А ночью он видел Ольгу во сне.
Так было, пока не пришло то страшное письмо из тайги.
Похоронив отца, Андрей долго ходил как неприкаянный. Ему в отцовской смерти виделась и какая-то собственная вина. Отца скосила весть о трагической гибели сына; а эту гибель подготовил уход Мирона в тайгу; а в тайгу Мирон ушел, потеряв веру в чистую любовь Ольги; а он, Андрей, не только оправдал поступок Ольги, он чуть не каждую ночь видит ее во сне и во сне целуется с ней.
Федор Ильич скорбно покачал головой, узнав от Андрея о тяжком горе, так внезапно свалившемся на их семью. Предложил свою помощь. Андрей отказался. Стал взрослым. И зарабатывает достаточно, и в жизни начинает по-настоящему разбираться. Но за добрый совет, если случится в том надобность, будет всегда благодарен.
- Тогда сейчас тебе совет мой такой, - выслушав Андрея, сказал Федор Ильич, - мать береги. Ей куда тяжелей, чем тебе. С маху не сделай чего-нибудь глупого. Вот как Мирон. Хотя судить его не могу, ему по-своему было виднее.
Теперь нужно было сообщить Ольге о гибели Мирона. А как это сделать? Андрей проверил себя, совесть свою: не стремился ли он сам занять его место? Это еще можно было бы простить по отношению к живому Мирону, решительно отвергнувшему Ольгу, но не к мертвому, память о котором у Ольги - он сознавал это - будет вечно жива.
Отец когда-то говорил, что от совести своей никуда не уйдешь, и, если она хоть самую малость худым поступком задета, надо, чтобы она тяжелым лиственничным бревном на плечи давила. Не очень понятно было, за что мучила совесть отца, когда выходили они из тайги измученные, обмороженные, чудом оставшиеся в живых. Теперь это ясно Андрею. Без следа потеряли в дебрях лесных человека. Потеряли не только мертвое тело его, но и весь смысл его жизни - разведчика недр земных. Ясно, что совесть Андрея тоже замучит, если он по неумелости своей нанесет Ольге нечаянный и неоправданно тяжелый удар.
Он привык, что Ольга как-то обо всем знает все, словно бы она действительно умеет угадывать мысли на расстоянии. Так говорил Мирон. Это не раз проверил на себе и сам Андрей. Она, возможно, знает о смерти Мирона, но, конечно, не знает о его письме и о письме начальника топографической партии.
Андрей дождался на крыльце, когда из библиотеки выйдет последний посетитель. Уборщица хотела было набросить на дверь длинный железный крюк, но Андрей попросил умоляюще:
- Тетя Паша, я в читальный зал. И сейчас же обратно.
Важно было войти и застать Ольгу одну.
Она взглянула на него удивленно. Готовясь уходить, она закрывала ящики стола, приводила в порядок картотеку. Из маленького флакончика духов по капельке брала на палец и терла за ушами.
- Оля, прочитай эти письма, - сказал Андрей, понимая, что лишние слова в эту минуту совсем не нужны. - Раньше я не мог... Ну не мог прийти. Прости меня.
Она отстранила его протянутую с письмами руку.
- Не надо, я все знаю, - сказала она. И прикрыла длинный картотечный ящик полированной крышкой.
- Мирон погиб в тайге, упал с большой высоты и разбился, - уже растерянно выговорил Андрей.
Почему Ольга не хочет взять письма?
- Разбился, знаю, - сухо, бесстрастно сказала она. - Я здесь совершенно ни при чем.
И смотрела в сторону мимо Андрея, на неплотно прикрытую стеклянную дверцу книжного шкафа. Нетерпеливо постукивала по полу носком туфельки.
- Оля, ты, может быть, думаешь...
- Чего вы хотите от меня, Андрей? - перебила она его. - Почему я должна читать эти письма? Да, как и всякого по неосторожности погибшего человека, мне жаль вашего брата. Достаточно этого? Или вам нужно, чтобы я говорила длинные и трогательные речи? И плакала? Мирону не понравился мой смех, вам, Андрей, вряд ли понравятся мои слезы. Поймите, это мне все надоело. - Взгляд у Ольги стал непреклонный и злой, и странно было Андрею видеть ее всегда такие мягкие, улыбчивые губы сейчас словно бы втянутыми внутрь. - Я бы этого не сказала тебе, - она резко нажала на слово "тебе", - если бы ты не привязывался, не прилипал ко мне еще назойливее, чем твой брат. Тем более что ты еще мальчишка! Надеюсь, что после этого нашего разговора ты не уедешь в тайгу и там не свалишься с вышки. Говорю так потому, что иначе ты не поймешь, как не понимал моих шуток Мирон.
- Ольга Васильевна! - Голос Андрея дрожал и обрывался. - А Мирон так вас любил, Мирон из-за вас...
Ольга вдруг улыбнулась, глаза засветились обычным веселым, живым огоньком. А на Андрея повеяло запахом очень сладких духов.
- Ну ладно, не будем больше ничего выяснять. Мне это ни к чему. А тебе разбираться в чужих отношениях, таких, как любовь, рано еще. Зелен. И будет лучше, если ты не будешь торчать здесь, в читальном зале, каждый вечер, воображая, что ты Рембрандт и пишешь сотый портрет своей милой Саскии. Не ходи сюда больше, чтобы кто-нибудь не упрекнул потом: "Ольга Васильевна, а он так вас любил!" Я и сама решу, кого и когда мне полюбить...
На улице было темно, только на перекрестках слабо светились фонари. Сыпалась сухая снежная крупа. Начиналась метель. Андрей не запомнил, как он выскочил из библиотеки. Шел, стиснув зубы, ощущая, как у него против воли катятся по щекам холодные слезы, а в ушах медленно и трубно звучат слова Льва Толстого, сказанные мудрейшим писателем о Катюше Масловой: "...она вернулась домой, и с этого дня в ней начался тот душевный переворот, вследствие которого она сделалась тем, чем была теперь. С этой страшной ночи она перестала верить в добро..."
С этой метельной ночи Андрей перестал верить в любовь...
...Да, опустились они сюда на вертолете. Предприимчивый
Широколап неизвестно каким образом раздобыл его. Кажется, сочинил
убедительную легенду об имеющемся у него от кого-то "сверху"
распоряжении. Но так или иначе, а этот вертолет больше сюда не
прилетит. Они должны будут своим ходом перевалить через хребет, а
там спуститься на плоту до Ерманчета по речке, носящей это же имя.
Герман Петрович, может быть, прав и в том, что ему, Андрею
Путинцеву, медведи повсюду мерещатся. Конечно, зверь может
оказаться и за любым кустом, тайга здесь очень глухая. Но разве
страшны только медведи? Особенно впервые оказавшейся в тайге
городской женщине.
Когда спохватились, что Даша исчезла, уже наступили сумерки.
Постреляли, постучали обухами по звонким сухостоинам, а в глубь
тайги не пошли. И опять-таки Герман Петрович был прав: если
разбрестись в разные стороны, в темноте еще кто-нибудь может
потеряться, а идти всем скопом в одном направлении смысла нет. Хотя
наиболее вероятное направление как раз, видимо, только одно: вниз
по довольно крутому склону горы. Почему он, Андрей Путищев,
наперекор единодушному вскрику остальных: "Не смейте этого
делать!" - не пошел, отделившись от всех? Есть неписаный закон для
трудных случаев: подчиняться решению старшего в группе. А
"старший", глава их группы, теперь Широколап Герман Петрович. И
пришлось подчиниться его требованию - дождаться утра.
Зенцовы гордятся тем, что обозрели чуть ли не весь шар земной.
Именно обозрели. Передвигаясь на всех видах транспорта, кроме
собственных ног. Это первый случай, когда им приходится идти
пешком, да еще с тяжелой поклажей за плечами. Нет, они не хлюпики,
они выносливы, жизнерадостны. И еще просто спокойны, каменно
спокойны. Если бы они не помогли Широколапу уговорить Дашу
включиться в их группу, не было бы и этой тоскливой ночи. Для него,
Андрея Путинцева. И для самой Даши. Для нее эта ночь еще
бесконечнее. Льет и льет дождь, он вовсе не теплый, когда от него
негде укрыться. Голодно. Вокруг повисла тревожная тишина. И
совершенно непрогляден мрак. А Даша так боится темноты...
9
О том, что инспектировать уровень боевой подготовки полка будет сам командир дивизии Зыбин, знали все до единого рядовые бойцы. И знали, что Зыбин - человек очень жесткий, если же в чем и щедр, так только в наказании провинившихся. А в понятие вины у него входили не только явные проступки и нарушения уставов боевого и внутренней службы, но также и плохо подпоясанная гимнастерка, не снежной белизны подворотничок, затянутый шаг в строю, сбивчивый ответ на точно заданный вопрос. Невозможно было заранее предвидеть, к чему может придраться "каменный" комдив. Красноармейцы между собою шутили, что, если Зыбин не найдет в личном составе полка хотя бы каждого десятого, которому следует влепить дисциплинарное взыскание, он самого себя на двадцать суток посадит на гауптвахту.
И потому добрых три-четыре недели во всех подразделениях полка царила нервная, напряженная обстановка. Строевые командиры стремились добиться от бойцов отличного ухода за личным оружием, меткости стрельбы - а число патронов было строго ограничено - и красивой, парадной маршировки на учебном плацу. Политруки вне обычного расписания, в свободные от занятий часы проводили дополнительные беседы, организовывали разного рода культмероприятия, выставки-экспозиции памятников боевой славы полка, следили за тем, чтобы регулярно выпускались стенные газеты. Старшинский состав и вообще хозяйственная часть с ног сбивались, чтобы раздобыть побольше вечно недостающего "материального обеспечения", высветлить казарменные помещения и особенно проследить за безупречностью санитарного состояния столовой и кухни. К этому Зыбин относился с повышенной требовательностью. Повара уныло гадали, кому из них выпадет трудная доля дежурить в день инспекторского обхода комдива.
Зыбин начал свою проверку с объявления боевой тревоги за два часа до обычного подъема и на три дня раньше, чем предполагали в полку.
Он стоял посреди учебного плаца в окружении сопровождающих его дивизионных штабных работников и подбежавших по сигналу тревоги старших командиров инспектируемого полка. Поглядывал на часы и принимал рапорты о полной готовности подразделений к выполнению боевой задачи. Штабные под диктовку Зыбина записывали очередность, в какой отдавались ему рапорта. В целом результатами начальной формы смотра комдив остался доволен. Контрольные сроки были выдержаны. Он прошелся по фронту выстроенных в шеренги рот и лично с подсветкой карманным фонариком проверил по нескольку винтовок в каждом взводе. Заставил пять-шесть бойцов сесть прямо в снег и показать, по всем ли правилам у них подмотаны портянки. Шел и бубнил себе под нос что-то вроде: "Ничего, хм, ничего..."
Остановился, спросил шагающего рядом с ним начальника штаба:
- Да, чья рота оказалась по готовности последней?
Командир полка Чулков поспешил вмешаться:
- Разрешите напомнить, товарищ комдив, что все роты выведены на плац и построены в пределах положенного для этого времени:
- А я спрашиваю: кто последний? - сухо чеканя слова, сказал Зыбин. Или в вашем полку вообще не бывает последних? Все только первые! Ваша преждевременная защита не напоминает ли вам, полковник, известную народную поговорку: "На воре шапка горит"?
И Чулков пожалел о своей реплике. Так, быть может, все и прошло бы бесследно, кто его знает, в какой связи задал свой вопрос комдив, а теперь командиру роты Кобцеву не миновать строгого замечания при разборе итогов объявленной боевой тревоги.
Неведомо, как первоначально была задумана программа инспекционной проверки Зыбиным, но тут он приказал всему полку немедленно в походном строю направиться на полигон и провести учебные стрельбы. Чулков почувствовал, как, несмотря на легкий утренний морозец, его так и обдало горячей волной. Бойцы недоспали, не умылись, не позавтракают на месте, кто-то из них забудет схватить шанцевый инструмент или пристегнуть подсумок с боевыми патронами, походные кухни вряд ли готовы к быстрому маршу, а если даже они и успеют сварить что-то, Зыбин может распорядиться накормить полк лишь по окончании стрельб. Боевая тревога есть боевая тревога, ее условия могут быть самыми неожиданными, имитирующими возможную ситуацию в действительной фронтовой обстановке. Тем более учитывая недоброе сообщение Зыбина, сделанное им по секрету лишь для комсостава перед самым выходом полка на полигон. А отстреляются-то ничего не ведающие ребята по-учебному. Вряд ли они вытянут на высокую оценку.
Опасения Чулкова подтвердились. Зыбин с ходу бросил полк на огневые рубежи. Мишеней оказалось мало, стрелки подолгу томились в очереди, поглядывая на дымящиеся в отдалении кухни и подтягивая ремешки. Стреляли не совсем плохо, но хуже, чем на обычных полковых стрельбищах. И вид у бойцов, прозябших и изголодавшихся, был далеко не бравый. Зыбин хмурился. Постоял возле одного полупрофильного окопа, в сильный полевой бинокль разглядывая мишень, по которой велась стрельба.
- Так, одна за молоком, две в семерку, - проговорил он, обращаясь к Чулкову. - Неважно. Чья рота?
- Старшего лейтенанта Кобцева, товарищ комдив, - ответил Чулков, думая между тем, что когда уж человеку не повезет, так не повезет. И все же счел необходимым добавить: - Лучшая в полку по стрельбам рота.
- Тем хуже. И стреляет не безликая рота, стреляет конкретный боец, назидательно проговорил Зыбин, - а командует этой ротой старший лейтенант Кобцев, фамилия которого у меня уже отмечена. - Приказал: - Встать, боец! Доложите.
- Рядовой первого года службы Путинцев, товарищ командир дивизии, поднимаясь и по-уставному вытягиваясь, отрапортовал Андрей. - На стрельбище третий раз. Попадания в мишень были лучше.
- "Первого года..." - проворчал Зыбин. - "Попадания были лучше..." А вы знаете, Путинцев, что белофинны начали войну против Советского Союза?
- Никак нет, товарищ командир дивизии. - Андрея ошеломило слово "война".
