте он бы мог знать уже больше. Особенно плохо у него с русским языком. Но, я думаю, он заинтересуется ученьем и быстро продвинется. Он у нас способный.
— Устроим его, это не трудно, — подбодрил меня Коржау.
— Я решил так, — продолжал дядя, — жить он будет у нас, а на занятия и дополнительные уроки ходить в школу.
— Воля ваша, как вы хотите, — поддакнул дяде заведующий и предложил нам посмотреть школу.
Мы начали с общежития, большого двухэтажного здания, построенного из красного кирпича. К моему удивлению, в прежние времена здесь жила неплюевская прислуга. В просторных комнатах стояли блестящие никелированные кровати, каких я не видывал в аулах даже у богатеев. И подушки, и свежие покрывала отличались безупречной чистотой. Что мне особенно понравилось, так это тумбочки у каждой кровати. И на тумбочках карандаши, ручки, чернильницы. Никогда не встречал я таких ламп, как здесь. Они были укреплены под самым потолком и свешивались длинными стеклянными сосульками. Вот бы здесь жить, у этой тумбочки, под светом этой лампы, подумал я.
— В этих комнатах спят наши мальчики, — пояснял тем временем Коржау, — а внизу, на первом этаже, общежитие девочек. Пойдемте, посмотрим.
Дядя промолчал. Вероятно, он чувствовал себя неудобно за свою маленькую ложь. Еще в ауле он как-то сказал мне, что в Оренбургских школах нет казахских девушек. Я до сих пор не понял, зачем надо было ему врать. Ведь кто, как не он, сделал попытку увезти Батес в город по моей просьбе. И тут я, дяде назло, спросил Коржау, сколько же всего девочек учится здесь.
— Пока девяносто три, а нынешней осенью должны принять еще тридцать.
— И все казашки?
— Так ведь наша школа казахская. У нас только около двадцати мальчиков других национальностей, да и они хорошо знают казахский язык.
Дяде, вероятно, не очень хотелось продолжать эту беседу, и он поторопил нас в общежитие девушек.
Там было еще чище, еще красивее, чем у юношей. Я вспомнил Батес. Как бы радовалась она, если бы ее устроили здесь.
После осмотра общежития мы распрощались с Коржау Муздыбаевым.
На обратном пути дядя большей частью молчал, а говорил я. И говорил, зная, что дядю заденут за живое мои слова:
— Некоторые ругают Советскую власть, но ты только посмотри. Пусть многое еще не сделано, но разве не удивительно то, что мы сейчас видим.
Я поймал хмурый взгляд дяди, почувствовал его нежелание продолжать разговор, понял, что мои слова пришлись ему не по вкусу. Понял, но не подал вида. И спокойно:
— Царское правительство двести лет властвовало в нашей степи. Но разве оно так заботилось о казахских детях. Они были такими бедными, покойные цари, что и школ не могли строить.
Я замолчал, ожидая, что дядя скажет: «Правильно». Но он даже не поднял головы.
— А вот Советская власть существует немного, но как она думает о детях.
Дядя и на этот раз не поддержал меня.
Некоторое время мы шли в молчании.
— Дядя, а где работал прежде этот Коржау?
— Коржау? Он — учитель. А еще раньше, в восемнадцатом году, когда был сформирован полк Алаш, служил там офицером.
— И в войне участвовал?
— И зачем это только нужно знать тебе? — рассердился дядя, и я прекратил свои расспросы.
У Жакыпбека и Таслимы я пожил всего пять-шесть дней, а потом решил перейти в общежитие. Дядя не препятствовал. У меня для этого были веские причины. Когда я начал заниматься в опытно-показательной школе, очень скоро убедился, что отстал от своих сверстников. Чтобы догнать их, мне надо было и учиться и жить вместе с ними.
Мне было очень трудно первое время, особенно на уроках русского языка. Я сидел за партой как на иголках, сгорал от стыда. Я так коверкал русские слова, что каждый мой ответ вызывал дружный смех товарищей. Тогда я обратился к Муздыбаеву, и он прикрепил меня к русскому учителю Антону Антоновичу для дополнительных занятий.
Антон Антонович был прекрасный педагог и чудесный человек. К тому времени ему исполнилось пятьдесят пять лет. Судьба его просто поразительна. Его, беспризорного сироту, где-то на базаре в городе Троицке покупает русский офицер Анцуферов. Бездетный, одинокий человек, он занялся воспитанием горемычного мальчугана и дал ему свое имя и фамилию.
Когда мальчик подрос, Анцуферов определил его в Харьковскую учительскую семинарию и, когда он в двадцать один год ее успешно окончил, помог устроиться учителем в Оренбургскую русско-киргизскую школу. «Ты должен послужить своему народу», — говорил Антону Антоновичу его приемный отец.
С той поры он непрерывно учительствует в Оренбурге. Он хорошо изучил казахский язык. Ученики его просто обожали.
И я был по-сыновнему благодарен ему. С педагогическим умением, с добрыми чувствами закладывал он во мне семена, которые давали обильные всходы, как урожай на целине. Я делал быстрые успехи, и к началу нового года довольно хорошо говорил, читал и писал по-русски.
В то время в Оренбурге было немало учебных заведений. Я сперва легко запомнил три института, их сокращенно называли КИНО, ТИНО и БИНО. Полные их названия — Казахский институт народного образования, Татарский институт народного образования, Башкирский институт народного образования. Любители пошутить объединяли их вместе, говорили: «У нас в городе есть три НО» В каждом институте училось по триста-четыреста молодых людей, съехавшихся из Казахстана, Башкирии, Татарии.
В Оренбурге в те годы открылись еще четыре школы: советско-партийная школа, рабфак, военное училище и школа милиции. Среди учащихся этих школ было немало казахов.
Я встречал в городе среди учащихся много джигитов из нашей Тургайской степи. Особенно мне понравился Нурбек Касымов. Он был всего на пять лет старше меня. Я так с ним подружился, что очень скоро он мне стал совсем родным. Его отец — бедняк Касым — жил неподалеку от нас. Во время восстания тысяча девятьсот шестнадцатого года Касым примкнул к сарбазам Амангельды и погиб от пули карателя. Нурбек был единственным сыном Касыма. Тяжело прошло его детство, но он с малых лет полюбил песню, полюбил домбру и вырос в общительного, веселого джигита. Высокий, стройный с худощавым красивым лицом, деятельный и подвижный, он не расставался с музыкой и в милицейской школе. Горячее участие он принимал и в художественной самодеятельности. У него была любимая песня «Майра». Многие в Оренбурге его так и называли «Майра». Можно было не знать ни его фамилии, ни имени, но стоило произнести одно это слово, как все понимали, о ком идет речь.
Несмотря на то, что наши отцы враждовали друг с другом, находились в разных станах, мы подружились очень крепко и встречались чуть ли не каждый день.
Через Нурбека в школе милиции я познакомился еще с одним тургайским джигитом — Найзабеком Самаркановым. Ему уже было не так далеко до тридцати. Он носил густые черные усы, придававшие его скуластой смуглой физиономии строгое, порой даже злое выражение. Найзабек сам сражался в отряде Амангельды и навсегда сохранил чувство ненависти к баям, алашордынцам, к моему отцу.
Как-то он зашел к Нурбеку в комнату и застал там меня.
— Оказывается, и щенок степного волка приехал в город. — И обжег меня презрительным враждебным взглядом.
Это знакомство дорого обошлось мне.
Весною тысяча девятьсот двадцать четвертого года стало известно, что в опытно-показательной школе будет проведена чистка. Среди учащихся скрывалось немало байских детей, и среди преподавателей встречались люди с чуждыми взглядами. И в самом деле в школу нагрянула комиссия по чистке во главе со вторым секретарем обкома партии Абдоллой Асылбековым.
Я видел его раза два-три. Плотный, рябоватый, он казался мне строгим и решительным человеком. От дяди и его друзей я узнал, что Абдолла участвовал в Октябрьской революции и Гражданской войне, был одним из тех, кто устанавливал Советскую власть. Но больше всего говорили у дяди, как беспощаден Абдолла к буржуям, баям и, в особенности, к алашордынцам.
Комиссия очень быстро освободила от должности Коржау Муздыбаева, а на его место заведовать нашей школой назначила секретаря комсомольской организации Казахстана Ергали Алдонгарова. Мы только тогда узнали горькую правду: наш вежливый тихий Муздыбаев был самым жестоким офицером в полку Алаш. Он сам рубил шашкой пленных бойцов и командиров Красной Армии, попавших к нему в руки… Вместе с Коржау в школе преподавало еще несколько таких же алашордынцев. И всех их вывели на чистую воду.
Комиссия по чистке и среди учащихся обнаружила многих детей крупных баев и алашордынцев; большинство из них числилось в списках беспризорными. Меня Коржау тоже внес в этот список. И теперь, когда обнаружилась истина, когда секрет многих «безнадзорных сироток» был раскрыт, я не знал, куда деваться от страха.
Я пошел искать защиты у дяди. Но он меня не обрадовал:
— Тут я тебе ни в чем не смогу помочь. Этот Асыл-беков беспощаден. Переубеждать его бесполезно. С казахскими обычаями он не считается. Я, говорит, принципиальный. Я — коммунист. Его с места не сдвинешь. Узнают, кто твой отец, не очень надейся, что оставят в школе.
— Что же мне делать, что?
— Терпи, верь в свое счастье!
Вот все, чем меня утешил дядя. Я вспомнил слышанные где-то слова: «Когда тебя захватило теченье, ищи дерево, чтобы за него держаться». Где же это мое дерево, где мое спасение? Ведь без него я могу захлебнуться. И вдруг я понял: Это Еркин Ержанов. Кажется, один он сможет меня выручить. Но как далек он сейчас от меня. Не дотянуться до него моими руками. И в этом виноват не Еркин, а я, Буркут.
И надо же было так случиться, что Еркин почти одновременно со мной приехал в Оренбург, сдавал экзамены и поступил в совпартшколу. Как-то мы встретились и начали сближаться, но об этом узнал дядя и стал меня предостерегать:
— Ты ему не верь. Он притворяется, что хорошо относится к тебе. Он ненавидит баев и прежде всего — твоего отца. Надеяться на него — это ждать, что звезда упадет тебе в ладонь. Лишь капкан он может тебе приготовить. Попадешь в него — он съест тебя со всеми потрохами.
Легковерный по своей юности и неопытности, я после этого разговора стал избегать Еркина, даже делал вид, что не замечаю его, когда встречал на улице.
Такое мое поведение огорчило Еркина. Однажды он сказал Нурбеку, что я зря сторонюсь его. Дескать, передай Буркуту: ничего плохого я ему не сделаю. Я сам советовал ему учиться. Зачем же теперь я буду под него подкапываться? Исключить из школы — легче легкого. Труднее бороться за человека.
Нурбек передал эти слова мне, я — дяде. Но дядя и на этот раз стоял на своем. Мол, если тебя кто-нибудь выгонит из школы, так это только Еркин.
Однако я волновался не зря. Комиссия еще не закончила своей работы, а мне уже шепнули:
— Знаешь, и на тебя, кажется, есть материал.
У меня дрогнуло сердце:
— Интересно, кто это сделал?
— Вот уж этого не знаю…
Неужели Еркин? Неужели дядя оказался прав? Неужели он только притворялся моим другом? А если он мне враг, что я должен сделать?
К счастью, мои опасения были напрасными. Да, заявление действительно есть. И в нем подробно написано о хозяйстве и делах моего отца. Есть и подпись под заявлением: Найзабек Самарканов.
Я опять побежал к дяде. Он не изменил своего мнения:
— Это все равно Еркин. Он только спрятался за спину Найзабека.
Комиссия продолжала свою работу. Она вызывала одного за другим всех сомнительных «беспризорных». Дошла очередь и до меня. Завтра я должен был предстать перед комиссией. Я волновался как никогда. Убежденный, что меня исключат, в какие-то мгновенья я слепо соглашался с дядей и, во всем виня Еркина, искал с ним встречи, а сам нащупывал в кармане нож. Я подкарауливал его неподалеку от общежития милицейской школы. И, действительно, он прошел мимо меня, окруженный друзьями. А я даже не окликнул его.
Тогда я отправился к Жайыку, подошел к проруби и уже готов был броситься в воду. Но нет. Я не в силах был расстаться с жизнью. И вдруг словно кто-то шепнул мне: не отчаивайся, погоди. Позавчера комиссия оставила одного сына бая. А завтра, может быть, оставят тебя.
Так надежда осторожно взяла меня за руку и по речному льду привела к берегу. Возникла мысль пойти к Нурбеку. Ведь он же один из самых близких друзей Еркина. И не поговорить ли нам втроем. Я пришел к общежитию школы милиции, но был слишком поздний час, и меня просто не пустили. Что ж, подумал я, встретимся утром.
Ночь я провел не смыкая глаз. Взошло солнце, я вновь отправился в школу милиции. Но не дошел и повернул обратно. Будь что будет. Никого не стану упрашивать.
Словом, в назначенный мне срок я уже входил в комнату комиссии по чистке. Бог мой, рядом с Асыл-бековым сидел Еркин. Как у меня застучало сердце. От волнения я не поздоровался и застыл у порога. Асылбеков хмуро уставился на меня своими раскосыми калмыцкими глазами.
— Как его фамилия? — обратился он к членам комиссии.
— Жаутиков, — опередил других Еркин.
Асылбеков круто повернулся к нему:
— Значит, это тот самый мальчик, о котором ты мне говорил?
— Тот самый, — тихо сказал Еркин.
«Ишь, тихоня! Сделал свое дело», — зло подумал я.
В калмыцких глазах Асылбекова я увидел вдруг живые добрые огоньки:
— Вот что я тебе скажу, милый мой. Ты сын такого плохого человека, что тебя можно выбросить из школы без всяких разговоров. Но Еркин Ержанов, — знаешь его, конечно, — спас твою душу. Иди, учись!
Я разрыдался. Безмерная радость и слезы помешали мне вслух поблагодарить Асылбекова и Еркина. Моего хорошего Еркина, в котором я, к стыду своему, сомневался. Я закрыл лицо ладонями и пулей вылетел в коридор. «Вот кто мой настоящий спаситель», — думал я, давая волю слезам.
На дальнем я вижу тебя берегу
Ты в лодку скорей переделай серьгу
На ней неприметно меня провези!
Мой ангел, разлукою мне не грози.
Я и сам не ожидал, что так успешно закончу учебный год.
Отличное настроение было и у дяди, правда, совсем по другому поводу. Во всяком случае, он очень настойчиво приглашал меня пожить вместе с ним в Крыму до начала осенних занятий.
Замечу между прочим: у дяди, по моим наблюдениям, водились большие деньги, и когда я однажды поинтересовался, — это, конечно, было невежливо с моей стороны, — откуда он их берет, он хитро улыбнулся:
— Тебе, Буркут, приходилось слышать, что такое гонорар?
Нет, не слышал я этого слова ни на занятиях по русскому языку, ни в беседах со знакомыми.
— Ты видел учебники, написанные мной? Видел, говоришь? Даже учился по ним. А я получаю за них деньги, вроде зарплаты. Вот это и есть гонорар — плата за печатный труд.
Дядя мне подробно объяснил, что гонорар назначается за каждый печатный лист, а печатный лист — это шестнадцать страниц обычной книги. Значит, чем больше книга, тем больше и гонорар. Я был поражен, когда дядя сказал мне, что за печатный лист ему выплачивают от пятидесяти до семидесяти рублей червонцами. И только за этот год у него, оказывается, издано тридцать печатных листов. Я быстро подсчитал в уме дядины доходы: получилась внушительная сумма. Ведь это были уже червонцы, выпущенные в двадцать третьем году, а не прежние бумажки, которые считались на тысячи и даже миллионы.
Я хорошо знал цену новым деньгам. Баран в Оренбурге стоил пять рублей, а корова — двадцать. Когда я уезжал из Кызбеля, отец сунул мне в карман сто рублей. Отлично помню, на восемьдесят три рубля я накупил целый ворох одежды: тут были и хромовые сапоги, и суконное пальто, брюки, камзол, кепка, не говоря уже о белье и рубашках…
После этого разговора с дядей я уже перестал удивляться богатству его домашней обстановки. Его жена Таслима, которую он называл Таней (а вслед за ним и я Таня-женгей), то и дело бегала в комиссионный магазин покупать разные дорогие вещи, распродававшиеся былыми богачами. Однажды Таня-женгей притащила из комиссионки енотовую шубу. Такая шуба стоила по крайней мере шестьдесят баранов.
