Никогда больше. Никогда!
Потому что мне не нужно. Я, Ирма Онтари, гармоничная самодостаточная личность, коэффициент по тесту Бритлинга один и восемь, по Ксавьеру сто двадцать шесть. Может, пройти прямо сейчас сведенный индивидоадаптер? — да ну, он совсем уж попсовый. Ксавьера и Бритлинга хватит, у них профессиональный инструментарий и достоверная шкала.
Я самодостаточна. Гармонична. Мне хорошо здесь, в моем личном пространстве и хроносе по внутренним границам. Я не нуждаюсь в ментальных, энергетических или информационных подпорках извне. А тем более — в каком-либо конкретном человеке как субъекте оных.
Ничего подобного, я вовсе не мечтала его встретить, когда сдуру сунулась туда. И тем более не хочу — теперь. Никогда. Вообще.
Откуда он там взялся?! Маргарита — она знала?.. Говорят, это популярное развлечение тусовщиков: устраивать якобы случайные встречи нормальным людям, которые не всегда могут адекватно владеть собой в подобных ситуациях. Наверное, очень смешно, когда наблюдаешь со стороны. Технически запросто — отследить связи по сетям, промониторить хронорежимы, выходы, коммуникации… Некоторым больше нечем заняться, на то они и тусовщики, убогие, неполноценные, счастливые только в обществе себе подобных. Допустим, хроноконфликт Маргарита специально не провоцировала, никто не виноват, что ты такая…
Я. Гармоничная. Самодостаточная. Многогранная. Личность!
Центр психоподдержки подбрасывает еще горсть свеженьких тестов, методик и рекомендаций, и, сконцентрировавшись, собравшись с духом — у них висит немыслимое количество программных примочек, призванных не выпустить пользователя живым, но ничего, — я закрываю окно. У меня сила воли пятьдесят по Ксавьеру. Я вообще могу в любой момент встать из-за панели и отправиться в сад, к цветам. Только, пожалуй, еще чуть-чуть замедлюсь, самую малость, вот так. Я никуда не спешу. И мне никогда не бывает скучно или дискомфортно в собственной жизни, наедине с самой собой.
Игар.
Ну и что. Я и не ставила себе целью забыть его имя.
Конечно, с его стороны было благородно проплатить хроноконфликт. А с моей будет нелепо выходить на коммуникацию и предлагать возместить половину, тем более что мне сейчас и нечем… А он еще воспримет как лишний повод пообщаться или, еще хуже, как глупую хитрость с моей стороны. Нет. Он точно так же не нужен мне, как и кто угодно другой.
Все это давно не имеет значения. Целых полтора года прошло, а у него, наверное, уже лет пять, он еще тогда жил намного быстрее меня — вообще непонятно, как Маргарита нас отследила, ведь близких друг другу людей отлавливают в сети в первую очередь по синхрону… Или это не она? Или в самом деле — вот так, просто случайная встреча?
По факту — совершенно все равно. И он мне правда совершенно чужой.
Панель успевает мигнуть свежей волной и тут же гаснет, и я не активирую ее снова: потому что пятьдесят единиц силы воли, самодостаточная личность и, главное, цветы. А коммуникаций с меня хватит.
В моем саду тихо и влажно, и пахнет пряной пыльцой, и уровень углекислоты, ощущаю, не глядя на датчики, немного превышен, пора добавить растениям света — а жаль, так хорошо, когда в саду полумрак. Регулирую настройки. Посветлевший сад сразу теряет иллюзорный простор, сквозь разлапистые листья гигантской монстеры просвечивают неубедительные обои-джунгли на расстоянии вытянутой руки, фикус клонит набок верхушку, упираясь в потолок, агавы расталкивают друг друга неестественно изогнутыми лентами листьев. Лиловая традесканция совсем высохла, несмотря на подпитку, придется все-таки обрезать, так жалко… А розовая герань зацвела!
Присаживаюсь на корточки и наклоняюсь, близко-близко рассматривая чуть сморщенные новорожденные лепестки. Два крайних цветка в соцветии раскрылись не полностью, бледные, асимметричные, больные. А я только что замедлилась, безо всякой на то причины, ну зачем?.. Растения намного травматичнее реагируют на хроноизменения, чем люди. Мне кажется, они вообще устроены гораздо сложнее и тоньше нас.
Встаю. Чуть-чуть поворачиваю направление луча, и в оросительном облаке вспыхивает маленькая радуга, это не нужно ни для чего, но очень красиво. Мой собственный прекрасный сад живой площадью шесть с половиной квадратных метров — лучшее место на Земле. И мне совсем не нужны какие-то другие, всеобщие, обезличенные чужим присутствием места.
Так хорошо, так спокойно. Хронозамедление приглаживает эмоции и мысли, словно проводит мягкой массажной щеткой по волнам волос. Запускаю в них пальцы, в мои тяжелые пушистые волосы, такие живые и свободные, когда их не стискивает облегающий хронос. И еще запах герани. И тишина, шелестящая микроскопическими капельками на листьях.
Тишину пронзает резкий звук, и я вздрагиваю. Коммуникация, экстренный вызов. С чего это вдруг, кому я нужна?.. И потом, кажется, уходя в сад, я отключала панель вообще…
Бросаюсь в комнату. Скорость, резкие движения, адреналиновый всплеск — тело ощущается как чужое, а умиротворенное сознание чуть-чуть отстает, запаздывает, из-за чего реальность кажется совсем иллюзорной.
Сверхэкстренный вызов. С функцией аварийной активации канала. Панель мигает лихорадочно, будто на пожар, землетрясение или хроноконфликт.
Касаюсь экрана вытянутой рукой, не успев остановиться, на инерции едва не впечатываюсь в панель. И только потом, затормозив и проморгавшись, могу прочитать:
«Здравствуй».
Я знала. Я точно знала, что это он. Потому и летела как сумасшедшая.
Какого черта?!
«Что тебе, Игар?»
«Нам надо поговорить».
«Пока не о чем, извини. Я тебе маякну, когда соберу эквы».
«Какие эквы?» — синеватый фильтр непонимания.
«Ну, мою долю. Спасибо, что заплатил сразу. Всего доброго, Игар».
«Ирма!!!»
Ослепительная вспышка — режим сверхэкстренности заставляет зажмуриться и отпрянуть от панели. Ненормальный. Что с ним?
С ним что-нибудь случилось?!
«Игар, я слушаю. Что ты хотел? Давай поговорим».
«Впусти меня».
«Что?»
Забываю выставить фильтр удивления. От настоящего удивления не могу даже вспомнить, какого он цвета.
«Я в твоем квартале, Ирма. В пятнадцатой секции…»
И после паузы:
«Я тут, у тебя за дверью».
Не отвечаю. Только сейчас до меня доходит, что он не предлагал синхронизироваться, а значит, по умолчанию использовал в качестве контрапункта мои настройки. Замедленный Игар, даже смешно.
У меня за дверью.
Паника. Мгновенная и обвальная, и близко не сравнимая с той, что накрывала меня тогда во всеобщем пространстве. Он за дверью, за дверью; его сообщение до сих пор мерцает на волне, и я мысленно проговариваю его снова и снова, прокручиваю по кругу, стремясь не то опровергнуть, не то по-настоящему поверить.
«Впусти меня».
Охристо-желтый фильтр просьбы, почти мольбы.
«Зачем?»
«Пожалуйста. Это важно. Перерасход энергии по входу я оплачу, не бойся».
«Я не…»
…не боюсь: неправда.
…не хочу тебя видеть: тоже неправда.
…не понимаю, в чем смысл: да, это уже ближе и убедительнее, но может быть — и будет! — понято как приглашение к дальнейшему диалогу, просьба разъяснения, аргументов, доводов; какого черта?! Почему я не могу просто взять — и впустить?!
Почему?
Потому что я никого не впускала в свое личное пространство — уже и не вспомнить, сколько внутренних лет; да с тех самых пор, как оно у меня появилось, как только мама смогла себе позволить, и ее я не впустила сюда первой. Категорически пресекала все намеки знакомых и друзей по работе или из сетевых сообществ, начиная с моего милого шефа Ормоса и заканчивая тусовщицей Маргаритой. Игара в том числе — имею в виду, тогда, полтора года назад. Мы всегда встречались только у него, и еще пару раз у его друга, который оставлял нам код. Но не у меня.
Потому что здесь мое личное пространство. Я и цветы.
Потому что я только так могу остаться собой. Многогранной-гармоничной-самодостаточной личностью, похожей на недораспустившийся бутон герани.
«Ирма…»
Нет!!!
«Мне плохо, Ирма. И я не уйду».
«Что с тобой?»
«Впусти».
«Что с тобой?!»
Надо поставить какой-нибудь фильтр. Чтоб он понял, что я задаю конкретный вопрос и требую конкретного ответа. Но я не помню. Я применяю коммуникацию в основном по делу и почти не пользуюсь всеми этими избыточными, необязательными штучками… Как у меня открывается внешний шлюз в хроносе, я тоже не помню. И даже не уверена, что когда-нибудь знала об этом.
«Игар».
Отстукиваю быстро-быстро, пока не забыла и не передумала; это выход, все равно он ответит «нет», потому что система хронобезопасности в принципе этого не позволяет, и бессмысленный инцидент будет наконец исчерпан:
«Если я сейчас дам тебе код доступа к настройкам, ты сможешь снаружи открыть хроношлюз?»
Алый фильтр радости:
«Разумеется. Давай!»
…Отправляю волну и, погасив панель, встаю, оглядываюсь по сторонам. Моя жилая комната, она такая компактная и просторная, не слишком большая, но и не тесная, по площади чуть больше сада, точно такая, как мне нужна. Никаких виртуальных обоев, призванных ложно расширить ее границы, декоративных полочек со статуэтками и подсвечниками для создания дополнительного уюта. Только несколько коллекционных перламутровых дисков, развешанных по стенам на разной высоте, и тихое мерцание хроноса, обтекающего выходы в кухню, ванную и в сад. Плавно обволакивающего мой личный мир, созданный в деталях по моим представлениям о нем, заточенный и пригнанный точно по мне, единственно правильный и прекрасный. Где по определению нет и не должно быть чужих.
Он врывается.
Он врывается, и я не успеваю рассмотреть его, даже как следует увидеть, сообразить, сколько же ему примерно теперь лет. Его горячие пальцы на моих, и ослепительная вспышка, точь-в-точь как тогда, искры и перевернутое пространство, и его губы, и его тяжесть, его сила, его напор, с которым я ничего не смогла бы поделать, даже если бы… Я не знаю, чего хочу. Я больше ничего не знаю и ничего не вижу, кроме пляшущего диска над головой, кроме сумасшедших Игаровых глаз.
И время останавливается.
Наше время.
В черной Вселенной крутятся огни и неподвижно висят над бесчисленными человеческими мирами Абсолютные Часы. Никакого времени нет и никогда не было, и тем более смешны и нелепы наши попытки управлять им по собственному желанию. И меня, отдельной, самодостаточной, какой там еще?.. не помню, неважно, — меня, Ирмы, тоже не было и нет. Нет и его, Игара, только прерывистое дыхание, и ореховый запах, и жесткие волосы под ладонью, а все остальное — концентрированное, напряженное, запредельное ожидание, невыносимое в безвременье…
— Какая ты красивая, — говорит он потом. — Юная-юная… совсем.
— Ты меня обманул.
— Я?
— Ты сказал, что тебе плохо.
— Мне и было плохо. А теперь хорошооо…
— Прекрати!
Со злостью отталкиваю его, и он подается под моими ладонями, как если б почти ничего не весил, откатывается на край спальной платы, я совсем не помню, когда мы ее разложили, и не представляла раньше, что она такая неприлично широкая — для меня одной, ну да, я же люблю спать по диагонали, звездочкой разбросав руки-ноги… Приподнимается на локте, и я наконец смотрю на него.
Игар как Игар. Точно такой же, только стрижка другая — так меняли возраст артистам в доцифровом кино, когда существовала такая отдельная профессия и ни у кого не было своего времени… Лезет же в голову всякая чепуха. Игар Сун. Его большая родинка во впадине за ключицей. Его длинные, вечно прищуренные глаза. Что я о нем еще знаю? — да почти ничего. Умеренный, без фанатизма, тусовщик, программер с дурацкой кличкой Чипастый, мелкий сетевой мошенник. Хитрец, комбинатор, враль.
В моем — моем!!! — личном пространстве!..
Он смотрит:
— Хочешь, чтоб я ушел?
— Да!
— Ты хорошо подумала?
Он протягивает руку и подгребает меня к себе, так, будто я тоже сделана из какого-то очень легкого материала — хотя я сопротивляюсь, упираюсь пятками, пытаюсь уцепиться пальцами за скользкий край платы. И в конце концов оказываюсь в теплой выемке, в причудливом углублении, устроенном из его ключицы, подмышки, локтя — специально для меня одной. Щекой к той самой родинке, макушкой к щекотному шепоту:
— Точно-точно? Прямо сейчас?
Прямо сейчас я больше не хочу ничего, только никогда не вставать, не отлепляться, и очень обидно, что он прекрасно знает об этом. В знак протеста пытаюсь все-таки подняться, но он легонько придерживает меня за плечо, и я сдаюсь. Прижимаюсь крепче — коленкой, бедром, грудью, всею собой.
— На самом деле это важно, — негромко говорит Игар. — Прогонишь ты меня или нет. Такой, можно сказать, эксперимент. По-честному, в открытую.
— Эксперимент?
— Обиделась? Не обижайся. Почему я, по-твоему, должен уйти?
— Потому что это мое личное пространство.
— И всё?
Хочу увидеть его глаза. Настолько, что все-таки приподнимаюсь на локте; мои волосы падают ему на лицо, а когда я подбираю прядь, то вижу, что он лежит с опущенными веками. Как будто спит.
— У меня тоже есть личное пространство, Ирма, — говорит безмятежно, словно сквозь сон. — Я в нем живу, как все, и, как все, мало думаю о других людях… о тебе, например. Правда, совсем не думал. Но когда увидел там, во всеобщем, мне очень, очень захотелось взять тебя за руку. Дотронуться, понимаешь?
На последних словах он вдруг вскидывается и опрокидывает меня на спину раньше, чем я успеваю выдохнуть, перед тем задохнувшись от возмущения:
— Так ты… специально?!
Щурится, ухмыляясь:
— Я заплатил. Семь тысяч экво за удовольствие, ничего так, скажи?