- Это не ставлю в вину. - К Чулкову: - Объявите всему личному составу полка по возвращении в казармы. - И снова к Андрею: - А стреляете плохо. Что, если завтра придется вам выступить на защиту наших священных границ? Наше Забайкалье недалеко отстоит от Ленинграда. Страна Советская едина. Думаете о себе, Путинцев: "Я не выспался, закоченел в снегу и на морозе, меня тошнит от голода, где уж тут метко стрелять?" А на войне все это часто случается. Куда труднее бывает. И пули летят не только от тебя, не в одну сторону, в бумажную мишень, а и в твою сторону, в тебя живого летят. И стреляет настоящий, живой враг, целясь точно. Кто кого. Понятно, боец Путинцев?
- Понятно, товарищ командир дивизии.
- Вольно, - проговорил Зыбин. И тут же вскрикнул: - Смирно! - Показал пальцем: - А пряжка на ремне, боец Путинцев, у вас куда уползла? Чуть не на спину. Когда докладывают командиру, даже на стрельбище, надо смотреть за собой. Доложите старшине, что комдив дал вам два наряда вне очереди.
Он пошел вдоль линии окопчиков, из которых велась стрельба по мишеням, плотный, прямой, в туго перетянутой ремнями голубоватой шинели, в серой мерлушковой папахе. Снег на полигоне лежал неглубокий, перемешанный с песком низко летящими над землей забайкальскими степными ветрами. Сопровождающие Зыбина командиры старались ступать как-то так, чтобы грязный снег по возможности меньше забрасывался им на сапоги. Сам комдив умел ставить ногу. Похоже было, что он идет не по взвихренной снежным бураном степи, а по чисто выметенной ровной дороге.
Андрей проводил его немного завистливым взглядом. Завидуя не тому, что комдив и тепло одет, и, наверно, не испытывает сосущего чувства голода, что он имеет право отдавать любые приказы и все будут беспрекословно их выполнять; он завидовал крепко сбитой фигуре Зыбина, его твердому шагу, непреклонному голосу и, наверно, необыкновенной смелости, если ему грудь в грудь пришлось бы столкнуться на поле боя с врагом.
Настроение у Зыбина портилось. Чулков кусал губы. Как назло, когда комдив останавливался у окопа и подносил бинокль к глазам, разглядывая мишени, стрелки начинали посылать пули "за молоком". У одного из красноармейцев Зыбин обнаружил в подсумке лишнюю обойму патронов, и боец, путаясь и замирая от страха, никак не мог объяснить, откуда эта обойма у него появилась.
- Хвалю инициативу и солдатскую сметку, - сказал комдив, - хорошо, когда у бойца есть запас. Но не украденный у своего товарища либо со склада. Десять суток ареста!
Горнист протрубил отбой. Зыбин скомандовал: "Обедать здесь".
Красноармейцы с котелками потянулись к походным кухням, от которых вкусно попахивало горьким дымком и крепким мясным наваром. Повара, хотя и захваченные сигналом тревоги врасплох - все у них было подготовлено к раздаче в столовой, - сумели быстро приспособиться к полевым условиям, благо стрельбы изрядно затянулись. Комдив подставил котелок. Отведал. Жирная, хорошо упаренная гречневая каша оказалась пересоленной...
- Следовало бы заставить тех, кто варил эту кашу, съесть по три порции, - медленно проговорил Зыбин, - но это похоже на средневековую пытку. Полковник, вам бойцы часто жалуются на плохое приготовление пищи? Уже предвижу ответ: жалоб не было.
- Не было, товарищ комдив, - подтвердил Чулков. - Это досадная оплошность. Хочу вас заверить: случайная.
- Так вот, жалуется вам командир дивизии Зыбин. А как вы отнесетесь к этой жалобе, дело ваше. Контролировать вас не буду. Вечером поужинаю не в комсоставской, а в красноармейской столовой. Из общего котла. Но предупреждаю: раскладка продуктов должна быть обычной. Это проконтролирую.
Вечером Зыбин появился на кухне за полчаса до начала раздачи. Придирчиво осмотрел всю посуду, заглянул в котлы, где теперь варилась перловка, попробовал на вкус заварку чая - не пахнет ли березовым веником. Веником чай не пах, но и чаем тоже - еле желтенькая водичка. Комдив поморщился, но никаких замечаний не сделал. Повара здесь ни при чем. Такая норма и такой сорт чая.
Перловка, "шрапнель", хотя и достаточно уваренная, по самой природе своей была резиново туга, а у Зыбина с утра поднывали зубы, и, немного пожевав, он молча отодвинул миску с кашей в сторону. Командир полка Чулков, сидевший напротив Зыбина за столом, не разгадав, что означает жест комдива, тоже отодвинул свою миску. Этому примеру последовали и все остальные.
- У вас, товарищи, есть собственное мнение? И собственный аппетит? внутренне взрываясь, но тихим голосом спросил Зыбин. - Или у вас у всех, как и у меня, болят зубы?
Наступило общее замешательство. Ответить было невозможно, а промолчать еще хуже. Чулков, уже весь день натыкавшийся на бесконечные замечания комдива и отодвинувший свою миску скорее механически, чем сознательно, готов был принять весь огонь на себя.
- Мое мнение, товарищ комдив, таково, - сказал он, придвигая миску обратно, - каша удалась, хотя перловка никогда не отличалась популярностью у рядового и тем более командного состава. А командир полка Чулков сегодня настойчиво добивается от вас взыскания.
Зыбин легко хлопнул ладонью по столу. Первый раз за весь день рассмеялся. Невесело, тут же гася свой смех.
- Ну как откажешь командиру полка в такой просьбе? - спросил он, ни к кому из сидящих за столом впрямую не обращаясь. Помолчал, искоса наблюдая, как другие тоже потянулись за своими мисками с кашей. - Нельзя отказать. Но отказываю. Поскольку Чулков сам себе уже объявил достаточно строгое взыскание. А за одну вину два раза не наказывают. Настроение у меня, товарищи командиры, не скрою, сегодня особенно скверное. Думаю, не надо в подробностях объяснять почему. Война с белофиннами - это провокация, сработанная реакционными кругами с далекими целями: разрушить давнюю добрую дружбу Советского Союза с этой страной. Наша дивизия вряд ли будет направлена отсюда, из Забайкалья, в район боевых действий, но все же мы на войне. Должны ли мы стать с сегодняшнего дня к себе еще более требовательными, чем были до сих пор? Или будем считать, что, поскольку до нас не доносятся раскаты артиллерийских залпов и мобилизация в нашем военном округе не объявлена, можно нам пребывать в счастливой убежденности, что никакие тревоги после Хасана и Халхин-Гола нас и не коснутся? - Он встал. Заканчивайте ужин, товарищи командиры, в надежде, что дома вас жены накормят повкуснее. А инспекционная проверка продолжается. Хочу осмотреть клуб и ленинские комнаты в казармах.
В клубе крутили фильм. Приоткрыв дверь, Зыбин заглянул в полутьму. Ударило теплотой потных тел, зал был набит до отказа, красноармейцы стояли у стен, сидели на полу. Дружно прокатывался молодой сочный хохот.
- Игорь Ильинский, - поощрительно проговорил комдив, - это правильно. А часто ли вам дают хорошие фильмы?
Начальник клуба подтвердил, что в общем к кинопрокату претензий нет. Только вот присылают очень изношенные, рваные ленты...
- Именно это называется "претензий нет"? - уже раздражаясь, перебил его Зыбин. - Тогда к вам претензия: бесхарактерность не лучшее качество для начальника клуба.
Ленинская комната в ближайшей к клубу казарме произвела на Зыбина хорошее впечатление. Было очень чисто, уютно, торжественно. С большим умением и вкусом оформлен уголок боевой славы полка. Политрук роты Ярославцев, ответственный за оборудование ленинской комнаты, толково давал необходимые объяснения.
- А вот наша стенная газета, товарищ командир дивизии, - сказал Ярославцев. - Всегда довольно острая по содер...
Он не договорил. Зыбин повернулся, куда ему показал политрук, и отшатнулся: наискосок через одну из заметок, поводя тонкими усиками, навстречу друг другу ползли два жирных черных таракана. Он до содрогания с детства не мог терпеть тараканов и пауков.
- Чулков! - Зыбин искал глазами командира полка. - Это же черт знает что такое! За это... За это... - Он не находил слов. - Развести в казармах такую антисанитарию...
- Простите, товарищ комдив, но ведь это...
- Что "это"? - сдавленным от гнева голосом спросил Зыбин. И ромбики в его петлицах, казалось, вспыхнули недобрыми огоньками.
- Они же, тараканы эти, нарисованы. - Чулков в недоумении развел руками. Шутит, что ли, комдив? Да уж такое на шутку вовсе не похоже. Подвело зрение? Впрочем, кажется, комдив не первый...
Зыбин застыл с перекошенным лицом. Как нарисованы? До него постепенно начало доходить убийственное значение этих слов. Нарисованы... В каких же дураках тогда он оказался, вспылив так яростно и грубо! По всей дивизии долго будут теперь ходить ядовитые анекдоты. Но ведь тараканы явно шевелили усами и явно ползли по листу бумаги. Он стоял спиной к стенгазете и боялся вновь взглянуть на нее. Ах, если бы там, на листе бумаги, сейчас бегали настоящие, живые тараканы!
- Кто нарисовал? - холодно спросил Зыбин, насильно заставляя себя все же повернуться лицом к стенгазете.
- Разрешите доложить. Рядовой второй роты Путинцев, товарищ командир дивизии, - отрапортовал политрук, приметив, что Чулков замялся.
Зыбин с отвращением сдернул газету со стены, скрутил ее в трубку.
- Путинцев? - переспросил он, припоминая, что какому-то Путинцеву на стрельбище он уже объявлял взыскание. - Пришлите его ко мне завтра в штаб дивизии к четырнадцати ноль-ноль.
10
Ночь Андрей провел беспокойно. Уснуть-то он сразу уснул, словно в теплой комнате растворился. Но потом на него навалились тяжелые, запутанные сновидения. Он крутился с боку на бок, то натягивал одеяло на голову, то сбрасывал почти совсем.
Иногда приподнимался, минуту сидел в оцепенении, открыв глаза, и вновь падал на подушку.
А виделись ему изрытые окопами широкие заснеженные поля, и среди них он все ходит и ходит один, отыскивая своих товарищей. Но повсюду лежат только мертвые, наполовину засыпанные песком и снегом. А пули свистят, вспарывают землю у самых ног. Укрыться от них негде и почему-то нельзя. Страшно. И не потому, что вот-вот и его срежет какая-нибудь из этих невидимых пуль, ему страшно, что никто из лежащих и полузасыпанных песком, перемешанным со снегом, уже никогда не поднимется и не заговорит.
Утром, когда на всю казарму прогремела команда: "По-одъем!", Андрей вскочил под впечатлениями ночных сновидений и в предощущении того, что снова придется бежать на плац по тревоге, хватая винтовку и шанцевый инструмент с пирамиды, потом шагать по скользкой дороге на стрельбище и там ежиться под леденящей поземкой, негнущимися пальцами нажимать на спусковой крючок. А пули снова полетят "за молоком", и командир дивизии Зыбин своим твердым, непреклонным голосом будет делать ему новый выговор.
Но все оказалось совершенно привычным. Вскочили, заправили койки, умылись и выстроились на утреннюю перекличку. Старшина оглядывал роту весело, накладок не было. А перед тем как распустить ее, он приказал:
- Путинцев, выйти из строя!
Тихонько переминаясь с ноги на ногу и наливаясь краской стыда, Андрей стоял в ожидании сердитых наставлений старшины.
Но тот, повернувшись к Андрею, сказал вполголоса и с сочувствием:
- Боец Путинцев, а дело-то получается кислое. Тебя с политруком в штаб дивизии вызывают.
Он говорил доверительно и на "ты", явно жалея молодого парнишку. Старшина уже знал, что Зыбин раздраженно сорвал стенгазету - подумать: сорвал стенную газету! - где Путинцев нарисовал каких-то тараканов, которых принял комдив за живых. В чем тут вина Путинцева? И зачем вызывают политрука? Стало быть, по стенгазете вообще разгон большой предстоит.
- Товарищ старшина, мне здорово попадет? - тронутый его доверительным тоном, спросил Андрей.
- Откуда я знаю? Время нынче военное. - Старшина многозначительно нажал на последнее слово.
На политзанятиях командир роты Кобцев тоже говорил о войне. А после него политрук Ярославцев подробно рассказывал о тех обстоятельствах, которые вынужденно привели Советский Союз к вооруженному отпору.
Андрей слушал и думал, что, конечно, если война началась, в сердце своем каждый боец должен считать себя фронтовиком. И ему вспоминались рассказы отца, прораба Федора Ильича о германской, империалистической войне и о войне гражданской. Отец счастливо избежал ранений, а Федор Ильич и порубленный и простреленный. Но о войне и тот и другой говорили, что, если защищаешь Родину, свое правое дело, о смерти не думаешь. То есть думаешь, но не о том, как и где укрыться от нее, а как ее победить. Потому что смерть на войне одолеть можно только смелостью. А того, кто от смерти прячется, она непременно сама найдет.
Он весь ушел в свои мысли. "Надо чувствовать себя и здесь как в бою", говорил политрук. Но ведь как это чувство себе ни внушай, а спать ты будешь все-таки на чистой постели, в теплой казарме, строго по часам заниматься боевой и политической подготовкой, ходить в столовую, в клубе смотреть кинофильмы, а на стрельбище посылать свои пули в деревянные щиты. И оттого что здесь ты попадешь даже в десятки, в самое яблочко, там, на Карельском перешейке, от этого ничего не изменится, не рухнет бетонно-стальная "линия Маннергейма", и своим метким выстрелом здесь, на учебном полигоне, там, в кровавом бою, ни одному советскому бойцу жизнь не сбережешь. Надо, конечно, надо чувствовать себя фронтовиком, но этого мало...
- Красноармеец Путинцев, почему вы не слушаете? - недовольно спросил политрук. - Что вы уперлись взглядом в окно? Кроме снега, там нет ничего.
За окном действительно кружилась легкая метелица, смутными силуэтами выделялись поодаль стоящие несколько безлистых тополей. Но Андрей и этого не видел.
- Виноват, товарищ политрук. - поднимаясь, сказал он. - Прошу прощения, задумался.
Ярославцев жестом приказал сесть. Но лицо у него осталось хмурым.
С таким же хмурым лицом он ехал потом в машине вместе с Андреем к штабу дивизии. Зеленый "козел" подпрыгивал на неровностях дороги, местами юзом полз по гололеду. Андрей сидел на заднем сиденье, политрук - рядом с шофером. Путь до штаба дивизии был неблизким, метелица забивала ветровое стекло, и шофер вел машину с большой осторожностью. Политрук то и дело поглядывал на часы - не опоздать бы, ведь к Зыбину вызваны, - иногда поторапливал водителя.
