Эта мысль не давала Андрею покоя. Дело не в заработке. Он может снова, как было в родном Чаусинске, взять в руки малярную кисть. Когтистая пуля хотя все время напоминала о себе, но с нею он все же дошел до Берлина. Неужели как раз теперь она ему и не даст жить? Даст! Дело в ином. Он действительно кое-что умеет нарисовать так, как не умеют другие, хорошие, признанные художники. И тогда, значит, ему надо пробивать дорогу в большое искусство, как настаивал Яниш. А это так чуждо его характеру. Но даже если так, с чего он должен начать? Те бесчисленные рисунки, что бегло набрасывал он ежедневно, порой по двадцати-тридцати, не отрываясь от блокнота, все эти рисунки частично куда-то отосланы Янишем, и судьба их неизвестна. Частично же - и в большей степени - выброшены им самим. Как неудачные.

При нем в чемодане есть несколько сотен по-настоящему отличных эскизов. Ими он очень дорожит, эти эскизы возникли в минуты необычайно высокого душевного напряжения, чаще гневного и скорбного, но они как раз и не для показа, чтобы с ходу похваляться перед незнакомыми людьми своим мастерством. Нет, надо думать и думать.

Что ждет его в родном городе? Прежде всего он должен повидаться с матерью. От нее приходили письма. Наигранно веселые. Но он читал между строк: здоровье стало неважное, грызет тоска, тревога за его благополучие, и с топливом, с продовольствием плоховато.

Конечно, надо мать вытащить из Чаусинска. Быть им надо вместе. Это давнее решение. Помешала война. Правда, сейчас определенности у него стало и еще меньше. Со Светлогорском связи оборвались, постеснялся с фронта писать Седельникову. Это звучало бы: кто действительно хотел пойти добровольцем, тот своего и добился, ну а кому "сверху" сказали: "Пока подожди", тот и рад был за такие слова уцепиться. А Седельников - человек острый, как ни сглаживай эту мысль, он ее сразу поймет. Камнем на сердце ему ляжет обида, потому что кто уж кто, но Алексей Седельников не сфальшивит. Впрочем, может быть, и зря, что ни разу не написал. Выходит, не поверил товарищу. И если теперь бросать якорь опять в Светлогорске, а Седельников по-прежнему на своем месте, как обойдешь его, как ему не покажешься? Трудный получится разговор.

Да столь ли уж трудный? Друзья же все-таки...

Промелькнула мысль и об Ольге. Вот уж с кем в Чаусинске не встретиться бы! Но эту мысль заслонило воспоминание о том, как прощалась с ним, провожала на поезд Галина.

Состав долго не подавали. На перроне была невообразимая толчея. Одни прогуливались в обнимку, другие, образовав небольшие кружки, травили веселые анекдоты и заливисто хохотали. Песни, пляски, играли вразнобой три или четыре гармони. Яниш с редактором газеты - тоже провожающие - куда-то отлучились, и Галина торопливо поманила Андрея в сторонку, к стене вокзала, где было не так суетно.

"Знаешь, Андрейка, - сказала она. - Посоветуй, что мне все-таки делать. Таила, таила в себе и не могу больше. С кем, кроме тебя, поговорить?"

"Что тебя томит, Галя?" - спросил Андрей.

Он давно уже стал замечать перемены в настроении Галины. Что-то частенько она стала делать ошибки в перевязках, не так ловко, как прежде, накладывала бинты. Рассеянно выслушивала замечания врачей. Не сразу отзывалась на оклик. И в разговорах с ним, с Андреем, забывала свои же собственные слова, только что сказанные.

"Ну что мне делать? Что мне делать? - повторяла Галина. - Митя стал куда-то отходить от меня! Не могу даже вспомнить голос его, как я ни прислушиваюсь. И лицо его тонет в тумане, разве что глаза одни остались".

"Времени много прошло", - сказал Андрей. А сам подумал: да так ли уж много? Он, например, хорошо помнит и голос и лицо Мирона. Отца. Помнит и голоса Ольги, Жени.

"Говорю с ним, а он молчит. Не так чтобы сердился, а просто ну нет его. И все".

"О чем же ты его спрашиваешь?"

Галина помолчала. Короткими обрубками пальцев провела по рукаву гимнастерки Андрея.

"Как думаешь, сколько прожить я могу на свете?"

Ему хотелось засмеяться. Но даже улыбки не получилось. Сказал серьезно:

"Ты здоровая, сильная. Проживешь долго".

"А все равно ведь повяну. И ничего после меня не останется".

"Так и с каждым, Галя".

"Почему с каждым? У других останутся дети".

Галина смотрела ему в глаза и все поглаживала руку. А он потупился, отвел взгляд в сторону, не знал, что ответить. Зачем Галина задает именно ему такие вопросы?

"Наш медсанбат теперь расформировывать будут, - снова заговорила Галина и прикусила губу, постояла так, превозмогая готовые набежать слезы. - Куда я тогда? Кому я нужна с такими култышками?"

"Так и будешь работать по специальности. И еще подучишься. На медсестру", - он не решился сказать: на врача.

"Нет, Андрейка, на медсестру мне не выучиться. Я же своими култышками не все могу сделать - тонкую работу. Санитаркой только... А вдруг поставят на инвалидность, назначат пенсию? А по мне лучше в гроб".

И снова Андрей не знал, что ответить. Не просто ведь слов утешения ищет у него Галина, а ждет серьезного ответа. Можно понять ее тревоги. Вся жизнь у нее еще впереди. Сделай один неверный шаг, и неизвестно, как потом она сложится. Действительно, вряд ли ее на гражданке возьмут в школу медицинских сестер. Ее и в медсанбате оставили только благодаря заступничеству Яниша.

"Не знаю, Галя. Ты-то сама как думаешь?"

Нехорошо стало Андрею. Даже соломинки не бросил он утопающему. Выплывай как хочешь, а я посмотрю.

Галина горько проговорила:

"И не знаю даже, сколько раз все передумала. Да не додумалась. Потому тебя и спросила. Ты же для меня больше, чем кто другой".

Страшно не подтвердить этого. Человек ждет, человек верит. Уклонись еще раз от прямого, твердого ответа, и рухнет для Галины вот это светлое, голубое небо, придавит ее своей неимоверной тяжестью. Почему-то вспомнилась Женя. Прощание с нею.

"Галя, для тебя я сделаю все, что смогу. Скажи, что я должен сделать?"

"Опять "скажи"... - Она отрицательно покачала головой. - Делать ничего не надо, я только просила совета".

"Мне трудно, Галя. Мне казалось, если бы ты сначала..."

Галя протянула к нему свои изуродованные руки. Быстро сказала:

"Возьми меня замуж", - и обессиленно поникла головой.

Андрей вздрогнул от этих прямых, отчетливых слов. Он уже смутно угадывал, что у Галины созрело какое-то твердое решение и только хочется ей, чтобы оно прозвучало добрым советом от его имени. Но не это ему виделось, только не это. Тем более что когда-то она же сама, отвечая на просьбу раненого лейтенанта выйти за него замуж, принародно заявила: "Никогда ни за кого не пойду". А ему, только ему, Андрею, прибавила: "Даже за тебя не пошла бы". И всем своим поведением потом подтверждала это. Что же значат теперь ее слова? Слова, на которые и совсем невозможно ответить. Галине действительно он всегда желал только добра. Уважительно думал о ее преданной любви к Мите. Иной раз и сам колебался: а может быть, действительно существует на свете истинная женская любовь? И еще раз все рухнуло. И эта теперь, как Женя Рыбакова, бросится ему на шею и станет целовать. Вот почему она и о Мите заговорила: "Стал он отходить от меня".

"Тебе нарочно я свои култышки показала, - едва расслышал Андрей заглохшими ушами. - Это чтобы тебе легче было выговорить: не возьму. А мне легче такие слова от тебя услышать. И чтобы ты знал, в который раз повторю: после Мити любви у меня уже нету. А замуж выйти хочу. Такого совета и у тебя спрашивала. Мне лейтенант Березин все пишет и пишет".

Невыносимо стыдно стало Андрею. Нет, это не Женя в чувственном своем порыве. И не холодный, деловой расчет. Тогда совета от него Галина и не стала бы добиваться. Что-то еще она не досказала. Или он не сумел сразу понять.

"Галя, ты прости меня, но если пишет Березин..."

"Наверно, любит. Нужна я ему и такая. Разве не мог бы он себе какую хочешь красивую найти?"

"А как же ты?"

"Меня два раза немцы убивали, а я все неубитая. Живу. И жить хочется. Митя уже не вернется. А если и совсем уйдет? Тогда с чем же я останусь? Уж и совсем ничего?"

"Так ведь Березина ты не любишь! Сказала сама..."

Галина тихо вздохнула.

"Стану любить его детей. Если родятся от него дети. Они же вперед всего будут моими детьми, и когда помру - в них я останусь, кровинка живая моя".

"А не будет это обманом Березина? Если дети от него не родятся?"

"В чем же я его обману? Все равно буду честной женой. Все как надо. Так и заранее, еще в своем письме, ему объясню. Пусть решает".

"Вот так! "Пусть он решает". А ведь это решить ты одна должна. Зачем же его испытывать?"

Грустная усмешка тронула губы Галины.

"А ты не подумал, Андрейка, что мужчине женщину обманывать легче?"

Подбежали запыхавшиеся Яниш с редактором газеты. Яниш подхватил чемодан Андрея.

"Состав подают. Вместо второго на пятый путь. Айда скорее! Надо место занять получше".

Прощание получилось скомканным. В толкотне пожали друг другу руки. Галину по вспыхнувшей к ней жалости он хотел поцеловать в щеку, но встретился с ее губами...

Теперь он ехал, смотрел в окно на черные остовы обрушенных построек и возвращался мыслью к последним словам Галины. Да, тяжело ей до конца дней своих оставаться совсем одной. Но лучше ли быть вдвоем, все-таки чувствуя себя одиноким? "Стану любить его детей. Если родятся дети". Вот эта любовь, наверно, бывает всегда без обмана. В эту любовь нельзя не верить. И Галина ищет сейчас только такой любви. Можно ли осудить ее за это? Хоть что-то должно остаться человеку! Годится ли каждого мерить только на свой собственный аршин?

Почему Галина доверилась ему? Среди подруг своих по медсанбату можно было найти лучших советчиков. Однако ж она открылась во всем ему - мужчине. Может быть, думала, вдруг скажет: "Галя, выходи за меня замуж!" Ведь близко же было к такому ответу. Слова сорвутся, их не воротишь. И тогда, если честен, надо обещание выполнять. Галина знала давно, что на ветер он слов не бросает...

Стой, стой! Ну а разве ты не знал Галину тоже очень давно? И ты допустил, ты смог допустить сейчас мысль такую...

Андрей приник головой к оконной раме. От нее пахло паровозным, с горчинкой дымком.

Да, вот таким был и нечаянный поцелуй Галины. Он не обжег его таинственной сладкой неизведанностью, как первый Ольгин поцелуй или горячий, наполненный откровенной страстью поцелуй Жени. Но все-таки Галине, видимо, хотелось прикоснуться к нему губами, иначе она успела бы отстраниться. Не отстранился и он. Он тем более успел бы. А теперь думай, Андрей, почему ты не успел...

8

В Москве ему нужно было сделать пересадку. Через военную комендатуру билет Андрей оформил быстро, но до отправления сибирского поезда оставалось много времени, по существу, весь день. Москву он знал плохо, лишь на транзите, с фронта на фронт, и очень обрадовался, что может побродить по городу да и зайти на всякий случай с запиской Яниша к одному из его знакомых, крупному искусствоведу, причастному к миру художников.

"Зачем?" - спросил тогда Андрей.

"А разве я знаю зачем, - засмеялся Яниш. - Вдруг Юрий Алексеевич тебе что-то совсем необыкновенное предложит. Если, конечно, он не в эвакуации. Многие ведь Москву покидали".

Юрий Алексеевич оказался дома. Никуда он из столицы не выезжал, почел бы это для себя недостойным. Дежурил на крышах, гасил зажигательные бомбы, словом, делал что и все. И лет ему было за семьдесят. Ходил он сейчас по дому сутулясь, но бодро постукивая в истертый со временем паркет палкой с резиновым наконечником. Возле ног старика вертелся рыжий кот с тонким и длинным, словно веревочным, хвостом. Стены четырехкомнатной квартиры были увешаны гравюрами и живописью. Старинной и современной. Больше старинной. А по углам стояли бронзовые скульптурные портреты мыслителей древности. Он с удовольствием показывал Андрею свои богатства. Но объяснял с оглядкой: вдруг его неожиданный молодой гость и сам превосходно во всем разбирается. В записке Яниша содержались безмерные похвалы таланту художника Путинцева.

- Так, так, - говорил Юрий Алексеевич, сопровождая Андрея по своему домашнему музею. - Значит, вам довелось воевать вместе с Альфредом Кристаповичем. Знаю, знаю его. А больше знаком с его батюшкой. Отличный, первостатейный гравер. В молодости занимался так же, как и ваш покорный слуга, подпольной революционной деятельностью. И в тюрьме оба сиживали. И ссылку на холодном Севере империи Российской отбывали. Виноват, к какому жанру в работе своей больше вы тяготеете? Чью, так сказать, эстетическую школу прошли?

И Андрей стеснительно объяснял, что он еще совсем никакой не художник, а самоучка, хотя кое-что ему и удается. На фронте он сделал множество зарисовок. Его рисунки печатались в военных газетах. Но он сам считает, что главная его сила, если уж считать, что есть у него такая сила, - это в изображении птиц, зверей, растений. Лучшие рисунки - пером. С этого, по мальчишеству еще, он начинал. И сейчас пером, карандашом все-таки лучше, чем кистью, владеет. Яниш в своей записке очень преувеличил его способности.

- Такого за ним я не замечал, - перебил Юрий Алексеевич, - тут он весь в своего родителя. Хм! А у вас, значит, вообще профессионального образования нет?

- Нет. Хотелось получить, да вот сперва одна война, потом другая.

- А это, между прочим, для художника тоже академия. Да, да, в смысле психологическом. "Внимая ужасам войны, при каждой новой жертве боя, мне жаль не друга, не жены, мне жаль не самого героя..." Понимаете, как скупо, но сильно тут перекидывается мысль поэта к душевным страданиям матери? Попробуйте-ка это сделать на полотне! Хорошо, вы изобразите неизгладимое горе матери, написанное на ее лице, в ее позе, в движениях, и люди, кто будет рассматривать вашу картину, всем существом своим сольются с нею. Ну а что и каким образом вы в противопоставление скажете средствами живописи здесь же о друге и жене убитого? Виноват, это я к слову. А вы не стесняйтесь, что нет у вас специального образования. Главное - талант. И в талант свой верьте. И спуску себе ни в чем не давайте. Это обязательно. Как вы находите сей этюд? Подлинный Айвазовский. Случаен ли, по вашему мнению, этот белый разрыв в тучах, клубящихся над штормовым морем?

