— Дед звонил, — говорит Игар.
Я удивляюсь, полуобернувшись ему навстречу — без слов, он понимает и так.
— Представляешь, он тоже здесь! Хотя нет, ты не представляешь, ты же не знаешь моего деда…
Я не знаю его деда, я ничего не представляю. Я просто держу Игара за руку, и это главное, это самодостаточно и совершенно, словно полет сквозь звездное пространство. Мы вместе: оказывается, оно так просто. И целый мир вокруг, Мир-коммуна, какое хорошее название, он тоже вместе с нами, мы влились в него, словно ручеек в море на обучающем симуляторе — только здесь все настоящее, искреннее, общее.
Вспоминаю, как улыбалась мне та девушка с лиловыми волосами, выйдя из соседней комнаты, совсем безо всего, только фантастического цвета пряди по плечам: как своей, как лучшей подруге, как сестре. В одном пространстве, в одном времени, в ситуативном, но от этого не менее гармоничном объединении даже не общей тайной — общностью в целом, по умолчанию, по определению. И дед Игара тоже здесь: правильно, ожидаемо, так и должно быть.
Люди не должны существовать по одному, распыленными, расфасованными, космически одинокими единицами в герметичных клетках хроносов. А я не знала, дурочка, прожила двадцать пять внутренних лет и еще невесть сколько могла бы прожить, протянуть как можно дольше в хронозамедлении, не подозревая, что бывает иначе.
— Куда пойдем? — спрашивает Игар.
Мне все равно. Мы уже здесь, мы вместе, можно вообще никуда не идти. Благодарно улыбаюсь ему навстречу, легонько пожимаю руку.
— Придумай что-нибудь, — улыбается и он. — Это Мир-коммуна, здесь можно все. Хочешь есть? Нет?.. я тоже не голодный пока. О! Давай тебя переоденем, Ирма. Новое платье хочешь?
Смеюсь, беспомощно приподнимая надорванный подол юбки, я ее когда-то заказывала за двести с чем-то экво, а потом жалела, под облегающим хроносом она сразу собиралась складками, словно пластиковая обертка, облепляя ноги, ну куда в ней?..
Кружусь на месте, юбка взлетает колоколом, задевает Игара, и он тоже смеется, и протягивает руку, и мы идем. Идем все равно куда и зачем, и наше общее время существует помимо нас, и не надо раздумывать, замедлиться или ускорить, не надо распределять, подсчитывать мгновения, словно эквогроши — даже удивительно, что где-то там, раньше, не получалось думать ни о чем другом. А здесь все иначе, наконец-то по-настоящему. Здесь важно, что мы вдвоем. И уже навсегда.
Мы идем, а навстречу нам движутся красивые люди, парами и троицами, маленькими и большими компаниями, и никто не по одному, потому что человек не должен быть один никогда. И каждый из них прекрасен по-своему, у нас ни один сетевой каталог не предлагал такого спектра ярчайших красок, такого полета фантазии и творчества. Потому что мы заняты другими вещами — мы бережем свое время, делая вид, что охраняем собственную самодостаточность, уникальную личность. Чистый обман: все мы давно одинаковы внутри наших хроносов, мы слишком редко встречаемся, чтобы сравнивать. Даже тусовщики, как моя подруга Маргарита… бедная. Урывает, крадет, пытается унести с собой жалкие крохи всеобщего пространства и времени, не зная, что можно просто быть вместе.
— Дом-одежда, смотри. Зайдем?
Конечно, зайдем. Непременно зайдем, это же так интересно, так здорово!
Миниатюрная девушка с малиновым ежиком волос из-под плетеной повязочки на лбу смотрит на нас, улыбаясь, и в ее улыбке отражаемся мы: я, растерянная и смеющаяся, без юбки — в зеркале напротив одни мои ноги, белые, с длинной ссадиной на колене, — и лихой, веселый, хулиганский Игар. Он мечется туда-сюда на бреющем полете, от одной стойки к другой, и заваливает меня ворохом одежды, мягкой и скользкой, воздушной и пушистой, всех невообразимых цветов самой богатой раскладки колористической панели: примерь это! И это! И вот это тоже, тебе пойдет!.. И я примеряю: серебристо-лиловая шкурка в обтяжку с золотыми искрами, похожая на хронос; ниспадающее складками алое платье взметается от любого движения, как пламя; черно-белое, в шахматную клетку, с квадратными плечами; полупрозрачное облако цвета морской волны, желтый костюмчик в черный горох, кольчуга из металлических нитей… Нет… Не могу выбрать, Игар, я взяла бы их все. Не напоминай, я знаю, что мы в Мире-коммуне, что вещи не принадлежат человеку точно так же, как человек не принадлежит вещам, но ты посмотри, как красиво!.. Выбор совершенно невозможен, я хохочу в полный голос и вдруг замечаю, что горы одежды уже рассеялись сами собой, непостижимым образом заняли свои места на стойках, вот и замечательно, Игар, что сейчас на мне — то и мое… извини, снова как-то не так сказала, просто — что на мне, то и… Жмурюсь, отворачиваясь от зеркала: так интереснее. Встречаюсь взглядом с малиновой девушкой, и мы с ней слаженно смеемся в терцию, словно заговорщицы и подружки.
— Приходите потом еще, — отсмеявшись говорит она.
— Придем! — откликается Игар. — Потом, попозже — обязательно придем!
Мне очень нравятся эти слова. Слова общего времени, щедрым веером брызг рассыпанного на всех.
Вижу свое отражение в Игаровых глазах. Смеющихся, узких — конечно же, не разберешь, что там на мне надето.
— Куда теперь?
— Не знаю… Куда теперь?
— А вы уже были в дом-беседе?
Спрашивает малиновая девушка-ежик, и мы синхронно оборачиваемся к ней — с одинаковым жадным любопытством. Некстати вспоминаю, что когда-то — удивительно быстро привыкла к новым словам — я возмущалась любым поползновениям на мою частную коммуникацию со стороны кого-то третьего, даже самым невинным советам или предложениям, если специально не запрашивала их сама. Но сейчас я искренне рада, что она с нами говорит, что хочет нам помочь. Игар тоже рад, я вижу. Широкая, с готовностью, улыбка:
— Где?
— В дом-беседе. Туда многие ходят по вечерам.
— Для чего?
— Поговорить.
Игар воспросительно смотрит на меня, и я киваю: да, конечно же, это именно то, что нам нужно — поговорить, позадавать вопросы, хотя последнее и необязательно. Влиться в Мир-коммуну, понять его, стать своими возможно только так — через личный вербальный контакт, иначе говоря беседу, разговор, общение. Мы с Игаром обмениваемся емкими, словно заполненные до килобайта носители, обоюдно понимающими взглядами.
— Где это?
Она рассказывает.
Но мы все-таки находим нужное место не сразу, заблудившись, сбившись с дороги. Игар даже начинает волноваться, смешной, — а для меня это само по себе приключение, яркое, пьянящее! Удивительно, что можно вот так идти, просто идти ногами по дороге среди вздымающихся стен с окнами и дверьми! — и все время поворачивать, и забрести неизвестно куда, и чтобы впереди лежала россыпь вариантов, куда повернуть еще… Смеюсь, вспоминая квесты Всеобщего пространства, жалкую имитацию, игру в поддавки с навигатором, встроенным в капсулу. Я готова сколько угодно блуждать вот так; но Игар нервничает, а навстречу идут какие-то люди, незнакомые, дружелюбные, родные, они могут знать.
Подбегаю вприпрыжку:
— Вы не скажете, как пройти в дом-беседу?
Трое парней смеются, как будто я спросила невесть о чем. Пьянея от собственной смелости, от азарта поиска, от Мира-коммуны! — я хохочу вместе с ними, и пропускаю ответ, вернее, встречный вопрос, ловлю его на излете, отзвуком последней фразы:
— …трах?
Повторяю, кивнув:
— В дом-беседу!
И вдруг они пропадают, внезапно перестают быть напротив, совсем рядом, сближаясь треугольным кольцом, смеяться, тянуть руки; просто исчезают — и все. Кажется, я успеваю заметить одного из них, далеко, скрывающегося за углом, почему-то полусогнутого, переломленного в поясе, или показалось?.. И вроде бы мелькает какая-то серая тень, мимолетная, молниеносная…
— Ирма?
Оборачиваюсь к Игару:
— Я хотела спросить… а они…
— Очень удивились, наверное, — он указывает, смеясь, куда-то поверх моей головы. — Вот.
Над высокой дверью, точно такой же, как и множество остальных, встреченных на нашем пути — ряд непонятных символов, я ни за что не догадалась бы по ним, но Игар же программер, он всю жизнь имеет дело с пиктограммами и кодами. Да, наверное, пришли. Становится чуточку жаль, я поблуждала бы еще, поискала, порасспрашивала бы прохожих.
Входим внутрь. Дом-беседа впускает нас прохладным движением воздуха, похожим на чье-то легкое, очень-очень быстрое прикосновение.
Они оборачиваются нам навстречу, некоторые, не все. Они сидят в кружок на полу, близко-близко, кто-то обнимая друг друга за плечи, кто-то держась за руки, и эта зримая общность — самое прекрасное, что я успела здесь увидеть. Смотрю на Игара: он понимает? Не знаю. Смотрит увлеченно, с азартным интересом. Слушает.
Они говорят. Говорят все сразу, и в первый миг мне кажется, что невозможно разобрать ничьих отдельных слов — только общий поток, неровный, вибрирующий, словно магическая музыка. Вслушиваюсь, не могу, и понимаю почему: я — отдельна от них, посторонняя, пытаюсь приникнуть извне, в то время как надо… Синхронно с моим пониманием Игар тянет меня за руку вниз, и мы садимся. К ним, в круг.
Чья-то рука на плече. Теплая, живая, близкая, не Игарова. Его пальцы — чуть напряженные, нервные, побарабанивающие по моей коже не в такт — с другой стороны. Их почему-то хочется стряхнуть, как насекомых, вроде черных мушек, что завелись однажды на моих цветах… Передергиваю плечом, и он правда убирает руку: что ты, не надо! Поворачиваю голову и вижу: Игар вообще не смотрит на меня.
— Не знаю, — говорит он не мне. — Меня как-то не вставляет, если честно.
— Ты просто не видел, как оно бывает! — горячо отвечает ему веснушчатый парень, сидящий рядом. — У одной моей бывшей торчало во всех четырех…
— Как вы относитесь к философии Крамера?
Вздрагиваю, разворачиваюсь. На меня пытливо смотрит юноша в круглых очках, с чистым, почти девичьим лицом; хотя кто знает, может быть, и девушка…
— Если честно, я только в пупке видал, — признается за спиной голос Игара. — У нескольких телок. Слушай, но ведь если там — это же, наверное, пораниться можно?..
— Что?
Не знаю, кого я спрашиваю. И о чем. Голос Игарова собеседника уплывает, растворяется в общем ритме, а я остаюсь один на один со своим, или своей, неважно. Важно, до внутренней дрожи, другое: мы на единой коммуникативной волне, и не на сенсорной панели, а в реале, без необходимости синхронизироваться, словно в общем иллюзорном хроносе, он дает ощущение единства, но не ограничивает ничьей свободы… Мне задали вопрос, и это важно тоже. Что?..
— По-моему, философия Крамера двинула человеческую мысль сразу на несколько столетий вперед, — слышу не то ответ, не то более расширенную версию вопроса. — Он опередил свое время, понимаете? Прыгнул сразу через несколько поколений, и те из наших предков, кто пошел за ним, на самом деле…
Стараюсь слушать внимательно, сосредоточиться, вникнуть. Уже не улавливаю, о чем и с кем беседует сейчас Игар. Но он тоже здесь. Со мною — здесь и сейчас. Чувствую бедром его колено, этого достаточно.
— Вы не согласны со мной?
— Нет, почему… Я просто…
— Я спрашиваю вас как гостью, — требовательные нотки в голосе. — На задворках Эжена Крамера либо поносят, либо замалчивают. Хотелось бы услышать, что вы…
— Я ничего, — улыбаюсь женственному юноше, или наоборот, не знаю; возможно из-за этого незнания улыбка получается жалкой. — Замалчивали, наверное. Ничего не могу сказать.
— И вам даже неинтересно! — обвиняет она, и тут я уверяюсь, что все-таки беседую с девушкой. — Вы не хотите об этом поговорить? Ради роскоши человеческого общения?!
Какие красивые, правильные слова. Но в интонациях сквозит какое-то недоразумение, зародыш беспричинного конфликта, и надо его сгладить прямо сейчас.
— Нет, почему… Конечно, хочу! Мне очень интересно. Расскажите, пожалуйста.
Она улыбается; мельком замечаю, что у нее странные зубы, остренькие клычки сразу после пары резцов. И начинает широко, словно забрасывает крупноячеистую веерную сеть:
— Эжен Вульфович Крамер родился в минус тридцать третьем году Мира-коммуны…
Невольно перебиваю:
— У вас тут свое летоисчисление?
— Ну разумеется. Должен же он был как-то обозначить наше время. А вы считаете, не стоило этого делать? Может быть, вам кажется претенциозным брать в качестве точки отсчета собственный день рождения? Ваша пропаганда…
В чистом голосе растет обвинение, и я спешу оправдаться, хоть и сама не понимаю пока в чем:
— Нет, я даже не зна…
— А основные положения назвать можете? — экзаменующе спрашивает она. — Прежде чем осмеивать и опровергать?!
— Я не…
— Хроноатомизация человечества — путь в никуда, — чеканит девушка. — Разрыв социальных связей ведет к упадку цивилизации. Перманентное состояние одиночества — к духовной деградации. В единстве наша сила. Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке!
Ее лицо светлеет, и даже на круглых стеклах очков вспыхивают блики. Она улыбается своей странной улыбкой:
— Разве не прекрасно?
Я соглашаюсь:
— Прекрасно.
И вдруг рот собеседницы искажается в гримасе возмущения и гнева:
— Кто вас учил бездумно поддакивать?! Там, на ваших драных задворках?!
Ее пальцы когтями впиваются в мое плечо; рванувшись, я высвобождаюсь, понимая, что это не больше чем на мгновение, и в панике оборачиваюсь, ища поддержки, союза, хоть какой-то зацепки в непостижимом происходящем: Игар?!
— А что я такого сказал?! — кричит он.
Кричит не мне, он вообще уже не со мной, он вскочил, выставив перед собой стиснутые, какие-то судорожные, жалкие кулаки; а веснушчатый парень, оказавшийся выше него на полторы головы, нависает над ним:
— Повтори! Повтори, что ты сказал!..
— Что меня не вставляет от пирсинга и прочих подобных шняг, — запальчиво, но все-таки мямлит Игар. — Ну не знаю… Кого-то, может быть, и вставляет, я что, против? Я кому-то запрещаю?
— Да кто ты такой, чтобы мне запрещать?!
— Дай вам волю, вы бы распяли Эжена Крамера! — кричит девушка в очках, и голос у нее делается хриплым, как лай. — Потому что он увел за собой всех настоящих людей! В прекрасный новый Мир-коммуну! А у вас на задворках осталась всякая шваль и гниль!.. И еще хватает наглости приползать к нам и чего-то доказывать!!!
— Я не доказывала, — возражаю неслышно, сама не разбирая своих слов. — Я думала… дом-беседа…
— Ты сказал, что мне той штукой член натерло! — орет веснушчатый Игару. — Ты! Мне! Это! Сказал! А ну повтори!
— С ваших задворок!!!
Она истошно вопит, перекрикивая всех вокруг, брызги слюны достигают моего лица, я вскакиваю, отшатываюсь, ищу глазами внезапно потерянного Игара, среди тотального абсурда понимая единственно, что ничего тут уже не доказать, не объяснить, что надо бежать, бежать отсюда немедленно, взявшись за руки… Нет, уже нет — только отбиваться спина к спине, драться отчаянно, до последнего…
Но я не вижу его.
Я нигде его не вижу! — я тут совершенно одна, среди злобных, безумных, орущих, потрясающих кулаками, тянущих скрюченные пальцы-когти; ощущаю всей кожей, всей собой зазор последнего мгновения, перед тем как они набросятся все разом, бить, топтать и рвать в клочья. В этот миг могло бы вклиниться чье-то вмешательство, молниеносно-быстрое, наше единственное подобие шанса на спасение… нет. Это же мир-коммуна, тут у всех одно общее время.
Последнее, что успеваю себе придумать: хронос. Случайные вспышки звездной пыли по неплотно установленным границам, а внутри тишина, одиночество и цветы. Мой плотный непроницаемый хронос, моя оболочка, моя кожа, мое личное пространство и время, и там, внутри, только и возможно выжить и жить.
— Да нет, я, в общем, спокойно убиваю героев. Это ведь не авторский произвол, но и тем более не какая-то кокетливая неожиданность. Это логика текста, это жизнь.
(Из последнего интервью Андрея Марковича)
Арна стояла у ресепшна, договаривалась насчет номера. Облокотившись о стойку и чуть-чуть изогнувшись, так что джинсовые шорты обрисовывали ее сзади и все пялились, — а ведь она совсем маленького роста, ей вовсе не нужно изгибаться, подумал Богдан… Она специально так стояла, дразнила, и вовсе не факт, что меня. Ее фигурка многократно отражалась в несметных зеркалах вокруг.
И почему это мы вдруг останавливаемся в таком понтовом отеле?
— Ваш тридцать пятый, мальчики, — сказала она, внезапно оказавшись рядом. — Блин, забыла у них узнать, дабл или твин.
Богдан хотел ее спросить, не об этой ерунде, конечно, о чем-то другом, важном; но пока вспоминал, пока разгонял застоявшиеся, словно воздух в жару, мозги, он то и дело тормозил последнее время, — ее, конечно, уже не было ни рядом, ни в холле, нигде.
— Пошли, — сказал ему Влад, жестом игрока подбросив в воздух пластиковую карту.
…Посреди номера, бьющего наповал бронзово-бархатной роскошью, стояла, занимая его почти весь, громадная двуспальная (Богдан усомнился бы насчет «дву», если б удосужился об этом подумать) темно-шоколадная кровать. Влад заковыристо выразился.
— Она забыла, — машинально, на автомате, вступился за Арну Богдан.
— Ага. В своих апартаментах чего-то бы забыла, — проворчал Влад, швыряя поперек кровати рюкзак. — Руки!
Богдан переложил на тумбочку сумку с ноутбуком. Распаковываться не было смысла, все равно мы тут максимум на одну ночь. Надо будет предложить Владу провести демаркационную линию из свернутого покрывала, придумал он, усмехнулся этой пустяковой, но зато быстрой мыслишке и на автомате же переспросил:
— В каких апартаментах?
Влад, расшнуровывая кроссовки, глянул из-под низу через плечо, мотнув рыжим хвостом:
— И не мечтай. К ней Тьери приезжает сегодня.
— Тьери? — не понял Богдан.
— Муж.
Богдан кивнул. Информация шла к нему медленно-медленно, словно дополнительный поезд, петляющий через всю страну, однажды их угораздило взять билеты на такой, за что Костику влетело не по-детски, и тогда они, конечно, все равно успели… Неспешный поезд с остановками посреди желтых полей и на заброшенных полустанках, тут мы отцепляем лишние вагоны, здесь пропускаем нескончаемый товарняк, а теперь стоим просто так, возможно, пересменка у проводников… Разветвленная железнодорожная сеть центральной нервной системы, мысленный импульс катится, постукивая, от органов слуха к большим полушариям, транзитом через спинной мозг, я никуда не спешу и не боюсь опоздать. Ну муж. Я всегда знал, что у нее муж.
— Он француз?
Надо же было как-то отреагировать.
— Нормальный парень, — Влад выпрыгнул наконец из кроссовок и завалился наискось на кровать. — Буржуй, конечно, семейный бизнес, то-се, но продвинутый. У него в юности своя рок-группа была. Так что финансирует с пониманием, а не просто Арночке на булавки.
— Финансирует?
— Ну да. А ты думал, на какие шиши мы вот это все?
Указательный палец Влада ткнул в направлении развесистой люстры на потолке; Богдан кивнул:
— Отель?
Ничего. Переночую где-нибудь в другом месте. Что-нибудь придумаю.
— Ну да, отель. И альбом, и студию, и залы, и гастроли эти долбаные…
Медленный поезд никуда не спешит. Все равно ведь рано или поздно доедет. Рано или поздно до кого угодно дойдет.
— А я думал, у нас государственный патронат, — сказал Богдан; неизвестно откуда всплыло имя, и он его озвучил: — Сергей Владимирович Полтороцкий.
— А вот этого я вообще не догоняю, — отозвался, потягиваясь, Влад. — Зачем ей всякая политическая шушера. Толку ноль, бабла тоже, просто пиарятся за наш счет.
И море, подумал Богдан.
— Ясно.
Все и вправду было ясно, по большому счету. А детали не имели значения.
— Пойду пройдусь, — сказал Богдан.
Косясь на валяющегося Влада, осторожно подхватил рюкзак и сумку с ноутом; его маневр остался совершенно без внимания, и хорошо.
Конечно, он рассчитывал еще ее увидеть. Где-нибудь в холле или возле отельной парковки: спортивный автомобиль, букет на капоте, маленькая Арна приподнялась на цыпочки, обнимая огромного пожилого француза, похожего на Депардье… Фигня какая. Он может быть какой угодно, этот ее Тьери. Совсем неважно, какой он, и даже не любопытно ничуть.
Богдан вышел на улицу, в пыльное солнце и жару; осень, и какое у нас, интересно, число?.. со счета дней он сбился давно, и за все это время в поле зрения так и не появился ни один календарь. Более того: с коротким смешком Богдан констатировал, что понятия не имеет, и какой это город.
Но с планом действий все было более-менее четко. Найти вокзал, взять билет и уехать домой. Он начал претворять план в жизнь тут же, немедленно, без зазора, как успел привыкнуть, путешествуя с Арной и ее кадаврами. Спросил дорогу у проплывающей мимо тетки, рыхлой, замедленной; тетка промолчала, и, пару раз тщетно повторив вопрос, Богдан двинулся дальше, отметив боковым зрением, что она только теперь наконец-то начала изумленно таращить глаза. Тот же фокус произошел и со следующими прохожими, молодой парой: эти раскачались переглядываться только после того, как Богдан отчаялся добиться от них хоть какой-то реакции и прошел мимо — не возвращаться же.
Надо замедлиться, понял он, всего-то, и запросто, ломать — не строить, тормозить — не разгоняться, немного инерции — и стану, как все нормальные люди… А пока вокзал возник на пути сам собой: точно, Костик же рассказывал, что этот город, по сути, одна длинная улица от вокзала до завода, на которой сосредоточена вся цивилизация… Он оказался местным уроженцем, Костик, так что же это все-таки за город, говорил же он?.. Так и не вспомнив, Богдан склонился к окошку кассы. Медленно, еще медленнее, так медленно, как только мог, назвал конечный пункт.