И все же к штабу они подъехали с опозданием на шесть минут.
Зыбин в своем большом кабинете сидел один, склонившись над "Кратким курсом истории партии" и делал выписки. На длинном столе для заседаний, стоявшем сбоку, Андрей сразу увидел злополучную стенгазету.
Комдив принял рапорт политрука, перешел к длинному столу и, постукивая карандашом по газете, проговорил:
- Объяснений ваших относительно причины опоздания, товарищ Ярославцев, не принимаю. И делаю вам замечание. - Пальцем показал на стулья: - Садитесь.
Сам он остался стоять. Тонкой шерсти гимнастерка комдива не имела ни единой морщинки, однако он и еще разгладил ее, запуская ладони под широкий, красиво простроченный толстой шелковой нитью кожаный пояс.
- Путинцев, это вы нарисовали такую мерзость? - Андрей вскочил. Сидите. Вы можете нарисовать что-нибудь другое? Здесь, прямо при мне?
- Попробую, товарищ командир дивизии, - растерянно проговорил Андрей. Ничего доброго тяжелый взгляд комдива не предвещал. - А что нарисовать?
- Что хотите. - Зыбин придвинул к нему заранее приготовленный флакончик с тушью, перья и несколько листов хорошей рисовой бумаги. - Сколько для этого вам нужно времени?
- Полчаса, товарищ командир дивизии, - несмело выговорил Андрей, даже не представляя себе, что же будет он рисовать. Комдив назвал тараканов мерзостью, цветочки с этим строгим кабинетом и еще более строгим хозяином совершенно не вяжутся, а люди у него самого, Андрея, получаются плохо. Словом, куда ни кинь, все клин. И вдруг Андрею с какой-то отчаянностью подумалось: а почему он должен приспосабливаться? Тем более если комдив сказал: рисуйте что хотите. Вот он и нарисует... стрекозу. Ее уж мерзостью никак не назовешь!
- Полчаса... Многовато. - Зыбин качнул головой. - Ну хорошо. А вы, товарищ Ярославцев, пока прочтите то, что здесь вот у меня заложено.
Мельком Андрей заметил на корешке книги, поданной комдивом политруку, фамилию автора - Ан.Луначарский.
Зыбин вернутся к своему столу. Наступила мертвая тишина. Андрею казалось, что ее нарушает даже прикосновение тонкого перышка к бумаге, он не решался даже подвинуть стул, хотя сидеть ему было неудобно. И не заметил, как увлекся. Если перо его слушалось, он забывал обо всем.
А стрекоза получилась на славу. Сидела на тонком стебельке пырея, слегка согнувшегося под ее тяжестью, и одна передняя ножка у нее была немного приподнята, точно бы модница-стрекоза собиралась ею смахнуть какую-то соринку со своей изящной головки. Еще, еще движение пера, и стебелек пырея закачался от налетевшего порыва теплого ветра, а на самый конец пырейного колоска прилепился комар, принесенный этим же ветром...
- Полчаса истекли, - услышал Андрей и торопливо поправил крылышко стрекозы, которое тоже должен был шевельнуть налетевший ветер.
Зыбин стоял у него за спиной и молча разглядывал рисунок. Андрей замер. Была стрекоза как стрекоза. Совершенно живая. Дернуло же его нарисовать ветер. И комара. Все это вместе выглядит превосходно. Однако... Однако надо бы еще десять-пятнадцать минут. А может быть, и два часа. Беспощадно назначенное время, как оно убивает движение, жизнь, красоту!
- Путинцев, выйдите из кабинета, - жестко сказал Зыбин. Но у двери остановил: - Не по уставу выходите. И на рукаве гимнастерки черная ниточка прилепилась. Делаю вам замечание. Подождите в приемной.
Адъютант непонимающим взглядом посмотрел на него. Почему комдив выставил из кабинета этого красного, как вареная свекла, бойца одного и задержал политрука, с которым вместе красноармеец сюда был вызван? Но спрашивать Андрея не стал. Все выяснится после.
Андрей не знал, куда ему деваться. Стулья стоят у стены, но можно ли на них, по уставу, садиться? Он отошел к окну, за которым по-прежнему плясала метелица, с досадой думая, что поступил неправильно, растерялся, следовало твердо ответить комдиву: нет, не готово, когда будет готово - скажу. По команде рисовать нельзя.
Вошел штабист. У него было по две "шпалы" в петлицах. Кивнув головой на дверь кабинета Зыбина, спросил:
- Занят?
- Да, кажется, политруку из чулковского полка за что-то дает сильную взбучку. Есть с Карельского перешейка новости, Антон Васильевич?
- Есть кое-что. Не очень срочное. Но все-таки хочу доложить самому. С первого же броска наша 7-я армия существенно продвинулась по всему фронту. Взяты после Куоккалы и Териоки еще десятки населенных пунктов. Вот у меня сводка. Мужество, героизм наших бойцов потрясающи. Из Ленинграда сообщают: добровольцы сотнями подают заявления. Помнишь: "Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед"?
- Нам не достанется, нашей дивизии стоять да читать сводки с фронта.
А Зыбин между тем, прохаживаясь по кабинету, расспрашивал политрука:
- Кто этот Путинцев? Откуда он? Его родители? Образование? Где он учился рисовать? Его политическая грамотность?
- Путинцев - рядовой первого года службы... - начал политрук и запнулся, сожалея, что надо было ему на всякий случай ознакомиться с личным делом Путинцева. Всех в роте новичков не успел еще запомнить. Но об этом не скажешь вслух. И обрадованно прибавил: - Комсомолец.
- Что он рядовой первого года службы, товарищ Ярославцев, я слышал на стрельбище от самого Путинцева, - сказал Зыбин, замедляя шаги. - Ну комсомолец... А я вас спрашиваю не только об этом.
- Виноват, не успел еще... Кажется, сибиряк... - Политрук терялся в догадках, какой аттестации Путинцева добивается от него комдив: хорошей или плохой?
- Больше ничего не добавите, Ярославцев?
И в этом вопросе Зыбина тоже не было никакой окраски. Политрук невольно повел плечами. Вспомнилось, на политзанятиях Путинцев все время глядел в окно и в блокнот ничего не записывал.
- Рассеян... Выдержкой и дисциплиной не отличается... - Ярославцеву показалось, что комдив немного поморщился. - Хотя особых проступков у него нет. Стенгазету... - Взгляд у Зыбина сделался острым, колючим. - Впрочем, нет...
- Что "стенгазету" и что "впрочем, нет"?
- Он сам заявил о желании принять участие в оформлении. Но художественного вкуса, понятно, у него еще недостаточно...
- Вы находите, Ярославцев, стенгазета оформлена плохо, безвкусно? допытывался Зыбин. - Без участия Путинцева она выглядела лучше? Скажем, в прошлом году.
- Нет... Заголовки, шрифты у него хорошо получаются. Но есть...
- ...и тараканы? - закончил Зыбин.
- Да, в общем...
Ярославцев решительно потерял ориентировку. Ему ясно было только одно: комдив над ним, политруком роты, в которой служит красноармеец Путинцев, не издевается, а просто хочет выяснить что-то для него весьма существенное. Но делает это по-своему, по-зыбински.
- Ваше мнение, Ярославцев, об этой стрекозе с комаром? - Зыбин взял со стола рисунок Андрея и подал политруку.
- Не понимаю его аллегории, товарищ командир дивизии, - медленно ответил Ярославцев, так и этак поворачивая лист бумаги. - Почему комар и стрекоза? Есть в басне Крылова стрекоза и муравей...
- А больше ничего вы здесь не заметили?
- Травинка, на которой они сидят.
- Так, - Зыбин взял из рук Ярославцева рисунок, - а таланта художника, исключительной его одаренности вы не заметили?
- Нет, как же, как же, товарищ командир дивизии! - облегченно вздохнул Ярославцев. - Очень талантливо! Я просто не понял вашего вопроса. Говорил о том, что здесь конкретно изображено.
- Но здесь еще изображен и легкий ветер, так мне кажется, а вы о нем ничего не сказали.
- Да, да, и ветер, конечно...
- Видите ли, Ярославцев, я вызвал вас сюда с расчетом услышать достаточно полный рассказ об интересном молодом художнике Путинцеве, проговорил Зыбин, возвращаясь к своему столу и упираясь в него сжатыми кулаками. - Вы ничего сообщить не могли. Допускаю, что действительно новое пополнение вы не успели как следует изучить. Хотя на Путинцева, на его талант не обратить серьезного внимания ну просто невозможно. Конечно, прежде всего он рядовой красноармеец и, кажется, неважный стрелок. Учить военному делу его нужно, быть требовательным к нему, как и к любому бойцу, но погубить в нем талант художника - это хуже, чем потерять красноармейца Путинцева в бою. Вывод понятен?
- Понятен, товарищ командир дивизии.
- Поначалу я полагал просто необходимым на это обратить ваше внимание. Кстати, и Луначарского по этому дал вам почитать, у него есть тонкие размышления о природе таланта, - продолжал Зыбин. - Я намерен был обязать вас лично следить за развитием художественных способностей Путинцева, разумеется, не ставя его в привилегированное положение, вернее, ставя, но так, чтобы ему самому и его товарищам не было заметно и чтобы это касалось его только как художника.
- Будет исполнено, товарищ командир дивизии.
- Нет. Теперь я решил иначе. Его мы заберем сюда из вашего полка. Доложите Чулкову, что откомандировать Путинцева он должен после того, как тот выполнит два наряда вне очереди, которые я дал ему на стрельбище. А теперь позовите его сюда.
Андрей уже запомнил, как полагается входить в кабинет комдива, но весь еще был под впечатлением услышанного им в приемной разговора штабистов.
- Боец Путинцев, где вы учились рисовать? Общее ваше образование?
- Неполная средняя школа, товарищ командир дивизии. А рисовать я нигде не учился, таким родился, мать говорила. Ну в школьном кружке занимался.
Первый раз за все время Зыбин усмехнулся.
- А кто ваши родители?
- Отец умер в прошлом году, кладовщиком раньше работал. А мама по дому.
- Вы не женаты?
- Нет! Нет! - даже с каким-то испугом ответил Андрей. Вопрос был неожиданным и для него неприятным. Он сбился с тона, забыл, что при ответе полагается говорить "товарищ командир дивизии". Повторил: - Нет, нет, - едва не добавив. "И никогда не буду женатым".
- Ну что же, Путинцев, вы свободны, - сказал Зыбин. И вдруг спросил еще: - У вас нет никаких просьб?
- Есть, - Андрея охватило сильное волнение. Не спроси его Зыбин, он никогда не решился бы произнести эти слова. Теперь, ему показалось, он взбежал на высокую гору, откуда все видно от края земли и до края.
Ярославцева словно током ударило. Что еще скажет сейчас этот боец?
- Слушаю вас, Путинцев, - проговорил бесстрастно комдив.
- Разрешите поехать мне добровольцем на фронт?
Глаза у политрука округлились. Зыбин, не дрогнув в лице ни единым мускулом, молчал. Потом спросил с прежним спокойствием:
- Почему? Чем вызвана эта просьба?
- Так ведь война же, товарищ командир дивизии! И в Ленинграде все записываются в добровольцы.
Он сказал это с такой искренностью и убежденностью в неотклонимости своей просьбы, что Зыбин не сразу нашел, что ему ответить. Собственно, сам по себе ответ был очень прост. Красноармеец Путинцев находится на действительной военной службе. Понадобится выступить на фронт всей дивизии, в ее рядах будет и он. Добровольцами в Ленинграде, безусловно и во многих других городах, записываются те, кто не служит в армии или находится в запасе, словом, кто не подлежит объявленной мобилизации.
Но ответить так - значит погасить в душе Путинцева самое дорогое: честное желание грудью стать на защиту Родины, пойти навстречу опасности, не щадя своей жизни. А он всего три раза был на стрельбище и пули свои посылает еще "за молоком", он рядовой первого года службы.
Ответить ему отрицательно? А через несколько дней перевести в штаб дивизии и дать ему здесь возможный простор именно как молодому, одаренному художнику? В этом есть и надобность - газета, клуб - и есть к этому прямая обязывающая необходимость. Ведь только что он говорил Ярославцеву: погубить в Путинцеве талант художника - это хуже, чем потерять красноармейца Путинцева в бою. А что подумает сам боец, получив как бы в противовес своей просьбе направление не на фронт, а наоборот, в наиболее спокойное место службы в глубоком тылу? Тем более что Путинцев и таланту своему не придает никакого значения, видимо, даже не сознает, что он им обладает. Он "таким родился".
Удовлетворить его просьбу? Нарушить существующий общий порядок приема добровольческих заявлений? Он, командир дивизии, властью своей сделать это может. И может сделать, что Путинцев уедет на фронт. А как сложится там его дальнейшая судьба?
Андрей ждал. Зыбин молчал. Ярославцев не отводил взгляда от комдива.
- Ваше устное заявление, Путинцев, я слышал, - наконец сказал Зыбин. И это не означало ни "да", ни "нет". - Вы оба свободны. Товарищ Ярославцев, передайте Чулкову, что я жду его завтра в четырнадцать ноль-ноль.
11
По народной поговорке, "февраль - бокогрей", но зима выдалась необыкновенно жестокой, морозной. Глубокие снега постепенно сделались сухими, сыпучими, а в вершинах деревьев снежные глыбы, не разрушенные редкими оттепельными ветрами, спеклись, и, если почему-либо крушились и падали вниз, они врубались в сугробы точно камни. Сколь осторожно ни стремились двигаться лыжники в предрассветном сосновом бору, их все-таки выдавал паутинно-тонкий скрип. Они часто останавливались и вслушивались, не отзовется ли где-нибудь темная напряженная тишина недобрыми для них звуками.
Лыжников было пятеро. Одетые в белые маскировочные халаты не только ночью, но и днем, они могли бы рассчитывать остаться незамеченными, если бы не этот предательский навязчивый скрип, который ничем унять было невозможно.