- Юрий Алексеевич, вы мне сами подсказываете. Ответить: "Возможно, случаен" - я уже не могу.

- Те-те-те! Но, предположим, мы попробовали бы его объяснить. И тогда каждый из нас станет это делать непременно по-своему, соответственно полету собственной фантазии. Так ведь? А у поэта: "...Увы, утешится жена и друга лучший друг забудет; но где-то есть душа одна - она до гроба помнить будет!" Фантазировать читающему здесь уже нельзя. Все строго определено. И художественно доказано. Да-с.

- Фантазировать, может быть, и нельзя, а не соглашаться, спорить можно.

- Ну спорить, разумеется. Вся наша жизнь - бесконечный спор. А позвольте спросить: какие у вас планы на дальнейшее?

Андрей пожал плечами. Вопрос Юрия Алексеевича застал его врасплох.

- Отчетливых планов никаких. Еду в Сибирь, в родные места. А там будет видно.

- Хм! "В родные места" - это мне нравится. А насчет "там будет видно" не очень. Видно должно быть всегда и в любом месте: там и здесь. Когда вы почувствовали себя художником? Именно художником. Не просто человеком, умеющим рисовать. И поверили в это.

- Смешно сказать, Юрий Алексеевич... - Андрей заколебался, он не был уверен, когда же действительно это случилось. - Пожалуй...

- Ну-тка?

- Когда еще на срочной службе в армии в стенной газете нарисовал я двух бегущих тараканов, а наш комдив их принял за живых.

- Угу! Так, так. История, похожая на знаменитую суриковскую муху. И если ее предположительно продолжить в том же духе, вам надо со всей серьезностью готовиться написать, ну, допустим, "Взятие снежного городка", "Боярыню Морозову" и "Утро стрелецкой казни".

- Ну что вы! Юрий Алексеевич...

- И ничего-с. А как же альпинисту без Ушбы, пика Ленина или Джомолунгмы? Не будет с моей стороны, Андрей Арсентьевич, нескромностью спросить: какая все-таки тема в широком плане уже отяготила на долгие годы, захватила вас, воображение ваше?

Постукивая палкой в пол, он смотрел на Андрея доброжелательно, всем видом своим поощряя его ответить, пусть и не очень-то четко, отточенно, зато дерзостно, с этаким свободным взмахом могучих крыльев. Андрей помрачнел. И всегда холодное его лицо сделалось совсем жестким, резким.

- Я хотел бы... хотел бы... - И остановился. - Но все это настолько смутно... Я боюсь даже сказать. То, что видел я на войне... В одно полотно это никак не вместимо. А множество отдельных частностей все же не составит главного... Вот видите, я даже словами выразить свою мысль не могу, так где же это мне сделать в красках, в рисунке! И потом, хочется мне разгадать тайну движения, чтобы не само по себе и лишь иногда оно у меня получалось, а всегда, по моему велению...

Андрей остановился снова, чувствуя, что в его словах можно найти изрядную толику самонадеянного бахвальства. А говорить он начал совсем неподготовленный.

- И прекрасно! - сказал Юрий Алексеевич. - Прекрасно, что вас тянет к серьезным и крупным темам в искусстве. А что пока еще никто в совершенстве не овладел в живописи безотказно подвластной художнику тайной движения... Он повертел палкой, и резиновый наконечник слабо скрипнул в трещинах паркета. - Что ж, будьте первооткрывателем. Работайте. И если даже вы не найдете философский камень, не решите квадратуру круга - это не в ущерб вам. Что-нибудь вы да найдете и что-нибудь да решите. Великого можно достичь только тогда, когда стремятся достичь великого. Подчас невозможного. Как раз, кажется, у вас, сибиряков, есть такая охотничья поговорка: пошел на медведя - рябчиков не стреляй.

- А мне пока даются только тараканы, - хмуро сказал Андрей.

- Н-да, говоря аллегорически, на тараканах, конечно, Андрей Арсентьевич, далеко не уехать. Надо вам запрягать тройку добрых коней, - и оборвал себя. - А впрочем, если именно это ваше истинное призвание? И огромное полотно, раскрывающее тайну движения, только некий символ, потаенная мечта? Знаете, соединение такой мечты с целенаправленной каждодневной работой над тем, что острейшей болью вонзила в вашу душу война, и к тому еще вы ведь сами сказали: главная сила ваша в изображении птиц, зверей и растений - к тому же и эта ваша увлеченность может вас привести тоже к великим результатам. Великое необязательно километрами измеряется. Не зря говорят: целый океан можно увидеть и в капле воды. Понятно, не в любой капле. Ну-с, а самое что ни на есть практическое приложение ваших сил в таком случае где и как вы рассчитываете осуществить? Виноват, кажется, об этом я вас уже спрашивал.

- Поступлю на какую случится работу. Вероятнее всего, учителем рисования. Быть только художником для меня еще невозможно.

- Не согласен! Художник должен быть только художником. При такой, кстати, аттестации, какую дает вам Альфред Кристапович.

- Спасибо ему за это. Но в нашем городе...

- Позвольте, позвольте, что значит "в нашем городе"? Разве художник инвентарная частица некоего определенного городского хозяйства? Под номером, с биркой и так далее.

- Нет. Просто сами масштабы...

- Ах, мас-шта-бы! Тогда, знаете ли, я помогу вам определиться в Москве! И будете иметь постоянную работу именно как художник при издательствах. Станете рисовать любимых ваших тараканов. И бессонными ночами ломать голову над "квадратурой круга", сиречь, тайной движения. Вы не женаты?

- Нет.

- Это хорошо. То есть плохо. Хорошо в том смысле, что одному в Москве с жильем все-таки легче устроиться. А плохо потому, что художнику, вечно терзающемуся в своих творческих исканиях, совершенно необходима женская ласка. Итак, решено?

- Большое вам спасибо, Юрий Алексеевич. Но все же я поеду в Сибирь. У меня мать...

Юрий Алексеевич хлопнул себя по лбу.

- Федот-простота! И девушка, конечно. Ну, тогда давайте так. Когда у вас все образуется и потребуются "масштабы", подайте мне голос. Я начну действовать. Право, мне очень хочется помочь вам. Вспоминаю свою молодость. Если бы тогда не отец Кристапа Яновича...

Потом вплоть до Светлогорска в сознании Андрея все стоял этот разговор с Юрием Алексеевичем, задушевная беседа за чаем, который накрыла, пожалуй, не меньших лет, чем и сам Юрий Алексеевич, домашняя работница.

- Сорок пять лет в нашей семье Полина Игнатьевна, - сказал он, знакомя ее с Андреем. - Надо бы для такой оказии придумать ей какую-то степень родства. Она говорит: называйте просто - своя. Ну так вот, теперь, когда я остался вдовцом, она и весь свет мой в домашнем окошке. О детях и внуках не стану рассказывать. Все хорошими людьми выросли. Но кто сложил голову на полях сражений, вечная им память и моя отцовская и дедова скорбь, а кто жив, раскидала судьба по белу свету. Пока. Лелею надежду, когда-нибудь вновь собраться всем под одной крышей. Как жили до войны.

В этом было нечто высокое, многозначительное. Семья как великая опора в жизни, как продолжение общего дела общими силами.

Ведь, собственно, такая же мысль владела и Галиной: создать семью, продолжить в ней себя, не засушить доставшуюся ей веточку жизни. Пусть даже и без любви. Но если так - была ли у нее любовь и к Мите? Потому, быть может, так быстро и "уходит" он от Галины. И кстати, Юрий Алексеевич за столом, вспоминая юность, свою женитьбу, ни словом не обмолвился о любви, будто тогда они просто выполняли неотвратимый закон природы. Не жестокий, но и не кладущий отпечаток сияния счастья на всю жизнь. Словно бы так: было, было. А теперь вступили в силу другие законы. Во всяком случае, по-видимому, нужно дожить до преклонных лет, чтобы понять эти законы. А сейчас думать и думать.

Много раз Андрей возвращался мыслью и к предложению Юрия Алексеевича закрепиться в Москве как художнику при издательствах. За чаем Юрий Алексеевич кое-что и еще уточнил. Художники, знатоки животного и растительного мира, всегда очень нужны в качестве иллюстраторов детских книг. Ему тут и карты бы в руки. И опять-таки совсем не в ущерб "квадратуре круга" - великой мечте о полотне, которому вся жизнь своя посвящается...

Великой мечте... Но чем он располагает для ее осуществления? Только жадным желанием. И совершенно туманным видением конечной цели. Тайна движения... Какого движения? Механического? Или в проявлениях жизни? Чьей? Определенного человека или всего человечества? А может быть, живой природы вообще. Какой ответ готов дать он, Андрей Путинцев? И не в словах, не в логических построениях мысли, а в красках и комбинациях линий. Абстракция вообще не ответ, тем более философский. Это уход от ответа, маска, за которой нет ничего. Мир существует не в абстракции, а в реальности, доступной всем чувствам человеческим. Но не заставишь картину заговорить человеческим голосом, не опьянит своим ароматом цветущая на полотне сирень, не уколет роза шипами, и никогда не узнаешь вкуса нарисованного на полотне яблока. Сколько ни вглядывайся в картину, того, чего на ней нет, что не изображено художником, того и не увидишь. Конечно, картина может вызвать различные ассоциации, так же как, читая книгу, вдруг воссоздаешь и зрительный образ героя. И все-таки картины надо писать, чтобы на них не только смотрели, а понимали, догадывались, о чем там, на полотне, разговаривают люди.

И что же он напишет, Андрей Путинцев? Как вложит "тайну движения" во всех ее проявлениях в один кусок полотна? Конечно, "квадратура круга"! И тем не менее он должен найти свою вершину. Не мифическую Вавилонскую башню строить, стремясь ее шпилем вонзиться в небесную голубую твердь, а сделать то, что может сделать человек в границах реального. И даже обязательно чуть-чуть за этими границами, потому что иначе мечте уже некуда будет взлететь. А без мечты человек жить не может.

Тогда его реальная вершина - что это? Допустим, даже сумеет он в некой вполне реалистической манере и во вполне осмысленной композиции раскрыть движение. А для чего? И для кого? Смотри любой и умиляйся. Или презрительно скашивай глаза. Или останавливайся в недоумении. Нет содержания, одно лишь мастерство. И что вообще за зрелище - движение? Тем более что впрямую его и не нарисуешь. Так или иначе получится набор каких-то условностей. Понятных ли и самому художнику? Какая же тогда это вершина? Это пропасть, бездонный провал.

Так неужели же, добиваясь власти над тайной движения, все рисовать одних лишь "тараканов"? Стать иллюстратором детских книжек, оформителем обложек. Чем это значительнее профессии учителя рисования?

Кругом идет голова. А выбирать определенный путь уже сейчас необходимо. Великие мечты великими мечтами, но рано или поздно поезд придет в Светлогорск, и надо будет думать о ночлеге, о работе, хлебе на каждый день. И съездить к матери в Чаусинск. Действительно, здорова ли она? Те письма-треугольнички могли быть и обманчивыми.

И что Седельников...

9

Кира вгляделась в Андрея и всплеснула руками. Поправила высокую прическу.

- Батюшки! Да это вы? Как сильно изменились. На улице бы встретила - не узнала. Такой...

Она в замешательстве остановилась, и Андрей помог:

- ...какой-то... Тяжелый.

- Нет... Да... В общем, не такой молодой, как были.

На это следовало, вероятно, ответить: "А вы, Кира, стали моложе", - или еще что-то в этом роде. Но Андрей сказал:

- Годы и война для всех одинаковы.

И веселый огонек, вспыхнувший в глазах Киры при появлении Андрея, погас.

- Да, да, я не подумала, конечно. Вы ведь оттуда. У меня тоже на фронте погиб двоюродный брат. И вообще, знаете, столько приходило похоронок... Теперь и совсем разговор не складывался. Кира поспешно спросила: - Вы к Алексею Павловичу? Его сегодня не будет. Он в командировке по районам. Совсем замотался. Осенью: давай хлеб, хлеб! А кому убирать? Весна приходит: давай, давай сеять! А кому сеять? И чего сеять, когда семян нет? И пахать некому. Не на чем. И все на плечи Алексея Павловича. Куда денешься - первый!

Кира вздохнула, сообразив, что опять говорит слова совсем не к месту. Человек только что с дороги, устал, и, если пришел сразу сюда, значит, нужна ему немедленная помощь первого секретаря обкома.

- Хотите, я позвоню в гостиницу? - наугад спросила она.

- Позвоните. - Андрей не отказался.

- А вот вам домашний телефон Алексея Павловича. - Кира написала на листке перекидного календаря и сдернула его с никелированных дужек. - Теперь у него новый номер. И квартира новая. А вернуться из командировки он должен бы поздним вечером.

- Спасибо, Кира. Только что же беспокоить Алексея Павловича, лучше я завтра снова сюда зайду. В какие часы это сделать удобнее?

- Да ни в какие. Он всегда занят. Или уж в какие попало. Вы же с ним товарищи. А если лучше всего, так на квартиру пойдите.

В гостинице Андрея поместили на свободную койку в номере на двоих. Его соседом оказался пожилой, с проседью специалист по исследованию лесных запасов страны. В Светлогорск он был направлен для уточнения северных границ распространения кедровых массивов. Сейчас он с нетерпением ждал какой-нибудь оказии, чтобы сплыть в низовья Аренги и там углубиться по боковым ее притокам в самое сердце еще плохо исследованной кедровой тайги.

- Никита Борисович Маков, - представился он.

И тут же, видимо наскучавшись в одиночестве, обрушил на Андрея все свои замыслы и всю пламенную любовь свою к сибирскому кедру. Охал и ахал, как трудно ему найти фанатичных сторонников сбережения этого чудесного дерева. Да, кедр очень почетен у лесозаготовителей и у лесопотребителей, им пристально интересуются, но только на предмет как бы побольше вырубить. Уж очень хороша кедровая древесина. Вот и сейчас его, Никиты Макова, миссия вступает в драматическое противоречие с полученным заданием. Ему хочется доказать, что ареал кедровых лесов простирается на север значительно дальше, чем это принято считать. А коли так, то и промышленную добычу кедрового ореха - масла, кедрового масла! - можно развивать, опираясь на постулат о неистощимости сырьевых ресурсов. Но от него ждут иных обоснований: как транспортировать с далеких северных широт заготовленную там кедровую древесину.