— Отходит через минуту, — тягуче, на басах, пропела кассовая блондинка. — Я могу пробить, но вы же не успеете…
Богдану стало смешно.
На верхней плацкартной полке пришло почти счастье. Я свободен, словно птица в небесах. Я был свободен всегда, я в любое мгновение мог вот так уйти, уехать, сбросить груз, оставить все безумие последних дней — месяцев, лет? — за кадром жизни, потому что не очень-то и хотелось. И вот пожалуйста, взял и сделал, как хотел. И никто не смог меня удержать…
Да кому ты нужен.
Последняя мысль была лишняя, подлая, слишком быстрая, чтоб он успел прищемить ей хвост. На нижней полке сидела девчонка, просто какая-то девчонка, просто коротко стриженая, и ложное узнавание тоже проскочило быстрее, чем получилось его разоблачить, осмеять, обесценить. Девчонка вынула айфон, воткнула наушники. Тормознутая и перед тем, она погрузилась в совсем уже стоячую, как желе, трясину мертвого времени, противно смотреть, особенно сверху, в искаженной приплюснутой перспективе.
Ладно; Богдан достал ноутбук.
Повозился на полке, устраиваясь если не поудобнее, то хотя бы приемлемо, чтобы не больно упирались локти и не ломило поясницу. По идее, пролежав черт-те сколько без работы, старый аккумулятор должен был разрядиться в хлам; но, к удивлению Богдана, ничего, пошло загружаться. Конечно, не стоило надеяться больше чем на пятнадцать минут работы — но эти самые пятнадцать минут, теперь-то он знал, были вечностью, морем, колоссальным ресурсом, в который очень многое можно успеть.
Но успевать оказалось нечего.
Поезд стучал, покачивал и потряхивал, убедительно задавая свой универсальный, стандартный для всех ритм, а Богдан пялился в монитор — и тщетно пытался синхронизироваться с самим собой, прежним, совсем недавним. Чужим, слегка удивленным взглядом сканировал он записи, те самые, с которыми рассчитывал, ну допустим, не сразу на нобелевку, но уж точно отправить их на международный конкурс по йельской программе (распечатка в вестибюле на доске объявлений), и чтобы все впечатлились, и сразу началось прекрасное будущее — в виде ли стажировки на тамошней кафедре, или именной стипендии, или какая разница чего; главное — чтобы поняли. Наконец-то попасть в закрытый, как тайная ложа, круг единомышленников, существующий неизвестно где, но ведь должен он существовать!..
Должен, кто бы спорил. Но ты-то тут при чем?
Он читал по диагонали, на несколько положений вперед, и бросались в глаза грубейшие ошибки, зародыши ложных цепочек умозаключений, у которых не было продолжения. Какой же я все-таки был тормоз. Как медленно, тяжеловесно, а значит, и бесплодно соображал; единственное, что работало быстрее, чем надо, летело впереди паровоза — так это непомерно раздутое самомнение, ЧСВ, величина не строго физическая, но заполняющая собой любые пространства и объемы. Теперь-то я обогнал эту ленивую субстанцию, теперь-то вижу, как оно на самом деле… Но толку?
Это уж точно не обо мне: он опередил свое время. Даже теперь, когда я действительно, без дураков, его опередил — но не по своей же воле, а так, прицепом, пятым колесом, ведерком, громыхающим на бампере. Но больше меня уже некому тащить за собой, и пора сбавить обороты, стать как все. Тем более — вот тебе доказательство на старом моргающем мониторе — ты такой и есть. Полезно вовремя узнать.
Ноутбук выкинул последнее китайское предупреждение о гибернации, мигнул и тут же погас, хороня амбиции молодого талантливого физика, непризнанного гения, блин. Богдан бы выразился и жестче; последнее, что теперь оставалось — не жалеть себя, припечатать уничижительнее и больнее, зато по крайней мере честно. Пока я не окончательно сдулся, пока еще держу время.
А что, до некоторых, говорят, и к сорока не особенно доходит; а там уже профессура, академия, лауреатство, и ни одна собака не гавкнет. Время — это ресурс, даже если оно вложено в такую пустую и никчемную материю, как возраст. Но у тебя нет и этого. Только постепенное, незаметное под стук колес — тук-тук, тук-тук, тик-так, — снижение темпа, чуждого, не нужного никому, и в первую очередь самому тебе.
Девчонка на нижней полке так и висела в айфоне, похожая на аквариумную лягушку. Напротив нее внизу кто-то дрых, и не хотелось туда спускаться — словно в затхлую воду стоячего водоема, полную взвеси донного ила и всплывающих пузырьков. Я тоже раньше так жил. И буду жить — как только вернусь в исходное положение, в естественное свое время — именно так. И, может быть, когда-нибудь — время же лечит — снова поверю в свою непризнанную гениальность. Записать, что ли, пока не забыл?.. так ведь уже разрядился ноутбук.
А спуститься все-таки надо, не терпеть же. Богдан оперся ладонями на края верхних полок, подвис, чуть раскачиваясь, спрыгнул и вышел из условного плацкартного купе. Показалось задним ощущением, будто что-то твердое ударило в тыльную сторону ладони, не иначе как задел и сдвинул в прыжке ноутбук, но возвращаться из-за такой фигни Богдан не стал.
В проходе торчали чьи-то ноги и сумки и висел тяжелый гул голосов на низких частотах в табачно-пивном перегаре, тяжелеющем в сторону туалета. Здесь Богдану попалась проводница, она вроде бы начала что-то говорить — Богдан уловил оттенок торжества в хриплом басовитом голосе — но замедляться и слушать не стал.
Прошел в туалет, облегчился, посмотрел в дрожащее зеркало с облупленной амальгамой — голова, два уха, ни малейшего проблеска индивидуальности, не говоря уже о чем-то осмысленном в глазах, жалко все-таки, что я так и не увидел этого ее Тьери, хотя пофиг, проехали, забыли, — затем вышел назад во вздрагивающий тамбур и снова уткнулся в форменную жилетку проводницы. Она все еще что-то гудела с торжеством, и если прислушаться, можно было разобрать слова:
— …зона. Закрыто! Теперь через сорок минут…
На ее пальце качался условный ключ, толстая металлическая трубочка; в детстве Богдан мечтал завести себе такую же, после того как подобная тетка не пустила его в туалет… куда это мы тогда ездили? — недалеко, к прабабке в соседний областной центр… Путешествовать далеко, кроме того единственного раза к морю, у родителей вечно не хватало ни времени, ни денег.
Он перепутал место, сунулся в чужое купе, точно такое же, где в мутной стоячей толще тоже колыхалась в айфоне девчонка, только не стриженая, а с косичками, а за столиком двое квадратных мужиков нудно и нескончаемо пожирали курицу. Извинился — никто, естественно, даже не шевельнулся в ответ — направился в свое, примерился, как бы подтянуться на ладонях между полками, чтобы не становиться на нижнюю, к девчонке или дрыхнущему дядьке, глянул вверх…
Край задетого им на выходе ноутбука сползал все ниже, перевешивая, скатываясь, и оставалась еще масса времени, чтобы перехватить, затормозить его падение; Богдан смотрел и ждал. Кратко протянул руку, поймал в полете.
Что же такое происходит с моим временем?..
С Арной все было не так; он вытянулся на полке, подсунув ноут за подушку и закинув руки за голову. При ней время неслось вперед единой массой, похожей на прибойную волну, подхватывая за собой все вокруг: летели поезда, мелькали города и залы, вскидывались руки во всеобщем фанатском жесте, — она словно создавала вокруг себя особое ускоренное поле, втягивая в него каждого, кто оказывался на ее пути, на орбите. И я, разумеется, летел за нею, такой же, как все. Разве что несся побыстрее прочих, имея наиболее близкий доступ к телу… Богдан вздрогнул, заворочался, скрутился на боку, справляясь с дурацким организмом, ударившимся, блин, в воспоминания. О чем я?.. Да. Но внешне мир казался вполне себе прежним, только более динамичным, карнавально-ярким, настоящим, подчиненный ее ритму, ее харизме, ее времени. А теперь…
Мир, по-видимому, остался таким, как и был раньше. Только я теперь один. И никак не попущусь, не войду в нормальный темп — а увлечь за собой кого-нибудь еще, да хотя бы девчонку с нижней полки, мне, конечно же, слабо.
Девчонка вроде бы отвлеклась от айфона и, жестом медитирующего йога медленно запрокинув голову, посмотрела вверх. Богдан ей отважно подмигнул; конечно, не было ни единого шанса, что она заметит это мимолетное мимическое движение. Но эксперимент есть эксперимент, и он пошел дальше: растянул губы в улыбке и, намертво зафиксировав ее края у скул, сказал, артикулируя как можно четче:
— Привет. Красивая у тебя игрушка. Что за модель?
— Мне мой парень подарил, — неторопливо, а главное, логично прогудела девчонка.
— Завидую, — четко выговорил Богдан.
Девчонка хихикнула; он видел сверху, как вздернулась ее коротенькая верхняя губа, показалась уздечка над крупными зубами, а звук донесся чуть позже, словно гром после молнии. Богдан наблюдал за ней с любопытством и оттенком брезгливости, будто за лабораторной лягушкой. Она придумывала ответ. Долго-долго сочиняла нужную реплику в жанре ни к чему не обязывающего флирта:
— Мне? — пауза, явно задуманная незаметной. — Или ему?
— Куда едем? — спросил Богдан. Спрыгнул, устроился напротив нее, присев на краешек полки в ногах дрыхнущего тела.
Слишком быстро. Не успела сориентироваться, поймать перекид темы и уровня разговора, повестись, ускориться хотя бы чуть-чуть. Или даже вообще не расслышала вопрос.
Он помог ей, озвучив короткое имя своего города; девчонка ошеломленно кивнула.
— Живешь там? Или учишься?
Пауза:
— Учусь.
— Где?
Уже получалось подобие осмысленной беседы, замедленный донельзя пинг-понг, допустим, где-нибудь на Луне, при низкой гравитации. Но вопрос, где она учится, снова поставил девчонку в тупик, подвесил, будто матрицу глючного айфона. Девчонка смотрела и медленно хлопала ресницами, накрашенными той тушью, которая в рекламе делает их густыми и длинными, а в жизни склеивает в толстые растрепанные палочки: нет, раньше Богдан не обратил бы внимания, но сейчас у него было слишком много времени. Шевельнулась коротенькая губа, но никаких слов не вылетело; затем снова, и, наконец, с третьей попытки девчонка сипло выговорила:
— В уни-вере. На фииизике.
Богдан успел подумать, что на самом деле у нее, наверное, очень тоненький, писклявый, почти детский голосок.
— На каком курсе?
Поразмыслила. Дошло:
— На пе-рвом.
— Фигасе.
Он был уверен, что никогда раньше ее не видел. Засунули по блату на факультет, первое занятие проспала, потом соседки в общаге рассказали, что можно пока и не ходить, потом поехала домой на выходные... ну или заболела, а может, и просто завеялась погулять напоследок с непоступившими подружками или с этим ее гипотетическим парнем, дарителем айфона. Было бы смешно спросить у такой, как там обстоят дела с модулем. Даже если б мы с ней пребывали в одном времени.
По сути, время имеет не такое уж решающее значение. Существует масса других параметров и величин, которые точно так же исключают взаимопонимание и гарантируют человеческое одиночество.
На лягушачьем личике случайной однокашницы наконец-то зависло выражение интереса и готовности продолжать флирт, а ему, Богдану, в одночасье стало смертельно скучно, накатила непобедимая, мутная тоска. Эксперимент дал слишком ожидаемые результаты, да и не было никакого эксперимента, а так, попытка отвлечься, забыть.
Хрипловатый голос Арны, ее калейдоскопное время — и собственную незавидную роль мальчика под рукой, оплаченного, как и все остальное, ее французским мужем, тьфу.
Амбициозные глупости в окошке файла на сдохшем мониторе; кстати, ноут наверняка можно воткнуть где-то здесь на подзарядку, есть же розетки в поездах — но толку? — желторотые надежды и нелепые мечты, прибитые реальностью с особым цинизмом.
И полное отсутствие смысла.
Поезд едва тащился, Богдан наверняка пешком дошел бы по шпалам в два раз быстрее — а ведь поезда Арны летали вместе с ней, хотя какое это имеет значение? Не надейся что-нибудь понять о времени, лузер и тупица. Клей вон, если хочешь, замедленных дур, единственный способ убить время. Древний конструктивный подход: убивать все, что ты не в силах понять.
Девчонка смотрела. Только-только начинала ждать, что же он скажет еще. Пройдет еще немало времени, прежде чем она почешется заволноваться, почему же он молчит.
Богдан исчез. Да, именно так это наверняка и выглядело с ее точки зрения: только что сидел тут, напротив — и внезапно пропал, выветрился, как не бывало. То ли она сморгнула, то ли на полсекунды отвела глаза к окну, то ли отвлеклась почесать прыщик на ноге, а ему хватило этого раскидистого отрезка времени, чтобы встать, не прощаясь, опереться ладонями на верхние полки, подтянуться, зависнуть, подобрать под себя ноги и вытянуться у себя на матрасе, к ноуту головой. Вот сейчас, наверное, ее глупые глазищи постепенно круглеют, а извилины начинают чуть-чуть шевелиться, соображая, куда он делся и как такое может быть. А мне пофиг. Я хочу спать.
Но спать он на самом деле не хотел и провалялся черт-те сколько, ворочаясь, как перевернутый на спину жук, пытаясь выбраться куда-нибудь в параллельное измерение из вязкой, засасывающей тоски. И медленно, будто надоедливые насекомые, роились вокруг формулы, издевательски простые и безумно красивые, и надо было поймать, записать, сделать великое открытие, да ладно, хоть какое-нибудь, на что я там в принципе способен, если, конечно… Скорость, время, расстояние. Такая стройная и непреложная взаимная зависимость между ними, которая вдруг — какое там вдруг, я понятия не имею, когда и как это произошло — взяла да и перестала быть…
Тетка-проводница выкрикивала противным голосом название его города, этот город Богдан, оказывается, всю жизнь ненавидел, а теперь еще и в ее заунывном исполнении, похожем на вой… Резко сел на полке, ударившись головой — плацкарта — похоже, приехали, а он проспал, и тетка орала что-то обидное лично ему, и до чего же противно, если с утра не успеваешь умыться и почистить зубы…
Не успеваю?.. Протормозил? Замедлился, как все?
Он шел по крытому перрону: нигде больше не видел, чтобы поезда останавливались под крышей, идиотская придумка; за спиной был тщательно уложенный рюкзак, а во рту — привкус зубной пасты и металлической поездной воды неизвестного состава, пить ее точно было нельзя и поэтому теперь хотелось пить. На столике в купе оставалась бутылка то ли девчонки, то ли мужика с другой полки, оба они проспали и лихорадочно собирали белье под вопли проводницы… А он, Богдан, конечно же, все успел. Единственное, не стал, хотя такая мысль мелькнула, глотать из чужой бутылки.
В утреннем городе было закрыто все. На вокзале тут не имелось ни кафе, ни какого-либо магазинчика, а соседние улицы, традиционно перерытые, с вывороченными баррикадами брусчатки, мирно дрыхли как минимум до девяти. Город стоял ирреальный, словно жилище привидений. Над крышами поднималось, зависая, солнце, в стоячем мареве обозначались стылые фиолетовые тени, перекрывая узкий проем улицы и полстены напротив, проявлялись стрельчатые силуэты башенок и шпилей… Как-то раз Ганькин хахаль-ботаник, то бишь архитектор, он не продержался при ней долго, рассказал, что во всем городе, наперекор имиджу, нет ни единого готического здания. Совсем другой стиль, и называется он каким-то насквозь искусственным свистящим словом, Богдан забыл.
Почему-то не было дождя.
Маршрутки уже ходили, вернее ползали, словно гигантские жуки с поврежденными лапками, легкая добыча людишек-муравьев, которые брали их штурмом, налезая копошащейся массой на конечной привокзальной остановке. Сонные, гудящие, замедленные; их ничего не стоило опередить, обойти, лавируя между телами, вскочить в салон, занять любое, лучшее место у окна, только было очень уж противно, и Богдан ждал, стоя в стороне, пока отойдет одна маршрутка, другая, третья… Потом решил пройтись пешком. У меня до начала занятий — кстати, как бы уточнить, будний ли сегодня день? — чертова прорва времени.
Город, когда-то казавшийся ему большим, сдулся бесславно, расстояние спасовало перед временем, и Богдан шел сквозь исторический центр, рассекая его, словно конек фигуриста — лед, и узкая оболочка своего времени, как желобок воды под лезвием конька, обособляла его ото всех и всего вокруг, задавая нужную скорость. Впрочем, не такую уж нужную, если разобраться. Он понятия не имел, куда все это девать, в чем смысл.
Даже его нескончаемая окраинная улица оказалась издевательски короткой. Богдан вошел в заплеванный подъезд своего дома — вонь от мусоропровода стояла сдержанная, терпимая — взбежал по лестнице, поискал по карманам ключ, обнаружившийся на самом дне рюкзака, помучился с замком, его уже лет пять как клинило, и надо было то налегать на дверь, то тянуть ее на себя, ловя единственное рабочее положение; клацнул, вошел. Все это время, он знал, за ним наблюдала в глазок сумасшедшая старуха из квартиры напротив, она почти никогда не покидала свой пост, и было смешно представить, что же она успела увидеть.
В квартире было сонно, мертво, тихо. Богдан бросил рюкзак на кровать, поставил заряжаться ноутбук. На столе стоял календарь-ежедневник, подарок школьных еще девчонок на прошлое двадцать третье февраля, Богдан ничего туда не записывал, но страницы переворачивал, просто ради того, чтобы упорядочить время… но в его отсутствие этого, разумеется, никто не делал, толку с того календаря. Телевизор стоял в родительской спальне, а врубать радио Богдан побоялся: ну его нафиг, всех перебудить.
Пошел на кухню и в коридоре столкнулся с Ганькой, разумеется, еще спящей, выползшей на автопилоте в туалет. Ганька посмотрела мутно, припоминая, кто он вообще такой; хотя с нее станется спозаранку закатить скандал на тему, где я шлялся, обреченно подумал Богдан. Где он шлялся, ей всегда было глубоко фиолетево — видимо, таким образом сестра выпускала наружу какие-то свои задавленные комплексы, вроде материнства, отложенного в долгий ящик: все подружки давно повыскакивали замуж и дефилировали с колясками, а Ганькины хахали, меняясь калейдскопно, не питали ничего похожего на серьезные намерения.
Заорет, разбудит мать и, главное, батю. И вот тогда начнется.
— Ты че? — спросила Ганька тягуче и сипло; впрочем, спросонья она разговаривала так всегда.
— Потом расскажу, Гань, — шепнул Богдан. — Где я был — ты обалдеешь просто…
Он играл на опережение, надеясь вызвать у нее любопытство вместо гнева. И, наверное, слишком разогнался: сестра хлопнула сонными ресницами в кругах вчерашней туши, наверняка вовсе не уловив его фразы — так, просвистевший мимо ультразвук. Она стояла посреди коридора, не просыпаясь, и Богдан совсем уже решил аккуратно и очень быстро проскользнуть мимо…
— Че ты подскочил? — наконец протяжно просипела Ганька. — Воскресенье же.
— Воскресенье? — переспросил Богдан.
Попытался припомнить, подсчитать дни; само по себе это было, конечно, невыполнимо, но одно он почему-то помнил четко: воскресенье было вчера. Странное, ничем не подкрепленное знание все-таки держало его, как якорь, в зыбкости остального мира, пространства и времени. В воскресенье к Арне приехал муж. В воскресенье я брал билет на поезд. И девчонка-однокашница, тут он уже подключил логику, конечно же, возвращалась из дому в воскресенье, они все так приезжают, чтобы в понедельник с утра, заскочив после поезда в общагу, потом сразу на пары…
— А не понедельник?
Сказал раздумчиво и потому достаточно медленно, чтобы Ганька услышала. Увидел, как она замирает, начиная думать: зрелище было настолько редким, что Богдан задержался посмотреть. Ганькины губы скривились, брови поползли вверх, пальцы плавным движением достигли подбородка и задержались там, прикрыв полуоткрытый рот; наконец, она неторопливо выдохнула:
— Понедельник. Точно.
И вдруг стала шевелиться почти в человеческом темпе, только очень уж нелепо и бестолково. Метнулась туда-сюда, врезалась в дверной косяк, выругалась, побежала на кухню, оттуда сразу же опять к себе, путаясь в собственных конечностях и взаимоисключающих мозговых импульсах. Ганька всегда была такая, когда опаздывала, только раньше это не проявлялось так наглядно. Дура, спешить — это не значит ускориться… Но пояснять ей было бесполезно, и Богдан молчал.
Понедельник, определились. Вопрос только в том, какой именно понедельник. Сколько меня не было дома — неделю, две? Почему сестра никак не прокомментировала мое отсутствие — просто протормозила?..
— Какое у нас число? — спросил в пространство, четко артикулируя, пускай и без надежды быть услышанным.
В Ганькиной комнате что-то обвалилось с грохотом, долгим, как отдаленный гром. Сестра экспрессивно прокомментировала. После чего ответила на вопрос — понятно, с опозданием, но ответила, и Богдан изумился сначала самому факту, а потом уже сути ответа.
— Первое!.. Я же с первого референтом у Владимыча!!!
Она так нервничала, что почти перестала растягивать слова, и голос взвился вверх почти до визга.
Ганька сновала туда-сюда, полуодетая, полупричесанная, хаотичная и все равно страшно замедленная; а Богдан так и стоял посреди прихожей, словно подвиснув во времени — работала в прежнем темпе только память, только мысль.
Первое. В полшестого утра, то есть пару часов назад, я вышел из квартиры, аккуратно клацнув замком, чтобы никого не разбудить. Без двадцати шесть — я был тогда дико тормознутый, знал об этом и считал каждый поворот минутной стрелки — встретился с Арной и кадаврами на вокзале. И понеслось.
Никуда я, если разобраться, не уезжал.
А значит, и спешить мне особенно некуда.
Ганька металась и суетилась, она, получается, нашла наконец работу, надо поздравить, что ли. Будет меньше подвисать в жежешечке и шататься заспанная по дому, это плюс; да и мать станет меньше ее пилить с плавным расширением радиуса в мою сторону… Жизнь, безусловно, налаживалась. Жизнь совершенно не изменилась, у меня сегодня общая биология первой парой. Половина курса проспит, справедливо рассудив, что физикам нафиг сдалась общая биология, и еще где-то треть не явится просто, без идейной платформы. Но я-то приду. Сейчас придумаю себе какой-нибудь завтрак, заправлюсь и потопаю на пары, и, разумеется, успею, торопиться мне точно некуда.
С кухни предсказуемо запахло сбежавшим на плиту Ганькиным кофе.