Вот теперь я вырываюсь по-настоящему, со всей зашкалившей обидой и злостью. Лягаюсь, брыкаюсь, царапаюсь ногтями и в конце концов выворачиваюсь, выскальзываю из-под него, вскакиваю, по остаточной инерции отпрянув к противоположной стене, едва не опрокидываю спящую панель. Игар смотрит сквозь иронично присомкнутые ресницы. А моя одежда по ту сторону платы, и нечем прикрыться, кроме как разметать волосы по возможно большей поверхности, пряча грудь и плечи, и обхватить себя руками…
— Красиво. Так и стой.
— Ты… — на язык никак не подворачиваются достаточно сильные слова, — это же хроноконфликт!..
— Личное пространство. Хроноконфликт. Это, безусловно, очень важные понятия. Что у нас еще важно? Гармоничная самодостаточная личность, ага?
Краснею. Краснею я очень легко, и, как у всех рыжих, это всегда хорошо видно. Только обычно некому смотреть.
— Я хочу быть с тобой, Ирма, — говорит он. — Вместе. В одном пространстве, в одном времени. Так бывает, просто тебе забыли рассказать. Не стой босиком, простудишься. Иди ко мне.
Писательский марафон нон-стоп в кафе-читальне «Прихожая»:
11.00 — 12.00 Юрий Нечипорук
12.00 — 13.00 Арна
13.00 — 14.00 Сибил Скотт-Майер
14.00 — 15.00 Андрей Маркович
15.00 — 16.00 Илья Берштейн
16.00 — 17.00 Амитабх Брахматашапутри
17.00 — 18.00 Гиви Чханидзе
— А я тебя знаю, — сказала девчонка. — Слушай, пошли отсюда, а? Задолбала.
— Задолбала, — согласился Богдан.
Квадратная тетенька в ярко-голубом костюме, со всех сторон окруженная сменяющимся караулом переводчиков, пресс-секретарями и еще черт знает кем, изрекла, сверкая двойным рядом кафельных зубов, что самое главное в жизни — любовь. Ее перевели, и публика в кафешке вежливо поаплодировала.
Богдан так не думал.
И вообще недопонимал, какого черта сюда приперся и кого рассчитывал встретить. На самом деле он просто забыл, что сегодня выходной. Такого с ним не случалось почти никогда: убийство времени на выходных Богдан планировал накануне тщательно, словно преступник в английском детективе. Но вчера, бездарно пропустив последнюю маршрутку, добрел домой во втором часу и сразу вырубился, не успев составить плана.
Выходной. День, когда все дома, когда с утра просыпаешься от того, что мама с отцом выясняют на кухне отношения, и орет телевизор, и гремит посуда в мойке. Лучше всего, конечно, с вечера накрутить будильник, как в универ, встать раньше всех и смыться из дому, пока они еще спят — но про будильник Богдан тем более забыл, продрых до половины десятого. И мама, конечно, первым делом спросила, где он шлялся ночью. И пришлось ее выслушивать, давясь вчерашней тушеной капустой на завтрак, и кивать, и напоминать себе, что она всегда права, и молчать в свое жалкое оправдание. Потом закончилось шоу по первому каналу, и подключился батя. А ближе к одиннадцати еще и выползла из своей комнаты опухшая Ганька…
Самое обидное, что он ко всему не поставил с вечера на зарядку ноут.
Конечно, первым и беспроигрышным вариантом оставалась библиотека. Родителям Богдан так и сказал, это было одно из немногих слов, действовавших магически, как охранное заклинание. Всю дорогу в маршрутке он верил, что действительно засядет там писать реферат (элементарная физичка, старая дура, недавно приобщенная к тайне интернета, требовала их не просто от руки, но и не ленилась гуглить по опорным фразам), и это будет как минимум до обеда при хорошем раскладе. А можно и дольше, потому что никакого обеда ему все равно не светило — отступать пришлось в спешке, без бутербродов и яблок, студенческая столовка закрыта, а лимит на кормежку в городе он выбрал начисто еще на той неделе.
— Пошли жрать, — предложила девчонка; голос был слегка хрипловатый, хотелось откашляться за нее. — Ты как вообще здесь оказался? Я же так поняла, ты не по этим делам вообще.
— Вроде того.
…Но выпрыгнув из маршрутки в центре, Богдан понял, что библиотека — это невозможно, от слова совсем. День был солнечный и яркий, какими осень в этом городе бросалась редко, даже и не каждый год. В высокое небо вонзались башенки и шпили, деревья стояли оранжево-золотые, листья расцвечивали сизую брусчатку под ногами, и почти у каждой встречной девчонки было в руках по желтому букету, а у одной даже и разлапистый венок на голове. Город бурлил и кружился одним сплошным праздником — как всегда, по определению чужим, но прятаться от него в библиотечную нору было и глупо, и выше сил.
Он решил прогуляться, просто так, без направления и цели. А почему нет? Я могу свободно распоряжаться собой и своим временем, я сегодня один, хотя почему только сегодня, я один уже окончательно — а одному хорошо. Единственное человеческое состояние, совместимое со счастьем.
Я один хотя бы потому, что понять неспособен никто. Поступив в универ — вопреки всему: и маме с ее железным блатом в торговом техникуме, и бате с его громадным, но бессильным кулаком по столу, и назойливо называемым в интернете заоблачным суммам (хотя, если разобраться, кто сейчас рвется на физику?) — Богдан был уверен, что уж теперь-то у него появятся друзья, люди, которые понимают. Нифига. Очень скоро выяснилось, что курс на три четверти состоит из тупых обалдуев, косящих от армии, а на оставшуюся четверть — из еще более тупых девок: этим кто-то рассказал, что на физическом одни пацаны и, следовательно, запросто выскочить замуж. Когда он пытался поговорить с кем-то из однокурсников о настоящем, о своей теме, которую разрабатывал уже второй год на допотопном ноуте, они смотрели, как на психа. Вообще не въезжали в упор, о чем это он. Заседая по кафешкам, они болтали о футболе и бабах, иногда о преподах и засадах на сессии. Но никогда — о физике как таковой.
Самое обидное, что так было не везде! Вон, филологи действительно фанатели от каких-то стихов, рассуждали о дискурсах и парадигмах и были всерьез увлечены всей этой звонкой дребеденью, и понимали друг друга. В Леськиной компании Богдан с самого начала чувствовал себя полным идиотом — любой филолог, забредший на их курс, наоборот, ощутил бы себя интеллектуалом среди гопников, порадовавшись, что выбрал гуманитарную профессию.
Это все город. Гуманитарный насквозь, вросший традициями в брусчатку, прихотливо исчерченный чугунными решетками и готическими буквами, древний и душный, чуждый по всем параметрам, абсолютно, вообще. Ганьке было три года, когда батю перевели сюда служить, за пару лет до того, как он окончательно демобилизовался. Сам Богдан родился уже здесь, но толку? Никогда он не чувствовал себя местным. Всю жизнь дышал совершенно другим воздухом и думал о других вещах, непостижимых ни для кого.
Но сегодня мысли разлетались, не желали концентрироваться, кружились, как осенние листья. Богдан шел по извилистой улочке, она как бы раздалась вширь, наполненная солнцем, а со всех сторон неслись обрывки чужих разговоров и смеха, и звучало лейтмотивом то тут, то там: фест, фестиваль… Город определенно сошел с ума, подвинулся на этом своем фесте, что происходило каждый год и было, в общем, забавно. Где-то здесь фестивалила вместе со своей продвинутой компанией и Леся, и пускай; его, Богдана, это уж точно теперь навсегда не касается. Он припомнил смешное название: «Прихожая». И раз шесть-семь порасспрашивав людей по дороге, зачем-то приперся, как последний дурак.
— Я все понимаю, — сказала девчонка, когда он придерживал перед ней дверь с готической, разумеется, надписью на просвет; народу было не слишком много, и к выходу они протолкались легко. — Но она же дура набитая. Откуда у нее такие тиражи?
Богдан пожал плечами, только после этого сообразив, что речь о тетке в голубом — кто она такая, он понятия не имел. Сощурился на ярком солнце, бритвенном после концептуального полумрака «Прихожей».
— Пипл хавает, — философски ответила девчонка сама себе.
Проморгавшись, Богдан ее наконец рассмотрел. Она была маленькая и субтильная, в узких джинсах, светлой ветровке с каким-то индейским, что ли, орнаментом, такого же цвета косынке, по-пиратски повязанной на голове, и в агромадных, на две трети лица, темных очках. В каждом стекле отражалось по удивленному Богдану, который точно никогда раньше ее не видел и мучительно пытался придумать, откуда она может его знать.
Самой вероятной была версия о ее ошибке. Ну и пускай.
— Пошли в «Хату», — предложила она. — Попсово, конечно, зато близко. Потом вернусь на Марковича. Прикольный дядька, хочу понять про него.
Прозвучало знакомо, и Богдан кивнул:
— Я тоже на встречу с Марковичем собирался.
— Клево. Пожрем, и назад.
Она мимолетно глянула на часы, и Богдан посмотрел тоже: уже без четверти два. Первая половина дня, почти не сопротивляясь, позволила себя убить. Девчонка шла легко и летяще, он едва поспевал за ней.
«Хата» оказалась, к счастью, фаст-фудом, и Богдан незаметно выдохнул. Многочисленные ресторанчики в центре города — сплошь концептуальные, рассчитанные на туристов и потому пребывающие где-то в параллельном мире, за орбитой, на слепом пятне — он как-то раз промониторил на предмет завести туда Леську. И даже выбрал один, путем сложных расчетов урезав месячный бюджет вдвое, но тогда не срослось и не срастется уже никогда, что в материальном смысле, конечно, к лучшему.
Остальные смыслы Богдан честно постарался выкинуть из головы, подсчитывая у длинной стойки с ценниками, воткнутыми в контейнеры блюд, примерное меню на двоих, уложимое во вчерашнюю сдачу с сотни. Которая вообще-то оставалась до конца месяца, что он выбросил из головы тоже.
— Вареники будешь? — небрежно спросил Богдан у девчонки; страшно напрягало, что он не знал ее имени.
— Смеешься? Я голодная с утра, я буду мясо!
Она решительно двинула вперед поднос и вдруг глянула через плечо, во всяком случае обернулась — очки она не сняла и тут, в помещении, полутемном после яркого дня:
— Расслабься, я сама за себя плачу. Тоже чего-нибудь нормального возьми.
Но Богдан все-таки взял вареников с капустой за десятку с копейками. Нормальная еда — вареники с капустой, а что?
Они с девчонкой устроились друг напротив друга на высоких табуретках за столиком у окна. Тут она сняла, наконец, очки, оказавшись симпатичной, большеглазой и все равно незнакомой. И спросила:
— А тебе, значит, мои тексты совсем никак?
— Тексты?
Он чувствовал себя полным идиотом. Вареник шлепнулся с вилки — к счастью, назад в тарелку, а не на штаны.
— Я тебя заметила, — сказала она. — Ты смыться хотел, не люблю. И дальше я уже работала тебя. Чтоб ты, конкретно ты остался и словил кайф.
Рассказывая, она со зверским аппетитом уплетала свою отбивную, запихивалась салатом, прихлебывала компот — и вместе с тем говорила внятно, словно и не с набитым ртом:
— Но нифига, не пробила. Раньше со мной такого не было. Если я уже работаю конкретного зрителя, он мой. Слушай, как ты там взялся вообще? Случайно забрел, за компанию?
— Ага.
Наконец-то до него дошло. И одновременно накатило — все то, что он вчера ночью, шагая через весь город с ноутом наперевес, между битыми фонарями и под свист компаний из подворотен, волевым решением объявил незначительным и ненужным, никогда не существовавшим вообще. То, что с утра, на мутную квадратную голову, потеряло всякое отношение к реальности, а со временем должно было совсем-совсем пройти. Накатило, болезненное и живое. Дернуло, как нерв в рассверленном зубе. Пронзило насквозь.
Богдан сглотнул. Ну, по крайней мере, он знает теперь ее имя.
— Арна…
Удивительно, но ему стало реально интересно рассмотреть ее вблизи. Девчонка как девчонка, невыспавшаяся, круги под глазами. Косынка съехала выше маленького уха, пробитого в нескольких местах разнообразными серьгами, и вместо волос из-под нее выглядывал край замысловатой татуировки.
— Тебе надо послушать «Кадавров», — сказала она. — Группа такая, мы делаем вместе программу, я читаю под музыку. Совсем другое звучание. Если прешься от техно, конечно. Тебя как зовут?
— Богдан.
— Учишься в универе?
— На физическом.
— Ух ты! Класс, а то все вокруг вшивые гуманитарии. То есть ты вообще не по стихам?
— Типа того.
— А скажи, у вас там…
Ее интересовало буквально все. Битый час она по капле вытягивала из Богдана в подробностях всю его жизнь, от поездки на море в четытрехлетнем возрасте и до эпопеи с поступлением, цепляя по касательной биографии однокурсников и преподов, а также краткие курсы специальных дисциплин. Она честно призналась, что в школе сдавала физику исключительно по шпорам, причем по чужим, она не помнила не то что закона Ома, но и как время соотносится со скоростью и расстоянием! — зато ее любопытство было живым и честным, как солнце за стеклом. Она вникала в суть всего, жадно выпытывала подробности, переспрашивала. Конечно, о том, чтобы заговорить о серьезном и настоящем, не было и мысли, но…
Вареники безнадежно остыли и слиплись, в то время как Арна, почти не умолкая, умудрилась давно смолотить все свое мясо и подчищала с тарелки последние обрезки овощей. Косынку она в какой-то момент сдернула — жарко — и сверкала бритой головой, на которой яркий свет из окна обозначал еле видимый светлый ворс.
Совершенно ни на кого не похожая, странная, но с ней вдруг, он не отследил, когда именно, стало легко, как ни с кем другим. Богдан уже смеялся ее шуткам, на вопросы отвечал вполне развернуто и почти решился сам о чем-нибудь у нее спросить. Но вопрос не придумывался: она была — словно одним куском, вся и сразу, никакие частности про нее не имели значения. А просто сидеть и болтать с ней было здорово. Без разницы, о чем. Сколько угодно, хоть до вечера, хоть целую вечность.
В этот момент Арна и спрыгнула с табурета — ноги у нее далеко не доставали до пола, и приземлилась она на полусогнутые, как кошка. Посмотрела требовательно:
— Дожевывай, и пойдем на Марковича.
Богдан тоже встал, отодвинув тарелку:
— Пойдем.
— Еще чего, жри давай. Мужчина должен жрать, иначе проблемы.
— Какие? — спросил Богдан, и покраснел, и срочно добавил: — Да ну, опоздаем.