Мне была вполне понятна и дядина щедрость, когда зашла речь о поездке в Крым. Кстати, дядя при множестве своих недостатков никогда не отличался скупостью. Он говорил: «Если у тебя есть конь — узнавай мир, пускай его рысью, чтобы больше объехать. Если у тебя есть сбережения, не жалей их для знакомства с людьми, пусть не переводятся у тебя гости. Деньги не станут милее от того, что они заперты в сундуке».
Но как ни заманчива была поездка в Крым, как ни уговаривал меня дядя, никакие курорты меня не прельщали. Зачем я поеду туда? Разве есть для меня земля дороже моих степей, разве есть люди дороже Батес?
Изредка приезжали в Оренбург знакомые из аулов, Я знал, что Батес здорова и живет в отцовском доме. Знал, что она уже давно носит обычную девичью одежду и много читает. Еще до меня дошли вести, что агент финотдела Самалык сдержал свое слово. Он не только обложил Сасыка налогами, но и посадил его в Тургайскую тюрьму. Рассказывали, Сасык насилу освободился весной. И теперь, как говорят в народе, ему не до кобылицы-трехлетки, голову бы сохранить! Сасык, занятый своими делами, и не подумает сейчас о том, чтобы отбивать девушку, за которую когда-то уплатил калым.
Зимой я написал Батес несколько писем, но от нее — ни звука! Может быть, они не попадали ей в руки? Кайракбай, приезжавший в декабре, говорил мне, что она считает себя моей невестой. Да и в ауле так думают. Тем больше меня волновало ее молчание.
Я должен был поехать в аул, что бы ни случилось, и после окончания занятий стал собираться в дорогу. Но тут пришло долгожданное письмо от Батес.
В вестибюле — да, да! В вестибюле — я очень полюбил в этот год употреблять иностранные слова, когда нужно и когда не нужно! — нашего общежития был установлен ящик для писем с ячейками, обозначавшимися буквами по алфавиту. Обычно в ячейке на букву «Ж», — я ведь Жаутиков, — для меня ничего не было. Только раз в месяц, по поручению отца, мне писал Текебай. Но какими скучными были эти письма, в них кратко сообщалось о здоровье и благополучии семьи и скота. Поэтому я неделями ленился заглядывать в ящик для писем. И вот почти случайно я задержался у ящика и вдруг увидел в своей ячейке конверт. Взял и сразу узнал почерк Батес, хотя обратного адреса не было. Но почему она послала письмо в школу: ведь я просил ее писать на квартиру дяде. Значит, она ему не особенно доверяла? Я вскрыл конверт и прочитал самый конец письма. Твоя Акбота, твой белый верблюжонок! Так называл Батес только я.
Я ведь уже давно потерял надежду получить письмо Батес. И теперь вместо того, чтобы сразу прочитать его от строчки до строчки, растерянно и нежно прижимал к груди распечатанный конверт. Наверное, со стороны на меня было смешно смотреть. Я услышал возгласы: «Что с ним происходит?» Это недоумевали мои одноклассники. Я убежал в свою комнату, словно они покушались на письмо Акботы. Как хорошо, что в этот час все мои соседи по общежитию отсутствовали. Я был один. Наедине с письмом. Наедине с мыслями о Батес…
В коридоре слышался говор ребят. Как бы они не пришли сюда, подумал я. И, ревниво оберегая от них свои чувства, я стал читать эти странички из школьной тетради. Даже в обращении ко мне Батес была верной себе. Отец чаще всего называл меня Бокежан. Также называла меня и Батес. И там, в ауле, и здесь, в письме.
Вот оно, без всяких пропусков:
«Бокежан!
Письма, посланные тобой зимой, получила. Все семнадцать.
Почему я не отвечала на них? Судя по твоим письмам и рассказам Кайракбая, учеба у тебя идет успешно. И я не хотела тебя отвлекать от занятий. К тому же мне совсем не о чем было писать.
А теперь находится серьезный повод. Недавно твой отец получил письмо от дяди. Кайракбай мне передал, что нынешним летом дядя приглашает тебя поехать с ним в Крым. А ты, оказывается, не хочешь. Дядя решил, что ты отказался из-за меня, и просил твоего отца сделать все, чтобы ты не возвращался летом в аул. Он боится, что из-за меня ты бросишь учебу. А кроме того, опасается аульных сплетен.
Знаешь, Бокежан, я думаю, дядя твой прав. А за меня не бойся. Самалык Сагымбаев повторил мне слова, которые он сказал тебе при твоем отъезде. Другим я могу не верить, а ему верю. Для баев нашей стороны он сейчас царь и бог До тебя, я знаю, дошли вести, что Сасык провел всю зиму в тюрьме. Не только потому, что уклонялся от налогов, а из-за калыма, за то, что стал сватом малолетней девочки. Он сильно напуган. Ты знаешь, прежде Сасык довольно часто бывал у нас, а теперь его конь больше не прокладывает к нам дороги.
Однажды Самалык при мне ругал моего отца: «Твоя девочка еще лежала в люльке, а Сасык уже заплатил за нее калым. Говорят, и вы вместе с ним ожидаете, когда она достигнет возраста хозяйки дома. Я ему сказал и тебе повторю: замуж за сына Сасыка вы ее не выдадите. Я сам буду наблюдать. А если уеду я, — все равно — Советская власть останется. Попробуйте только испортить жизнь девочки. Тогда ругайте сами себя». Отец сквозь землю готов был провалиться. Он пытался оправдаться, вспоминал прежние казахские обычаи. А под конец пообещал: как скажет закон, так и будет! Хотя мне и было стыдно слушать разговор старших обо мне, но я не уходила. Мне понравилась настойчивость Самалыка. Я теперь перестала бояться. У них ничего не выйдет.
А тебе к нам нынешним летом приезжать не надо. Твой дядя прав. Ты ведь сам пишешь, что еще одна зима, — и ученье твое в Оренбурге кончится. Будешь жив и здоров, совсем вернешься в аул. Но если ты сейчас и дядю и меня не послушаешь, — знай: уеду куда-нибудь, где ты не отыщешь меня. А даже если отыщешь — и разговаривать с тобой не буду…»
Дошел я до этих строк и чувствую: места себе не могу найти. Разве это письмо доверчивой, милой, невинной девушки? Так может писать, думал я, только зрелый, опытный, поживший человек. Откуда такая рассудочность? Почему она так дерзко разговаривает со мной? И зачем она сдабривает безрадостное для меня письмо нежным и горячим обращением «Бокежан»?..
Но перевернув тетрадный листок, я увидел, что он исписан и на обороте. Я пробежал окончание письма мельком, потом стал вчитываться пристальнее и тут ощутил то тепло, которого так не хватало вначале.
«Мое письмо может обидеть тебя, любимый Бокен!.. Но я не зря присоединила к твоему имени слово «жан».. Казахи называют девушку тринадцати лет «хозяйкой дома». Мне исполнилось уже четырнадцать. Кто-нибудь и считает меня до сих пор ребенком. Но я-то знаю, что в четырнадцать лет человек уже думает о своем будущем. Если верить поэтам, то люди, видимо, начинают любить с детства. Чувство любви пробудилось у меня не в детстве, а вспыхнуло в Сарыкопе морозной снежной зимой… И с той поры оно разгорается, кажется, не по месяцам, не по дням, а по часам, по минутам. Это горячее чувство разгорается в глубине сердца… А если я тебя увижу? Что будет тогда?..
Я призвала на помощь рассудок. Мне кажется, что нам с тобой еще рано так гореть… Раньше влюбленные боялись, что они не смогут соединиться. У нас с тобой ведь нет такого препятствия!.. Тогда зачем нам торопиться?.. Вспомни любимую поговорку отца: «Терпенье — червонное золото. Терпеливый достигнет цели, нетерпеливый — опозорится…»
Не будь же и ты нетерпеливым, Бокежан!.. Я буду ждать тебя столько, сколько понадобится. И не надо тебе приезжать летом в аул. Ты закончишь свою школу в Оренбурге и на будущий год мы вместе поедем учиться дальше.
Я долго думал над письмом Батес. Мне было очень обидно, но я не мог не признать, что она права. Я еще некоторое время колебался, а потом принял решение остаться в Оренбурге. Через некоторое время вместе со своими товарищами я уехал в пионерский лагерь и все лето работал вожатым.
Я продолжал тосковать по Батес и терпение мое истощалось. Но второй год учебы пролетел быстрее, чем первый. Я много занимался, а все свободное время отдавал книгам. Русской художественной литературе. Сколько я перечитал за эту зиму! Больше всего я увлекался Лермонтовым. Из всех его произведений самое большое впечатление произвел на меня роман «Герой нашего времени». Я несколько раз перечитал его и многие страницы запомнил наизусть. Сознаюсь, мне очень понравился Печорин. Порою он мне казался образцом. Я воображал себя Печориным, а Батес — Бэлой. Но отношения наши были совсем другие. И, кроме того, я был уверен, что никогда не разлюблю Батес. Однако я не мог представить себе, как сложится в будущем наша судьба…
Наступила весна тысяча девятьсот двадцать пятого года. Стало известно, что к Казахской автономной республике присоединяются Семиречье и Сырдарьинская область, входившие до сих пор в Туркестанскую республику. Столица республики из Оренбурга переводилась в Ак-Мечеть.
Я заканчивал опытно-показательную школу. Одни мне советовали поступить на третий курс Оренбургского рабфака, а потом ехать куда-нибудь в институт. Но честно говоря, я не хотел оставаться в городе, который перестал быть столицей Казахстана. Дядя согласился со мной. Из Оренбурга и по его мнению надо было уезжать. Но когда я упомянул Ак-Мечеть, дядя стал возражать:
— Техникумы там, Буркут, есть, но зачем тебе техникум. У тебя шестиклассное образование, ты хорошо владеешь русским. Техникум тебя свяжет по рукам и ногам. Правда, Казахский институт народного образования переезжает в Ак-Мечеть. Но там дело обстоит неважно. Все занятия ведутся на казахском языке, а казахских учебников очень мало. Больших знаний ты там не приобретешь. Нет, ты пока оставь мысли об Ак-Мечети. Спрашиваешь, куда же тогда? Езжай, по-моему, в Ташкент! Там есть педагогический институт, Инпрос. Преподаватели как на подбор. Замечательные. Лекции — заслушаешься. Город — отличный. Вот, где надо тебе учиться.
Уговорить меня, зажечь было нетрудно. Но вот вопрос: а примут ли меня туда? И я спросил об этом дядю. Он хитровато взглянул на меня:
— Конечно, не примут. Если не найдется уважаемый человек, чтобы порекомендовать тебя. — И, помолчав минуту, добавил: — Но мы найдем кого-нибудь. Ты Жунусбека Мауытбаева знаешь? Да, да. Того самого, который сдавал в нашем Тургае скот, присланный для голодающих из семипалатинских аулов.
Так вот, сам Жунусбек и руководит в Ташкенте этим институтом. Один из самых уважаемых деятелей Алаша. С моей запиской ты непременно будешь принят.
Сомнения мои рассеялись.
Короче говоря, кончил я опытно-показательную школу по всем предметам на «хорошо» и с запиской дяди поехал в родные края.
Вместе со мной возвращался и Мусапыр Лусырмаинов. В этом году он окончил Казахский педагогический институт. Я недолюбливал своего двоюродного братца, но ни у него, ни у меня не было других попутчиков. Кроме того, у Мусапыра было разрешение на бесплатное пользование в аулах конным транспортом — немаловажное для меня обстоятельство.
К нам вели две дороги: одна на поезде до Кустаная через Кинель и Челябинск, а потом степью, на лошадях, мимо озера Святого, Аулие-коль. Другая дорога — большак Жазы, которым я ехал с дядей. Я выбрал именно этот путь, чтобы погостить в ауле Батес. Ехать этим путем дольше, но, как я уже сказал, заманчивей.
На десятый день вдали смутно показались холмы Кызбеля, подернутые легкой дымкой миража. Кызбель напоминал большой корабль, колыхавшийся в волнах океана. Должно быть справедливо говорят, подумал я, что наш Тургай, наша степная низина когда-то была дном настоящего моря. Сейчас как бы воскрешался древний пейзаж.
И, как всегда бывает в степи жарким летом, нам казалось, что холмы по мере нашего приближения удаляются от нас. Так убегает лиса от выбившейся из сил уставшей борзой.
Цель была близка и далека.
Особенно измучился я. Дорога на этот раз показалась невыносимо длинной.
Наконец мы у цели.
Сквозь марево угадывались юрты аула, где меня ожидает Батес.
Но я не делился своими волнениями с Мусапыром. Он был ненадежным другом. Однажды я ему поверил свои секреты, а он их передал дяде. С той поры я остерегался Мусапыра, прятал от него свои тайны. Но как сказал Султанмахмут Торайгыров:
У человека есть ли тайна,
Что не прорвется из-под спуда?
У человека есть ли сила
Беречь ее всегда и всюду?
Я почти уверен, что Мусапыр догадывается, почему я выбрал большак Жазы. Но он не приставал ко мне с вопросами, помня, как обиделся я на него в Оренбурге.
Дорога тянулась, степь впереди была по-прежнему подернута маревом.
— Эх, проклятая, пустишь ли нас к себе или нет? — выругался я.
— Ты о чем это? — вздрогнул Мусапыр.
— О Кызбель. Сколько уже времени маячат холмы впереди, а мы никак не доедем.
— Почему ты так торопишься? — улыбнулся Мусапыр.
Я ничего не ответил. Мусапыр внимательно взглянул на меня, и его улыбка мгновенно исчезла. Он почувствовал, что я не хочу с ним разговаривать, и отвернулся от меня.
Мы снова замолчали.
Юрты аула Батес, расположенные у Базаукана, появились как всегда неожиданно.
Знакомые юрты, знакомый аул, знакомые ложбина, ручей, холмы.
В поэме «Мунлык-Зарлык» рассказывается о хане Шаншаре. Долго у него не было детей. И только его шестидесятая молодая жена забеременела. Подошло время родов. Хан никогда не слышал в своем доме младенческого крика. Он боялся, что у него сердце разорвется, когда он впервые услышит голос своего ребенка. Хан взял с собой сорок визиров и выехал на охоту, чтобы дождаться там радостной вести из орды.
Я вспоминал эту поэму, и мне казалось, что мое сердце может так же разорваться, как сердце Шаншара. Я был нетерпелив в отличие от хана. Мне хотелось опередить добрую весть…
Мысли мои путались, нервы были напряжены. Я непрерывно погонял лошадей. Но почему же такая тишина встретила нас в ауле? Словно там не осталось ни одной живой души. Только злая сука Кикыма выскочила к нам с пронзительным лаем, но, узнав меня, замолчала и завиляла хвостом… Странно, что и на лай собаки никто не вышел.
Мы остановили лошадей между юртами Кикыма и Мамбета. Я не сходил с телеги. Глядя на меня, не трогался с места и Мусапыр. Так продолжалось, пока из юрты не появилась Калиса в легком платке, накинутом на голову:
— Апырау, что у вас здесь происходит? — воскликнул я, спрыгивая па землю. — Все ли здоровы?
— Здоровы, здоровы, — отвечала Калиса, несколько удивленно посматривая на меня. Должно быть, я очень изменился или был слишком взволнован.
— Но почему тогда так тихо? Где же люди?
— Все на месте, все здоровы! — улыбалась Калиса.
— Да… Но где же все-таки они?
— Ты поздоровайся сначала, — и Калиса протянула мне руку. — Значит, вернулся живым-здоровым?
— Слава богу!
— Хотела я тебя расцеловать по-старинке, а ты за эти два года так вырос, вот каким стал джигитом. Нет, Буркут, дай-ка я, как прежде, обниму тебя!
