Глава 20 Возвращение к Гурджиеву

Медленно, с трудом, моя жена спускалась по узким, крутым и витым ступенькам в древний дворик дома номер 44 по улице дю Бак. Медленно она забралась в такси, мы поехали, пересекли Сену в Понт де л'Альма, обогнули площадь Звезды и затем вниз через цветущие катальпы, окаймляющие Карнот-авеню. Жаркий, солнечный день не мог согреть мое сердце. Сила духа моей жены казалась неестественной, разве что это были те таинственные силы, которые иногда приходят к людям незадолго до смерти.

Квартира мистера Гурджиева находилась в доме номер 6 по улице Полковника Ренальда, на первом этаже, слева. Зайдя, мы погрузились в ароматы шафрана и полыни и другие, менее различимые, так что, казалось, мы очутились в другом мире. Квартира составляла странную противоположность Prieure. Все в ней было маленьким, темным и грязным, создавая впечатление нищеты, не европейской и не азиатской. Вспоминая величественные салоны и сады Prieure, огромный Дом Обучения, украшенный орнаментами, сияющее солнце 1923 года, казалось, что Гурджиев повернулся спиной не только к блеску и великолепию, но и солнечному свету. День был в самом разгаре, но шторы опущены и зажжен электрический свет.

Мадам де Зальцман проводила мою жену в небольшую гостиную справа и тут же ушла в левый коридор, через несколько мгновений вернувшись с Гурджиевым. Я повернулся к нему, стоящему на потертом ковре, изменившемуся даже больше, чем обстановка. Темные изогнутые усы побелели, а сияющее, насмешливое лицо потеряло свои твердые очертания. Он стал старым и грустным, но кожа осталась гладкой, а осанка столь же прямой, как и раньше. Я почувствовал внезапную теплоту, столь отличную от юношеского почитания и застенчивости, которые я испытывал к нему в Prieure.

На нем была красная феска, скорее в духе оттоманских турков, чем египтян или марокканцев. Открытая рубашка и свободные брюки были более ему к лицу, чем щеголеватые френчи, которые он носил в 1923. Как всегда, его движения были грациозны, а жесты сдержанны, что само по себе создавало вокруг него атмосферу отдыха и хорошего самочувствия. Мадам де Зальцман представила меня, упомянув, что он должен помнить меня по Prieure. Он возразил: «Нет, я не помню». Посмотрел на меня несколько мгновений, помолчал и добавил: «Вы — номер восемнадцатый. Не Большой Восемнадцатый, а маленький восемнадцатый». Представления не имею, что он имел в виду, но его манеры наполнили меня счастьем, и я почувствовал себя как дома. Может, он и не помнит меня, но он меня принял. Двадцать пять лет назад я уехал из Prieure, но, когда я увидел его, время исчезло, и я словно бы никогда не покидал его.

Кроме него в квартире было всего несколько человек. Ланч еще не начинался, хотя время уже перевалило за два часа. Мы вошли в скромную гостиную, площадью примерно одиннадцать футов. Стены были увешаны отвратительными олеографиями и мазней, выполненной масляными красками. В двух стеклянных ларцах лежала какая-то ерунда: куклы в костюмах и непонятные безделушки. Везде стоял запах кухни.

Американец громко читал по-английски рукопись. Каждое слово произносилось четко, но я почти ничего не понял. Через какое-то время молодая женщина просунула в дверь голову и сказала: «В цепочку». Гурджиев повторил: «В цепочку!» Без всяких объяснений большинство присутствующих выстроились в ряд, образовав цепочку от кухни до столовой. Мадам де Зальцман усадила мою жену за стол и стала негромко ее расспрашивать. Я присоединился к остальным, не зная, чего ожидать дальше.

Гурджиев прошел на кухню и стал наполнять тарелки из нескольких больших кастрюль. Тарелки ставились друг на друга: рагу внизу, суп сверху, каждое блюдо накрыто еще одной тарелкой. Их передавали из рук в руки и расставляли на столе. Я оценил преимущество этого метода сервировки через несколько недель, когда в столовой, рассчитанной на шестерых, собралось человек сорок, и перемена блюд попросту была невыполнимой.