Арна засмеялась:
— А ты жри побыстрее. Тебе вообще надо гораздо быстрее жить.
— Как это? — вышло невнятно, холодное тесто склеивало зубы, но он действительно проголодался, и было даже вкусно, только напрягало, что Арна стоит и ждет.
— Очень просто. Стоп-стоп, не торопись, подавишься еще. Ты клевый, Богдан, но страшно медленный. Как ты живешь? Тоска же.
Он усиленно жевал и решил, что можно не отвечать.
Арна повязала косынку и стала немного похожа на обычную девчонку. Потом надела очки; к этому времени Богдан героически справился с варениками и глянул на часы. Было без пяти два, вернее без семи — он даже проверочно поднес запястье к уху, услышал быстрое цикадное тиканье и побежал за Арной, которая уже подходила к дверям. Обернулась:
— Но Марковича ты хоть читал?
— Не-а, — признался Богдан, распахивая перед ней стеклянную створку.
— Обалдеть. Ладно, я тебе принесу книжку.
Сказала просто, как будто они знакомы сто лет, учатся на одном потоке или вроде того, регулярно видятся и не нуждаются в дополнительном подтверждении данного факта. Никаких намеков или скрытых вопросов; Богдан даже не сразу догадался удивиться. И тут заметил, что они идут, держась за руки: как это произошло, он в упор не помнил.
— Маркович клевый, — сказала Арна. — Я думала, он гораздо больше на понтах. А на вид обычный, нормальный дядька. Вот, ты знаешь, я не верю. Такой весь простой, а тиражи у него покруче даже, чем у той мымры. Хочу посмотреть, как он работает с публикой. Интересно. Потом завалимся к Надьке на днюху, а с шести мы с када… Блин!!!
Она резко затормозила, и Богдан по инерции сильно дернул ее за руку — прежде чем догадался выпустить.
Арна стояла посреди улицы и негромко, но эмоционально материлась.
— Проблемы? — по-дурацки спросил он.
— Я кретинка, — сообщила она. — Забыла отдать диск. Теперь они хрен сведут дорожки, и наша репетиция сегодня накрывается нафиг. А с первого уже в турне. И не звонят же, сволочи, как будто так и надо!!!
В ее руке, которую Богдан только-только отпустил и еще помнил наощупь, ладонью, кожей, уже сверкала мобилка с пляшущими подвесками, Арна раз за разом пыталась кому-то дозвониться, не дозванивалась, материлась все заковыристей и громче, а потом телефон оказался уже у ее виска — и вот тут поперло по-настоящему: половины слов он, Богдан, выросший в самом гопническом районе своего аристократичного города, и не слышал никогда.
Отматерившись, Арна опустила трубу и посмотрела на него. Очень грустно посмотрела, это просвечивало даже сквозь ее очки.
— Придется им завезти. Блин, переться аж на Пысхов… И Маркович пролетает, жалко.
— Давай я съезжу.
Не мог же он, в самом деле, не предложить.
— А давай, — легко согласилась она и полезла в полотняную сумку на боку. — Продиктуй мне свой номер.
Он продиктовал.
В ладони сама собой обнаружилась плоская коробка диска без опознавательных знаков. Пока Богдан ее рассматривал, в кармане куртки пискнула мобила.
— Там в эсэмэске адрес и телефоны этих козлов, — сказала Арна. — Отдай в руки Владу, он у нас по звуку. Если его не будет, тогда Костику, но скажи, что если не передаст в течение часа, я лично его убью. Они классные музыканты на самом деле, но такие гении, блин. Объясни им там внятно, что ничего не отменяется, ага?
Богдан кивнул. Она не оставляла ему вариантов.
Арна улыбнулась. Зубы сверкнули на солнце ослепительно, как в рекламе, а один клык у нее оказался маленький, как если б остался с детства молочный, и это было настолько трогательно, что Богдан шмыгнул носом — и тогда они оба расхохотались вместе.
Они смеялись — просто так, по-дурацки, без всякой причины, синхронно взрываясь новыми волнами немотивированного смеха, — но что-то буравило, мешало, словно камешек под стелькой. Богдан поднапрягся и вытряхнул, вспомнил: вечер, Леськина компания, малопонятный гуманитарный галдеж… Они говорили, будто Арна вышла замуж. Вот эта маленькая Арна в пиратской косыночке и с бахромистой сумкой наперевес — и замуж, да нет, фигня какая-то. Он скосил глаза: никаких колец на ее детских пальчиках с голубыми лунками коротких ненаманикюренных ногтей не было. Спросить, правда ли, по-приколу, чтобы убедиться; черт, раньше, в «Хате», среди общего трепа за жизнь оно было бы в тему, а теперь что?.. И в любом случае, его, Богдана, эта информация не касалась. Никак. Совсем.
Но смех кончился. Не оборвался, а просто иссяк сам собой, словно просочившись в щели между камнями брусчатки.
— Отдашь, и подходи на Марковича, — сказала Арна. — А потом я тебя с Надькой познакомлю, она клевая. И, кстати, совершеннолетняя с сегодняшнего дня!
— Подожди, — Богдан открыл и как раз читал ее эсемеску. — Это же в Северном Пысхове, туда ехать часа полтора в один конец!
Она посмотрела так, что очки показались ему большими удивленными глазами:
— Ну и что?
И добавила:
— Попробуй поскорее, всего-то.
— Марковича? Ну да, читал. Нам его давали в списке на лето. Ничё так.
«Он пропал!!!»
Она поставила малиновый фильтр тревоги и, кажется, забыла убрать палец с опции увеличения насыщенности: все ярче и ярче, уже запредельно кислотный цвет. Перевожу в черно-белый режим: в моем возрасте не стоит так напрягать глаза. Любопытства ради считываю профиль: Элизабет Сун, относительный возраст — 32 года, род занятий — дизайнер интерьеров, и так далее. Ее сообщение мерцает, вибрирует мелкой дрожью и даже черно-белое режет глаза: ни на полстолько вкуса, гнать бы таких дизайнеров. Тридцать два, надо же. Скоро она сравняется в возрасте со своим сыном. Хотя, говорят, нынешние женщины готовы платить немалые средства за маскировочный возрастной фильтр.
На ее истерику я предпочитаю не реагировать.
Коммуникация вспыхивает вновь:
«Он твой родной внук!»
«Правнук, если не ошибаюсь».
Поправляю ее машинально, исключительно из неискоренимой привычки к точности во всем. Лизка смешная: подобный поколенческий скачок отнюдь не делает ее моложе, но женщины традиционно не в ладах с теорией хроноотносительности. Внук, правнук, да какая разница. Ни Элиза, ни он сам и не вспомнили бы обо мне, если б я не был всесильным эквокоординатором по имени Эбенизер Сун. Никто не откажется от богатого и влиятельного дедушки — не ежедневно, разумеется, со стариками слишком много хлопот, а так, про запас. На крайний, экстренный случай.
«Ты поможешь его найти?»
Наверняка она сменила фильтр, но я не расположен разбираться в оттенках серого.
«Элиза, я занятой человек. У меня нет времени на розыски парня, который, клянусь тебе, меньше всего хочет, чтобы его нашли».
Слишком длинное сообщение. Лизка наверняка не дочитала до конца.
«У тебя нет времени?! Твое время вообще стоит!»
Ну да, ей пришлось прилично замедлиться, общаясь со мной. Ничего страшного, так она сумеет подольше сохранить свои прекрасные тридцать два.
«Прости, Элиза. У меня дела».
Тяну руку, чтобы отключиться с волны; но внучка все-таки не довела синхронизацию до конца, оставшись чуть быстрее меня, и ответное сообщение активируется раньше, чем я успеваю завершить движение.
«Он мог уйти в плебс-квартал!»
«Почему ты так решила?»
«Он сам говорил. Когда мы с ним последний раз…»
«Когда он просил у тебя пару тысяч экво, а ты не дала? Забудь, маленькая. Они все, чуть что, угрожают плебс-кварталом».
«Игар не такой!»
«Ты, безусловно, лучше его знаешь».
Выставляю зеленый фильтр иронии, хотя вообще-то не увлекаюсь этими игрушками. Но пускай задумается. О том, что она вообще может знать про своего давно уже взрослого сына. Ответное сообщение не появляется, и я с легким сердцем выхожу из коммуникации. Чешу загривок полусонной Паютке: все нормально, зверюга. Пора заняться настоящим делом.
Перед тем иду на кухню сварить кофе. Элиза при всем ее почтительном хронозамедлении все же забрала у меня малую толику личного времени, потому баловаться ретро-технологиями мне сегодня некогда. Нажимаю кнопку, и хроноадаптированная кофеварка мгновенно выдвигает на подносе чашку темного напитка с пузырчатой пенкой. Синтетический запах, синтетический вкус и явственное, ощутимое всеми органами чувств, отсутствие кофеина. Никакого удовольствия. Я просто хотел — смешно — протянуть время.
Возвращаюсь к панели.
Вот она, моя эквосхема. Она пульсирует и дышит, как живая, и я чувствую укол невольной вины, когда в ее безупречном организме, в ее прекрасном теле моею волей заводится юркая газово-синяя искорка — паразит, жучок. Направляю его в нужную ветвь — перед тем как провести социальный платеж по линии плебс-квартала. Готово. Теперь только смотреть.
Эквосхема синхронизирована по Абсолютным Часам, что очень удобно. Другие эквокоординаторы имеют с ней дело в реальном времени, а наиболее ушлые ее даже и обгоняют; можно лишь посочувствовать монотонности их работы и позавидовать терпению. Отслеживать эквопоток в хронореале — все равно что в древние времена наблюдать солнечный закат в высоких широтах. Красиво, но почти ничего не происходит.
Я вижу свою эквосхему быстрой, шевелящейся, живой. Щедрый поток моих благотворительных экво — минимальная сумма оговорена налоговым законодательством (и назвать ее минимальной без иронии не поворачивается язык даже у меня), однако правила хорошего тона предписывают эквокоординатору с репутацией не мелочиться на соцвыплаты, а репутация — мое всё; так вот, щедрый благотворительный поток устремляется в нужный отросток, и он растет, крепчает на глазах, вызывая физиологические ассоциации из тех лет, которые у меня тогда, увы, не было возможности удержать при себе. Увлекаемая этим потоком, движется синяя искорка. Я слежу.
Что я, собственно, знаю о плебс-квартале?
Не так уж много, но, во всяком случае, больше, чем поколение моего неизвестно где обретающегося сына, не говоря уже о биологических сверстниках Элизы. Для них плебс-квартал — данность, наделенная изначальными характеристиками жупела, архетип максимального падения и экзистенциального ужаса. Не будешь есть кашу — отдам в плебс-квартал. Не начнешь учиться как следует — ничего, кроме плебс-квартала, тебе не светит. Все это, конечно не более чем ритуальные поговорки: уже черт-те сколько абсолютных десятилетий население плебс-квартала рождается и умирает там, в своем едином на всех пространстве и времени. Никакого сообщения между миром обычных людей, живущих — по мере возможностей, счастливо — внутри своих индивидуальных хроносов, и плебс-кварталом давно нет.
Но я-то застал самое начало. Момент расслоения. Те былинные времена, когда на наших глазах и нашими же руками решалось всё.
Женька Крамер. Он был тогда моложе меня лет на двадцать, но, черт возьми, ни с кем у меня не получалось спорить так яростно и живо, на равных и всерьез, как с этим мальчишкой. Я и сейчас иногда с ним мысленно спорю; мелкая причуда старика, вроде Паютки на тактильном экране. Женька, разумеется, давно уже умер, будем надеяться, что своей смертью. В Абсолютном времени столько не живут, а тем более в плебс-квартале.
Крамер был идеологом примата Абсолютного времени, последовательным, харизматичным. По его мнению, которое он так здорово умел доказывать кому угодно (с понятными оговорками), хроноатомизация человечества могла привести оное только в пропасть: разрыв социальных связей, по Крамеру, неминуемо вел к упадку цивилизации, а перманентное состояние одиночества — к духовной деградации, — у него все всегда выходило складно, почти стихами. То, что предлагалось его последователям взамен, все эти «в единстве наша сила» и «возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке», звучало, на мой взгляд, недостаточно свежо, однако его харизма делала свое дело. Их собралось довольно много — сторонников хроноединства, добровольно выбравших плебс-квартал. Тогда, впрочем, такого понятия (и теперь, думаю, сугубо внешнего, сами себя они вряд ли так называют) еще не было.
И все-таки они остались в меньшинстве, а потому в резервации. Остальной мир предсказуемо выбрал хроносвободу, и я был одним из первых. Всегда важно быть одним из первых, застолбить территорию, взять в руки ключевые точки и захватить сферы влияния — а дальше можно не торопиться.
Крамер тоже был одним из первых; вернее, первым вообще. Но он ошибался в корне, с самого начала. Кстати, я честно старался открыть ему на это глаза. Я был бы рад иметь возможность и теперь иногда с ним спорить — в хронореале.
Они трепыхались довольно долго; черт, опять — но пусть будет, тогда никто еще не успел отвыкнуть от прежних понятий, так что в данном контексте он вполне уместен, один из невытравимых моих анахронизмов. Обобществив все, что только могли, от жилья до средств производства (не знаю, как насчет женщин, Женька в этом смысле был невероятно скромный, краснел и съезжал с темы), пытались что-то креативить, штурмовать объединенными мозгами, запускать масштабные проекты в самых разных и безумных сферах. Чем кончилось, все мы знаем. Кончилось, в частности, моими ежемесячными соцвыплатами под чутким надзором коллег и эквоконтрольных органов. Плебс-квартал дотируется полностью. Производят ли они хоть что-нибудь — сухую лапшу, презервативы, туалетную бумагу? — для своих скромных внутренних нужд, неизвестно, да и никого особо не интересует.
Гораздо интереснее, почему все кончилось именно так.
Крамер говорил: человек всегда был общественным существом. Главные наши ценности: семья, дружба, товарищество, корпоративная сплоченность, нация, народ. Важно чувствовать локоть, обороняться спина к спине, быть встроенным в цепочку, в общность таких же, как ты. «Счастье — это когда тебя понимают». «Пошли мне, Господь, второго…»
Может сложиться впечатление, будто он был неисправимым романтиком, Эжен Крамер, позабытый лидер пионеров хроноабсолюта, сгинувших в омуте плебс-квартала. Ничего подобного. Мне лично он излагал свои теории несколько иначе, с самых что ни на есть прагматичных позиций, и опорными понятиями его теории были «система», «валовое производство», «перераспределение», «человеческая масса», «человеческая единица» и тому подобные вещи, циничные и скучные. Женька все прекрасно понимал, кроме одного: что это не будет работать.