…Маршрутка стояла. Что само по себе было нормально: конечная остановка, никогда они не отъезжали сразу, пускай даже и в понедельничье утро, набитые под завязку бестолковым и злым торопящимся народом. Богдан пристроился на нижней ступеньке, с недавних пор, после того как он вытянулся в одно лето, это стало единственным местом, где получалось стоять прямо. Но сзади навалились, выдавили на ступеньку вверх, пришлось согнуться, подпирая маршруточный потолок тем местом, где шея соединялась с затылком. Вспомнился упавший когда-то — вчера?! — на пол маршрутки шарф, и как я успел вернуться за ним, ускорившись по собственной воле впервые в жизни… Шарфа Богдан сегодня, конечно же, не надел. А шею уже начинало сводить, и вокруг вяло переругивались тормознутые пассажиры, а водила возле маршрутки все смолил и никак не мог домучить нескончаемую сигарету…
Если б тут была Арна, мы давно бы уже ехали. Давно бы добрались, куда надо, и все эти люди вокруг даже и не заметили бы, как оказались втянуты в орбиту чужого, звонкого, как летящая стрела, времени.
Прекрати. Никакой Арны нет. Нет вообще и не было никогда.
Осталась только моя нелепая ускоренность, невозможность синхронизироваться с нормальными людьми, жить как все.
Маршрутка тронулась.
Она ползла по утреннему городу, словно отравленный таракан по линолеуму, скользя и переваливаясь, тыкаясь тупой мордой в остановки и готовясь издохнуть, потому что жить вот так нельзя, а придется. Собственная ускоренность порождает лишь тотальную замедленность всего и всех вокруг, не давая при этом ни малейших преференций — попробуй-ка пошевели зажатой в потный человеческий капкан рукой или ногой, попробуй-ка разогни шею. Их больше, они сильнее, и они всегда так живут. А тебе остается только научиться не слишком психовать по этому поводу. Рано или поздно все равно ведь доедем. Я успеваю, я никуда особенно не спешу.
Будем считать, что она мне приснилась — бешеная гонка по городам и весям, калейдоскопная, нечеловечески стремительная и, почему бы не признаться хотя бы себе самому, абсолютно бессмысленная. Вполне сопоставимая как по самоценности, так и по ощущениям с нынешним стоянием в ползучей маршрутке; если, конечно, вынести за скобки некоторые детали, да они уже и устранены без твоей посильной помощи. Что у нас образовалось в итоге? Жизненный опыт? — перестань, где он тебе может понадобиться, этот опыт. Нет, единственное, что пришло и осталось — осознание своего времени.
Мое время идет, пока улиточно тащится через город маршрутка. Движется, пока все вокруг предпочитают подвиснуть, словно древние программы на старом железе. Мое время априори быстрее, и если так будет всегда — а в моих силах постараться, чтоб было, — я могу…
Думать. Просто мыслить, а значит, существовать. Начать прямо сейчас: пройтись еще раз по основным проблемным точкам, понять, где именно я протормозил, слажал, допустил растущую погрешность на будущее. И каким образом все это можно исправить. Даже если оно окажется непросто и небыстро, я все равно рано или поздно добьюсь, решу. У меня теперь много времени.
Рядом с Богданом освободилось место, а он и не обратил внимания, когда, кто встал, каким образом протиснулся мимо. Сейчас две тетки с кошелками и юноша с планшетом совершали одновременную атаку на квадратный кусочек места под солнцем, за ними было забавно наблюдать и ничто не мешало опередить всех, устроившись с комфортом — но сколько мне еще ехать?.. Изогнулся, стараясь выглянуть в окно, ничего не увидел, а самая ушлая из теток уже напирала, оттесняя, и водитель что-то неразборчиво гудел о непереданных деньгах на проезд, и натужно закрывалась дверца на длинной палке… Богдан подвинулся, мимоходом давая шанс второй, не такой наглой тетке, ввинтился в прущую навстречу толпу и выбрался наружу.
Конечно, он еще не доехал — но уже находился в историческом центре, и пройтись по утреннему городу было в любом случае приятнее, чем тащиться в маршрутке; она, кстати, так и стояла, наверняка там до сих пор выясняли, кто чего не передал. Богдан пошел прочь, слегка оскальзываясь на влажной брусчатке; ночью все-таки был дождь, как же без дождя в этом городе? Сейчас вроде бы не капало, но в воздухе висела плотная сырость, и солнца, нашего единственного абсолютного (?) временного ориентира, на небе не виднелось и близко.
Зато, посмотрев с синоптической целью вверх, Богдан углядел часы. В историческом центре вообще было много часовых циферблатов, встроенных в купола и башни, старинных, основательных, с коваными римскими цифрами. Эти, прямо над головой, показывали около восьми, с поправкой на перспективу. И не так уже и рано. Пора бы прибавить шагу, первая пара начинается в полдевятого, а универ еще, кажется, далековато… Богдан приостановился, стараясь точнее сориентироваться на местности: до чего же позорно плохо он знал город. Собор с часами не годился в качестве отправной точки, в центре чертова прорва таких соборов… Другое дело — отель. Хорошо, что его видно отсюда.
Отель ему нравился, и то был отдельный позор, по крайней мере для продвинутой Леськиной компании, где это здание ненавидели истово, с оттяжкой, со вкусом; физикам на курсе было, ясное дело, все равно. А ему, Богдану, отель казался союзником, точно таким же чужаком в древнем претенциозном городе, как и он сам. И к тому же служил хорошим ориентиром.
Чтобы попасть в универ, отель оставляем по левую руку; только надо подойти поближе, на примыкающую к нему улицу — в этом городе не было ничего параллельно-перпендикулярного, и любая соседняя запросто могла увести по кривой едва ли не в противоположную сторону. Богдан двинулся вперед, не спуская глаз со стеклянно-металлической высотки, чьи восточные окна по всей высоте блестели, все-таки отражая невидимое в плотных тучах солнце. На верхушке отеля, кстати, тоже имелись часы, электронные, самые точные в городе, настроенные по эталонному мировому времени — но сейчас они, несмотря на погоду, отсвечивали так, что различить цифры было невозможно.
— Вы не скажете, который час?
Спросила девчонка. Черненькая невысокая девчонка в легкой курточке с поднятым воротом, сквозь который была зачем-то продета трепещущая бело-зеленая ленточка. Почему бы девчонке не оглядеться по сторонам в поисках часов, было непонятно; наверное, это Богдана и удивило — или все-таки ленточка, то ли политического, то ли корпоративного вида, или что-то другое?..
Да. Она двигалась совершенно нормально, в его времени. И разговаривала быстро, тонким полудетским голоском.
Богдан поднял голову, ища циферблат, но собор уже остался позади, и часы слиплись в перспективе в нечитаемый эллипс. Зато электронный прямоугольник на верхушке отеля, прикрытый от солнца особенно плотной тучей, высветил зеленые цифры, и Богдан озвучил:
— Семь часов пятьдесят девять…
Цифры мигнули.
Богдан опустил голову и увидел девчонкину улыбку. Неуместную, несвоевременную.
А потом его толкнуло в грудь, и небольно и нестрашно, но быстро, очень быстро, так, что он ничего не успел понять и предпринять, а только удивился из необозримой глубины своего времени: ну ничего себе.
Ударился затылком о камни брусчатки.
Во внезапном небе кружились хороводом узкие стены, башенки и купола, в них, как в раме, клубились сизые облака, похожие на дым, и медленно, постепенно подсвечивая и окрашивая все пространство, расплывались разводами ярко-оранжевые прожилки огня.
Это было даже красиво.
— Иногда сбывается. А страшно ли… знаете, меня очень часто об этом спрашивают, устал каждый раз придумывать новый ответ.
(Из последнего интервью Андрея Марковича)
Успеваю позвонить Игару, и это мое достижение, которым можно гордиться отдельно. Они действуют быстро и достаточно слаженно, как и любые спецслужбы, — но, как это обычно бывает, наверняка вклинивается какое-то маленькое недоразумение, недосогласованность между разными подразделениями, накладка, за которую, возможно, полетит чья-нибудь голова. Между звонком Аластера Морли и появлением сопровождающего мелькает зазор, и я набираю номер моего мальчика. Просто чтобы услышать голос. Удостовериться, что он жив и пока на свободе — а то, знаете ли…
У Игара довольный кошачий голос юного самца, только-только вылезшего из постели; ну-ну, оказывается, я еще помню. Конечно, кто бы сомневался, мальчик мой. Понимая, что они скорее всего слушают и отслеживают, ни о чем его не спрашиваю. Рад был услышать, Игар, созвонимся позже. Он, кажется, тоже рад — что я так быстро отстал.
Все-таки чертовски удобно жить в одном времени.
А потом меня ведут. Недалеко; Крамербург, как я успел заметить — компактный город. Скорее радиальный, чем квадратно-гнездовой, и так даже легче ориентироваться. А вот и самый центр, точка схождения улиц-лучей. Площадь и кирпично-красное помпезное здание, еще и с буквами на фасаде, они металлически блестят, и приходится щуриться, чтобы прочесть. Разглядев, даже приостанавливаюсь от удивления.
ЭЖЕН КРАМЕР.
Н-да. Хотя Женька посмеялся бы от души. У него всегда было чувство юмора.
Входим внутрь. Это похоже на давешний проход в Мир-коммуну — правда уже без отпечатков пальцев и снимков сетчатки, но стиль тот же, не так просто поменять стиль. Коридоры, инстанции, люди, низведенные до функции не пропустить того, кого не следует: очень нервная работа, надо полагать, и совершенно неблагодарная, на таких постах должны пышным цветом расцветать всяческие комплексы и неврозы. Проверочные процедуры занимают кучу лишнего времени, и я разглядываю этих людей с искренним интересом, окончательно сбивая им шаблон, и они начинают сбоить, ронять предметы, отводить глаза. Отмечаю, что проверка ведется все-таки по сети, без груды бумажек — но для них сеть не обыденность, а высокая технология, они с ней на вы, и это нагнетает напряжение. Иногда хочется посоветовать очередному обезличенному юноше, как ему грамотнее настроить панель и подсветить монитор, но такого хулиганства я себе все-таки не позволяю.
За четвертой-пятой дверью на элементах обнаруживается встречающий, мелкий мятый человечек, и я мгновенно опознаю Аластера Морли, которого никогда раньше не видел.
— Наконец-то, — вживую у него еще более визгливый голос, чем по мобилке. — Почему так долго? Вас ждут.
Пожимаю плечами:
— Это ваше время.
Он смотрит на меня ошеломленно, потом вдруг спохватывается:
— Вы еще не замедлились, господин Сун?
Приходит моя очередь удивляться.
— Сейчас, — говорит Морли. — Вам самому станет комфортнее. Как вы себя чувствуете?
Это не ритуальный реверанс, ему действительно требуется ответ. Как я себя чувствую?.. Хороший вопрос. Я чувствую себя… Так, должно быть, в дни моей молодости совершали марш-бросок солдаты на войне или первопроходцы шли сквозь дикие джунгли: на скорости и кураже, в легкости и всесилии, мобилизировав все ресурсы организма в один непобедимый пучок, подчинив всего себя наитию и цели. Я прекрасно себя чувствую. Но если я остановлюсь, то, очень может быть, упаду.
Всего этого Аластеру Морли знать необязательно. Киваю:
— Нормально.
Он, кажется, не верит. Смотрит озабоченно с высоты своих — сорока, пятидесяти?.. у людей его профессии и сорта никогда не поймешь — абсолютных лет на дряхлого старика Эбенизера Суна. Пропускает меня в следующую комнату и проходит следом:
— Будем замедляться поэтапно.
— Зачем?
Игнорирует вопрос. Я, конечно, настоял бы, добился ответа, как добиваюсь его всегда и от всех, — но внезапно обваливается свинцовая слабость, начинают дрожать пальцы и колени, на глазах выступают мутные слезы, а в висках оглушительно пересыпается песок, и становится все равно. В ладонь тыкается панель медсенсора, вяло всплескивает изумление: а они тут вовсю пользуют наши технологии, в плебс-квартале, в Мире-коммуне. Не повсеместно, понятное дело, не повсеместно.
Лицо Морли выступает из мути, хмурится, шевелит губами. Усилием воли выпрямляюсь, навожу резкость.
— Не учел, — бормочет он. — Слишком длинный скачок по амплитуде. Извините, господин Сун.
— Я в порядке.
Не уверен, что получилось бросить небрежно; возможно, вышел жалкий лепет, старческое бормотание. Спрашиваю без паузы:
— Здесь у вас хронос? По периметру?
— Это шлюзовая, — признается Морли. — Дом-правительство оборудован, во избежание. Сколько вам абсолютных лет?
Хамский вопрос, и я его игнорирую. Прислушиваюсь к своему организму, он прекрасно мне служит, несмотря на количество прожитых лет, в хроносе и вне. Теперь мне действительно лучше. Кровь неспешно течет по сосудам, питая кислородом мозг — Карл у Клары, числа Фибоначчи, надо бы, но не сейчас, — ритмично наполняются легкие, двигается в такт диафрагма. Потираю ладонью живот, и в прежние далекие времена первый предатель немолодых людей. Ничего, все более-менее даже здесь. Взглядываю на панель: ну конечно, давление прыгнуло, но уже стабилизируется, слава богу. Сахар относительно в норме. Не дождетесь, это говорю вам я, вечный старик Эбенизер Сун.
— Мы можем идти?
Морли тяжко вздыхает:
— Пока нет. Еще как минимум два скачка, иначе вы будете не в синхроне. Я постараюсь помягче, господин Сун.
— Приступайте.
Ощущение, будто я командую собственным расстрелом. Он ведь и правда может сейчас меня убить, этот скользкий Аластер Морли, преследующий какие-то свои цели, и у меня уже нет времени понять, какие именно. Мерзкое чувство зависимости и беспомощности. Впрочем, я им зачем-то нужен, а значит, пока меня оставят в живых. По крайней мере, очень постараются — а дальше насколько им позволит мой организм, моя старость, мое оставшееся время.
— Дышите поверхностнее. Не снимайте руку с медсенсора.
Бритвенный сарказм повисает на кончике языка. Не успел. Медленно, слишком медленно… Текут, пропуская друг друга, кровяные тельца по неторопливой густой реке, входят в широкие ворота сердечных клапанов, обогащаются кислородом и еще медленнее направляются дальше, к мозгу, обдумывающему безо всякой спешки каждый импульс, безукоризненно точный, если никто не требует излишей скорости. Экстрахронозамедление. Как хорошо… Я привык, я всегда так живу.
Удивленная физиономия чересчур суетливого, гротескного Морли. Не суетись, дурачок, не понадобились твои два скачка, я в принципе против излишеств. Не хлопай глазами и синхронизируйся сам.
Жду, пока он станет похож на человека, из чего, кстати, следует, что мы отнюдь не в общем шлюзе — у него, Морли, отдельный хронос, свое время. Чисто технически ничего сложного, но зачем?.. И ведь мы к тому же в плебс-квартале. Странно.
Он поясняет раньше, чем я задаю вопрос, и голос его звучит немного выше обычного, стрекотливее, словно передо мною гибрид человека с насекомым. Не завершил синхронизацию. Почему?
— Потому что дальше вы пойдете один, господин Сун. Мне туда нельзя, да и не получится. Это правительственное время.
— То есть?
— Приготовьтесь ко второму скачку. Вы хорошо переносите, я за вас спокоен.
— Стойте, Морли!
У меня к нему масса вопросов, они возникают одномоментно, теснясь и прорывая ткань времени, моего привычного замедленного времени, и я не успеваю задать ни одного: слишком быстрый смешной человечек разворачивается и уходит, я остаюсь один.
И замедляюсь, замедляюсь еще. В мои абсолютные годы я не знал, что так бывает. Все процессы в организме, такие знакомые, подконтрольные в каждом своем неспешном движении, кажется, останавливаются вообще; разница неуловима, словно шажки черепахи, ускользающей от Ахилла. Ровная, стоячая поверхность пруда почти без ряби и пузырьков воздуха, поднимающихся со дна. Знойный воздух в полдень над асфальтом… Зыбкие, ирреальные воспоминания из жизни настолько прошлой, что я не уверен, была ли она когда-нибудь.
Не исключено, что я попросту умер.
Ладонь по-прежнему на медсенсоре, только его уже не отслеживает никакой Морли, и я смотрю сам: показатели фантастичны, я даже не знаю, с чем их сравнить, такого не бывает у живых людей. Но все-таки числа меняются, пускай на уровне седьмой-восьмой цифры после запятой, но ритмично, красиво, практически без сбоев. Синхронизация завершена, сообщает прибор; осталось привыкнуть. К моему новому, почти неощутимому времени.
— Войдите, господин Сун.
Оптимистичным фильтром переливается коммуникативная строка над проходом, озвученная мелодичным женским голосом, и я не вижу, почему бы не воспользоваться предложением и не войти, и створки шлюзового хроноса радостно пускают меня внутрь. Осматриваюсь по сторонам, стараясь держаться не растерянным гостем-пленником, а хотя бы инспектором со внезапной ревизией, если не полноправным хозяином этих мест. Не уверен, что у меня получается, но все же пытаюсь держать лицо, главное, что у меня есть.
— Как ты? — спрашивает Женька Крамер.
Я настолько привык все время общаться с ним, что даже не особенно удивляюсь.
— Немного странно, — отзываюсь, как ни в чем не бывало. — Медленно.
Эжен сидит напротив, за панелью, протянув наискосок свои безразмерные ноги. Улыбается. Указывает гостеприимно, где мне сесть.
— На задворках ты жил быстрее? — язвит он. — Впрочем, да. Вижу.
Мысль работает плавно и неторопливо, словно качается гигантский маятник, но мой визави ни на секунду не быстрее, а потому, пока он щурится, разглядывая в упор мои морщины, я успеваю прокачать все возможные варианты: сын, или внук, или правнук, или генетическая копия, или робот, или голограмма, или самое простое — моя же галлюцинация, побочный эффект немыслимого по амплитуде экстрахронозамедления?..
Каждая из версий имеет право на существование. И все же это правда он — Эжен Крамер, мой вечный соперник и собеседник, альтер-эго, сотворенное мною от одиночества. Мальчишка. Он молод настолько, что даже смешно.
— И я вижу. Правительственное время?
Он машет рукой; знакомый мальчишеский жест:
— Это они так говорят. Из Периферийного ведомства.
— Откуда?
— То есть они тебе даже не представились? Во дают. А как же они тебя сюда притащили?
— В плебс-квартал?
Мой ответ на его «задворки» банален и запоздал, но лучше уж так, чем проглотить, признать априори его превосходство. Эжен усмехается, но я чувствую, что он все-таки уязвлен, по каковому поводу испытываю краткое удовлетворение; а краткое в моем новом времени — это долго, успеваешь проникнуться и прочувствовать.
— Мерзопакостное словечко. Эб, сознайся: это ты придумал?
Ни одна живая душа в мире не называет меня «Эб». А ему я когда-то разрешил сам. Не то что разрешил — заставил, загоняя пинками вглубь юношеского подсознания его вечное выканье и опускание глаз. Какой стеснительный, чистый, хороший был мальчик. Что делает с людьми власть. Правительственное время, тьфу.
— Нет, разумеется. Народное.
— У вас там еще остался народ?
— На уровне информационной структуры — еще как. Причем стуктуры довольно сложной, самоорганизующейся. Народ — это же необязательно толпа. А у тебя? Как оно поживает, твое «возьмемся за руки, друзья»? «Когда мы едины, мы непобедимы»? Работает?
— Еще как. Которое поколение подряд.
— Тебе, наверное, неплохо видно. Как они сменяют друг друга.
Он пожимает плечами; я снова царапнул его, попал в чувствительное место.
— Естественно. На кого я мог все это оставить? Мой Мир-коммуну? У тебя, Эб, никогда не было даже своей конторы из пяти человек, не то что своего мира. Привык работать со схемами, а не с людьми, вот и строишь из себя голос совести… Хватит уже, надоело.
У него по-прежнему прозрачные, чистые серые глаза, сейчас прищуренные, злые. Я вдруг понимаю, что все эти годы — сколько-то же и для него прошло абсолютных лет?.. или все-таки месяцев? — он мысленно дискутировал со мной, точь-в-точь как я с ним. Это я, Эбенизер Сун, был его внутренним голосом, его червоточиной, сомнением в собственной правоте. При этом он, в отличие от меня, наверняка знал, что мы оба живы и еще можем встретиться — рано или поздно.
— Хорошо, не буду. Расскажи мне про Периферийное ведомство.
Машет рукой:
— Неинтересно. Обычная спецслужба, побочный эффект вашего страха. Бдят. Берегут. Засекречены будь здоров, если даже ты о них не знаешь. Немного мешают жить, но не смертельно, я привык.
— Этот Морли — разве не ты его подослал?
Эженовы брови поднимаются домиком:
— Еще чего. Просто когда они притащили тебя сюда, уж не знаю зачем, то мне захотелось тебя увидеть. Их, периферийных, легко использовать для мелких услуг.
— А тебе зачем?
Я, конечно, и сам знаю ответ. Он, мальчишка, сумевший сохранить главный свой козырь — молодость, всего лишь хотел на меня посмотреть. Убедиться, что я стар, что сдал еще больше со времени нашей последней встречи. А значит, проиграл, не сумел отстоять самое главное — свое время. Ему зачем-то позарез нужно, моему Женьке, подтверждение его и так безусловной правоты.
— Да так… Мне ничего от тебя не надо, Эб.
— Правда? А мои экво?
Все-таки я очень хорошо его знаю, а он прожил не так много абсолютного времени, чтобы по-настоящему измениться. Мне прекрасно известны все его болевые точки, и не вредно зацепить лишний раз, щелкнуть по носу зарвавшегося юнца:
— Ты же собирался жить коллективным созидательным трудом, забыл? Ну, твои люди уж точно забыли, это же сколько поколений ты их водишь по пустыне, а?.. За счет моих экводотаций.
Изображает улыбку:
— Спасибо, Эб.
— А если мы перестанем вас содержать, Женя? Поверь, нам есть куда девать энергофинансы… на наших задворках. Ты об этом подумал?
— Не перестанете.
Вот теперь он улыбается искренне, от души, щурится, как довольный кот. И не спешит пояснять.
Ничего, мне не жалко спросить:
— Почему ты так решил?
— Периферийные тебе не разъяснили?
Мелкая шпилька, меня она не задевает. Он должен ответить: наверняка же придумал что-то действенное и остроумное, и не перед кем похвастаться, некому оценить, не с кем поделиться — для этой цели существую только я. Самовлюбленный, жадный и безнаказанный юнец: один его хронос, внутри которого мы сейчас находимся, его сумасшедше замедленное правительственное время сжигает чертову прорву экво, уж я-то знаю. Эженова молодость стоит мне едва ли не дороже, чем весь плебс-квартал с его жратвой и одноразовыми шмотками вместе взятый. А я бился над загадкой расщепления эквопотока: да он попросту уводит его часть себе лично, точь-в-точь как Игар, взломавший код, чтобы украсть несчастных семь тысяч. Мальчишки есть мальчишки.
