ІІІ

Я уже привыкла держать его за руку.

И ничего особенного. Сначала тепло и шершаво, и легкий дискомфорт тесноты в ладони, потом становится немного скользко, а в какой-то момент все это нивелируется, выравнивается температура тел, сухость и влажность, кожа врастает в кожу. Чем-то похоже на синхронизацию. Первый страх касания остается позади, а в следующий раз его, может быть, и вовсе не будет.

Но привыкнуть к одному хроносу на двоих совершенно невозможно.

Игар сказал: так надо. Необходимая полумера, подготовительный этап, перед тем как отказаться от хроноса вообще. Я с самого начала решила, что этого никогда не будет. Но Игар почему-то думает, будто он меня уговорил.

Здесь такой странный свет, что мерцания внешней оболочки почти не видно, но я все равно ощущаю контуры этой зыбкой восьмерки, недоразделившейся амебы, пульсирующего знака бесконечности, внутри которого мы держимся за руки, потому что иначе нельзя. Хронос на двоих — абсурд, и абсурд рискованный: никто из нас не может быть уверен, что контролирует нашу общую оболочку и сумеет в случае чего избежать хроноконфликта. Игар смеется каждый раз, когда слышит от меня это слово. Он ничего не понимает, ему смешно.

Зачем я пошла с ним?..

Я думала, это будет похоже на Всеобщее пространство. На все эти натур-варианты для эквомиллионеров: море, горы, водопады, острова, ультратонкий хронос пропускает запахи и тактильные ощущения, полная иллюзия слияния с биосферой и так далее; подобные рассылки с промороликами регулярно падают в коммуникацию. Я хотела удостовериться, что все это ерунда, рекламные выдумки, и что лучшего места, чем мой личный маленький сад, им все равно не придумать. Просто глянуть из любопытства: незаконно, зато бесплатно — раз уж он свалился на мою голову, безбашенный авантюрист Игар Сун по кличке Чипастый, почему бы не воспользоваться раз в жизни такой сверкающей возможностью, махнув на все рукой?.. Я и сама не чужда нотки авантюризма, шесть с половиной процентов по Бритлингу, яркий компонент самодостаточной личности…

Но тут все совсем по-другому.

Крепче вцепляюсь в его руку. Мы так уязвимы вдвоем, а значит, надо, чтобы руководил, в прямом смысле древнего слова, кто-нибудь один. Разумеется, Игар — он хотя бы понимает, где мы находимся, и знает, куда идти. А мне ничего не остается, как двигаться за ним следом, тенью, хвостом, в крайней, нерассуждающей степени доверия. Трезвое, взвешенное решение с моей стороны, а вовсе не проявление женской слабости, как он наверняка самодовольно думает. Слабость я проявила еще тогда, впустив его. И когда согласилась на эту авантюру, не имея о ней ни малейшего представления.

Наверное, надо смотреть по сторонам. Но получается — только под ноги, туда, куда приходится их ставить, свободной рукой приподнимая подол длинной юбки и тщательно выбирая место среди острых камней, спутанной жухлой травы и неутилизированных отходов разной степени разложения и коррозии. Наслоения упаковки ломко шуршат под каблучками, полузабытые бренды наползают друг на друга, даже здесь борясь за лидерство и новизну. Сухие стебли с зонтиками на концах прорастают сквозь вечную зелень устаревших плат и битые кольца полупрозрачных дисков, — этого добра, угловатого и смертельного для туфель — зачем я их надела? — тут больше всего.

— Кладбище чьей-то цифровой жизни, — кивает Игар. — Мы думаем, от нее что-то останется. А вот.

Возражаю:

— Это же только железо. Цифровая жизнь в сети.

— А если сеть накроется? Совсем?

Он поддевает носком какую-то плату — у него-то обувь удобная, ботинки на невообразимо толстой подошве, заметно прибавляющей росту, — и хронос на мгновение вспыхивает на ней гроздью искр, будто на разрыв, и я вздрагиваю.

— С этой штуки я бы считал инфу, если что. Носители памяти остаются носителями, одни хуже сохранились, другие лучше. Вопрос удачи и профессионализма. Но дело в том, что это больше никому не нужно. История, память — они интересны кому-то при условии общего времени. Как у нас с тобой!

Он ржет. С Игаром невозможно понять, говорит ли он серьезно.

— Мы скоро придем?

— Вот! Мне нравится твой понятийный аппарат. Определенный прогресс, Ирма. Скоро, скоро.

Цифровому кладбищу на видно конца. По краю подола прицепились травинки и мелкий мусор, туфли безнадежно ободраны, шатается левый каблук. Нет, я полезла сюда не из любопытства или авантюризма. А потому что он, Игар, позвал. Еще и вырядилась, как дура.

— Ты, кстати, как себя чувствуешь? Воздух не напрягает?

— Что?

— У тебя с тех пор, как мы не виделись, развилась конкретная агорафобия. Как у всех индивидуалов. Я в тот раз во Всеобщем заметил, и Андрэ тоже… помнишь Андрэ? Ты ему понравилась, кстати, я ревновал. А тут ведь еще хуже. Тут совсем открытое место.

— Нет, я ничего.

Воздух меня не напрягает, с чего бы. Я боюсь только людей.