Как он удивился, наверное, признав наконец, что я был прав. К сожалению, никто из нас, нормальных людей, этого не увидел.
А мог бы послушать меня. Я говорил: совместные усилия были необходимы нашим далеким предкам, чтобы перетащить с места на место каменную глыбу для постройки пирамиды. Чтобы выкопать ров вокруг города и навалить лесу для крепостной стены. Чтобы перегородить дамбой гигантскую реку или вспахать целинную степь… Но с тех пор, Женька, говорил ему я, прошло время. Их общее, бесхозное и бестолковое время.
А современному человеку для продуктивной, творческой, да попросту нормальной работы нужно только одно: чтобы ему не мешали. И Лизка с ее дизайнерскими цветочками-бабочками, и я с моими миллиардами и глобальной эквосхемой, да и кто угодно в нынешнем мире информации и высоких технологий, все мы хотим, по сути, того же самого — чтобы нам дали спокойно работать. Не лезли с советами, помощью и навязчивым контролем, не нависали над душой.
Свое, индивидуальное дело делается хорошо. В меру возможностей, конечно; однако подобрать каждому занятие по его способностям — работа образовательных служб, и ее тоже индивидуально выполняют люди, которые умеют это делать, если им не мешать. Человек новой эпохи — всесторонне развитая, гармоничная, самодостаточная личность. Самореализация и свобода — вот наши главные ценности, Женька, пускай тоже помпезные и пустозвонные, как и любые идеологические мемы; однако они, в отличие от твоих, работают. Работают в любой сфере, по всей линейке (предвижу твой ехидный вопрос: ну да, выстраивать линейки от рядового исполнителя до главного босса — тоже обязанность конкретно взятых свободных людей), работают на все сто. Отказ от социального мусора: всех этих интриг, подхалимства, имитации бурной деятельности, корпоративов, служебных романчиков, сплетен, — увеличивает человеческую продуктивность даже не в разы. На порядки.
Теперь уже ты говоришь, что я романтик. Будто в упор не вижу сетевой коммуникации, куда успешно переползло все, что было худшего в человеке социальном — и при этом пропали по дороге прекрасные качества воспетого тобою человека коллективного. Вижу, дорогой, прекрасно вижу. Но это игрушки по сравнению с тем, что, я уверен, пышным цветом расцвело у тебя в плебс-квартале, перед тем как окончательно рухнуть вместе с твоими идеалами. Синхронизация утомительна не только для меня, она вообще довольно громоздкий и не самый комфортный процесс. Тусовщики, и реальные, и сетевые, постепенно маргинализируются в протестную субкультуру, где им и место. Основная же масса нормальных людей, прости за оксюморон, ценит свою индивидуальность. Надежную капсулу своего хроноса. Свое время.
Ага. Вот ты и задаешь свой самый ядовитый и, как тебе кажется, убийственный вопрос: что же вы тогда нас так боитесь?
Стоп-стоп-стоп. Его, Крамера, уж точно никто не боится, никто, кроме меня, даже и не помнит. И вообще, в моем возрасте надо бы поосторожнее общаться и тем более спорить с призраками. По окончании работы пройду парочку психотестов: ясность рассудка должна всегда находиться под контролем. Равно как и моя эквосхема.
Синяя искорка уверенно движется в потоке отборных, здоровых экво. Я знаю, звучит забавно, но мне нравится визуализировать чистую абстракцию единицы нашей энергофинансовой системы в виде живых упитанных кругляшей: нечто среднее между древними монетами, кровяными тельцами и, пожалуй, слегка сперматозоидами. Старик Эбенизер Сун большой шутник. Но вставать у него на пути, покушаться на его живую активную собственность, честное слово, не стоило бы никому.
А вот и эквонакопитель плебс-квартала. Заштрихованный квадрат, безликий и серый, где-то на периферии эквосхемы, я никогда не вывожу его на экран, потому что мне это неприятно, да что там — физически больно. Видеть, как они исчезают в нем, в бездонном и ненасытном колодце, мои маленькие, крутобокие, живые.
Старческая сентиментальность. Это просто соцвыплата, благотворительный эквопоток. Чтоб они не передохли там с голоду, потомки тех идиотов, что пошли за тобой, Женька Крамер.
Внимание!
Я готов даже ускориться, чтобы рассмотреть получше, но, черт бы побрал возрастную инерцию и хронозамедленные настройки техники, не успеваю. Зато успеваю увидеть, что за миг перед тем, как исчезнуть в серой дыре накопителя, синяя искорка вдруг резво виляет куда-то вбок.
Дальше можно не смотреть. Сонный режим и Паютку на экран.
Значит, они были правы. Так оно и есть: на входе в плебс-квартал кто-то расщепляет эквопоток. И что самое неприятное, не уводит ручейком назад в систему (подобных мелких жуликов мне не единожды доводилось хватать за руку), а уже расщепленным ведет в эквонакопитель. Из чего следует, что серый квадрат уже не представляет собой монолитный отстойник энергетических средств, каковым мы, эквокоординаторы, привыкли его считать.
А черт знает что собой представляет.
На чем мы остановились, Женька?.. Почему мы, почему лично я боюсь плебс-квартала?
Потому что ничего толком о нем не знаю. Но, исходя из имеющейся информации, могу кое-что реконструировать и предположить. И полученная в результате картина не располагает к мало-мальски положительным эмоциям.
Они существуют на наши дотации, не пытаясь ничего предложить взамен, то есть с высокой вероятностью вообще ничего не производят. Они не заняты никаким полезным трудом: необходимости в этом нет, а реальными сверхценностями любого коллективного сообщества, о чем ты деликатно умалчивал, Крамер, являются безделье и лень. Но чем-то же они, плебс, должны заниматься! Индустрии развлечений у них, скорее всего, тоже нет — для этого необходим некий творческий потенциал, и взяться ему неоткуда. Что остается? Правильно. Секс.
В общем времени, в общем пространстве осуществить данный приятный процесс гораздо легче, нежели нам с необходимостью синхронизации, выхода в особые отсеки Всеобщего и прочих ритуальных танцев. (Спрашиваешь, откуда я, в моем возрасте, в курсе дела?.. врешь, настоящий Женька, скромник и, по-моему, девственник, ни за что такого бы не спросил.) И что из этого следует?
Что их уже много.
Те, кто уходили за Крамером, были жалкой горсткой, каплей в море, статистической погрешностью. Но с тех пор (а как прикажете обойтись без абсолютных хронокатегорий?) они размножались как кролики. А мы — наоборот.
Проследить хотя бы на примере моей, гм, если можно так выразиться, семьи. Мой сын родился еще… в общем, тогда все было совсем по-другому, и он не показатель, да и не хочется мне об этом сейчас говорить. Элизу они с тогдашней женой завели только потому, что я уже координировал миллионы и мог заложить резервное эквонакопление на ее будущий хронос; многие ли могли себе такое позволить? Игар же появился на свет в сытые, зажиточные времена, когда на фоне общей эквостабильности прокатилась сетевой волной мода на детей, на младенческие мордашки в окне коммуникации. Насколько мне известно, с тех пор эта мода больше не возвращалась. И никто не ностальгирует по ней.
Новые люди почти не рождаются, зато старые, хе-хе, почти не умирают. Это замечательно — равновесие, баланс. Если не сравнивать с плебс-кварталом, население которого растет в геометрической прогрессии. К их услугам огромные пространства, в сущности, все, что осталось за пределами хронопокрытия, наращивать площади которого дорого и нерентабельно. И насколько широко так называемый плебс там освоился и расселился, не знает никто.
Плебс-квартал — чистая условность. Его нет в сети — и потому как бы нет вообще. В самом начале, еще при Крамере, их, конечно, пытались отслеживать. По всей тогдашней периферии были понатыканы камеры, и специальный сетевой канал транслировал в реальном режиме экзотическую жизнь коллективных людей. Первое время это вызывало любопытство, все более сдержанное — ничего там, по большому счету, не происходило такого, ради чего стоило бы лишний раз синхронизироваться по Абсолютным часам, — и вскоре не интересовало уже никого. Канал прикрыли за отсутствием трафика… Или по другим причинам?
Нужно выяснить, работают ли еще эти камеры — и куда транслируют. В конце концов, службы хронобезопасности должны тщательно контролировать плебс-квартал. Скорее всего, это секретная информация — но она должна стать моей, поскольку речь идет о моих экво. Это раз. Во-вторых, насколько известно даже мне, эстетикой плебс-квартала увлекается одна из маргинальных молодежных субкультур, вполне вероятно, что они даже совершают туда реальные вылазки; да-да, мой непутевый правнук Игар был бы сейчас как нельзя кстати. Надо узнать у Лизки, дал ли он уже о себе знать: от нервов женщины обычно ускоряются сверх всякой меры, и пока я пил кофе, она вполне могла прожить недели две, если не больше.
Ага. У меня как раз коммуникация. Элиза?
Черный неопределяемый квадрат.
«Это Аластер Морли. Вы отследили эквопоток, господин Сун?»
«Доброе утро».
Хамов надо ставить на место. Жаль, что я не успел собрать нужную информацию до того, как нарисовался этот тип. Впрочем, неплохо уже то, что он, похоже, синхронизировал свои настройки по моим. В этот раз я не ускорюсь ни на секунду.
«Надеюсь, что доброе. Расщепление было? На каком этапе?»
Снисхожу:
«На входе в эквонакопитель».
«А дальше?»
«Что дальше? Территория плебс-квартала не отображена в сети, и вы об этом прекрасно знаете».
Кажется, я излишне брюзглив: маскировочный образ старика-ворчуна или, как ни грустно признавать, вторая, а может, уже и единственная натура? В любом случае необходимо держать себя в руках. Не отчитываться перед ним, а брать по максимуму все, что он может предложить мне.
«Что ж вы сразу не сказали, что не владеете кодом доступа?»
В этот раз он не балуется фильтрами, но пренебрежение сквозит в каждом слове, в каждом символе его сообщения. Огрызаюсь:
«Я законопослушный гражданин».
Отправив сообщение, понимаю, что без интонационного фильтра оно выглядит жалкой попыткой оправдаться. Неважно. Пускай понимает как хочет.
«Мы предоставим вам код».
«И что потом?»
Он мог подумать, будто я прошу дальнейших указаний. Однако считывает мой резкий и непродуманный мессидж еще превратнее — ему кажется, что я пытаюсь торговаться. Меня дергает нервным смешком, когда приходит его ответ:
«А чего бы вы хотели, господин Сун?»
Вариантов ровно два. Либо потребовать, чтобы он убирался… либо чего-нибудь еще. Пару миллиардов экво? Вечной молодости и власти над миром?
Никак не могу заставить себя воспринимать наш диалог всерьез. Думать об угрозе нового плебс-квартала, явно не похожего больше на наше представление о нем как об однородном инертном болоте. О плебс-квартале со структурой и амбициями, наверняка экспансионистскими и агрессивными — и с неведомым пока нам арсеналом возможностей. Все это действительно серьезно, опасность, судя по всему, реальна; однако этот Морли до сих пор играет со мной в шпионов, в дурацкую детскую игру, и я не удерживаюсь, не отказываю себе в удовольствии его подначить:
«А что вы, собственно, можете?» — ярко-зеленый иронический фильтр.
И быстрее, чем он успевает ответить — естественно, для него хронозамедление по моим настройкам некомфортно, а я-то всегда так живу — сообщение вдогонку:
«У меня правнук где-то шляется, нервирует маму. Дайте-ка сюда его координаты».
Дописываю было имя, но в последний момент стираю, отправляю так. Тестовое задание для разведчиков, для всемогущей шпионской сети, или за кого они там себя выдают. И Лизка будет довольна — если, конечно, справятся.
«Ваш правнук Игар Сун в данный момент по Абсолютным часам находится в плебс-квартале».
«Где?!»
Вместо фильтров изумления, возмущения, недоверия — представляю себе этот неопределенно-бурый микс — старые добрые восклицательные знаки. Не знаю, сумеет ли мой собеседник их адекватно считать.
Конечно же, он просто отвечает на вопрос:
«Координаты пересечения: 45.11.с.ш. 23.16.в.д. 10.35.а.в. Дальше мы его не вели. Вы сами сможете это сделать, как только получите от нас коды доступа».
Игар. Что он там забыл, дурачок?!
Я так и не увидел его взрослым и потому вызываю в памяти ребенком, худеньким и большеглазым, умничкой, запомнившим с детства приват-коды эквопотоков. Золотой мальчик, потенциальный энергофинансовый гений, мой родной правнук!!! — в конечном итоге тоже пошел за тобой, Женька Крамер. Что, черт возьми, ты показал ему такого, что его пленило и притянуло, призвало под твои знамена, да просто привлекло его любопытство?! Нет ничего банальнее и скучнее плебс-квартала, им всем внушают это с детства, — но ты победил, Крамер, ты оказался убедительнее, ты увел его у меня, моего единственного родного мальчика, надежду и утешение моей старости. Да как ты посмел?!
Так, спокойно. Кажется, моя старческая сентиментальность перехлестнула все возможные границы, дальше только старческий же маразм. Поехали: число пи до двадцать второго знака. Последовательность Фибоначчи. Карл у Клары украл кораллы…
«Господин Сун?»
А этот Морли, оказывается, до сих пор висит на коммуникации. Чего ему от меня надо вообще?
«Что вам нужно?»
Он считывает мою реплику как прямой вопрос, и он прав.
«Мы даем вам коды плебс-квартала до пятнадцатой степени доступа. Вы отслеживаете расщепленный эквопоток; надеюсь, вы понимаете, господин Сун, что время упущено и вам придется несколько ускориться? Это первое. Далее…»
Включаю опцию записи. Потом, позже, на свежую голову, разберусь подробнее, в деталях. Может быть, и соглашусь… Да куда я денусь?
Перед тем как встать из-за панели, выпускаю Паютку на экран. Она резвится, перебирая тонкими зелеными лапками по бегущим строкам коммуникации, словно по живой, клонящейся на ветру траве.
Андрей Маркович предпочитает подчеркнуто демократичный стиль. По признанию писателя, одежду он чаще покупает в Европе: «Потому что у меня там бывает на это время». Однако, по его словам, названия мировых брендов ни о чем ему не говорят: «Если понадобится для книги, для характеристики персонажа, которому это важно, понимаете? — изучу». Автор бестселлеров с мировым именем признался нашему изданию, что его редко узнают на улицах, и ему это нравится: легко затеряться в толпе. На наш традиционный вопрос о марке его часов Андрей Маркович ответил, что часов не носит вообще.
