Впервые я познакомился с исламской мистикой, так сказать, по долгу службы. Происламские настроения очень беспокоили союзников, особенно англичан, под властью которых находилось сто пятьдесят миллионов мусульман в Индии, среди малайцев и в Африке. Священная война Джихад, провозглашенная турецким султаном и халифом под давлением Германии, оказалась ошибкой, но всколыхнула всех мусульман. Когда я прибыл в Турцию, полагали, что большевики усиливают исламские течения, чтобы отвлечь внимание союзников от их собственных действий на Кавказе и в Персии. В России до сих пор не было сильного центрального правительства, но старая русская разведывательная служба продолжала работать и враждебно относиться ко всему британскому. Было также и опасение, что при нашей недостаточно сильной оккупационной армии турки могут предпринять попытку переворота в Константинополе, прикрываясь растущей религиозностью. В тот момент мы обдумывали предложение о создании независимого Курдистана, чему турки могли оказать даже вооруженное сопротивление.
Именно поэтому было необходимо не упускать из вида как политические, так и религиозные течения в Турции. Я должен был выяснить, чем занимаются дервиши. Я узнал, что веками дервиши странствовали пешком или с купеческими караванами из конца в конец по всему мусульманскому миру. Любой дервиш на поверку мог оказаться тайным агентом или фанатиком, членом какого-либо политико-религиозного братства. Эти братства были другим важным фактором; самым знаменитым из них считалось Мевлевское братство. Последний султан Мехмед Решад V был почетным членом этого ордена. В течение долгих лет заключения, брошенный в тюрьму Абдулом Хамидом, он поддерживал себя, практикуя суфийский мистицизм под руководством главы Мевлевского ордена, Ахмеда Челеби из Конии.
Итак, я должен был изучить Мевлевский орден и выяснить, есть ли у него ответвления за пределами Малой Азии. Один из моих друзей-турков счел совершенно естественным мое желание посетить мевлевскую текку, или монастырь. Большинство приезжих в Константинополе отправлялись посмотреть на «кружащихся дервишей» в Галата-сарай. Я спросил, увижу ли я там настоящий ритуал. Он ответил: «Ну, нет. Это для любопытных. Наиболее важная текка находится за Адрианопольскими воротами. Туда каждую неделю ходил мерхоум (то есть вошедший в вечный покой) султан Решад». Я предпочел отправиться в текку, расположенную за стенами древнего города. Она была построена на том самом месте, где во времена завоевания Константинополя турками в 1452 году мевлевский дервиш объявил войну византийцам и пробил первую брешь з крепостном валу.
Вечером во вторник ритуалы братства были открыты для посетителей. В тот вечер я был единственным иностранцем, но турок было довольно много. Ритуал назывался Мукабеле, или Встреча, Первым моим впечатлением было чистое восхищение. Я и не подозревал, что такие вещи существуют в мире. С той поры я много раз наблюдал его и получил объяснение мистического значения каждого движения и жеста, поэтому сейчас мне трудно воссоздать самое первое впечатление. В нем не было мыслей или удивления, только чувство глубокого умиротворения и радости, разделяемое всеми присутствующими. Движения дервишей, вначале медленные, становились быстрее и быстрее, словно бы танцующие освобождались от всех мирских забот. Музыка была столь же динамична, как и кружение дервишей.
Мукабеле состоит из трех частей. Она происходит в Сема Хане, что дословно означает «Небесный Дворец». Когда мы вошли, несколько дервишей сидели на полу, скрестив ноги или на коленях. Они были одеты в открытые жакеты поверх белых рубашек, длинные, очень широкие коричневые юбки и высокие шляпы без полей. Талию туго охватывал пояс. Все носили бороды, хотя возраст был самый разный — от восемнадцати до восьмидесяти.
Медленно, со склоненными головами вошли другие дервиши, отвесив глубокий поклон сидящим на полу. Шейх, глава братства, вошел, сопровождаемый двумя приближенными, и остановился под галереей, где сидели музыканты. Последние заиграли веселенькую мелодию, вызывающую картины старой доброй деревенской жизни. Дервиши поднялись, повернулись направо и медленно пошли по кругу. Невысокая перегородка отделяла возвышение, на котором сидели мы, посетители, на ковриках и низких стульях. В одном углу Сема Хане открывалось в место, где находились три или четыре надгробных камня, накрытых расшитыми покрывалами. Это были могилы основателя братства и особенно чтимых дервишей, умерших в этой текке. Проходя перед могилами, каждый дервиш останавливался и склонялся в глубоком поклоне, скрестив руки на сердце.