Никита Борисович своим темпераментом увлек и Андрея, заставил вспомнить отцовские рассказы о найденной и потерянной свинцовой руде, богатой необычайно. Ведь это тоже один из ярких примеров, какие великие тайны еще хранит в себе сибирская тайга.

- И новые поиски этой руды так никого и не вдохновили?! - воскликнул Маков, ударив ладонями по столу.

- Не знаю. Отец говорил: пробовали в те годы искать. Безрезультатно. Посчитали все это за вымысел, басню вроде бесшабашного вранья у охотничьего привала. А потом постепенно история эта забылась. Отец боялся тайги. И боялся настойчиво добиваться возобновления поисков. Я ведь объяснял вам: гнетом на его совести лежала гибель начальника той геологической партии.

- Ну а вы что же, молодой человек? - изумленно спросил Маков. Владеете такой тайной - и молчок?

Вопрос Никиты Борисовича поставил Андрея в тупик. При чем же здесь он?

- Ничем я не владею, - проговорил Андрей после недолгого замешательства. - Разве что, как в сказке, пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что.

- Но приблизительное-то место вам отец называл!

- Пожалуйста! Тайга Ерманчетская. А границы ее мне неизвестны. Как будто многие сотни километров в любую сторону. Вас это не смущает?

- Нет. Принимаю. И буду ставить вопрос, где полагается. Со всей страстью. С напором! Но вас-то, лично вас, сибиряка, неужели отцовский рассказ не захватил? Ну, если желаете, так даже как некое романтическое происшествие. Вот вы с войны вернулись с орденами, медалями, вы же там сквозь какие испытания прошли! И не зажечься мыслью продолжить дело отца...

- Наоборот, Никита Борисович. Напоминаю: отец запугивал тайгой.

- Хорошо. Допустим. Его можно понять. Но вас понять, извините, я не могу. Над вами-то никакой давний страх не тяготеет.

- Я не геолог. В рудах я ничего не смыслю.

- А я и не побуждаю вас взять в руки молоток. Стать душою поиска - вот в чем дело!

- Кто же меня, круглого невежду, поставит во главе экспедиции?

- Бог мой! - Маков опять ударил ладонями по столу. - Вы! Не вас, а вы должны поставить! То есть добиться, чтобы поставили. А вы сами в тайгу можете и не ходить. Кстати, я не спросил: какая у вас профессия? Или вы после школы на офицерские курсы и сразу потом на фронт?

- Вообще-то почти так, - уклончиво сказал Андрей. - Только на офицерских курсах я не был. А профессия... Работал маляром. - И что-то подтолкнуло его еще добавить: - Немного рисую.

- Слушайте! Слушайте! - воскликнул Маков. - Не знаю, как там у маляра, но у художника душа не может не тянуться к прекрасному! А то, чем вы владеете, поистине прекрасно. Эта ваша тайна...

Они увлеклись и проговорили до наступления глубоких сумерек. Спохватились, что упустили время, когда можно было бы подкрепиться в общественной столовой по рейсовым карточкам, а в ресторане и дорого, и просидишь до полуночи. Не лечь ли на пустой желудок? Как будто это даже для здоровья полезнее. Но у Андрея в чемодане оказалась краюшка хлеба и небольшая банка рыбных консервов - остатки от пайка, полученного в дорогу, и они, запивая водой, славно поужинали.

- Не знаю, как вы, а я спать буду крепче, - заявил Маков, откидывая уголок одеяла. - Пусть даже и во вред здоровью. Спасибо за угощение. И спокойной ночи!

Однако заснуть им не удалось. Постучался шофер Седельникова. Вручил Андрею короткую записку: "Сейчас же приезжай. Завтра у меня день суматошный. А.". К этому шофер добавил:

- Алексей Павлович сказал: в случае чего примени силу.

- В каком таком случае? - не сразу сообразил Андрей, растерянно стоя перед распахнутой дверью в одних трусах.

- Ну если вы не поедете.

- Да ведь поздно уже! Мы вот...

- Алексей Павлович, бывает, и по целой ночи не спит. Когда в командировке, в дороге.

Седельников встретил Андрея совсем по-домашнему, без пиджака, с расстегнутым воротом рубашки и в мягких тапочках. Волосы у него были мокрые и блестели. Ладошкой он старательно разглаживал пробор направо и налево непонятно от какой из двух своих макушек. В глубине квартиры тонко позванивала посуда.

- Здорово, дезертир трудового фронта! - закричал он, обнимая Андрея и похлопывая по спине. - Извини, что сон тебе я испортил. И еще извини, что в таком виде предстал, едва успел под душем сполоснуться. Прокис совершенно от пота. Ну ты как? Вижу, кирпича у тебя и сейчас физиономия просит. Помнишь, как тебя я поначалу огорошил?

- Помню. И надо было уже тогда кирпич в дело пустить.

- А пуля? Где она сейчас, пуля твоя? Вытащили?

- Да нет, не вытащили, осталась на прежнем месте. Но, может быть, и перешла в другое. Неважно, передвигается ли пуля, важно то, что я хожу.

- Значит, что же, я был не прав?

- Только в одном: убеждал меня остаться в тылу.

- Фигу! - сказал Седельников. - В тылу ты тоже вот как был нужен. И не думай, что люди здесь несли военных тягот меньше. Хотя, допустим, конечно, и меньше, потому что смерть в тылу не столь уж широкой косой, как на фронте, прошлась. И не так зримо. А в остальном...

- Ну и я, как видишь, тоже жив.

- Ладно, пошли в комнату. Не то, стоя у порога, мы черт-те знает до чего договоримся.

И потащил Андрея за собой, крича: "Ириша! Поймал я таки человека-невидимку".

Стол был накрыт, лаская взгляд не столько расставленными на нем закусками и напитками - всего в меру, - сколько удивительной белизны накрахмаленной скатертью и хорошим фарфоровым сервизом. Ирина, круглолицая, с высокими и тонкими, неодинаково приподнятыми бровями и чуточку излишне выпяченной нижней губой, вся очень свежая, без каких-либо признаков косметики, заканчивала сервировку стола.

- Аа-а! - отозвалась она радостно. И бросила чайные ложечки, все вместе, на середину стола, торопливо сдернула, скомкала фартук. - Вот через сколько лет, Андрей, мы наконец снова в нашем доме увиделись. Садитесь, показала Андрею место, - садитесь сюда. И пожалуйста, без всяких оглядок, выбирайте сами, что вам нравится. Алеше я говорила: позовем лучше на воскресенье к обеду. А он: это само по себе. И правильно. Никогда не откладывай на завтра то...

- ...что можешь сделать послезавтра, - шутливо вклинил Седельников. Научен, научен горьким опытом. Мне когда Кира сообщила, ну, думаю, нет, не дам я этому медведю выспаться.

- И себе в том числе, - сказал Андрей. Повел рукой в сторону Ирины: И...

Он не знал, как ему теперь за столом называть жену первого секретаря обкома партии. Из памяти изгладилось ее отчество.

- Чепуха! - поощрительно проговорил Седельников. - Вижу, прицеливаешься к слову. А ты не подбирай, зови просто Ирина или, на выбор, Ириша, под каким сокращенным именем она в этом доме ходит. И уж всем бы на "ты" одинаково. Иначе запутаемся. Тебе из какого сосуда налить? Беленького или красненького?

- Ни того, ни другого. Только чаю.

- Гляди-ка, даже там не приучился, - удивленно сказал Седельников. - Ну как хочешь, объявлена свобода полная. А мы с Иришей совсем по малюсенькой выпьем. Не по укоренившейся привычке, нет у нас таковой, а по обычаю русского гостеприимства. За твое здоровье, Андрей! За возвращение с победой!

- И за новые победы! В искусстве. - Ирина подняла рюмочку, сквозь нее поглядела на свет. - И вообще за твое счастье, счастливый ты человек!

Андрей неловко схватил пустую рюмку, торопливо плеснул в нее из первой попавшейся ему бутылки, чокнулся, повертел в пальцах и поставил на стол.

- Прошу простить... И за ваше, обоих, здоровье тоже. Выходит, и за счастье.

- Ну нет, Андрей, ты так сказал о счастье, как будто его и на свете нет, - запротестовала Ирина. - Или ты не веришь в него?

- В счастье верю. Только не очень верю, что я счастливый человек.

- Если не ты, то кто же? - воскликнула Ирина. - И почему ты не считаешь себя счастливым? Иметь такой талант! Не понимаю. Чего же тебе тогда еще не хватает?

- Беру свои слова назад. - Андрею не хотелось продолжать такой разговор. - Согласен. Мне всего хватает, и я в мире самый счастливый человек.

- Ему не хватает хорошей жены, такой, как ты, Ириша, - заметил Седельников, жестом приглашая Андрея закусывать. - Но ничего, это мы быстро восполним. Займись, Ириша. А пока, товарищ Путинцев, рассказывай, каким образом ты улизнул из Светлогорска, несмотря на мое сопротивление, и что вообще после этого происходило с тобой. Заранее одно только скажу: долго у меня на сердце было как-то неуютно, противно. То, что задерживал я тебя, нехорошо. Все же, по Пушкину, "души прекрасные порывы" надо было мне ставить выше любых других соображений, включая и заботы о твоем здоровье и той пользе, которую ты мог бы принести тылу. Однако ж и то, что я тебя тогда упустил, тоже было нехорошо. Ну, ей-богу же, пуля твоя тогда была вовсе не шуточной! Так меня совершенно твердо врачи заверяли. А когда ты и ни одной строки мне с фронта не прислал, я понял - человек оскорбился. Либо вообще уже нет человека. Впрочем, рассказывай.

- Не знаю, с чего и начать...

Но все-таки постепенно Андрей разговорился. Не очень последовательно, перебрасываясь с одного на другое, он в свой рассказ сумел вместить все наиболее существенное из того, что пришлось ему повидать и пережить за прошедшие годы. Говорить было легко, он чувствовал: его слушают внимательно и с подлинным интересом, с той дружеской расположенностью, которая снимает все заботы - складно ли связывается речь и пригоняется слово к слову. Андрей не повторял того, что было хорошо известно из газет и радиопередач, он не описывал собственно хода военных действий, а говорил главным образом о том, что врезалось ему в душу как художнику и что он постарался закрепить в своих рисунках.

Седельников слушал молча, изредка потягивая из стакана остывший крепкий чай. Ирина, случалось, и перебивала Андрея короткими вопросами, но не столько для того, чтобы уяснить кое-что не понятое ею, сколько с умело скрытой целью - помочь рассказчику найти лучшее продолжение своей мысли. Она не выдержала, всплеснула руками и потрясенно вскрикнула, когда Андрей обмолвился вскользь, что за четыре года сделал различных набросков по меньшей мере тысяч десять-двенадцать.

- Двенадцать тысяч! Андрей, да ведь это... это целый вагон. Где же они?

- Понятию не имею. Наверное, лежат в каких-то военных архивах. Политотдел все забирал у меня и отправлял куда-то.

- Куда?

- В точности не знаю. Какая разница куда. Важно, для сохранности. Хотя, по-моему, и хранить особенно нечего. Это же быстрые наброски карандашом в блокнот. И никакой их не вагон, от силы пудов пять-шесть наберется.

- Ну вагон - я не в смысле веса. - Ирина засмеялась. - А из каждого наброска можно сделать картину?

- Можно, конечно. А зачем? Да и не из всякого. Есть повторения. Есть просто... В общем, тогда казалось, а теперь, может быть, и не покажется. Или факт без настроения, или настроение без факта.

- Чего, к слову сказать, у тебя не бывает, - вставил Седельников. - У тебя все с натуры. Скорее так: факт маленький, а настроение большое.

- Не буду спорить, - согласился Андрей. - Со стороны виднее.

- А что ты дальше намерен делать со своими рисунками? - спросила Ирина.

- Неужели при тебе так ничего и не сохранилось? - спросил Седельников.

У них одновременно вырвались эти вопросы. Ирина косточками согнутых пальцев постучала в стол.

- Вот как мы с Алешкой думаем синхронно, - сказала она. - А правда, Андрей? Вопросы-то серьезные.

- Не думал я. Мне надо сперва поступить на работу. Съездить в Чаусинск, навестить маму. Или сюда ее привезти. Военные архивы я запрашивать не стану. Пусть там все и лежит. Для истории. Если это нужно истории, имеет хоть какую-то ценность. А с собой в чистом виде нет ничего. В сырых набросках, пожалуй, штук пятьсот привез.

- Знаю твои "сырые". Другому дай бог такие чистыми, - сказал Седельников.

- Андрей, миленький, - Ирина вскочила, подбежала, обняла за плечи Андрея, - вот с этого бы и надо начать. Но почему же ты к нам не захватил свои рисунки?

- Ириша, это уже переходит границы допустимой критики, - остановил ее Седельников. - Человека подняли с постели. Спасибо, что хоть так согласился приехать. Но, впрочем, Андрей, в словах Ирины есть сермяжная правда.

- И давай, Алеша, будем думать вот о чем, - подхватила Ирина. - Надо организовать Андрею выставку его рисунков. Допустим, в клубе машиностроителей. Или в фойе Дома офицеров. Можно и во Дворце культуры железнодорожников.

- Нет, нет, - поспешно возразил Андрей, - мои рисунки не годятся для показа на публике.

- Да, да, - сказал Седельников, - это нужно сделать как можно быстрее. Разумеется, предоставив тебе полнейшую возможность переписать все то, что ты посчитаешь необходимым. А сама идея застолблена. И железно. Отныне над тобой дамокловым мечом будет висеть Ирина. Ее настойчивость я немного знаю. Поэтому соображай не как тебе уклониться от выставки, а как правильнее распределить свое время с учетом того, что и в Чаусинске тебе надо будет побывать, и на постоянную работу устроиться. Последнее, кстати, серьезная проблема. Вакантные места сейчас вообще-то есть. Да надо ведь, чтобы ты творчески жил, понимаешь, творчески, а не выслуживал свою зарплату по часам. Поговорю в отделении Союза художников. Ну к этому мы еще вернемся. А выставка - решено и подписано.

Ирина потерла руки. Хлопнула в ладоши.

- Теперь ты вдвойне в моей власти, Андрей, - сказала она удовлетворенно. - Выставка и жена. Или жена и выставка. Хоть так, хоть этак. И то и другое будет тебе по высшему классу. Партийное поручение первого секретаря обкома. Обязана выполнить.

- Слышь, Андрей, на какую основу все она переводит? - спросил Седельников. - Но, между прочим, одно поручение первого секретаря насчет самой себя она все же не выполнила. Твердо ей говорилось: поступай солисткой в оперный театр, а она - нет. Лектором при горкоме партии. Тоже, дескать, работа голосом. Но не по нотам, а по собственному вдохновению.