— За нашу встречу — это будет попсово, — сказал, поднимая рюмку, Скуркис. — За судьбы литературы, по-моему, излишне претенциозно. За любовь пока рано…
— Так за что же мы выпьем? — засмеялась Машенька.
— Подожди, дорогая. Не может быть, чтобы мы нашли повод не выпить.
Пошляк, поморщилась Вера. Зачем я вообще здесь?
Она посмотрела на раскрытую программку, лежащую на коленях, которую за утренним чаем аккуратно, как в детстве телепрограмму, пометила шариковой ручкой, обведя овалами время и подчеркнув места интересных событий. Их было много, они наползали друг на друга по времени и разбегались в пространстве, причем по незнакомому городу: соотнести его с условной картой на обложке программы у Веры не получалось категорически. Она собиралась предложить компанию кому-нибудь из девочек, но все они успели уйти из хостела раньше, чем Вера проснулась; возможно, обиделись за вчера, и эта непроясненность до сих пор сидела в ней невидимой волосяной занозой. А потом в номер заглянули Машенька с Красоткиным и Берштейном, и конечно, Вера согласилась пойти с ними. Скуркис привязался к компании позже. Держался он так, будто ничего не случилось, постоянно хохмил и острил, хотя лично Вере не адресовал ни реплики, ни слова.
— За Андрюху, — пророкотал артист и депутат Полтороцкий. — Возражения не принимаются. За тебя, дорогой!
Маркович сдержанно улыбнулся, но отнекиваться не стал. Машенька, Красоткин и Скуркис с готовностью вскинули бокалы. Нереально юный мальчик и его барышня, чье маленькое ушко было варварски пробито полудюжиной серег, переглянулись поверх коснувшихся стаканов, словно передали друг другу закодированную информацию на чужом языке. Вера пригубила тоже.
Это было уже третье за сегодняшний день кафе, где они, по выражению Машеньки, «падали»; на сей раз в произвольном месте неподалеку, чтобы подождать Берштейна. Робкое предложение Веры остаться там, в «Прихожей», и послушать его — самого Берштейна! — беззвучно кануло в пространство. Конечно, ни успешного писателя Марковича, давним знакомством с которым безмерно гордился Скуркис, ни Полтороцкого, самонадеянного стареющего актера с депутатским значком, ни тем более этих детей стихи не могли интересовать по определению. Но Машенька, Миша?.. но она сама?
Отмеченные события в программке напоминали четки фасолевидной формы. Многие из них уже ускользнули по ниточке в прошлое, другие в это самое врямя неумолимо теряли актуальность. Вера не была пока нигде.
— За что я люблю всяческие культурные мероприятия, фестивали, — между тем вещал Полтороцкий, сам себя назначивший тамадой за столом, и за отсутствием Берштейна соперничать с ним было некому. — Я люблю их за локальную остановку времени. Нет, остановка — это, пожалуй, сказано слишком, однако, согласитесь, оно здесь начинает течь совершенно по-иному. Взрослые, занятые, задерганные в жизни люди наконец-то могут позволить себе, как сказал поэт, роскошь человеческого общения…
— Прозаик, — пробормотала девочка в серьгах. Возможно, рассчитывая, что Полтороцкий не услышит — но он был из тех пронырливых, не переносимых ею, Верой, по определению типов, которые чувствуют спиной и слышат все.
— Арночка, вы солнце, — восхитился он, сгребая ее в охапку; мальчик напрягся, и стало его жаль, болезненно, пронзительно. — Такая умненькая, такая юная и так много уже успели в жизни. Но вам, конечно, кажется, что мало. Вам хочется ускорять и ускорять свое время… Это когда-нибудь пройдет. И вы вспомните, что говорил старик Полтороцкий…
Андрей Маркович еле заметно усмехнулся. Он Вере нравился: немногословный, ироничный молодой человек. Они застали самый конец его встречи с читателями, когда знаменитого писателя уже не было видно в плотном кольце охотников за автографами. Однако Скуркис решительно ввинтился в толпу и вернулся с живым трофеем; его яркую до неприличия радость добытчика несколько омрачало присутствие незапланированных довесков — Полтороцкого и юной поэтессы (Вера тщетно пыталась представить, какие эта девочка может писать стихи) с ее мальчиком-студентом.
— С вами реально клево, — сказала Арна, вставая и поправляя косынку, съехавшую от депутатских объятий; Вера с легким шоком заметила отсутствие под ней волос, хотя, может, и показалось. — Только нас с Богданом сегодня еще ждут в нескольких местах.
Мальчик с готовностью подскочил тоже.
Полтороцкий широко ухмыльнулся и развел руками:
— Вот. Я же говорил. Удачи вам, Арночка. Все наши договоренности в силе, если что, звоните мне на мобильный.
Вера сморгнула — и в следующий момент увидела юную парочку уже далеко за широким окном, таким же прозрачным, как воздух под ярким солнцем. Они шли, держась за руки, и незаметный дефект стекла преломил их фигурки, подсветил мимолетной радугой.
Все взгляды проводили их до угла. Машенька прильнула щекой к массивному красоткинскому плечу.
— Какая чудесная сегодня погода, — сказала она. — Невероятно для этого города, особенно осенью.
— Ни разу такого не было, — поддержал Скуркис. — Все годы, насколько я помню, неумолимо лил дождь. Правда, Андрей?
Маркович подтвердил односложно: похоже, он вообще собирался отмалчиваться, не реагируя на попытки вовлечь его в разговор. И его можно понять, подумала Вера, человек только со встречи с читателями, а ведь прозаикам гораздо труднее, чем поэтам — приходится все время говорить, отвечать на вопросы, импровизировать в случае вынужденных пауз и провисов, когда поэту достаточно почитать стихи… Она ободряюще ему улыбнулась. Приняла ответную улыбку, полную концентрированной вежливости, и опустила глаза. Ну зачем Скуркис его к нам сюда затащил?..
— Люблю разговоры о погоде, а вы?
Заговорщический шепот прозвучал прямо над ухом, и Вера вздрогнула, одновременно услышав — оказывается, она опять выпала из общего разговора, соскользнула со звуковой дорожки, как с ней бывало часто, — как Миша Красоткин и вправду гулким басом развивает тему прошлогоднего дождя и сопутствовавших ему событий. Обернулась и увидела слишком близко и низко нависающую физиономию Полтороцкого; разглядела ниточки тонального крема в морщинистых мешках под глазами и вдохнула тяжелый запах парфюма. Инстинктивно отодвинулась, возвращая себе личное пространство. И ответила, осознав задним числом, что безотчетно копирует исчерпывающую краткость Марковича:
— Я — нет.
— Напрасно, — приглушенный голос совершенно не мешал дуэту Машеньки и Миши с вкраплениями реплик Скуркиса. — Когда люди говорят о погоде, это замечательно. Это значит, что им все равно, о чем говорить, зато доставляет наслаждение сам процесс.
— Наслаждение?
Она не собиралась иронизировать, поощряя его на дальнейший разговор. Вырвалось; Вера прикусила изнутри губу. Полтороцкий представлял собою ненавистную ей с юности породу самовлюбленных самцов, обласканных во всех сферах жизни и тем парадоксальнее зависимых от необходимости ежечасно распускать перед кем-то перья. Девочка ушла, и поскольку к Машеньке при живом Мише не подступиться, он пытается теперь обаять меня. Еще пару минут, и полезет с объятиями, подумала она с тоской. Долго ли еще ждать Берштейна?
Взглянула на часы, попутно скользнув взглядом по программке: чтобы увидеть в ней что-то актуальное, уже надо переворачивать страницу. Берштейн, впрочем, должен подойти совсем скоро…
— Конечно. Посмотрите на них.
Она посмотрела. Только посмотрела, позабыв подключить звук.
Скуркис бурно жестикулировал, рассказывая что-то специфически, интимно, не для всех смешное, и Машенька смеялась, по-девичьи запрокинув подбородок, и Красоткин хохотал тоже, громадной ладонью охватывая ее маленькое плечо, и все вместе они составляли идеальный треугольник, жесткую фигуру, самодостаточную и нерушимую, сыгранный и слаженный ансамбль. Прорезался звук: скрипка, ударные, контрабас — и никаких осмысленных слов. Маркович сидел рядом посторонним и не слишком-то нужным наблюдателем, к которому уже не оборачивались, не обращались. Не говоря о Полтороцком и о ней самой.
— Они остановили время, — заговорщически прошептал актер. — Вы же слышали, Вера, сто раз слышали эту расхожую, пошлую поговорку, которая когда-то была гениальной поэтической строкой: остановись, мгновенье, ты прекрасно?.. А теперь посмотрите, полюбуйтесь, как это делается. Наше с вами время идет, вы вон нервничаете, я же вижу, — а у них стоит. У них получилось, поскольку они счастливы. И соответственно наоборот.
— Наоборот?
— Ну да. Счастливые часов не наблюдают. Тоже заезжено будь здоров, но ведь правда.
Он расправил плечи, довольный собой; скользкий дизайнерский галстук заерзал, как рыба, между перекосившимися лацканами пиджака. Актер Актерыч, возведенный в квадрат депутатским мандатом. Вера никак не могла припомнить его известного всей стране отчества.
Тем временем Миша Красоткин, отпустив Машеньку, говорил по телефону, кажется, объяснял кому-то, где именно они сидят и как сюда дойти, — Берштейну? Вера прислушалась, усилием воли заставляя себя подключиться к бесконечно далекой звуковой дорожке, и, кажется, уловила в трубке совсем уже космически отдаленное берштейновское стаккато.
— Если мы с вами сейчас убежим, они даже не заметят, — прозвучал, по контрасту, мягко и совсем близко Полтороцкий. — Спорим, га?
Все в нем было рассчитано, отрепетировано тысячу раз, включая это якобы простонародное гортанное «га», сто тысяч раз он уводил вот так из-за стола понравившуюся женщину, а за отсутствием выбора — любую, просто по привычке, чтобы не терять формы; с тем же фатальным автоматизмом он, наверное, бегает или распевается по утрам. Вера едва удержала на подходе к лицу брезгливую гримасу. Заговорить с Машенькой, или, может, спросить Красоткина, Берштейн ли это звонит и скоро ли он подойдет… Она вдруг напоролась на отсутствующий взгляд Скуркиса и опустила глаза.
— Решайтесь, Вера. Смотрите, Андрюха уже проделал этот фокус.
— Где?
Она изумленно обернулась, досадуя на себя за вырвавшийся дурацкий вопрос — и действительно увидела пустой стул там, где только что сидел, молча наблюдая за остальными, знаменитый писатель Андрей Маркович.
— У него автограф-сессия, — пояснил Полтороцкий. — То есть, кажется, две. У Андрея здесь работа, он не может позволить себе остановиться… и даже замедлиться слегка. Не то что мы с тобой.
— Не помню, чтоб мы с вами переходили на ты.
Сказала — и поморщилась внутренне от собственного тона, от манерной фальши, не то чиновной, не то учительской: я же поэт, я живу в мире творческих людей, где на «ты» друг с другом все, где не имеют значения глупые формальности и какие-либо табели о рангах, за исключением поэтического мастерства. Но он был — чужой, случайный, пришлый, и он снова нависал чересчур близко, щекоча театральным шепотом ухо и шею. Захотелось пересесть на один из освободившихся стульев; Вера чуть было так и не сделала и содрогнулась, представив себе со стороны эту пошло-водевильную мизансцену.
— И я не помню. Но успеем еще, куда нам спешить?
— Сейчас придет, — сказал Красоткин, опуская трубу.
Вера не сразу поняла, что он о Берштейне — и, главное, что лишь теперь закончил разговор.
— Посмотрим-посмотрим, — сказал Скуркис. — Знаете историю, как Берштейн заблудился в аббатстве?
— В аббатстве?
— Берштейн? — точно в терцию удивились Маша с Красоткиным, и рассмеялись, переглянувшись.
— В Эдинбурге, на фестивале. Андрей там тоже был, не даст совра… — он заметил отсутствие Марковича, и подавился окончанием, и мгновенно сделал вид, будто ничего не произошло, и было в этом что-то невыразимо пошлое и стыдное. — Так вот. С утра чтения с шотландцами, а после обеда экскурсионная программа, имели мы ее в виду, и вот тогда Берштейн…
— Ты видишь? — сказал, поднимаясь, Полтороцкий; теперь уже в полный голос, но все равно никто, кроме Веры, его не услышал, не обернулся. — Идем отсюда.
…Солнце ударило ей в глаза. Сегодня с утра Вера уже успела пожалеть о том, что не взяла с собой темные очки, и жалела регулярно каждый раз, когда оказывалась на улице кратким пробегом между кафе, где солнечный свет становился комфортно-мягким или вовсе сменялся на подвальный сумрак. Ничего, героически прищурилась она, это ненадолго. Сейчас он снова заведет меня куда-нибудь, возможно, в ресторан повыше рангом. Боже мой, а я наивно думала, что еду на литературный фестиваль, буду ходить на встречи с писателями, слушать стихи… Программку Вера, кажется, забыла в кафе, и было не с руки останавливаться посреди улицы и проверять.
Полтороцкий шел быстро, даже чересчур резво для своей комплекции, она едва поспевала за ним.
Они вышли на квадратную площадь, где среди серых с прозеленью статуй стояли в тех же позах живые люди, крытые серебрянкой, мимо сувенирных лотков расхаживали ряженые девушки в разноцветных длинных платьях и с корзинками фиалок, сидели на бровке юные музыканты в бахроме и драных джинсах, с раскрашенными гитарами и с колонками возле шляпы для денег, бегала рыжая остроносая собака, принюхиваясь ко всем подряд ногам, торчали по углам похожие на розы ветров англоязычные указатели для туристов. Одна цветочница адресно улыбнулась Полтороцкому, и Вера на мгновение испугалась, что он сейчас в своем дурацком гусарстве купит ей букетик фиалок, а то и всю корзину… и тут же, пройдя мимо, пожалела, что не купил.
Что-то оглушительно бамкнуло, и запело-зазвенело колокольчиками, и так четыре раза подряд, и люди на площади поостанавливались, синхронно повернув и подняв головы. Она посмотрела тоже — это били часы на башне, тяжелые, старинные, их минутная стрелка, уходя в перспективу, казалась короткой и острой, как дротик, а часовая, наоборот, нависала каплевидной тяжестью над римской четверкой, будто готовая сорваться. Вера машинально сверила по своим часам: у нее отставали, или, наоборот, городские спешат, хотя власти, наверное, должны следить, все-таки достопримечательность, а с другой стороны, Берштейн звонил, а значит, уже закончил свою читательскую встречу… Неуверенно взялась за колесико — подвести?