Да, я действительно вытянулся с тех пор, как уехал из аула. Калиса едва достигала моего плеча. А давно ли она была чуточку выше меня?
Калиса показала на свою юрту:
— Пойдемте.
Я немного недоумевал, но она сделала мне знак, как бы повторяя приглашение. Я пропустил Мусапыра вперед, а сам задержался с Калисой.
— Ты не беспокойся. Еркежан сейчас в дальней дороге, — быстро шептала мне Калиса, — к родственникам Каракыз поехала. Повезла целую арбу подарков.
— А кто еще поехал с Батес?
— Человек из нашего аула. Сеил. Да, кажется, еще кто-то.
— Батес ничего не оставляла для меня?
— Вот этот листок бумаги, — Калиса достала завязанное в уголок платка скомканное письмецо.
«Бокен! — читал я неровные торопливые строчки. — Не знаю, так ли это или не так. Наверное, мать почувствовала, что ты приедешь. И тем сильнее ей захотелось уехать из аула. Но она давно собиралась повидать своих родственников. Это тоже правда. Она настояла, чтобы я сопровождала ее. Мне никак нельзя было отказаться. Родичи наши живут недалеко от Троицка. Письмо твое из Оренбурга получила. Я обещала тебя подождать, — не обижайся, никак не смогла. Если у тебя найдется время — подожди меня.
И все же я обиделся!
Это не скрылось от глаз Калисы, да я и не пытался скрывать. Как ни старалась она меня утешить, ее слова не доходили до меня.
Вспыльчивый, как всегда, я решил немедленно уезжать.
— Но ты хоть сегодня побудешь? — с горечью спросила Калиса. — Ты что ж, кроме Еркежан, никого и знать не хочешь… А я-то собиралась ягненка зарезать… Я ведь знала, что ты сюда приедешь. Не забыл, как говорили у нас: «Если помнишь человека, оставь ему долю от старого обеда». Вот и я сберегла для тебя немного вяленого мяса, того, что еще зимой заготовляли. Отпробуй его, а уж потом отправляйся.
Калиса растрогала меня. Я вспомнил ее прежнюю доброту и не стал ей перечить. Мусапыр, рассеянно слушавший наш разговор, попил кумыса и пошел по аулу прогуляться.
Принялся за кумыс и я. Утолив жажду, почувствовал себя спокойнее. Обида и злость, бередившие мне душу, немного улеглись.
Я стал расспрашивать Калису о жизни в ауле Мамбета. Здесь находились сейчас только Жания, настоящая мать Батес и младшая жена Мамбета, Какен, сестра Батес, и один наемный джигит.
С некоторым удивлением я узнал, что Мамбет стал компаньоном моего отца по торговле: он берет товары из лавки в нашем ауле и развозит их по степи. Потому-то его и не оказалось дома.
И еще одну новость услышал я от Калисы. Семья Мамбета теперь разделилась: Каракыз, Батес и Сеил остались в прежнем доме, а сам Мамбет, Жания и Какен живут отдельно.
Это для меня было совсем непонятно. Но Калиса объяснила мне, что так теперь делают все тургайские баи, у которых по две жены. Ведь новый закон запрещает многоженство. Да и налоги очень выросли. И вот баи смекнули, что если скот и имущество поделить на две части, общий налог уменьшится.
Я поинтересовался, как же они все-таки разделились. И Калиса рассказала:
— В прошлом году, когда приехал разъездной суд, Молда-ага, — так Калиса называла Мамбета, — подал заявление. Он написал в нем, что закон запрещает иметь двух жен. Старшую жену он никогда не любил. К тому же, она стала сварливой и старой, не дает жизни его любимой младшей жене. Поэтому Молда-ага просит его развести с байбише.
— И неужели суд поверил этому? — перебил я Калису. Она усмехнулась в ответ.
— Соображай, Буркут! Ведь судья был одним из старых друзей Молда-ага. Он даже, кажется, помог ему составить заявление. Суд дал развод, разделил семью, поровну распределил скот. И теперь Молда-ага освободился от дополнительного налога.
— Скажи, юрты у них вместе или отдельно?
— А ты разве не заметил за большой юртой — серую, немного поменьше. Это и есть младший дом. Понятно?
— А!.. Значит, они действительно разделились?
— Боже мой, какой ты, однако, ребенок! А еще в городе два года учился, — Калису раздражала моя несообразительность. — Обыкновенная хитрость. Обманули Советскую власть. Для чужих глаз живут отдельно, а на деле — вместе.
— Так кто же теперь остался в большой юрте? Ты ж говоришь, что все разъехались.
— В большой юрте токал Жания и Какен. А в отау ночует только джигит Кайназар.
Мне очень захотелось увидеть Жанию, и я спросил у Калисы, почему она не показалась.
— Ты должен помнить, Буркут, Жания устает от работы. Я, думаю, она вздремнула между двумя дойками. Ты же знаешь, Какен плохая помощница ей — вялая, ленивая. Перед самым твоим приходом токал подоила кобылиц. И наверно легла спать.
Я и прежде частенько жалел Жанию. Ведь она была родная мать Батес. И Жания отвечала мне душевным теплом, чувствуя, что ее дочка нравится мне. Я любил беседовать с ней. Постоянно обремененная хозяйственными хлопотами, обычно молчаливая, она в недолгих наших разговорах проявляла и ум и здравый смысл. Поэтому я и решил отыскать Жанию и поздороваться с ней, пока Калиса будет готовить обед.
Я сначала зашел в большую юрту, предполагая, что там отдыхает Жания. За опущенным с правой стороны занавесом послышался шорох и чей-то смешливый шепот. Я опустил глаза и увидел, что у нижнего края занавеса из-под одеяла торчат ноги. Нет, это была совсем не Жания. Бесенок вселился в меня, и я сорвал одеяло. Боже, под ним лежали Какен и Мусапыр. Когда он только успел! Я растерялся. Мне было стыдно больше, чем им. И, поспешно набросив на них одеяло, я выскочил из юрты. Вот собаки!
Не знаю, много ли я бродил по аулу, раздумывая о жизни, но все мои невеселые мысли о Мусапыре улетучились, когда я увидел, что из отау выходит Жания. Два года прошло, а она была все такой же, даже носила все ту же старую одежду.
— А ведь я слышала, как ты приехал, Буркутжан, — поспешила она ко мне навстречу. — Ты уж прости меня, что сразу не приветствовала тебя. С каким, думаю, лицом я выйду к тебе, если нет дома Акботы.
Акбота, белый верблюжонок! Откуда только она узнала, я так наедине называл Батес.
— Ну, иди ко мне, иди. Не брезгуй моей одеждой. Дай я тебя обниму.
Какими теплыми показались мне ее ласковые, заботливые руки!
Долго бы я пробыл вместе с мамой моей Батес, но Калиса позвала нас к обеду.
Я видел слезы в глазах Жании, я прослезился сам, чувствуя ее материнскую тревогу, слушая ее прерывистую грустную речь:
— Поневоле уехала, поневоле. Ты это пойми. Уж так волновалась. Пока не скрылись арбы в степи, видела я: все оглядывалась в сторону аула. Тосковала она. Все время тосковала.
Тут Жания замолчала. К нам подходила Калиса…
Мусапыр не опоздал к обеду. Мы насытились и вяленым мясом и свежей ягнятиной, вдоволь попили вкусного кумыса Калисы.
Мы выехали из аула Мамбета верхом в сопровождении мальчугана, скакавшего на жеребенке-трехлетке. Мусапыру досталась резвая лошадь, а моя что-то спотыкалась. Я боялся в соревновании со своим двоюродным братцем отстать от него в скачках и, жалеючи коня, перевел его на шаг. Со мной вровень трусил на своей трехлетке мальчуган. Он оказался хитроватым и разговорчивым. И пока ускакавший далеко вперед Мусапыр поджидал нас у холма, малец смешил меня всякими забавными историями.
Когда мы поравнялись с Мусапыром, я стал было подшучивать над ним, припомнив сегодняшний случай в большой юрте. Но он, с виду такой спокойный и терпеливый, разозлился, вспыхнул и грубо оборвал мою шутку.
Тут мы начали с ним переругиваться. Слово за слово, слово за слово. Так могло бы продолжаться бесконечно, если бы он не задел Батес.
— Ты, может быть, думаешь, что Какен хуже нее? — насмешливо спросил он меня.
Это уже была отравленная стрела. Я, считавший Батес чище ангела, загорелся от боли и гнева.
— Повтори, что ты сказал! — я подъехал вплотную к Мусапыру.
— А ты разве не слышал? — И, подхлестнув лошадь, он рысью стал удаляться от меня.
— Что слышал, то и получи! — пришпорив коня, я перетянул его камчой по голове.
Я размахнулся еще, но Мусапыр сумел избежать второго удара: его лошадь была резвее моей. Я изловчился, как в джигитовке, и в одно мгновение оказался на крупе лошади Мусапыра, готовый начать потасовку. Но она так шарахнулась, что я скатился на траву. Я успел заметить струйку крови, стекавшую с виска к подбородку Мусапыра. Мрачный и злой, он прокричал мне:
— Что? Горит внутри. Так лизни соли. И знай: я и до Батес добрался раньше тебя!
Остальных слов я уже не мог разобрать. Мусапыр стремительно удалялся от меня, яростно нахлестывая лошадь.
От досады я выругался и пожалел, что мне его уже не догнать. Схватка наша могла окончиться плохо. Один из нас вряд ли остался бы в живых.
Так угрюмо раздумывая, я ступал по выгоревшей траве. В это время обескураженный нашей ссорой мальчуган поймал мою лошадь и подвел ее ко мне.
Мы продолжали путь вдвоем. Мусапыра уже не было видно за степными холмами.
В ауле я застал большие перемены. За два года жизнь стала намного лучше. Еще в тысяча девятьсот двадцать третьем году был принят закон о едином сельскохозяйственном налоге. Беднота, полностью освобожденная от налога, свободно вздохнула, а баи должны были платить государству значительно больше, чем прежде.
Беднякам открыт был кредит в новой организации «Товарищество взаимопомощи» для покупки сельскохозяйственных машин. Их жизнь начинала налаживаться.
К тому же в аулах был организован «Союз косчи», «Союз бедноты». Баи теперь могли нанимать батраков только по договору с ним. Председателем союза в нашей волости стал батрак Сактаган Сагымбаев. Едва научившись на шестимесячных курсах в Тургае читать и писать, он так бойко и умело принялся за дело, что окружающие только руками разводили. Законы, говорили, он выучил наизусть, любой документ составлял не хуже какого-нибудь опытного писаря. Баи боялись его как огня. Он не только заставлял их обеспечивать батраков за их нынешнюю работу, но и принудил их выплатить сполна все свои прежние долги за пятнадцать лет. Батраки, жившие когда-то у нас, получили теперь от отца через «Союз косчи» больше десятка баранов, двух быков, верблюда и лошадь.
Но баи, зажатые в тиски, не сдавались, не бедствовали. Хитростью, ловкостью, а то и подкупом многие из них обходили новые законы. Они ездили в губернский город Кустанай с бурдюками, полными кумыса, и ягнятами. Они быстро научились делать щедрые подарки нужным людям в учреждениях и добивались своего. У Сасыка за неплатеж налога и скрытие скота давно надо было бы конфисковать имущество, а самого на несколько лет посадить в тюрьму. Но он отделался короткой отсидкой. Кто-то ему помог сохранить и стада.
Пришлось хитрить и моему отцу. Зная, что в кочевых аулах налог платится только с количества скота, он значительно уменьшил поголовье, но зато улучшил породу. У него остался один косяк лошадей вместо прежних двух. Но какие это были теперь лошади! В прошлом году он раздобыл через губернский земельный отдел жеребца-аргамака из государственных конюшен. Он стоил по государственной цене столько, сколько стоят пять жеребцов казахской породы. А если бы его покупать на конском базаре, то никаких бы денег не хватило! Да и красив же был этот аргамак! Высок — до холки трудно дотянуться; поджарый, как борзая, лишнего мяса у него на теле не было — одни мускулы; спина такая, что хоть стели постель и спи; на гибкой шее с тонкой гривой небольшая точеная голова с выпуклыми красивыми черными глазами, остроконечными ушами и раздувающимися ноздрями. Особенно восхищали знатоков ноги — сильные, эластичные, стройные. Такие ноги во время бега едва касаются земли.
Я уже застал жеребят от этого аргамака. Им было по пять-шесть месяцев, но они выглядели как годовалые нашей местной степной породы.
Появился в нашем хозяйстве и огромный бык с белой отметиной на лбу. Его называли герефордом. Бык попался на редкость бодливый. Попробовали однажды дать ему погулять на свободе — он стал набрасываться не только на скотину, но и на людей. Ему тогда сшили намордник из толстой сыромятной кожи и привязывали его не обычным поводом, а цепью. Никто не решался подходить к нему близко, кроме Текебая. Все телята у нас пошли от этого быка. Говорили, что новая порода дает выход мяса и молока в два-три раза больше, чем местная.
Отец был себе на уме. Из боязни упустить удачу, он никому не одалживал на расплод ни аргамака, ни быка с белой отметиной на лбу.
Мой отец, не в пример другим тургайским баям, пренебрежительно отнесся к тонкорунным овцам и даже не пытался улучшить ими свои отары. Он утверждал, что такие овцы не приспособлены к сухим травам и к сильным морозам. «Погибнут они, не надо мне их», — говорил он.
Не занимался отец и земледелием, считая, что хлебные посевы будут облагаться налогом. Зато он познакомился с кустанайскими кооператорами, открыл в ауле кооперативное отделение, называвшееся тогда многолавкой, и стал ею заведовать, а Мамбета привлек в качестве первого своего помощника. Торговля оказалась очень выгодным делом. Наша семья, испытывавшая в течение последних лет недостаток во многих необходимых вещах, теперь ни в чем, решительно ни в чем не нуждалась. Наша юрта была убрана не хуже юрты самого богатого бая.
За эти два года произошли изменения и в семье. Отделился от отца Текебай, ему поставили юрту младших — отау. Для меня это все было в новинку: Текебая женили без меня. Хозяйкой отау стала жена брата — женгей Быкия. Про таких, как она, и сложены стихи:
Ах, байская дочка!
Из тех ты красавиц,
Что дома вздохнули,
От дочки избавясь…
Малопривлекательной показалась мне моя женгей: низенькая, слишком полная для своих молодых лет, с рыжеватыми волосами и такими же бровями, с лунообразным лицом, которое не украшали крупные серые глаза. В люльке кричала дочка, очень напоминавшая мать. Быкия снова была беременной, я это заметил по ее животу. Что мне особенно претило, — это неряшливость женгей. Я представил себе, какой же она станет растрепой через несколько лет. Как она будет ругаться, если и теперь с ней нельзя пошутить, не услышав ее отборную аульную брань. Боже, сохрани меня от такой жены!
Изменился и сам Текебай. Когда два года назад я с ним расставался, он был, можно сказать, стройным джигитом, а теперь он округлился, отъелся, и у него наметилось этакое жирное брюшко.
В нашем тургайском краю до революции очень немногие пользовались бритвой. И обычно молодые люди уже в двадцать лет выглядели солидными чернобородыми мужчинами. Наш род, как помните, ведущий начало от калмыков, составлял некоторое исключение: и у деда и у отца были редкие куцые бородки. В них пошел и Текебай. Он, следуя обычаям, никогда не брился, и его прежний юношеский пушок сменился жесткими жидкими кустиками, придававшими лицу какой-то смешной и тоже неряшливый вид.
Текебай не принимал никакого участия в торговых делах отца и занимался только хозяйством.
Что я могу добавить к этому? Разве что несколько слов о юрте Текебая. В обстановке ее чувствовался достаток, благополучие. Богатые одеяла, перины, бархат. Белые наволочки на подушках, что редко встречалось в тургайских аулах. Белые пологи у входа. И много красивой посуды. И тем не менее в отау все было не так, как в доме старших. У отца с матерью — порядок, аккуратность, чистота; у брата с женгей — все разбросано, запущено, грязно: здесь сказались — лень и вздорный характер жены и безразличное отношение к быту самого Текебая.
Как же все-таки разбогатела наша семья?