А грозящая смертью опасность таилась в тихом лесу повсюду. И неизвестно где. Может быть, в высоком намете снега, похожем на естественный, природный бугорок; может быть, за толстым стволом сосны или в сплетении ветвей молодого подроста; а может быть, и это чаще всего, в широких кронах деревьев, где неподвижно сидели тщательно замаскированные и в теплой одежде "кукушки" - финские снайперы. Идти же вперед и вперед, и как можно быстрее, было необходимо. Темнота - лучшее из прикрытий. И хорошо, если рассвет застанет уже совсем на выходе к цели. А цель - тщательно рассмотреть и занести на карту систему долговременных огневых точек противника хотя бы в той мере, в какой они окажутся доступными взору.
Пока что это загадка. Предположительно там, где кончается бор, наиболее выгодное место начала прорыва. А если это заблуждение, основанное на ложном сообщении "языка"?
Три разведывательные группы ушли в такой же поиск и не вернулись. Всех срезали "кукушки".
Андрей в цепочке шел предпоследним. Любые разговоры без крайней необходимости, даже самым тихим шепотом, во время коротких остановок были запрещены. Каждый заранее знал свои обязанности при удачном выходе к укрепленной линии противника и знал, что делать при случае, если "кукушки" начнут свою охоту.
С первых же минут после того, как их группа вступила в опасную зону темного ночного леса и приспособилась строго соблюдать размеренность движения и обязательные дистанции между собою, Андрею потоком хлынули в голову совсем посторонние мысли.
Он думал, как, наверно, бывает красив этот лес при ярком солнечном свете весной, когда все свежо и зелено, птицы поют и по веткам деревьев скачут белки. Их тут должно быть много, охотиться в таких местах нельзя. Бор этот похож на тот, который подступал к его родному городу. Правда, здесь сосны крупнее, выше и раскидистее в вершинах. Но в далекой сибирской тайге лес по-особому красив своей дикостью. Так Мирон в своем письме написал. Надо, непременно надо побывать у той вышки, где разбился он, поискать могилку Миронову. Брат ведь единственный был. Очень его не хватает.
Что сейчас делает мать? Она совсем одинокая. Встает она всегда очень рано и, конечно, в эту пору уже на ногах. Может быть, топит печь. Или сидит и вяжет для него варежки. Обещала. Он просил не посылать ему ничего, армейского довольствия достаточно, а она все равно хоть сухариков домашних или жареных семечек со своего огорода да еще чего-нибудь вкусного шлет и шлет. От себя отрывает. Весь доход у нее - пособие, что выплачивают за погибшего Мирона, а ей, пишет она, ничего и не надо; кроме дров на зиму и керосина. Дошло ли до нее письмо с новым адресом? Вот удивится! И встревожится - сын пишет с войны. А какая же для него это война, когда он всего лишь первый раз вот так, на лыжах и с винтовкой за плечами, проникает к логову неприятеля? И то с категорическим приказом: без крайней необходимости самим не открывать огонь.
Тут стал он думать: почему все получилось не так, как ему виделось в тот день, когда он заявил комдиву Зыбину о своем желании поехать на фронт добровольцем? Однако прошло больше месяца в полной неизвестности, пока его вызвал к себе командир роты Кобцев и вручил предписание явиться в распоряжение Ленинградского военного округа для дальнейшего прохождения службы добровольцем. Значит, сразу же в бой? А в Ленинграде его почему-то передали в политотдел 7-й армии. И там поручили написать плакаты, лозунги, рисунки для армейской газеты.
И это все, чего ты добивался, Путинцев Андрей, доброволец? Почему это так? Он не знал.
А не знал он самого главного. Именно: прежде чем направить его в распоряжение Ленинградского военного округа, Зыбин написал своему давнему другу, командующему этим округом, личное письмо, в котором просил учесть, что Путинцев для своих лет и своего образования на редкость одаренный художник и что, всеми мерами поддерживая патриотический порыв юноши, следует поберечь его и от случайностей. Это письмо Зыбина, подкрепленное потом устными указаниями командующего, и определило начало фронтового пути Андрея. Но в перенапряженной обстановке трудно развивающегося наступления поражать своим искусством Андрею было некого, люди в штабах и политотделах круглосуточно занимались разработкой боевых операций, им было не до красноармейца, хорошо умеющего рисовать, и сила зыбинского письма и последующих указаний командующего со временем постепенно стала слабеть, а рядовой Путинцев - приближаться к огневым рубежам.
В этот разведывательный поиск Андрей напросился сам. В полку, к которому он был причислен, непосредственные его командиры знали не столько о способностях Путинцева-художника, сколько об особо острой и точной его зрительной памяти. Решили: это его свойство может весьма и весьма пригодиться при нанесении на карту результатов наблюдения разведгруппы.
Хороший лыжник, Андрей сейчас шел легко, приятно согретый ровным, спокойным движением. Шел, наполненный таким чувством личной ответственности, словно бы исключительно от него одного ныне зависела удача предстоящего прорыва "линии Маннергейма". И еще: здесь он чувствовал себя "при деле", не то что на учебном плацу в Забайкалье или невесть чем занимаясь в штабах и политотделах по пути к действительному фронту.
Они вышли к намеченной цели строго по установленному расчету времени. Небо стало отбеливаться как раз тогда, когда они приблизились к опушке леса.
Впереди открылась широкая ложбина, одним своим краем словно бы слитая с большим озером, у берегов которого из-подо льда и снежных наметов торчали черные кисточки камышей, другим примыкающая к сосновому бору, особенно густому и высокому. И все это видимое пространство было оплетено колючей проволокой, позади которой, соблюдая свой строй, будто на шахматной доске, и наклонясь вперед, стояли бесчисленные гранитные надолбы. Местами совершенно отчетливо, а в других случаях полускрытые снежными сугробами, выделялись бетонные доты. Холодок пробежал по спине Андрея: и это все надо преодолеть нашим войскам под плотным огнем противника! А ведь под снегом всюду-всюду, конечно, скрытно лежат тысячи и тысячи мин...
Лейтенант Пегов сделал знак: остановиться. Все собрались вокруг него. Теперь опасаться вслух сказанного слова не было нужды. На опушке росли жиденькие березки, "кукушкам" на них не примоститься. Нет здесь вообще следа человечьего.
Посовещались недолго. Надо разойтись пошире, чтобы охватить наблюдением всю открытую ложбину, но при этом чувствовать - Пегов нажал на эти слова, обязательно чувствовать друг друга.
- Остальное каждому известно. Занял место, и лишних шевелений никаких. Они там тоже не слепые и маскхалаты наши могут разглядеть. А вместе опять здесь соберемся, - посмотрел на часы, подумал, - в семнадцать тридцать... Стоп! В семнадцать ровно. Наш ход проверен, "кукушек" нет, быстрей дойдем обратно.
Время тянулось медленно. Зарывшись в снег близ сильно наклонившейся к земле березки, Андрей погрыз сухие галеты и принялся набрасывать на карту схему расположения вражеских укреплений, как они виделись с занятой позиции.
Стыли руки. Он дышал на них, засовывал за пазуху и вновь продолжал записи, теперь уже ведя точный подсчет линиям колючей проволоки и каменных надолбов. На свой глазомер отмечал их высоту и промежутки между ними. А потом, отогревая пальцы, просто подолгу смотрел на лежащее перед ним мертвое поле, чтобы все его подробности запечатлеть в зрительной памяти.
Он не представлял себе стратегических замыслов командования, не представлял, где и как предполагается нанести противнику главный удар, не знал, будет ли при этом для успешного развития наступления иметь какое-то значение именно эта ложбина, зажатая между озером и плотным лесом, но он по-своему соображал: если на их участке фронта на прорыв двинутся танки, кроме как через эту ложбину им больше нигде не пройти. Но для этого сперва нужно раскрошить надолбы, нужно не позволить дотам, сейчас немо затаившимся в снегу, открыть ураганный заградительный огонь. Эх, проползти бы сейчас под проволочной паутиной и чем-то так рвануть эти горбатые железобетонные чудища, чтобы осталось от них только мелкое крошево. Такой силы при нем не было, но если бы она была, Андрей, пренебрегая приказом Пегова, пополз бы под проволоку, взорвал доты. А там уж будь что будет. О себе он не думал.
А там, в этих дотах и между ними, шла какая-то своя жизнь. Не то дымок, не то легкий пар витал между ними. Еле видимые издалека, пробегали солдаты неприятеля, и не понять, ложились ли они прямо в снег или где-то там были для них приготовлены теплые убежища. О том, что хорошо бы согреться и ему, Андрей думал все чаще. Руки еще удавалось держать прижатыми к груди, а ноги коченели все больше. Лежа, он постукивал одной ногой о другую, сгибал, разгибал в коленях и радовался, когда горячий ток крови на некоторое время пробегал по жилам.
В блокноте у него постепенно нарастали важные записи. Сомнений не оставалось: белофинны свою оборону усиливают. По-видимому, именно здесь они ожидают попытки прорыва.
День был бессолнечным, пасмурным, и к семнадцати стало смеркаться, морозным туманом задернулась линия гранитных надолбов. Андрей, не приподнимаясь, пополз в глубину леса и, когда понял, что деревья надежно его заслонили от возможного наблюдения с той стороны, вскочил на ноги. Вскочил и пошатнулся, до того стали они непослушными.
Возле Пегова собрались уже все. Лейтенант результатами разведки был очень доволен, вернутся они не с пустыми руками. Теперь скорее, скорее обратно по старой лыжне.
- Кончай запасы, товарищи, кто чего не доел, и ходу! - сказал он, оглядывая отряд. - Не поморозили ноги? Ничего, на бегу разогреемся. А осторожность по-прежнему соблюдать.
В последнем свете угасающего дня они скользили по промятой утром лыжне такой же разорванной цепочкой, только с меньшими интервалами на случай вынужденного боя. Но никаких посторонних следов на снегу не было видно. Спокойствие, тишина. И даже лыжи, казалось, теперь совсем не скрипели.
Андрей бежал опять предпоследним. Хотелось и еще прибавить ходу, чтобы прогреться до легкой испарины на спине, так он сильно продрог, но ритм движения задавал лейтенант, и всем поневоле приходилось сбавлять свой шаг.
Они прошли около трети пути. Стемнело. Пегов остановился, проверяя, не отстал ли кто.
- Молодцы, ребята, - вполголоса сказал, дождавшись последнего. Двигаем дальше...
И не закончил фразы. Несколько в стороне от лыжни в вершине раскидистой сосны что-то шелохнулось, посыпались комки снега, сверкнул похожий на крупную звездочку огонек. Андрей заметил это уголком глаза. Услышал звук выстрела. И тут же почувствовал сильный толчок в спину, словно бы кто-то сорвал у него из-за плеч винтовку. Все перекосилось. Раскинув руки, он упал лицом в снег...
...Конечно, Герман Петрович не хотел заведомо кольнуть,
напоминая: "Андрей Арсентьевич, у вас больное сердце..." Гера
просто эти слова сказал, и сказал как нечто общеизвестное. Его
наставления совершенно не затрагивают сознания, воспринимаются как
дождь, что стучит по туго натянутому брезенту палатки.
Впрочем, нет, этот дождь отзывается в сердце как раз особой
болью и тревогой. Он может смыть Дашины следы, расправить примятую
ее ногами траву, а с наступлением рассвета повиснуть в лесу густым
непроглядным туманом. Даша зачем-то взяла с собой котелок,
единственную вещь, которой недосчитались на таборе после ее
исчезновения. Хотела принести воды? Но ведь она не представляет
себе, где здесь поблизости может сочиться ручеек. Притом воду
обычно приносят мужчины. И в большой канистре.
Было бы понятно, если бы ее об этом попросил Герман Петрович,
его любая просьба для Даши - приказ. Да еще когда он скажет баском,
туго напружинивая шею: "Дария..." Идиотски развязное, особенно при
посторонних людях, обращение к девушке. Словно бы к жене своей.
Даже если бы и к жене. Но нет, нет! А Гера хохочет - это образец
его юмора. Улыбаются Зенцовы.
Андрей ладонями стиснул виски. Тебе-то какое дело до всего
этого? Ведь не обрывает же Германа Петровича сама Даша, только иной
раз немо дрогнут у нее губы.
Ты думай, где и как ее найти. Это прямая твоя обязанность.
Перед нею. И перед самим собой, своей совестью. Ведь ты не ввязался
бы в этот нелепый поход, бродил бы, как обычно, здесь по тайге
один, если бы не обмолвился в присутствии Геры о "свинцовом
человечке", а когда Гера независимо от тебя разработал маршрут, не
вырвалось бы у Даши искреннее, светлое: "Да как же без вас, Андрей
Арсентьевич?!" Вот это определило твое решение. Только это.
А что двигало Германом Петровичем? Теперь, пожалуй, ясно.
Возможность совместить приятную прогулки с мельчайшим вкладом в
науку. И Даша. Тайга-матушка ведь все позволяет. А станет ли Даша,
как убеждены Зенцовы, и в самом деле его женой? По служебному
положению она, в сущности, секретарь-машинистка, хотя и числится
младшим научным сотрудником в его лаборатории, а Герман Петрович
был женат уже дважды. На очень молоденьких. Искал себе солидные
связи. И находил. Иначе он вряд ли бы поднялся до заведования
лабораторией. В этом смысле Даша не станет для него очередной
ступенькой к возвышению. Тогда почему же?
А что двигало Зенцовыми? Конечно, пресыщенность комфортом в
поездках по зарубежным странам. Желание по-настоящему испытать
экзотику таежного похода, чтобы потом и за границей было чем
похвастаться. Все-таки личные ощущения, переживания - их никакой
выдумкой не заменить. А годы и здоровье не только позволяют им, но
даже требуют встряхнуться. К тому же поиски "свинцового
человечка"... Зенцовы этими поисками просто вдохновлены. Без
каких-либо практических выгод. Только для придания сочного колорита
будущим описаниям своих скитаний по тайге. И внутренне довольны
тем, что Даша потерялась - ведь это очень экзотично. Тем более что
Гера убедил их: найдется, никуда не денется.
И вот Герман Петрович, супруги Зенцовы спокойно спят в своей
палатке под шум дождя. Он, Андрей Путинцев, места себе не находит,
проклиная томительно длящуюся ночь. А Даша, в отчаянии и страхе,
где-то ждет помощи. Она так боится в тайге темноты...
12
Из тылового госпиталя Андрей выписался только в конце мая.
Волоком по снегу Андрея дотащил к своим, сам тяжело раненный, Пегов. Остальных разведчиков успел насмерть скосить финский снайпер, прежде чем его сбросила вниз с высокой сосны автоматная очередь лейтенанта.