— Не обращай внимания, — притормозив, бросил через плечо Полтороцкий, — оно так всегда. Время, я имею в виду. Очень смешно, когда люди пытаются устаканить его буквально до секунды.
— Почему смешно?
Ей пришлось сделать небольшую перебежку, догоняя его.
— Потому что погрешности все равно неизбежны. На самом-то деле у каждого свое время.
— Как это?
Полтороцкий не ответил. Странно, Вера была уверена, что он будет всю дорогу непрерывно ее убалтывать, включив в автоматический режим свой поставленный рокочущий баритон, давным-давно начиненный множеством, на выбор, комплектов ни к чему не обязывающих слов. Но он молча и размашисто шагал, обрушивая на брусчатку подошвы ботинок огромного размера, и эхо от его шагов отдавалось в стенах с обеих сторон; Вера только сейчас заметила, что они уже свернули с площади в какой-то незаметный извилистый отросток, похожий на каменную траншею. Над головой синело яркое небо, но солнце уже опустилось ниже крыш, весь узкий промежуток от стены до стены забрала себе тень, и стало легче глазам.
Чем дальше от центра, тем город стремительнее ветшал, стены домов шли трещинами, роняли целыми пластами штукатурку тусклых розоватых и охристых оттенков. Маленькие балкончики нависали опасно, едва цепляясь за обнаженную кирпичную кладку. На одном из них цвела живая герань, и люди здесь, наверное, жили живые, тьфу ты, какой махровейший плеоназм… Все равно. Я бы тоже хотела жить здесь. Поливать через окно герань на аварийном балкончике, пока он не посыплется под моими руками от старости. Хотя еще неизвестно, кто кого переживет, мне уже, не будем забывать, пятьдесят семь, можно смело округлять, и получится шестьдесят… Мерзко закололо в боку, а дыхание сбилось и свистело давно, тем более что дорога явно шла в гору.
— Устала? — бросил Полтороцкий. — Ничего, поднатужься. Там отдохнем.
— Где?
— Увидишь.
Он тоже паровозно свистел и сопел, гулко топая вперед и вверх по улочке, которая, кажется, продолжала сужаться, куда ей еще? Впрочем, одна из стен, распростившись с последним домом, превратилась просто в кирпичную кладку, неровную, как щербатые зубы, и сквозь выбоины и щели прорывалось лучами ослепительное солнце.
Стена с другой стороны кончилась внезапно и тихо, упершись в щетинистый кустарник, наполовину облетевший, наполовину золотой. А дорога, постепенно лишившись брусчатки, все поднималась и поднималась вверх, похожая теперь на серпантин в горном парке, по такому Вера с мамой ходили в столовую с пляжа в незапамятные времена их ежегодных поездок в санаторий. Идти вниз от корпуса было легко и приятно, но вверх в самую жару — тяжело даже Вере, не говоря уже о маме, которой было тогда… сейчас попробую подсчитать…
— Если очень устала, давай передохнем.
— Нет, — отозвалась она сквозь зубы.
Полтороцкий точно был не моложе нее. Кажется, он в свое время нравился маме в ролях несгибаемых комиссаров, этнических парубков в вышиванках и поющих опереточных юношей… Или то все-таки был другой актер с похожей фамилией и статью? Надо бы вспомнить название хотя б одного фильма и спросить.
Они действительно шли теперь по парку, густому, такому неожиданному в городе сплошного камня. Осенние деревья и кусты сплетали ветви, калейдоскопно меняясь листьями — вся палитра теплых цветов, от пурпурного до золотого. По дороге встретилась полуразрушенная беседка, вход в нее охранял каменный лев, серый и без одной лапы, его отдельные когтистые пальцы возлежали на шершавом шаре. Львы в городе были повсюду, в преувеличенных, избыточных количествах, а этот казался сбежавшим ото всех, точь-в-точь как мы… Полтороцкий перехватил ее взгляд и мысль — и подмигнул, и заговорщически улыбнулся.
— Уже вот-вот.
Они прошли, кажется, еще один серпантинный виток — и внезапно оказались на открытом месте. Вера зажмурилась.
Темные очки, ну почему я не взяла очки?!
Осторожно, словно пробуя ступней холодную морскую воду (мама, юг, санаторий, такое давнее и совершенно вчерашнее время), она чуть-чуть разлепила мокрые ресницы. Сощурилась, сморгнула несколько раз, догадалась поднести к глазам ладонь козырьком. И только теперь огляделась как следует.
— Красиво? — преждевременно, фальстартом спросил Полтороцкий.
Вера смотрела.
Город лежал внизу, — даже удивительно, как это мы успели взобраться так высоко. Лоскутное одеяло разноцветных крыш, все оттенки приглушенно-благородные и потому безупречно идут друг другу. Крупные — буквально под ногами, остальные, постепенно измельчаясь, уходили в перспективу по кругу. Стройные силуэты готических башенок и двойные верхушки церквей прорастали сквозь город в неуловимом ритме, совершенном и ненарушимом, словно сонет или соната. И яркими, ослепительными акцентами горели, отражая солнце, золотые шпили, гербы, окантовки некоторых крыш, тоже рассыпанные по городскому полотну в нечеловеческой равномерности, будто финальные аккорды ударных или мазки чьей-то колоссальной кисти, обмокнутой в золото.
Вера поискала глазами какое-нибудь конкретное, известное из путеводителей туристическое строение — храм Девы Марии, костел Всех Святых, ратуша? — но ничего не могла найти, город был цельным и прекрасным сразу весь, в единстве и торжественной гармонии. Вот только это длинное пятно на границе обзора… Чуть развернувшись, она рассмотрела его — высотное здание, громадное и чужеродное, оно торчало из города, как если б его карандашная крыша прорвала изнутри ветхую старинную ткань. Наверное, какой-нибудь отель, сейчас много такого строят, не обращая внимания ни на что. В его сплошных окнах тоже горело солнце, и это было похоже на реальный пожар. Вера отвернулась, оставив его догорать за спиной. Как будто и не было.
— Красиво, — наконец ответила она.
— Хорошо, что я тебя сюда привел?
Баритон неуверенно дрогнул, и она улыбнулась:
— Хорошо.
— Здесь еще есть замок, — сказал Полтороцкий, и Вера невольно обернулась, увидев за спиной только деревья и кустарник. — Высокий замок на холме. Правда, мы с ним разминулись во времени, но это ничего. Почитай стихи.
Она вздрогнула и посмотрела прямо на него, впервые за всю их прогулку. Он стоял, прищурившись, развернутый прямо к свету, и на его лице почти не было теней, неровностей, морщин — только четкие, грустные линии основных черт, полустертый отпечаток молодости. Разминулись во времени, но это неважно. Стихи?..
— Твои стихи, — уточнил он. — Я же их до сих пор не слышал. Почитай.
Вера сглотнула и прикрыла глаза. Отнекиваться, кокетничать, набиваться на уговоры — недостойно поэта. Если кому-то нужно, чтобы прозвучали стихи — все равно для какой цели, пускай тайной, скрываемой и не самой достойной, хотя что это я, разве у меня есть основания так думать?.. — в любом случае они должны прозвучать. Звуча, стихи напрямую питают красоту и гармонию мира. Меня попросили. Я должна.
Начала с «Облака» — от неуверенности, от легкой дрожи в неокрепшем голосе: с «Облаком» ей было проще всего, оно входило в ее программу публичных чтений уже несколько лет подряд, потому что именно на этом странном, пульсирующем стихотворении легко ловились ритм и общая тональность для дальнейших стихов. И они цеплялись друг за друга серебряными крючочками, вились волосяной нитью, лились все свободнее, звучали все ярче. Ничего случайного не было в их последовательности, каждый раз новой, ничего напрямую зависимого от ее собственной воли: этот ряд выстраивался по каким-то своим внутренним законам — как музыка. И повторить, как потом ни старайся, не получится никогда.
Его руки давно лежали на ее плечах, и это было тоже гармонично и правильно, она даже не напряглась под его пальцами, продолжая читать, читать… И «Безумную Маргариту». И «Аленушку». И «Ветер». И теперь то совсем короткое, без названия: «Я пришла — смотри…» А сразу же за ним, практически без паузы, длинную, монотонную поэму-заклинание о черной птице и серебряном зерне, о белом волке и ускользающей жизни, магическую, страшную, где под конец в голос проникают нездешние вибрации, и слушателям становится не по себе, а она сама не может избавиться от холода в позвоночнике. После нее необходимо прочесть что-нибудь радостное — что?!
Замялась, запнулась, потеряла нить и струну.
— Какая ты, — почти без звука прошептал Полтороцкий. — Ты сама хоть знаешь, какая ты?..
Вера перевела дыхание, прикусила губу и открыла глаза.
На самом высоком шпиле далекой готической башни догорало солнце. Последняя искорка — и тут же потухла, и остались только зубчатые силуэты крыш на пока еще розовом, но стремительно лиловеющем закатном небе. Даже фаллическая махина отеля стояла слепая, не отражая ни лучика ни единым окном.
— Как время пролетело…
— Ты не понимаешь, — отозвался он. — Вспомни Эйнштейна, теорию относительности… вспомни хотя бы, как поезд отходит от перрона. С их временем, — он размашистым жестом очертил горизонт, — ничего не произошло. Это наше остановилось. И знаешь почему?
— Почему?
— Потому что мы счастливы.
Он по-прежнему держал руки на ее плечах. И так естественно и просто, словно они сотни раз в жизни повторяли это слаженное общее движение, развернул ее к себе. Вера запрокинула голову ему навстречу, а глаза не опустила, смотрела. Сколько ему, правда, лет?.. И сколько лет мне…
— Оно меня не интересует, — сказал он, — чье-то чужое время. Я хочу видеть только тебя одну. Идем.
Спускаться вниз по серпантинной тропе было легко и жутко — будто лететь.
— Дело в том, что у меня здесь очень много друзей. Я ведь, как любой нормальный человек, варюсь в основном в профессиональной среде, а моя профессия — литература. Приехав в самый литературоцентричный город в нашей стране, да и, пожалуй, один из самых литературоцентричных в Европе, я буквально на каждом шагу встречаю знакомых. Так что пока я понятия не имею, где и в чьей компании проведу вечер.
Нет, если специально постараться, я, конечно, помню. И само тоже иногда накатывает по вечерам, если не можешь заснуть. Это все коммунальное время, оно течет неспешно, в монотонном ритме, словно покачивает на мертвой зыби. В коммунальное время хорошо вспоминать. Ненавижу!.. и все-таки вынужден признать, что хорошо. Особый, не без мазохизма, кайф.
Я был такой, как все. Даже когда подрос, в старшей группе дом-сада (никогда не понимал, откуда это название), когда все вокруг начали выпендриваться шмотьем, причесонами и тату, развивая свободную волю индивида, я ничего не делал, потому что понимал, какая это фигня. Потому что если ты сидишь за колючкой дом-сада — теперь я как ликвидатор это одобряю, не пускать же, правда, недоростков на улицы, — а вокруг синими тенями шныряют в своем времени садовые бабы, контролируя каждый твой шаг, то какая тут, нахрен, свобода? Я не рыпался. Был таким, как все, и сам не заметил, как остался такой один.
А что я любил, так это лазать на стену. Она, была, наверное, в четыре моих роста, а может быть и в пять, я никогда не представлял себе четко ее высоты, хотя знал каждую трещину, куда можно было воткнуть линейку, каждую щербинку, пригодную, чтобы упереться носком кроссовка. Конечно, долезал только до колючки, дальше не пробовал, идиотом я не был и тогда — просто долезал и смотрел. Сквозь петли и извивы металла, — они слепили на солнце, так что приходилось все время щуриться и плечом вытирать слезы. Но я не терял равновесия, я умел закрепиться так, что меня не сорвало бы даже нападение хищных птиц. Птицы, кстати, летали совсем близко. И мухи с осами. А я смотрел сквозь колючку на Крамербург, на клеточки крыш, лучи улиц, бескрайний пустырь по Окружности и нечто зыбкое на горизонте, пропадающее в плохую погоду, — и все это было охренительно красиво.
Я думал тогда, что свобода — там. Что она вообще отвечает на вопрос «где?».
Потом они, конечно, меня выследили. Плевое дело — выследить кого-то, живущего по коммунальному времени, если ты сам хоть немного ускорен. Кто? Да садовые бабы, кто ж еще, мы никогда не знали их имен и не могли отличить одну от другой, настолько быстро они шныряли вокруг. Теперь-то я знаю: персонал дом-садов энергофинансируется по остаточному принципу, на самом деле их рабочее время всего лишь процентов на десять отличается от коммунального, а с ликвидаторским и вовсе смешно сравнивать. Короче, выследили. Но не смогли снять со стены.
И тогда в моей жизни появился Гром.
Я висел там до вечера. Давно уже не чувствуя ни рук, ни ног, ни любимой щербатой выемки за метр от края, ни линейки, вросшей в пальцы. Я висел, потому что они не имели права требовать, чтоб я слез, и я готов был это доказать, и провисеть всю ночь, и еще один день, и свалиться только трупом с отпечатком свободы в мертвых глазах; я был еще тот выдумщик, мальчишка. На самом деле глаза давно полуослепли от рези и слёз. Зато оставалось совсем немного коммунального времени до того, чтоб узнать, как я ошибался насчет свободы.
Я не видел, как он подошел, Гром; думаю, садовые бабы тоже не видели. Он замедлился чуть ли не до коммунального синхрона, чтобы я смог его заметить, и все равно серый силуэт плыл и колебался по краям — мне казалось, это из-за слёз, и хотелось протереть глаза, но склонить голову к плечу и отвести локоть не получалось, так задубели руки и шея. Зыбкое серое пятно внизу и негромкий, слишком высокий для мужчины голос, который скороговоркой попросил слезть. Понятия не имею, почему я тогда — еще ничего не зная о нем — согласился.
Конечно, на самом деле его звали не Гром, и он даже назвал мне свое настоящее имя, но я запомнил это. И запомнил — на всю оставшуюся жизнь! — как тогда, протянув руки, чтобы снять меня, вконец обмякшего на последнем метре пути, со стены, он вдруг расширил границы своего рабочего времени — и впустил меня внутрь.
Я запомнил.