Лавка стала главным источником доходов. И доходов далеко не чистых. Отец попросту обирал людей. Он отпускал товары в долг, а тем, кто в срок не рассчитывался, начислял пеню. Долг после этого рос со дня на день. Эту возрастающую пеню в аулах прозвали сибирской язвой. Случалось, как мне говорили, за железную лопату отдавать целого барана, а за плитку кирпичного чая — яловую корову. Пеню отец должен был сдавать в казну, но он, я убедился в этом, присваивал себе значительную долю. Вот почему ему и удалось довольно быстро разбогатеть.
Я спросил с возмущением.
— Как же это так, отец?
Он даже усмехнулся:
— Все справедливо, мой мальчик. Разве баи не платят дополнительного налога? Его не сравнишь с этой сибирской язвой. Я ведь не заставляю бедняков брать товары в долг. Сами виноваты. Возьмут и в срок не платят.
Я пробовал возражать отцу, заступиться за бедняков, но он упорно считал себя правым, а если и винил, то Советскую власть.
— Тебе же придется отвечать, отец.
— Придет время, увидим, а пока зачем я буду выпускать счастье из своих рук.
…Так я жил в ауле больше месяца, и, как говорится, не только пил полными глотками из щедрой отцовской чаши, но и рот прополаскивал.
Время шло, а о возвращении Батес из Троицка ничего не было слышно. Больше ждать мне не позволяли сроки: надо было ехать устраиваться в Ташкенте. В эти дни председателем волостного исполкома стал Еркин Ержанов, закончивший свою учебу в Оренбурге. Я решил откровенно посоветоваться с ним. Хорошо, говорил я ему, если она согласится бежать со мной. Но как я могу освободить ее с помощью власти? Ведь по нынешним законам она еще несовершеннолетняя. Значит, мне ждать? А ждать я устал, не хочется.
Еркин мне отвечал:
— Пойми, Буркут, для тебя главное — учиться. Не отставай. Поезжай в Ташкент. И не бойся за свою девушку. Я тебе ручаюсь: ее никто не обидит, пока она несовершеннолетняя. А дальше вы сами устроите свою судьбу.
Я поверил Еркину, он не раз выручал меня из беды. И с этой верой отправился в Ташкент, решив попутно остановиться в Ак-Мечети.
Город менялся на глазах. Здесь недавно состоялся пятый съезд Советов Казахстана, и Ак-Мечеть, ставшую столицей, переименовали в Кзыл-Орду. Сюда уже переехали республиканские учреждения. Стала выходить газета «Язык аула». Редактором ее назначили председателя президиума Казахского центрального исполнительного комитета Ельтая Ерназарова. А дядя мой, Жакыпбек Даулетов, устроился у него литературным помощником. Обо всем об этом рассказал мне дядя.
— Разве Ерназаров журналист? — удивлялся я.
Дядя только рассмеялся:
— Не журналист, так будет им…
Мусапыр раньше меня приехал в Кзыл-Орду и работал в газете вместе с дядей. Он уже успел изобразить меня виновником нашей ссоры, и я услышал от дяди много сердитых слов. Я защищался, как мог, рассказал о причинах раздора и драки. Дядя сделал вид, что поверил, и стал уговаривать меня помириться.
— Дядя, прошу вас, не вмешивайтесь в наши отношения, — умолял я, — не надо нам сейчас встречаться. Ничего хорошего не выйдет. Будем жить как жили. Ведь между нами не стоят горы, чтобы один мог свалить их на другого. Пройдет время, злость стихнет, и уж тогда пожмем руки.
Дядя даже вздохнул. И посмотрел на меня так тепло, как, пожалуй, не смотрел раньше:
— Это ведь я пристрастил Мусапыра к ученью. Да и тебе помог, сам знаешь. Господь не дал мне сына: единственный мой ребенок растет для чужого дома. Вот я и надеюсь, что два моих племянника станут моей опорой, крыльями моими. А ссоры в молодости — дело обычное. Мусапыр легко пойдет на примирение. Легче тебя. Ты моложе Мусапыра, но натура у тебя жесткая. Подумай об этом, милый. Слова акына слышал?
Как верблюжата дружно
Свои проводят дни!
Двоюродные братья,
Живите, как они!
Об этом я и прошу. Ничего же вас не разделяет. Помирись, Буркут!
Помириться-то можно было. Но только в том случае, если Мусапыр налгал на себя и Батес. Но вдруг он говорил правду? Что тогда?
Пробовал дядя просвещать меня в области политики, но, каюсь, я тогда не во всем разобрался. Он что-то мне рассказывал о «левых» и «правых», утверждал, что «левые» непримиримы к баям, но, что, дескать, теперь среди казахстанских руководителей больше «правых», чем «левых». И «правые» совсем не опасны для баев. По мнению «правых» баи тоже придут к социализму.
— Нам, которых называют националистами, — продолжал дядя, — «правые» не мешают. Будь бы иначе, разве я пошел бы работать в редакцию!
Напоследок мне дядя сообщил самое важное. Оказалось, он встречался недавно с Жунусбеком Мауытбаевым — директором Ташкентского института и рассказал ему обо мне. Мауытбаев пообещал зачислить меня в студенты.
Дядин приятель сдержал свое слово и сделал все, чтобы облегчить мне поступление в институт. Я даже экзаменов не держал. Преподаватели по просьбе директора просто расписались в моем экзаменационном листке.
В Ташкенте к этому времени оставалось не много казахов, особенно из числа тех, что именовали себя националистами. Большинство из них вернулось в казахстанские города, некоторые выехали в Москву и Ленинград. Из видных деятелей националистов здесь продолжал работать только Мауытбаев, распространявший слух о том, что пишет книгу об Октябрьской революции,
С боязнью, с робостью начинал я занятия в Инпросе. Особенно меня пугало, что в институте не было моих ровесников. Среди взрослых людей, даже пожилых, как мне казалось, я выглядел совсем мальчуганом. Но очень скоро я понял, что не я отстал от них в знаниях, а они отстали от меня. Особенно по русскому языку и литературе.
Словом, учиться мне было не трудно.
Но сильнее, чем в нашей Тургайской степи, я тосковал по Батес. Только стихи помогали мне.
Хорошо поэту в этом подлунном мире. Он может вдохнуть душу в неживое, может и в одиночестве беседовать с людьми, может петь, как поет соловей, доставляя другим радость!
…Быстрее, смелее беги, перо, по белому полю бумаги. Пусть слова льются стремительно и певуче, как струи горного родника. Пусть конец одной написанной строки неожиданно и почти бездумно перекликается с концом другой. Пусть строки стройными своими рядами становятся стихотворением. Пусть каждая твоя мысль будет светлой и красивой, пусть ты почувствуешь ее сладость, словно во рту у тебя сочный сладкий плод. Пусть музыка стиха ласкает твой слух и греет твое сердце. Пусть слова и мысли, образы и мелодии сливаются в поэму.
«Одни прыгают, чтобы согреться, другие — от избытка чувств», — говорят казахи. Поэты прыгают от избытка чувств. Ах, как мне хочется тоже стать поэтом. Но если бы я стал настоящим поэтом, я бы писал стихи только о том, что чувствую сам и пере-живаю. Я уже довольно давно — года два-три назад пришел к этому выводу. И заполнил своими стихами несколько общих тетрадей. Мне, понятно, нравятся мои стихи; но когда я их читаю любителям поэзии, одни снисходительно говорят «неплохо», другие просто смеются. У меня голова идет кругом — кому же все-таки верить?
Все мои стихи посвящены Батес. Мне порою кажется, что моя любовь не меньше любви героев, о которых сложены древние сказанья. Пусть мне еще не приходилось, защищая любимую, бросаться в огонь и в воду. Понадобится, — я не сбегу ни от огня, ни от воды. Вот почему я тянусь к стихам.
Красивый свой сундук открой,
Не прячь душевные дары.
Домбра становится домброй,
Когда звучат лады домбры.
Эти строчки принадлежат Сакену. Повторяя их про себя, я и свою душу представляю сундуком, в котором заперты песни и мелодии. Как мне найти ключ, чтобы душа заговорила. Может быть, мне надо чаще встречаться с большими поэтами, уже открывшими свою душу людям.
Я был недоволен своими стихами, но продолжал упорно их сочинять, заполняя одну тетрадь за другой…
…Приближались зимние каникулы. Никаких вестей от Батес до сих пор не было. Я порою думал, уж не обиделась ли она на меня и за то, что не дождался, и за то, что ничего ей не сообщил. Иногда мне казалось, что с ней случилась какая-то беда. Временами я снова злился на нее. Но терпение мое было на исходе и сердце так щемило, что я наконец решился поехать в аул. И сказал об этом Мауытбаеву:
— Теперь, зимой?! — пожал он плечами. — Из Ташкента в Тургай и дальше в Сарыкопу?
— Да, да! Вы правильно говорите.
— Я потому и удивляюсь, что знаю эти края. Другое дело ехать туда летом. А зимой… Брр! В тихую погоду еще ничего, а вот когда буран разгуляется. И не на день, на два, а на месяц. Да и морозы такие ударят, что вороны на лету мерзнут. Что тогда будешь делать? Или до дома не доедешь, или из дома в Ташкент не сможешь попасть вовремя. Вот и отстанешь в учебе.
Я помотал головой: мол, нет, не отстану.
— Ну, а одежда, лошади? Где они тебя будут ожидать?
— В Кустанае!.. Оттуда зимою удобнее ехать, чем озерной стороной.
— Верно. Но ты помнишь, что и от Кустаная до Сарыкопа почти пятьсот верст? Значит, ты уже ездил. Ну, что ж, дорогой мой. Подумай еще раз. Я сейчас не о том думаю, что ты задержишься и отстанешь от учебы. Это в конце концов не так страшно. Представь, приезжаешь ты в Кустанай, а теплой одежды тебе не выслали. Или не будет аульных лошадей… Мало ли что может случиться зимой в дороге.
— Спасибо, агай, за заботу. Но я уже все обдумал и должен ехать.
Жунусбек посмотрел на меня в упор своими небольшими выпуклыми черными глазами.
— Ты не обидишься, Буркут, если я тебе задам один вопрос?
— Спрашивайте, агай. Я отвечу.
— Ты выбрал трудный путь. По этому пути может только любовь вести. Не правда ли?
— И как это вы догадались?
— Это не так уж сложно, Буркут. Понял по выражению твоего лица.
Я смутился, опустил глаза:
— Я читал вашу книгу, агай, «Душевный склад и выбор профессии». Вы, должно быть, никогда не ошибаетесь…
— Теперь мне все понятно! — Жунусбек поднялся со стула. — Только не забудь дать телеграмму в аул. Завтра можешь получить путевые бумаги. Для порядка. Но
прошу тебя, не торопись. Спешка не приведет ни к чему хорошему. Опоздаешь немного на учебу — не беда. Всегда успеешь наверстать!
…В Кустанай я приехал поездом и сразу отправился в дом наших земляков, у которых обычно останавливался. Меня уже ожидали Текебай с Кайракбаем. Я очень был доволен отцовским волчьим тулупом, новыми узорчатыми пимами и пышным лисьим малахаем. Но меня несколько огорчило, что отец не прислал, как в прошлые годы, тройки или пары лошадей, а ограничился одним темно-серым жеребцом.
— Что это он поскупился!
— Эх ты, — пробурчал Текебай. — Зачем тебе табун? У нашего аргамака такое крепкое сердце и сильные ноги, что он заменит десять лошадей. Дорога как будто хорошая. Не изменится погода, не начнется буран, — в пять дней домчим до аула…
Мы выехали серым зимним рассветом. Санки легко скользили по гладкой накатанной дороге, давно не видавшей поземок. Вот тут я и узнал, что значит аргамак. Шумно выдыхая пар, отбрасывая копытами острую снежную пыль, стремительно несся он вперед. Завиднелась впереди подвода, — наш аргамак ее легко обгонял. Он, казалось, не знал устали! Дух захватывало от его быстрого бега.
Я прислушивался к скрипу полозьев, любовался летящим жеребцом и чувствовал себя как никогда хорошо. Сама скорость мне доставляла радость. Каждая верста санного пути приближала меня к Батес.
Ничто не омрачало моего настроения. Я благодушно относился и к ленивому безразличию Текебая и к всяческим малопристойным россказням Кайракбая о женщинах. Всю дорогу он пытался забавлять нас. Но заметив, что эти истории мало трогают меня, Кайракбай начал рассуждать о любви и красоте. Вначале я слушал его рассеянно, а потом не выдержал и перебил:
— Я скажу тебе, Кайракбай, для каждого самая красивая та, которую он любит.
Моих слов он, должно быть, не понял, хотя и сделал вид, что согласился. И тут же добавил:
— Объясни мне, Буркут, что же, в конце концов, значит — любить?
— Преданным быть до конца. Душою и телом…
Кайракбай снова недоверчиво поддакнул и тут же возразил:
— Так ты думаешь, что для тебя никого не существует, кроме дочери Мамбета. А может быть, и другая девушка найдется.
— Где же ты видел такую?
— Видел! Я о ней сейчас и говорю. Разных я встречал красавиц. И у русских, и у наших казахов, и у татар, и среди узбеков. Но такой стройной, такой красивой еще не доводилось любоваться. Ты вот наизусть знаешь стихи Абая. Помнишь? — и Кайракбай произнес:
Белый лоб — серебро, чей тонок чекан,
Он глазами лучистыми осиян.
Тонко вычерчен двух бровей полукруг,
Облик юной луны красавице дан[4].
Это словно о ней писал Абай. Она ведь, поверь, на луну похожа!
Даже ленивого Текебая разволновали эти слова:
— Он правду говорит…
— Ох и расхваливаешь ты ее. Кто же, все-таки, она? Кайракбай только и дожидался этого вопроса.
— Кто она, спрашиваешь? Семь поколений подряд их семью сопровождало довольство и счастье. Да и сейчас ее семья — одна из самых состоятельных. Брат этой девушки — Саудабай Майлыбаев в губернской кооперации. Он-то и помог твоему отцу с многолавкой. Отец твой много хороших вещей достал. Но ваш дом бедно выглядит по сравнению с домом Майлыбая. А свою сестру Шаи он нарядил в лучшие шелка. Он понимает, что в народе говорят не зря:
Красят девушку платья и в лентах коса,
Для джигита скакун быстроногий краса!
Таких щеголих, как она, поискать надо. Чего только у нее нет — и платьев, и дорогих бус, и меховых шубок.
— Я верю тебе, — перебил я Кайракбая. — Только зачем ты все это мне рассказываешь?
— Значит, есть причина…
Я еще больше удивился:
— Не таи. Говори все до конца!
— Что хотел сказать, то и сказал. Повторяю тебе: известные люди, богатые. Ты теперь немного представляешь и девушку и брата… Об остальном после потолкуем.
Мне стало неприятно.
— О чем только нам с тобой толковать?
— Ты погоди, не горячись. Сначала посмотри на девушку, побывай у них в доме. Вот тогда и продолжим беседу.
Я махнул рукой и сделал вид, что согласился. Потому что уже устал от намеков Кайракбая.
…Темно-серый аргамак действительно оказался неутомимым. Он мчался без устали; только снег взвивался из-под копыт. Вот это конь! — восторгался я.
…Три раза мы останавливались для ночлега. И на четвертый день пути в полдень приехали в аул Майлыбая. За нами осталось уже триста восемьдесят верст. Даже зимой было приятно смотреть на этот аул, раскинувшийся на берегу озера Аксуат. Многооконные деревянные дома с покатыми крышами выстроились здесь в два ряда, образуя широкую улицу, как в русском селе. Сходство довершали и дворы, огороженные заборами. В один из таких дворов и въехали мы. Встречал нас высокий тучный человек в волчьей шубе и лисьем малахае с верхом из темно-синего бархата. Судя по заиндевелым бороде и усам, по раскрасневшемуся лицу, он уже давно работал во дворе по хозяйству. Это и был Майлыбай. Он поздоровался с Текебаем и Кайракбаем, как с давнишними знакомыми. А меня спросил, протягивая руку:
— Значит, ты и есть сын Абуталипа. В Ташкенте учился? Живи долго, дорогой мой, рад тебя видеть… Ну что ж… Привязывайте своего аргамака к коновязи. Прошу заходить в дом…
Джигит проводил нас в просторную, богато и уютно обставленную гостиную. Мы сбросили свою дорожную одежду и удобно расположились на коврах и одеялах. Сквозь приоткрытую дверь из соседней комнаты слышался легкий перезвон монист и приглушенные голоса.