Помимо опасных огнестрельных ран, оба они - и Андрей и Пегов оказались еще и сильно обмороженными. Пуля "кукушки" ударилась в ствол винтовки Андрея, и, скользнув рикошетом, расплющенная, деформированная, проползла между ребрами к самому сердцу и застряла в таком положении, при котором попытка извлечь ее грозила раненому немедленной гибелью. А тут еще началось воспаление легких, осложнения, связанные с обморожением. В историю болезни после каждого обхода врача вписывались безрадостные строчки.
И все-таки... Настал день уже в тыловом госпитале, когда Андрей вдруг ощутил, что дышится ему легко, что боль во время перевязок вполне терпима, что за окном по голубому небу бегут пушистые облака, медицинская сестра Женечка Рыбакова очень красива и только к нему обращается с какой-то особенно ласковой улыбкой.
С этого дня дела Андрея быстро пошли на поправку. Но пуля близ сердца оставалась. И по приговору хирургов должна была там остаться навсегда. Если не случится чего-либо из ряда вон выходящего, она постепенно окутается мягкой соединительной тканью и хотя превратится в постоянную угрозу, но значительно меньшую, чем хирургическое вмешательство.
- Все обошлось хорошо, Путинцев. Вы просто родились счастливчиком, напутствовала врач, начальник госпиталя, вручая ему документы о выписке. Где вы собираетесь жить? Поедете домой, снова в Сибирь?.. Или... Кем намерены работать? - Своей заботливостью она напомнила Андрею мать. Да и по возрасту была ей, пожалуй, ровесницей.
- Не знаю... - колеблясь, ответил Андрей. Хотя "литер" для проезда он попросил именно в Чаусинск, свой родной город. - Не знаю, где и поселюсь, не знаю, кем и где буду работать.
- Да что же так?
- Ну... Есть причины...
- А-а! Не стану допытываться. - Она понимающе наклонила голову. - На, Андрюша, - и это прозвучало совсем по-матерински, - приедешь на место, первое время врачам показывайся почаще, их советами не пренебрегай. Избегай тяжелых физических нагрузок, нервных напряжений. Пуля-то у тебя здесь, - она приложила руку к сердцу, - что взведенный курок. Выстрел может последовать в любую минуту. Держи этот курок на предохранителе. - Помолчала и добавила ласково: - Жениться не спеши. Но - нет, нет! - не подумай, что это будет для тебя совсем невозможно.
Щеки Андрея налились густым румянцем. Он торопливо сунул документы в нагрудный карман гимнастерки, вытянулся, чуть щелкнул каблуками, бессвязно выговорил слова благодарности, не заметил протянутой руки и выбежал из кабинета.
Он шел по больничному коридору, в этот час - послеобеденного сна совершенно безлюдному, и злился на себя, точно бы полностью в его воле было сдержать заливший ему лицо тяжелый румянец, а он не сумел этого сделать. Но разве он мог сказать о причинах, мешающих ему твердо определить свой дальнейший жизненный путь? Эти причины можно ведь со стороны истолковать и как разлад с матерью, когда не очень-то тянет вернуться в родной дом. Но не мог же он, не мог этой доброй, а вместе с тем далекой для него женщине объяснить, что действительная причина - Ольга! Жить с нею в одном городе и неизбежно друг другу попадаться на глаза невыносимо. Город маленький, библиотека в нем одна, а есть поговорка, что мир слишком тесен, чтобы не встретиться.
Еще труднее было Андрею думать о предстоящей жизни вообще. В армию он уходил с радостью: отслужит положенный срок, за это время чему-нибудь непременно подучится, а тогда, крепкий здоровьем, сильный, завербуется на Крайний Север, выпишет к себе мать, и там будет видно, что делать дальше. А не то и по-другому. Могли бы его ведь зачислить и в полковую школу младших командиров?
Остаться на сверхсрочную. Потом на курсы. В военное училище. И навсегда в постоянные кадры.
Эта мысль упрямо вновь и вновь приходила к нему с первых же месяцев армейской жизни. Нравилась четкость, порядок во всем. Рядовому бойцу служба, конечно, дается несладко. А вот командиры, сохраняя в себе ту же собранность, располагают и очень заманчивой свободой. На учебном плацу, когда вырабатывается точный шаг, взводы маршируют до седьмого пота, командиры могут на них и смотреть со стороны, и забежать вперед, и сменить ногу. На стрельбищах им не надо подолгу лежать на холодной земле, ожидая команды, - они сами ее подают, а если ноги зябнут, можно и постучать каблуком о каблук. Одежда у комсостава по мерке скроенная...
И все это для Андрея сместилось, стало смешным и наивным с того момента, когда комдив Зыбин задал ему вопрос: "А вы знаете, Путинцев, что белофинны начали войну против Советского Союза?"
"Война" - это слово сразу вонзилось в сознание чувством его, Путинцева, личной ответственности за ее победный исход. Да, конечно, сражаться с врагом будет он не в одиночку, но то, что в боях выпадет именно на его долю, он выполнит. Так требует Родина. Слово это тоже вдруг предстало во всем своем величии. И в твердости приказов. Именно этот приказ обязал его спокойно и убежденно ответить Зыбину позже, когда тот - в штабе - спросил, нет ли каких-нибудь просьб: "Разрешите мне поехать добровольцем на фронт".
И после, невыносимо медленно продвигаясь к передовой, так казалось ему, Андрей терзался мыслью о том, что он не выполняет приказа Родины, словно бы прячется за спины других.
В первую свою разведку он шел окрыленный. Задача ему была ясна и посильна. Передавая Пегову карандашные зарисовки вражеских укреплений, он знал, что сделал их с исключительной точностью, и знал, что очередное задание выполнит не хуже. Торопко скользя на лыжах по хрусткому, звонкому снегу, он в думах своих забегал далеко вперед...
И вот теперь он, "белобилетник", тихо шагает по длинному госпитальному коридору. Впереди ничего определенного. Уже не спрашивают: нет ли у него желания приложить к какому-либо большому делу свои молодые силы? Ему сочувствуют, его жалеют и наделяют лишь рекомендациями почаще обращаться к врачам.
Война закончена. И нет даже того решительного и единственного, без выбора, приказа Родины: к оружию! Андрей словно бы сбился с ноги, идет каким-то чужим для него, неровным шагом. Единственного, без выбора, приказа нет.
Товарищи по госпитальной палате подсказывали многое. И интересное. Но любые подсказки с тем же неизменным оттенком: береги себя. Похоже, выйти из военного госпиталя только с тем, чтобы потом лечь на койку в гражданской больнице, из "белобилетника" превратиться в полного инвалида, а может быть, и... Нет! Что за мысли? Надо приложить все силы, чтобы не растерять бесплодно того, что еще осталось, и не сковать себя постоянными оглядками на этот малюсенький кусочек свинца!
За год с немногим, что миновал после ухода и гибели Мирона, так необычно повернулась жизнь, и сразу исчезло совсем еще недавнее мальчишество, наступила пора серьезных размышлений. Андрею иногда казалось, что он оброс густой окладистой бородой, хотя на верхней его губе на самом деле едва-едва пробивался только светлый пушок.
И потому его ничуть не увлекала вечерняя залихватская болтовня соседей по палате, их бесконечные анекдоты, и остроумные, и вовсе глупые, а чаще крепко подсоленные. Они, такие же молодые и перенесшие, как и Андрей, тяжелые ранения ребята, на жизнь смотрели проще. Андрей понимал их и не осуждал: у них не было "разговоров с Ольгой". А если и были, оставили совсем иной след в душе. Может быть, как раз вот эти самые соленые анекдоты.
- Андрейчик!
За спиной он услыхал легкий шелест.
Андрей повернулся. Женечка! В больничных тапочках на мягкой подошве, слегка запыхавшаяся, она сияла радостью. Успела, успела все же догнать, остановить хотя бы и у самой выходной двери.
За долгие месяцы пребывания в госпитале Андрей привык к ее улыбке, немного хрипловатому голосу, к ее очень ловким, быстрым рукам, когда она делала перевязки. И ему неприятно было слушать, когда Владимир Дубко ближайший к нему сосед по койке - развязно похвалялся своими победами над Женечкой, казалось, не очень-то и возможными в госпитальной строгой обстановке.
"Но, - выламываясь, говорил Владимир, - для "пламенной" любви никаких препятствий быть не может". И мурлыкал песенку из фильма "Дети капитана Гранта": "Кто весел, тот смеется, кто хочет, тот добьется, кто ищет - тот всегда найдет!" - делая особое ударение на последних словах и явно относя это к Женечке.
Ребята хохотали, расспрашивали о подробностях, и Дубко выкладывал их без стеснения, живописуя совершенно фантастическими красками. Андрей отворачивался, закутывался в одеяло, но циничные слова Владимира все равно лезли в уши. И тогда - в который раз - с брезгливостью вспоминалась Ольга.
- Ты почему же со мной не попрощался? - спросила Женечка, ласково глядя на Андрея. Дыхание у нее все еще срывалось от быстрой ходьбы. - Никто из нашего отделения так, тайком, не уходил. А я-то думала...
- Виноват, - сказал Андрей. - Спасибо! Большое спасибо вам за все! А что не попрощался, еще раз извините.
Он искренне признавал свою вину. Ему вдруг отчетливо представилось, что Женечка всегда его выделяла в своих заботах. И только он сам упрямо не хотел этого замечать.
Но для чего же теперь об этом Женя напомнила? Хотя тут же и осеклась, не договорила. Похвальных слов захотелось послушать? Он не умеет их произносить. Подарка ожидала? Было бы справедливо. Но подарить ей нечего. Простое дружеское рукопожатие при расставании? Вот это верно. Прощаясь со всеми, он подумал и о ней, но Женю с утра никто не видел. Сказали: кажется, у нее отгульный день за внеочередное дежурство.
- А почему ты говоришь мне "вы"? Даже теперь, когда совсем уходишь? спросила Женечка. И в голосе у нее прозвучала печальная нотка.
Андрей пожал плечами. Он всегда называл всех медсестер и санитарок на "вы", и его коробило, когда кто-либо кричал: "Эй, сестра, дай мне таблетку, башка болит!" И Женечка, в свою очередь, никому не говорила "ты", разве уж так, иногда, во время перевязки, шутки ради сорвется: "Сиди, сиди, моя куколка, не дергайся!"
- Ты, значит, ничего не понял?
И снова Андрей только пожал плечами. Какой-то странный разговор. Чего в его ответах добивается Женя? Ведь он ни разу с ней не уединялся в темных углах, как это часто делал Дубко, пусть только по его же собственным словам. Возникло неприятное предчувствие: вдруг эта красивая сестричка сейчас кинется ему на шею и поцелует, как целовала когда-то Ольга? Коридор пуст, в палатах тихий час. Никто их здесь не видит. Можно обниматься и целоваться. Напоследок все можно. Он ведь уходит из госпиталя насовсем.
- Андрейчик, ты мне и не напишешь? - Глуховатая нотка в голосе Жени стала еще печальнее.
- Нет... А зачем? Наверное, нет... Не напишу, - сказал Андрей. Ему хотелось быстрее закончить этот трудный разговор. Закончить, пока не произошло то, чего он так боялся. - О чем бы я стал вам писать?
- Если тебе станет трудно... - Женя теперь смотрела куда-то в сторону и говорила совсем тихо, словно бы сама с собой. - Я ведь о ранении твоем и о сердце твоем больше тебя знаю... Ну, не напишешь даже, значит... Ладно. Тогда прощай, счастливой тебе жизни! Успела я все-таки...
Она выхватила из кармана халата твердый пакет, перевязанный белой тесьмой, сунула ему в руку и обхватила Андрея за шею, прижалась щекой к его щеке. Он не успел сбросить со своих плеч ее руки, Женя отшатнулась сама и побежала по коридору, иногда припадая на левую ногу. Мешала бежать просторная тапочка.
Губы Андрея горели. И он не знал отчего. Туго скользнула по ним Женечка мокрой от слез щекой или поцеловала неуловимо быстро. А может быть, ему просто почудилось все это.
Только в вагоне, когда поезд уже стал набирать скорость, Андрей вспомнил о подарке Жени, развязал тесемку и развернул лист плотной бумаги. В ней была упакована очень красивая, в мягком кожаном переплете, с серебряной инкрустацией ручной работы карманная записная книжка. Таких Андрей в жизни еще не видывал. Конечно, выполнена инкрустация по специальному заказу. В ней повторяются неброско элементы его, Андрея Путинцева, инициалов. Ювелирная работа. Как могла Женя решиться на такой дорогой подарок? Что это значит? К чему столь щедрый дар?
Нехорошо он поступил. Очень нехорошо. Но что он должен был сделать?
Андрей раскрыл книжку на букве Ж - чистый листок. Потом на букве Р Рыбакова - тоже чистый. Он просмотрел ее всю. И к нему, Андрею Путинцеву, тоже нигде нет обращения.
Не так, наверно, виделось Жене расставание с ним. А почему он ответил ей вежливой грубостью?
Вдруг жестко, требовательно в мыслях спросил Владимира Дубко: "Ты правду нам рассказывал?" И не услышал - внутренне - никакого ответа.
Так что же это было? Видение истинной любви? Явившейся, когда уже распахивалась последняя госпитальная дверь. Это и есть любовь? Нет, нет. А губы и сейчас еще горят. Но губы у него горели и тогда, когда его поцеловала Ольга.
Он вышел в тамбур. В открытое окно врывалась упругая струя прохладного воздуха. Андрей повертел подарок. Тянуло вышвырнуть его прочь. Иначе книжка все время будет напоминать, как Женечка потерянно бежала по коридору, припадая на левую ногу, и будут звучать ее слова: "Счастливой тебе жизни!"
Оставить? Для чего? Лишь потому, что она на редкость красива и ценою очень дорогая вещь?
Андрей пошире открыл окно, взмахнул рукой. Но встречный поток свежего ветра, как в парус, ударил в затрепетавшие листки и кинул книжку обратно, на пол вагона.
13
Сошел Андрей с поезда в Светлогорске - областном городе, не доехав до дома. По "литеру" он мог бы продолжить путь и дальше, до станции, от которой была проложена шоссейная дорога к Чаусинску. Там домик свой. И мать нетерпеливо ожидает возвращения сына. Как хорошо бы посидеть с ней за чашкой чая, обо всем поговорить! Но обо всем не скажешь. Есть вещи, о которых в разговоре с матерью слова не пойдут с языка. Здесь он только сам себе советчик. И хватит ломать голову над загадочными поступками Жени. Не это в жизни главное. Во всяком случае, для него. Решения приняты. Твердые. И кончено!