Меня посадили справа от Гурджиева, а мою жену — напротив, слева от мадам де Зальцман. За ланчем, как обычно, произносились тосты, и сотрапезники обменивались кусочками еды, как это описано в книгах, посвященных Гурджиеву. Спустя некоторое время он перестал жевать и обратился по-английски к моей жене: «Вам больно?» «Да». «Очень больно?» «Да». Он вышел из-за стола и вернулся с коробочкой, вынул из нее две пилюли и сказал: «Примите их. Если боль пройдет, я буду знать, как Вам помочь. Если нет, скажите мне». Он возвратился к еде и больше ею не занимался.

Все наше внимание привлекала череда тостов. Я помнил гурджиевские тосты в Prieure за идиотов различных видов по субботним празднествам, но теперь ритуал явно был основательно разработан и строго соблюдался. Гурджиев сидел и слушал. Тосты произносились тем же американцем, который читал. Он сидел слева от Гурджиева и назывался «директором:» Гурджиев объяснил, что это древний обычай, известный в Центральной Азии, и его можно найти в евангельском рассказе о свадьбе в Кане, в Галилее, где распорядитель празднества, или тамада, выполняет те же обязанности, что и директор за столом у Гурджиева.

Вдруг он оборвал сам себя и, повернувшись к моей жене, спросил: «Где теперь Ваша боль?» Она ответила: «Ушла». Он настаивал: «Я спрашиваю, где она сейчас?» С глазами, полными слез, она сказала: «Вы взяли ее». Он произнес: «Я доволен. Рад, что смог Вам помочь. После кофе мадам де Зальцман покажет Вам упражнения».

Ланч продолжался часов до пяти. Когда мы поднялись из-за стола, он пригласил меня в небольшую комнатку выпить кофе. Это был и его кабинет, и кладовая, увешанная от пола до потолка сухими травами, сухой рыбой и колбасами, с полками по всей окружности, заставленными различными продуктами. В Англии продукты питания все еще жестко ограничивались, и такая выставка провизии производила необычное впечатление. Однако Гурджиев сразу же приковал к себе мое внимание, сказав: «Знаете ли Вы, какова первая заповедь Господа человеку?» Пока я тщетно искал ответ, он дал его сам: «Рука руку моет!» Помолчав, чтобы до меня дошло, он продолжал: «Вам нужна помощь, и мне нужна помощь. Если я помогу вам, Вы должны будете помочь мне». Я сказал, что готов сделать все, чего бы он ни захотел.

Он заговорил о трудностях, которые испытывает в Париже, как ему не хватает денег на важную для него поездку в Канны. Я не удивился, так как был готов отдать столько денег, сколько смогу. Тогда он спросил: «Чего Вы от меня хотите?» Я ответил: «Научите меня работать над моим Бытием». Он согласился: «Верно. Знаний в Вас слишком много, а Бытия — ноль. Если хотите, я покажу вам, как нужно работать, но придется выполнять то, что я скажу». В нашем разговоре было нечто неземное. Он был точным продолжением нашей беседы в Prieure, которая, в свою очередь, продолжала самый первый разговор в Куру Чешм с князем Сабахеддином двадцать семь лет назад. Я сказал ему: «Я знаю, что, если останусь таким, как я есть, мое положение будет безнадежно. Поэтому я вернулся к Вам». Он ответил: «Делайте, как я скажу, и я научу Вас, как измениться. Нужно только перестать думать. Вы слишком много думаете. Надо научиться ощущать. Понимаете ли Вы разницу между ощущением и чувством?» Я ответил, что первое относится к физическому уровню, а второе — к эмоциональному. «Да, более или менее. Но Вы всего лишь знаете об этом умом. Но не понимаете этого всем своим существом. Этому Вы и должны научиться. Скажите, чтобы мадам де Зальцман показала Вам и миссис Беннетт упражнение для ощущений и чувств».

Когда я уже выходил из комнаты, он окликнул меня и спросил: «Читали ли Вы «Баалзебуба?» Я понял, что он говорит о книге, отрывки из которой зачитывались вслух перед ланчем, и ответил, что никогда не видел этой книги. Он сказал: «Нужно прочесть ее много раз. Возьмите главы о Ашиате Шиемаше и трижды прочтите, прежде чем придете сегодня к ужину».