— Девушка! — взволнованно прошептал Кайракбай.
Я почувствовал нежный запах духов… И, что скрывать, мне вдруг захотелось увидеть красавицу Шаи, которую так расхваливал Кайракбай.
В гостиную она пока не входила. Но вот разостлали скатерть-дастархан, поставили на поднос светлый, пышущий жаром самовар, называвшийся почему-то болыскей, — должно быть, испорченное слово «польский», — сливки, сладости, баурсаки. И только когда Майлыбай занял свое почетное место, из соседней комнаты вышла девушка, чуть звеня монистами. Нет, Кайракбай нисколько не преувеличивал. Красота и стройность Шаи сразу бросались в глаза. А уж о наряде и говорить нечего: тонкий и пестрый шелк платья, ленты, дорогие бусы.
На расстоянье в день пути,
Сквозь тысячи преград
Услышишь запах милых кос,
Гвоздики аромат.
И вдали и вблизи может опьянить такое благоухание!
…Верная казахским обычаям, она вошла, опустив глаза, вошла почти неслышно, села у самовара и стала разливать чай в синие с позолотой чашки. Я приметил, что ее белые узкие пальцы были похожи на молодые побеги камыша.
Девушка вела себя несколько смущенно. Когда я глядел в сторону, то чувствовал взгляд ее светлых лучистых глаз. Но она немедленно опускала глаза, стоило только мне посмотреть прямо на нее. Мы словно подстерегали друг друга. И все-таки наступило мгновение, когда наши глаза встретились в упор, как зверьки, заманивающие друг друга. Мгновенье это затянулось. И мы отвели глаза только в ту секунду, когда Майлыбай легким покашливанием словно дал знать, что так вести себя не надо.
Не знаю, что подумала девушка. Но я в ее взгляде ясно прочел: «Если ты пришел как жених, то невеста готова».
Я правильно угадал мысли Шаи.
…Давно закончилось чаепитие, наступило время ложиться спать. Ловкий Кайракбай тихонечко заглянул в полуприкрытую дверь соседней комнаты и весело прошептал мне:
— Ну, слава богу. Девушка в комнате одна. Вас разделяет только полог.
Хорошо сказал один старый акын:
История проста. Короче говоря,
Он не заметил, как забрезжила заря.
Так и я в эту ночь в комнате за белым пологом неожиданно увидел, что наступает рассвет.
Майлыбай всячески уговаривал меня задержаться в их доме еще на сутки. Вряд ли это было обычное гостеприимство. Скорее всего Майлыбай глядел на меня как на своего будущего зятя. Но мне не хотелось здесь больше оставаться, хотя мои спутники готовы были гостить хоть неделю. Я поблагодарил Майлыбая и объяснил ему, что мне надо и побывать дома и поспеть в институт к началу занятий.
…Снова заскрипели полозья по снегу.
И только мы выехали из аула, как снова Кайракбай завел разговор о красавице:
— Ну, джигит, будем считать, что дело сделано. Ты на меня так не гляди. Неужели не понимаешь? Сватовство состоялось! Или ты сомневаешься в этом? Зачем же иначе мы ночевали в доме Майлыбая? Я тебе еще вчера об этом хотел сказать. Но и теперь не поздно. Твой отец уже обо всем договорился. Сваты решили: прежде чем объявлять о помолвке, надо познакомить джигита и девушку. Они были уверены, вы понравитесь друг другу. Вот вы и познакомились. И очень хорошо познакомились.
Плутоватое лицо Кайракбая расплылось в усмешке:
— Значит, я правильно говорю, что дело сделано!
— Ничего не сделано! — грубо ответил я Кайракбаю.
Тут оба моих спутника закричали.
— Неправда! Почему ты так говоришь?
— Я не из тех, что женятся на первой попавшейся в пути. Что мне ее красота? Хотите вы или не хотите, а я вам еще раз повторю строчки Абая:
Не увлекайся внешней красотой,
Не поддавайся страстности слепой,
Не увлекайся женщиной красивой… [5]
А эта красавица из тех… На ней может жениться только неразборчивый джигит.
— Какая же девушка для тебя красива? — съехидничал Текебай.
Но я ему ответил просто:
— Самая красивая — любимая.
— Кто же она? Кто?
— Потерпи, в свое время узнаешь…
Ты вправду любишь? Это мне не спится?
Так докажи тогда, а не молчи!
С ладоней ты вскорми меня, как птицу
Летать меня, как птицу научи…
Когда спутникам моим стало ясно, что Шаи меня больше не влечет, настроение у них испортилось. Переменилась и погода.
— Ты опрокинул чашу с пищей, а ее тебе от души вручили, — обидчиво бурчал Текебай. — Саудабай одарял наш дом. Он сыпал добро, как овес в ясли. Попробуй, застань его теперь расщедриться! И еще пойми другое. Он ведь думал, что будет нашим сватом. Потому и закрывал глаза на то, что наш отец обкрадывает лавку.
— Обкрадывает? Сказал уж, — откликнулся Кайракбай. — Он не то что обкрадывает, а объедает и выпивает ее, не переводя дыханья.
— Разозлится на нас Саудабай, — продолжал мой брат, не обращая внимания на Кайракбая, — и может заставить отца отдать все, что мы брали в многолавке. Так и волос на голове не хватит, чтобы расплатиться.
— Ну пусть съест нас, — я уже начинал злиться.
— Эх ты… А как жить будешь тогда? Кто тебе деньги пришлет в город? Я уж не говорю об остальном. И про аргамака придется забыть.
— Ничего, проживу и без аргамака. Это ведь ты разъезжаешь на нем.
И мы молча отвернулись друг от друга, как будто нам больше не о чем было разговаривать.
Как безоблачно, тихо было вчера. А теперь погода портилась на глазах. Еще утром, в ауле, Текебай пробовал отложить наш отъезд и стращал тем, что ненастье может застигнуть нас в пути, вдалеке от селенья. Где, мол, тогда мы укроемся от бурана? И не лучше ли подождать день-два. Но я стоял на своем, и со мною не стали спорить.
Скоро пошел снег и разыгрался ветер. Порывы его становились все сильнее. Змеилась и шипела поземка. А потом все скрылось в жестоком белом буране. Только порою темнел круп перешедшего на мелкую рысь аргамака. Мороз на ветру обжигал щеки, как раскаленным железом. Я глубже запахнул отцовский волчий тулуп. И Текебай спрятал лицо в высоком воротнике своей поярковой шубы. Голос его звучал глухо, словно издалека. И вдруг я отчетливо расслышал:
— Ничего не поделаешь, придется вернуться обратно! — с этими словами он выхватил вожжи из рук Кайракбая и стал заворачивать аргамака. Но тут вожжи перехватил я.
— Нет, не будет этого!
Текебай упорствовал, стал вырывать у меня вожжи, я сопротивлялся, кричал. Но не сдавался и Текебай.
— Что же, Буркут, ты хочешь заблудиться и погибнуть в степи?
Я ему отвечал, что если мы должны сбиться с дороги, продолжая наш путь вперед, то можем заблудиться и возвращаясь в аул Майлыбая. И спросил заодно, далеко ли мы отъехали.
Текебай медлил с ответом, словно подсчитывал в уме. И потом сказал не очень уверенно:
— Самое меньшее — верст сорок-пятьдесят. Не так ли, Кайракбай?
— Может быть, и так. Ехали-то мы быстро. До сих пор дорога была хорошая.
— Но все-таки аул Майлыбая ближе, чем первое селение впереди, — упрямствовал Текебей. — Чтобы найти крышу, нам надо проехать еще верст семьдесят. Конь хорошо знает дорогу, которую только что прошел и не собьется в сторону. А дальше ехать опасно. Заблудимся. И как направлять коня, когда снег слепит глаза. Возвращаться надо.
— Вперед ехать! — кричал я.
— Не упрямствуй, Буркут!
И снова началась схватка за вожжи между мной и Текебаем. Вот тут я понял, что победить Текебая не в силах. В упрямстве он не уступит мне, а в борьбе меня одолеет. Он ведь недаром считался одним из настоящих аульных борцов. Кайракбай не участвовал в нашем споре. Вероятно, он про себя решил не вмешиваться в схватку между братьями.
Я отпустил вожжи, махнул рукой, выругал и Текебая и аргамака, вылез из саней и зашагал вперед. Брат, должно быть, подумал, что это зрящая угроза, шутка. Он и не попытался вначале меня остановить. Скоро мы уже не видели друг друга в буране. Я, однако, не шутил и не пугал Текебая. Я действительно решил отправиться пешком. Много позже, вспоминая этот случай, я сам подумал, что это было дуростью или сумасшествием. Куда бы я мог добраться в такую метель! Но позади был аул, аул Майлыбая, впереди — Батес: молодость и любовь сбивают порой человека с пути.
Скоро сквозь шум ветра я услышал знакомый перестук копыт. Они меня догоняли. Все-таки на своем настоял я.
— Ну садись! — миролюбиво пригласил меня в сани Кайракбай.
Текебай молчал. Мы больше не спорили и не разговаривали. Так бывает после сильной драки. Драки с пролитой кровью. Аргамак по-прежнему бежал довольно резво. И, кажется, он правильно нащупывал дорогу, потому что временами за санками поблескивали старые следы полозьев.
Жеребец, окутанный паром, ехал селезенкой, но не сбавлял хода. Наоборот! Он ускорял бег, словно, как и мы, стремился до сумерек попасть в аул. Время от времени он фыркал и сбивал об оглоблю сосульки с морды.
Ему трудно было взбегать на слоистые бугры, наметанные бураном поперек дороги. Но зато когда он спускался с бугра, полозья едва касались земли и санки летели с бешеной быстротой. Я вспомнил куплет казахской песни, которую когда-то слышал или читал:
Узнаешь аргамака на бегу.
Пускай устал он, вязнет пусть в снегу.
Но с горки, думая, что бросил кладь,
Он будет пуще прежнего скакать!
Он точно такой же, наш аргамак! Лети, темносерый! Вперед!
Между тем степь в буранной мгле становилась темнее и темнее. Солнце было уже на закате. А скоро стало и совсем черным-черно. Ничего нельзя было увидеть вокруг, хоть глаз выколи! Текебай после долгого молчания и ссоры наконец подал голос.
— Как в могиле! — в голосе его слышался испуг. — Пока было светло, лошадь еще нащупывала дорогу, а сейчас только бог знает, куда она нас вынесет. Ой, нехороший час! В это время стаями рыскают голодные волки. Наступила пора волчьих свадеб. Звери могут на расстоянии кочевки учуять наш запах. Они не испугаются наших одиноких санок. Сколько раз приходилось слышать, как волки сжирали путников, заблудившихся в буран.
У меня дрогнуло сердце от этих слов Текебая, а он, словно желая напугать меня еще сильнее, продолжал:
— В наших санях есть две дубины. Кайракбай держит вожжи, а мы с тобой, Буркут, вооружимся дубинками. Но если нас окружат волки, палками с ними все равно не справиться. И ягненок перед смертью замахивается копытами. Что ж поделаешь? Бери дубинку, не выпускай ее из рук…
И Текебай сунул мне в руки суковатую палку. Темень, буран. Хорошо еще, что наш темно-серый бежит так же бойко, как прежде. Мы тешимся слабой надеждой, что он еще не сбился с пути. Хоть бы не попался нетронутый снежный наст. На таком пути трудно будет лошади сохранить рысь.
А буран усилился, и если пристально вглядеться в темную крутоверть — тебе будет казаться, что вокруг шипят миллионы змей-горынычей и зелеными огнями сверкают тысячи волчьих глаз. Страшно, очень страшно! Но я ни на минуту не раскаивался, что поехал. И вспоминая, как обычно, прочитанные романы, я представлял себе влюбленных, на чьем пути возникали препятствия в тысячу раз более трудные, чем у меня.
Едем, едем. И невозможно узнать, сколько мы проехали, не сбились ли мы с пути. Пусть Текебай уповал на господа, но в эти часы единственной нашей надеждой был темно-серый аргамак. Но он и впрямь не слабее самого аллаха. Своей упрямой рысцой сквозь буран и бездорожье он домчал нас прямо к отарам близ аула Мамбета. Сквозь ветер мы услышали лай собак, почуявших чужих, а в этом лае я сразу различил громкий заливистый визг черной суки Кикыма.
Нет, темно-серый аргамак не подвел нас. Я уже раскаивался в том, что так недавно ругал его…
Тем временем Кайракбай придержал аргамака.
— Это какой аул?
— Аул Мамбета.
— Как ты только узнал? — радостно воскликнул Текебай.
— Так лает только черная сука Кикыма.
— Узнал, значит! — добавил Текебай. — Да и как не узнать, если он не раз встречал эту суку.
— Тогда заворачивай темно-серого! — неожиданно решил Такебай.
— Куда? Ведь буран, ночь.
— Заворачивай в свой аул. Теперь аргамак найдет его с закрытыми глазами.
— А чем, спрашивается, плох этот аул. И мы продрогли и лошадь устала. Ведь за нами никто не гонится, да и мы не торопимся.
— Довольно разговаривать, заворачивай! — рассердился Текебай.
Кайракбай даже оробел и уже собрался ехать дальше, но я перехватил у него вожжи, и лошадь стала.
— Нет, Текебай, ты злой, очень злой человек. Зачем нам бежать отсюда? Не жалеешь меня, пожалел бы хоть лошадь, собака! Нашего хорошего темно-серого, который нас благополучно довез в непогоду из такой дали. И не трогай вожжи. Иначе я тебя изобью! Изобью до крови.
— Пропади оно пропадом, опять скандалят! — раздражился Кайракбай. — Нет, не зря говорится:
Дети того, кого проклял аллах,
Ссорятся даже и пустынных снегах.
Вот так и вы. И в степи ругаетесь и возле аула. Что только случилось с вами?
Я принял на свой счет слова Кайракбая и велел ему подъехать к дому Мамбета:
— А если не хочешь, я здесь выйду. И поезжайте, куда хотите!
Текебай подчинился, и мы очень скоро остановили сани во дворе Мамбета. Черная сука, заливисто лая, провожала нас до самых ворот. И только когда я выбрался из саней и, распахнув волчью шубу, стал отряхивать снег, она узнала меня и, ласкаясь, пыталась положить мне на плечи лапы. Хорошая примета!
Ставни на окнах деревянного дома Мамбета были закрыты, и только сквозь щели тускло светился огонек лампы, зажженный, как я подумал, в неурочное время.
Перед самым домом Мамбета пристроен небольшой загон для скота. Я хотел открыть дверь загона, но она была, по-видимому, на крючке: верный признак, что сам хозяин отсутствовал. Я только порадовался в душе этой догадке, но одновременно забеспокоился: а вдруг тут черная старуха, верная, как черный замок.
Кайракбай постучал в дверь.
— Кто это? — послышался женский голос, и я сразу узнал Жанию.
Дверь скоро распахнулась, и перед нами появилась Жания, а пока мы с ней здоровались, в глубине комнаты показалась Какен. Показалась и тут же исчезла.
— Батес!.. Проснись!.. Буркут приехал!.. — слышали мы ее взволнованный голос.
И я немедленно ринулся за ней, не дожидаясь Кайракбая и Текебая. Батес спросонья села на тахту и никак не могла понять, в чем дело. Какен растормошила ее:
— Да проснись же ты, наконец. Видишь — Буркут здесь.
Тут она узнала меня и, широко открыв глаза, бросилась мне на шею.
Какой она была тоненькой, маленькой! Мне она приходилась как раз до плеча.
Я еще не сбросил своей заиндевевшей шубы. И только здесь, в доме, я почувствовал, что изрядно промерз за дорогу. Меня уже знобило, я дрожал. Но тепло Батес словно растапливало холод, и легонькое ее платьице показалось мне жарче волчьей шубы.