Эта процессия и музыка символизировали земную жизнь. Мелодия несколько раз менялась, всякий раз заставляя вспоминать о забытой свободной и естественной жизни на земле. Могилы говорили о том, что, живя, мы должны все время помнить о смерти. Кланяясь, дервиш ставил левую ступит на большой палец правой ноги. Это напоминало ему, что нет предела вере и служению господу. Чтобы понять это, нужно было знать легенды, окружающие великого мистика и святого Джелалуддина Руми, основавшего орден в 1246 году нашей эры. Его звали Мауламой, что означает «наш господин», и почитали вторым после Пророка. У него был повар Атеш Баз, известный своей почтительностью. Однажды, когда он готовил плов для Мауламы, закончились дрова, и он сунул в огонь свою правую ногу. Он ничего не обжег, кроме большого пальца. Расценив это как знак, указывающий на несовершенство собственной веры, он, подавая еду, спрятал обгоревший палец под левой ступней. Маулама, мистическому видению которого открылось все происшедшее, позвал дервишей и сказал: «Немногие на земле имеют такую веру, как Атеш Баз. В будущем делайте, как он, чтобы помнить, что в действительности означает вера».
Музыка в Мукабеле исполняется на тростниковой флейте, называемой нэй, в сопровождении ударных и иногда цимбал и кемана, разновидности скрипки. Внезапно раздается лязг всех инструментов, пронзительно вскрикивает нэй, и дервиши застывают. Это символизирует момент смерти.
Музыка начинается вновь, ритмичная, почти ударяющая. Дервиши отвешивают три поклона и начинают вращаться на правой ноге, левой закручивая себя. Молодые кружатся быстро, старые — довольно медленно. Шейх стоит неподвижно, положив обе руки на пупок. Движения таковы, что вся группа из кружащихся дервишей медленно извивается. Создается впечатление точнейшего порядка и одновременно полной свободы. Глаза танцоров закрыты или опущены. Они не обращают внимание друг на друга, но ни разу никто не сбивается, даже когда движения убыстряются. Нет и тени возбуждения или экстаза. Напротив, все переполнено умиротворением.
Так выглядит Мевлевский Зикр, или представление души Богу. В нем выражается пребывание души в раю, когда она оставляет человеческое тело и входит в мир совершенного человека, Ихсан-и-Киамиль. Позднее я сам научился делать Зикр и могу подтвердить, что возникает именно ощущение блаженства, лишенное возбуждения.
Зикр повторялся трижды. На третий раз музыка изменила ритм на четкий и постоянный, менее драматичный, чем предыдущий. В этот раз участвовал сам Шейх. Не знаю почему, я заплакал. Оглянувшись, я увидел, что большинство присутствующих тоже всхлипывают. Зикр закончился, дервиши остановились, трижды поклонились Шейху, который вновь занял свое место, и медленно вышли. Я всматривался в их лица, когда они проходили мимо меня: мне еще ни разу не доводилось видеть таких светлых и безмятежных лиц.
Впечатление было столь сильным, что я попросил позволения прийти снова. Мне сказали, что я могу прийти один, если захочу, в любой вторник, но не стоит приводить с собой европейцев, для которых устраивается специальное представление в Галата-сарае — и музыка там лучше, и пять минут ходьбы до главной улицы Пера.