Сразу же на вокзале, приткнувшись к узенькому прилавку газетного киоска, Андрей написал коротенькое и нежное письмо: "Здравствуй, мама! Вот я и дома. Ты скажешь: "Но это только листочек бумаги. Где же ты сам?" Поблизости от тебя, родная моя. Скоро, совсем скоро ты будешь со мной, я привезу тебя сюда. Так надо, так будет нам обоим лучше и только так. Немного обживусь, устроюсь на работу и напишу подробнее. А пока мой адрес: "Светлогорск, главная почта, до востребования. Мама! Ты мне очень нужна. Не подумай: потому что я долго пробыл в госпитале. Нет. Рана моя оказалась совсем пустяковой, все давно заросло, и я здоров как бык - не знаю, зачем меня понапрасну так долго на койке держали. Ты мне нужна потому, что ты моя мама. И самая хорошая на всем белом свете. Твой Андрюшка".
Он написал еще и несколько открыток товарищам по госпиталю. Ребята они славные, отзывчивые, особенно Виталий Асин, неунывающий весельчак, да и тот же Владимир Дубко, в общем, парень хороший, когда не "травит" свои сальные анекдоты.
Андрей потрогал орден Красной Звезды на груди. Владимир Дубко тоже имеет такую награду. Значит, воевал и он неплохо. И до войны, на сталелитейном заводе, был застрельщиком соцсоревнования. Жаль, что после госпиталя пути всех этих ребят разойдутся, ребят из Средней России; их не прельщает работа в Сибири, каждый хочет вернуться в родные места.
В Светлогорске Андрей никогда не бывал. Призванный в армию, он уехал через железнодорожную станцию, лежащую к востоку от областного города, а когда по распоряжению комдива Зыбина перемещался из Забайкалья в район военных действий, поезд прошел Светлогорск глубокой ночью. Теперь Андрей повидал уже немало крупных городов, два дня - сыскалась такая возможность бродил и по площадям, по набережным Ленинграда, и все же Светлогорск предстал перед ним необыкновенным красавцем. Полукольцом его охватывали многочисленные заводские корпуса. По широкой, мутноватой от быстрого бега Аренге, рассекающей город на две части, вслед за буксирами-теплоходами тянулись вереницы счаленных большегрузных барж. Пристанционные пути были забиты товарными составами. А горы, высокие зеленые горы, хотя и подступали вплотную, не давили на него, скорее придавали праздничную торжественность. И улицы были прямые, сквозные, из конца в конец города, совсем как Невский проспект в Ленинграде. Листва на молодых подстриженных тополях, стоящих обочь заасфальтированных тротуаров, только что распустилась, и ее медвяный, чуть горьковатый запах не могли целиком заглушить своей бензиновой вонью хрипящие и скрежещущие тормозами автомобили.
Андрей неторопливо шел главной улицей города, любовался каменными домами старинной постройки, а больше домами из лиственничных бревен, уже почерневших от времени, с карнизами и оконными наличниками, украшенными затейливой резьбой, со стайками вертлявых воробьишек под крышами. Он шел и решал в душе: никакой другой, а именно Светлогорск теперь навсегда станет его вторым родным городом.
Но прежде всего надо найти жилье и работу. Куда ему сперва обратиться? Андрей стал расспрашивать встречных, где находится горком комсомола. Он оказался совсем недалеко от вокзала. Дежурный в вестибюле, уважительно поглядывая на орден, спросил: "Ты к кому?" Андрей хотел было ответить: "На учет", - но сам тон заданного вопроса, как бы открывающего неограниченные возможности, подтолкнул на другое:
- К первому.
И дежурный охотно объяснил, что "первого" зовут Алексеем Павловичем, фамилия его Седельников, что он из рабочих-металлистов, а кабинет его вот там, справа, в самом конце коридора.
Седельников принял Андрея сразу. Хотя в момент, когда через распахнутую настежь дверь кудрявенькая секретарша докладывала ему о приходе демобилизованного красноармейца, он с кем-то вел по телефону горячий, напористый разговор. Сделав знак секретарше дверь притворить, Седельников показал Андрею на стул.
- Немного потерпи, - сказал он, прикрыв трубку рукой, - сейчас я с ним разделаюсь. Либо он с меня снимет стружку. - И закричал невидимому собеседнику: - Так я повторяю... Не попугай... Но десятый раз тебе говорю... Ты мне двадцатый? Значит, я двадцать второй раз... Ну, пойми же, пойми, Ладуницкий никак не годится... Ты его знаешь!.. А я Ладуницкого лучше тебя знаю... Да! И тебя тоже лучше тебя самого знаю... Вынесешь на бюро обкома?.. Вот, вот, этого как раз и я хочу... Нет, нет, я никогда так не ставлю вопрос: или я, или ты, или там, допустим, Ладуницкий. Что значит "или"? Никаких "или"! Я избран комсомольской конференцией, стало быть, работаю и буду работать первым секретарем горкома, пока мне комсомольцы оказывают доверие. А Ладуницкого не поддержу, где угодно выступлю против него... Ах, оказывается, это ты ставишь "или"... Тогда дело другое: ставь! Право твое... Война? Значит, война... Один? Нет, один я не останусь, - и подмигнул Андрею, - вот тут у меня солдат-фронтовик с орденом Красной Звезды сидит. Выходит, нас уже двое... Стой, стой! А где все-таки "до свидания"? Вот так. Ну тогда и тебе всего хорошего!
Он быстрым движением опустил на рычаг телефонную трубку, похлопал ее ладонью: лежи, дескать, лежи и не мешай мне больше. Всем корпусом повернулся к Андрею. Ему было лет этак двадцать восемь - тридцать, но серые глаза, поставленные чуть раскосо, таили в себе еще мальчишескую озорнинку. И русые, коротко подстриженные волосы вихрились не на одной, а на двух макушках, по народной примете, счастливого человека. Скулы были усыпаны мелкими веснушками. Шевиотовый пиджачок, давно обмятый и обношенный, казался тесноватым, бугрился возле плеч в рукавах, а хорошо отглаженный воротник белой апашки, выпущенный наружу, придавал внешнему виду Седельникова некую торжественность и в то же время простоту.
- Слыхал? - спросил он Андрея. - Как со стороны - не очень я из рамок выходил? При условии, что этот разговор в действительности поднимается уже четвертый раз, а Ладуницкий совершенно не годится.
- Мне кажется, Алексей Павлович, что вы держались в рамках, - немного смущенный доверительностью Седельникова, ответил Андрей. - Не знаю, конечно, кто на вас кричал.
- А разве это имеет значение? Умный, кто бы он ни был, кричать не станет. Боюсь, не оказаться бы и мне крикуном. Правду не горлом доказывают. Ну ладно, если в голосе перехватил, извинюсь, а существо... Тебя как зовут? И по какому делу ко мне? И давай сразу либо на "ты", либо оба на "вы".
- Да ведь сам же ты говорил: никаких "или". - Андрей осмелел. Ему нравилась открытость и стремительность секретаря горкома.
- Поймал! - радостно воскликнул Седельников. - Люблю, кто за словом в карман не лезет. Жду ответов.
Андрей назвал себя и стал объяснять, что, наверно, следовало ему сначала стать на комсомольский учет, а потом, если...
- Ну пришел ко мне, так пришел, - перебил его Седельников. - Значит, и еще какая-то мысль, кроме той, что стать на учет, тебя сюда привела. В военкомате ты уже оформился?
- А я белобилетник, - сказал Андрей. - Я вовсе снят с военного учета.
- Пого-ди. - Седельников наклонил голову к плечу, словно так он мог лучше разглядеть Андрея. - Ты белобилетник? Извини, но, - он взял в горсти свои щеки, - тут у тебя, как говорится, кирпича просит. И руки, ноги, вижу, целы. На груди боевой орден. Почему же вчистую списали тебя?
- Ну вот списали все-таки. Мне на работу поступить надо. И с жильем устроиться. Нас двое.
- А чего же с собой жену не привел?
- О матери говорю. Она пока в другом городе. В Чаусинске. А надо мне ее сюда перевезти.
- Хм! С жильем, Андрей, потрудней будет, но для фронтовика... Сперва на работу, конечно. Давай обдумаем. Кем до армии работал?
- Маляром на строительстве...
- Ну, тут и разговору нет. - Седельников весело потянулся к телефонной трубке. - Строители у нас нарасхват. Сейчас я тебе самую лучшую организацию...
- Знаешь, Алексей, - Андрей замялся, - честно сказать, потому я к тебе зашел, хотелось по душам посоветоваться... Тонкость тут есть такая... Мне и стыдно, а врачи говорят: работа пока должна быть без тяжелой нагрузки... Пока... - повторил он. Щеки Андрея горели, он пожалел, что сказал об этом здесь, в горкоме. Тоже, пришел советоваться к совсем незнакомому человеку! Взял бы просто направление на работу, а там было бы видно. Да и вообще надо ли слушаться врачей? Ведь доехал же сюда, и ничего не случилось. - Звони, Алексей, куда ты хотел. Так у меня, зря с языка сорвалось.
- А это посмотрим. Зря ли? Просто так белый билет вручать не станут. Седельников вытянул губы дудочкой. - Куда тебя ранило? Или какая болезнь у тебя?
- Да... у меня пуля в сердце, - виновато сказал Андрей.
- То есть как в сердце? - И веселый блеск в глазах Седельникова погас. - Это же смерть. Ты серьезно?
- Ну как тебе объяснить, она не внутри самого сердца, а где-то там... Расплющилась и, словно бы жучок, колючими лапками прилепилась в самом таком месте, что вынуть ее невозможно, а сердцу прямая угроза. В смысле как она, эта пуля, дальше себя поведет. - И заторопился: - Мне-то хоть бы что, здоров я, а врачи говорят... Давай звони...
- Позвоню, - сказал Седельников, - только не строителям, а врачам. Пусть снова посмотрят тебя. И возьмут под свое наблюдение. Ну а квартиру до приезда мамаши место тебе в общежитке найдем.
- Мне работа нужна, - настойчиво сказал Андрей. - Чего я по больницам да поликлиникам буду болтаться? Мне и госпиталь вот как надоел!
- Ты еще что-нибудь делать умеешь? Как у тебя с грамотой? Чего ты кончал?
- Неполную среднюю школу. Только к чему этот вопрос? В конторе мне, что ли, сидеть, подшивать бумажки! Человек должен работать, чтобы польза была.
- Значит, я здесь без пользы сижу?
- Меня посадить в какую-нибудь контору - будет без пользы, - уклончиво ответил Андрей.
- Только тебя или всякого? - настаивал Седельников.
- Только меня, - торопливо сказал Андрей, чтобы отсечь другие вопросы: - И никаких "или"!
Он все больше корил себя за неосторожно сказанные слова. Как теперь ни поворачивай разговор, а получается, что именно потому он и зашел к первому секретарю горкома комсомола, чтобы выпросить у него какую-нибудь легонькую и чистую работенку.
- Слушай, Андрей, а за что тебя наградили? - словно угадав его мысли, спросил Седельников. - В каких частях ты служил?
И опять Андрею было трудно ответить. Всего ведь только один раз и успел сходить на боевое задание. И то под снайперскую пулю угодил.
- В разведке был, - хмуро сказал Андрей. - А наградили, наверное, за то, что не умер.
- Ну ты что-то уже в пузырь полез. - Седельников недовольно покрутил головой. - Я же с тобой по-человечески разговариваю, хочу уяснить, как тебе по-настоящему помочь. С учетом всего. А ты: "не умер"... Это, брат, знаю, на войне скорей наградят того, кто умер да отлично выполнил боевое задание, чем дадут орден трусу, оставшемуся в живых. Время у меня есть. Рассказывай.
Кудрявенькая девушка открыла дверь, спросила, может ли она отлучиться на пятнадцать минут по серьезному делу. Седельников повертел пальцами, рассмеялся, сказал, что на пятнадцать минут он ее не отпустит, на это "серьезное дело" понадобится не меньше часа, но уж если в парикмахерской очередь подошла, все же отпустит, только пусть она так мелко, как у баранчика, больше не накручивает себе волосы. И еще: перед начальством темнить не надо. Начальство всегда все знает. Кудрявенькая радостно моргнула длинными ненакрашенными ресничками и захлопнула дверь.
- Вот видишь, - проговорил Седельников, щелкая под столешницей переключателем телефона, - видишь, чем приходится заниматься: прической своей секретарши! Помню, когда меня в комсомол принимали, а я перед собранием тройным одеколоном побрызгался, понимаешь, с утра зубок чеснока с черным хлебом съел, так меня с песком продрали за наклонности к мещанству и на два месяца рассмотрение моего заявления отложили. Сейчас время другое: чистенько, аккуратно должны выглядеть комсомольцы. И посмотрел бы ты, как в горкоме у нас девчонки раскрасились и каких стекляшек на себя понацепляли из бабушкиных комодов, когда было объявлено, чтобы они за своей внешностью следили. А того не понимают, вот и Кира моя, что делать ей из своих волос каракуль или мерлушку ну никак не идет. Ведь сквозь такую баранью внешность изнутри как раз вся глупость высвечивается. Даже у самого умного человека. Между тем та же Кира - превосходный работник. На чем мы остановились?
И Андрей коротко рассказал, как ходил в разведку уточнять расположение вражеских укреплений, как срисовывал общий их вид и все подробности наиболее выгодной полосы для предстоящего прорыва, как на обратном пути ему ударила в спину пуля "кукушки" и как лейтенант Пегов волочил его, обмороженного, по снегу целую ночь... А орден дали, должно быть, как раз за эти рисунки. Очень они пригодились штабистам. Прорыв потом был сделан именно в этом месте.
- Ты хорошо рисовать умеешь? - Седельников оживился. - Не только стены белить?
- Да так, немного, сам для себя рисую. Пером получается лучше, чем красками, - сказал Андрей и вдруг засмеялся. Ему вспомнилась история со стенгазетой. Он почесал затылок. - За эти рисунки мои там еще, в Забайкалье, командира полка на разгон в дивизию вызывали.
- Похабщину изобразил?
- Нет! Этого я не люблю. Нарисовал черных больших тараканов, а комдиву показалось, что они живые, бегут по стене и шевелят усиками.
- А что, комдив близорукий? Представляю!