Я нашел свою жену сидящей рядом с мадам де Зальцман и рассказывающей ей о Кумб Спрингс. Когда я сказал, что мы должны научиться упражнению для ощущения и чувствования, мадам де Зальцман спросила, уверен ли я в том, что правильно понял, поскольку это упражнение требует подготовки. Однако оказалось, что именно этого он и хотел, и она очень просто и ясно объяснила, в чем заключается упражнение и как долго и часто мы должны выполнять его. Она также дала мне рукопись тех трех глав, о которых он говорил. Я вернулся на д'Эйлау-авеню и несколько раз прочел эти главы. В них рассказывалось о мистическом проповеднике Ашиате Шиемаше и его «Организации во имя существования человека». Они произвели на меня глубокое впечатление. Я увидел в них предсказание грядущих событий. Позже Гурджиев подтвердил мою интерпретацию.

Жена была буквальна наэлектризована из-за пережитого. Я, со своей стороны, видел, что по крайней мере на время она получила облегчение и встала из-за стола со своей обычной живостью, а не медленно и болезненно, как это происходило в течение последних нескольких месяцев. На следующий день она долго наедине говорила с Гурджиевым, но никогда не передавала мне содержание этого разговора, заметила только, что он больше касался меня, чем ее, и что она убедилась, что он действительно может помочь мне.

Бернард поселил нас в квартире у своих друзей, молодой пары, героев французского Сопротивления. Он приехал с едва теплившейся надеждой увидеть Гурджиева. Нас сопровождала и Элизабет Майал, но она отклонилась немного к югу, чтобы своими глазами увидеть Ласкоские пещеры, которые произвели на нас такое впечатление.

Когда мы вернулись на д'Эйлау-авеню, Бернард пришел в восхищение от состояния моей жены. Выздоровление наступило не сразу, но несколько дней она спала без боли, и ее таинственная болезнь исчезла. До конца жизни эта боль никогда не возвращалась, и она пребывала в уверенности, что Гурджиев исцелил ее.

Этим же вечером мы были приглашены на ужин, где Гурджиев объявил, что едет в Канны. Я дал ему приличную сумму денег и надеялся, что благодаря им путешествие стало возможным. Он предложил мне отправиться вместе с ним, но я сказал, что не взял с собой машину. Он возразил: «Пошлите за своей машиной и следуйте за нами». Я позвонил племяннику жены, Пьеру Эллиоту, который обещал приехать на следующий день.

Гурджиев уехал во взятой напрокат машине, вместе с тем американцем, который читал в тот первый вечер, Георгием, его русским шофером и молоденькой девушкой по имени Лиза Трэкол. Мы с женой собирались последовать за ним на следующий день. Проводив Гурджиева, моя жена, Бернард и я мирно провели вместе весь день. Бернард был нам очень близок, и мы хотели, чтобы он разделил наш опыт. Долго это казалось невозможным, так как я понял со слов мадам Успенской, что мы с женой можем искать встречи с Гурджиевым, но я не должен просить разрешения приводить кого-нибудь из своих учеников.

На следующее утро, как мы и договорились, я позвонил и сообщил, что прибыла моя машина, и спросил, нет ли кого-нибудь еще, кто мог бы поехать со мной. Мне ответили, что ночью произошла серьезная авария и что мадам де Зальцман отправилась на поиски Гурджиева и привезет его домой. Я передал эти новости своим. Мы были в шоке. Что если он умрет, как раз тогда, когда мы только нашли его?

Солнце зашло, когда Пьер Эллиот на предельной скорости пригнал мою машину из Дьеппа. Я приехал на улицу полковника Ренальда, надеясь чем-нибудь помочь. В тот же момент к двери медленно подъехали две большие машины: они только сейчас вернулись. Первым моим побуждением было уехать незамеченным, чтобы не быть лишней обузой, но тут я сообразил, что они, должно быть, смертельно устали и что я могу помочь с багажом.

Я припарковал машину и вышел на дорогу. Начинало смеркаться, но было как-то неестественно темно. На улице не было ни души. Я стоял, смотрел и ждал. Дверь одной машины распахнулась, и из нее медленно вышел Гурджиев. Его одежда была покрыта кровью. Лицо черно от кровоподтеков. Было и еще что-то: я понимал, что смотрю на умирающего человека. Даже не так. Это был мертвец, труп; но он вышел из машины и продолжал идти.