Постепенно мне объяснили значение ритуала. Они не торопились что-либо рассказывать, но и ничего не скрывали. Тогда я еще не знал, что дервишам запрещено иметь какие-либо секреты, и они должны отвечать на любой заданный вопрос. Они не говорят, когда их не просят, и не скажут больше, чем нужно для ответа. Так как большинство людей не умеют спрашивать, обычно путешественники отзываются о дервишах как о крайне скрытных людях, ревниво оберегающих свои тайны. Когда я привык к их манере ответов на вопросы, я заговорил с одним старым дервишем о том, что я пережил 21 марта 1918 года во Франции. Он внимательно выслушал, задал несколько вопросов, уточняющих детали события, о которых я забыл. Затем он сказал: «Мукабеле приводит нас в подобное состояние, когда исчезает самый страх смерти. Мы знаем, что в момент смерти единственным нашим ощущением будет блаженство. Поэтому все дервиши — храбрые солдаты». Я вспомнил суданскую войну и странный каприз судьбы, которая в последней религиозной битве столкнула храбреца Гордона и дервишей, не боящихся смерти. Однако, чтобы отказаться от страха смерти, нужно действительно ее знать. Возможно, у этих дервишей все же была тайна.
В другой раз я встретился с совершенно другими дервишами. Я слышал о текке Руфаи, о так называемых «воющих дервишах», обитающих на азиатском побережье Босфора и часто посещаемых пилигримами из Персии и Центральной Азии, а также татарами с Волги и из Крыма. Я навел справки, мог ли я сам поехать туда и посмотреть, и выяснил, что момент был самый подходящий, поскольку гостем текки был известный и очень почитаемый шейх из Туркестана, и в его честь вечером во вторник состоится особая Мукабеле.
Зал в этой текке был четырехугольный, обнесенный деревянными стенами, в отличие от восьмиугольного Сема Хана мевлеев. Галерея была поднята над землей, и снаружи в нее вели ступени. Особая галерея, отгороженная частой решеткой, через которую ничего не было видно, занималась женщинами. Поднявшись на галерею и сев вперед, я обнаружил, что ритуал уже начался и довольно давно, возможно, часа три назад. Руфайские дервиши не танцевали, а сидели или стояли на коленях на полу и, раскачиваясь из стороны в сторону, нараспев поизносили имена Аллаха. Музыкальные инструменты отличались от мевлевских большим количеством и грубым звучанием. Только ударных было несколько видов. Мелодии не пробуждали, но стимулировали. Дервиши откликались на музыку размашистыми движениями тела. Когда я вошел, царила атмосфера напряжения и экстаза.
Вскоре раскачивание сменилось необузданными бросками тел из стороны в сторону; дервиши били себя в грудь и рвали волосы и бороды. Имя Аллаха уступило место восклицанию Ya Ни, что означает «О Ты!» Но теперь они скорее хрипели, чем говорили нараспев.
Где-то через полчаса высокий худой человек в одной набедренной повязке встал с пола. Он поклонился шейху текки и спокойно стал в центре зала. Помощники внесли стальные пики с тяжелыми шарами на концах, длинные-гонкие копья и тяжелые цени. Не прекращая раскачиваться и выкрикивать La Нu, дервиши принялись избивать себя цепями, пиками и копьями кололи свои щеки, грудь и бедра. При этом отсутствовало впечатление страха или боли. Старый человек, стоящий в центре, казался единственным спокойным среди дикого возбуждения.
Не желая стать жертвой галлюцинации или внушения, я выскользнул из зала, решив, что, вернувшись через несколько минут, смогу трезво и холодно взглянуть на происходящее.
События продолжали развиваться. Два дервиша внесли огромную кривую саблю и пали ниц перед Каббой, нишей в тени, указывающей направление в сторону Мекки. Старик в центре спокойно лег спиной на деревянный пол, взял саблю, пальцем попробовал острие и положил ее острым краем себе поперек живота, а затем глубоко вонзил ее в свои тощие бока. Мгновенно настала глубокая тишина, и шейх монастыря шагнул вперед и встал на саблю, опираясь на двух дервишей, которые, дрожа всем телом, бормотали: «Allah-u-Akbar» («Бог Велик».) Казалось, сабля уперлась в пол, а тело разрублено на две части.
Участники этой сцены словно бы застыли в трепетной тишине. Наконец шейх тихо сошел г сабли. Старик, не двигая телом, поднял саблю обеими руками. Затем большим пальцем он провел по телу там, где была сабля, и встал. Все увидели, что на теле не осталось ни царапины.