Впервые за все мое новое стоячее время вспоминаю Игара. Естественно, тот мальчишка мне почти чужой, даром что правнук, тогда как с этим я практически не расставался всю жизнь, спорил с ним, проверял на нем любую мысль, несмотря на то что давно и прочно его похоронил. Беспросветные идиоты работают все-таки в этом Периферийном ведомстве: выманивали меня сюда, как на блесну, на бедного Игара, хотя им всего-то и стоило намекнуть, что Женька Крамер жив. И неплохо сохранился.
Хотя, с другой стороны, они могли просчитать. Не исключено, что все это им зачем-то нужно — эффект внезапности, мое скрываемое даже от себя самого беззащитное изумление.
— Знаешь, в чем твоя главная ошибка, Эб? — вдруг негромко спрашивает Эжен.
— Недооценил тебя?
Он пропускает иронию мимо:
— Ты встроился в систему. В ту, которую создали без тебя. Принял чужие правила, существуешь в чужих рамках. Понятное дело, тебе тесно. Внутри твоего дурацкого хроноса.
— Ничуть не более дурацкого, чем твой.
— А вот не сравнивай, — в его голосе прорезается запальчивость. — Я-то не встраивался. Я создал свою систему, сам ею распоряжаюсь, сам варьирую. Вы привыкли думать, что Мир-коммуна — это серая толпа, однородная масса…
Порываюсь ввинтить издевательскую поправку — «плебс-квартал», — но Женька говорит слишком быстро и горячо для нашего с ним времени, и я отстаю, не успеваю.
— …тогда как это структура, сложная, многоуровневая, гораздо стройнее и красивее, чем ваши атомизированные хроносоты! А придумал ее я. И лично держу под контролем. Понимаешь разницу? — между встроиться и создать самому?
— О структуре, пожалуйста, поподробнее. Любопытно.
У него загораются глаза. Награда всей его кратко-длинной, подвешенной во времени мальчишеской жизни — мое любопытство.
— Все очень просто на самом деле. У вас там, — он не говорит «на задворках», и на том спасибо, — время не имеет никакой ценности. Ну, кроме чисто материальной, в этих ваших экво, но я не о том, у нас же нет никаких денег и собственности, нет вообще, — мою ироническую усмешку Эжен игнорирует. — Я об истинных ценностях, о тех, что существуют на уровне общественного сознания, на которых стоит мир. Для вас время — пшик, не больше чем оболочка, ячейка сот, то ли жилплощадь, то ли шмотка по вкусу. Жить быстрее или медленнее — личное дело каждого, а личные дела ничего по большому счету не значат, и каждому это очевидно.
Кажется, я уже потерял нить его рассуждений, все-таки это надо привыкнуть — жить и думать настолько медленно. Ничего, потом пойму, задним числом. Мне нравится смотреть, как он говорит.
— А в Мире-коммуне время — реальная ценность. По большому счету единственная. Свое время надо заработать, заслужить, и это главное, к чему стоит стремиться. Не шмотки, не жилплощадь, не хронос — а свое рабочее время. Свое. Рабочее. Время!
Лозунги в Женькином исполнении всегда получались лучше всего.
— То есть оно у вас отнюдь не одно на всех? Прекрасная идея Абсолютного времени тоже развалилась в хлам?
Обижается:
— Не припомню, чтобы ты понял хоть одну мою идею, Эб.
— Разумеется. Я для этого слишком стар.
Но кое-что пока соображаю. Могу суммировать впечатления и анализировать информацию, даже если последней мне перепали крохи, разрозненные фрагменты. Провозглашенное единство выродилось в классовое расслоение, ничего нового. Нетрудно догадаться, кому в мире Эжена Крамера, как его ни называй, этот мир, больше всего повезло. Привилегированный, чтоб не рассмеяться в полный голос, рабочий класс.
— То есть в твоем обществе тунеядцев и потребителей работают исключительно за время, правильно? Как за еду; то есть нет, скорее как за наркотики. Свое рабочее время — главная ценность, и чем быстрее, тем бесценнее. Не производится у вас тут ничего, работы не так уж много, хватает не всем. Сфера обслуживания, это раз. Потом уборка, утилизация отходов. Что еще, медицина? — хвалю, мог бы и спустить на тормозах, в твоем возрасте простительно. Органы правопорядка, наверное…
— И спецохрана, — подсказывает Эжен.
— Твоя?
— Окружности.
Снова довольно улыбается: козырь в рукаве, и он уверен, что противнику нечем крыть. Окружность? — можно не переспрашивать, очевидно, та же периферия, вид с другой стороны.
— Хочешь сказать, что я кормлю твою армию, Эжен?
— Именно. И если вдруг перестанешь, моим спецохранцам это очень не понравится, Эб. А они быстро живут, гораздо быстрее ваших периферийных. В случае вооруженного конфликта… короче, ты меня понял. Не советую. Легче продолжать платить.
У него мечтательное, легкое, словно облачко, выражение лица. С точно таким же он когда-то — не будем акцентировать контрафактных слов — излагал свои высокие идеи. Я им любуюсь.
— Я вырастил новых людей, Эб. Принципиально новых. Спецохрана — это не просто армия, это квинтэссенция самой идеи Мира-коммуны. Они удивительные ребята, мои спецохранцы. Живут на запредельной скорости и, главное, осознают, насколько это прекрасно. Горят, как факелы, по всей окружности — и сгорают во имя нашего мира, потому что это есть высшая ценность и высшее счастье. Вам нечего этому противопоставить, и дело вовсе не в энергофинансах. Даже если ваши периферийные начнут гнать, как сумасшедшие, свое время, это не поможет. Такую самоотверженность, такие скорости невозможно купить. Для этого нужно, чтобы выросло несколько поколений с принципиально иной системой ценностей…
— И очень, очень неторопливый селекционер.
Женька досадливо морщится:
— Перестань. Я просто должен был это видеть. Убедиться, что у меня получилось.
— Сколько тебе лет, Женя? Абсолютных лет?
Почему-то кажется, что он должен задуматься, припоминая. Но нет, отвечает сразу:
— Тридцать три. Уже почти тридцать четыре.
Ему и тогда было тридцать три. Пацаненок. Наши споры, наши жаркие дискуссии о миропорядке и его справедливости — для меня это было недавно, а для него вообще вчера, и года не прошло, если считать в абсолютных единицах. Успеть за это краткое время полностью сменить платформу, несущую ось, базовые представления о добре и зле — и при этом не разочароваться в прах, а убедить себя в том, что так и надо, что все изменения гибки, несущественны и необходимы… Молодец, хороший мальчик. Любопытно было бы узнать, насколько в этой метаморфозе помог ему я. Воображаемый оппонент, старый брюзга Эбенизер Сун.
Впрочем, когда наши пути разошлись, я был не очень-то и стар.
Значит, у него есть еще и армия. Как у любого приличного диктатора, ну-ну. Армия фанатиков, прожигающих жизнь на самых высоких скоростях — мои несчастные экво! — и готовых на все ради постоянной дозы драйва, своего рабочего времени. И я не удивлюсь, если эти его спецохранцы уже бьют копытом, застоявшись в обороне своей Окружности. И поглядывают в направлении наших задворок.
— Периферийное ведомство знает о твоей спецохране?
Эжен выписывает в воздухе кистью руки неопределенную восьмерку:
— Видимо, да. У них свои сложные профессиональные отношения, не вижу смысла вникать.
А меня привлекли, вероятно, для того, чтоб я вник. И каким-то образом повлиял на расстановку сил… Действительно, если наша с Крамером встреча запланирована, то уж точно не ради стариковской и тем более юношеской ностальгии. Черт, могли бы меня получше информировать, вместо того чтобы играть в свои многоступенчатые манипуляции. Что-то здесь все равно не сходится, что-то не так; получается, Аластер Морли со товарищи были прекрасно осведомлены и о расслоении плебс-квартала, и о расщеплении эквопотока на нужды классового общества… стоп-стоп-стоп.
— А почему ты расщепляешь эквопоток перед входом в накопитель? Разве на выходе не удобнее?
Смотрит удивленно:
— Конечно на выходе.
Значит, и это была подстава, сетевая инсценировка для тебя лично, влиятельный старик Эбенизер Сун. Которого они сочли за лучшее считать за идиота.
Плевать. Я пришел сюда, чтобы забрать Игара. И мне глубоко начхать на то, что планировали на этот счет Морли с его Периферийным ведомством, чего хотел от меня диктатор-мальчишка Эжен Крамер и смогут ли они когда-нибудь договориться. На финансируемых мною спецохранцев и растущую реальную опасность плебс-квартала тоже пока плевать, у меня еще будет время все это обдумать.
Но с Игаром я должен решить вопрос прямо сейчас.
На глазах у Эжена достаю мобилку и набираю номер. Гудки накатываются друг на друга плавно, как волны, мерно отсчитывая правительственное, можешь гордиться, старый сноб Эбенизер Сун, время. Успеваю сообразить, что рассинхронизация не даст нам нормально пообщаться, вот черт; ладно, сейчас мне важно, чтобы он просто отреагировал, нажал клавишу ответа. И мелодичное динь-дилень, абонент не отвечает, повторите попытку позже. Но я повторяю сразу же, и мерзопакостная дрожь-предчувствие ползет между лопатками; абонент не отвечает… Конечно, он может попросту не слышать. Или не считает нужным искать телефон, занимаясь чем-нибудь поинтереснее в каком-нибудь, как они тут называются?.. дом-сексе, что ли?..
Эжен смотрит с любопытством.
— Говорят, в твой мир то и дело перебегают из нашего, — элегантно меняя тему, продолжаю светский разговор. — Гости. Вы их тепло встречаете, и они, как правило, остаются. Неужели правда?
— Почему «как правило»? Всегда.
— И каким образом ты их, гм, убеждаешь?
— Я? Это совершенно естественный процесс. Когда человек из вашего мира, из своей замкнутой соты-хроноса попадает в наше общее время, единое время мира-коммуны, он вдруг осознает, что не одинок. А это важно, Эб. Важнее нет вообще ничего. Это самоощущение на уровне биологии, человеческого устройства. Человек — стадное животное, коллективное существо, он не может один. То есть приспособиться-то можно ко всему, вы всегда так живете, я знаю. Но стоит сорвать эту вашу чертову оболочку, хронос, уничтожить одиночество — и по контрасту обрушивается такое счастье… Разумеется, они остаются. Никого не приходится принуждать.
— Ты лично контролируешь каждый случай?
Пожимает плечами:
— Зачем?
А он и не может ничего контролировать. Из его правительственного времени легко наблюдать за сменой поколений и формированием социальных парадигм, удобно выращивать пачками новых людей; но один конкретный человек в коммунальном времени — для Эжена это быстро, слишком быстро. Да и неинтересно, по сравнению с глобальными категориями.
— Вип-гостей, конечно, ведут спецохранцы, — признается он. — Чтобы ничего не случилось.
Получается, меня всю дорогу сопровождали и те и другие; становится смешно. А Игара?!
Перезваниваю. Не отвечает.
Чтобы ничего не случилось. Что с ним могло тут произойти, пока мы треплемся неспешно в правительственном времени, болтаем ни о чем, так, из чистой ностальгии, в поддержание беседы, ради роскоши, я бы выразился, человеческого общения?!
Смахнув Женьку на слепое пятно, на периферию сознания, набираю второй номер, каковым располагает память моей мобилки: недолго искать.
— Слушаю, — стрекочет на ультразвуке человек-насекомое. Еще не слишком ускорился, слава богу. Еще можно с ним говорить.
Выдаю визгливой скороговоркой:
— Где Игар? В данный момент? Вы же его ведете, Морли? Что с ним?
И тут же вспоминаю: он сам говорил мне, что не ведут. Конечно, Игар же не вип-гость, как я, он просто мальчишка, и, сыграв свою роль приманки для меня, перестал быть им интересен. Но это могло быть вранье, спецслужбы всегда врут, не могли они вот так просто выпустить его из-под контроля…
Аластер Морли чирикает недовольное; наверное, в синхронном режиме это были бы убедительные пояснения для старого паникера Эбенизера Суна, а возможно, и ценные указания заняться настоящим, предписанным мне делом. Но он для меня слишком быстр, и я понимаю только одно: нет. Он правда ничего не знает об Игаре.
Остается только Эжен. Он смотрит с любопытством, Женька Крамер, которого меньше всего волнует судьба отдельно взятой человеческой песчинки. Ему просто интересно, откуда у меня такое странное выражение лица. Но, в конце концов, может же он хоть что-то — в его вотчине, в собственном своем мире!..
— Распорядись, чтобы они его нашли. Твои спецохранцы.
Женька делает круглые глаза:
— Кого?
— Моего правнука, Игара Суна, — чеканю, чтобы он проникся, юный диктатор, с которым нам еще обсуждать судьбы мира; но потом, сильно потом. — Он здесь. Я должен знать, что с ним. Это важно.
Ни черта он не понимает, и я повторяю:
— Мой правнук. Игар Сун.
Назвав его имя, вдруг осознаю всю безосновательность и нелепость моих страхов. Почему ты решил, что с ним должно было что-то случиться? С мальчишкой, который проникается сейчас, тьфу, своей биологической сущностью стадного животного. Не сомневайся, ему гораздо лучше, чем тебе, обманувший биологию и потому навсегда одинокий старик Эбенизер Сун.
Женька достает мобилу. Она у него тонкая, серебристая, красивая игрушка немыслимо давних времен. Интересно, ведь для того, чтобы отдавать по ней приказы, необходимо синхронизироваться: выходит, его непосредственным подчиненным тоже доступно — иногда — правительственное время?..
Глядя на меня, уточняет:
— У вас с ним одна фамилия?
— Обычно я отвечаю, что ничего не боюсь; это не бравада и не страх открыть слабое место, это правда. Я сам — ничего. Я боюсь только за детей.
(Из последнего интервью Андрея Марковича)
Когда она прикрывала дверь, фигурная картонка «Не беспокоить» качнулась, словно часовой маятник, и еще раз, и чуть-чуть еще, постепенно затухая, увязая в стоячем времени. Но Вера все-таки коснулась картонки пальцем, останавливая малейший намек на движение, на шорох, на все, что могло выдать ее уход. Как будто бегство. Как если бы я скрывалась от кого-то или не расплатилась по счету.
Я и правда не расплатилась. Но Сережа, наверное, заплатил.
Коридор был полутемный и неожиданно длинный, на несколько дверей, а ей казалось, что вся гостиница — маленькая, компактная изнутри, как японская шкатулка. Противоположная стена была оклеена обоями с иероглифами и танцующими журавлями, одному из них отрезали голову и крыло, прерываясь на входной проем. Над проемом светилась маленькая лампочка.
Вера сделала шаг — и отпрянула от прошуршавшей мимо тени, отступила на шаг, почувствовав отведенным локтем гладкость двери; тихо, не надо резких движений, шагов, стуков. Разумеется, не было никакой тени, так, мой собственный блуждающий страх. Это всегда очень страшно: выйти из неподвижной вечности наружу, за дверь.
Первая ступенька негромко скрипнула под ногой. Вторая мягко спружинила под ковровым покрытием. На третью почему-то страшно было перенести всю свою тяжесть, и Вера щупала ее носком ноги, словно поверхность слишком холодной воды, в которую зачем-то надо войти.
Нужно. Необходимо. Граничное условие продолжения жизни.
Сережа все-таки позвал ее за собой. Поняв, что не сможет вернуться в остановленное время их счастья, придумал единственный выход: она должна его догнать. Сделать над собой нечеловеческое усилие — и сдвинуть свое время с мертвой точки, раскачать, словно маятник мертвых часов, заставив его снова отсчитывать секунды. Запустить пускай не вечный, но все же двигатель обычной человеческой жизни, сцепленный со временем.
И тогда, может быть, мы еще встретимся.
Вера сбежала по оставшимся шести ступенькам, будто и вправду нырнула в обжигающе-холодную воду, — такое случилось однажды на море: пришло течение, вода за одну ночь остыла почти на десять градусов, все в санатории об этом знали и никто не лез купаться, и мама запретила ей тоже, но она не поверила в такую невероятную несправедливость, — и перехватило дыхание, пронзило ледяным и острым, и оставалось только биться, колотить по воде руками и ногами, отчаянно пытаясь выплыть. Зацепила плечом дверной проем, запнувшись взглядом о тоже искалеченного, одноногого и однокрылого журавля. Вырвалась в холл и остановилась, хватая ртом воздух.
Здесь никого не было: только сдвинутые к стене ширмы, круглые пуфики, морские раковины на стойке ресепшна, за которым колебался воздух, как будто старался и все никак не мог оформиться в полноценного призрака, тень. В гостиничных холлах должны висеть часы, подумала Вера, непременно должны, ведь нужно отмечать поселение и отъезд постояльцев… В хостеле точно были часы, аутентичные, с танцующей фигуркой… И в административном корпусе нашего с мамой единственного на все времена санатория…
Никаких часов. Нигде.
Она пересекла холл, ступая неслышно, словно мимо кровати спящего. Возле выхода глянула через плечо: девичья тень за стойкой качнулась, полупрозрачная, почудившаяся, и в движении снова исчезла. Пискнул неуловимый для уха, запредельно-высокий ультразвук.
Вера вышла из гостиницы.
Город встретил пронизывающим холодом и плотной, материальной сыростью — дождь не шел, он был растворен в воздухе, нависал, как предупреждение, как дамоклов меч. Возможно, в остановленном времени оно иначе и не бывает; но я же вырвалась наружу? Или мое неподвижное время последовало за мной, словно шлейф, оболочка, сроднившаяся с кожей, герметичная, непроницаемая?..
И людей никаких не было, по крайней мере на первый взгляд; но что-то определенно шныряло вокруг, слишком быстрое, чтобы отследить и тем более разглядеть. Вера отважно шагнула из-под арки — и, конечно же, столкнулась, налетела на невидимую живую преграду, по этому случаю очертившую ненадолго зыбкие человеческие контуры и взорвавшуюся ультразвуковым стрекотом. Ничего. Такое со мной случается часто, они вечно подворачиваются под ноги — гораздо более быстрые, но слишком наглые и потому не маневренные люди, и потом самое вежливое, что можно от них услышать: «Бабка, не тормози!»… Лучше уж, неразборчиво, как если бы крутили на другой скорости диктофонную запись…
Не лучше.
Где-то по этим улицам ходит Сережа. Идет уверенно и быстро, у него масса дел, целей и встреч, его время бодро летит вперед; возможно, и даже скорее всего, он уже довершил и разрулил все, что хотел, и возвращается в гостиницу, не догадываясь, что ему туда больше нет хода… Впрочем, теперь, когда я ушла, все там стало как раньше, в обычном времени, общем для всех. Конечно, сначала мы разминемся, он увидит, что меня нет, и все поймет, и позвонит, и сам меня найдет. Главное — выйти из ступора, вернуться в одно с ним время.
Она пошла быстрее. Скорость-время-расстояние, они же взаимосвязаны, формула со школы, простенькая даже для меня, гуманитарной девочки, которая так и не выросла, так и не поняла ничего ни в физике, ни в жизни. За скорость зацепится время, и сдвинется, застучит шестеренками, пойдет вперед. Только бы не налететь ни на кого из идущих навстречу, вернее, только б они не налетели на меня, ползущую, наверное, еле-еле, почти неподвижную, — но они-то хотя бы меня видят. Я могу еще быстрее, вот так; бедная черепаха, задыхаясь, превозмогая колотье в боку, догоняет своего Ахилла.
Ничего не получалось. Фантомные тени по-прежнему сновали вокруг, не желая проявляться плотью, превращаясь в живых людей. Вера отступила к стене — материальными оставались только стены и камни, этот город прочно врос в свое и любое время, ничего ему не делалось, — и перевела прерывистое дыхание. Огляделась по сторонам и в двух шагах увидела арку, ту самую, из-под которой вышла, хотя кто ее знает, в этом городе арочные проемы гнездились целыми ожерельями и были похожи, как бусины-близнецы. Там, над аркой, наверное, была японская вывеска отеля?.. Вера не помнила: по логике вещей, должна была быть, но, кажется, нет, никакой вывески, никаких пошлых иероглифов, этот город многие свои сокровища прятал от случайных туристов, как, например, ту же «Склянку», ориентируясь на ценителей, на тех, кто знает. Стоячее время нивелировало скорость, обнулило расстояние. Бессмысленный забег на месте.
Захотелось вернуться туда, под арку, в отель. Там, по крайней мере, спокойно и тихо. И ширма, и раковины, и круглая кровать…
Вера прикусила губу. Так нельзя. Раскачать, запустить, вернуться в настоящее, в жизнь. Если пока не получается, то, наверное, потому, что я пытаюсь двигаться безо всякой цели, а потому и смысла. Значит, я должна придумать что-то похожее на цель.
Прежде всего, понять, какой сегодня день. Когда мы остановили время, была суббота, я помню, я так и осталась в той субботе, и Сережа вышел из нее, как из комнаты… Или для него уже настало после ночи воскресенье?.. А Машенька звонила мне, вернувшись домой. То есть для них для всех, живущих в общем времени, наступил как минимум понедельник, фестиваль закончился, все разъехались отсюда… И Сережа?!
Вера беспомощно крутнулась на месте. Как узнать, у кого спросить? О том, чтобы заговорить с кем-нибудь из этих людей, стремительно проносящихся мимо, почти невидимых, не могло быть и речи. Где, находясь в городе, можно увидеть дату?.. Дома она, если вдруг забывала число, а оно зачем-то было нужно, просто включала телевизор и клацала каналы вплоть до каких-нибудь новостей; по другим причинам она его, собственно, и не включала вовсе… Но я не дома. Где можно еще?.. В газете, наверное. Тут же выходят ежедневные газеты.
Если бы только суметь добраться до киоска. Скорость-время-расстояние. Если одна из величин равна нулю, я, конечно, никуда не дойду.
Но ведь выйти из отеля у меня получилось?..
Она сделала шаг, второй, третий, мучительно отслеживая брусчатку под ногами, скользкую, лаково блестящую: ступила на заметный, надщербленный камень, перешагнула, обернулась, удостоверяясь, что он остался позади. Теперь еще стенная кладка с древней надписью, выступающей из-под штукатурки: так в этом городе консервировали время, выставляя древность на всеобщее обозрение, словно заспиртованный экспонат в пробирке… Мимо надписи тоже удалось пройти, а значит, время все-таки двигалось, не было совсем уж безнадежно мертво. Пока Вера смотрела в стену, не решаясь выпустить ее из поля зрения — мигнет, пропадет, снова издевательски окажется рядом? — кто-то чувствительно толкнул ее под локоть, и отпрянул, и на птичьем языке пробормотал «извините». Когда она обернулась, он, конечно, был далеко: размытая, но все-таки доступная взгляду квадратная фигура в синем плаще.