Я весь дрожал так, словно бы увидел привидение. Я не думал, что он устоит на ногах. Но он дошел до двери, затем до лифта и вошел в свою квартиру на первом этаже, слева. Я шел за ним как завороженный.

Он вошел в свою комнату и сел. Затем проговорил: «Все органы разрушены. Надо сделать новые». Он заметил меня, улыбнулся: «Приходи ужинать вечером. Я должен заставить тело работать». По нему прошла судорога боли, и я увидел, как из уха полилась кровь. В голове пронеслась мысль: «У него кровоизлияние в мозг. Он убьет себя, если будет продолжать заставлять свое тело двигаться». Он спросил у мадам де Зальцман: «Как там X?» Имени я не разобрал. Она ответила, что его увезли в американский госпиталь. Он приказал: «Съезди проведай его. Как он?» И добавил: «Хочу дынь. На обратном пути купите дыни».

Я сказал себе: «Он должен все это пережить. Если его тело остановится, он умрет. Он властен над своим телом». Вслух я предложил отвезти мадам де Зальцман. В этот момент я увидел ее героическое мужество. Она была серой от переживаний и не могла вынести мысль, что придется оставить его в такой момент, но повиновалась безоговорочно.

Она сказала: «Ведите машину осторожно. Я не смогу выдержать большего». В лучшие дни мое вождение не доставляло удовольствия пассажирам, а в тот день я совсем никуда не годился. Тем не менее, как-то я справился и даже остановился у рынка на площади Св. Фердинанда, чтобы купить дыни, но все магазины были уже закрыты.

Из ниоткуда появился Пьер, с тревогой ожидая в дверях новостей. Гурджиев спросил, кто это, и сказал: «Скажите ему, пусть достанет дынь. Если он сможет, будет всегда желанным гостем в моем доме». Пьер, всегда лучше всех владевший собой в минуты кризиса, отправился в Холле и привез громадное количество дынь. Я вернулся за женой и чтобы сказать Бернарду, что Гурджиев хочет укол морфия, чтобы успокоить боль.

Ужин в тот вечер был мучительным. Приехал доктор и сказал, чтобы Гурджиев лежал абсолютно неподвижно и что он умрет, если не от травмы, то от пневмонии. Гурджиев отверг все советы и спустился к ужину. Он немного поел и выслушал четыре тоста. Наконец он отправился в постель. Пришел Бернард с морфием, ему пришлось обойти одного за другим всех его приятелей- докторов, пока он не застал одного дома. Гурджиев сказал, что морфий ему больше не нужен, так как он понял, «как жить с болью».

На следующий день он был очень болен. У него была раздроблена кость в черепе, что само по себе не очень страшно, но вдобавок были сломаны несколько ребер и легкие наполнились кровью. Он проезжал через маленький городок Монтпргис, как вдруг пьяный-водитель грузовика вылетел со своей стороны дороги и настиг машину Гурджиева. Водитель грузовика и его пассажир были убиты на месте. Машина Гурджиева согнулась пополам, зажав его между сидением и рулем. Понадобился час, чтобы вытащить его. Он оставался в сознании и руководил каждым движением, чтобы избежать смертельной кровопотери. Трое пассажиров в его машине отделались легкими ранениями.

Почти все французские ученики Гурджиева в это время находились на отдыхе. Каждый, кто мог позволить себе провести несколько дней за городом, использовал для этого поездку Гурджиева в Канны. На второй день после аварии, Гурджиев пригласил Бернарда и Элизабет, вернувшуюся в Париж, к немалому удивлению и благодарности последних. До конца его жизни они никогда не упускали возможности побыть с ним. Кроме нас пятерых: моей жены и Элизабет, Бернарда, Пьера и меня, в квартире Гурджиева почти никого не бывало. Нам было велено приходить к обеду и ужину. В среду после аварии Гурджиев, войдя в столовую, спокойно заметил: «Никогда не позволяйте врачам давать вам пенициллин. Он отравляет психику человека». Когда он был очень болен, ему сделали инъекцию против пневмонии, но на следующий же день он отказался принимать врача. Профессиональная сиделка-француженка ухаживала за ним. Вначале она пришла в отчаяние и сказала: «Как это он еще не умер? Ведь он себя убивает». Гурджиев настойчиво присоединялся к нам во время еды.