Присутствующие, охваченные неописуемым чувством, дрожали. Стояла полнейшая тишина. Саблю вывесили на всеобщее обозрение. Дервиши выстроились для последней священной мусульманской молитвы. Мои друзья-турки спустились вниз и присоединились к ним. Эта последняя молитва самая длинная, состоит из тринадцати рикаас, или двойных падений ниц, и продолжается около двадцати минут. Ощущение было двоякое: силы и умиротворения. Я остался один в галерее и задумался. После ритуала приятель, приведший меня сюда, позвал меня вниз осмотреть саблю, которая, вне всякого сомнения, была той самой. На ней не осталось следов крови, и она была острой, как бритва. Я никак не мог объяснить то, что я видел. С тех пор я много раз наблюдал подобные демонстрации и не сомневаюсь, что возможно путем особых упражнений приобрести экстраординарную власть над человеческим телом.
Мусульманская религия начинала очень интересовать меня. Мальчиком я разочаровался в христианской религии из-за постоянных склок и раздоров вокруг нее. В школе у нас было два преподавателя Божественного, один из высокой и другой из низкой англиканской церкви. Первый был мягким глупым старым священником, но второй оказался непримиримым фанатиком. О Римской католической церкви он говорил такое, что нельзя слушать школьникам. С большим удовольствием мы слушали миссионеров-проповедников, которые с потрясающей уверенностью в своей правоте вещали о несчастных язычниках и их бедственном состоянии. Я, как и многие мои товарищи, был не прочь оказаться язычником. Когда я рассказал об этом родителям, мать, всегда ненавидевшая лицемерие, заметила: «Большинство англичан — лицемеры, особенно английские священники». Отец добавил: «С религией было бы все в порядке, если бы не было священников и миссионеров, причем последние — наибольшее зло». Мальчиком он учился в Лэнсинг-колледже и испытывал религиозное давление. С тех пор он невзлюбил любую провозглашенную религию и сделал все возможное, чтобы защитить нас, детей, от навязывания нам определенных верований, против которых впоследствии мы могли бы протестовать.
Поразительно, но я вырос без ощущения реальности христианства. Готовясь к конфирмации, я поставил в тупик викария вопросами о конфликтах между церквями и оправданием миссионерства. Я ничего не понимал в Евангелиях и ходил в церковь, чтобы угодить остальным. В то время я еще не встретил никого, священника или мирянина, который бы обладал истинной верой и руководствовался ею в своей жизни.
С мусульманами дело обстояло иначе. Будучи столь же несовершенными, как и все люди, многие из них действительно верили в Бога. Однажды, будучи проездом в Истамбуле, я отправился к министру юстиции, имеющему репутацию честного и мужественного человека, с которым я не был знаком прежде. Шесть капельдинеров во фраках возвестили о моем приходе. Начался обмен обычными для Турции любезностями, как вдруг, взглянув на министра, я понял, что неоднократно встречался с ним. Увидев мое изумление, он рассмеялся. «Я видел Вас в прошлый вторник в текке Эдирн Капое». Тут я понял, что он был одним из дервишей и я видел его, исполняющим мевлевский ритуал. Мы подружились, и от него я узнал множество интересных вещей о мусульманской вере и суфийском мистицизме.
Такое сочетание мистицизма и практичности было нередким в Турции времен Оттоманской Империи. Я частенько навещал пожилого человека, в прошлом камергера султана Абдула Хамида, который жил над Босфором в Тчамлиджи. Как-то раз он сказал мне: «Разница между азиатами и европейцами в том, что мы не верим в возможность немедленных изменений, а вы полагаете, что на дьявольском дереве может вырасти добрый плод. Мы говорим: def i mefasid celb menafiden evla dir, что означает «сперва нужно изгнать дьявола, а потом придет добро». А вы бы сказали «добро должно прийти, поэтому дьявол может быть изгнан». Обе точки зрения верны, но пока мы не поймем, что они различны, мы не сможем договориться».
В тот год месяц поста, рамазан, пришелся на июль. Я решил попробовать поститься, что означало не есть, не пить и не курить от восхода до заката. Неделю я продержался, но это начало отражаться на моей работе. Еще до полудня яуставал и становился раздражительным. Я заметил, что многие турки соблюдают пост, но ужасно объедаются после захода и до восхода солнца. Они стали еще более раздражительными, чем я, особенно из-за невозможности курить. Однако, нельзя было отрицать тот факт, что вся жизнь в Константинополе во время рамазана изменилась. Ничего подобного я никогда не наблюдал в христианских городах и должен признать, что, в целом, мусульмане относятся к своей религии более серьезно, чем большинство христиан. Вполне обычным было, например, закрытие магазина по той причине, что его владелец ушел в мечеть на полуденную молитву.