Вера пошла смелее; киоск должен быть на углу, она придумала себе это настолько убедительно, как будто вспомнила. Там, где узкая улочка втекала по дуге в центральный проспект, единственную в городе прямую и широкую дорогу, вдоль которой даже росли большие деревья, должен стоять забавный теремок, выложенный по всем граням глянцевыми лицами политиков и звезд. Надо спросить сегодняшнюю местную газету, как она называется? — Скуркис говорил, а я забыла, — все равно, просто спросить сегодняшнюю газету. Там, наверное, есть про фестиваль, интересно будет почитать. Могли написать про Берштейна, и про ту девочку-поэтессу, Арну, и уж точно про Андрея Марковича…
Улица кончилась, образовав с проспектом острый неправильный угол. Никакого киоска здесь не было.
Вера остановилась. Мимо по проспекту летел сплошной горизонтальный вихрь, скрежеща на высокой ноте; впереди зажегся в сыром воздухе красный глаз, и вихрь встал, превратившись в обтекаемые бока наползающих друг на друга машин. Странно, ведь мы гуляли здесь пешком, с девочками, потом с Красоткиными и Скуркисом… и с Сережей. И все тогда гуляли, наверное, этот проспект перекрывают на время фестиваля или по выходным. Светофор мигнул желтым, и улица снова тронулась, слившись единым потоком; кажется, в Японии есть скоростной поезд, почти невидимый в движении. Сережа был в Японии, а я не была и уже никогда не буду… Прошедшее время, будущее время. Время.
Что-то ткнулось ей в руки, и пискнул чей-то — детский или просто ускоренный? — голос, и Вера успела разглядеть худенькую фигурку, мгновенно очутившуюся вдали, да, это ребенок, не взрослый; и посмотрела, что же такое ей дали.
Газету. Наверное, бесплатную, полную городской рекламы. И все равно — чудо, самое настоящее чудо.
Первое, что она прочла, был колонтитул с числом по верху полосы. Газета была старая, за субботу. Чудо оказалось недотянутым, недовершенным, как оно обычно и бывает с чудесами, низводя их до банальных случайностей и совпадений.
Вера перевернула газету — и увидела его лицо.
Сережа.
«Сергей Полтороцкий: уходя — уходи».
…Она читала. Интервью было развернутым, вопросы бессистемно шарахались из политики в кино и обратно, то и дело сворачивая в личную жизнь, которая, конечно, интересовала журналистку больше всего; и тебя тоже, не надо лукавить, иначе ты давно выбросила бы этот листок, а не читала взахлеб.
Он дал за свою жизнь сто тысяч таких вот интервью девчонкам из провинциальных газет, он умел обаятельно и ловко уходить от ответа, дурачить, морочить, играя в откровенность. У него было в запасе сто тысяч накатанных историй: про сельскую школу и юношескую любовь, про поступление в театральный и начало съемок в кино, про фестивальную поездку в Японию — «из гостиницы не выходить, сакэ не пробовать, японкам не улыбаться!»… И про первую жену: Галина Титаренко, точно, а я никак не могла вспомнить фамилии и стеснялась у него спросить… «По всей стране бабы из кожи вон лезли, чтоб стать похожими на мою Галку, а мужики — все, до единого! — ее хотели… Француз, о-ля-ля… виноградники, замки на Луаре, тьфу…»
Конечно, он врал. Почти обо всем, примешивая в развесистое вранье, словно пряности, чуть-чуть правдивых фактов. На газетной полосе это было заметно и очевидно — а журналисточка все принимала за чистую монету и старательно расшифровывала потом с диктофона, гордая разговором с самим Сергеем Полтороцким. Разумеется, он кого угодно может убедить, и обаять, и заставить поверить чему угодно…
А разворот занимали фотографии. Плохого газетного качества, мозаика из разноцветных точечек, если поднести близко к глазам, но на расстоянии — узнаваемых, живых. Сережа в костюме с депутатским значком что-то говорит в микрофон. Сережа на сцене, в ниспадающей хламиде, и рука вывернута в трагическом театральном жесте. Совсем молодой Сережа, улыбающийся и усатый, в вышитой рубашке. Старое, черно-белое, семейное: Сережа и его Галя с начесом, и посередине белоголовый ребенок, непонятно, мальчик или девочка, ангел с прозрачными глазами. И рядом цветное, яркое, многолюдное: Сережа, его взрослые дети, у дочки (или невестки?) младенец-внук на руках, и новые, маленькие дети, и теперешняя жена… Совсем молодая, ну, может быть, лет сорок, она же актриса, следит за собой. Красавица, это профессиональное. Перестань, вот только не надо зависти, пошлой, стыдной…
«Конечно, она знала, за кого вышла замуж. Я человек увлекающийся, легко теряю голову! — но у меня есть жесткое правило: никого не мучить, не изводить, не тянуть время. Уходя — уходи. И я всегда возвращаюсь домой».
Думал ли он обо мне, когда говорил это, набалтывал провинциальной дурочке псевдооткровенности на ее любопытный диктофон? Конечно же, нет: газета вышла в субботу, интервью записывалось, ну допустим, в пятницу, мы еще не были знакомы… Просто он знал. Он с самого начала, заранее, задолго до нашей встречи, знал, что так будет. Ему далеко не в первый раз.
Теперь вот я тоже знаю. И мне придется как-то с этим жить.
Вера так и стояла на углу с газетой в руках, и ее время стояло вместе с ней — в глухом, безнадежном ступоре, и больше не было причины и стимула сдвинуть его с места. Я могу простоять так всю жизнь, длиною в вечность; а что ее теперь ограничит — желание умереть?.. Но у меня нет даже этого, ничего у меня не осталось, кроме желтого газетного листка. Банальнее не придумаешь — в наполнение вечной жизни. Сбросить под ноги: хотя бы на это у меня пока достаточно сил и времени.
Отсыревшие листы спланировали на брусчатку, облепив квадратные камни Сережиным лицом… Его руками, обнимающими другую женщину… Да нет, просто бумагой плохого качества, мусором под ногами. И правда стало легче. Настолько, что Вера даже смогла нагнуться, поднять газету и, скомкав, бросить в ближайшую урну. В двух шагах; и эти два шага у нее вышло преодолеть.
Останавливаться было нельзя — она это чувствовала, осязала всей кожей, понимала на уровне глубинного, нечеловеческого инстинкта. Двигаться дальше, идти, все равно куда, неважно, медленно или чуть быстрее, как получится — но идти. Вокруг шумел, жужжал на грани ультразвука слишком быстрый город, полный ускоренных людей и совсем уж непостижимо-стремительных машин; да ладно, мне ли привыкать, я всегда жила замедленно, всегда отставала от жизни, а разница темпов не имеет такого уж решающего значения.
Над проспектом мигал светофор, словно гирлянда новогодней елки: красный-желтый-зеленый-красный, без малейшего зазора — но улицу надо было перейти, и Вера ступила на широкую белую полосу, прерывистую на брусчатке, и пошла, и вокруг завизжали на разные голоса автомобильные сигналы и водители; ничего, переживете, бывает, все старухи не торопятся, пересекая дорогу. Она смотрела только вниз, на белые полосы зебры, и все равно едва не споткнулась о внезапную бровку.
Не останавливаться. Пускай движение не имеет смысла — только в нем жизнь, ее собственная, отдельная от того фарса, в который она оказалась втянута помимо воли и в котором рисковала остаться навсегда. Нет, ничего этого не было. Никогда он не имел отношения ко мне, Сергей Владимирович Полтороцкий, актер и депутат, публичный человек, живущий на газетных полосах, раздаваемых бесплатно на углу. Пустопорожний циник, чьи расхожие байки я принимала за откровения. Нет, у меня ничего с ним не было. Его не было вообще, нет и не будет — ни в одном из существующих времен. «Уходя — уходи». Какая невероятная, обнаженная пошлость… Не было!!!
У меня своя жизнь и свое время. Пускай замедленное, еле тянущееся, какое уж есть. Все равно я как-нибудь распоряжусь им — сама. У моего времени нет причин стоять на месте, я же никогда не была счастлива…
Его большие руки, его прищуренные глаза, его улыбка. Веруська... Лежать рядом с ним, прижавшись, слепившись в одно: общая линия бедер, переплетенные пальцы, голова и шея в специальной, фантастически точной выемке у его плеча… Не было.
Потому что если бы правда, если б настоящее, если бы счастье — оно не кончилось бы, не вырвалось за пределы нашего остановленного времени, я должна была догадаться и сразу понять. А раз так — то и не о чем жалеть. И постепенно забудется, и пройдет.
А город жил на своих скоростях, но, удивляясь, все же давал ей дорогу — старухе, неспособной двигаться быстрее, старость надо уважать, этот город так демонстративно гордился своей культурностью, пронесенной сквозь века, что никак не мог упустить возможности лишний раз бряцнуть этим бутафорским оружием. Перед Верой притормаживали машины и трамваи, ее объезжали велосипедисты и обходили пешеходы, на нее заглядывались дети — и она иногда тоже видела их, остановившихся посреди улицы, удивленных, и тут же они смазывались, пропадали, уводимые за руку родителями. Несколько раз к ней подбегали собаки, обнюхивали мокрыми носами, а одна кудлатая дворняжка, похоже, решила пометить как свою собственность, придорожный столб — и Вера, встрепенувшись, попыталась прибавить шагу, и собачка сгинула, растворилась в скоростном окружающем мире.
Некоторых людей, никуда не спешащих, неподвижных, Вера даже видела. Бабку-попрошайку, согнутую в три погибели на выгодной точке по дороге к собору. Бабкиного конкурента, неизвестно кем эксплуатируемого маленького мальчика-музыканта, чья правая рука оставалась невидимой, непрерывно пиликая на скрипке. Другого музыканта, парня в смешных косичках, расслабленного, свободного, его гитара мирно лежала рядом с ним, словно спящая кошка. Девушку, зачарованно замершую перед витриной с дорогим бельем. Продавца сувениров, отвернувшегося от стойки со своим никчемным туристическим товаром. Цветочницу, переодетую в длинное псевдоисторическое платье, которая, отдыхая, поставила на парапет корзину фиалок. И совсем четко — человека-статую, выкрашенного серебряной краской, еще более застывшего и неживого, чем настоящие статуи с медной прозеленью…
Она прошла квадратную площадь, средоточение жизни города, внешней и суетливой, выставленной напоказ. Узкие улочки разбегались от площади в разных, чуть ли не стереометрических направлениях, тут невозможно было сориентироваться — если хотеть куда-нибудь попасть; но мне ведь не нужно ни в какое конкретное место, мне все равно, куда идти. Вера выбрала улицу наугад, сырую и полутемную, а еще, кажется, безлюдную — никто не спешил, не летел навстречу, грозя не заметить и сбить с ног, и ее время, избавленное от унизительной конкуренции, стало казаться вполне нормальным, пригодным для жизни. Справа и слева уходили вверх потрескавшиеся стены, и с обеих сторон обрезали небо черепичные и металлические карнизы, и нависали над серединой улицы аварийные балкончики с геранью.
Я, кажется, уже была здесь. Хотя в этом городе ничего нельзя сказать точно, невозможно с уверенностью узнать места, не отмеченные достопримечательностями с туристической карты, здесь все так похоже и зыбко, эти улочки и здания наверняка по ночам меняются местами… Нет, не была. Никогда. Совершенно нечего вспомнить.
Дорога пошла вверх, Вера заметила это по собственному сбившемуся дыханию, по удвоению усилий, необходимых для движения поперек сопротивляющегося времени. Но останавливаться было по-прежнему нельзя, остановка со всей неизбежностью означала бы неуправляемую волну ассоциаций и воспоминаний, привязанных к месту и пути, слияние прошлого с настоящим и будущим — и тогда всё. И она продолжала идти, все так же никого не встречая: будничному, нефестивальному городу нечего было делать утром рабочего дня — да? — там, наверху, под несуществующими давно стенами высокого замка на холме…
Стена сначала знакомо кончилась с одной стороны, затем улица окончательно переродилась в парковую аллею. Бронзово-лимонные кустарники стояли тяжелые от сырости, сизая туча нависала непролитым дождем, спускался по склону туман, и страшно было коснуться ветки, зацепить край облака рукавом. Встретился давешний лев без лапы, мокрый, темно-серый, с пальчатым желтым листом, прилепившимся к морде, и льва Вера тоже постаралась не заметить, не узнать, мало ли их в этом городе, бродячих каменных львов…
Мало ли их в этом городе,
Бродячих каменных львов…
Она приостановилась, беззвучно обкатывая на губах слова, случайно попавшие в ритм, несовершенные, качающиеся, оглушенные придыханием окончаний; но еще немного — и стихи, они всегда получаются вот так, спонтанно, из ничего, и тянут за собой нить, и сами собой плетутся в узор, а потом подхватываешь, пробуешь на вкус и на слух, подбираешь точное звучание, досочиняешь и шлифуешь, мучительно стараясь не потерять за давно отточенной техникой первоначальный импульс, живое, возникшее само по себе, чуть большее, чем внешний набор тех или иных ритмичных слов…
Мало ли их в этом городе…
Что происходит со временем, когда рождаются стихи? Я никогда не пыталась узнать, не замечала, не отслеживала; но несомненно, что время не остается прежним, выходит из русла обычного своего течения, с ним может произойти все, что угодно, потому что рождение стихов сообщает реальности свои законы. Измерить, исследовать, посчитать — значит потерять самое главное, то, без чего нельзя… Я и не буду. Бережно-бережно — не упустить, не отпустить, но и не придавить, не примять, словно крылья бабочки или росток первоцвета, — постараюсь приручить, вырастить и, пока не получится записать, запомнить наизусть.
Она пошла дальше, тихонько шепча, проговаривая про себя нарождающиеся строки, и время потеряло значение, отползло, пристыженное, нивелированное, куда-то в сторонку; не мешай, не бери на себя слишком многое, в конце концов, ты всего лишь время, и не больше. Мало ли их в этом городе… мало ли в этом городе… мало ли вас… нет, все-таки их…
— Вы не скажете, который час?
Вера вздрогнула.
Произошло самое страшное; то, что случалось с ней часто, но менее страшным от этого не становилось. Потом, когда стихотворение уже станет живым — пускай только одна строфа, пускай далеко не все рифмы подобраны, а строчки подхвачены, далеко не все аллитерации на своих местах, тонкая ткань еще вариабельна и гибка, большая часть слов будут изменены и подобраны точнее, но жизнь успела зародиться и немножко окрепнуть — потом можно. Но вломиться извне сейчас, в моменте рождения, таком еще нежном и зыбком — значило убить, прихлопнуть не глядя бабочку, наступить каблуком на росток.
Все решают мельчайшие доли секунды. Время.
— Вы не скажете, который час?! — повторила она требовательнее: приземистая рыжая девчонка, вся в веснушках, Веру всегда по-детски умиляли такие вот рыжие, солнечные люди. Увидела себя ее глазами — сумасшедшую старуху, бормочущую что-то себе под нос в одиночестве на вершине холма…
И внезапно, точь-в-точь как тогда — «красиво?» — раскрылся перед глазами немыслимо широкий горизонт, и город внизу, и лоскутная мозаика крыш, и башенки, и купола, и грандиозная высотка отеля; и закружилась голова, и с запозданием пришла мысль, что вот же, я слышу слова этой девочки, ее хрипловато-звонкий голосок, я вижу ее всю вполне четко, с этими ее веснушками, с кучеряшками над ушами, с бело-зеленой ленточкой, продетой в петельку на вороте… получилось?! Я сама не заметила как — но все-таки ускорилась, разогналась, сумела догнать общее время?..
Вот только стихи. Но стихи придут еще. Наверное.
Она, рыженькая, спросила, который час. А у меня нет часов… И сбились настройки на мобильном.
— Восемь, — странно ответила девочка сама себе. — Восемь ровно.
За ее спиной, далеко внизу, там, где совершенную ткань города грубо проткнул высотный карандаш, ближе к его остроконечной верхушке раскрылся яркий оранжево-сизый цветок. Беззвучный, нереальный и потому невероятно, нездешне красивый.
Вера завороженно смотрела, как он распускается все ослепительнее и шире.
Грохот и гул, и сотрясение земли, и отголосок далекого всеобщего крика донеслись до нее уже потом.
— Финальная катастрофа — беспроигрышно сильный ход. Лучше им не злоупотреблять, и я стараюсь… Но не всегда получается.
(Из последнего интервью Андрея Марковича)
Все дело в том, что у коммуналов чересчур дофига времени. Я помню, я сам был таким. А когда чего-то дофига, то оно и нафиг не надо. Все мысли о том, как бы от этого избавиться. Как бы вернее убить.
Не могут же они все время жрать. И трахаться тем более не могут, хотя хотелось бы, кто ж спорит. Еще они любят постоянно менять шмотки, особенно бабы, колоть татушки и черт-те что творить на башке с помощью парикмахерских девок. Но времени, пустого, вязкого коммунального времени у них все равно больше, чем надо.
И тогда они идут, обхохочешься, в дом-беседу. То есть, по-нормальному, в дом-базар.
Роскошь человеческого общения, ага, она самая. Когда все равно о чем базарить, просто так, низачем, чисто чтоб убить время, коммунальное, не убиваемое так просто: надо еще постараться, заболтать, завалить, замочить, затоптать ногами. Я и сам был как-то раз. Не помню, о чем там тогда базарили, кажется про девок, да какая разница. Конечно, я дал этой коммунальной сволочи в морду, как не дать? — в наглую красную морду, которая не знает, куда девать время. И про девок он, ясен пень, тоже нес какую-то пургу.
В дом-базаре неважно, кто, с кем и о чем. Важно доказать, что ты прав.
С тех пор, как я стал ликвидатором, я туда, конечно, не совался, зачем? Конфликт — именно то, за чем все туда прут, и сам дом-базар потеряет смысл, если в нем зачем-то окажется ликвидатор. В конфликте, в рубке и мочилове безо всякой цели оно и убивается вернее всего — время.
А трупы, если что, они потом выкидывают на улицу.
Когда я понимаю, куда его несет, моего Сун-випа, меня пробивает на ржаку, смешанную с недоумением. Нафига?.. Ну пожрал, потрахался, приодел свою рыжую девку — это ничего, они все так делают. Но какого — в дом-базар? Нахрена?..
А я, конечно, должен его вести. Слабо представляю себе как. Ликвидировать на опережение конфликт в дом-базаре — дичайшая хрень. Как при этом не попалиться?! — а это последнее западло даже для ликвидатора, не то что для спецохранца.
Никто не обещал, что будет легко. Что-нибудь придумаешь, Молния.
Медленно, очень медленно закрывается за ними дверь; я уже почти привык, почти не достает. Чтоб не врезаться ему в затылок, выжидаю — шагнуть вперед можно лишь в самую последнюю спецохранную секунду, тенью в щель.
Мобила.
— Молния, слушаю.
Отступаю в сторону поговорить — чертова дверь все равно не успеет закрыться полностью.
— Объект прошел?
— Да, — смотрю на щель, она сужается неуловимо, но верно. — Следую за ним.
— Не надо.
Чуть было не спрашиваю почему. Оно и вправду дико: в дом-базаре с випом может случиться что угодно, гости очень редко первыми дают в морду — а побеждает, даже в коммунальном времени, почти всегда тот, кто первый. Спохватываюсь, оставляю при себе.
— Что же мне делать?
Это уже нормальный вопрос, в голосе ни капли слабости. Если я выпускаю випа из-под присмотра — базовые инструкции летят к черту, и я должен получить новые. Что мне делать.
— Ждите, пока он выйдет, Молния. Это может быть долго.
А то. В коммунальном времени долго все, а отсюда тем более быстро не выходят… если выходят вообще.
— Вас замедлить?
Перехватывает дыхание, и я отвечаю хрипло:
— Не надо.
— Тогда ждите.
Мобила выключается, и я остаюсь перед дверью, которая все закрывается и никак не может схлопнуться совсем.
Я ни хрена не понимаю.
Это мой вип, я отвечаю за его безопасность. И я знаю, что такое дом-базар — а он, скорее всего, не знает, гость по имени Игар Сун, и судя по его самодовольной туповатой физиономии, он попрет на конфликт с первой же подначки, только вот в морду вовремя не даст. Если рядом буду я, с ним ничего не случится, и с его девкой тоже… Но меня рядом не будет. Это приказ. Какого?..
Обсуждать приказы нельзя. Но никто не говорил, что их нельзя обдумывать, особенно если есть время. Чертова прорва времени.
Дверь наконец закрылась, мне теперь не попасть внутрь, не смяв этой двери и заодно, если кому-то не повезет, пары коммунальных черепушек. Разминая ноги, делаю несколько шагов туда-сюда: бессмысленная движуха. Нет, не догоняю. Какого — я должен тупо ждать под дверью?!
Неизвестно сколько.
Время, драгоценное время, которое не заполнишь ничем, кроме дурацких мыслей. Первая: смыться куда-нибудь, пожрать, трахнуть госпитальную девку, ты успеешь, Молния, тут же все равно не будет быстро. И вторая: не сметь, ты уже раз чуть не попалился, едва не спустил все к такой-то матери. Нет, рисковать нельзя, а можно только торчать тут и ждать, ждать, ждать…
В воздухе висит, черт знает откуда она взялась — с карниза? — одна-единственная капля, я хватаю ее в кулак, недосомкнув пальцы, потом разжимаю руку, а капля так и висит, медленно, очень медленно падая вниз. Подставляю ладонь и убираю в последний момент: балуюсь, как дом-садовский мальчишка. Жду.
Вспоминается наша База. Как нас там гоняли, не давая ни секунды свободного времени: скалолазанье и кроссы, единоборства и стрельбы, и короткий перерыв на пожрать, и снова бег по пересеченной местности в полной экипировке… Вспоминается Гром.
Как мы стояли тогда с ним в дом-саду под дождем, первый мой раз в спецохранном времени. Какое это было дикое, ни с чем не сравнимое счастье. И я думал, что так теперь будет всегда. А потом — он ведь предал меня, мой учитель Гром, отвернулся, забыл. А я так ждал, расползаясь, как сопля, в коммунальном времени, что именно он придет за мной, вытащит, как тогда со стены, спасет. Но пришли другие, и потребовали от меня такого, чего я раньше и представить себе не мог.
Мне казалось, что самое страшное — гнить с коммуналами в их времени. Но, оказывается, пребывать в спецохранном, в полном вооружении своей великолепной молниеносности, и не иметь возможности даже двинуться с места — гораздо страшнее. Наверное, надо было согласиться, когда они предлагали меня замедлить; эта мысль самая идиотская и жуткая из всех, что ко мне приходили. От одного факта — я, Молния, мог такое подумать?! — меня бросает в дрожь.
Если б он хотя бы поговорил со мной сейчас, Гром. Но он, конечно, вообще позабыл, что я существую.