В воздухе висит муха, большая зеленая муха висит, перебирая лапками и лениво помахивая крыльями. На нее планирует сверху, бриллиантово блестя и постепенно вытягиваясь вдоль, большая — я не сразу догадался, что это — дождевая капля. Разбивается на зеленой спинке пылью брызг, муха дает крен, потом выправляется, чуть активнее машет крыльями. Другие капли спокойно, как воздушные шарики, планируют вокруг. Я поднимаю глаза и вижу садовых теток, я впервые их как следует вижу, совсем нестрашных и безумно ржачных, они медленно и бестолково копошатся под дождем. Ближайшая к нам задирает руки домиком над головой с вислыми кудряшками, и что-то кричит тягучим басом, слишком низким, чтобы разобрать слова; Гром жестом отпускает ее, и через длинный-длинный промежуток времени — нашего рабочего времени! — до нее, наконец, доходит. Они разбегаются поступью двуногих улиток, раскачиваясь на каждом бесконечном шагу, смешно вжав головы в плечи. А мы с Громом остаемся вдвоем, и в нашем времени нас не достигает ни единая капля.
— Нравится? — спрашивает он совсем другим, мужественным, не ускоренным хроноразницей голосом.
Я отвечаю:
— Да.
Это и был мой выбор.
Потом, когда мы тренировались в горах — тросы, крючья, шипастые ботинки, перчатки без пальцев и никакой страховки! — я спрашивал Грома, почему он тогда просто не залез и не снял меня со стены. Гром, он умел ходить по вертикальным поверхностям, со сверхрабочим, понятно, хроноускорением, все равно, мало кто умел так во всем отряде… Гром сказал, что его, собственно, для того и вызвали (могу себе представить, сколько это стоило нашему задрипанному дом-саду — и насколько же они перешугались, раз пошли на такую энерготрату). Но он увидел меня там, наверху — и захотел, чтобы я спустился сам. Потому что иначе никто не стал бы и разговаривать со мной здесь, на Базе.
Конечно, я хотел быть как он. Хотел стать спецохранцем Окружности. Для этого нас и тренировали: общая физическая подготовка, стрельба, четыре вида рукопашного боя, ориентация на местности, альпинизм для южных границ. И все это в спецохранном времени, которое и сейчас мне снится; хотя я доволен своей работой, быть недовольным работой нельзя, счастье, что она у меня есть, моя работа, нельзя желать ничего иного, смотри общий кодекс рабочего класса Мира-коммуны, пункт один-дробь-один. А после тренировок, уже в коммунальном времени — оно не казалось настолько унизительным, потому что никаких коммуналов на Базе не было, только свои ребята, — мы трепались перед сном. И кто-то из наших, потом я понял, что это была проверка, но поздно, слишком поздно! — сказал:
— А знаешь, как там у них, на задворках, называют Мир-коммуну?
— Как? — спросил не я, кто-то другой.
— Плебс-квартал!
И мы заржали, все, я ржал не тише и не громче других, я всегда был такой, как все. До сих пор не понимаю, что меня дернуло за язык на следующий день, за обедом, эдак ненавязчиво и, как мне показалось, красиво и к месту, ввернуть это словечко: «плебс-квартал».
Слышали все. И Гром.
Он даже не пытался за меня заступиться. Он сказал потом: ты сам понимаешь. Мне жаль. Ему правда было жаль, а мне жаль до сих пор, что мы больше не увиделись и не встретимся, наверное, уже никогда. Он был замечательный, Гром. Без него я был бы сейчас жалким коммуналом, медленно-медленно жрущим и трахающимся существом, увешанным цацками. И даже не понимал бы, что в моей жизни не так.
А тогда — я понимал! Я все осознавал, и с меня словно заживо содрали кожу вместе с моим временем, рабочим временем спецохранца. И вытолкали с содранной кожей туда, к ним, в мир-коммуну. В рутину их невыносимого коммунального времени.
И я шатался по улицам Крамербурга, выписывая сложные и бессмысленные траектории по тем самым лучам и окружностям, на которые когда-то любовался со стены, заворачивая в дом-столы, если хотел жрать, и в дом-сны, когда совсем выбивался из сил. Каждый час, каждая минута тянулись бесконечно, пустопорожние, неубиваемые, общие для всех вокруг, точно так же, как шмотки, жилье и жратва. И я был такой, как все — тупое коммунальное стадо, они жили так всегда и, что самое отвратное, ловили кайф от такой жизни. Особенно противно было смотреть на недоростков, вчерашних дом-садовцев, только-только из-за колючки: эти прям-таки визжали от восторга, думая, что вот это вот и есть свобода.
Первые несколько дней на меня даже не наезжали. Понятия не имею почему: возможно, у меня было что-то такое в глазах, мрачное предупреждение не лезть, пожизненный отпечаток Базы спецохраны, моего настоящего и потерянного времени. Но в конце концов идиоты нашлись. Из тех, дом-садовских, раскрашенных и обвешанных цацками, ошалевших от их так называемой свободы.
Я помню.
Они окружают, сходятся со всех сторон, я понимаю умом, насколько медленно, ржачно медленно они двигаются — но я и сам такой же, я не успеваю, не могу уйти. Не чувствую ни страха, ни даже ненависти и отвращения к ним — только стыд, невыносимо-жгучий стыд за собственное бессилие. Делаю обманное движение, ухожу в сторону, успев чуть раньше, чем они бросаются на меня всем скопом, и промахиваются, мешая друг другу, и у меня почти получается ускользнуть. Но один из них быстрее других, он вцепляется сзади в одежду, повисает на шее, пережимая горло и артерию, мне нужно время — время! — чтобы его стряхнуть, и поспевают остальные, наваливаются кучей, весело вопя и улюлюкая, и начинают бить. Это я тоже понимаю умом. Ни боли, ни чего-то еще я так и не чувствую — ничего, кроме стыда за то, что я такой же, как они.
Нет. Я не такой. Меня все-таки не зря тренировали на Базе, там тоже не было изначального преимущества, мы же все жили в одном рабочем времени, соперничая в намертво повязанной с ним, но все-таки другой величине: скорости. Я был быстрее многих. И даже один раз — конечно, мне просто повезло тогда, он отвлекся на мгновение, а может быть, и самую малость поддался — быстрее самого Грома.
Подныриваю под чью-то руку, выхожу из-под удара, выпрямляюсь и тут же бью сам, бью коротко и жестко: одного, другого, третьего — они валятся с первого же удара. Ни черта они не умеют, сопливые недоростки, в дом-саду не научишься драться, бабы растаскивают в первые же секунды, за колючкой все только и мечтают о том, как будут бить кому-нибудь морды там, в мире-коммуне… и ни одна малолетняя сволочь не догадывается подумать заранее о том, как будут бить морду ей. Они визжат, расползаются, размазывая кровянку под сплющенными носами и зажимая переломанные ребра, кто-то самый трусливый и потому пока целый подначивает из-за угла наброситься еще, и получает от своих же, и, всхлипнув, затыкается в тряпочку. Вот и все.
Я делаю несколько победных шагов и втыкаюсь в неожиданно близкую стену, и вдруг меня выворачивает под ноги, а перед глазами прыгают лиловые и желтые круги. Болит голова. Очень болит голова, горячая и мокрая на макушке. Своих окрашенных кровью пальцев я уже не вижу. Успеваю заметить — перед шуршащей тьмой — серую тень, отделившуюся от стены.
С тех пор я ненавижу дом-больнички. Всякий, кто там побывал (я не имею в виду коммунальное быдло, им-то, конечно, пофиг) возненавидит такое: когда всё вокруг тебя движется настолько быстро, что ты не улавливаешь даже теней. Госпитальные девки — нет, я их, понятно, не видел, их не видел никто, но все знают, что это работа именно для девок — не замедляются никогда, ни за что, ни на мгновение. Их, госпитальных, энергофинансируют по высшему разряду. И я представляю, легко представить, каково это! — потерять такую работу. Но все равно ненавижу.
Мы лежали в ряд, штабелями, справа и слева от меня помещались мною же покалеченные недоростки, и я был теперь уже точно такой же, как и они, в одном на всех коммунальном времени. Я проваливался в забытье, просыпался, обнаруживал капельницу в вене и свежие бинты на обритом черепе (с тех пор я и брею голову, не для того чтобы выпендриться шрамами, а так, удобно, привык), у меня появлялась жратва, когда я хотел есть, и судно, когда припекало.
Иногда я думаю, что у госпитальных девок было бы гораздо меньше работы, если бы живее шевелились мы, ликвидаторы. Но Мир-коммуна устроен так, как надо; это настолько очевидно, что даже не прописано в кодексе.
Они еще валялись там, те недоростки, когда меня вызвали в дом-управление. В Управление ликвидации.
Мне сказали, что я находился под наблюдением все это время. Что видео со всех камер по пути моего следования поступало прямо к ним. Что поначалу моя психоадекватность и барьер сопротивляемости вызывали сомнения, стоял вопрос о снятии наблюдения навсегда, но мне дали шанс. Что Мир-коммуна дорожит каждым своим гражданином; в которого уже вложила кучу энергофинансов, подумал я тогда — на одну длинную коммунальную секунду. И сразу же убедил себя: за меня, наверное, попросил Гром.
Про энергофинансирование разных профессий мне рассказывали как-то на Базе после отбоя, уже не помню кто — не Гром, нет. Иногда мне кажется, это была тоже подстава, проверка, только она оказалась слишком сложной, чтобы я сумел запомнить, повторить при всех и засыпаться. А может быть, и правда. Возможно, правдой было и то самое, про плебс-квартал.
Но я отвлекся.
Они сказали, что о возвращении в спецохрану, конечно, не может быть и речи. Но если я хорошо проявлю себя и в дальнейшем, то… Я стоял и уже ни думал ни об энергофинансах, ни о Громе, ни о чем. Только о том, что у меня, наверное, будет работа. Свое рабочее время.
Тому ликвидатору, серой тени у стены, оказывается, позвонили и приказали не вмешиваться. Но я теперь думаю, он и сам не особенно торопился ликвидировать конфликт. Я потом как-то встретил его в дом-столе, он сам меня узнал и сказал, что для коммунала я прилично дрался. Я и ему врезал, не сильно, просто так — чтоб забыл, как ухохатывался с меня тогда.
Время ликвидатора медленнее, чем время спецохранца или госпитальной девки, но быстрее любого другого, и я, каждую ночь проваливаясь в липкую трясину коммунального времени, которое могло стать единственно и навсегда моим, как никто способен это оценить. Я люблю мою работу, мой серый комбинезон, мой ликвид, мое имя. Я люблю Мир-коммуну, доверивший мне пускай не охранять свои границы, но зато ликвидировать все грязное и лишнее с его лица. В мое рабочее время.
А пока до него нужно как-нибудь дожить. Выдержать еще почти семь с половиной коммунальных часов.
Спать.
Наш специальный корреспондент из южного региона пообщался с учителями школы, где учился Андрей Маркович.
«Андрюша был очень живой мальчик. Иногда, можно сказать, чересчур живой. Всегда помогал своим товарищам: на переменах, у доски, на контрольных… Оценки? Хорошие оценки. Удовлетворительные, можно сказать…» (Анна Николаевна, классный руководитель)
«Тонкая натура, всегда такие смелые суждения, такая глубина восприятия, такие сочинения! Нет, сама я пришла в школу позже, но старшие коллеги…» (Елена Михайловна, язык и литература)
«А-а, этот… Который селитру подорвал в зале? И еще вечно форму забывал, ага. Что делает, говорите? Книжки сочиняет? Ну-ну» (Федор Иванович, физкультура).
На воздухе, на солнце, на яркой пронзительной прохладе стало хорошо. Особенно после того, как он надел темные очки. Темные очки — вообще замечательное изобретение человечества, явный прогресс относительно средневековых масок. Если разобраться, сам факт наличия последней эпатировал, кричал в полный голос: этому человеку есть что скрывать, он желает остаться неузнанным! — форменная провокация, тянувшая за собою прямо противоположный задуманному результат. А очки что? Очки просто предохраняют глаза от солнца.
Не говоря уже о том, что глаза куда более индивидуальная часть лица, нежели щеки. О чем они думали вообще в своем средневековье?
Андрей улыбнулся. К подобным мыслям располагал сам город, тщательно консервируемый в средневековой эстетике, город, населенный отнюдь не потомками тех, кто его строил, а пришельцами, болезненно неуверенными в собственной способности привнести в него что-то свое, новое и лучшее. Самое грустное, что они были правы. Действительно не могли, а когда пытались, перед тем побившись в кровь с ревнителями традиции, облеченными властью, то непременно лажали, не попадали в ноты, доказывали со всей очевидностью, что самое лучшее — ничего не трогать, сохранить как было. Тот же отель-свечка: в любом европейском городе ему нашли бы единственное и точное место, вписали бы в вековой рисунок, сделав новой достопримечательностью, потому что время нигде не стоит на месте, — но наши, как всегда, промахнулись, немного улицей, чуть-чуть дизайном, в результате подтвердив репутацию варваров и нуворишей без капли святого, что неудивительно в наше время. Кстати, что у нас со временем?
Одну автограф-сессию, на ярмарке, поставили уже под вечер, вторую, в книжном магазине — на четыре тридцать, а значит, озаботиться обедом следовало прямо сейчас. По-хорошему, надо было перекусить в том кафе, куда затащил его после встречи с читателями Скуркис (в походных условиях Андрей не был таким уж гурманом, а кроме того, в этом городе даже в самых заштатных забегаловках умудрялись прилично готовить), но…
Он затруднялся сформулировать, в чем дело. Компания подобралась не такая уж плохая. В конце концов, он, Андрей, легко, с выработанной годами сноровкой отвязался бы от Скуркиса, если б не вся компания целиком: безусловно, она представляла интерес.
Внезапно заявившийся на встречу Полтороцкий: а что, Андрюха, ты думал, я чужд литературе?.. ну-ну, теперь ты мне должен спектакль. Арна, скромно сидевшая со своим мальчиком в зале у самого входа, после встречи оказалась рядом и куда естественнее Скуркиса, в чьем панибратстве все же чувствовалось напряжение, боязнь неузнавания и ненужности. И мальчик у этой девочки непростой, хоть и не подпустил к себе ни взглядом, ни междометием. Колоритная пожилая пара, безгранично счастливая вместе, так что поневоле начинаешь сомневаться, неужели такое правда бывает — или обманка, вывеска для посторонних, за которую лучше не заглядывать? Илья Берштейн, не человек, а знаковая фигура; впрочем, он остался в «Прихожей» на свою читательскую встречу, следующую в марафоне, жаль, надо было его дождаться… Но тогда я бы точно никуда не ушел. И еще та поэтесса, женщина в возрасте с нечеловеческим одиночеством в глазах.