Двадцать седьмая ночь рамазана называется Leyl-ul-Kadir, или Ночь Силы. Согласно мусульманским верованиям, в эту ночь Бог посылает на землю архангела Гавриила спасать человеческие души. Тот, кто в этот момент искренне предан Господу, будет спасен, и его имя запишут в книгу обитателей Рая.
В эту ночь меня пригласили посмотреть на моления в Святую Софию, одно из самых больших замкнутых помещений в мире. Мне рассказали, что там помещаются более десяти тысяч человек. На галереях собираются женщины, а западная галереи оставляется для посетителей. В течение трех или четырех часов люди ходили туда-сюда, молились в одиночку или тихо сидели небольшими группами. В полночь раздался громкий призыв муэдзина. Люди встали плечом к плечу. Крик «Allah-u-Akbar!» был подобен раскату грома. Десять тысяч голов, ударившихся об пол, когда люди простерлись ниц, заставили здание содрогнуться. Ни один из присутствующих не мог устоять перед воздействием такого богослужения. Молящиеся шесть раз падали ниц одновременно и семь раз каждый сам по себе. Все действие вызывало странное ощущение призывания силы. В этот момент можно было увидеть тень Архангела над ними. После молитвы все медленно расходились; большинство осталось в мечети в ожидании окончания поста.
Какую пользуя мог из этого извлечь? Все, что я увидел, произвело на меня глубочайшее впечатление. Но что изменилось? Завтра они будут такими же, как и вчера, движимые все теми же человеческими страстями и слабостями. Мысленно я увидел Рим и тысячные толпы, кричащие во время Пасхи: «Вот он, Петр!» Мужчины и женщины обливались слезами, и, казалось, небеса разверзлись. Разве это было не то же самое? Разве не возвращались они прежними домой к прежней же жизни?
Я вышел на воздух. Истамбул был залит светом масляных ламп и свечей, установленных на минаретах, на крышах, везде. Этот несравненно прекрасный город умирал. Вскоре в Йилдизе не будет жить султан. Я даже не догадывался, насколько грандиозными будут перемены, как скоро исчезнут мужские фески и женские вуали. Скоро муэдзины позовут на молитву верующих в шляпах с полями по приказу диктатора еврейского происхождения. Скоро с улиц исчезнут дервиши, закроются текки, а наиболее выдающиеся граждане будут изгнаны.
Я был свидетелем гибели Эпохи, но не догадывался об этом. Куда мне идти? Я написал коллеге в Оксфорд, что не вернусь к занятиям. Меня направляли в штабной колледж, но я теперь знал, что военная карьера для меня немыслима. Я не мог все бросить и стать дервишем. Дервиши принадлежали умирающему миру. Они служили напоминанием, что когда-то человек умел жить полной внутренней жизнью и не менее полной жизнью во внешнем мире. Но было слишком ясно, что древний огонь погас.
Не было никого, с кем бы я мог посоветоваться. Я заметил, что повторяю Двустишие из газели Физули, величайшего турецкого поэта: Dost bi perva, felek bi rahm, devran bi sukyun Derd cok, hemderd yok, dusmen kavi, tali zubun Sayei umid za'il, afitab-zevk kerim Rutbeyi idbar ali, paye-i-tedbir dun.
Друзья не разделяют моих чувств, небеса не слышат мой плач, и катящиеся шары никогда не останавливаются.
У меня множество горестей и нет утешения, много врагов, и судьба сломила мою волю.
Настанет ли когда-нибудь рассвет? Тень надежды становится все длиннее, Мои устремления высоки; но жалки и грубы мои возможности.
Я шел в толпе вниз по улицам Блистательной Потры, мимо Капали Тчарши, огромного истамбульского рынка, к мечети Баязида и Военному министерству. Здесь я начал работать пятнадцать месяцев назад, не подозревая о том, что произойдет со мной за столь короткое время. Моя семья была далеко, и я почти забыл о ее существовании. У меня больше не было дома.