Проходит время, и коммунальное, и спецохранное тоже, и хочется жрать, и не только; справить нужду я отступаю к стене, и струя пробивает в ней лунку, словно в снегу или песке, ничего, ликвидаторы приберут, что я тут насвинячил, — но сбегать в дом-стол все-таки не рискую, и жрать хочется все сильнее, совсем уж невыносимо. Проходят, кажется, часы, а может быть, и дни, я ничего уже не знаю, настолько быстро и пусто мельтешит мое время… Проходит жизнь.
И вдруг меня прошибает догадкой.
Они и не рассчитывают, что он выйдет оттуда, мой вип. Не такие они идиоты, те, кто отдает приказы, чтобы оставить без охраны гостя в дом-базаре и ждать, что он справится сам. Тебе все равно что дали приказ ликвидировать его, Молния, мог бы и раньше догнать.
Черт, никогда раньше не ликвидировал живых людей.
А его девка? Рыжая девчонка с перепуганными глазищами? — насчет нее я не получал никакого приказа, никаких инструкций… и не допер вовремя спросить, мое ли это дело.
Мобила молчит, а значит, так и надо. Я должен действовать и решать сам.
И я решаю. Если он никогда — а скорее всего никогда, у этого сопляка нет ни единого шанса — не выйдет оттуда, то какой мне смысл ждать? Маяться бессмысленно, растрачивая на ветер свое рабочее время?
Логично будет войти и проверить.
Хочется открыть ее с ноги, жалкую дверь дом-базара, смяв ко всем чертям и расколов в щепки, но я жду, пока ее кто-нибудь откроет, жду отдельную вечность и дожидаюсь. Пропускаю компанию коммуналов, пока не скрывается складка на последнем жирном затылке — и проскальзываю внутрь.
Я никогда тут раньше не был — в рабочем времени, ликвидатору нечего здесь делать, я говорил. И от увиденного накатывает дикий хохот; несмотря на жуткие пустые часы на страже, несмотря ни на что. Никогда, за всю мою жизнь, я не видел ничего ржачнее коммуналов в дом-базаре.
Как они орут, перекашивая из края в край физиономии и медленно разевая рты, как между зубов высовываются языки и зависает фонтанчиками слюна. Как постепенно сжимаются их пальцы сначала в крючья, потом в колечко и, наконец, в кулак. Как, надумав встать с места, они долго покачиваются на полусогнутых. Как смешно приподнимаются в воздух на одной ноге, примериваясь впечатать каблук в чью-то запрокинутую морду на полу…
Обхохочешься. Но я не вижу его, моего випа. И ее тоже.
Прошерстить дом-базар еще раз — все его смежные помещения, все закоулки. Я делаю это быстрее, чем они переходят с одного матерного слова к следующему, быстрее, чем вообще раскрывают рот.
Вижу.
Это на его морду, оказывается, планирует сверху каблук, покачиваясь кокетливо, словно у заложившей ногу на ногу столовской девки. Узнаю по родинке на ключице, возле длинных царапин от чьих-то когтей и ворота драной футболки, с которой сорвали бейджик. А морды как таковой у него уже, в общем, нет. И он уже почти, насколько я могу понять по еле слышному коммунальному скрежету, перестал орать и даже хрипеть.
Как ты и предполагал, Молния. Ликвидируешь потом труп.
Я могу уходить. Но осматриваюсь еще раз.
Ищу ее.
…Ее волосы намотаны на чей-то мужской кулак, и какая-то коммунальная девка неторопливыми кошачьими движениями царапает ей лицо, — а она кричит, наискось разевая рот, и медленно пытается заслониться локтями, и в зажмуренных глазищах торчат на ресницах слезы, — это не смешно, я сам не понимаю почему. Подхожу, отодвигаю царапающуюся девку, она валится куда-то вбок, а я спокойно распутываю клубок тонких рыжих волос, кажется, ломая этому козлу пальцы. Никто из них все равно не поймет, что происходит. Я для этого слишком быстр, а главное — это дом-базар, тут никто не смотрит друг на друга.
Мобила.
Отвлекаюсь, напоследок легонько двинув козла в грудь; под ладонью трещат ребра. Принимаю звонок и не успеваю — не успеваю?! — ничего сказать.
— Где он, Молния?!
— Здесь, — голос почему-то садится. — Он, считайте, уже мертв… Или нужно его спасти?!
Оглядываюсь через плечо; я успею. Госпитальные девки и не таких поднимают на ноги. Пускай только мне отдадут приказ.
— Где вы находитесь?!
— В дом-баз… в дом-беседе.
Хочу назвать координаты, но мобила взрывается руганью, диким матом, многоэтажным, неостановимым, сквозь который наконец-то прорастают слова:
— Кого ты вообще вел?!
И вдруг в мобиле щелкает. Ко мне обращается другой, жутко знакомый голос:
— Молния, ты чего? Он вышел из дом-правительства, Эбенизер Сун, и он заметно жив. Я вижу, его, черт возьми, по веб-камере!.. Где ты, Молния?! Какой, нахрен, дом-базар?!!
И я узнаю его, этот голос:
— Гром…
Мое время головокружительно несется вперед, уносит в водовороте обрывки бессвязных мыслей. Гром, ну наконец-то, мне было так тяжело без тебя, я не знал, что делать и как жить, я, в общем, только тем и занимался, что ждал тебя, а теперь все будет понятно и хорошо… Я подвел, я подставил тебя, Гром. Я слажал, я сделал что-то не так, вот-вот догоню, что именно, и попробую исправить!.. Только не бросай меня больше.
— Ты идиот, Молния, — говорит Гром, и мобила отчетливо передает, как он старается не кричать. — Перепутал объект, это еще надо было суметь… А я выбрал тебя… своего человека… Не хотел привлекать внимание и направлять кого-то с Окружности… Ты хоть понимаешь, что ты натворил?!
Оправдываться. Просить прощения. Объяснить, насколько он нужен мне, его голос, его руководство, его доверие и присутствие… Всего этого нельзя.
— Эбенизер Сун, — говорю я. — Дом-правительство. Сейчас. Я успею.
— Бегом! — рявкает Гром.
Я лечу.
Мгновения улиц, внезапность поворотов, расплывчатые запятые встречных коммуналов; я бы посшибал их всех нахрен, расчвякал в желе и раскатал по асфальту, но обхожу на виражах ради бритвенной точности маневра, молниеносной слаженности движений. Меня зовут Молния, и я успею. А его зовут Сун, Эбенизер Сун, какая дикая лажа, чудовищная ошибка, — но нет такой ошибки и лажи, которую нельзя было бы исправить, если есть время. Мое. Рабочее. Время!
Дом-правительство. Красный фасад, ступенчатая крыша, невидимая броня входной двери — и буквы, впечатанные в камень и металл, я видел их впервые еще в дом-саду, их показывали нам каждое утро, заставляя вставать под звуки гимна, нас учили по ним читать, и я запомнил, на всю жизнь запомнил:
ЭЖЕН КРАМЕР.
Останавливаюсь. Навожу резкость. Эжен Крамер, да.
Эжен Крамер — слабак. Никчемный, замедленный, хуже последнего коммунала. Если б не он, мы давно прижали бы их, эти задворки, заставили б уважать Мир-коммуну. Только из-за его трусости… тьфу.
Так сказал Гром.
Еще тогда, на Базе. У меня хватило ума не повторять это никому.
Но я должен найти его, вип-гостя по имени Эбенизер Сун. Он не мог далеко уйти, он вообще не мог уйти — максимум сделать полшага с тех пор, как я помчался сюда. Но створка входной двери дом-правительства еще продолжает закрываться — а его нет, нет нигде!..
Замечаю в последнее мгновение — перед тем, как он стремительно скрывается за дальним поворотом.
Это снова может быть ошибка, я теперь всю жизнь буду по сто раз перепроверять всё, а тем более сейчас, когда все происходит совсем не так, как я успел себе представить. Он удаляется прочь, плюгавый седой старикашка, двигаясь смешно и суетливо, но ни разу не замедленно. Он — в спецохранном времени!..
И он не один. С ним два спецохранца в черном, у них оружие на поясе и знаки отличия на рукавах: личное подразделение охраны Эжена Крамера, отборная сволочь. Я впервые вижу их вот так, в затылок, и расстояние между нами увеличивается; не тормози, не стой на месте, идиот, прибавь скорости!
Мобила.
— Я веду его, Гром. Старик со спецохраной. Но они…
— Я знаю. Молния, ты должен его ликвидировать.
— Что?
Приказы не переспрашивают, не уточняют и тем более не ставят под сомнение. Но Гром не приказывает. У него такой голос, как будто он… не знаю, извиняется передо мной?..
— Убить его. Надо было сделать это сразу, как только он вышел из дом-правительства. Но давай сейчас. Он не должен вернуться на задворки.
Получается, я угадал. Ошибся объектом, но догадался о главном.
А спецохрана? — мог бы спросить я. Их же двое, а я один, и я в сером, не вооруженный ничем, кроме ликвида. Хорошо, Гром, — мог бы сказать я, ни о чем не спрашивая, и выполнить приказ, и наконец-то подняться в его глазах. Но я не делаю ни того ни другого. Не обнаруживаю слабости — но и не молчу.
— Почему?
И Гром поясняет. Потому что я не чужой ему, потому что он выбрал меня, потому что я имею право знать:
— Иначе — всё. Он перекроет эквопоток, и нам придется терпеть Крамера до скончания века… его века, — сквозь зубы Грома проскальзывает страшное ругательство, и мягкий голос становится жутким. — Я надеюсь на тебя, Молния. Я высылаю еще людей с Окружности, но… они не успеют.
Я сам это понимаю.
— Я справлюсь, Гром.
Весь наш разговор происходит на бегу, на скорости, призванной сократить расстояние; время не на моей стороне, оно вообще устранилось, стало холодным и чужим, наше рабочее время. При этом я вынужден держать дистанцию, чтобы не обнаружить себя перед спецохраной раньше, чем сумею нанести удар. О том, что будет со мной потом, я не думаю. Оно не имеет значения — никакое потом.
Старикашка почти бежит, нелепый ходячий труп; спецохранцы трусят следом, расчетливо попадая в его ритм. Если б у меня было оружие. Но радиус ликвида в данной ситуации попросту смешон, проще будет, наверное, убить его голыми руками… Вот только сначала понять, как нейтрализовать этих двоих… Я придумаю, Гром, я смогу.
А я ведь никогда раньше не ликвидировал живых людей. Кажется, я уже говорил; тьфу, да какое это имеет значение.
И вдруг я понимаю, куда они идут.
Они же повторяют мой недавний путь, поворот в поворот, шаг в шаг… здесь могли бы срезать угол, но не доперли, впрочем, неважно. Они идут в дом-базар.
Где убивают сейчас другого гостя по имени Сун. Интересно, на задворках это что-нибудь значит — когда у двоих одно и то же имя?..
Додумывать эту мысль некогда. Они пришли.
Они вламываются в дом-базар, не думая о том, чтобы остаться незамеченными, щепы от бывшей двери разлетаются веером, и спецохранцы пропускают випа в оскаленный обломками проем, прикрывая с двух сторон, не давая мне ни единого шанса: это профессиональное, вряд ли они подозревают о моем приказе, хотя исключать такую возможность нельзя. Выжидаю секунду и ломлюсь следом, сшибая с ног каких-то коммуналов. Ничего, для дом-базара нормально, что кого-то там сшибли с ног.
Вхожу.
Остаюсь в прихожей и, распластавшись по стене, заглядываю внутрь.
Это выглядит дико. Среди замедленной коммунальной толпы, погруженной в нескончаемую ругань и нелепую драку, двигаются в нормальном темпе три человека. Двое — грамотно прочесывают помещение, не выпуская своего подопечного из-под контроля и защиты. А третий, старикашка, беспорядочно мечется, заглядывает во все углы и коммунальи морды, все время натыкается на кого-то и кричит надтреснутым голосом:
— Игар! Игар!!!
Я так и знал.
Он уже несколько раз пробежал мимо того, другого Суна, распростертого на полу. Даже отсюда, на расстоянии, могу определить со стопроцентной точностью: труп. Такой даже не надо проверять на реакции, прежде чем накрыть радиусом ликвида.
Его находит спецохранец. Подзывает старика, видимо, для опознания. Тот наклоняется, смотрит. Опускается на колени. Отводит рваный воротник бывшей футболки… Замирает, согнувшись почти пополам. Плечи старика ритмично вздрагивают, это было бы ржачно, если б хотя бы чуть-чуть замедлить. Но он в спецохранном времени, и мне совсем не смешно.
Он быстро берет себя в руки, старикашка с задворок, которого я презирал заранее и потому недооценивал всю дорогу, а зря. Отдает распоряжения спецохранцам, как если бы командовал ими всю жизнь: кажется, да, точно, приказывает им забрать труп. Это хорошо. Труп свяжет им руки, замедлит реакцию, позволит мне выиграть время. Когда они будут выходить отсюда — мимо меня — я выполню приказ. Они не успеют. Меня зовут Молния.
И тут я вижу ее.
Она еще жива — потому ли, что я вмешался тогда, или просто потому что красивая девка, красивые, да и вообще девки всегда живут немного дольше по всем понятной причине. Она валяется на спине, голая ниже пояса, и стискивает ободранные коленки, и зачем-то закрывает исцарапанными предплечьями лицо — только пряди рыжих волос во все стороны, и скрежет, который на самом деле крик. И волосатый коммуналий зад медленно валится сверху, и меня таки пробивает на ржаку, потому что нет ничего смешнее, чем… Ненавижу!!!
Ничего личного. Я, Молния, ликвидатор, спецохранец, человек рабочего времени! — всю жизнь ненавижу, когда сбрасывают все в одну кучу. Например, дом-базар и дом-трах.
Я в сером: даже увидев меня, они не догадаются, не поймут, не успеют, эти двое тупых спецохранцев из крамеровского подразделения, взявшихся за голову и ноги гостевого трупа. Я ни на мгновение не выпускаю их из-под контроля, вижу их изумление: ликвидатор в дом-базаре? — оно мне только на пользу, еще один шанс выиграть время… А сдернуть с нее ничего не соображающего коммунала, и отшвырнуть, и размазать об стенку — это я делаю одной левой, на автомате, не отвлекаясь и не прилагая усилий.
Тем временем ее руки уже незаметно, как облака в штиль, соскользнули чуть ниже, приоткрыв пол-лица.
Она очень-очень медленно раскрывает глаза.
Смотрит беспомощно и неподвижно. Она, конечно, не видит меня, она ничего не понимает. И ее нельзя оставить вот так, одну в коммунальном времени, среди тупых рыл дом-базара. Ей тут не выжить, я знаю.
Если б не мой приказ, вот что бы я сделал. Я раздвинул бы границы моего спецохранного времени! — и впустил бы ее внутрь. И она ожила бы в моих руках: вздрогнула бы, забилась, начала б, наверное, вырываться, превращаясь в обыкновенную рыжую девку…
Медленно-медленно опускаются ее ресницы.
Спецохранцы выносят труп. Старикашка семенит за ними, и никто не прикрывает ему спину.
Смотрю на нее в последний раз — на девушку из другого времени и пространства, гостью, чужую, не отсюда. На ее груди еще болтается бейджик, но мне сейчас некогда читать ее имя. Я должен выполнить приказ, а потом, после, может быть… Я вернусь, я успею, меня зовут Молния.
Движение за спиной, быстрое, опасное; оборачиваюсь молниеносно, успевая подумать: все-таки слажал, дал себя заподозрить, а хуже всего — подпустил их слишком близко. Но это не спецохранец. Это он сам, вип-гость, старик по имени, которое я не забуду уже никогда — Эбенизер Сун.
Он в радиусе ликвида. Ближе — на расстоянии протянутой руки.
Мне достаточно одного, даже не слишком быстрого движения. Почему я не делаю его? — потому что никогда раньше не ликвидировал живых людей?..
Нет. Потому что он смотрит — на нее.
— Та девочка, — бормочет чуть слышно, себе под нос.
И только тут замечает меня:
— Помогите. Надо забрать ее отсюда.
Это приказ. Я привык исполнять приказы, и я склоняюсь над ней раньше, чем успеваю подумать, кто он, собственно, такой и откуда у него право… Неважно. Он прав. Надо забрать ее отсюда, а остальное подождет.
Ее тоненькая шея на моей ладони. Волосы падают вниз, они наверняка щекотные и пушистые на ощупь — но она не в моем времени, вне моей рабочей оболочки, и я не могу этого почувствовать. Подхватываю ее другой рукой под колени и иду. Вслед за ним, человеком, которого я должен убить.
Но он знает, куда идти.
Мобила.
Несколько нескончаемо длинных звонков — за это время мы проходим коридор и выбираемся из дом-базара; только здесь я позволяю себе остановиться, перебросить бессильное тело девушки головой себе на плечо, так, что могу придерживать ее одной рукой, и нашариваю мобилу, разрывающуюся от гнева. Конечно, это Гром. Он почти кричит:
— Что случилось, Молния?!
— Все в порядке, — понижаю голос, хотя старик, понятно, все равно услышит, если захочет прислушаться. — Веду.
— Он еще жив?!
Что я могу ему ответить?
Гром, конечно, берет себя в руки. Чеканит вполголоса, и в каждом его слове — то великое доверие, что он оказал мне, только мне одному… и которое я не сумел оправдать:
— Я уже отдал приказ по Окружности. Сигнал к восстанию. Оно захлебнется, Молния, если он уйдет и перекроет эквопоток.
— Гром, я…
— Быстрее! — кричит старик Эбенизер Сун, и в его надтреснутом крике больше силы и энергии, чем в таком знакомом голосе Грома в динамике мобилы. — Сюда!..
И тут я чувствую, как медленно-медленно уменьшается тяжесть на моем плече. Испуганная девушка, запертая в коммунальном времени, начинает приходить в себя. Надо перехватить ее поудобнее, так, чтобы не смять кожу, не порвать волосы, не повредить хрупких костей…
Мобила.
Не моя. Моя по-прежнему в руке, и это низачем не нужно.
— Да, Морли, — бросает нетерпеливо Эбенизер Сун.
Останавливается. Слушает.
— То есть?.. А какого черта вы молчали?! Я мог хотя бы предупредить Эжена…
И после паузы, устало:
— Я не желаю больше иметь с вами дело, Морли. Игар мертв.
И после еще одной:
— Хорошо. Только ради девочки. Мне самому уже все равно.
Отключает мобилу и повышает голос, обращаясь одновременно — я бы помер со смеху, но не сейчас — и к спецохранцам, и ко мне:
— Быстрее! На Окружности бунт. Мы должны успеть прорваться.
Я вижу, как двое в черном переглядываются, и что-то нехорошее мелькает в их перекрестных взглядах. Старик не замечает, ему не до того. Срывается вперед, хренов полководец, которому дикий кураж заменяет и силу, и мозги. Встречные коммуналы, неспособные разглядеть никого из нас, все же брызжут в стороны с его пути. Но движется он, теперь я отслеживаю и могу оценить траекторию — в правильном направлении, через два квартала будет дом-вход.
Ни разу, кстати, не слыхал, чтобы его называли «дом-выход».
Старик несется впереди всех и не видит. Вижу я — как, переглянувшись еще раз, двое в черном одновременно отпускают, а может, и швыряют осточертевший им труп. Он шмякается на землю, с ореховым стуком раскалывается череп, трещат недоломанные при жизни кости. А спецохранцы неторопливо, и чему их только учили на Базе?! — расчехляют оружие.
Эбенизер Сун оборачивается на звук. Но не понимает.
Понимаю я.
Не все сразу. Не успеваю — подумать о том, что я один против двоих, безоружный, с девушкой на руках. И тем более о том, что они, спецохранцы, тоже, наверное, подчиняются Грому, а значит, мы союзники, и ничто не мешает нам прихлопнуть наконец этого давно обреченного старика, а потом ждать приказа, что же делать дальше. И в ожидании, раз уж тут оказалась эта рыжая девка, заглянуть всем вместе в ближайший дом-трах.
Думать я не успеваю вообще. Но хватаю на лету главное, то, что не замечалось раньше, в дом-базаре, где счет не шел на доли секунды.
Мое время — быстрее стандартного спецохранного. Тогда, на выходе с инфохрана, меня ускорили еще!.. И это никуда не делось. Я быстрее них!!! — а потому могу всё.
Я спускаю ее с рук, осторожно, словно она вся из стекла, и придерживаю долю мгновения, давая утвердиться на ногах, и все-таки не рассчитываю движения — будто получив удар в спину, она летит вперед, согнувшись и взмахнув волосами, прямо на изумленного старика. Но это уже неважно, я успел обернуться раньше, чем они что-то сообразили, и в прыжке я выбиваю у ближайшего из них оружие, а со вторым вхожу в клинч. Каждый мой удар — на опережение, точно в цель, а они еще и ни черта не понимают, они успели ко мне привыкнуть, к приблудному ликвидатору, зачем-то увязавшемуся следом… Вы не профессионалы, ребята. Сразу видно, что он никогда не работал с вами лично, мой учитель Гром. Который больше не имеет надо мной никакой власти.
Не помню, куда я задевал мобилу. Кажется, так и сунул куда-то, не закончив разговор.
Девушка. На мгновение позволяю себе обернуться, взглянуть на нее. Вижу, как старик Сун хватает ее за руку; кретин, так нельзя, ты же в спецохранном времени, сейчас под твоими старческими крючьями хрустнет и сломается тоненькое запястье…
Он догадался.
Он сделал то, о чем я мимолетно мечтал там, в дом-базаре. Раздвинул границы своего времени, впустил ее внутрь.
И я вижу ее-настоящую, стремительную и легкую, как рыжий ветер. Она бежит, и натянута струной ее тонкая рука, и развевается пушистая грива, и мелькают белые-белые ноги, обнаженные до самых кончиков волос, хоть бы он догадался прикрыть ее чем-нибудь, старый дурак Эбенизер Сун…
Они скрываются за углом. А я что? — я дерусь, весело и азартно, как на Базе, мне все равно, с кем драться и ради чего, я уже совершил что-то важное и главное, такое, что оправдывает всё наперед, всему придает смысл.
И оно летит со свистом, мчится безбашенно и свободно — мое время. Быстро-быстро отсчитывая обратным таймером, обнуляя ко всем чертям мою короткую жизнь.
— Я уйду, когда устану. Когда все это перестанет доставлять мне удовольствие, а станет рутинной работой, за которую платят много или уже не очень много денег, в зависимости от ситуации на рынке. А чем заняться, я придумаю. Моя жена выращивает цветы, а я могу, например, сажать деревья, вырастить сад, а еще лучше — лес. И наслаждаться свободным временем.
(Из последнего интервью Андрея Марковича)
— Вы не скажете, который час?
Девчонка смотрела на Андрея, задрав курносенький носик, миниатюрная блондиночка, словно с полки любимого Надюшкой и Марией магазина барби, и зелено-белая ленточка, трепыхавшаяся на ее воротнике, казалась остатком небрежно сдернутой обертки.