Мы с женой наблюдали потрясающее изменение. До аварии он был тем загадочным Гурджиевым, которого мы знали и о котором ходили всякие невероятные истории. В течение четырех или пяти дней после аварии казалось, он не испытывал нужды играть роль или прятаться за маской. Тогда мы почувствовали его необычайную доброту и любовь к человечеству. Несмотря на искалеченное лицо и руки — он был в буквальном смысле черным и синим с головы до ног — и страшную телесную слабость, он казался нам прекрасным существом из другого и лучшего мира. Бернард и Элизабет, незнакомые с ним раньше, не могли примириться со своими впечатлениями от него и от того, что они слышали и читали о нем.

Я уверен, что на несколько дней перед нами открылся подлинный Гурджиев, которому приходилось своим отталкивающим поведением заставлять людей работать над собой вместо того, чтобы поклоняться ему. Через неделю он уже мог выходить, и через среду после аварии, как он и предсказывал, он вернулся к своему обычному распорядку: ходил в свое кафе по утрам, делал покупки, принимал невероятное количество посетителей, и, кроме того, все больше и больше людей сидело с ним за столом. Вновь он стал прежним Гурджиевым, еще более загадочным, чем раньше. На третий или четвертый день после аварии он сказал мне: «Сколько народу у тебя в Англии?» Я ответил, что около двухсот, а в данный момент восемьдесят собрались на семинар в Кумб Спрингс. Я оставил им задание на три-четыре дня, полагая вскоре вернуться. Услышав, что так много людей свободны и могут приехать в Париж, он сказал: «Пусть все приезжают. Моя французская группа отдыхает. Нельзя терять время. Возвращайся домой и привези всех, кто захочет приехать».

Мы с женой на машине вернулись в Англию и собрали всех приехавших в Кумб на семинар и тех, до кого удалось дозвониться. Я сказал им: «Некоторые из вас знают, что мы с миссис Беннетт уезжали в Париж, чтобы увидеться с мистером Гурджиевым. Мы встретились и собирались ехать с ним в Канны. Страшнейшая авария, чуть не стоившая ему жизни, нарушила наши планы. Но благодаря ей появилась возможность для всех из вас, кто хочет, поехать в Париж и самим познакомиться с ним. Вам известно, что я всегда считал мистера Гурджиева Великим Учителем, создателем нашей Системы. Поручив себя его непосредственному руководству, мы можем надеяться на прогресс, казавшийся невозможным. Но должен вас предупредить: будет нелегко».

Я коротко описал им наш приезд и аварию и упомянул об обещании Гурджиева показать нам, как работать над Бытием. Затем я продолжал: «Могу сказать, что за те десять дней, которые прошли с тех пор, как я покинул Англию, свершилось чудо. Теперь у меня есть надежда: не слепая надежда, но то, что я бы назвал Объективной Надеждой на то, что я могу достичь трансформации Бытия, которая была моей целью тридцать лет. Уверен, что некоторая объективная надежда существует и для каждого из вас. Должен предупредить вас, что Гурджиев гораздо более загадочен, чем вы можете себе вообразить. Я убежден, что он добр и работает на благо человечества. Но его методы зачастую непереносимы. Например, он использует отвратительные выражения в своей речи, особенно с дамами, которые весьма брезгливо относятся к подобным вещам. У него репутация человека, бесстыдно обращающегося с деньгами и женщинами. Не мне судить, истинны или ложны эти слухи. Но я знаю, что он может показать способ эффективной работы. Он показал мне упражнение, полностью изменившее мое представление о самовоспоминании. Я отправлялся в Париж убежденный, что самовоспоминание и недостижимо, и необходимо человеку, теперь уверен, что оно достижимо и с легкостью, с помощью простого вовлечения сил, скрытых в наших телах».

«Я полагаю, что как бы ни был велик риск и цена, игра стоит свеч. Но я не хочу, чтобы вы слепо шли за мной. Помните совет, написанный над входом в Дом Обучения в Prieure: «Если у вас нет хорошо развитой критичности, вам нет смысла входить сюда». Если вы решитесь войти, держите глаза открытыми. Я не верю, что скандальные слухи, окружающие Гурджиева, верны, но вы Должны иметь в виду, что они могут быть верны, и действовать соответственно».