А когда она коснулась моих щек своими, я сам стал таять как лед, к которому приложили раскаленное железо. Капли пота выступили на моем теле.
Долго бы мы стояли так, если бы вдруг не появилась Калиса.
— Хватит вам, довольно!
Я разнял руки, но Батес не отпускала меня.
— Крепко же ты соскучилась, Еркежан, по брату! — пристыдила ее Калиса. — Здесь же посторонние люди, где твоя совесть?
Тут Батес, наконец, очнулась и смутилась, увидев Кайракбая с Текебаем. Она тихонько прошла к своей постели и задернула полог.
Я взглянул на стенные часы — время приближалось к пяти. Скоро должен забрезжить рассвет.
Калиса, расспросив нас, как положено, о нашем бытье и здоровье домашних, сказала:
— Когда разлаялась черная сука, я сразу догадалась, что это вы едете. Мы уже слышали о ваших сборах. Но никак не предполагали, что это будет именно сегодня. Вон какой буран разыгрался. Да и Молда-ага с женеше еще не вернулись…
Кайракбай коротко рассказал, как мы доехали.
— Вы у нас, понятно, остаетесь ночевать? — спросила Калиса.
— Куда ж нам сейчас ехать? И мы продрогли и лошадь устала…
Эти мои слова не понравились Текебаю. Однако он промолчал.
— Тогда давайте отдыхать, а утром поедете. Хорошо? — спросила Калиса.
— Хорошо, — согласился Кайракбай. — Вели приготовить постели. Только мне стели в своем доме.
— А почему не здесь?
— Там мне удобнее.
Текебай снова промолчал. Мы вышли во двор, выпрягли лошадь. Буран начинал стихать. Тучи разомкнулись, и полная луна плыла в их проеме.
На пороге появилась Калиса в стеганом халате. Она сообщила, что постель готова.
— Я тоже лягу не здесь, а в вашем доме, — подал голос Текебай.
— Как хотите, — многозначительно ответила Калиса. — У нас, так у нас. Лампа горит. Вот и идите на огонек. А я провожу Буркута.
— Слушай, твоя сука не покусает нас? — пошутил Кайракбай.
— С каких это пор ты стал бояться собак. Постарел, что ли? — не осталась в долгу Калиса.
Текебай и Кайракбай отправились к Кикыму, а я еще продолжал стоять у дома Мамбета, возле загона для жеребят. Калиса усмехнулась приглашая меня в комнаты:
— Тогда в любви джигиту повезет,
Когда женге встречает у ворот…
— Удачное ты выбрал время, Буркут. Я тебя понимаю. Ты хочешь сейчас зайти за порог и посмотреть на младшую сестру моего мужа. Ах, не я ли ее берегла, как ангела, как мед… А ты и обычаев не желаешь придерживаться?
— Я тебя готов отблагодарить, Калиса. Что ты выберешь, то и твое.
— Ты приехал неожиданно. Я ведь и не знаю, что ты захватил с собою в дорогу.
— Вот золотые часы, Калиса. Бери!
— И это ты считаешь ценой младшей сестры моего мужа?
— Хочешь в придачу золотое кольцо?.
— Ты знаешь, Буркут, что у казахов священные числа три и девять. Дополни пока до трех. А потом посмотрим…
— Даю еще шелковый платок!
— Ну и хорошо! Достаточно! — И, принимая подарки, Калиса добавила: — Ты меня, Буркут, не ругай, что я тебя обобрала. Это ведь не я сочинила песню:
Шапки нет и опустел карман,
Нечем подпоясать и чапан.
Это я одаривал женгей
Из аула девушки своей.
— Ничего я не пожалею, Калиса, ради встречи с Батес, — отвечал я. — Я и себя бы не пожалел. Но с кем тогда останется Батес?
Калиса попрощалась со мной и пошла к себе в дом. Лампа в первой комнате уже не горела. Свет был только во второй комнате. Я подумал, где же мать Батес, Жания? Полог был спущен, в углу мне уже постелили постель. Я присел в раздумье. Скрипнула дверь, в комнату вошла Жания.
— На людях я даже не могла поцеловать тебя, милый мой, — и она протянула ко мне руки. — Пусть цветет твое счастье, ласточка!
Ласточка, карлыгаш! Я так и не понял, почему она произнесла именно эти слова. Может быть, она уже считала меня будущим мужем своей дочери.
— Раздевайся, ложись, светик мой! Лампа тебе нужна? Или потушить ее?
Она вышла, а я продолжал сидеть, как сидел. Я не помню, приходили мне тогда на память или нет слова казахской песни:
Долгой ночью пареньку не спится,
Если рядом девушка томится…
Кажется, я в эти минуты думал о другом. Меня удивила Батес во время встречи. То она бросилась ко мне на шею, пренебрегая тем, что в комнате были посторонние люди, то уж слишком засмущалась и быстро скрылась за пологом.
Разные мысли одолевали меня: и хорошие и плохие. Может быть, она и в самом деле стеснялась других и поэтому не произнесла тех теплых слов, которых я ждал. А вдруг Батес хуже, чем я думаю. Вдруг прав Мусапыр, когда он говорил: «Тебе разве не приходило в голову, что твоя Батес не отстает от ветреной Какен». И если Мусапыр не лгал, то Батес смущалась не других: ей было совестно смотреть мне в глаза. Не потому ли она и забилась за полог?
Я потушил, наконец, свет, снял костюм и пошел туда, где лежали сестры.
В темноте мою руку тронула холодная ладонь:
— Туда иди, туда…
Это, конечно, была Какен. Она потянула меня в сторону и резким движением отпустила мою руку. И я сразу почувствовал Батес под тонким шелковым одеялом. И в это же мгновенье она прижалась ко мне своей горячей грудью, прикоснулась к моей щеке своей горячей щекой. Но мне мало было этого. Мои губы впились в ее полуоткрытые губы. И ощущая острый жаркий язычок Батес, я целовал ее, целовал.
Мы забыли обо всем, мы чувствовали только друг друга. И, наверное, долго продолжалось бы это забытье, если бы Какен резко не ущипнула меня.
Я оторвался от губ Батес:
— Что случилось?..
— Разреши мне полежать на твоей постели, Буркут, — попросила Какен.
— Так для этого надо щипаться?
— Ты тоже не вытерпел бы, ущипнул!
И Какен ушла на место, приготовленное для меня.
— Бедная! — шепнула мне Батес. — Она только так и понимает любовь…
— А по-твоему как должно быть?
И мы начали тот долгий тайный разговор, который трудно передать обычными словами.
— Я твоя, — говорила Батес, — нет тебя — нет для меня и жизни. С тобой все мое счастье.
— Я тебе могу сказать то же самое. Заветная мечта у нас одна. И пусть эта ночь будет началом нашего счастливого путешествия.
— Я согласна, Буркут…
— Сбрось, Батес, свое одеяло.
— И тогда ты найдешь счастье?
— Не совсем так. Но если у нас одни думы, зачем же разделять тела?
Она совсем тихо стала шептать:
— Недолго осталось ждать, недолго…
И слова ее, мне казалось, складываются в песню о весне…
— Мы же с тобой выросли в степи, у которой нет ни конца, ни края. Не торопись отдаться любви зимой. Разве завтра не придет яркая весна? Не расцветут ли тюльпапы в степи? Не будут ли покачиваться ковыльные султаны, похожие на белые перья филинов? Не запоют ли соловьи в тугайных рощах? Не послышится ли в озерах перекличка лебедей? Не засвистит ли табунщик в степи?.. Вот и мы соединимся тогда, и свидетелями нашей любви будут темное небо и смеющиеся звезды, березовый лесок и степная трава… Никто не узнает в этой юрте из ночных небес, что мы воедино слили наши души и наши тела…
— Почему ты, Батес, так говоришь? Какое нам дело до других?
— Буркут, Бокежан! Воровства не может быть в настоящей любви. Любовь рождается в тайне, а потом о ней должны узнать все.
— Значит, по-твоему, надо идти в загс?
— Ты меня плохо понял. Свидетельство загса — это бумага. Но никакие бумаги, никакие мусульманские обряды не могут разъединить любящие сердца…
— Но о чем ты тогда говоришь, Батес?
— Мы с тобой рождены в Тургае. И пусть родная Тургайская степь будет свидетелем нашей любви.
Я так до конца и не мог понять Батес. Она упорно говорила о Тургае, а я пытался сорвать одеяло, в которое она была укутана.
— Бокежан! — сопротивлялась Батес. — Нельзя применять силу!.. Ты знай, что и я не такая уж слабая и сумею защитить свою честь.
Пока мы так спорили, за полог вбежала Какен.
— Плохой прием ты оказываешь джигиту, Батес! А с каким нетерпением его ждала. Ты что, опять хочешь быть мальчиком? Брось это ненужное сопротивление. Покорись судьбе!.. Колебаться дальше не надо. Какому джигиту может понравиться эта нерешительность?
И, выпалив эту раздраженную скороговорку, Какен удалилась восвояси.
Притихшие, мы молча лежали рядом. Тут кто-то открыл наружные ставни, и в комнату проник утренний свет.
— Запомни мои слова, Бокен! — нарушила молчание Батес. — Весной, во время твоих каникул, проводят Какен в аул ее жениха. Приезжай на свадьбу. И все будет так, как я сказала.
Но я тем не менее обиделся. Мне не хотелось заниматься философией. Я повернулся спиной к Батес. А она обняла меня, прижалась ко мне и тихонько спела одну из любимых в нашем краю песенок:
За усами юноша бережно глядит,
Густоусым, храбрым вырастет джигит.
Если ты и вправду, милый, полюбил,
Ты б меня на крыльях полетать пустил.
Я и раньше слышал эту мелодию и эти слова, но только теперь мне открылся их смысл. Я обнял Батес и крепко поцеловал ее. Внезапно послышался голос Текебая. Я скорее переметнулся на свое место, разбудил уснувшую Какен и стал одеваться.
— Э, да ты уже встал! — удивился Текебай. — Сейчас едем — жеребца я запряг. Чай пить будем дома. Отец, думаю, давно нас поджидает.
Мы выехали. Погруженный в сладкие мечты, я мало представлял себе встречу с отцом. Я просто не думал об этом.
Когда мы подъехали к нашему аулу, отец возился со скотом. Он издали сдержанно приветствовал нас, но работу не бросил. Меня это обидело — столько времени мы не виделись, а он даже доброго слова не произнес. Я тоже промолчал и прошел в дом. Вместе со мной вышел Кайракбай. Текебай остался во дворе.
«Сейчас насплетничает», — подумал я. И не ошибся.
Когда отец пришел к завтраку — лицо его было хмурым. На меня он вовсе не смотрел. Изредка бросал какие-то отрывистые фразы, остальное время молчал. Притихли и домашние. В нашей семье был неписаный закон, когда отец не в духе, никто не смеет ни пошутить, ни улыбнуться, ни громко говорить. Даже мать, которая считает, что отец во всем подчиняется ей, боится чем-нибудь рассердить его, вызвать его гнев.
Молча поели, молча стали расходиться. После бессонной ночи меня клонило ко сну. Разморенный теплом и едой я только и мечтал о мягкой постели. Отец, как каменный идол, сидел на своем месте и не уходил. Я хотел было подняться, чтобы отдохнуть в маленькой мазанке, прозванной отау Текеля. Но отец меня остановил.
— Не торопись, дорогой мальчик, у меня к тебе серьезный разговор.
Отец не говорил, а скорее мычал, как бык, собравшийся бодаться…
«Начинается», — подумал я, проклиная в душе своего словоохотливого братца, всегда готового выслужиться перед отцом.
— Ну, что ж, сын мой, судя по всему, ты вернулся с невестой. Поздравляю тебя. Когда же назначили свадьбу?
— Придет время — будет и свадьба, — ответил я, подозревая в словах отца иронический смысл.
— А по-моему, это время уже наступило, — продолжал зло насмехаться отец.
Я обиделся:
— Зачем нужен этот разговор? И как не стыдно караулить молодых у их постели?
— А почему бы и не покараулить? — повысил голос отец.
— Не кричи, прошу тебя, не надо! Это крик не от силы, а от слабости…
Отец пристально посмотрел на меня и, не вступая в спор, спокойно начал рассказывать:
— Довелось мне слышать, что бий Избасты из рода кипчаков участвовал в разборе одной тяжбы вместе с бием Токсаном из рода керей. Это была их первая встреча. Избасты выглядел могучим рослым человеком, а Токсан, что значит девяносто, казался мальчиком. Избасты поглядел на своего соперника и пошутил:
— Про тебя говорят, что ты Токсан — великан, а ты, вижу я, всего-навсего маленький соловей Томаша…
— Ну и что ж, — отвечал Токсан, — в гнезде у соловья из девяти яиц только из одного выходит птенец, из восьми яиц тарантула только из одного получается паучок. Буду Томаша — принесу соловья, буду тарантулом — принесу и паука…
И отец добавил:
— Вот так и я на тебя надеялся, что ты, ведущий свой род от калмыков, будешь и соловьем и тарантулом. Но теперь я убедился, что напрасны мои надежды. Да и на что надеяться. Правильно написал Акан:
На утлой лодке мчимся без весла;
Безбрежные раскинулись просторы.
Но грянет буря и сгустится мгла,-
Пойдем ко дну, лишенные опоры.
Вот и у нас сейчас такие же грустные дела…
— А кто такой Акан, отец? — нарочно спросил я.
— Разве ты не понял? Ахмет Байтурсунов…
— Ему в самый раз писать такие стихи. Но если он не хочет утонуть, пусть сидит и помалкивает…
— Эти стихи, сын, написаны еще при царе.
— Догадываюсь. Для тех лет они подходят. Но почему же в Советское время твой Акан ведет себя так плохо. Ведь сейчас народу дана наконец свобода.
— Свобода! — повторил отец и взглянул на меня исподлобья. — Что же он такое сделал, что ты его осуждаешь?
— Значит, ты не слыхал о его речах, направленных против Советской власти? Власть ему многое простила. И то, что он был алашордынцем и воевал против революции. Его не только простили, но дали ему работу и даже приняли в партию. А он? Он ответил черной неблагодарностью и открыто бранит советский строй.
— Ладно, оставим это, поговорим о наших семейных делах! — пошел на попятную отец, видя свое поражение.
— Подожди. Не я начал разговор о Байтурсунове. Его пора упрятать в тюрьму. А ведь его только исключили из партии.
— Прекратим этот разгозор! — настаивал отец.
— Хорошо, оставим Байтурсунова, поговорим о тебе. Ты ведь, отец, сам выступал против народа, против Советской власти! Тебя надо было бы жестоко наказать!
В глазах отца сверкнули упрямство и гнев:
— Меня оставили в живых. Значит, тебе надо постараться, чтобы меня расстреляли.
— А зачем мне это нужно? Но почему ты не прислушиваешься к тому, что давно накипело у меня в душе. Я же тебе еще в прошлом году говорил: «Отец, брось эту торговлю. Ведь подавишься народным добром. Тебя никто не тронет, если ты будешь честным человеком. Но ты не послушался. Ты снова завяз по самый пояс в грязи. И меня хочешь швырнуть в эту грязь. Иначе зачем же тебе сводить меня с дочерью Майлыбая. Я уже не сосунок, отец. Вряд ли ты уцелеешь, даже если пожертвуешь мной. Неужели ты не чувствуешь, что тебе и так несдобровать! У Советской власти крепка опора в народе. Народ победил баев, биев, белых, победил иноземных врагов. Ты же хорошо это знаешь. И все-таки идешь к своей гибели, как бабочка стремится на огонь. И вдобавок читаешь мне стихи Байтурсунова. Ты что? Решил ими убедить меня? Да зачем мне нужны эти стихи? Не Советская власть, а ты сам с Байтурсуновым плывешь на жалкой лодке без весел!..