Он был сосредоточен, напряжен до предела, натянут звонко, как струна или кожа на барабане, готов к чему угодно — только не к этому кукольному личику, хрустальному голоску, наивному вопросу. И зачем-то сделал вещь, не имеющую ни малейшего смысла — глянул на запястье, туда, где уже лет двадцать, никак не меньше, не носил часов.
Он отвлекся.
И в этот миг сместились на последний крохотный отрезок все часовые стрелки, обнулились доли секунд на циферблатах, совпали, собрались и встали наизготовку рассыпанные частицы времени. И он понял — уже ослепленный вспышкой, оглушенный грохотом, опаленный жаром пламени и отброшенный взрывной волной, — что это был единственный способ. Только так и никак иначе — с кровью, ужасом и криком, с болью и смертью, с огнем и руинами, со всеобщим мгновенным концентрированным шоком, — и можно было призвать его к порядку, выстроить, вернуть.
Мое потерянное время.
*
— Фамилия, имя, отчество?
— Маркович Андрей Игоревич.
— Род занятий?
— Писатель.
— Пиши: не работает. Семейное положение?
— Женат. Трое детей.
— Фигасе гаденыш. Трое детей у него! А рассказать тебе, сука, сколько там было детей?!
Он откуда-то знал: когда бьют, по-настоящему, сбивая с ног, надо сгруппироваться, защищая голову и живот, надо крутиться на полу, принимая удары по касательной и по возможности не давая попасть по почкам… Чертову прорву вещей он знал вот так, чисто теоретически, для литературы, а не для жизни. Знал, например, что можно все подписать, а потом отказаться от своих показаний, — когда пройдет информация о том, что он, Андрей Маркович, арестован, когда здесь будут пресса, и правозащитники, и адвокат…
Они не требовали ничего подписывать, два снулых кирпичномордых дядьки в форме, отличной от простой милицейской, но он не определил точно чьей, и ему ничего не сказали — вопросы тут задаем мы — на этот счет. Вопросов они, впрочем, больше не задавали тоже. Они просто били его ногами со скучной, дозированной злобой, все время попадая по остро болезненным точкам, по жизненно важным органам, и с каждым ударом все его книжное знание нивелировалось, выносилось прочь из кабинета промозглым грибным сквозняком.
А со временем ничего не происходило. Оно не подвисало и не растягивалось в ниточку бесконечности, как можно было бы предположить, следуя Эйнштейновой логике, но и не металось, не прыгало, не поддавалось ускорению, а размеренно тикало себе вместе с ужасающими китайскими часами с кукушкой на стене. Наверняка подарок на какой-нибудь ментовский корпоратив, — подумал Андрей, когда еще только сюда вошел и позволял себе бряцать наблюдательностью и вниманием к деталям, бутафорским и бесполезным писательским оружием.
Кукушка проорала очередной час, сдетонировав со страшным ударом под ребро. И тут они слаженно, будто и впрямь по времени, перестали бить.
Андрей еще откатился по инерции на полметра вбок, перед глазами замаячила ободранная ножка милицейского стола, паутина, отставший шпон. Осторожно, стараясь не въехать в стол головой — пространство, в отличие от времени, перестало быть однозначным, дрожало и норовило изогнуться в неожиданную сторону, — он приподнялся, сел и сразу согнулся, подавляя подкатившую к горлу тошноту. Никогда раньше меня не избивали по-настоящему, и теперь я понятия не имею, насколько остался цел, и даже давнее медицинское образование ни к черту…
— Поднимайся, падаль, — запоздало, вдогонку, приказал один из квадратномордых. Капитан, вспомнил Андрей, снова — он, конечно, первым делом определил это еще тогда, сразу как вошел, — искоса глянув на погоны. И понял, что уже стоит, пошатываясь, придерживаясь за край стола.
— Семеро детей, — медленно, с отвращением отчеканил капитан. — И сорок восемь взрослых. И еще двести с чем-то разной степени тяжести. Подумай об этом, сволочь. Посиди в камере и подумай. У тебя будет время.
Второй — полковник; или подполковник, Андрей не был уверен. Этот ничего не сказал, сосредоточенно вытирая влажной салфеткой кончик ботинка. Салфетка становилась бурой. Андрей провел тыльной стороной ладони под носом, размазывая кровь.
Еще в кабинете присутствовал мальчишка, бандитски стриженый, опер или стажер: этот сидел за столом и прилежно писал, не участвуя в избиении, хотя скорее всего был не прочь, просто не дорос еще по званию. Встретился с Андреем взглядом и очень быстро, словно пойманный на списывании или подглядывании в женский туалет, опустил глаза.
— Увести, — брезгливо скомандовал ему капитан.
*
У него было время.
Чего не было — так это часов и прежнего внутреннего таймера. И мобильный отобрали еще при задержании, так и не позволив сделать ни одного звонка.
В камере, кроме Андрея, сидел помятый мужичок, гротескно похожий на Бомжа, даже с таким же, только не седым, а рыжеватым, хвостом. Он тоже не знал, который час, зато, ухватившись за вопрос, тут же подсел, назвался Володей, попытался пристать с разговором, явно ненастоящим, подсадным; Андрей цыкнул, отодвинулся в угол, отвернулся. При других обстоятельствах понаблюдал бы, добирая типаж в коллецию, но сейчас жалко было времени.
Действительно, надо подумать. Восстановить все в деталях. Понять, что, собственно, и как произошло.
Я вошел в синхрон. Я знал, что будет взрыв, но надеялся… на что? Предотвратить, отменить авторской волей? Просто так, писательским клавишным произволом, — когда уже тикало, уже бежали назад цифры на таймере, и все это происходило в реальном времени, тогда как ты сам оставался вне? Бесконечное самомнение. Если б ты меньше воображал себя творцом и больше рассуждал логически, то лучше попытался бы отследить момент, когда в отеле устанавливали бомбу, кто-то же это сделал, профессионально, тщательно разработав план и реализовав его без сучка и задоринки… Кому-то пришла в голову идея, кто-то ее финансировал, кто-то осуществил…
По мнению правоохранительных органов — это сделал я. Андрей Маркович, тридцать семь лет, не работает. И не имеет никакого алиби с субботы — в котором часу я ушел из кафе, где меня видели Полтороцкий, Скуркис и другие? — и вплоть до утра понедельника, когда был задержан в непосредственной близости от взорванного объекта… редкая удача, что я вообще остался жив.
Он помнил очень смутно, как его шваркнуло о камни, как на сетчатке отпечатался негатив — лиловая вспышка, лимонно-желтые рушащиеся стены, — а в следующее мгновение он и вовсе ослеп, и ужас этой слепоты, мой главный, физиологический, тщательно скрываемый страх, заслонил собою всё, заполнил все лакуны, избавил от рефлексии прочих ощущений и тем более от осмысления происходящего. Андрей даже не мог сказать точно, терял ли сознание, это, в сущности, и не играло роли. А потом зрение начало возвращаться пульсирующими болезненными пятнами, и одновременно вернулась прочая боль: прежде всего, смешно, в вывихнутой невесть когда щиколотке, и уже потом во всем теле. Терпимая, далеко не такая, как сейчас, боль.
Пришло в голову, что неплохо бы лечь, вытянуться на нарах; Андрей пошевелился и отказался от этой мысли. Не менять положения, ничего не трогать. Вспоминай, думай.
И тогда, за пару секунд до того, как меня грубо сдернули с земли, встряхнули и повели, заламывая за спину руки и матерясь отчаянно, с подвыванием и визгом, я попытался понять, есть ли оно у меня — свое время.
Стоп.
Время. Оно ведь возникло не в момент взрыва, а на долю секунды раньше, когда девушка-барби задала свой вопрос. Иначе она не видела бы меня, а я не услышал бы ее, не смог бы — а я же собирался ответить? — с ней говорить. Зачем ей надо было знать, который час? Кто она такая? Как вообще появилась в безвременье?
В тот миг мы с ней находились рядом, друг напротив друга, между нами было не больше полутора метров, я стоял лицом к отелю, а она, соответственно, спиной… Ее должно было швырнуть взрывной волной прямо на меня, и тоже, разумеется, оглушить, такую кукольную и хрупкую… Почему тогда ее тоже не арестовали? Тогда, на недлинном пути к зарешеченной машине, я был один. Или ее увели раньше, в другом направлении? Надо у них спросить… да, и нарваться снова на ритуальное: «Вопросы тут задаем мы».
А у него было много вопросов. И прежде всего они касались времени: жизненно важным казалось немедленно узнать, который час, какое сегодня число и какого месяца, какой год и день недели? Разумеется, ничего такого, чреватого диагнозом, он прямо не спрашивал, но кое-какую информацию успел считать с перекидного календаря на столе, с корявых загогулин шапки протокола, из обрывков разговоров снулых ментов между собой: вот же ж, сука, понедельник, день тяжелый, фигасе начинается неделька…
Понедельник, первое октября. Получается, я провел вне времени около полутора суток: дикая, алогичная конструкция, было бы куда более ожидаемо вернуться в тот самый момент, из которого я выпал тогда… Смешно, можно подумать, время хоть сколько-нибудь подчиняется нашей логике. С ровно той же вероятностью я мог быть выброшен в любое из тех времен, что рассыпались веером и мерцали передо мной там, в безвременье… Или нет? Я ничего не знаю об этом, и перебирать, будто цветные стеклышки, бесчисленные варианты, имитируя здравое размышление, попросту бессмысленно.
Беспокоило другое. Не укладывалось в систему, хотя относилось к той сфере, где она, система, была, где априори действовала пускай преступная, но все же человеческая логика.
Понедельник.
Семеро детей, сорок восемь взрослых… Жертв могло быть и намного больше. Если бы — и это очень просто, оно лежит на поверхности, плавает, приплясывая, словно поплавок, — если б не понедельник, а воскресенье. В воскресенье отель был набит до отказа участниками и гостями фестиваля, апогея культурной, да и вообще всей жизни этого города, литературоцентричного донельзя, до сумасшествия. Попробуй мыслить как террорист, отрешившись от личных рефлексий, от обычной человеческой морали, у тебя это всегда получалось более чем неплохо, так вот: если бы взрыв прогремел в воскресенье, он прозвучал бы на порядок мощнее и громче во всех смыслах. В воскресенье в это же время, пока они еще не разъехались по своим городам и странам… резонанс мог быть и международным. Почему же?..
А если не террористы — они, кстати, всегда публично берут на себя ответственность за произошедшее, и в твоих кровных интересах, чтобы так оно и случилось, — но если не профи, а какой-нибудь безумец-одиночка, вроде безработного Андрея Марковича, искренний ненавистник отеля, позорящего город, и этому человеку, наоборот, хотелось избежать по возможности лишних жертв… Так дождался бы, урод, окончания завтрака, чтобы они все порасходились по своим командировочным делам, ушли гулять, показывать город своим детям!.. Какого — прямо с утра, ровно в восемь?
Ну да у него — у тебя? — могли просто сбиться настройки часового механизма. И от подобного не застрахован никто, слишком это зыбкая и своевольная субстанция — время.
— Курить будешь? — участливо осведомился псевдобомж-Володя.
Захотелось все-таки лечь и повернуться лицом к стене, но это оказалось больно, очень больно. Сто процентов, сломали ребро.
*
— Это наша работа, Андрей Игоревич. Вы должны понимать. Погибли люди.
У доброго следователя в штатском вместо квадратной морды были ямочки на щеках, наверняка они у него с юности, вот тогда его и начали готовить в добрые, в их профессиональном хозяйстве ничего не пропадает зря. Только вот и ничего нового не появляется черт-те сколько десятилетий.
Допустим, но я ведь тоже знаю правила:
— Я буду говорить в присутствии моего адвоката. Гримальская Анна Сергеевна, разрешите ей позвонить.
Красавица и умница Анька специализировалась по авторскому праву и тысячу раз говорила, что не желает иметь ничего общего ни с каким криминалом, но ради меня-то можно, наверное, поступиться принципами. Еще, ему рассказывали, она блестяще вела бракоразводные процессы, но этого Андрей уж точно не мог проверить.
— И я должен позвонить жене.
Если, следуя их опереточным правилам, позволят только один звонок, лучше Аньке, решил Андрей. Она сможет запустить медийную машину, дать толчок информационной волне — то, что мне сейчас нужно больше всего. Инне и детям она тоже сумеет сказать правильно, смягчив и сгладив все, что в этой ситуации возможно сгладить и смягчить.
— Адвокату мы сообщим, — пообещал, улыбаясь, добрый. — А ваша жена, Маркович Инна Валерьевна, уже здесь.
Не сумел сдержаться, вздрогнул, вскинул голову. Когда они успели? — какой-нибудь, наверное, специальный самолет. И что им от нее нужно?!
— Госпожа Маркович здесь со вчерашнего дня, — пояснил следователь. — Прилетела, как только стало известно о вашем исчезновении. Вы же знаете, информация прошла по всем новостям…
Андрей не знал. Кивнул машинально, уже начиная соглашаться со всем, что ему скажут; я читал, такое рано или поздно происходит с каждым, кто попадает… Инка. Ее не должно здесь быть.
— Возможно, вам будет интересно, — следователь интимно понизил голос. — По нашим данным, ваша супруга пыталась остановиться в том самом отеле… но в воскресенье с утра там не было свободных мест.
*
Она сидела за стеклом — женщина-птичка, острый подбородок на тонких переплетенных пальцах, огромные бессонные глаза, очень гладко зачесанные и, кажется, мокрые волосы. Подалась вперед, как будто собираясь взлететь. Каким она сейчас видит меня, лучше не думать.
— Андрей?!
Селектор почти ничего не оставлял от ее голоса, звонкого, девичьего. Приглушенный бесцветный скрип.
— Со мной все в порядке, — ври поменьше, хорошо?.. хотя по сравнению со всем тем, что она успела себе напридумывать за эти сутки — да, пожалуй, все более-менее. — Тут серьезное недоразумение, Инка. Позвони Ане… и Сереже Полтороцкому.
Последнее имя вынырнуло спонтанно, мгновением раньше Андрей совершенно о нем не думал, а ведь правда: если кто-то и может быстро и качественно вытащить меня отсюда, так это он, представитель власти и человек с мировым именем, несокрушимый бульдозер и настоящий друг.
Губы Инны шевельнулись, а звук долетел чуть позже, не попадая в синхрон:
— Хорошо… Только у меня отобрали мобильный, сказали, вернут после экспертизы, это недели через две… Но я найду их номера где-нибудь… Кто может знать?
Какие же мы идиоты, подумал Андрей, нашли что обсуждать в боксе для свиданий, при записи и прослушке, ну ладно еще Инка, она никогда не имела дел с этими службами, даже, наверное, никогда не задумывалась об их существовании в мире, она вообще мало что знает о жизни, кроме своих цветов… Но ты-то мог подумать головой, прежде чем давать ей поручения. А если ее вообще не выпустят отсюда?!
— Как дети?
— С Еленой Ивановной… Она к нам переехала пока на полный день, говорит, на сколько будет нужно.
— Отправим ее потом отдохнуть на острова… Дети знают?
— Что ты пропал?.. Фил прочитал в интернете. Я ему уже позвонила, что ты нашелся. А девочкам мы не сказали.
— Хорошо.
В ее застекольной фигурке было не больше реальности, чем если б я просто нафантазировал ее от одиночества; это же Инна, Андрей всю жизнь мог поверить в то, что она живая и настоящая, только после того, как сжимал в объятиях, целовал в теплый кончик носа. О чем еще с ней говорить? Спросить, правда ли — что и она могла оказаться там? Убедить, что я не совершал того, в чем меня обвиняют? И ты способен предположить как вариант, как вероятность и возможность, будто Инка не знает, сомневается, верит?..
Снова движение ненакрашенных девчоночьих губ:
— Андрей…
Она уже молчала, сжала губы в невидимую ниточку, когда он услышал наконец вопрос:
— Где ты был?
*
— Вы же сами видите, Андрей Игоревич, насколько все грустно. У вас не только нет алиби — вы даже отказываетесь сообщить, где провели это время. Около сорока часов: с вашего исчезновения и вплоть до задержания в непосредственной близости…
— Я не отказываюсь. Но я буду говорить в присутствии адвоката.
— Вы понимаете, что начиная с воскресного утра вас разыскивали все соответствующие службы города? И мы вас разыскивали, я лично вышел на работу в воскресенье. С вашей стороны было бы логично и по-человечески сказать, хотя бы в общих чертах, где вы были. Дальше моего кабинета эта информация иначе как под грифом «секретно» не пойдет, обещаю… Если вдруг вы не хотите публичности, боитесь, как бы не узнала жена…
Вот сволочь. Андрей стиснул под столом кулаки, потом медленно разжал; только спокойно, не надо эмоций, ни в коем случае не отступать от избранной тактики:
— Госпоже Гримальской уже сообщили?
Следователь поморщился. Он вообще давно перестал улыбаться, и ямочки бесследно пропали с его щек.
— Ваша Гримальская Анна Сергеевна вне зоны. Пытаемся связаться. Поймите, Андрей Игоревич, человек, которому нечего скрывать, ничего и не скрывает. Вы сейчас откровенно играете против себя, и я вам настоятельно не рекомендую затягивать эту игру.
— Неужели для вас трудно — найти человека? Даже если у него мобильный не на связи?
— И еще одна рекомендация: не пытайтесь нас переиграть, взять на слабо и так далее. Очень уж у вас получается наивно… инженер человеческих душ. Будет вам адвокат. Государственного защитника мы готовы предоставить хоть в течение часа. Только вам все равно будет нечего сказать — кроме правды. Вы же отмалчиваетесь от отчаяния, Андрей Игоревич… Где вы хранили взрывчатку?
Последний вопрос прозвучал внезапно резко, обещанием удара, и Андрей вздрогнул, и возненавидел себя за это. Не начинать оправдываться. Молчать. Вызывать сюда Аньку они, конечно, не собираются, но, может быть, Инна… Если они ее отпустили, а не заперли в соседней камере, мне ведь об этом сразу не скажут, придержат, как последний козырь в рукаве…
— С детства увлекаетесь? — поинтересовался следователь. — Мальчишкам нравится: селитра, перекись ацетона… На поверхности чисто научный интерес, эксперимент, похвальное стремление к познанию, взрослые даже порой одобряют… А в глубине — желание разрушать, сносить до основания. Темный древний инстинкт. Или так, хулиганство?
Андрей усмехнулся:
— Откуда вы знаете… про селитру?
— Да все об этом знают. Вы же известный человек. Вон, даже в газетах пишут…
Покосился краем глаза: надо же, и правда. За что Андрей всегда любил провинциальную прессу — в ее недрах то и дело попадались самородки, которые не ленились прилагать непомерные усилия к тому, что искренне считали настоящей журналистикой. Вот, какая-то девочка съездила в школу, разыскала моих учителей, и даже физкультурника. Это сколько ж ему сейчас лет… и как его звали?.. не помню. А он, оказывается, помнит.
Но это же смешно.
— То есть вы строите обвинение на моей давней школьной шалости?
— И на этом тоже. Но не только.
— И?..
Следователь подпер голову руками, и от этого на его щеках пролегли борозды, истинная модификация обаятельных ямочек. Он был старше, чем Андрею показалось сначала — не ровесник, а как минимум пятидесятилетний дядька, матерый, умный.
— Хорошо, — раздумчиво сказал он. — Раз вы отказываетесь говорить, Андрей Игоревич, скажу я. Правду слушать неприятно, сорри, но вы уж сделайте над собой усилие. Ваша последняя книга, господин Маркович, провалилась в продаже. Как вам объяснял издатель, из-за того, что пиратская копия появилась в сети уже на второй день… Но мы-то с вами знаем, что это просто слабая книга. Не ваш уровень. Самые верные ваши читатели не захотели поставить ее на полку. И права на перевод до сих пор не проданы ни в одну страну, разве что полякам, которые гребут все без разбору. А роман, который вы сейчас пишете…
— Вы и его читали? — усмешка получилась нервной и, наверное, жалкой; Андрей прикусил изнутри губу. — И как вам?
— Не читал, — без улыбки отрезал следователь. — Но вы его пишете уже третий год. Никак не можете домучить… Только не говорите, что вам не хватает времени.
Андрей пожал плечами:
— По-вашему, если у человека профессиональные трудности, этого достаточно, чтобы в одиночку устроить масштабный теракт?
— Не знаю насчет «в одиночку», об этом мы с вами будем разговаривать отдельно. А так называемые профессиональные трудности… Андрей Игоревич, вы же больше ничего не умеете делать. В своем же деле вы привыкли быть лучшим, оно вас давно и неплохо кормит, вы всю свою жизнь выстроили, можно сказать, на фундаменте из корешков книг. И вдруг все это рушится. Не только у вас; я мониторил рыночную ситуацию, книжному бизнесу вообще осталось недолго. И так совпало, что вы еще и вдрызг исписались; ничего, что я называю вещи своими именами? А у вас дети.
— Будущее своих детей я обеспечил. И свою спокойную старость тоже, — он чувствовал, что ведется, начинает оправдываться, болтать, и из этой болтовни потом можно будет грамотно выудить любой компромат и самооговор; но, черт, кто ожидал здесь разговора о судьбах литературы?! — Так что мотивацию вы мне сочинили явно недостаточную. Мониторьте и думайте дальше, если вы в этом видите свою работу.
— Вам тридцать семь лет.
Отслеживать его логику было решительно невозможно:
— Ну и?..
— Знаковый возраст. В тридцать семь лет писатели и поэты непременно пересматривают свою жизнь, подводят итоги и по результатам нередко впадают в панику. Род профессиональной деформации… Это гораздо более серьезно, чем может показаться, особенно если внешне человек выглядит успешным и счастливым.
— Мы уже договорились, что я лузер. По-вашему, я еще и несчастен?
— Психика творческого человека — тонкая материя. Иногда может быть достаточно соломинки, песчинки… Например, трещины в семейных отношениях…
Инна; Андрей напрягся, стараясь не показать, что среди всего этого абсурда и сюра его все-таки сумели задеть, туше!.. Черт, можно безукоризненно владеть собой, но зрачки ведь все равно сужаются от боли. А если Инку допрашивают сейчас в другом кабинете? А если — квадратномордый злой следователь?!
Позволил себе повысить голос, маскируя страх под раздражение, прорвавшееся наконец наружу:
— А вы не хотите, для разнообразия, действительно попытаться расследовать дело? Допросить меня как свидетеля, например?..
— Вы же грозились молчать до прихода адвоката.
Плевать; он пропустил мимо ушей убийственную иронию, равно как и позорное крушение собственной тактики. Отмалчиваться бессмысленно, они сами скажут все, что им нужно, и вынудят подтвердить. Но они реально могут сделать и что-то еще, а ты в данной ситуации не можешь ничего, кроме как направить их на гипотетически правильный путь. Пойти на сотрудничество, вот как это называется. Ну да, а что еще мне остается?..
Все потому, что этот дядька читает книги.