Несколько человек взяли слово и отметили, что они впечатлены не столько тем, что я сказал, сколько явным изменением, происшедшим со мной. Еще до конца вечера большинство присутствующих обратились ко мне с просьбой взять их с собой в Париж. В августе 1948 года я привез около шестидесяти человек в дом Гурджиева. Хотели приехать еще десятки, но квартира на улице полковника Ренальда, заполненная до отказа, никак не вмещала больше шестидесяти человек, а к тому времени со всего мира стали собираться его старые и новые ученики. Нам необычайно повезло попасть в период затишья и пережить вместе с ним события, относящиеся к аварии.

Когда вернулась французская группа, мы стали приезжать в Париж как можно чаще на выходные. Некоторые из моих учеников взялись помогать в работе в Париже, особенно в копировании «Баалзебуба», тогда еще в рукописи, который остро требовался повсюду. Члены английской группы были чрезвычайно благодарны французам, которые отодвинулись на задний план, чтобы облегчить нам доступ к Гурджиеву. Семь лет Гурджиев был полностью в их распоряжении, обучая их с постоянством и настойчивостью большими, чем любую другую из своих групп. Они глубоко уважали мадам де Зальцман, поддерживавшую их во всех перипетиях и разочарованиях, с которыми сталкивался каждый учившийся у Гурджиева.

Вскоре после того, как в Париж потянулись ученики из Кумб Спрингс, к Гурджиеву приехал Кеннет Уолкер с двумя спутниками, которых я уже встречал в Мендхеме. Уолкер выглядел печальным, разочарованным стариком. Гурджиев принял его с подлинным участием, возродил в нем веру и надежду гораздо более в его чувствах, чем в его уме. С огромной радостью мы наблюдали за трансформацией, происходящей на наших глазах. Через несколько дней Уолкер помолодел и ожил. Он вернулся в Лондон и говорил с учениками Успенского — с теми из них, кто был готов слушать. В результате многие приехали в Париж. Вскоре между Лондоном и Парижем установились три гармонично сочетающихся потока. Третий был организован Джин Хип, замечательной женщиной, одной из основательниц «Little Review», известной в авангардных кружках Америки уже сорок лет назад. Около двадцати лет она несла знамя Гурджиева и только Гурджиева в Лондоне, отказываясь иметь дело с группами Успенского и с остальными, которых она с присущей ей безапелляционностью называла ренегатами. За столом Гурджиева собирались люди из разных концов мира и с разными представлениями о том, что значит слово «Гурджиев».

Но за этим столом забывались всякие различия. Мы узнавали нечто новое и необычное: глубинную значимость человеческого тела и скрытые в нем возможности. Гурджиев показал нам упражнения столь новые и с такими неожиданными эффектами, что перед нами словно бы открылся новый мир. Он также внушал, но лишь тем, кто приехал с искренним желанием увидеть путь, важность и крайнюю необходимость работы над собой, чтоб освободить личность от иллюзий и зависимости. За столом распорядитель должен был произносить тосты за «безнадежных идиотов», чтобы мы четко различали тех, кто субъективно безнадежны, поскольку уверены в своей никчемности, и объективно безнадежных, не кающихся в своих грехах и обреченных умереть собачьей смертью.

Ни одно описание не в состоянии передать ужасающую реальность этого различия так, как его передавал Гурджиев, с огнем в глазах и звучными интонациями Иеремии. Я видел пожилых людей, падающих ниц и плачущих, которые, возможно, не испытывали подобных чувств с детства. Несколько человек, мужчин и женщин, уезжали из Парижа после выходных, проведенных с Гурджиевым, в столь взбудораженном состоянии, что им понадобилось лечение в психиатрических клиниках. Сам он никогда не расслаблялся: каждый день, с утра до вечера, он встречался с людьми, читал, председательствовал на дневных и вечерних трапезах, проводил занятия ритмическими упражнениями и частенько заканчивал день неземными импровизациями на ручном органе.

Ужины, кофе и музыка продолжались за полночь. Только в два-три часа ночи мы расходились по домам. К этому времени мы находились под таким впечатлением от слов Гурджиева, что не могли заснуть. Группами по три, четыре, а иногда и десять человек мы отправлялись в ближайшее кафе и просиживали там час, а то и больше, пытаясь воссоздать то, что говорил Гурджиев. Это привело нас к странному наблюдению: один четко и ясно помнил то, что касалось какого-то предмета, другой запоминал нечто совершенно противоположное по тому же поводу. Порой несколько человек настаивали, что Гурджиев говорил только для них, сообщая им нечто глубоко личное и важное. Другие, сидящие в ярде от них, ничего такого не слышали.