- Утрируешь, Алеша. Тогда можно сказать и о тебе, что ты сам в первые секретари напросился.

- Не отрицаю, - с шутливой готовностью подтвердил Седельников. - И к Андрею: - Хочешь, расскажу? Не устал?

- Нет. Рассказывай.

- Ну ты сам посуди. Прошлой осенью отзывают Дербенева, нашего первого, в столицу. Назначение - замнаркома тяжелого машиностроения. Естественно, второго приглашают в Москву для беседы. А он попадает в больницу. С тягчайшим диагнозом. Словом, на долгие годы. И он, перед тем как лечь, представь себе, в Центральном Комитете называет меня. Звонок из Москвы: выехать. Еду. Зачем, не знаю. В одной комнате со мной разговоры. В другой, в третьей. Постепенно прозреваю. И со страхом. Пойми, война еще не закончена. Живем, работаем в невероятном напряжении. Если уж рассказывать про диагноз второго, так он возник именно от этого, от перенапряжения. Но у меня-то дело не в состоянии здоровья, а в опыте. Какой еще у меня опыт? И внутренне решаю я: будет задан вопрос в упор - откажусь наотрез. А может быть, и вообще, думаю, разговорами одними все обойдется. Ан, видишь вот, не обошлось.

- Ты расскажи, какой тебе в ЦК был задан последний вопрос, - подмигнула Ирина. - Опиши обстановку. Кабинет и все прочее.

- Подначивает. - Седельников качнул головой в сторону Ирины. - Ну все равно. Штука в том, что в тот момент ни кабинета, ни обстановки, ни "всего прочего" не было. А вопрос: "Будем вас рекомендовать. Справитесь?" Ну ты, Андрей, и ты, Ириша, по-честному, могли бы вы ответить по-другому? Все мои страхи, все мои размышления насчет категорического отказа враз куда-то прочь отнесло. Другой страх появился: с достаточной ли я твердостью "справлюсь" сказал. И понимаешь, не потому, что испугался, а потому, что раз надо значит, надо справиться. Руководство целой областью - да какой областью! Руководство коммунистами целой области - да какими коммунистами и какими, добавлю, беспартийными! - Центральный Комитет собирается мне доверить. Как я предстану перед областной партийной конференцией? Так и так, мол, товарищи, в себе я не уверен, но если... Словом, к партконференции готовился, точно бы я уже двадцать лет первым секретарем отработал. Проголосовали - ни одного против. Это я тебе, Андрей, все к тому, что кое в чем не замечаю в тебе должной твердости. Допускаешь еще "или - или". Чш, чш, Ирина, не грози пальчиком! Знаю, в чем его архимедовым рычагом не своротишь. А вот в себя он не верит. Так, как верил я в себя перед партийной конференцией!

- Ох, нашел, какой пример привести! Похвастался.

- Не посмел тебя назвать, Ириша. Скажет Андрей: процветает в этом доме семейственность.

И присвистнул, взглянув на круглые настенные часы. Объявил, что сам он может и не поспать и Андрей не поспать может, а Ирине с утра читать лекцию, она нагородит такой чепухи, что потом люди в обком начнут писать жалобы и ему придется, попирая семейную субординацию, объявлять собственной жене выговор.

10

Слова Седельникова насчет "или - или" задели Андрея. Напомнили о том, что ведь и сам он всегда стремился избегать этих "или", а выходит, то и дело допускает их, коли другим это со стороны заметно. Итак, программа действий.

С помощью Седельникова он ищет себе работу. Любую. Но непременно связанную с его теперь уже душевной необходимостью - рисовать и рисовать. Работу, оставляющую ему для этого достаточно времени.

Он соглашается на выставку своих военных рисунков. Но только при условии, что каждый из них будет переписан заново, сколько бы времени для этого ни понадобилось. И что художественные достоинства своей работы он станет определять только сам, а не Ирина Седельникова. Андрей не мог ей отказать ни в уме, ни в обаянии, ни в личной к нему доброжелательности, но весь почему-то внутренне ощетинивался при одной лишь мысли о том, что в самое для него сокровенное, в таинство творческого замысла, вдруг вторгнется женщина и превратится как бы в соучастницу его видения мира, смешает свое дыхание с его дыханием. А это невозможно. Просто невозможно.

Но прежде всего он должен съездить в Чаусинск. Как отнесется мать ко всем его соображениям, это ему небезразлично. Он не имеет больше права оставлять ее одну. Потому что она нуждается в нем. И он очень нуждается в ней. Сейчас все это ему в особенности стало понятно.

В Чаусинск Андрей приехал поздним вечером. Он не послал о выезде своем телеграмму, хотелось освободить от лишних приготовлений мать ну и... порадовать неожиданностью встречи. Теперь, приближаясь к дому, он сожалел об этом. Не слишком ли разволнуется мать? Как бы потом эта радость встречи не отразилась на ее здоровье. Припомнились слова из ее писем о том, что плохо спится, а по утрам кружится голова.

Окна в доме уже были закрыты ставнями. Их наискось прижимали железные полосы с болтами. Андрей тронул щеколду в калитке. Не поднялась. Тоже на запоре, придавлена деревянным клином. В детстве это не бывало помехой. Он и Мирон при надобности легко перемахивали через забор. Но если он постучит сразу в сенечную дверь, мать испугается еще больше.

Андрей подошел к окну. Поднял и опустил руку. Надо немного постоять и насладиться тишиной, прохладой, стелющейся над этой окраинной улицей города, вглядеться в звездочки, слабо мерцающие на темном чистом небе, войти в то настроение, которым раньше здесь жила вся их семья. Какие тогда были хорошие поздние, перед сном, вечера!

Почему это так: всегда прошедшие годы кажутся самыми лучшими? Почему и в будущее мы уносимся мыслью с надеждами на какое-то необыкновенное счастье? И только настоящее неизменно наполнено сосущими тебя заботами, сожалениями о чем-то сделанном не так, как надо бы сделать, и грустными сравнениями, каким ты стал теперь и каким ты был в свои прежние годы. Ты и сейчас еще молод. И не потому, что где-то там, у сердца, притаилась пуля, а все же не побежишь до рассвета с удочкой на озеро ловить карасей, не станешь радоваться каждой пойманной рыбке всего-то в пятачок величиной. И не станешь вечером при свете керосиновой лампы выстригать из старых журналов цветные картинки и наклеивать их в альбом. А между тем из новой дали годов ты непременно когда-нибудь вспомнишь теплом вот этот поздний вечер под окном и вспомнишь его уже не как тревожный, а как один из лучших в жизни. Сейчас тебя от самого родного человека отделяет только тонкий ставень окна. Войди в дом, и все невзгоды тотчас исчезнут, забудутся. Ну а через тридцать или сорок лет? Прийти тебе тогда будет уже не к кому. Никто не будет стоять и у твоего окна.

Он постучался. Тихо, осторожно, кончиками пальцев. Так, бывало, стучался отец, где-нибудь по делу припоздав дотемна. Прошла минута, другая. В щель ставня прорезался узкий луч света. По стеклу изнутри ответный, такой же сигнал: да, я слышу. И срывающийся голос:

- Кто там? Господи!

А в голосе и боязнь и надежда.

- Это я, мама.

И словно сильный ветер пронесся по комнате, по сеням, по двору, что-то отталкивая, отбрасывая, опрокидывая. Скрипнул клин в воротах, брякнула железная щеколда, и в калитке появилась мать, маленькая, сухонькая, до коленей закутанная в темную шаль.

- Андрюша?

Она больше не могла выговорить ни слова. Припала головой к его плечу и тихо всхлипывала. А калитка так и стояла распахнутой, и кто-то, должно быть, сосед или просто знакомый, проходя мимо, задержался, спросил сочувственно, не надо ли помочь - плачет ведь женщина.

- Да что ты, милый, что ты! - отозвалась она. - Не горе, счастье великое у меня. Сын с фронта вернулся.

- У-у, Антоновна, тогда...

И зашагал торопливо, чтобы поскорее рассказать своим домашним о радости, которая привалила Евдокии Антоновне.

Во двор с огорода тянуло запахом свежей зелени, недавно вскопанной земли. В сараюшке на насесте сонно зашевелились куры. Хрюкнул поросенок. Мать оглянулась, умиротворенно прошептала: "Эка ведь, все поняли", - и повела Андрея в дом.

Все здесь было как прежде. В сенях стоял дощатый настил, на котором в теплую пору спали Андрей и Мирон. И прикрыт он был все тем же одеялом. И знакомо поскрипывали под ногами некрашеные половицы. На кухне под бело-голубым рефлектором, похожим на опрокинутое чайное блюдце, горела электрическая лампочка в пятнадцать свечей. Казалось, вот сейчас из двери, ведущей в горницу, выглянет отец, погрозит пальцем, дескать, где это так долго ты загулял, парень. А из сеней крикнет Мирон: "Пап, нет, с Андреем были мы вместе". Братья всегда защищали друг друга. А мать знала, что отец никогда не сердился всерьез.

Теперь она усаживала Андрея к столу на отцовском месте. А сама хлопотала возле плиты, гремела самоварной трубой и безудержно говорила, говорила:

- Сыночек ты мой, сыночек, да погляди-ка еще на меня, ну погляди. Переменился очень? Нет, совсем не переменился. Хотя и возмужал. Даже морщинки на лбу - ну их, не надо их! - совсем такие, как у Арсентия, прорезались. И чего же ты не отбил мне телеграмму с дороги? Ведь как пришло твое письмо с победой из Берлина этого самого, так и ничего больше. А тут слухи поползли, что наших солдат фашисты и потом еще убивали. С чердаков, затаившись, стреляли. Ну просто изныло у меня сердце.

- Мама, очень я виноват.

- Да не винись, не винись, сыночек, так это я. От радости материнской, долгожданной. Все теперь, все отошло куда-то, и словно крылья у меня сейчас за спиной. А скажу, и такие думы в голову мне забирались: не захочет Андрюша мой возвращаться сюда, сколько свету всякого он повидал, осядет на житье в месте хорошем, и опять останется нам только письма друг дружке писать.

Плита гудела, под сильной тягой звучно пощелкивала чугунная дверца. Что-то шипело, жарилось на сковороде. Мать расставляла посуду, резала хлеб.

- Мама, а я и приехал договориться с тобой, надо жить нам вместе. Обязательно вместе. Это и до войны еще хотелось мне сделать.

У нее как-то неловко выскользнул нож из руки, упал на стол. Спросила испуганно:

- Андрюшенька, так ты с прежней, что ли, мыслью своей - увезти меня отсюда? Куда?

- Мама, не станем сейчас говорить об этом. Будем пить чай, на тебя любоваться. И на меня тоже. Будем хорошее вспоминать. Я тебе про победу расскажу. А про войну, самое тяжелое, когда-нибудь потом. Ты расскажи мне, как ты здесь жила. Все, что хочешь. И постели мне о сенях. Очень хочется в детство, в юность мою вернуться.

Они проговорили ночь напролет, совсем не ощущая течения времени. Только когда в часах-ходиках, висевших в простенке над столом, что-то щелкнуло, желтый маятник задребезжал, повисая бессильно, и усатый рисованный кот сквозь прорези в жестяной облицовке часов перестал водить направо-налево лукавыми глазами, мать спохватилась.

- Да я же забыла гирьку с вечера подтянуть! Батюшки, уже без двадцати восемь!

Выключила свет. И в щелях ставней тотчас заиграли яркие полосы солнечного света. Андрей кулаками потер усталые глаза.

- Стоит ли спать ложиться?

Он вышел на крыльцо, весь наполненный ощущениями чего-то забытого, но вновь сейчас возникшего из глубины памяти. Умыться! Умыться здесь, на огороде, окатив голую спину прямо из ведра ледяной колодезной водой. Это они всегда проделывали с Мироном в жаркие летние дни. Хоро-шо-о!

- Мама, помоги мне. Дай полотенце.

Колодец был глубокий. Цепь долго разматывалась, пока ведро ударилось о воду. Андрей с увлечением крутил налощенную ладонями железную ручку барабана. Белые звенья цепи, натягиваясь, похрустывали. Мать стояла наготове с кусочком душистого мыла в руке и полотенцем, переброшенным через плечо.

- Тебе не вредно ли будет, Андрюша? - с беспокойством спрашивала она. Вода такая - зубы ломит. У докторов ты проверялся?

- На войне проверялся. Там самая надежная проверка.

- Ну и слава богу, Андрюшенька, слава богу!

- Лей, поливай, мама!

Но, окатившись ледяной водой до жестких пупырышков на коже, Андрей вдруг почувствовал, что он похвастался чрезмерно. Возникла короткая нехорошая боль в груди, немного погодя стянувшая ему и лопатки. Он давно научился справляться с болью и, рисуя, свободно работал карандашом. А вот надеть рубашку через голову сейчас ему никак не удавалось. Невозможно было даже слегка шевельнуть поднятыми вверх руками, они ему не подчинялись. Мать это заметила.

- Андрюша, что с тобой?

- Да ничего... Прилипла рубашка к мокрому телу.

И все-таки неведомо как он ее натянул. Потом стоял, отвернувшись от матери, и делал вид, что с большим интересом разглядывает огородные грядки. Мать поняла: молчит - значит, так надо. И тихо ожидала, переминаясь с ноги на ногу. А в сараюшке между тем отчаянно кудахтали куры, горласто кукарекал петух и пронзительно повизгивал поросенок.

Боль понемногу утихла. Андрей глубоко вздохнул, кашлянул. Заговорил.

- Мама, а что это за хозяйство у тебя завелось?

- Так, сыночек, а иначе как бы я прожила? - ответила мать облегченно. Сам знаешь, уменья у меня нет никакого. И силы большой тоже нет. Ну, служила всю войну, все-таки хлеб по карточке, и сейчас служу при техникуме не на полный день уборщицей. Изворачиваюсь. Побегу, там приберусь, домой - в огороде покопаюсь, в курятнике подмету. Поросеночка-то, конечно, совсем зря я взяла. Прокормить его трудно. Да и - пойдут холода - держать негде. Уж сколько до осени вырастет, столько и жить ему.

- Очень тяжело тебе, мама. Надо что-то придумать.

- А чего придумать? Давно все обдумано. Ты, Андрюша, сам прикинь, посчитай. Жив был Арсентий, да вы оба с Мироном тоже на работу пошли сколько в дом втроем-то вы приносили? И мне тогда на огороде только в радость было трудиться. Чтобы под рукой была всякая картошка-моркошка, да свеженькая. А когда осталась одна, и дровишек на зиму запасти нужно, и крышу на домике нанять починить, и обувку, одежу купить - все деньги. А где их взять-то? Про еду и не говорю, без этого и совсем человек не может. Ой, побегу я, хохлаток своих выпущу!