Даже не столь важно, что мои, и его мнение я, пускай не вполне равнодушно, но все-таки могу пропустить мимо сознания, мне ли привыкать: о том, что Маркович исписался, в интернете начали кричать на разные голоса лет десять назад, и ничего. Важно, что он читает книги вообще. Андрей давно делил человечество на тех, кто читает, и всех остальных. И с первыми никогда не терял надежды договориться.
— Я видел девушку, — сказал он. — За секунду до взрыва. Блондинку, хрупкую, маленького роста… Она спросила, который час.
*
Заснуть он, конечно, не мог.
На соседних нарах роскошно, с модуляциями, храпел Володя, извне прорывалось бормотание телевизора, скрашивающего ночь дежурному менту, который под сериальные перипетии лениво убивал свого пожизненного врага — время. А Инна сейчас не спит. Андрею так и не удалось — впрочем, он боялся спрашивать в открытую, так, прощупывал намеками, уходившими в пустоту, — выяснить, где она, что с ней. Но она не спит, он знал точно. И это было единственное, что он вообще теперь знал.
Следователь снял с него показания грамотно и равнодушно, как шкурку с яблока, и невозможно было понять, услышал ли он что-то новое и потенциально полезное. Знают ли они, кто была та девушка? Если нет, будут ли ее искать? Надо ли им это?..
Если есть я. Идеальный подозреваемый. Главная улика — тридцать семь лет.
А если б я еще и рассказал ему о том, как выпал из времени? Вот это была бы нужная информация, она бы наилучшим образом дополнила их версию и к тому же позволила бы сбыть меня с рук — иному учреждению.
Что, в свою очередь, по-настоящему опасно.
Осознание этой конкретной опасности внезапно свалилось на него сразу всей тяжестью, и Андрей заворочался на нарах, выискивая приемлемое положение для сломанных ребер, а потом плюнул и сел, превозмогая боль. Да, это серьезно, и даже более чем. Именно к этому они и ведут, прекрасно понимая растановку сил. Пока я здесь, можно рассчитывать на внимание правозащитных организаций, на огласку в СМИ, на поддержку мирового литературного сообщества… Но версия о безумии беспроигрышна, потому что в нее поверят все.
От любого заметного писателя все вокруг подспудно ждут, что он рано или поздно сойдет с ума. Чего, как правило, не происходит: в нашей профессии гораздо больше рацио, самодисциплины и трезвого рассудка, чем принято думать. Но когда ты и в самом деле работаешь на грани, выстраиваешь свою литературную реальность из своего и чужого опыта, из наблюдений, пропущенных сквозь причудливую авторскую призму и, на равных правах, из фантазий и снов, — то с точки зрения обывателя, да и не только, до сумасшествия тебе соблазнительно близко, рукой подать, незаметно шагнуть чуть-чуть в сторону.
Никто не удивится. Особенно если тебе тридцать семь.
В окне, обычном окне безо всяких решеток, наверняка пуленепробиваемое стекло, брезжило серым; один-единственный раз в жизни я дотянул без сна до рассвета, и было это тринадцать лет назад, когда Инка просто улыбнулась в ответ и не сказала ничего, но, боже мой, как она тогда улыбнулась… Если они ей что-нибудь сделают, я ведь и вправду сойду с ума. И окажись в моей власти возможность, взорву, испепелю, сровняю с землей это здание со всеми, кто здесь закономерно или по случайности очутится. Я действительно способен на такое, с несильным предрассветным изумлением констатировал Андрей, они не так уж много обо мне выдумали.
Серый квадрат светлел; очень хотелось подойти к окну, прислониться лбом к стеклу — пока не смотрят менты, пока храпит подсадной Володя… просто постоять у окна. Пока есть время — успокоиться, взять себя в руки и продумать, как вести себя дальше, чтобы не дать им шанса. Андрей уже начал совершать необходимую для этого длинную цепочку движений: спустил здоровую ногу с нар, утвердился на полу…
И услышал, как плавно, почти без лязга, поворачивается в замке ключ.
*
Почувствовав сквозь плотную ткань вкус влажного речного воздуха, он попытался бежать, потому что терять все равно было уже нечего. Воспользовался тем, что его конвоиры явно расслабились, позабыли о подобной возможности — внезапно рванулся с треском и болью, засадил ближайшему под дых скованными руками, а от второго, кажется, ускользнул, и помчался куда-то, на бегу срывая мешок с головы и избавляясь от кляпа. Увидел цепочку дрожащих огней впереди и успел закричать, заорать в полный голос, прорезая воплем предрассветный сумрак.
Я ушел бы. Я сумел бы оторваться — если б у меня было, как всегда, сколько я себя помню, всю мою сознательную, насквозь литературную жизнь — свое время.
Но время было одно на всех. И они, здоровые тренированные парни, которых никто накануне не избивал до полусмерти, в два счета его догнали, повалили на землю, пиная и матерясь, скрутили руки уже за спиной, запечатали рот кляпом, проталкивая внутрь до рвотного позыва и разрывая губы, и затянули мешок на голове, передавив шею так, что он почти не мог дышать.
В этом городе нет реки, неизвестно к чему подумал Андрей. Когда-то была, но ее давным-давно упрятали под землю.
Его снова затолкали в машину и опять куда-то везли, и не было ни малейшей возможности отследить направление или хотя бы расстояние — не зная скорости и совсем не чувствуя времени. Потеря этого имманентного, такого необходимого для жизни свойства была самым обидным, хоть и далеко не самым страшным из того, что с ним произошло.
Ему ничего не сказали, даже не скомандовали собираться или хотя бы встать. Просто сдернули с нар, профессионально обеззвучив и обездвижив, мгновенно и слаженно, не разбудив, кажется, сокамерника Володю. И поначалу Андрей даже не сопротивлялся — с одной стороны, усыпляя бдительность, чем и попытался потом отчаянно воспользоваться, а с другой — ему вдруг стало интересно. Куда, зачем, почему вот так? Этот ночной визит выпадал из системы, из стилистики, из их же тактики, которую он успел для себя простроить и продумать, с тем, чтобы разработать встречную свою. Они же собирались планомерно и дозированно проводить в жизнь версию о моем сумасшествии, беспроигрышную, красивую… И я пока не придумал, как реально могу ей противостоять. Что изменилось? Что и в какой момент пошло не так?
А испугался он позже — когда, выводя из помещения, ему набросили на голову что-то вроде мешка, и сначала показалось — полиэтиленового, не пропускающего воздух. Хотя нет, нельзя сказать, что испугался. Просто вдруг понял со всей звенящей очевидностью: меня везут убивать. И убьют.
Он и теперь почти не сомневался в этом. Мало ли почему им проще и выгоднее вывезти живого человека, чем труп.
Навалилась дикая усталость, и, скрутившись на дрожащем, теплом от мотора металле, Андрей заснул.
*
— Смешной, — сказала Инна. — В ссадинах весь, как мальчишка подрался.
— Ну допустим, в этой драке у меня шансов было мало, — откликнулся Андрей несколько уязвленно.
Любая на ее месте изменилась бы в лице, всплеснула руками и бросилась омывать раны, причитая и плача. Но ты женился на вот этой вот, которой, видите ли, смешно.
— Как ты нашла Сережу?
— Ты удивишься. Просто позвонила ему в приемную, по номеру горячей линии. И, представляешь, он сам взял трубку! А я думала, народные депутаты страшно далеки от народа.
— Я на твоем месте искал бы через театр.
— Думаешь, они дали бы номер неизвестно кому? А вдруг я какая-нибудь сумасшедшая девчонка-поклонница?
— Ты сумасшедшая девчонка, Инка. Как дети?
— Все хорошо. Ждут тебя. Ну ладно, садись и подставляйся, обработаю зеленкой.
— С ума сошла? Мне же лететь в Барселону. Имей совесть, перекисью давай…
Маленькие и нежные Инкины пальцы, невесомые прикосновения… Что ж так больно, черт? Нет, ну больно же!..
Андрей вздрогнул и дернулся, неловким судорожным движением, как оно часто бывает, выпадая назад в явь, в неприглядную реальность. Сморгнул, соображая, гася разочарование, точь-точь такое, как бывало в детстве: вот она, новая банка сгущенки, сине-белыми треугольниками по кругу, и вонзается с размаху консервный нож, и выступает первая капелька… Снилось. Обычное дело, но до чего же обидно и жаль.
Постепенно наводилась резкость, собирались в некое подобие системы рассыпанные мысли. Усыпили меня явно искусственно, наверное, какой-то газ, отсюда и яркий, реалистичный сон, потому я и не проснулся, когда мы приехали — неизвестно куда. Пробуждение не из приятных, но сам его факт по крайней мере доказывает, что я зачем-то до сих пор жив.
Он лежал уже на чем-то неподвижном и твердом — нары, кровать? — а вокруг по-прежнему стоял полумрак непристойно затянувшегося (или уже следующего?) рассвета. Приподнявшись на локтях, Андрей понял, что здесь просто не было окна; вернее, под самым потолком виднелись нижний край оконной рамы и узкая полоска стекла, оправдывающая, надо полагать, отсутствие искусственного света. Не подвал, а полуподвал, маленькая радость. Где? Зачем?..
Он сел и осмотрелся по сторонам, ища приметы казенщины: тюремной камеры или, может быть, больничной палаты, — ничего подобного, помещение выглядело скорее заброшенной сторожкой или, точнее, подсобным помещением какого-нибудь давно и навсегда закрытого магазина. Кушетка с ободранным дерматином, пустая тумбочка без дверцы, груда сплющенных картонных коробок, в углу треснутое ведро, плесневелая тряпка и веник, возле выхода чья-то бурая роба на гвозде.
Зато дверь — хорошая и новая, железная, без признаков замка изнутри.
А теперь рассуждаем логически. Зачем им могло понадобиться привезти меня сюда? Выбивать признание, заставить что-то подписать — перед смертью при попытке к бегству? Какой-то трэш, мало того что дешевый, еще и абсолютно бессмысленный. Трэш — это всегда игра; способны ли они на игру такого пошиба, на столь убедительную инсценировку?.. Вряд ли. В их системе все чересчур всерьез.
А ведь похоже на то, что меня похитили, с изумлением подумал Андрей. Эдак нагло выкрали прямо из-под носа у доблестных органов. Ну и кто? Кому еще я аж настолько нужен — человек, подозреваемый в организации масштабного теракта? Настоящим террористам? Родственникам погибших?.. Или, может быть, у меня обнаружились читатели в неких структурах, обладающих и соответствующими возможностями, и необходимой долей авантюризма?
Стало смешно; попытка смеха отдалась кашлем и резкой болью в груди. Потому и шаги за дверью, наверняка же были шаги, и щелканье замка он пропустил. Сквозь пелену выступивших слез различил в полумраке массивную фигуру входящего, вытер глаза и выпрямился навстречу.
— Живой? — осведомился актерский баритон Сергея Владимировича Полтороцкого.
*
— Твоя Инка нашла куда звонить. Я в приемной и бываю-то раз в пятилетку, а трубку вообще никогда не беру… А тут Сонька отпросилась, оно трезвонит, и стрельнуло вдруг узнать, чего народу-то от меня надо, га? А там твоя жена.
— Как ты меня нашел?
— Да чего там тебя искать…
Полтороцкий огляделся вокруг, прикидывая, куда бы присесть, нацелился было на тумбочку, но забраковал, наверное, по причине хлипкости, и рухнул на кушетку рядом с Андреем. Вернулась опасность — в первое мгновение пересилившая и радость, и удивление, — что он по своему обыкновению полезет-таки обниматься и окончательно доломает ребра. Андрей предусмотрительно поднялся на ноги.
Сергей Полтороцкий смотрел на него непривычно снизу, и в этом ракурсе его лицо казалось еще массивнее, напоминая каменного истукана с островов. Странно тяжелый взгляд.
— Садись, Андрюша. Надо поговорить.
— Может, не здесь?
— Можно-то оно можно… Только лучше здесь.
Андрей мимолетно глянул в сторону выхода: дверь была по-прежнему закрыта, вороненая и гладкая, без признаков ручки или замочной скважины. Как Полтороцкий вообще сюда вошел? Кто его впустил?
Его фигура на кушетке занимала слишком много места — как всегда. Андрей присел на край тумбочки; она скрипнула и пошатнулась, но выдержала его вес.
— О чем поговорить, Сережа?
— Да мало ли о чем… Время у нас есть.
Он повернул голову, ища пересечения взглядов, и повторил:
— Слава богу, теперь у всех у нас есть время.
А может быть, это длится все тот же химический сон, подумал Андрей, бывают же такие вот серийные, внутренне логичные, с многократными пробуждениями… Ничего будто бы не происходило, но атмосфера электрически сгущалась, становясь все более сюрреалистичной, и в фигуре Полтороцкого с каждым его молчаливым мгновением оставалось все меньше человеческого.
— Сереж, а ты Инке отзвонился, что нашел меня? Нервничает же. И дети…
— Сильно ты думал о детях. Когда вот это самое.
— Что?
Полтороцкий молчал. И начинал потихоньку сопеть, словно крупный обиженный карапуз, эту его привычку Андрей отследил давно — тайную, тщательно скрываемую на публике, подавляемую безупречной актерской техникой, им же там первым делом ставят дыхание. Но сейчас, видимо, терял контроль над собой, ну да, мы здесь только вдвоем, недостаточно зрителей.
— Сергей, я не устраивал никакой теракт. Ты хоть это понимаешь?
Полтороцкий поднял глаза, глянул исподлобья:
— А толку?
— Тогда объясни мне, пожалуйста, что происходит, — Андрей чувствовал, что и сам начинает симметрично заводиться, терять самообладание; правильно, на пике раздражения я и проснусь. — Где мы сейчас находимся? Это… — догадка вспыхнула и заискрила, как бенгальский огонь, — ты меня сюда привез?..
Молчание. Актерская, профессиональная, блин, пауза.
— Ты думал, тебе все можно, Андрей, — наконец медленно произнес Полтороцкий. — Ты уже очень давно думал, будто тебе все можно.
*
— А это время, Андрюша. Объективная физическая величина. Измерение. С ним так нельзя. Ты вообще представлял себе, что получится, если у каждого будет свое время?.. Представлял, я знаю. Воображал. Выдумывал. И само собой, у тебя получилось — в твоей литературке.
На времени держится мир — в самом прямом смысле, как на оси, главной, несущей. А ты взялся ее потихоньку расшатывать. Конечно, не ты один, вон, я тоже баловался… иногда. И много кто пробовал, пошаливали понемногу, раскачивали лодку туда-сюда, раздергивали ткань по ниточке. Ускорялись, замедлялись, оно же удобно — для дела, для успеха, для личной, тьфу, жизни. Только все это можно до определенного предела, не превышая амплитуды. А энтропию, когда она нарастает, уже не остановить.
Вы, писатели, всегда так. Не чувствуете грани, в упор не видите допустимых рамок, потому что творческая ведь личность, закон не писан, полет фантазии и мысли, а главное — свобода!.. За свободу не жалко и жизнь отдать, правда? Особенно если чужую. Можно и не одну.
— Стоп-стоп-стоп. Допустим, я превысил амплитуду. Я сам выпал из времени. Но я никого не убивал.
— Конечно. Ты просто расшатал и выдернул несущую ось, так, из чистого любопытства, посмотреть, что будет. Обрушится оно сразу, погребая нас всех под обломками, или немножко постоит еще на остаточном сцеплении? Или в воздухе зависнет, га?!
— Сережа, я не понимаю, о чем ты.
— А вот нечего лезть туда, в чем ты ни черта не понимаешь. Литератор, гуманитарий, тьфу. Хронос, хроноатомизация, экстрахронозамедление… Наплодил словесных уродцев, их надо студентам на актерском давать вместо скороговорок. Дивный новый мир от Андрея Марковича! Новинка месяца!.. Никому она нафиг не нужна, твоя очередная новинка, не эта, так следующая выйдет на пшик, потому что кончается вся ваша литературка, и ты об этом прекрасно знаешь, Андрюша. Решил порезвиться напоследок? Порушить такие связи, запустить такие процессы, чтобы мало никому не показалось, чтобы уважали, чтобы помнили, га?! Счастье еще, что мы вовремя отследили.
— Мы — это кто? На кого ты работаешь, Сережа… что даже читаешь меня в рукописях?
— Читаю, а толку? Ты все равно успел. Ты всегда успевал, у тебя же было, чтоб его, свое время. И выдернулось, и порвалось, и начало расползаться. Счастье, что удалось все-таки стянуть. Буквально на живую нитку уже.
— Как… удалось?
Полтороцкий не ответил. Чуть-чуть скривил угол рта, недостаточно, чтобы считать эту мимику саркастической улыбкой, потому что улыбаться тут нечему, а пояснять тем более не имело смысла. Я и сам знаю как.
Девочка с зеленой ленточкой на воротнике. «Вы не скажете, который час?» И еще одна, и еще; к каждому, кто раскачал свыше амплитуды свое время, там, в древнем городе, где треснула и поползла единая ткань времени, подошла такая вот девочка — и где они их набрали, как убедили в этом участвовать?! «Который час?» — и неосознанный взгляд на часы, зазубрина, мгновенная привязка к абстрактной, уже почти потерявшей значение цифре… И тут же, в синхроне — всеобщая, убедительная, окончательная, слепящая и оглушительная точка.
Это сработало.
Оно не могло не сработать. Я — автор. Я сам это выдумал.
*
— Тебя будут судить, Андрюша. Что справедливо, сам понимаешь. Рукопись послужит доказательством в суде.
И после паузы:
— Тьфу. Ты сам хоть видишь? Мужик тот ни капли на меня не похож.
Похож, устало подумал Андрей. Еще как похож, потому ты и злишься. Действительно, что значат десятки человеческих жертв по сравнению с тем, как выглядит Сергей Полтороцкий — на сцене, на трибуне, в романе? Я всегда считал неспортивным писать персонажей с натуры, потому и постоянно этим грешил, самозапреты еще больше склоняют к их нарушению, чем запреты извне, тем более что последних я и вовсе не видел в упор. А они были, они существовали всегда, только мне позабыли об этом рассказать. Вернее, я сам отменил их в своей личной реальности, отверг на уровне самой такой возможности… да, мне можно было все. И я никогда не боялся, что написанное мною сбудется, потому что сам всегда четко видел грань между жизнью и литературой, как бы виртуозно ни маскировал ее для других. Но вот, нашлись же, воплотили, претворили в жизнь. То, чего ни за что не сумели бы выдумать сами.
— Я просто мало о тебе знаю, Сережа.
— Вот именно.
— Хотя нет, кое-что могу себе представить… Этого — ты еще не пробовал, да? Отыгрывать в реальности литературные сценарии, вершить судьбы мира — гораздо круче сцены и политики, я понимаю. Будоражит, наверное. Последняя возможность прыгнуть выше головы.
Засопел, глянул исподлобья:
— Ни черта ты не знаешь и представить себе не можешь. А туда же.
— Расскажешь?
Не расскажет, подумал Андрей, вряд ли ему разрешили разглашать, самое большее — напустит намеков и туману, да и надо ли оно мне? Реально использовать эту информацию для борьбы за свою жизнь и свободу мне все равно не дадут, а так, чтобы ополовинить моральный груз, разделить с кем-то ответственность… Да, именно разделить.
Никогда я не смогу честно думать, что виноваты только они одни, а обманывать себя было бы слишком пошло. Мы в одной лодке, в одном общем времени.
Полтороцкий предсказуемо пожал плечами:
— Зачем? Ты у нас мастер слова, сам, если надо, придумаешь. Разоблачишь мировой заговор, взорвешь еще чего-нибудь к финалу… Оно же тебе запросто, пару абзацев. Вам, писателям, лишь бы взрывать.
— Выучил наизусть?
— У меня память хорошая. Профессия такая.
Со значением, с акцентом, с недомолвкой; ну и ладно, никогда он не был хорошим актером, при всем своем обаянии и харизме; старая пафосная школа, где даже комические фиги в кармане были нарочиты, как бутафория на каркасе, а трагедия в принципе не знала полутонов. Мне плевать, какая у него на самом деле профессия и какие тайные силы стоят за ним… Нет, правда, серьезно, плевать.
Я побывал вне времени, и теперь я знаю цену — жизни, смерти, всему. Время намного сильнее нас, и оно запросто истончает в пыль, стирает и нивелирует любые человеческие усилия, сколько бы важности и тумана они на себя ни напускали.
Андрей закрыл лицо ладонями, помассировал виски; давила усталость, остаточная тяжесть неестественного сна, сейчас бы кофе, свежего воздуха, ледяной воды в лицо — хотя не факт, что помогло бы. Что-то сломалось внутри, съехало с оси, рассыпалось, и мне все равно. Я, который всегда живо интересовался всем вокруг, впитывал впечатления всеми органами чувств, постоянно, привычным эмоциональным фоном испытывал жгучее любопытство — на чем и работал, и жил, и был кому-то интересен — вдруг разом кончился, сдулся, сделался равнодушен даже к собственной судьбе.
Равнодушные люди не пишут книг. Не о чем, незачем, нет времени. Пускай даже я по чьему-то недосмотру — или по плану — все-таки останусь жив.
Ему ни капли не было интересно, однако он спросил:
— И что теперь?.. Привезешь меня назад? Вернешь, откуда взял?
Полтороцкий развел руками; снова жест, театральный пережим:
— Как скажешь. Могу отпустить. На тебя ориентировки по всей стране, далеко не уйдешь. Так, побегаешь немного… Оно тебе надо?
Не надо, согласился Андрей. Категорически не надо, потому что есть Инна и дети, и в первую очередь возьмутся за них. А если еще осталось что-то имеющее смысл, такое, что я должен успеть проконтролировать, обеспечить и сохранить, так это их жизнь и безопасность.
— Про Инку и малых не беспокойся, помогу, — сказал Полтороцкий, читая его мысли так же запросто, как и неоконченные рукописи. — И адвокатшу твою сам вызвоню, баба грамотная, глядишь, придумает чего…
Он поднялся на ноги, выпрямился, привычно довлея массивной фигурой, глядя сверху вниз:
— Главное, Андрюша, чтобы ты понимал одну простую вещь. Тот взрыв действительно на твоей совести. Это сделал ты.
Андрей тоже встал:
— Допустим. Это сделал я. А…
Хотел спросить, зачем понадобилось привозить меня сюда, неужели тем людям, которые без труда вытащили в реальность заведомую литературу, не удалось обойтись без всего этого трэша с похищением и мешком на голове?.. Не сумел внятно сформулировать и передумал, зависнув в режиме ожидания, тусклом и равнодушном.
Полтороцкий не смотрел на него, копаясь в своем чиновничьем портфеле. Андрей наблюдал отстраненно, как из мягких складок портфеля вылупляется наружу серебристый корпус нетбука. Надо же, точно такой же, как у меня… и даже царапина наискосок… Мой.
— Держи, — сказал Полтороцкий, бросая нетбук на кушетку. — Дописывай, пока дают.