- Ну! У него зрение - за десять шагов у меня на рукаве черную ниточку разглядел.
- Стой, стой! Тогда есть мысль... И никаких "или"! Ты можешь показать мне свои рисунки?
14
Андрей стал и учителем и учеником. Одновременно. Учителем рисования в средней школе и вольным слушателем областного художественного училища.
Он знал, с каким трудом Седельникову удалось убедить городской отдел народного образования зачислить его без должных документов и педагогического опыта на штатную должность. Однако рисунки Андрея, предъявленные Седельниковым заведующему гороно, были настолько хороши, что тот сразу сдался, нашел все же вакансию, благо учителя позарез были нужны, и, кроме того, пообещал всемерно посодействовать работе Андрея по совместительству и декоратором в городском театре.
В художественном училище старшие классы были не просто заполнены забиты, а начинать Андрею с "азбуки" не было никакого смысла. Когда Седельников показал и директору училища рисунки Андрея, тот только развел руками: "Чему мы сможем его научить? Разве что поднатаскать в теории..."
Но все это откладывалось до осени - начала учебного года и театрального сезона, а на летнюю пору он оказывался предоставленным самому себе. Да еще добрым заботам Седельникова, с которым у него с первой же встречи установились непринужденные отношения и который - пока! - все же приткнул его расписывать грибки и скамеечки в городских детских садах и яслях.
- Ты заходи почаще ко мне, - говорил он Андрею, - не стесняйся. Конечно, я частенько бываю и вот как занят, - он провел себя ладонью по горлу, - но случаются просветы, когда просто с человеком хочется поговорить.
- Просветов, знаю, у тебя мало, а людей, с кем хочется просто поговорить, много, - возражал Андрей. - Как угадать, когда я тебе не помешаю?
- Проходишь мимо горкома - раз. Риск небольшой. Киру можно спрашивать и не спрашивать. Известно, в какую сторону дверь открывается. Два - откуда удастся, позвонишь по телефону, поискать общие наши возможности. И наконец, имеется у меня и квартира - три. Здесь уже никаких помех не встретится. Разве что детский плач, обе дочки мои страшные ревы. А Ирина будет только рада, она очень любит таких, как ты, молодых, еще не признанных. Сама поет заслушаешься. Соловей! Ей только в оперном театре выступать бы. Не хвастаюсь, по-честному говорю. А вот на сцену не хочет - тайна женской души. Попробуй разгадай! Я не могу.
Именно поэтому Андрей ни разу не зашел на квартиру к Седельникову. Что ему делать в обществе двух отчаянно ревущих девчонок, непризнанных молодых талантов, и по-соловьиному поющей Ирины, тайну женской души которой разгадать невозможно? Будет он в этой наверняка очень веселой, бойкой и остроумной компании белой вороной. Его заклюют своими уверенными суждениями о любой области искусства. А сидеть в уголке угрюмым молчальником - значит портить себе и другим настроение.
Но больше всего Андрея угнетала необходимость в качестве гостя, если не окажется посторонних, самому вести разговор с хозяйкой дома. Он почему-то сразу, заочно, проникся к ней тяжелой неприязнью. Перед глазами возникал образ хитрой и двуличной женщины. А в ушах у него звенел голос Ольги. Она ведь тоже "пела" соловьем.
Все свободное время Андрей отдавал рисованию и особенно чтению. Туго набитые карточками выдвижные каталожные ящички областной библиотеки приводили его и в восторг и в смятение. Выбирай! Есть все. А все прочитать тысячи лет не хватит. И здесь вообще-то очень вежливые библиотекарши не подсказывают растерявшемуся перед этим духовным изобилием читателю необходимую для него в самую первую очередь книгу, как это делала Ольга. Откуда она знала все книги, все, что в них написано? Может быть, и не знала. Конечно, не знала. Это был ее стиль работы. У нее был во всем свой стиль. А книги она предлагала хорошие.
Роясь в картотеках, Андрей против воли вспоминал Ольгу, чувствуя, как при этом у него холодеют пальцы. Он заказывал себе десятки книг. Ему объясняли, что сразу столько выдать не могут. Андрей краснел, торопливо сокращал список. А когда приходил вновь, вежливые библиотекарши спрашивали его недоверчиво: "Вы успели уже это все прочитать?"
Было очень тягостно отвечать на такие вопросы. Но радость общения с книжными страницами, радость новых открытий, содержащихся в них, смягчала все неприятности. Особенно жадно он вчитывался в книги о великих художниках. Искал в них параллели с собой. Не находил. Только судьба Франсиско Гойи вдруг его обожгла. Каэтана Альба... Женщина... дьявол... И все же любовь.
В горком комсомола он заглядывал при всякой оказии. И Кира, ладошкой чуть прикасаясь к своим теперь слабо завитым длинным локонам, дружески ему улыбалась и беспрепятственно пропускала в кабинет, даже если у Седельникова шло какое-нибудь совещание.
Андрей в замешательстве останавливался у порога, но Седельников делал ему знак: "Садись, вон там есть свободное место" - и тогда уходить уже было неловко.
Обсуждались вопросы самые разнообразные, подчас для Андрея очень далекие от его интересов, но скуки он не испытывал - Седельников всегда вел заседания остро и живо. Заканчивая их, он поднимался и спрашивал: "Кому что-нибудь непонятно, прошу задержаться. Остальные свободны. Кто в принципе не согласен - зайдите ко мне завтра. А вечерком подумайте, охладитесь на свежем воздухе. Полезна также и жаркая баня с веничком. Все! Есть еще совсем неотложные вопросы?" Вопросов не было. И мало кто оставался, чтобы прояснить непонятое. Остаться - значило расписаться в своей невнимательности; Седельников по ходу совещания умел добиваться предельной ясности. Что же касается в принципе несогласных с ним, они бывали, и то ли после прогулок на свежем воздухе, то ли после жаркой бани с веничком наутро приходили к нему. Одни с тем, чтобы подтвердить свое согласие, другие - чтобы неопровержимыми аргументами убедить секретаря горкома. И если аргументы оказывались действительно неопровержимыми, Седельников открыто признавал свое поражение. Оставшись однажды после особенно шумного совещания с Андреем вдвоем, Седельников вызвал Киру и, молитвенно сложив ладошки, попросил:
- Двадцать минут... Только двадцать минут. Кроме, конечно... - И многозначительно показал пальцем вверх. - А теперь, Андрей, рассказывай, что у тебя нового? О погоде не говори. Газеты я тоже читаю. Имею в виду пулю и новые рисунки. Ирочка, между прочим, в восторге от твоего пера. А ты дикарь какой-то! Не понимаю, почему не хочешь ей и сам показаться.
- А чего пуля? - ответил Андрей. - И думать о ней я забыл. Для экономии времени давай вообще никогда не будем ее вспоминать. А новые рисунки, вот посмотри...
Он передал Седельникову большой блокнот, от первого до последнего листка заполненный карандашными набросками. Блокнот целиком был посвящен только одному воробьишке, словно бы тот специально позировал Андрею, стремясь очаровать его своим веселым характером. Седельников изумленно всплеснул руками:
- Ты что, сперва с него фотоаппаратом моментальные снимки делал, а потом на бумагу перерисовывал? Он же у тебя все время движется! Как говорится, то боком, то скоком. Разве можно все это успеть глазом схватить?
- Успеваю. А как это происходит, не знаю. Так, само по себе. Худо еще бумага плохая. Карандаш на ней живого рисунка не дает.
- Да уж куда живее! И это прямо на улице?
- Ну, первые два-три наброска, понятно, с натуры. А остальные - чего тут хитрого? - один и тот же воробей, о нем уже мне все известно. Могу всю биографию его изобразить при лампе вечерком.
- И все равно, Андрей, что ты рассказываешь, для меня недоступно. Седельников пристально вглядывался в самый первый рисунок. - Этот воробей только что на землю опустился, еще крылышки не сложил... Сколько же времени, по самой малости, потребуется, чтобы...
- Понимаю. Тебя арифметика интересует. Наверно, минут пятнадцать, не то и полчаса, не меньше. А посмотреть - одно мгновение. Сколько это в секундах получится, не знаю. Мгновение - это же ведь меньше секунды? А потом рисуй сколько захочешь.
- Да-да, - задумчиво проговорил Седельников. - Если бы ты его даже щелкнул фотоаппаратом, скажем, на одну пятисотку выдержки, он бы все равно на пленке замер даже с не сложенными еще крылышками. А у тебя он шевелится. Понимаешь, чем дольше я гляжу на него, тем больше он шевелится. Вот штука! Ты это мне объясни.
- Этого я объяснить не сумею.
- Хорошо. Тогда, если ты, как сказал мне, всю биографию воробьишки знаешь, изобрази, что он будет делать... - Седельников медленно поднял руку, слегка пошевеливая пальцами и придумывая какую-то очень драматическую ситуацию из жизни бедного воробья, - когда... когда к нему подкрадывается кошка! И он это успел заметить.
Андрей снисходительно улыбнулся.
- Изобразить могу, а движения не будет.
- Почему?
- Потому что кошку увидел ты, а не я. И мой во робей - мой! - тоже ее не видит.
Седельников откинулся на спинку стула, вздохнул завистливо, молча покрутил головой.
- А зрачки у кошки были круглые или узенькие? - вдруг напористо спросил его Андрей. - Усы торчали в стороны или книзу были опущены?
- Ну-ну, не знаю, - растерянно сказал Седельников. - А какие у кошки должны быть зрачки? И усы, погоди, усы...
- Значит, ты вообще никакой кошки не видел. И не только моему, но и твоему воробью бояться нечего.
И оба весело расхохотались. Седельников стал выпрашивать у Андрея блокнот, чтобы показать его Ирине. Передал, в который раз, ее настоятельное приглашение зайти вечерком, поболтать, послушать новые пластинки, которые им только что прислали с золотых приисков.
- Это же редкость, - убеждал Седельников. - В Светлогорске мало у кого имеются такие пластинки. Их завозят только на прииски, на боны продают. А у Ирины слабость к легкой музыке. И меня она к ней приучила. После трудного дня хорошо отдохнуть. Иринины подружки соберутся. Чудненько! Смех, беготня как на школьной перемене. Наследниц своих уложим спать. Чаю попьем. Потанцуем...
Андрей, как и всегда, решительно отказался. Потом, потом зайдет когда-нибудь. Непременно. Обязательно зайдет. А сам знал: нет и не будет ему пути в дом Седельникова. Не будет как раз потому, что там, по-видимому, постоянно толкутся еще и подружки Ирины, озорные, смешливые. Вот уж кто совсем, совсем не нужен ему!
- А ты запиши, - настаивал Седельников, - все-таки запиши для памяти: семнадцатого в двенадцать для комсомольского актива состоится лекция "О природе героического". Лектор из ЦК комсомола. Я уже слушал ее. Умница и говорит прекрасно - не знаю, с кем сравнить. Цицерон, что ли? Или по меньшей мере Ирина моя. Приходи. А вечером, часиков в восемь-девять, у нас, вместе с ней, все свои, соберемся.
Не вступая в спор, Андрей вытащил из кармана книжку - щедрый подарок Жени - и записал все, что продиктовал Седельников. Записал только с тем, чтобы именно в этот день никак не попасться ему на глаза, а интересную лекцию "Цицерона" все же послушать.
Краем глаза он заметил, что Седельников с чисто детским любопытством, а может быть, и с завистью разглядывает книжку, но почему-то спросить не решается, откуда взялась такая редкостная вещица у демобилизованного красноармейца. И Андрей, отнюдь не стремясь подразнить Седельникова, продлил, насколько это было возможно, личное свое удовольствие. Медленно-медленно перелистывая налощенные страницы, отыскал место для записи и сделал ее нарочито неторопливо. А захлопнув книжку, подержал ее на весу и только тогда все так же не спеша опустил в карман.
- Не от невесты подарок? - вырвалось у Седельникова.
- Нет, - глухо ответил Андрей.
И тут же в его памяти возник длинный госпитальный коридор, испуганно-печальное лицо Жени, с укором сказанные ею прощальные слова, порывисто всплеснувшиеся руки, теплом и болью упавшие ему на плечи, аптечный запах полураспахнутого белого халата и обжигающий вкус ее слез.
- Нет, - подтвердил Андрей.
Заглянула Кира - знак, что двадцать минут уже истекли, - и Андрей с облегчением встал. Ему очень хотелось побыть совсем одному.
И потом, спустя много дней, он вечерами уходил к реке, садился на камень и вглядывался в переменчивые струйки воды, тихо играющие возле его ног.
Снова и снова он вспоминал свой последний день в госпитале. Путался в противоречиях.
По логике, нравственно оправдывающей Женю, получалось, что в день расставания она открылась ему в своей любви у той предельно высокой границы, за которой уже непоправимо падает девичье достоинство, женская честь - так, как это прежде представлялось и самому Андрею. Все: и ее слова, и слезы, и быстрый отчаянный поцелуй, и дорогой подарок, за которым она - теперь и это ясно, - рискуя опоздать, ездила в тот день куда-то далеко, - все подтверждало искренность ее чувства. Но...
И начинались жестокие "но"! Почему все это открылось лишь у последнего порога? Он раньше не замечал этого. Или она раньше не смела? Улыбки, улыбки, ласковое прикосновение рук во время перевязок. Но так улыбались ему и другие сестры. И так улыбалась Женя другим. А все-таки выбрала только его? Но Владимир Дубко не похвалялся же своими любовными приключениями с другими медсестрами, если были у него такие с ними приключения, а о Женечке развязно болтал почти каждый вечер. Конечно, он анекдотчик завзятый, и, может быть, Женя попросту, как яркий персонаж, чем-то удобно и выгодно для рассказчика вписывалась в его нелепые выдумки. Но и сам Андрей не раз их видел вместе. Не так, совсем не так, как хвастал Дубко! Но...
Но во имя чего и по какому праву, по какой надобности он ведет это для Жени оскорбительное следствие? Женя прекрасный человек, и за малейшую попытку унизить ее он совестью своей обязан наказать любого. И себя первого.
Нет, Женечку он в обиду не даст!
А ведь уже обидел. И тяжело. За что обидел? За ее любовь. Но ведь любви-то не было.
И тут же в душе благодарил порыв тугого ветра, который не позволил выкинуть ее подарок в окно вагона. Книжка теперь была ему нужна. Однако совсем не для того, чтобы делать в ней повседневные записи. Нужна как сладостно-щемящее воспоминание о чем-то светлом без имени и без примет, возникшем счастливо и неожиданно и ускользнувшем золотой жар-птицей.