Да, хорошая компания. Я мог бы познакомиться с ними поближе, преломить хлеб, разговорить, набрать фактуры, — а там и придумать им судьбы, раньше я регулярно подобным баловался, и всегда сбывалось, насколько я знаю. Девочка с мальчиком у меня бросили бы вызов всему и всем, заставили бы мир сделать сальто и замереть у их ног, а потом по-глупому спустили бы все, кроме своей любви, чересчур молодые еще, чтобы понять, насколько это много. Пожилые, как их, Маша и Миша, наоборот, обнаружили бы невероятного ужаса скелет в шкафу, и пришлось бы им еще кого-нибудь убить, например, Скуркиса… Да-да, мелочь, а приятно: скелет Скуркиса в шкафу. Ладно, кончай хулиганить. Остается устроить судьбу поэтессы Веры, никогда у нее не было счастья, ничего у нее никогда не было — и вдруг, по мановению моей писательской руки… Черт, жалко, что Полтороцкий женат.
Перестань. У каждого из них своя жизнь и свое время.
Собственно, потому я и ушел.
Моему времени, как ни странно звучит, там не было места. Я был бы вынужден встроиться, синхронизироваться, выбрав кого-нибудь из них за камертон, и как бы не Скуркиса, который при всей своей случайности все же замыкал на себе эту разнообразную компанию, включая меня — а я ненавижу быть включенным в чье-либо поле или орбиту (особенно если это орбита Скуркиса, черт, ну что ты к нему привязался, что он тебе сделал?).
Оставаться там просто не было ни одной причины. Не было нужно совсем: ни для работы, ни для отдыха, ни даже для шального, случайного творчества, ни для чего. А значит, пошли они все лесом. Пообедать — и вперед, подписывать книжки, это хотя бы часть моей работы, хоть и не самая вменяемая и любимая.
Кстати, припомнил Андрей, в фестивальный пакет участника входили талончики на обед, привязанные к нескольким наиболее концептуальным заведениям города, он даже отметил себе, что неплохо бы зайти. Притормозил: нужный конверт обнаружился в кармане куртки, а сегодняшнее обеденное кафе с милым названием «Маркиз де Сад» располагалось как раз поблизости — для верности он заглянул в условную карту на обороте программы. Удовлетворенно улыбнулся: разумеется, пообедать можно было где угодно и на свои, но Андрей любил, когда самые незначительные мелочи сходились, складывались удачным паззлом, словно гарантируя, что и в крупном, важном, настоящем все будет хорошо.
Мимо пробежали — одна цокая каблучками, другая мягко, в кроссовках, — две девушки, брюнетка и блондинка, как бы не те же самые, вчерашние; если они тоже в «Де Сада», то, скорее всего, так и есть. Андрея они не узнали. Великое дело — темные очки.
Девушки нырнули под арку. Сам Андрей пошел бы в обход по двум широким углом сообщавшимся улицам, но тут наверняка имелся более короткий путь. Двинулся следом, ориентируясь на эхо каблучков и девичьего смеха; присваивая себе эти радостные звуки, город тут же примешивал к ним что-то потустороннее, странное, жутковатое. Солнце осталось снаружи, и темные очки из улучшенного аналога средневековой маски мгновенно превратились в повязку на глазах узника, который не должен знать, куда его ведут.
Андрей уже взялся за дужку очков…
Внезапно.
Все плохое происходит внезапно, вдруг, так что не успеваешь ничего. Только что, буквально в это же самое мгновение, ты весело шагал по одному из любимых городов, точно зная, чем займешь остаток дня, полновластный хозяин себе и своему времени. И вот уже сидишь на земле, в нелепой винтообразной позе, выронив конверт и впечатавшись ладонью в холодный камень, и непонятно, что с ногой — перелом, вывих?.. ч-черт, неужели вывих тоже болит так сильно?.. и надо, наверное, попробовать встать, придерживаясь за стену…
Сначала он, конечно, все-таки снял очки.
*
Автограф-сессия в книжном магазине, недостижимом, как Австралия пешком, началась по программе давным-давно. Возможно, уже и закончилась. Как ни странно, Андрей не был уверен, он, всегда чувствовавший время с точностью до минуты, — а мобилка, что с ним тоже случалось редко, разрядилась, издав напоследок невыразимо печальный звук.
Повязка на щиколотке сидела хорошо. Не зря же он когда-то, в далекие прежние времена, заканчивал медучилище.
И очень кстати, что аптеки в этом городе (готические вывески, сосуды толстого стекла на витрине и агрегаты странного вида вдоль дальней стены) попадались не реже, чем концептуально-дизайнерские кафе. После первого, довольно малодушного порыва позвать на помощь — во время которого и сел аккумулятор, раньше, чем Андрей определился, кого именно, — он припомнил одну такую прямо возле злополучного поворота в арку и, стиснув зубы, таки добрался до нее на своих двоих. Никто его не узнал, несмотря на отсутствие темных очков, никто не засуетился и не предложил немедленной госпитализации; милая девушка продала обезболивающий гель и эластичный бинт с милой же, ни к чему не обязывающей улыбкой. Делать перевязку у нее на глазах было немыслимо, и пришлось снова героически стискивать зубы, отступая назад в арочный проем. Впрочем, если я в принципе могу вставать на ногу, никакого перелома нет: это Андрей тоже помнил с тех, прежних времен, помнил твердо.
Теперь не мешало бы найти что-то похожее на костыль. Осмотрелся по сторонам: оказывается, тут был не просто коридор из одной улицы в другую, а проходной двор, какие прошивали город во всех направлениях — скрытый от посторонних лабиринт, наземные катакомбы, ошеломляющие своим контрастом с внешней, витринной его стороной. Здесь не было ни капли солнца, ни травинки, ни следа той причудливо-богемной, но все же упорядоченности, в которую город рядился для туристов, для чужих. Под стеной, дважды опоясанной галереями явно аварийных балконов, откуда свисали простыни и пестрая ковровая дорожка, и особенно под чуть крученой деревянной лестницей с подгнившими ступеньками и обломанными перилами, громоздился всяческий хлам, и палок там было полно, любого размера; в общем, мне опять повезло. Только немного доползти.
Утвердившись на ногах, он снова почувствовал себя человеком. Теперь было вполне реально — пускай и очень медленно — дойти до отеля, а там уже сдаться на милость организаторов и страховой медицины. Или, если не станет хуже (вероятнее всего, это банальное растяжение связок, и зря я паниковал), просто поваляться до отъезда на широченной кровати с кружкой мятного чаю и ноутбуком, употребляя с пользой оставшееся фестивальное время. Обидно, но что поделаешь, с каждым может случиться.
И в этом даже что-то есть.
Действительно, размышлял Андрей, со сдержанной бодростью ковыляя через дворик в ту сторону, куда, вероятно, удалились девушки: возвращаться, в третий раз проходя через ту же арку, претило эстетическому чувству и здравому смыслу, — не так часто я могу позволить себе это. Остановку, передышку, завис во времени, когда автоматически обнулилось все, что я был кому-либо должен, а новые обязательства не наросли, и номер в отеле зарезервирован до утра понедельника, и все это время единолично принадлежит мне. Жене и детям, разумеется, ничего не говорить. Перед организаторами извиниться, максимально ограничив их дальнейшее вмешательство в свою жизнь; а впрочем, они на фестивале настолько задерганы, что вряд ли проявят навязчивость. Отменить все назначенные встречи… С некоторых фигурантов, правда, станется явиться в отель с бутылкой и дружеским участием.
И даже со стопроцентной вероятностью.
Он поморщился и зашипел, споткнувшись травмированной ногой о камень, или что тут у них валяется посреди двора?.. сам виноват, смотри под ноги. Разумеется, к тебе придут. Более того, потянутся косяком, как только слух о том, что Андрей Маркович повредил ногу и лежит в номере (кстати, еще не факт, что перестраховщица Оля не настоит, усугубляя положение, на больнице), разнесется стихийными инфопотоками фестивальной тусовки. На хлипкий заслон отельного или больничного персонала надеяться нечего. Нас ожидает непрерывная поляна и пьянка, сплошной поток якобы сочувстующих, а на самом деле слетевшихся на запах крови. Жаждущих внимания или чего-нибудь более материального — не секрет, что в этом городе в эти дни рекордно высока концентрация тех, кому чего-то от меня надо, — вот что мы имеем в ближайшем будущем вместо покоя и свободы. Их же ничем не остановить. Они раздерут в клочья мое время.
Андрей достиг противоположной арки, темного и тревожного выхода со двора — если там действительно выход, а не тупик, никогда же не знаешь наверняка. Поднял голову: синева многоугольного обрезка неба далеко вверху была неправдоподобной, вклеенной не отсюда, и совсем уж странно висел на ней белый полумесяц луны. Из колодца, говорят, даже днем видно звезды. Интересно было бы спуститься и посмотреть. Очень многие парадоксальные явления жизни живут в нашем сознании и больше нигде — только потому, что никто никак не удосужится проверить.
А если не идти сейчас в отель? Если вообще туда не идти?
Арка, наверное, не была прямой — иначе отсюда виднелся бы свет в конце тоннеля или его глухое, абсолютное отсутствие. Никто не знает, где я, мобильный разряжен, а чтобы проковылять мимо «Де Сада», где с большой вероятностью толчется фестивальная публика, у меня при себе незаменимые черные очки. Андрей надел их, окрасив небо в более гармоничный тепловатый оттенок, и снова снял — не повторять же недавней фатальной ошибки. Если то была ошибка, а не что-то совсем другое, чему он пока не мог нащупать названия — но общее ощущение, пока одна лишь тонкая, вибрирующая, как волос, эмоция, уже зародилась и росла, подчиняя себе рассудок.
Так я и сделаю. А там посмотрим.
Под арочным сводом палка начала издавать звучный стук, сообщая походке что-то пиратское, зловещее, и прекрасно, пускай все разбегаются при моем приближении. Это время, это сокровище, неожиданно попавшее мне в руки, я не отдам, не упущу просто так. Я что-нибудь придумаю. И это будет совсем не то, что сумеет предположить кто угодно из вас.
Впереди забрезжил свет, далекий, как берег.
*
Это было как сбежать с собственной свадьбы или явиться на собственные же похороны. Очень весело — по крайней мере, поначалу.
Андрей бодро стучал костылем по брусчатке, улыбаясь встречным старушкам и подмигивая девушкам, к счастью, сплошь незнакомым. В темных очках оказалось почему-то некомфортно: то ли осенний день, перевалив через полдень, потерял свою яркость, то ли боязнь падения угнездилась после травмы глубоко в подсознании, борясь за право на полный обзор. Ну и ладно. К счастью, я не из тех людей, которые, как Полтороцкий, появившись где-то, неизбежно привлекают всеобщее внимание. Я — другой породы, из тех, кто часами может стоять незамеченным с краю толпы, наблюдая ни о чем не подозревающую жизнь. Для писателя это хорошо. Особенно если он решил сбежать с уготованного ему праздника литературной славы, бессчетного в очереди, плотно расписанной на месяцы вперед. Сколько можно, в конце концов?..
Даже Полтороцкий — и тот взял да и позволил себе слинять из зала заседаний на рыбалку; если не врет, конечно, с него тоже станется. Но я-то широко известен в узких, герметичных в мировом масштабе литературных кругах своей ответственностью и пунктуальностью, да-да, Андрей Маркович никогда не опаздывает, ни на минуту, он умеет ценить свое и чужое время.
Пока человек окружен себе подобными, опутан паутиной личных и социальных связей, своего времени у него нет. Делаем поправку: себе подобными — почти никогда, это редкая удача в пределах статистической погрешности, а как правило мы окружены разительно другими, существами иной и почти никогда не высшей цивилизации, и с ними еще надо отдельно устанавливать контакт, запараллеливаться, синхронизироваться, мимикрировать — зачем? А в результате от сокровища своего времени остается компромисс, кое-как действующая модель, масштаб и размер которой зависит от искусства прикладной дипломатии и нечеловеческих усилий, вложенных в изначально самоубийственный процесс.
По-другому, к сожалению, нельзя. Но в том-то и состоит парадокс постоянно наблюдаемой мною со стороны жизни, что все невозможное и запретное в какой-то момент вдруг становится — можно!.. и ты до глубины души изумлен кристальной, сверкающей прозрачностью и ширью, внезапно открывшимися отовсюду и навсегда.
Какой-то человек в живописных лохмотьях попался ему навстречу, слишком близко, чуть ли не до столкновения, отпрянув лишь в последний момент, и что-то в нем было очень странное, но Андрей, при всей своей зрительной цепкости, не успел заметить, что именно: одежда, походка, выражение глаз? …Так вот. Все становится можно, открывается ширь, падает горизонт, концентрируется свет и множатся тени — а что происходит тогда со временем?
Не такой уж простой на самом деле вопрос. С точки зрения теории хроноотносительности (так я это, кажется, не мудрствуя, назвал?), свое время можно замедлить вплоть до почти полной остановки — и тогда вовне будут проноситься недели и месяцы, пока ты блаженно зависнешь в своей личной временной, ударение на последний слог, капсуле (хронос — не лучший термин, но пускай будет, пока я не придумал, чем его заменить). А можно ускорить, пришпорить, запустить жизнь в стремительном темпе, оставляя внешний мир далеко позади, расплачиваясь юностью, в которой никогда не бывает недостатка, но выигрывая взамен полноту и яркость жизненных красок, творческую производительность, результат, успех. Между нами, я давно уже так умею. И все-таки это теория, глянцево стройная, словно фотомодель с обложки журнала: реальность, как всегда, гораздо более сложна и непредсказуема.
Отделиться от остальных, противопоставить свое время их, чужому, — не такой уж заковыристый фокус. Такое получится, я уверен, даже у Полтороцкого, даже у чудесной Арны с татуировкой на умненькой бритой голове. Самое интересное начинается тогда, когда твое время перестает зависеть от чьего бы то ни было вообще.
Независимость тем и отличается от зависимости, прямой и обратной, тем, что она амбивалентна, работает в обе стороны (почему в обе? — во всех бесчисленных направлениях) одновременно. Что создает совсем уж невообразимую фигуру речи и умолчания, когда ее предметом, полем и целью является время.
Он подмигнул странной девушке с огромными глазами из-под вуалетки на шляпке, девушке с тонкими лайковыми пальцами на изогнутой ручке зонтика, девушке, отбрасывающей, словно лепестки, полсотни прозрачных теней.
И у нас получается… Черт, я даже не знаю, что именно из этого получится.
Но мы увидим.