Разгоряченный, я стал ходить по комнате, а отец нахмурился- в оцепенении. И только после долгого молчания он тихо заговорил:
— Верные слова, мой сын. Нам революция показалась нестрашной, как раздетому вода. Мы решили бороться и вовремя не свернули с дороги. Теперь многое изменилось. Власть действительно стала сильной. Наступило время подумать о том, как бы сохранить жизнь. Мое желание породниться с Майлыбаем — это только забота о сохранении жизни. Надо же думать о существовании. Не подружись я с сыном Майлыбая Саудабаем, я бы не приобрел и того богатства, которое у меня сейчас есть. А без богатства как проживешь, как сохранишь жизнь? Сасыка давно бы уже осудили, но его охраняет богатство. Пусть Советская власть справедлива, но в учреждениях, которые следят за выполнением законов, еще находятся люди, готовые за деньги обойти любой закон.
Я пытался доказать отцу, что это остатки прошлого и скоро их не будет, но он стоял на своем:
— Пока они еще живут, им хочется пить-есть. Они успеют поднажиться. И не перебивай меня, мальчик. Мы не в красноречии состязаемся. Сядь и выслушай меня до конца. Я ведь, начиная торговлю, думал, что наступят трудные дни и деньги пригодятся. Ты развеял мои надежды. Я по-другому и думать не могу. Разрыв с Майлыбаем отзовется не только на мне. Его и Мамбет почувствует. Если ты не женишься на сестре Саудабая, Мамбет заберет из наших рук магазин. Вот тогда и попробуй уплатить долги. Сосчитать их — не хватит и волос на голове. И у меня останется только один путь — тюрьма…
— Но почему, отец, ты не подумал об этом раньше?
— Да, только тюрьма, — не отвечая мне, повторил отец. — Спастись уже не удастся. Ты, наверное, слышал, что родной племянник Сасыка Азимбай Кадырбаев стал председателем Верховного суда Казахстана. Уж он-то спуску не даст. Ты упрекаешь меня, что я был алашордынцем. А этот Азимбай? Он же принадлежал к верхушке Алаш-Орды. Почему же он стал ответственным работником?
— Это до поры до времени. И его нору зальют водой.
— А пока он многих успеет погубить.
— Так что ты от меня хочешь, отец? Что мне надо делать по-твоему?
— Горько, что ты вышел из послушания, сын. Пойми, мой дорогой! Если бы ты женился на дочери Майлыбая, все тучи, сгустившиеся надо мной, прошли бы мимо. Я все-таки твой отец. Подумай обо мне, о нашем доме. Не сейчас, хоть позднее, но подумай.
Должен сознаться, что мне было в эти минуты жаль отца:
— Ну, хорошо. Я подумаю, но разве от этого что-нибудь изменится. Чтобы тебе было хорошо, недостаточно одной моей женитьбы на дочке Майлыбая. Тебе, отец, нужна другая власть… А тут — ни ты, ни я ничего не сделаем…
— Ты подумай только о том, что я тебе говорил, — кратко ответил отец.
На другой день я уже выезжал с обозом, направлявшимся за грузом через Тургай и Иргиз в Челкар. Отец меня не задерживал и только повторил на прощанье:
— Помни мои вчерашние слова, сын!
Снова пошли месяцы ученья. Когда я приехал в аул на летние каникулы, отец очень приветливо встретил меня, видно, полагая, что я одумался. Где-то он купил рыжего иноходца, быстрого, как птица.
— Ты следуешь новым обычаям, сын. Так вот, у одного русского казака я выторговал новое седло, стремена и уздечку. Для тебя, Буркут!
Он оседлал коня. И скакун и снаряжение были великолепны.
— Тебе исполнилось восемнадцать, — продолжал отец, — наступила пора покрасоваться, погарцевать. Ни в чем тебе не будет отказа. Есть у тебя друзья-джигиты, с которыми ты хочешь поездить? Я и для них найду и коней и седла! Скачи, куда хочешь! Гости, сколько тебе нужно!
Отец не хотел повторять ошибок прошлой зимы. Прямо он мне не навязывал своего мнения и сам ни слова не говорил о дочери Майлыбая. Но я быстро догадался, что он не оставил своего замысла и осуществляет его через Кайракбая. Кайракбай постоянно напоминал мне о красоте этой девушки, говорил, что она скромно сидит дома и, наверное, влюблена в меня. Не теряют надежды и ее родители. Они думают о предстоящей свадьбе, приготовили для молодоженов белую юрту и богатое приданое. Если я женюсь на ней, у меня будет скота, как у настоящего бая.
Что касается Батес, то Кайракбай высказался о ней очень осторожно. Тем не менее, отдаленными лукавыми намеками он стремился посеять сомнения в моей душе. Он, конечно, слышал о зимнем происшествии и не зря задавал мне вопросы:
— А в самом ли деле было так? Смотри, Буркут, как бы она не оказалась в «таком» интересном положении!
Я молчал, а Кайракбай не унимался:
— Знаешь, Мусапыр тут приезжал и всякие слова говорил. Надо бы проверить. Вдруг это действительно так?
Я снова молчал, а про себя думал: ты должна остаться честной! Ты молодец, Батес. Ну, а если опозорилась, пеняй на себя, на меня не обижайся…
Подвернулся и случай все проверить. Как мне и говорила Батес, настал день свадьбы ее старшей сестры Какен. Вместе с другими джигитами отправился на праздник и я. Мамбет в знак того, что стал сватом бая, куда более состоятельного чем он сам, не пожалел затрат на пышный и веселый свадебный той. Когда мы подъехали, то увидели не только в долине, где расположился аул, но и на склонах взгорья пеших и конных, повозки и стреноженных коней.
Мы остановились в доме Кикыма. В свадебном шуме и сутолоке мне долго не удавалось поговорить с Калисой. И когда наконец выдался удобный миг, она торопливо застрекотала:
— Знаю, все знаю от Батес. Говорить долго нельзя — много глаз и много ушей. В эту ночь, незадолго до рассвета, постараюсь устроить вам свидание в овраге Тобылги.
— Как ты сумеешь?..
— Не сумею, так перестану быть Калисой… Однако я еще буду выбирать подарки…
— Ойбой, Калиса. Я же тебе говорил: бери все, что хочешь, кроме меня самого…
…И вот я спустился в овраг, в густые заросли таволги, как мне указала Калиса. Уже на востоке ярко засверкала Венера. Приближался рассвет. Но аул еще гудел, мелькали огоньки, продолжалась беготня между юртами. Пиршество, которое началось вчера, было в самом разгаре. Прошло около часа. Почему Батес опаздывает? Терпение мое иссякло. И в это время в кустарниках послышался какой-то шорох. Я отпрянул, как олень от тигра. Но тут же увидел силуэты двух людей, накрывшихся одним чананом. Батес, милая Батес! — угадал я. Чапан упал, и я увидел Калису и моего верблюжонка, мою Акботу
Я обнял ее. И не знаю, что было дальше. Скрылась Калиса. Мы были одни, совсем одни. Мы долго были одни.
— Уже светает, Бокежан! — И Батес устало и нежно гладила мой лоб. Я открыл глаза и увидел улетающего в еще неясное небо жаворонка. Утренней своей песней он, казалось, говорил нам: «Уходите, нельзя находиться здесь в такой час». Батес сделала движение, чтобы подняться, но я еще крепче прижал ее к своей груди.
— Моя Акбота! — я целовал ее жарче и жарче. — Кто теперь в состоянии разлучить нас, если мы теперь вместе на всю жизнь!
— Никому это неизвестно, — с неожиданной грустью произнесла Батес. — Разве нет судьбы, которая может принести любые напасти.
— Нет, мы сильнее самой судьбы…
Не знаю, долго ли еще мы проговорили бы, но тут к нам подошла Калиса.
— И сейчас ты недоволен, Буркут? — грубовато пошутила она.
— Ты еще спрашиваешь меня об этом? Доволен. И не раз, не тысячу раз, не миллион, а столько, сколько звезд мерцало сегодня до рассвета!
Но хитрой Калисе было сейчас не до моих чувств:
— Пока мы никому не попались на глаза, надо быстрее расходиться. Ты, Еркежан, — она назвала Батес семейным мальчишеским прозвищем, — иди первой и укройся чапаном. Мы будем наблюдать за тобой вон с того крутого обрыва. Потом уйду я. А уж после меня — ты, Буркут!
Батес накинула на плечи шелковый чапан Калисы и стала подыматься по откосу. Но мне было так жалко с ней расставаться, что я догнал ее и схватил за вышитый край белого платья. Батес чуть не упала. Калиса рассердилась на меня:
— Что ты только делаешь! Убери руки! Нельзя хвататься за подол, когда женщина уходит.
Я отпустил Батес, но она, напуганная Калисой, побежала, как бежит от незнакомого хищника детеныш дикой козы.
— Зачем ты так? — рассердился я на Калису. — Видишь, неподалеку люди. Бедная девочка так спешит, что может обратить на себя их внимание. А так бы они и глазом не повели. Ну, идет себе и идет. Эх, и крикнуть даже нельзя…
— Ойбой, ойбой, — запричитала, заволновалась Калиса.
Мы с ней тихо лежали, раздумывая, чем же все это кончится. Вот Батес уже выбралась из оврага, где заросли высокой таволги были особенно густыми. Какой-то человек выскочил из кустов и закричал ей вслед. Батес побежала еще быстрее, а тот стал ее догонять. Невыносимо наблюдать все это, когда самому никак нельзя было выдавать свое присутствие. Так волки ловят зайца. Мне привелось однажды видеть это. Косого гонят, как в западню, туда, где в кустах притаился матерый волк. Заяц попадает, можно сказать, прямо в волчью пасть. И вдруг этот преследователь показался мне одним из таких волков. Я отчетливо представил, что он готов вот сейчас загрызть Батес. Отчаяние овладело мной, и я стремительно бросился ей на помощь.
Калиса попыталась меня задержать, да где уж ей! Не помню, бегал ли я когда-нибудь так быстро! И в ту минуту, когда преследователь уже настиг Батес, я сам догнал его, стиснул плечи, швырнул на землю и поволок, как волокут козленка во время игры в кокпар. И только тут я его узнал. Это был Жуман.
— Ах так! — я выругался и бил его по ушам и затылку.
— Ты что, с ума сошел? — хватал он меня за руки.
— Нет, это ты сумасшедший. Зачем ты погнался за девушкой?
— Буркут! Буркут! Я всегда считал тебя умным джигитом, — заискивал передо мной Жуман. — У меня и в мыслях не было ничего плохого. Вижу, бежит девушка. Куда бежит, зачем? Я и решил ее догнать.
Тут к нам присоединилась и Калиса. Она запыхалась, тяжело дышала, и все же стремилась изобразить на своем лице улыбку:
— Нечего сказать, хорошо встретились! Но, как говорится, если джигиты не поссорятся, то и друзьями не будут. Значит, вы уже успели и поссориться и помириться.
— Оставь свою болтовню, Калиса! — сказал я и добавил, обращаясь уже к Жуману:- Проваливай лучше скорей, пока цел.
Упрашивать его больше не пришлось. Он и так был достаточно напуган мною и попятился в заросли таволги.
— Ладно, ладно! — бросила ему вдогонку Калиса. — Только смотри, чтобы у тебя язык не чесался. А все остальное устроится. Уж я постараюсь.
Я остался вдвоем с Калисой.
— Говорила я тебе, мой джигит, — сокрушалась она, — будь осторожней с Жуманом. Его подкупишь, он и за родной сестрой начнет следить. Эх, подарил бы ты ему в прошлом году того жеребенка, он бы относился к тебе по-другому. Да и сейчас еще не поздно заставить его замолчать.
Калиса была озабочена тем, как бы замести следы этого происшествия, а мне и слушать ее не хотелось. Несмотря ни на что, эта ночь была самой счастливой в моей короткой жизни. Вкус меда, испитого мной, до сих пор оставался у меня во рту.
— Нет, Калиса, ты мне больше ничего не говори! Мы с тобой посоветуемся как-нибудь после. А сейчас я думаю о своей радости.
— Молчу, молчу. И пока ты мне не скажешь, рот мой будет закрыт. Не буду тебе мешать думать о Батес.
— Да, Калиса, этой ночью я узнал, что такое счастье!
Я был счастлив. Чистая, как ангел, Батес любила меня и стала моей до конца. Мне казалось неудобным самому говорить с отцом о сватовстве, и за меня это сделал верный мне человек.
Отца не обрадовала моя просьба. К чему теперь сватовство, с издевкой спрашивал он. И у меня и у отца девушки все равно не хватит сил препятствовать им быть вместе. Но сейчас не то время, чтобы привести их к мулле и устроить бракосочетание, как велит обряд. Сейчас время Советов. Пришли в загс — и все в порядке. Ну, а если он приведет ее в дом — устрою свадьбу, не отказываюсь. Чего еще он от меня хочет?
Вот так, передали мне, говорил отец. Я слишком хорошо его знал и понял: он непримирим, он против Батес, он еще надеется повоевать со мной.
Я решил ничего не скрывать. Я отбросил прочь свои прежние сомнения, свою застенчивость и стал так часто ездить в аул Мамбета, что от поездки до поездки не успевали остывать копыта коня. Каракыз и сам Мамбет неприветливо встречали меня. Но я не обращал на них внимания. Они пока были не в состоянии омрачить мою радость. Батес любила меня, Батес была мне верна.
Однако она не во всем соглашалась со мной. Она требовала, чтобы я выполнил ее условие. Одно условие, но очень строгое:
— Мы же договорились с тобой, Бокен, что учиться поедем вместе. Но пока мы здесь, ты ко мне приезжай только днем. А ночью не показывайся и близко к нашему аулу. Я тебе отвечу почему. Какие там нравы у городских девушек, я не знаю. Я живу в степи. И по аульным обычаям нельзя на глазах матери встречаться ночью помолвленным. Это ведь настоящий позор.
— Акбота, что ты защищаешь?! Так ведь считали прежде, в старом ауле.
— А я, по-твоему, разве не родилась в старом ауле? Разве мне незнакомы прежние обычаи? Словом, пока мы не уехали отсюда, я себя буду вести так, как считается приличным. Впереди у нас долгая жизнь, найдется время для любых встреч.
Не соглашаться с Батес — значило бы обидеть ее. А я не хотел причинять ей обиды. Мне было бы трудно вернуть тогда ее нынешнюю доброту, ее желание ехать со мной. Но и согласиться с ней я сразу не мог. Я ведь ни разу не обнял ее после встречи в овраге, в зарослях таволги. Та счастливая ночь казалась мне сном. Я изнемогал от страсти. Как давно я был наедине со своей любимой невестой!
Грустный, измученный, я решил однажды посоветоваться с Калисой.
Предусмотрительная, хитрая Калиса, знающая хорошо, что делается в доме, нашла выход.
— В будущую пятницу, — затараторила она, — Мамбет и Каракыз уедут гостить к родственникам в дальний аул. Ты приезжай сюда ночью, когда все уже лягут спать. Коня стреножь подальше, в овраге, а сам подойди пешком. Моя черная собака узнает твои шаги. Я выйду на ее лай и в пущу в дом Молда-аги.
— А вдруг Батес разозлится. Скажет: зачем пришел без моего разрешения.
— Ты положись на меня, Буркут. Я и с ней договорюсь.
Я еще раз подивился хитрости Калисы и, обрадованный, спросил, чем же мне оплатить ее услуги.
— Пусть не терзается твое сердце, — заулыбалась она. — Это ты нетерпелив, а я могу подождать. Вот уедете вместе, тогда и меня одаришь…
— Одарю, Калиса! Требуй с меня, что хочешь…
— Не бойся, я тебя не разорю. Помнишь, ты мне дал пятьсот рублей. Они заполнили одну мою ладонь. Теперь дай на другую ладонь — и достаточно. Мне достаточно. Понял?
Калиса напирала на слово «мне». Я уже подумал, что на этом кончатся мои взятки. Но тут было что-то не так.
— Значит, тебе достаточно. А кому еще нужно? — спросил я напрямик.
— Кому? И ты до сих пор не догадываешься? Жуману! — Тон Калисы был серьезный. — Ты не считай, дорогой мой Буркут, пустяком тот случай. Он обиделся, разозлился. Говорят, убегающему волку и куцая собачка помешать может. Правда, ты не убегающий волк. Но ведь и тебе приходится робко прокрадываться в наш аул. Выберет он удобный случай и схватит тебя за руки. Опять пойдут разговоры, опять у тебя душа болеть будет. Слышал пословицу, — надоедает попрошайка, отрежь ему язык! Язык Жумана — твой враг. Лучше всего переманить его на свою сторону. Откупись! И он станет нашим.