Через некоторое время мы пришли к выводу, что Гурджиев владеет особым видом Майи, позволяющей ему одновременно по-разному обращаться к разным людям. Он в действительности был, как говорила мадам Успенская, X — неизвестным качеством. Чтобы дать некоторое представление о его бесконечном разнообразии, сорок человек, знавших его в различные периоды его жизни, должны были бы написать сорок различных книг. К несчастью, большинство из тех, кто мог бы написать о нем, умерли, не оставив ни строчки.

Я не буду описывать духовные упражнения Гурджиева, так как убежден, что их нельзя выполнять иначе, кроме как под наблюдением опытного руководителя. Здесь лежит серьезнейшее препятствие к распространению гурджиевского метода. Все его ученики соглашаются, что, по крайней мере, в течение первых семи лет интенсивных занятий необходим групповой лидер. Большинство из тех, кто пытался проводить такое обучение, потерпели неудачу, осознав собственные недостатки и неспособность взять на себя ответственность за остальных. Впоследствии те, кто в разное время брали на себя задачу руководства остальными, уставали и перенапрягались. Зависимость от хорошо подготовленных и редко встречающихся учителей является серьезным недостатком этого метода, который невозможно преодолеть.

Одно упражнение, открывшее мне новую область для понимания, я могу описать, поскольку любопытствующему читателю будет нелегко его повторить. Как-то Гурджиев позвал меня к себе в комнату и спросил о моей матери, когда она умерла и что я чувствовал по отношению к ней. Затем он сказал: «Ей нужна помощь, так как сама она не может найти путь. Моя мать уже свободна, и я могу помочь ей. Через нее можно помочь и твоей матери, но ты должен установить между ними связь». Он дал мне фотографию своей матери, умершей двадцать четыре года назад в Prieure, и сказал: «Каждый день полчаса ты будешь делать то, что я скажу. Вначале взгляни на это изображение — ты должен уметь увидеть мою мать с закрытыми глазами. Затем поставь рядом два стула, на правом представь мою мать, а на левом — свою. Стоя перед ними, сконцентрируй внимание на желании, чтобы они встретились и твоя мать получила помощь. Это крайне тяжелое упражнение, и нужно очень сильно желать помочь твоей матери. Сам ты не можешь помочь ей, но через свою мать я могу помочь ей».

Я отнесся к этому упражнению более серьезно, чем к другим. Когда умерла моя мать, я понимал, что ей нужна моя помощь после смерти, но я не представлял себе, как это сделать. Задача оказалась непредвиденно болезненной. Через несколько недель усилие, которое я затрачивал на ежедневное стояние перед двумя пустыми стульями, стало почти невыносимым. К своему удивлению, я был весь в поту, словно занимался тяжелым физическим трудом. Однажды я разрыдался и проплакал все полчаса. Казалось, ничего не произошло. Меня охватили сомнения, будто бы вся эта затея была всего лишь жестокой шуткой, которую Гурджиев сыграл со мной. Затем начались перемены. Через месяц упражнений я начал ощущать в комнате чьи-то присутствия. Сначала они были колеблющимися и неопределенными, а затем приняли вид моей матери и мадам Гурджиевой. Я чувствовал, как моя мать сопротивляется и не хочет посмотреть налево. И вот однажды, несомненно, была установлена связь. Через меня прошла волна облегчения и благодарности. Казалось, в тот момент сам Гурджиев был в моей комнате в Кумб Спрингс.

Пару дней спустя я вернулся в Париж и рассказал ему о случившемся. Он заметил: «Я очень рад. Теперь ты — член моей семьи, и мы никогда не будем отделены друг от друга».

Я почувствовал себя его сыном и взял его руку, чтобы поцеловать. Он резко вырвал ее со словами: «Не ты должен целовать мои руки, а я твои». Я так и не понял, что он имел в виду, так как он перевел разговор на какую-то практическую тему, о которой я уже забыл. С того дня я больше не мог повторить это упражнение, хотя часто осознавал некую тонкую и почти неощутимую связь с моей матерью.

Может все это зря?

Загрузка...