И кинулась к сараюшке, распахнула дверь. Оттуда толпой во главе с величавым, золотогривистым петухом выбежало десятка полтора пестреньких курочек. Тут же они разбрелись по двору и принялись деятельно разгребать лапками землю, выискивать каких-нибудь букашек. Андрей плотнее прикрыл калитку в заборе, отделяющем огород от двора. Не то ворвется эта орава туда и враз снесет на грядках все любовно ухоженные матерью посадки. А она между тем торопливо готовила в деревянном корытце корм: мелко изрубленную сечкой зеленую траву, смешанную с раздавленной вареной картошкой, оставшейся, должно быть, от вчерашнего дня.

- Цып, цып, цып! - покрикивала мать, подзывая пеструшек. - Цып, цып, цып! - И любовь, ласка светились в ее взгляде. - Андрюша, ты уж на меня не посетуй, занялась я, тебя оставила. А куда ж денешься? Их-то обиходить тоже надобно. Живые. Ты приляг пока, отдохни. А управлюсь с ними, с работы отпрошусь денька хоть на два. - Она огорченно потрясла запачканными руками. - Андрюша, ты уж сам в комоде чистую простынь с наволочкой возьми. И ложись. А тебя, чтобы никто не потревожил, пока до техникума сбегаю, я снаружи на замок запру. Может, еще и до Федора Ильича, что на стройке прорабом был, добегу. Дело есть к нему. А ты ложись, ложись.

- Нет, я должен тебе помочь. Расскажи, что надо мне сделать.

Мать счастливо засмеялась:

- А вот это и надо: чтобы лег поспать. Какую мне помощь? Я как пластинка, в граммофоне заведенная, прокручусь до конца - вот и дело сделано. А две иголки все равно не поставишь.

Она очень быстро приготовила какую-то болтушку для поросенка, отнесла ему в сарай. Раз за разом вытащила из колодца три ведра воды, вылила в широкую лохань - прогреться на солнышке - и, повязавшись легким ситцевым платком, пошла, действительно как побежала, по другим своим делам. Замкнуть себя снаружи Андрей не позволил.

Оставшись один, он открыл ставни, распахнул створки окна, выходившего на теневую с утра сторону улицы, и принялся разглядывать убранство кухни и горницы. Он припоминал, так ли все было в прежние годы, и убеждался, что ничего не изменилось. Разве лишь сильнее выцвели обои и очень пожелтели семейные фотографии, развешанные над комодом. И еще, там же, небольшое зеркало стало совсем рябым. Но было на стенах и новое. Это его рисунки, присланные с фронта. Не все, а только те - Андрей это заметил, - в которых угадывалось торжество близкой победы. Наброски, сделанные под тяжелым впечатлением долгих разрушительных боев, лежали отдельно, в той самой канцелярской папке с тесемками, куда Андрей в юности складывал наиболее удавшиеся работы. Выходит, у матери был свой определенный вкус, свое художественное чутье. Хорошее, верное чутье.

Андрей принялся перебирать давние рисунки. Что ж, многие из них были настолько совершенны по технике исполнения, что он даже ощутил как бы некоторую зависть к самому себе "тогдашнему". Умел ведь! Ну а по содержанию... Цветочки, бабочки, стрекозы, воробьи! И малоубедительные попытки изображать людей. Характеров нет, окаменелые маски. Теперь, пожалуй, он значительно дальше шагнул. Особенно в той серии рисунков, где изображена Галина. Да, конечно. И это лишь потому, что он внутренне и глубоко постиг ее судьбу, ее страдания и надежды.

А что можно уловить в человеке с беглого взгляда? Вот письмоносица, вот плотники из той бригады, в которой работал и он с Мироном, вот бухгалтерша расчетного отдела. Так и уставилась глазами прямо на художника, а ему хотелось схватить ее в движении. Они ли сами застыли неподвижно или это художник их так перенес на бумагу?

Он просмотрел всю папку до последнего листа. И вдруг припомнил: здесь должен был храниться и портрет Ольги. Где же он? Все-таки сам по себе этот портрет был одним из лучших. Мать все рисунки сберегла в неприкосновенности. А с Ольгой, выходит, безжалостно расправилась. Что ж, так и следовало сделать.

Но тут его взгляд упал на донышко палки. По уголкам к нему был прикреплен лист ватмана, размерами своими в точности совпадавший с размерами папки. И это был тот самый лист ватмана. Мать не решилась без согласия сына уничтожить портрет Ольги, но приклеила его изображением вниз.

Андрей помрачнел. Порвать и сжечь? Так в романах Дюма мистически настроенные люди прокалывали иголками "сердца" восковых фигурок своих недругов, стремясь этими колдовскими действиями причинить болезнь или даже смерть живому прообразу восковой куколки. Неужели и он хочет уподобиться им? Нет. Ольга останется Ольгой, а ее портрет - произведением искусства. Не сейчас, так когда-нибудь он преодолеет себя и посмотрит на него. Неприятнее, если он здесь на некоторое время задержится, а случай сведет его с Ольгой лицом к лицу.

Солнечное утро, и ласковая тишина первого дня в Чаусинске после долгой отлучки, и в доме все та, кое родное вдруг предстали перед Андреем притаившимися где-то недобрыми к нему неожиданностями.

- Антоновна! - послышался голос с улицы.

Андрей откликнулся:

- Ее нет. - И вышел из горенки. - Она... Дядя Федор! Федор Ильич! Да она же как раз к вам побежала.

- Андрей! Вот тебе раз - Андрей! - в растерянности проговорил Федор Ильич. - Ну здравствуй! Вот уж никак не думал. Давно ли?

- Вчера вечером. Заходите.

- Оно конечно... Только Антоновна, если у нас, будет меня дожидаться лишнюю пору. Дома-то Надежде я не сказал, что сюда пошел. Посчитал, сам успею, перехвачу Антоновну. Чего же ей больные ноги вздумалось бить?

Федор Ильич стоял, опершись раскинутыми руками на подоконник, и раздумчиво оглядывал Андрея. Потряс головой, все еще, видимо, не привыкнув к тому, что встретил не хозяйку дома, а ее сына. И теперь не знал, как продолжить с ним разговор. Побеседовать, конечно, надо бы пообстоятельнее, да Евдокия Антоновна дожидается. Федор Ильич поскоблил пальцем сухую морщинистую щеку, еще больше втянулся на подоконник, лег на него узкой грудью.

- А ты, Андрей, здорово переменился. И в лице и статью. Как повоевалось, не буду спрашивать, все от Евдокии Антоновны знаю, коли ты сам от нее в письмах ничего не утаивал. Ты расскажи, какие виды теперь у тебя, поскольку у Евдокии Антоновны это было главной заботой - судьба твоя. И вообще как ты мамашу свою находишь? В смысле здоровья, душевной энергии и новых ее замыслов?

- Да что же, дядя Федор, разрешите по-прежнему вас так называть? сказал Андрей. - Виды у меня пока самые неопределенные, кроме разве того, что маму отсюда увезти с собой думаю. А выглядит она хорошо, хотя, понятно, и постарела, седины в волосах прибавилось. Насчет ее душевной энергии радуюсь, дядя Федор, радуюсь! Всю ночь мы с ней проговорили, а она, вышли мы на крылечко, тут же принялась кур, поросенка кормить. И не сказала "пойду", а "побегу". И как раз к вам побежала.

- Это да, - подтвердил Федор Ильич, - это у нее не пустые слова. Знаю Антоновну давно, а за последние годы такая прыть у нее развилась - не удержишь. Оно и понятно. Самостоятельность. Решай за себя все сама. Мужа нету. Сын тоже от нее вдалеке. Но, между прочим, Андрей, не зачерствела Антоновна, как очень просто могло с другой получиться. Мне лишь одно непонятно: если вы целую ночь проговорили и порешили отсюдова уезжать, только вроде совсем еще неизвестно куда, как же могла она от своих новых замыслов отказаться?

- Теперь уже я не понимаю, дядя Федор. Каких "новых замыслов"?

- Вот тебе на! Это называется "ночь проговорили"!

- Правда, не понимаю. А может быть, и говорили, да я не принял мамины замыслы за новые.

Федор Ильич оглянулся на все еще тихую, полусонную улицу. Прикинул взглядом, высоко ли поднялось солнце, опять втянулся в окно.

- Который час, Андрей? Ого! Нету много времени объяснять. И не знаю, может, новыми-то замыслы Антоновны я и зря назвал, может, они и давно тебе известны. Но вся штука в том, что все ведь начисто у Антоновны поломается, ежели ей уехать отсюда.

- Ничего не понимаю, - убежденно повторил Андрей.

- Значит, действительно еще не говорили. - Федор Ильич повертел головой. - Так вот тебе в двух словах, поскольку в этом деле и я с Надеждой заинтересован. В военные-то годы образовался в Чаусинске нашем, наверно, как и в других городах, женсовет. В смысле помощи семьям фронтовиков. Первая мысль, конечно, чем и как государство поможет. Пришли женщины и к Антоновне выяснять ее нужды. Вдова, а единственный сын - фронтовик, доброволец. Но еще раньше у нас с нею втроем, то есть я, она и Надежда моя, общая состоялась беседа. И Антоновна заявила комиссии: от государства для меня ничего не требуется, и без этого государству трудно, а я вот сама могу, хоть малость, другим семьям помочь, с огорода своего половину урожая отдам. И всю войну исправно отдавала. Но это крохи, по правде сказать. Сила тут в честном сердце, сила примера в том, как это в душах других отзывается. Такая инициатива. И вот потом одно собрание, другое, и Антоновна вместе с Надеждой и с женсоветом, понятно, на окраинных пустых землях организовали коллективное картофельное поле. Общий труд. И все семьи фронтовиков обеспечили, и даже какие-то лишки в больницу сдавали.

- Об этом ничего мне мама и не писала и не говорила, - в недоумении сказал Андрей.

- Так ведь это Антоновна же! - с удовлетворением воскликнул Федор Ильич. - Узнаю. Даже сыну родному не осмелилась похвалиться сразу, с ходу. Дескать, самое обычное это дело, после когда-нибудь проясню. А я вот обязан ее похвалить. И немедленно. Потому что инициатива Антоновны и Надежды моей дальше общего картофельного поля простерлась. Затевают нынче крольчатник. А все-таки заметь, уже с опорой на первую идею. Антоновне это лестно. Не в смысле славы, она и в газету не позволила о себе написать, а в смысле собственной душевной полноты, мол, не жадина я, только бы в свой дом тянуть, выполняю человеческий долг, веления совести. Ну пошел я, Андрей.

- Да вы же рассказали не все, дядя Федор!

- А чего? Ах, насчет тебя? Ну это пусть сама Антоновна расскажет. Ее законное право. Отнимать не могу. Хотя и темнить чего же, не знаю. А главная суть, коли на то уж пошло, вот в чем - и в чем до твоего приезда еще рассуждения наши были, - вернешься ты с фронта, привязать тебя к Чаусинску. Иначе говоря, к родному гнезду. И ничем иным тебя не занимать, кроме художественной работы. Рисуй, кистью пиши сколько хочешь, словом, совершенствуйся. А заботы о хлебе насущном для семьи не на тебе лежать должны. Понял? Настолько Антоновна уверовала материнским сердцем своим в твой талант. Допустим, о таланте она и со сведущими людьми советовалась. И пока ты воевал, Антоновна всем богам молилась, чтобы сбылись эти ее мечты, жаждала для тебя всеобщей славы. Не дутой, лишь бы имя твое в газетах да по радио гремело, а от истинных твоих заслуг перед народом. Чтобы твое владение кистью в сознание, в память народную вплавилось, как примерно наш Суриков там или Репин. Вот чего Антоновна хочет. Не отойду в сторону, к этой мысли и я причастен. Когда на все лады мы прикидывали устройство будущей жизни твоей и меня Антоновна спрашивала, в чем я могу посодействовать, я сказал: как прораб в любой час на любую работу могу поставить, но не поставлю, потому что - есть такая поговорка у строителей - после скобеля топором не тешут.

- Значит, дядя Федор, я буду писать картины, может быть, долгими годами ничего не зарабатывая, сидя на шее матери, а мама станет картошку выращивать, разводить курочек и откармливать поросят?

- Ну, Андрей, - протянул Федор Ильич, - такое придумать ума большого не надо. Да и не двужильная Антоновна, сколько раз головой обмирала. Мозговые явления. Вопрос совсем в другой плоскости. И тут Надежда моя тоже способности своя проявила. А человек она проницательный, тонкий, с добрым сердцем. Но опять же, заметь, и с обыкновенным пониманием жизни, поскольку жизнь ее терла и мяла сколько угодно. Есть у нее вполне конкретные соображения и с Антоновной вполне согласованные. Потому, наверно, Антоновна так срочно к Надежде и побежала. Словом, речь идет, чтобы тебе семью достойную образовать.

- То есть? - Андрею показалось, что он ослышался.

- Да не вслепую, конечно, - засмеялся Федор Ильич, - не восемнадцатый век. Двадцатый. Но, ты подумай, не по улицам же тебе шататься, заводить знакомства. Тем более что Антоновна мне рассказывала, и брат твой Мирон, и ты сам один раз уже сильно обожглись. А без семьи, без жены как же - это никак невозможно. Но такую, однако, жену выбрать нужно, чтобы в таланте твоем понимала, берегла его и развивать помогала. Да притом же еще чтобы и не иждивенкой была. Наоборот...

- ...был бы я у нее иждивенцем! - резко перебил Андрей. - Федор Ильич, да как вы можете...

- Не кипятись, - спокойно поднял руку Федор Ильич, - для дискуссий другое выберем время. Сейчас и некогда, и предмета нету. Одни теории. И никто ничего за тебя решать не собирается. Но есть все-таки опыт жизни, и этот самый опыт доказывает, - он постучал себя по впалой груди, - когда отгорело здесь, а со мной такое было, дальше уже на рассудок свой полагайся. На войне, скажем, нужен тыл? Обязательно нужен. При таланте картины писать и, чтобы не закопать талант этот, нужен "тыл", иначе: освобождение тебя от всего другого? Нужно. Об чем же тогда спор? О предмете? Так повстречайся сперва. Пойми, я ведь не сваха. И Надежда моя с Антоновной тоже не свахи. Но все мы твои доброжелатели. И есть у нас некоторые хорошие соображения. Вот так. Прощай пока. Заговорился я с тобой, даже ноги заныли стоять на одном месте. С Антоновной если в дороге опять разойдемся, скажи, был я здесь, но общее наше дело - другое, не это, не думай! - обговаривать вместе с Надеждой нам следует.