Повернув на север, я шел, пока не достиг мечети Сулеймана. Немного найдется в мире зданий., более впечатляющих, чем этот шедевр Синана из Каусери, построившего тысячу мечетей и дворцов. Здесь, как нигде больше, искусно сочетается величие храма с окружающими небольшими постройками. Вот гармония, нерушимое величие произведения искусства.
Вопрос, стоящий за строчками Физули, не давал мне покоя. Где rutbeyi idbar — высота моих устремлений? Чего я в действительности хочу от жизни?
Вопросы мучили меня, сердце было почти разбито давящей пустотой. Но вскоре мой разум, привыкший искать формулировки, принялся спасать сам себя. Нашлись принципы, которые я не мог оспаривать. Я ходил по пустому двору Сулейманской мечети, пока не оформил их в слова.
Во-первых, что касается меня самого. Я, несомненно, самый обычный человек с глубокими недостатками, как и все остальные. Я никогда не позволю себе считать себя не таким, как все, или лучшим, чем все. Конечно, я могу отличаться от других, но почему я прав, а они заблуждаются? Каждое человеческое существо, насколько я знал, считает себя центром мира. И я тоже такой. Поэтому я не могу доверять своим заключениям относительно себя самого. Тщеславие и себялюбие — вот злейшие враги человечества, и, в конце концов, я могу с ним бороться.
Какой помощи мне искать? Что может дать мне религия? Все, что я видел, было взаимное неприятие, отрицание другой истины, другой веры. Я не мог допустить, чтобы одна религия была подлинной и несла всю истину. Я не мог обратиться за помощью к тем, кто жил неприятием, от которого я хотел избавиться. Но надо было принять во внимание вероятность. Возможно ли, чтобы несколько миллионов человек обладали истиной, а оставшиеся десятки миллионов были лишены ее? Этот аргумент относился и к христианству, и к исламу, к религиям Запада и Востока. Я поклялся, что буду без устали искать одну Истину и одну Веру, примиряющую все религии.
Вновь возник вопрос дома. Где же мой дом? В Англии, где я родился? В Америке, откуда родом моя мать? В Турции, где мне так легко? Или где-то в Азии, там, где и есть тот источник истины, о котором я пока еще ничего не знаю? Почему я горжусь тем, что я англичанин? Целыми днями я сталкивался с самыми различными национальностями: англичанами, французами, итальянцами, греками, армянами, турками, курдами, русскими, арабами, евреями и людьми столь смешанной крови, что они словно бы вообще не имели национальности. Каждый был уверен в превосходстве своего народа. Но как один может быть прав, а все остальные неправы? Это чепуха. Нет лучших и худших наций, любимых и нелюбимых народов. Я должен отказаться от чувства, что я англичанин, и потому самый лучший. Наконец я нашел истину, которую принял, не колеблясь: человечество состоит из одной неделимой расы, и прежде всего я должен жить как человек.
Меня охватило чувство умиротворенности и завершенности. Я rutbeyi idbar — достиг цели. Я хотел стать человеком, свободным от тщеславия и себялюбия, найти источник всех религий и единства человечества. Как обычно, моментально возникло возражение. Все это прекрасно, и можно записать эти слова и пронести их через всю жизнь. Но ни я, ни кто-нибудь еще ничего не можем сделать — все мы мазаны одним миром.
Есть ли мы вообще? Неужели не было никого, кто мог бы помочь? Впервые идея поиска возникла в моем сознании. Нужно что-то найти, прежде чем что-то делать.
Внезапно я очнулся. В конторе меня ждали люди: тайные агенты, никогда не приходящие раньше, чем за полночь. За пару часов я должен был составить еженедельное донесение, которое кто-то обозвал «лучшая туалетная бумага Беннетта для скучающих зануд», эта шутка дошла до проверяющих офицеров и отдаленных постов на всем Ближнем Востоке.
Я взобрался на арбу — повозку, запряженную двумя лошадьми, все еще остававшуюся основным средством передвижения в турецких городах, — и поехал обратно в Хагопиан Хан. Ничего не произошло, но все изменилось.