Свободные странички в книжке все убавлялись, словно шагреневая кожа в знаменитом романе Бальзака, но Андрей уже знал, внушал себе подсознательно, что самый последний листок он никогда не заполнит и, значит, всегда будет носить эту записную книжку с собой, медленно вынимать ее из кармана, поглаживать мягкий переплет и вглядываться в тонкие узоры серебряной инкрустации с его инициалами, ища в них, как в заколдованном кругу, ответ на все один и тот же вопрос: зачем ему нужен ответ?
15
Он долго поднимался в гору по едва заметной тропинке. Шел нарочито спокойно, выполняя наставления врача проверить, как поведет себя сердце при такой тренировочной нагрузке. Врач посоветовал пойти вдвоем. На всякий случай. Андрей согласно кивнул головой. А пошел все же один. Если врачу хотелось проверить его сердце, то Андрею нужно было испытать самого себя. Не будет, никогда не будет он пугливо прислушиваться к своим болезням! И тренировать должен не сердце, а волю. Разумно, без жестокости, однако же неумолимо заставляя каждую клетку тела подчиняться только приказам, которые станет отдавать ей он, Андрей Путинцев. Возможность этого бесполезно доказывать врачам. Любому человеку известно - нельзя с ног на голову поставить основные законы природы.
А нарушать их можно. Потому что для него это все-таки лучший выбор.
Чем это кончится? Не большим, чем вообще кончается все.
Андрей остановился, взобравшись довольно высоко. Отсюда хорошо был виден город, лежащий, как и все большие города, под пологом синего дыма. Светлогорск простирался вдоль Аренги, особенно по ее правому берегу, на много километров, и дальние его окраины совсем терялись в дрожащем знойном мареве. Река, такая быстрая и переменчивая, отсюда, с высоты, казалась скованной льдом. Все было плоско, немо и неподвижно там, внизу и вдалеке.
А вокруг Андрея целыми ватагами сновали бестелесные комарики, мошки, угловато порхали белокрылые бабочки и с гудом проносились толстые жадные пауты, норовя сразу же вонзить ему в плечи свое острое шило. Временами в вершинах деревьев прокатывался едва ощутимый южный ветерок, и тогда вздрагивали, крутились в разные стороны и долго не могли успокоиться круглые листья молодых осин, словно бы недовольных тем, что березки, боярки и черемухи замедленно и неохотно присоединялись к их суматошному разговору.
Была пора цветения многих трав, их высокие стебли грузно никли к земле, и там тоже шла своя непрерывная суета. Туда и сюда бегали какие-то жучки, ползали козявки, редко-редко схожие между собою, а чаще и совсем ни на что не похожие, так странно создала их природа, одной чрезмерно вытянув тонкие ножки, другую изогнув уродливым горбом, у третьей совсем выкатив малюсенькие глазки и без того на едва различимой голове, четвертую кокетливо наделив изумрудными пятнами на спинке и на боках, пятую сделан почти совершенно прозрачной. Муравьи издалека уверенно волокли к своим остро пахнущим домам-курганам сухие былки прошлогодней травы, обломки тонких полусгнивших веток ольховника, выбеленную дождями, опавшую сосновую хвою. Дикие пчелы, осы, шмели прилежно обыскивали каждый цветок, унося с собой хотя бы самую малость золотистой пыльцы, капельку медвяного нектара.
Все, все вблизи Андрея было в бесконечном, каждому из живых существ нужном, целесообразном движении. Так он отметил это для себя. Жизнь движение. И если движение прекращается...
Он остановился не потому, что добрался до места. И не потому, что устал. Ноги свободно несли его. Просто он почувствовал интуитивно, что наступил предел. Сделай он еще десятка полтора шагов вверх, и никакое усилие воли, никакой приказ уже не заставит сердце войти в нормальный ритм. Если сию же секунду не остановится он сам, остановится его сердце.
Андрей медленно опустился на невысокий холмик, подминая царственно покачивающиеся на ветру сиренево-пестрые саранки. Неведомо с чего накатившиеся слезы застлали все перед ним радужной пеленой. И трудно было поднять странно потяжелевшие руки, чтобы смахнуть слезы. Андрей зажмурился, превозмогая острую боль под лопаткой и словно бы с вызовом спрашивая кого-то, молча стоящего у него за спиной: "Ну а что же дальше?"
Он не знал, сколько прошло времени. Но боль постепенно стала стихать, сползла и радужная пленка с глаз, весь мир открылся в прежней своей красоте и в своем вечном движении. Дышалось необыкновенно легко.
Так, бывало, с Мироном в детстве они готовили себя в "искатели жемчуга". Стискивали губы, зажимали носы и, поглядывая друг на друга, состязались в способности, кто дольше сможет продержаться без воздуха. Ломило в ушах, все внутри словно бы клокотало, дрожали ноги в коленях, кровью наливалось лицо, и - неизбежно! - губы раскрывались против воли, сами собой. Наступал счастливый момент облегчения.
"Нашел раковину?" - с обидой спрашивал Андрей. Он обычно не выдерживал, первым хватал воздух ртом.
И подбрасывал вверх маленький камушек.
"Нашел", - отвечал Мирон.
Победителем, однако, считался лишь тот, кто, быстро откликнувшись, успевал одной рукой вновь зажать нос, а другой - поймать камушек.
Сейчас Андрею казалось, что он нашел на дне океана самую крупную раковину. Все сумел сделать, как полагалось по правилам игры.
Еще не очень послушной рукой он расстегнул замочек полевой сумки, вынул из нее несколько листов хорошей рисовой бумаги и остро отточенные карандаши.
Ведь только ради этого, а не экзаменуя сердце, он поднимался на гору. Здесь такая чудесная природа, еще не вытоптанная ногами человека. Чистейший горный воздух; нагретые солнцем муравьиные холмы, источающие пряно-кисленький запах; возня каких-то маленьких пичужек в кустах боярышника и счастливо-радостный их переклик; расслабленно свисающие тонкие ветви берез с чуть-чуть зазубренными листьями; бегущие в бездонном синем небе и беспрестанно меняющие очертания то мглисто-серые, то ослепительно-белые облака. А земля сейчас, в истомную летнюю пору, такая зеленая!
В ней, в ней, в этой животворной зелени земли, в ее магнитно-притягивающей силе, в ее незримых токах, наполняющих восторгом душу человеческую, не самая ли высшая мудрость и красота мира! Как передать все это людям? Как запечатлеть все это на обыкновенном листке бумаги в вечном движении? Жизнь неохватных взгляду огромных просторов, лежащих сейчас перед ним и над ним, и жизнь какой-нибудь мельчайшей пылинки...
Он не заметил, как принялся рисовать окружающие его цветы, непременно "усаживая" на них какую-нибудь букашку. Тогда в рисунке иллюзия движения достигалась убедительнее. Это ему и раньше давалось без особого труда, это было его органическим видением мира, врожденным художническим почерком, который ни самому позаимствовать у другого, ни передать другому невозможно. Андрей прочно владел великой тайной - тайной движения, владел, не умея логически раскрыть ее даже самому себе.
Он не был суеверен в дурном значении этого слова, но он знал, что иной раз почему-то при всем старании его рука чертит на бумаге совершенно точные, однако и совершенно безжизненные линии - только чертит! - а в другой раз куда менее точно, вдохновенно рисует, как бы вливая в них живую кровь художника. Так что же, именно в неточности рисунка и возникает движение, жизнь? Ах, если бы так, води карандашом или пером совсем как попало! Да нет, ведь жизнь исходит из незыблемых и вечных законов природы. А все законы природы предельно точны. Должны быть точны и законы искусства. Когда-то он сам, Андрей Путинцев, сказал Седельникову, что не может изобразить в убеждающе живом движении своего воробья, которого пугает чужая, то есть кем-то другим придуманная кошка. Не может потому, что эту кошку не видит ни воробей, ни художник.
Не в этом ли истина?
И спрашивал себя: а как ты это объяснишь школьникам, когда начнутся занятия и ты предстанешь перед ними в роли учителя рисования?
Ответа он не находил. Конечно же, существуют глубоко разработанные теории, но он их не знает, он сам еще должен учиться и учиться. А между тем, не опираясь ни на какие теории, он обыкновенным карандашом или пером и даже кистью свободно делает то, чего не могут сделать другие опытные художники. И тогда показывать ребятам только, как это делается? А что он им станет рассказывать? Изобретенную наскоро собственную теорию? Но это будет не наука, а шарлатанство.
Прийти к Седельникову и твердо заявить: "Не могу, не имею права"? Он спросит: "Да ты что! Не сумеешь научить малышню рисовать домики с трубой, ромашки да морковки?" Годится ли тогда ответ: "Морковки-то рисовать, конечно, научу. И превосходно. По способности каждого. Но этого ведь недостаточно! Человеку должно открыть красоту окружающего мира не механически, а через сердце и через сознание"? И скажет Седельников: "А это не забота средней школы. Заметишь очень способного, посоветуй, помоги ему поступить в художественное училище".
Все верно, все верно, приблизительно так рассуждали, бывало, и мать с отцом, определяя его в маляры, и та работа ничуть не тяготила, но почему же теперь, без постоянного общения с натурой - цветами, птицами, зверушками, жучками, - ему и жизнь не в жизнь? Он может не дышать, а не рисовать не может. Хотя бы час, хотя бы несколько минут с карандашом в руке посидеть над листом хорошей бумаги, перенести на нее все, что зрительными образами теснит, переполняет душу. Успеть схватить мгновение. Нет! Пожалуй, даже не так. Мгновение уже схвачено. Успеть освободиться от него.
Ему вдруг вспомнилось. У отцовских очков выпал винтик и отвалился заушник. Отец вслепую нащупал винтик рукой, но вставить его обратно никак не мог. А дома он один. И вот он бесконечно долго, пока не пришла мать с базара и не выручила его, бился, пытаясь с нацепленными на нос сломанными очками разглядеть отверстие на отвалившемся заушнике, а потом, быстро сдернув очки, водворить на место заушник и в него ввернуть винтик. Рассказывая это, отец хохотал, говорил, что ему казалось: сумей он еще быстрее сдернуть с носа очки, и то, что видится через них, какое-то мгновение оставалось бы видимым потом и без очков.
Увлеченный своими раздумьями, Андрей не заметил, как на стебелек чуть наклонившейся к земле саранки, кроме бегущего по нему кузнечика, он пририсовал еще и стрижа, держащего в клюве сухую соломинку. Все по отдельности: саранка, кузнечик и стриж - каждый сам по себе - жили и совершенно явственно двигались. А вместе рисунок был так неправдоподобен и карикатурен, что Андрей расхохотался.
Откуда взялся стриж? Как мог он зацепиться коготком за тонкий стебелек саранки, не подломить его своей тяжестью? И чей приказ выполняла рука, если о стриже Андрей даже и не думал?
Кажется, не думал... Кажется, стрижи летали над их двором в тот теплый вечер, когда сидел на крылечке отец, рассказывая свою забавную историю с очками... Кажется, Мирон тогда метнул камушек в летящего стрижа, а мать сказала с укором: "Эх, маленький! Чем он тебе помешал? Для гнездышка хлопочет, соломинку тащит..."
Андрей отложил рисунок в сторону. Хотел порвать его, а потом решил: покажет шутки ради Седельникову. Любопытно, догадается или не догадается тот, что это не по сознательному желанию художника нарисовано, а сделано словно во сне.
И мысль его перенеслась к недавней встрече с матерью. Она приехала, как и в первый раз, нагруженная овощами со своего огородика.
В тот раз она примчалась немедленно по получении письма от Андрея, написанного им на вокзале. Подумаешь, велика важность, что и с работой и с жильем он еще не устроен! Когда сын вернулся из армии, с войны, израненный, и почему-то остановился в большом городе, а не приехал сразу к себе в родной дом, разве утерпит мать, чтобы не навестить его, не оглядеть беспокойным оком: да точно ли это он и жив ли и здоров ли? И если у него все хорошо, понять, так что же встало поперек его пути к дому.
Тогда она так и не поняла, уехала в смятении. Как быть ей дальше: ожидать, что сын все-таки образумится и в свой домик вернется, или теперь уж так и жить им до гробовой доски поврозь? Она не верила, что в Светлогорске Андрею вскоре дадут отдельную квартиру, а ютиться вдвоем в какой-то тесной комнатушке, из которой, куда шаг ни шагни, на постороннего человека - и с добрым ли характером? - наткнешься, ей представлялось страшнее, чем находиться от сына вдалеке. К тому же дома и огородик, и овощи свои. Там и могилка мужа. Нет, нет, одумается мальчик...
И в этот новый приезд мать снова повела настоятельный разговор о возвращении Андрея в родной дом. Ко всем своим прежним доводам она теперь добавила приглашение прораба Федора Ильича, который пообещал ей сразу же устроить Андрея на должность бригадира. Стройка техникума еще в самом разгаре - война задержала, люди очень нужны. А под началом Федора Ильича работать будет нетрудно, человек он хороший и мастер отменный, а главное, к их семье расположенный. До сих пор Мирона добрым словом вспоминает. Заходит иногда попроведать. Калитку помог починить, дровишками запастись. С женой его Надеждой познакомилась, сердечная, отзывчивая женщина. Когда вокруг тебя своих нет, очень это много значит - добрые люди.
"А если, мама, окажутся и злые люди? Такие, что лицом к лицу с ними сойтись - все равно что новую пулю себе в грудь получить?" - спросил он тогда.
"Да уж таких-то злых людей и нет в нашем городе, чтобы тяжко с ними стало даже встречаться, - ответила мать. И встревоженно добавила: - Неужто у тебя они там завелись?"
"Я пошутил, сказал для красного словца", - должен он был ее успокоить.
Но мать с сомнением покачала головой.
"На стройке ежели, - проговорила она неуверенно, - так люди давно могли смениться, уехать насовсем. Да и не даст тебя Федор Ильич в обиду!"
Хитрить перед матерью не хотелось, а правду так, чтобы она представилась ей убедительной, не расскажешь. Это ведь только его личная правда, как свой воробей, которого не может увидеть не его, а чужая кошка. И Андрей просто замял разговор, перевел на другое, вскользь заметив, что слово "злые" он произнес не подумав, лишь как противовес к "добрым", а врагов у него в родном городе нет никаких и ничьей защиты от них ему не надо. Мать просветлела. Значит, надежда не потеряна.