Он пошел, как и прежде, в давние времена, придерживая руку на пояснице, высокий, сутулый, с очень сильно затертой от долгой носки кепкой-шестиклинкой на голове.

Андрей проводил его сожалеющим взглядом. Хороший человек, действительно доброжелательный, но как же упрощенно он объясняет жизнь. Впрочем, упрощенно ли? У него своя мудрость. Проверенная личным опытом. Н-да, разговоры с матерью тоже не будут легкими. Мама, мама! И Чаусинск, родной город, в который он так стремился, выходит, вновь не станет для него родным.

Нет, не станет.

11

Эти опасения, навеянные короткой и неожиданной встречей с Федором Ильичом, стали сразу же подтверждаться во все последующие дни.

Без особого нажима, так, словно бы вскользь, мать начинала высказывать Андрею то, что с достаточной прямотой ему уже передал Федор Ильич. Однако, стоило ей уловить хотя бы малейшие признаки недовольства со стороны сына ее соображениями, она тотчас же переводила разговор на другое, стремясь, чтобы ведущую роль в нем уже занял Андрей. И было понятно, что хочется матери завоевать доверие сына, вызвать у него желание прислушаться к ее добрым, ненавязчивым советам - пусть они потом станут вроде бы его собственным мнением. Важно, чтобы он остался здесь. При ней. И она при нем. Но нигде больше, а только здесь. Без него - значит, уже навсегда одинокой, а старость и болезни неумолимы. С ним, но неведомо в каком краю белого света - все равно что срезать живой цветок и поставить в воду. Долго он не покрасуется, завянет. А тут, в доме родном, ах, какая распрекрасная жизнь может сложиться!..

И Андрей радостно соглашался с матерью в том, что больше им разлучаться негоже. И что надо всего себя посвятить только творческому труду. Это стало прямым требованием души. Ему все отчетливее представлялось большое полотно, над которым он будет работать столько, сколько понадобится, чтобы воскликнуть: "Закончено! Здесь невозможно ничего ни отнять, ни прибавить". Это будущее полотно: грозовые ли раскаты войны или мирный день планеты, пойманное "движение" - по эмоциональной силе своей в его воображении почему-то ассоциировалось с "Герникой" Пабло Пикассо, только написанное в строгой реалистической манере.

Почему бы не отдаться целиком такой работе вот именно в этом, столь дорогом по прежним воспоминаниям доме, стоящем на тихой зеленой улице?

Но Андрей уже знал, что этого не случится. Мать, всем сердцем отдаваясь заботам о нем, будет упрямо, очень мягко и осторожно настаивать на "третьем" в их семье. Для нее это единственное и правильное решение. Потому что она смотрит в будущее так, как смотрят и все люди. Почти все. Во всяком случае, кому не довелось пережить того, что пережил Мирон, а после пережил и сам он, Андрей. Ему не нужно никакого "третьего". Даже размышляя о будущем. Пусть в этой дали останутся только его картины. Если он сумеет их сделать достойными будущего.

Он помогал по дому. И каждый раз мать стеснительно напоминала:

- Андрюша, а не лучше ли тебе сесть да порисовать? Если к карандашу, к бумаге тянет. А я управлюсь одна. Мне ведь все это очень привычно. - И тут же со значением добавляла: - Эх, хорошо, когда в доме не две руки. И не четыре. А больше.

Приходил иногда, по вечерам, Федор Ильич. Задерживался ненадолго. Потолковать с Андреем о том о сем, особенно как оно там, за границей. Неужели, скажем, в той же Германии после всего, что было, не исчезнет фашистская закваска начисто? И наоборот, не начнет ли она опять колобродить?

В том плане, что при первой встрече с Андреем Федор Ильич не заводил разговоров. Видимо, у себя посоветовавшись с Надеждой, а может быть, и с Евдокией Антоновной, было признано предоставить все течению времени. К Евдокии Антоновне у него всегда было какое-то свое заделье, поручение от Надежды. Затевалась коллективная покупка дров, заготовленных где-то в верховьях реки, с расчетом пригнать в Чаусинск самосплавом. Дрова предназначались для семей военнослужащих, погибших на фронте или вернувшихся инвалидами.

Садились пить чай. С леденцами местного производства взамен сахара. И тогда, случалось, Федор Ильич рассказывал, обращаясь как бы исключительно к Евдокии Антоновне, о превосходном зубном враче Оксане Филипповне, молодой девушке, присланной в Чаусинск по окончании Иркутского медицинского института, хотя сама-то она украинка. Очень легкая рука у нее, можно подумать, добрый десяток лет по специальности уже проработала. И собой хороша, в обращении ласкова, одним добрым словом своим сразу зубную боль утишает. Мать делала вид, что об этой необыкновенной девушке слышать слышала, а вот на прием к ней пойти никак не соберется - сильно зубы-то не болят, а одну пломбочку обновить и не мешало бы. Выкрошилась.

Потом с очень далекого подхода, словно бы совсем ненароком, задавала Федору Ильичу вопросы то о родителях девушки, то о ее интересах, то о женихах, кто они. Неужели еще никого нет?! И Федор Ильич отвечал так, будто у Оксаны Филипповны был он главным доверенным лицом, все о ней знал и обладал правом все это свободно рассказывать. Не Андрею, нет, а только Евдокии Антоновне.

Эта наивная игра раздражала Андрея, но было бы верхом грубости по отношению к матери оборвать ее. И Андрей выслушивал безмерные похвалы зубному врачу молча, с каменным лицом, а мать молчание сына истолковывала иначе, ей показалось, что капля камень помаленьку долбит и долбит.

Между тем дни шли и шли. Андрею делалось все более неловко видеть, как старается мать создать для него домашний уют и покой. Поднимается с постели ни свет ни заря и поздно ложится. Все время то в огороде, то в очередях у магазинов, то в беготне по городу, бог весть зачем, но, видимо, по острой надобности, то у плиты готовит обед или ужин. Очень скромный, простой, но оттого как раз и требующий большой хозяйственной изобретательности. А он, сильный мужчина, даже и рубля в дом не приносит, оказался целиком на заботах матери.

Он брался за карандаш, перо, но рисовать было нечего. И главное, не для чего. Так просто складывать рисунки в папку? И этим утверждать себя перед самим собою? Перо вываливалось из руки. Начинать же большое, еще неясное в подробностях полотно, свою "Гернику" или "Квадратуру круга", здесь, при несовпадении взглядов на жизнь между ним и матерью, было и совсем невозможно.

И все чаще Андрея сверлила мысль о том, что в Светлогорске дамокловым мечом висит над ним Ирина и ждет, когда же он приступит к подготовке своих военных рисунков для областной персональной выставки. Это была бы действительно целенаправленная, нужная работа художника.

Вспоминался Седельников со своим категорическим отрицанием "или - или". Андрей тоже стремился следовать его правилу. В принципе. А на деле зачастую оказывался все же в плену "или - или". И ведь похоже, что выбор состоялся уже. Но какая цена самому верному выбору, если он почему-то не осуществлен? Не хватало толчка со стороны?

В один из вечеров Андрей заявил матери, что сходит часочка на два, на три в городской сад. Погулять, посмотреть, насколько он изменился. Под шум зеленой листвы ему как-то лучше думалось.

Сад, и прежде не очень благоустроенный, за годы войны и совсем пришел в запустение. Песчаные дорожки заросли травой, а от скамеек, поставленных в дальних аллеях, сохранились только чугунные ножки - сиденья жители Чаусинска тайком растащили на топливо. Зато существенно увеличилось птичье царство. Гомон и в вершинах крупных деревьев, и особенно в густых зарослях лиственного подроста стоял несусветный. Андрей пожалел, что столько дней пропустил, не побывал в саду.

Но истинной радости прогулка ему не принесла: на каждом повороте дорожки перед Андреем возникал Мирон, веселый, бесшабашный, любитель и сам поозоровать, и втянуть в какую-нибудь затею и брата. Без хулиганства, без нарушения общественного порядка, а так, чтобы собственная душа пела.

Здесь, в саду, Андрея вдруг охватила необъяснимая тревога. Он должен, должен отыскать могилу Мирона. Чужие люди похоронили его, поставили столбик с красной звездой, а брат родной даже не знает точно, где находится этот маленький холмик. Бескрайна тайга Ерманчетская. Сейчас волною пробиваются люди на запад, главным образом женщины, держа у сердца похоронки. Им хочется в благоговейной скорби постоять над прахом сына, мужа, отца, если точно известно место, где дорогой человек погребен, а если неизвестно - попытаться все же найти. Сколько бы на это ни потребовалось и сил и времени. Его, Андрея, путь куда-то к северу и к востоку. Но столь же обязательный, определенный отныне совестью твердо, без каких-либо "или - или".

Андрей пообещал матери вернуться домой к ужину. Но есть ему не хотелось и еще больше не хотелось расставаться с птичьим гомоном, с горьковатым запахом сосновой смолки и отцветающей черемухи. И потому он испетлял по нескольку раз все дорожки сада, включая и самые окраинные, едва заметные тропинки, ловя себя на том, что подсознательно все как бы ищет на них свои собственные следы.

Остановился на несколько минут у поляны, заросшей мягкой голубоватой полынью. По краям этой поляны были вкопаны две высокие крестовины из прочных брусьев, стянутых железными скобами. Они сохранились от давних, еще мальчишеских времен. Тогда между крестовинами был туго натянут проволочный канат, а знаменитый балансер Черноберевский весело разгуливал по нему, держа в руках длинный полированный шест. С этого начиналась его сложная программа. А потом Черноберевский бегал по канату с завязанными глазами, игриво помахивая цветным зонтиком. Принимал с лестницы от помощника кипящий самовар и проносил его от одной крестовины к другой. Там, закрепив фыркающий горячим паром самовар на каком-то хитроумном приспособлении, он возвращался на середину каната, садился на него, свесив ноги, разжигал рядом с собою примус, теперь поданный ему помощником на специально оборудованной длинной палке, жарил яичницу, с аппетитом закусывал, сбрасывал вниз помощнику примус и сковородку, а сам уходил пить чай из самовара. Завершалась программа танцами на канате, который для этого опускался ниже и провисал свободнее.

Гремел духовой оркестр, и Черноберевский под гром аплодисментов публики, измученной долгим нервным напряжением по ходу исполнения его "смертельных" номеров, принимался непринужденно отплясывать польки, лезгинки, гавоты и, наконец, как апофеоз всего представления - украинский гопак вприсядку. Крестовины скрипели, тонкий канат звенел, метался в воздухе из стороны в сторону, но Черноберевский с непостижимой точностью ударялся в него то пятками, то коленями, подогнув ноги, то на руках переворачивался колесом. Аплодисменты заглушали оркестр.

"Мирон, - сказал однажды брату Андрей, - а все равно он до конца гастролей оборвется".

"Нет, - категорически ответил Мирон, - канат не может лопнуть, стальная сила, а сам Черноберевский не промахнется. У него шестое чувство".

"Какое?"

"Шестое".

"А-а! Ну все равно. Спорим?"

"Спорим".

Они поспорили. Тот, кто проиграет, другого проведет зайцем в летнее кино. Денежный расчет здесь не играл никакой роли - братьям нужно было продемонстрировать свою изобретательность, мастерство, почти что равное мастерству канатоходца, потому что на контроле стояла мелкоячеистой сетью тетя Зина, мимо которой не мог проскользнуть ни один малец.

Выиграл Андрей. Черноберевский "промахнулся", и его, стонущего, на руках унесли с поляны. Только тогда братья осознали, сколь чудовищно-кощунственным был их спор. Они об этом споре больше не вспоминали и радостно закричали "ура", когда узнали, что Черноберевский не расшибся насмерть, а только вывихнул ногу.

Андрей обвел поляну взглядом. Тишина. Только порхают над нею вечерние мотыльки. А тогда...

И вдруг ему захотелось пойти в кино - дощатый сарай, посидеть, если удастся, на тех же любимых местах, где сиживали они всегда с Мироном, а для этого загодя, самыми первыми, покупали билеты. Он помнил: двенадцатый ряд, одиннадцатое и двенадцатое места. С тринадцатого ряда билеты были на пятак дороже.

До начала второго сеанса оставалось около получаса, но "Мироново место" - одиннадцатое, - к удивлению Андрея, оказалось непроданным. Кассирша была незнакома, а на контроле в дверях - Андрей сразу узнал - стояла постаревшая тетя Зина. Он издали ей кивнул головой, тетя Зина пожала плечами.

Сквозь тесовую обшивку доносилась музыка, громкий голос на незнакомом языке, стрельба. Андрей вчитался в рукописную афишу: трофейный фильм "Охотники за каучуком". Любопытно. Как это за каучуком охотятся?

- Картина - во! - услышал он мальчишеский голос.

Что ж, тем лучше. Мальчишки знают толк в приключенческих фильмах. И можно еще успеть сделать большой круг по дорожкам сада.

Но он неточно рассчитал, немного опоздал, сеанс уже начался. Контролерша, торопливо отрывая кончик билета, хотела объяснить, в какую сторону надо пойти, но он сказал: "Тетя Зина, я все знаю", - и шагнул в темноту зрительного зала.

Под недовольное ворчанье какой-то старушки, которой он нечаянно наступил на ногу, Андрей пробрался в глубину ряда и опустился на разделенную подлокотниками скамью, сквозь полумрак уловив, что на его исконном месте сидит вихрастый подросток, а слева, на десятом, молодая женщина, от которой приторно пахло духами. Андрей, насколько это оказалось возможным, от нее отвернулся - очень силен был аромат.

Фильм сразу его увлек. Сквозь сельву Южной Америки, легковооруженный, в одиночку, продирался отчаянный смельчак, целью которого было тайно раздобыть у аборигенов Бразилии для своей заокеанской страны семена каучукового дерева. Все жуткости тропического леса неодолимыми преградами возникали на его пути. Пожары, ураганы, страшной силы грозы, разливы рек. Леопарды, удавы, ядовитые змеи, крокодилы, стан хищных рыбок - пираний. Смерть все время шла с ним рядом. Она уже совсем душила его в тисках болотной лихорадки. А он не сдавался. Он делал свое дело.