Невольно я грубо выругал Жумана. Уж очень досадил он мне.
— А я-то считала тебя разумным джигитом! — рассердилась Калиса. — Смотри, не безумствуй! Споткнуться, когда делаешь доброе дело, — полбеды. Когда же споткнешься на плохом, можешь получить тяжелую рану. В кости проникнет боль. И не скоро пройдет. Впрочем, тебе виднее. Знаешь сам, как поступать. Я тебе только совет дружеский дала…
… До следующей пятницы было еще далеко. Я решил что-нибудь придумать, чтобы время прошло незаметно и чтобы я находился вблизи аула Батес. И выход нашелся. Отец уже не раз предлагал мне и Кайракбаю отправиться на охоту с ястребом. Он хотел отвлечь меня от грустных мыслей. Я не увлекался стрельбой и равнодушно относился к предложению отца. Но теперь воспользоваться им было как нельзя кстати. Кайракбай был в восторге от моей затеи. Радовался и отец. Он ничего не пожалел для меня: ни нарядной одежды, ни рыжего иноходца.
— Городской костюм будешь носить в городе, а здесь одевайся как богатый аульный джигит, — сказал отец и начал меня снаряжать.
Я надел сшитый здешним мастером вельветовый камзол, а поверх него — казахский чекмень из белой и легкой верблюжьей пряжи с подкладкой из полосатого шелка. Воротник и полы чекменя были оторочены мехом выдры. Искусный сапожник стачал для меня сапоги на высоких каблуках с изогнутыми носками. И еще достались мне в наследство от одного из дедов штаны тонкой кожи, удобные для седла. Отцовская неношеная шапка из шкурок, снятых с ног баранов, и рубашка шелкового полотна завершали охотничий наряд джигита.
Ну, а мой рыжий иноходец? Отец сам занялся его подготовкой.
— Вот смотри, Буркут, как в старину украшали лошадей батыры.
С этими словами он выстриг иноходцу челку и на ее месте укрепил пышный султан из перьев филина. Он вплел в хвост девичьи мониста и завил его конец. Плоское калмыцкое седло он смягчил пуховой подушкой, чтобы джигиту было удобнее. А чтобы седло не давило спину коня, положил на потник попону. Приладил подхвостник, чтобы седло не сползало к шее, и нагрудник, чтобы седло не соскальзывало с крупа.
— Должно быть, ты будешь в байге участвовать. Мало тогда одной подпруги. С ней обойдешься только при тихой езде.
И отец прикрепил седло двойной подпругой.
Я смотрел на него и удивился. Все это казалось настоящим священнодействием. Можно было подумать, что отец не лошадь готовит к охоте, а колдует.
Рыжий мой иноходец действительно напоминал теперь коня батыра. И на седле его и на сбруе поблескивало серебро.
— Все это снаряжение, — рассказывал мне отец, — заказала покойная бабушка, когда еще была невестой, для твоего деда Жаутика. Сорок овец заплатила она, помнится, мастеру. Очень любила она Жаутика. Когда дед умер, она спрятала седло и сбрую в сундук и никому не позволяла пользоваться ими. В беспокойные времена она побоялась хранить дома дорогие ее сердцу вещи и отдала их на хранение одному бедняку. Совсем недавно, в твое отсутствие, бедняк — он теперь в артели «Искра» — принес нам домой и седло и сбрую. Ты, Буркут, знаешь, как бабушка любила тебя. Но я впервые тебе говорю, что незадолго до своей смерти она просила все это снаряжение передать тебе, когда ты станешь джигитом.
Рассказ отца меня так растрогал, что я заплакал. И потом, вытирая слезы, спросил:
— И чем же ты отблагодарил, отец, бедняка из «Искры».
Он нехорошо усмехнулся:
— Бязи на подштанники с рубашкой ему дал и фунт чая в обертке. С него довольно…
Много злого захотелось мне высказать отцу, но слова застряли в горле: я был и обижен и благодарен отцу за богатый подарок.
Воображаю, какой пышный был вид у меня. Я стал, как картинка. Вот бы показаться перед Батес в таком наряде. Теперь мне в седле не хватало только ястреба. Но и ястреб нашелся. Словом, как поется в народной песне:
Я птицу ловчую
Держать в руке учусь.
Джигит без ястреба,
Как песенка без чувств.
Ястреб — небольшая, легкая птица. Ястреба можно носить на руке, не уставая. В старину богатые казахи прикрепляли к луке седла два кольца — одно для тяжелого беркута, другое — для легкого ястреба. В народной песне, где говорится об охоте, есть такие строки:
Зовут и степь и горы —
Охотиться пора!
Есть ястребу опора —
Кольцо из серебра.
Эти песенки были сочинены как будто про меня.
К луке дедовского седла, еще по приказу бабушки, мастер прикрепил два серебряных кольца. Одно предназначалось для беркута, другое — для ястреба. Кольца легко снимались и надевались. Первое кольцо отец спрятал до зимы: летом с беркутом охотятся редко. Второе кольцо осталось на луке. Оно и теперь светилось прозрачным камнем, вделанным в металл, так же, как много лет назад, когда и дед и бабушка были совсем молодыми.
Нравилась мне и наша ловчая птица. Можно сказать, всем ястребам ястреб. Перья на его крыльях и хвосте еще не успели отрасти после весенней линьки и отливали красивыми голубовато-сизыми оттенками. Но это не мешало ему стремительно сшибать утку и гуся. Он был хорошо натренирован и мог брать на лету двух-трех уток разом. Только дрофы с трудом давались ему. На земле с ними ястреб не справлялся. Хитрые птицы умели ослеплять хищника своим пометом. Поэтому дроф надо было вначале спугнуть и заставить взлететь. На лету ястреб мог вцепиться и в эту птицу, и с тяжелой ношей камнем падал на траву. Если охотник не поспешал к ястребу на помощь, хищной птице приходилось туго: на выручку дрофе прилетала чуть ли не вся стая. Дрофы набрасывались на ястреба и избивали его крыльями. Только очень опытный хищник знал, как тут можно обороняться: он норовил спрятаться под широкое крыло пойманной им дрофы. И уж тут не ястребу, а дрофе надо было отбиваться: ей доставались все удары своих спасителей, предназначенные хищнику.
…Я представлял себе все эти забавные картинки, когда мы с Кайракбаем выехали на охоту, а точнее сказать — к аулу Мамбета. Я прежде всего помнил наш договор с Калисой и стремился к Батес. Но мне хотелось и поохотиться, хотя бы для того, чтобы покрасоваться перед невестой в своем пышном наряде, похвастать убитой дичью. Если бы она увидела, как с моего седла свешиваются утки, гуси, дрофы!
И мы, действительно, начали с Кайракбаем по пути в аул охотиться на дроф.
Но тут меня поджидала негаданная беда.
Мы приметили дрофиное стадо, и Кайракбай послал меня вперед — спугнуть птиц. Но я не напугал птиц, а птица, спрятавшаяся в густом ковыле, напугала и меня и лошадь. Дрофа, отбившаяся от своих и не замеченная нами, оказалась чуть ли не под копытами моего коня. Она шумно захлопала крыльями и побежала, спасаясь. Перепуганный конь встал на дыбы. Я в одно мгновение вывалился из седла. Разгоряченный иноходец упал на ковыль и, взбрыкивая ногами, катался по земле. Что сталось с дорогим седлом, с чудесной сбруей! Пока подъехал Кайракбай на своем вороном, мой конь продолжал беситься и вдруг помчался на полном скаку. Догнать его было невозможно. Кайракбай растерялся. Он выпустил из рук ястреба, и тот с клекотом взмыл в небо, не обращая внимания на дроф. Наше волнение подействовало на него. А дрофы? Они словно злорадствовали над нами, и, собравшись в стаю, исчезли вдали.
У Кайракбая был растерянный грустный вид. Да и у меня, должно быть, тоже.
— Что ж мы теперь будем делать? — спросил он меня.
Дорога, выбранная нами, вела в аул Мамбета. Я предложил сперва Кайракбаю подождать меня с лошадьми в яру, а я тем временем никем не замеченный побываю в ауле.
Но потом я передумал и попросил у Кайракбая его вороного.
— Ты, Кайракбай, возьми себе еще лошадь где-нибудь поблизости и с моим разбитым седлом и сбруей возвращайся домой. Отец очень огорчится и разгневается. Мне сейчас не хочется ему на глаза попадаться. Я задержусь, пожалуй. Поживу в каком-нибудь ауле.
Кайракбай согласился со мной. В стороне от дороги мы нашли небольшой аул, там нам дали лошадь, и Кайракбай отправился к отцу, а я продолжал путь.
В назначенный срок я встретил Калису там, где мы условились.
До чего же быстро передаются вести по степному узункулаку. В ауле Мамбета знали во всех подробностях, как я упал с рыжего иноходца. Хорошо известно было там и о моих столкновениях с Жуманом. И если еще несколько дней назад Мамбет и Каракыз опасались, что я могу похитить Батес и даже колебались — уезжать ли им в гости, то после случая с конем успокоились. Они решили, что теперь я не скоро появлюсь в их ауле.
— Очень опечалена твоя Акбота, волновалась за тебя, не сильно ли ушибся, — вполголоса рассказывала Калиса. — После того, что случилось в прошлый раз, она не хотела пускать тебя в свой дом, боялась огласки. А теперь говорит: «Бокен верит мне, а я — ему. Пусть, если хочет, приходит. Но скрытно, чтобы люди не догадались». Беспокойное и робкое сердце у твоей Батес. Ну, давай укроемся одним чапаном и пойдем быстрее. Токал сказала, что дверь запирать не будет. Родная мать понимает дочку. Бедная, она так рада, что хоть Батес нашла равного себе, полюбила. Она душу за тебя отдаст, понимаешь? И больше всего ей хочется, чтобы вы уехали отсюда, уехали вдвоем, держа друг друга за руки.
Я спросил у Калисы, знают ли в семье Батес о нашей клятве.
— Думаю, нет, не знают, — отвечала она. — Иначе я заметила бы по мрачному лицу Молда-аги. А он ничего, веселый!..
Калиса замолчала и пошла быстрее.
— Торопись, торопись! Нельзя терять времени.
Дверь дома Мамбета была открытой. Я скользнул в темень и сразу же очутился рядом со своей невестой…
…Я не увидел начала рассвета, я скорее услышал, что он близок: где-то на краю аула задвигались, замычали коровы, прокукарекал петух.
— Тебе пора, Бокежан. Иди, пока совсем не рассвело, — нежно шепнула Батес.
— Значит, нам осталось ждать одну неделю? Как мы договорились. Так, Акбота?
Она тихо произнесла одно слово:
— Да.
— И ты придешь, когда я тебя позову? Придешь в волостное управление?
— Мы же дали друг другу руки, Бокен. Не веришь, — вот тебе моя рука.
Крепко целуя Батес, я пожал ее теплую руку.
Уже занималась заря, когда я возвращался к яру, где оставил вороного. Аул был пустынным, только коровы выходили на пастбище. Я оглянулся вокруг. Кажется, никто за мной не следил.
Я совсем было успокоился. Но, приближаясь к яру, вздрогнул: в зарослях таволги чернел незнакомый силуэт: вороной и не вороной, конь и не конь. Я подошел вплотную и не поверил своим глазам. Боже мой, что случилось! Что произошло в эту ночь!..
Мой недруг выстриг вороному и хвост и гриву. Конь перестал походить на коня. Он был голеньким, жалким. Я взглянул на седло — негодяй повернул его задом наперед.
Отрезать у коня хвост, повернуть седло — значит, покрыть джигита позором, жестоко оскорбить его.
У меня закружилась голова. Я не мог сообразить сразу, что предпринять. Может быть, Еркин поможет? Ну, конечно, он. Кто кроме него! И решение созрело.
Я не мог ехать открыто. Я пробирался по оврагам, скрывался в незнакомых аулах и наконец добрался до волостной конторы. Вот здесь, думал я, мы и встретимся с Батес. Другого выхода я не видел.
На мое счастье, Еркин был в конторе. Он поддержал меня и здесь:
— Только тебе, Буркут, ехать за Батес не надо. Даже с милиционером. Ты знаешь аульные нравы. Нехорошо, когда поднимается шум. Давай лучше я пошлю за ней нашего друга Нурбека. Он скажет, что ее вызывают в волость, а зачем — и сам не знает. На Нурбека можно положиться…
Долго я ждал Батес. Но Нурбек вернулся один. Я сразу понял по его лицу: случилось что-то недоброе.
— Батес отказалась идти. Сначала я говорил с нею при всех. Мамбет ее не задерживал. Мол, вот девочка. Везите ее в контору. Но Батес сказала, что там ей делать нечего. Потом я беседовал с нею наедине. Говорил о тебе, Буркут. Напомнил ей, что она дала слово. Она от всего отказывается. Твердит, что и знать тебя не хочет.
— Ничего не понимаю! — воскликнул Еркин. — Здесь что-то не так. Что же нам делать?
— Я сам поеду, поеду один. Без милиционера. Не могу верить этим словам, пока сам не услышу.
— Поеду и я, — сказал Еркин, не пожелавший оставить меня в беде.
…В аул Мамбета мы отправились втроем — Еркин, Нурбек и я. Пара лошадей нас быстро примчала туда.
Когда мы вошли в юрту, вся семья была в сборе. Нас радушно приветствовали. Только мрачная Батес даже не взглянула в нашу сторону. Что с ней? Ведь совсем недавно она была другой — ласковой, нежной, верной.
— Я угадываю причину вашего приезда, — приветливо обратился к нам Мамбет. — Говорят, люди теперь свободны и каждый волен любить кого хочет. Если дети любят друг друга, зачем мешать им? Батес перед вами, она уже почти взрослая. Она вам все скажет сама. Я знаю, дочь рождена жить в чужом доме. Если скажет, что любит, я ее благословлю. Она, должно быть, обиделась, что приходила милиция. И заупрямилась… Пусть выйдут посторонние люди, чтобы она не смущалась.
В юрте остались Мамбет, Батес, Еркин и я.
— Акбота! — приблизился я к ней.
— Не подходи ко мне! — Ее глаза сердито сверкнули. — Не подходи.
— Что с тобой, Акбота? Я не узнаю тебя! Что ты делаешь?
— Мы чужие люди. Я знать тебя не хочу. Все прошло, как пена на озере.
Что-то тяжелое, горячее вливалось мне в уши. Я уже не мог больше владеть собой. Я чувствовал на своем плече руку Нурбека, но все равно не сдержал слез:
— Что ты только сказала, Батес?
Презрительно она взглянула на меня.
— Я все сказала. Возвращайся сейчас же обратно по своим следам.
Удивленный и огорченный Еркин заговорил мягко, осторожно:
— Опырмай, милая моя. Я не хочу вмешиваться в ваши личные дела. Вы же сами договорились обо всем. Я только боялся, что вам будет плохо, что тебя не пустят. И тогда закон будет на твоей стороне. Но ты говоришь теперь по-иному. Мы ведь не собираемся тебя увозить насильно.
— Правильно, агай. Не надо вмешиваться в наши дела. Вы же не вмешивались и прежде. Я сама отвечаю за свои поступки. Свободен Буркут, свободна и я. Нити порваны. Пусть каждый из нас делает то, что он хочет…
— Ты же была моей невестой, Акбота! — выкрикнул я в отчаянии.
— Мне больше нечего сказать, — и Батес выбежала из юрты.
Я ничего не понимал. Я не знал, как буду жить дальше. Я задавал вопросы Еркину, но и он ничего не сумел объяснить.
Можно было только догадываться, что существуют еще неизвестные нам глубокие причины. Дело было совсем не в том, что остригли коня и тем самым меня опозорили. Что-то более серьезное и страшное разъединяло нас.
Сейчас нам надо было возвращаться по своим следам, как сказала Батес.
Мы вышли из юрты. Смеркалось. Мы сели в повозку, и лошади с каждым шагом все дальше и дальше погружались в темноту. Ночь поглощала нас.
Ночь неожиданного несчастья, самая грустная моя ночь.