Потом в погоню за ним, похитившим заветные семена, кинулись и люди. На великолепных скакунах. С собаками. Умелые стрелки, попадающие пулей в летящую ласточку. Невероятно. Невозможно. И все-таки он, раненный, добрался до морского залива и вплавь до корабля, ожидающего его на рейде. Сплошная выдумка. И правда. Выдумка - непрерывным нагромождением бьющих по нервам событий. А правда - в характере человека, в его настойчивости, в железной воле. И если верить титрам, в исторической основе. В самом факте действительно свершенного похищения у бразильцев семян каучуконоса гевеи.

Не отрывая взгляда, Андрей смотрел на экран. И сердце у него временами так и замирало от волнения, от тревоги за жизнь смельчака и за удачный исход его дерзкого предприятия.

Он не должен был ему сочувствовать, потому что это была кража, ограбление малого народа более сильной и богатой державой, но он ему сочувствовал, потому что абсолютный запрет на торговлю, на вывоз семян каучуконосного дерева под страхом смертной казни задерживал распространение этой обладающей дивными свойствами культуры на других материках. Что было бы с современной Европой, если бы в нее в некие времена не был бы завезен картофель, а навсегда остался только монополией Южной Америки?

Он уставал от обилия всяческих напастей, обрушивающихся на одного человека, от бесконечных схваток со злыми силами природы, и он сам был готов броситься в эти схватки - манила реальность изображения сельвы. Хотелось скорее, скорее отправиться не в эти чужие дебри, а в свою родную Ерманчетскую тайгу, о которой с таким страхом рассказывал отец и о которой с такой любовью и нежностью отзывался Мирон. В ней было что искать... Звала обеспокоенная совесть...

В зале вспыхнул свет. Неяркий, от единственной лампы, подвешенной на витом шнуре под самым потолком. Вихрастый подросток вскочил первым, наклонился, что-то ища на полу, и загородил Андрею дорогу. Он повернулся налево и услышал легкий, приглушенный вскрик удивления. А может быть, и досады.

- Андрей?

И он не сразу сообразил, что женщина с приторным запахом духов - Ольга. Так долго просидеть с ней рядом, пусть в темноте и полуотвернувшись, и не почувствовать этого! Теперь и запах духов Андрею показался знакомым. Именно этот запах особенно угнетал, когда Ольга при последней их встрече в библиотеке так безжалостно отхлестала его своими жестокими словами.

- Знакомьтесь, - продолжала Ольга. И в ее мягкой улыбке сквозило так много торжества и ощущения своего превосходства, что Андрей невольно закусил губу, а в висках у него тяжело застучала кровь. - Знакомьтесь. Мой муж. Валентин Христофорович. Начальник транспортного управления...

И Андрей словно сквозь туман рассмотрел стоящего за спиной Ольги высокого плечистого мужчину в отлично сшитом костюме, осторожно трогающего на переносье крупную черную оправу очков. Какого именно транспортного управления он начальник, Андрей не расслышал. Надо было скорее уйти, но вихрастый подросток все еще ползал в проходе. А Ольга между тем, не протягивая Андрею руки, говорила:

- Очень рада. - И улыбка у нее стала еще мягче, нежнее. Быстрым взглядом она окинула гимнастерку Андрея. - А вы? Вернулись в наш город? Работать вновь будете где-то на стройке? Да? Маляром? Плотником?

Она все прибавляла и прибавляла свои короткие вопросы, и ясно было Андрею: Ольга их задает не для себя, а для мужа, начальника транспортного управления...

Вдруг спохватилась:

- А вас-то я и не представила! Валя, это Андрей Путинцев. Мой давний знакомый. Один из самых постоянных и одержимых посетителей читального зала библиотеки. - На губах у нее установилась привычная ласковая улыбка. Мастер - золотые руки. И, между прочим, умеет весьма недурно рисовать...

Вихрастый подросток наконец нашел свою потерю - пружинку от пистолетной обоймы - и освободил путь. Зрительный зал уже опустел, и тетя Зина издали делала нетерпеливые знаки: ну а вы-то что же?

Так и не произнеся ни единого слова, Андрей круто повернулся. Он шел, цепляясь каблуками сапог за шероховатости грубо сколоченного пола, и ему все мерещилась мягко-снисходительная улыбка Ольги.

Домой он явился уже на рассвете. Где бродил и о чем думал, Андрей не смог бы рассказать. Похоже, так казалось ему самому, что он просто как бы сжимается в комок, готовясь к безотчетному прыжку. Почему? Куда? Не имеет значения. Только отсюда.

Мать, всю ночь не сомкнувшая глаз, спросила озабоченно:

- Андрюша, милый, что с тобою? - Ей припомнилось, как замер сын, обливаясь ледяной водой из колодца. - Плохо с сердцем?

- Нет, мама. Прости. Спать не хотелось. Бродил по знакомым местам, вспоминал прежние годы, разглядывал звездочки в небе. Уж очень ночь была хороша!

- Ну и слава богу! Андрюша, как мне стало легко!

А ему подумалось, как матери станет тяжело, когда он ей объявит о своем твердом решении не оставаться в Чаусинске. Ни за что не оставаться.

Мать смотрит на него устало, умиротворенно. А он вдруг опалит ее своими словами. Ведь для нее они окажутся жестокими и неожиданными. И никакая логика ею не будет принята всерьез. Но что же делать, когда есть силы, превосходящие любую логику. И у матери и у него.

...Нет, нет, ночь просто бесконечна. Как бесконечен и этот

дождь. То чуточку ослабевающий, то яростным тугим ливнем

низвергающийся на землю, которая уже не в состоянии впитывать воду.

Теперь чудовищно вспухнут все маленькие речки, ручейки. И если

Зептукей выйдет из берегов, он превратит болотную низину в море.

Ах, только бы Даша, заплутавшись в незнакомой тайге, случайно не

оказалась там!

Ужасное состояние: ты свободен в выборе действий, и в то же

время ты связан. Иди, иди! Но куда? Сиди неподвижно и жди. Но чего?

Ты всю жизнь свою стремился избегать "или - или" и хотел

видеть перед собою всегда только что-то одно. А не было ли это

попыткой создать весы, на коромысле которых была бы укреплена всего

одна чаша? Или магнит, у которого возможно отпилить "южный" полюс,

сохранив в прежнем своем качестве "северный"? Весы с одной чашей не

будут работать, а распиленный пополам магнит тотчас же - каждый его

кусок - обретет свои прежние свойства. Бесполезно сопротивляться

извечным законам природы и - еще хуже - ими пренебрегать. Движение

к желанной цели всегда начинается с выбора одного из двух "или".

Итак, выбирай. За эту ночь многое может случиться, что уже

невозможно будет поправить. Поэтому иди, шагай во тьме неведомо

куда, наугад или ожидай рассвета с тем, что ты тогда уверенно

пойдешь к Зептукею - там и только там надо искать Дашины следы,

но Даши самой уже не найдешь.

Если она забрела в болото, в туман и ручей от проливного дождя

бурно начнет разливаться... Зептукей скорее всего разольется уже в

первой половине дня. Как мало осталось в запасе времени!

И все-таки приходится ждать. Потому что из всего худшего это

пока самое лучшее.

Трудно и рискованно было бродить по тайге одному. Но насколько

же было тогда спокойнее и радостнее на душе! Как легко рисковать

лишь самим собой и как тяжело чувствовать свое бессилие, когда

необходимо помочь другому, а ты не можешь этого сделать.

Но почему, почему так незаметно для всех отделилась Даша во

время установки палаток и взяла с собой маленький котелок? Зачем?

Что она собиралась... Стой! Не твоя ли мимоходом в вертолете

оброненная фраза: "Тут по крутому склону должна быть особенно

крупная малина", - подтолкнула Дашу? Только сейчас в памяти всплыли

эти слова. А то, что он, Андрей Путинцев, из всех яств предпочитает

именно таежную сладкую малину, знали все. Над этим Зенцовы

потешались. Добродушно. А Герман Петрович - с весьма саркастической

ухмылкой. Он предпочитал хорошую, наваристую похлебку из боровой

дичи, на худой конец из консервированной тушенки. Неужели Даша...

И если это действительно так, шаг за шагом она могла для себя

незаметно спуститься... А там великое множество похожих один на

другой, раскинутых веером маленьких распадков, густо заполоненных

высоким еловым подростом. И каждый из этих распадков так или иначе

уведет к Зептукею, к болоту, которому, куда ни погляди, нет ни

начала, ни конца.

Почему Даша так настойчиво убеждала его поехать вместе с ними?

Почему последний раз, когда он с нею разговаривал по телефону,

именно по телефону, отозвавшись ему незримо: "Да-а, Андрей

Арсентьевич..." - вдруг она словно захлебнулась тихой радостью. Все

это обостренно вспоминается отчего-то сейчас, когда так жадно

хочется услышать ее голос. Увидеть ее.

К нему и теперь из мокрой темной тайги долетает голос Даши.

Отчаянный, молящий. Созданный собственным воображением. Только ли?

А может быть, еще и большим жизненным опытом? В детстве, бывало,

охватит сердце тревога: все куда-то ушли по делам, дома оставили

одного, сгущаются сумерки, в углах комнаты ложатся глубокие

пугающие тени, непонятно отчего в сенях поскрипывают половицы. Даже

дышать тяжело...

И вдруг в ушах зазвенит веселый напев. Исчезнет. И снова

повторится. Сильнее, сильнее. А тени в углах станут добрыми, теплом

повеет от них. И мягко брякнет щеколда в калитке. Пришли свои. И

все хорошо. Где же ты, где сейчас этот веселый напев? Ну зазвучи,

зазвучи! И тогда из мокрого ельника, вся сама тоже мокрая,

виноватая и счастливая, выйдет Даша.

"Да-а, Андрей Арсентьевич... Да-а..."

12

Статья в "Правде" была большая, на четыре колонки. Подписана Р.Суздалевым. Одним из самых известных журналистов, выступающих в печати по вопросам изобразительного искусства.

Андрей всегда любил читать его статьи, глубокие по мысли, очень простые по языку и насыщенные дерзкими, неожиданными, но удивительно меткими сравнениями. Теперь, когда статья была целиком посвящена его, художника Путинцева, работам, он не мог оторваться от газетного листа. Он чувствовал себя счастливейшим на земле человеком. И не потому, что его похвалил знаменитый критик-искусствовед, хотя и это само по себе было приятным, а потому, что он вдруг со всей отчетливостью понял - его работа людям нужна. Даже та, которую он в годы войны не осмеливался называть иначе как беглыми набросками.

А если бы удалось осуществить свой генеральный замысел - создать большое полотно как обобщение всех своих мыслей?

Правда, над этими прежними набросками, с тем чтобы превратить их в законченные произведения графики, - а вообще-то законченные ли? - он трудился более двух лет. И кто знает, хватило бы у него сил, если бы не Ирина Седельникова? В этом он обязан признаться.

Нет, он не колебался после того, как дал согласие готовить свою персональную выставку военного рисунка. И если порой руки у него повисали от чисто физической усталости, рябило в глазах, а написанная картина казалась отвратительной и хотелось тут же ее уничтожить, он мысленно представил, как разъярится Ирина, - ведь каждый совместно ими выбранный для выставки набросок был у нее на контроле.

Она не вторгалась в творческий процесс, не указывала ему, что именно, где и каким образом следует поправить, но она приходила почти каждый день, благоговейно рассматривала готовые - как будто совсем готовые! - рисунки, а потом жестко и прямо говорила, что в этих рисунках ей все же не нравится. Говорила обстоятельно, убедительно, складно, делилась своими впечатлениями так, словно бы читала лекцию перед обширной аудиторией, стремясь покорить ее своим ораторским искусством.

Андрей злился. Слушал молча, а с языка рвалось: "Кто ты такая, чтобы столь решительно высказывать свои суждения о работе художника? Хочется, так скажи коротко: нравится или не нравится. А блистать своей образованностью и тонким вкусом передо мной нечего. Что сам я могу, то могу. И твое "вдохновение" в меня все равно не вольется". Однажды он не выдержал:

"Слушай, Ирина, ты помнишь у Маяковского: "...вот вам, товарищи, мое стило и можете писать сами"? Кажется, так у него?"

Она осеклась.

"Выходит, я здорово переборщила. - И рассмеялась. - Одним словом, "баба, не суйся не в свое дело"! Угадала? Я ведь все-е замечаю. А ты попробуй, когда я уйду, все мои соображения, только еще посвирепее, сам себе высказать. И протяни свое "стило" себе. У меня, если принять это "стило", сразу сдаюсь, ничего не получится. А приходить к тебе все равно буду. И говорить, что думаю, тоже буду. От выставки уже невозможно отказаться. Я очень люблю твои рисунки. И наконец, я люблю тебя самого. Последнее можешь толковать как угодно. А жизни легкой я тебе не дам".

Ирина исчезала. Андрей в раздражении метался по комнате, пил холодную воду. Потом садился к столу, припоминая все, что говорила Ирина. Все несовершенства, замеченные ею, полностью обнаруживал в своих рисунках и принимался в бессчетный раз их переделывать.

Седельников посещал Андрея реже. И лишь на несколько минут. День первого секретаря обкома всегда был перегружен сверх предела. Седельников не высказывал никаких замечаний, только восторгался, хвалил и спрашивал: не пора ли назначить точную дату открытия выставки? Организационных забот будет много.

Андрей ему отвечал без тени иронии:

"Назначить дату открытия выставки можно только тогда, когда Ирина скажет - можно".

Постепенно он покорился ее уму и вкусу. Остался как художник самим собой, со своим видением мира и с собственной органичной манерой письма, а вот взгляд на все это как бы со стороны он заимствовал у Ирины.

И теперь, перечитывая статью Р.Суздалева, Андрею хотелось исправить его подпись на И.Седельникову. Либо взамен подставить всюду в статье ее имя там, где говорилось о Путинцеве. Если бы не Ирина, не было бы законченных рисунков, этой выставки и этой статьи. А главное, сотен и сотен посетителей.

Молва о замечательном, дотоле никому не известном художнике по Светлогорску распространилась быстро. Андрею даже стало неловко самому заходить на выставку. На него оглядывались, просили автографы, высказывали прямо в лицо свои восторги. Похвалы его не трогали, скорее угнетали самой формой своей, возвеличиванием таланта. Велик или мал, талант был его сущностью. И работа была тоже только работой.

Андрею было важно, чтобы не магия имени художника, а его рисунки зачаровывали людей и заставляли их думать и действовать, превращаться как бы в прямых участников событий. Что ему в том, если будут говорить: "Ах как сильно написано! Какой это мастер!" Должны говорить: "Узнаю, все было именно так". - "Посмотри, наверно, у солдата из всей семьи никого не осталось в живых". - "Эх, в руки бы мне сейчас автомат, полоснуть по этим вешателям". "А ребенок играет. Чей он?" Вот тогда, если так, для него имеет смысл сделанная им работа. И выставка. Не его личной славы выставка, а его мыслей, обращенных к людям и запечатленных в художественных образах. С людьми немой разговор.

Однажды Андрей попытался все это объяснить Ирине. Она выслушала рассеянно, вглядываясь в рисунок, который Андрей, по ее замечаниям, исправлял уже несколько раз.

"Если бы я не знала тебя достаточно хорошо, - отозвалась Ирина, - я бы сейчас назвала тебя ханжой. Болтуном в лучшем случае. Ему, видите ли, не нужна личная слава. Будто бы истинная, заслуженная слава может существовать сама по себе. Если ты отрицаешь славу, отрицай тогда и собственный талант. А тогда все, что ты нарисовал, попросту бездарная мазня!"

"Ирина, ты меня не поняла. Мне хотелось сказать, что я не ищу и не стремлюсь к славе..."

"А славу великие мастера никогда и не ищут. Она к ним приходит сама. Ты же слишком рано заговорил о славе. Ты отказываешься от того, чего у тебя еще нет. И может быть, вообще не будет. Истинная слава к художнику приходит не в первый день его первой выставки, а сто лет спустя после его смерти. Извини, что сказала так грубо. Но это для выразительности".

"Ирина! Ну зачем ты перевернула все с ног на голову? Ведь ты же понимаешь..."

"Только что ты утверждал, что я тебя не понимаю!"

"Ирина, ты умная..."

"Спасибо! И ты, Андрей, не безнадежный тупица. Иначе разве стала бы я пропадать целыми днями в твоей мастерской, любуясь твоей работой? Талантливой, очень талантливой. Достойной большого признания. Славы. Вот тут я себе противоречу, но только потому, что в наше время уже начальный успех стало привычным называть славой. Так вот, вернусь от тебя домой, у меня с Алексеем только и разговоров что о выставке. И если бы ты мне рот не зажимал, всех друзей своих тоже заговорила бы. Почему? Потому что я умная тут я с тобой согласна. При дураке-художнике обязательно должна быть умная женщина. И добрая. Тебя я изгрызла своими замечаниями. А во имя чего? Твоего успеха. Вот этот рисунок, - она подала Андрею, - ведь правда хорош, очень хорош? Ты его пять раз переделывал. А посмотри: вражеский танк навис над окопом, рушится под его гусеницами земля, струится и засыпает людей, ближнего к танку уже скрыла до пояса... Сколько секунд для этого нужно?"

"Не секунд - мгновений. А мгновениям я счета не знаю".

"Тем лучше, мгновений. А сколько мгновений нужно солдату, чтобы успеть швырнуть гранату под танк? Почему же она еще в руке у него?"

"Так он же сейчас как раз ее бросит! Ты вглядись в движение его руки".

"А ты вглядись в выражение его лица. Оно не совпадает с движением руки. Движение отстало".

"Ты этого раньше не говорила. - Андрей в замешательстве вертел рисунок, убеждаясь, что Ирина совершенно права. Он и сам давно уже чувствовал в композиции какую-то неладность, а уловить ее не мог. - Пять раз я переделывал совсем другое".

"Значит, в шестой раз переделаешь это. И проклинай меня, что пять раз ты занимался пустяками".

Наступило молчание. Андрей знал, что переделает, если надо, и в десятый, и в сотый раз. Но почему последнее слово опять оказывается за нею? Как могло получиться, что, пять раз внося в рисунок поправки, мелкие, несущественные, он, художник, не заметил главного? Да не замечала и сама Ирина, а все же кое-что ее беспокоило, опять и опять она откладывала хороший рисунок в сторону и вот теперь заметила. Конечно, можно спорить, что выражение лица с движением руки необязательно соединимо. Момент испуга, момент прилива ярости и чисто физический толчок крупных комьев земли под колена слились, смешались, а рука... Нет, что же тут спорить? Теперь-то все ясно. Только трудно произнести:

"У тебя очень зоркий глаз, Ирина".

Она вздохнула. И непонятно: то ли притворно, то ли искренне.

"Ты помнишь, Андрей, в день твоего приезда Алеша сказал, что тебе не хватает хорошей жены, такой, как я. И я взялась помочь тебе в этом. Теперь вижу, нет, мне такой не найти, во всяком случае в Светлогорске. Остается только мне самой развестись с Алексеем и выйти за тебя замуж. Иначе ты пропадешь. Твой талант. И твоя будущая слава".

"Не пропаду", - сказал Андрей.

А сам подумал, что продолжать подобный разговор вот так, с глазу на глаз, даже в шутку невозможно. Возникает какое-то ощущение особой связанности, словно бы они с Ириной в каком-то заговоре между собой.

Ирина снова вздохнула.

"Конечно, ты не пропадешь в твоем собственном понимании этого слова. У тебя найдется достаточно мужества, чтобы набивать старые чемоданы своими новыми рисунками и потом где-нибудь в Чаусинске забрасывать их на чердак. Если он только просторен и сможет вместить все, что тобою будет сделано. А ты не лентяй, за долгую жизнь ты еще очень много нарисуешь. И кистью напишешь. Ты попомни: работа маслом у тебя еще впереди, от нее ты никуда не уйдешь. А живописные полотна, они крупнее рисунков и на чердаке требуют очень много места".

"Почему на чердаке?" - сбитый с толку, проговорил Андрей.

"Потому что твою работу нужно тщательно скрывать от глаз человеческих, - разъяснила Ирина. - Иначе к тебе неизбежно придет слава личная слава! - которой ты так боишься. Заметь, я допускаю, что ты не ханжа, не притворщик и действительно слава там не слава, а известность, признание обществом твоего таланта тебя не волнует. Так ведь в этом случае все равно лично мне надо будет что-то предпринимать!"

Она явно забавлялась, потешалась над Андреем, хмуро поглядывающим в сторону. Но это было не злым издевательством, не тонкими шпилечками в бок с желанием ему досадить и вызвать бурную реакцию, а если и вызвать, так только с тем, чтобы несколько выпустить пар и тогда поговорить совершенно серьезно.

Андрей это угадывал. И мог бы взорваться, не рискуя испортить добрые отношения с Ириной. Она все равно не отступит. И, как обещала, "легкой жизни не даст". Тогда что же попусту с нею спорить? Этот спор надо продолжить самому с собой.

А Ирина между тем, выдерживая свой добродушно-озабоченный тон, продолжала:

"Поскольку по техническим причинам выйти за тебя замуж я не могу и надежной другой кандидатуры нет, что остается? Тащить тебя всю жизнь за собой, как бычка на веревочке, вызывая дикую ревность Алексея и зарабатывая себе аморалку? Искусство, конечно, требует жертв. И я на любые жертвы готова. Но ты ведь этого не оценишь. Тебе вот и слава совсем не нужна, и женская любовь тоже, я давно подметила это, а мне бы хоть чуточку славы, ну а любви и побольше, не отказалась бы. Д-да, вошли мы с тобой, Андрей, в тупичок. Есть, правда, кроме беззаветной женской любви и жертвенности во имя искусства и дорогого сердцу человека, еще и меркантильный женский расчет. Это когда женщина из таланта мужа выковывает славу, нужную ему или ненужную, себе же - приятную, интересную жизнь. А мужу - духовное одиночество, окончательный уход в мир своих художественных образов и, бывает, раньше времени и в мир иной. Ан-дрюша, такие, как ты, ненавистники женщин чаще всего обзаводятся женами, для которых любовь..."

Андрей ее остановил.

"Знаешь, Ирина, ты лектор очень хороший, и твои лекции на тему семьи и нравственности имеют огромный успех. Но здесь не та аудитория. Слушатели встают и уходят. - Он поднялся. - Как видишь, даже из собственной квартиры".

"Это меня не касается, - сказала Ирина. - Только не забудь ключи взять с собой. Мне одной тут долго делать нечего. Оставаться до твоего возвращения я не стану. Тем более что меня дома ждут хороший муж, хорошие дочери и вполне понимающая аудитория. И я, следуя твоему любезному приглашению выйти вон, сделала бы это немедленно, опередив тебя, но в затяжном споре с тобой я не успела просмотреть остальные неисправленные рисунки. Тебе, может быть, все равно, а для меня это дело чести. И этакое психологическое состояние, жестикулируя пальцами, она словно бы вылепила в воздухе фигуру женщины, зажмурилась, - жены, приносящей себя в жертву любимому человеку. Прекрасное состояние!"

"Ирина, - сердито сказал Андрей, - помню, Алексей сожалел, что ты не поешь в оперном театре. Ему надо было жалеть, что ты не выступаешь в цирке".

"Идея заслуживает внимания. Но мне почему-то интереснее тащить за уши в большое искусство таких дураков, как ты".

В "большое искусство" - слова, которые когда-то говорил и Яниш. Всерьез сердиться на Ирину Андрей не мог. Он сказал примирительно:

"Прости, Ирина".

"Прощаю, Андрюша, - еще тише, чем он, сказала она. И громче: - А славу я тебе все равно создам".

Теперь, перечитывая статью Р.Суздалева, Андрей знал: этой похвалой он обязан Ирине. Ей одной ведомо, каким образом она сумела залучить в Светлогорск на выставку никому еще не известного художника такого знаменитого искусствоведа. Суздалев всегда очень оригинален и самостоятелен в своих суждениях. Но до чего же они совпадают с оценкой Ирины! Спасибо, спасибо ей, что "легкой жизни" она ему не давала.

Андрей опять и опять вчитывался в печатные строчки. Ведь это же его личная слава. Может быть, она и угаснет вскоре, прежде чем успеет пожелтеть газетный лист. А может быть, станет началом долгой и громкой известности. Все в нем. Все от него зависит. И вдруг особо ощутил - и от Ирины. Он думал, что привык надежно советоваться только с собственной совестью. А ведь на деле, оказывается, он привык в не меньшей степени и к советам Ирины. Его глаз точен, зрительная память превосходна, рука послушна, он забывает обо всем на свете, когда углубляется в работу. А между тем... Между тем себя он неосознанно все время проверяет звучащим словно бы в самих глубинах его души голосом Ирины.

Он не знал, радоваться ему или пугаться этого.

Позвонили из областного отделения Союза художников. Поздравили с превосходной статьей о нем и сказали, что его заявление о приеме в союз только что рассмотрено на общем собрании, - такого единодушного голосования давненько не было.

Приносят душевные, теплые телеграммы совсем от незнакомых людей. Значит, он действительно художник. Все, что ему хотелось выразить в своих рисунках, все это понято и вызвало искреннее волнение в сердцах человеческих. Он счастлив. Еще раз переспросил себя, свою совесть: чем все-таки? Помедлив немного, ответил: работой, признанной людьми и нужной людям.

Но тут же далекий голос Ирины зазвучал у него в ушах: а этой газетной статьей? Что, она тебе действительно совсем не нужна, что это, обыкновенный лист бумаги?

И голосу Ирины теперь Андрей не смог сопротивляться.

13

По замыслу устроителей выставки, она должна была продолжаться две-три недели. Но вот пошел и второй месяц, а интерес к ней не ослабевал. Люди приходили и поодиночке, и группами с сопровождающим их экскурсоводом из областного отделения Союза художников. Собственными знатоками живописи и графики Дворец культуры железнодорожников не располагал. Несколько раз администрация Дворца обращалась к Андрею с просьбой самому выступить на выставке. Андрей только испуганно мотал головой. Что он может рассказать о своих картинах, рисунках, когда на них надо просто смотреть. И понимать их. Или не понимать. Разъяснять что-то словами - значило признаться, что работу свою он не довел до конца.

С тех пор как на выставке стали систематически появляться экскурсоводы, Андрей перестал ходить туда. Ему было неловко стоять среди публики и слушать похвалы своим рисункам, съеживаться непроизвольно, когда на тебя оглядываются, подходят, пожимают руки и выпрашивают автографы. Такая слава ему не нужна. Такая слава угнетает хуже злой брани.

Ирина сделала ему выговор:

- Чудак, почему ты отказываешься? Ведь это же была моя подготовка. Один из необходимых элементов закрепления известности твоего имени. Заметь, мыльные пузыри надувать не стала бы. Чего ты стоишь, то стоишь. И не порть хотя бы того, что в интересах истины делают другие.

- Ирина, поверь, мне тяжело. Не по характеру.

- А мне ох как легко! - воскликнула она с обычной мягкой своей ядовитинкой. - До того легко, будто я в счастливом сне все это делаю. Просыпаться неохота. Да только ты со своим поганым характером хорошей, заботливой женщине разве дашь спокойно поспать?

- "Поганым" - это уж чересчур!

- Исправляю: "покладистым". Тебе это больше нравится?

Андрей онемел на мгновение. Выдавил с трудом:

- Ты всегда права, Ирина. Но я преодолеть себя не могу.

Она усмехнулась.

- И не надо. Не преодолевай. Говорю вполне серьезно. Пускай сама Иришка думает. Взялась "из болота тащить бегемота", ну и тащи.

И бесплатно прочитала афишную лекцию "О творчестве художника А.Путинцева" в большом зале Дома политического просвещения. Прочитала, как всегда, с ораторским блеском, при заполненной до отказа аудитории.

Уже в самом начале своей лекции Ирина заявила, что не берется делать профессиональный разбор мастерства художника, что это не по ее силам, да, собственно, статья известного искусствоведа в центральной газете и непреходящий интерес общественности к выставке освобождают ее от дилетантского вторжения в творческую лабораторию Путинцева; цель ее лекции вместе со слушателями как бы пройтись по тем военным дорогам, которые прошла вся страна, заново прочувствовать их в своем сердце так, как прочувствовал художник, работая над картинами.

И потом в течение полутора часов она в словесных образах воссоздавала наиболее яркие из работ Андрея. Говорила не заученными, заранее приготовленными фразами, а тут же импровизируя, точно волшебник-иллюзионист, целиком подчиняя себе аудиторию нарисованным ею реалистическим зрелищем. И когда, совсем усталая, она произнесла заключительные слова: "Все это для народа постепенно становится историей. Трагической и величественной. Победной историей. Долгой скорбью и бессмертной славой. А для художника, для Путинцева, его сегодняшним и бесконечным повседневным трудом. Я повторяю: трудом. Самозабвенным, честным. И долгом гражданина. А что могу сказать я и сейчас о мастерстве его? Вы это мастерство только что увидели, восстановили в своей памяти вновь. Вот и судите сами", - зал ответил коротким молчанием, а затем обрушился аплодисментами ей, лектору, с трибуны счастливо обводящей взглядом собравшихся. И ему, художнику, в этот час в своей мастерской раздраженно и одиноко кидающему в мусорную корзину неудавшиеся этюды.

Загрузка...