Все-таки поднимаю глаза и смотрю вдаль. Вижу бесконечную равнину, присыпанную мусором и хламом, кое-где концентрированным в кучи, особенно вокруг чахлых деревьев и редкого кустарника. На ровном месте, это из географии, горизонт просматривается на пять километров вперед. То есть на пяти километрах в радиусе точно нет никакого человеческого жилья. Куда мы идем? Когда мы дойдем куда-нибудь?

Понятия «куда» и «когда», оказывается, сцеплены между собой в неразрывную восьмерку, словно мы с Игаром в общий хронос. Просто я давно не пользовалась ни тем, ни другим.

Спотыкаюсь обо что-то большое и зазубренное — и окончательно ломаю каблук. Игар не видит, шагает дальше, и наши соединенные намертво руки натягиваются в воздухе.

— Ирма, ты чего?

— Подожди.

Невозможно пояснить Игару, что случилось, что это серьезно, что я правда не смогу так дальше идти — ему, насмешливому, знающему все, в том числе и то, о чем мне забыли рассказать. Наверное, соображаю лихорадочно, надо отломать второй каблук. Только сначала отпустить руку — что еще более невозможно.

— Ирма? Вставай, мы уже почти пришли.

Принимаю решение и выпрямляюсь легко, словно примятый стебелек в цифровом проморолике. Игар, конечно, и не замечает, что я уже босиком. Теперь надо еще внимательнее смотреть, куда ступаешь, чтобы не пораниться в кровь. Сквозь пружинистое поле хроноса твердое и острое под ногами кажется ненастоящим, как в невесомости — но это всего лишь тактильная иллюзия.

И вдруг она пропадает — не успеваю я ступить двух шагов. Вскрикиваю от неожиданности и боли.

— Фигассе чувствительность, — Игар присвистывает. — Слушай, да ты настоящая принцесса. Стоп, а ну приподними подол!.. Бегом обуваться, ты что?!

Слушаюсь раньше, чем успеваю понять и обдумать. За те два шага, что отделяют меня от сброшенных туфель, похожих на больных зверьков, успеваю порезать ногу и несколько раз наколоть другую, и правда, как я надеялась пройти по этому минному полю еще самое малое пять километров?.. Присаживаюсь на корточки и после нескольких минут отчаянных усилий все же отрываю с мясом и высокотехнологичным клеем второй каблук. Кажется, ничего, можно идти.

И только тут замечаю, что Игар остался на месте, искоса глядит на меня с любопытством и ухмылкой. Настолько расширил границы хроноса? — но это же опасно, мало ли что или кто, пускай и в таком пустынном месте, нельзя же, слишком рискованно…

Никакого хроноса вокруг нас больше нет.

Я давно поняла, но отчаянно скрываю это от себя самой.

— Еще бы юбку укоротить, и было бы совсем хорошо, — говорит Игар. — Идем. Видишь, ничего страшного. Я специально не стал тебя предупреждать.

— Ты…

Не нахожу слов достаточной экспрессии. Но вместе с тем ловлю себя на ощущении настолько неожиданно-парадоксальном, что забываю обо всем остальном.

Мне хорошо.

Нет, не так: мгновенный восторг освобождения, ненадобности чужой руки в ладони, разрыва противоестественной связки-восьмерки накрывает с головой, и огромный воздух обрушивается пьянящим водопадом, и это чувство не сравнимо ни с чем — разве что с моментом вылета во Всеобщее пространство, полное человеческих миров-огней. Только здесь еще прекраснее, потому что никого нет, и все небо, все пространство вокруг принадлежит мне одной.

Подбираю юбку обеими руками и в эйфории скачу на цыпочках по мертвым платам, стараясь ступать только по ним, щедро набросанным вокруг, без особой цели — просто такая игра. А Игар пускай смотрит и удивляется.

— Ирма? — он таки удивлен, и мне смешно. — Ты далеко собралась?

— А разве нам не туда?

— Подожди. Надо сначала связаться, сообщить, что мы вышли в общее время.

— Кому?

— Одному человеку. Должны же нас встретить.

— Я думала, ты сам!..

Подкалываю его легко, из чистого озорства. Обескураженный Игар глядит во все глаза, и лицо у него такое, что хочется подбежать, встать на цыпочки и громко чмокнуть, например, в нос. Я уже почти это делаю, когда он вынимает какую-то прямоугольную штуку и прижимает к виску. Становится сосредоточенным и немножко чужим.

— Что это у тебя?

Он машет указательным пальцем, прося тишины, если я правильно расшифровала жест. Ждет несколько секунд, затем, опустив предмет на уровень груди, тычет тем же пальцем в миниатюрный экран.

— Мобила. Такой старый гаджет, чтобы… В плебс-квар­тале нет коммуникативной сети, только мобильная связь. Черт, что ж он не отвечает?!

— В плебс-квартале?!

Так вот куда мы шли.

Замираю на месте, и немотивированная эйфория опадает клочьями, ложась невидимым слоем на мусор под ногами. Нет, не может быть. Повторяю про себя, беззвучно шевеля губами, и набор звуков, составляющих эту сросшуюся словесную пару, с каждым разом становится все более бессмысленным. Наверное, потому никак не приходит страх — только досада и злость.

А так загадочно, так таинственно, столько возвышенных слов, всех этих вместе, вдвоем, навсегда! — и все ради того, чтобы затащить меня, влюбленную дуру, в банальный плебс-квартал, отстойник человечества, помойную яму, куда некоторых тянет, как зеленых мух, — говорила моя мама до того, как собрала нужную эквосумму на мой отдельный хронос и мы перестали отравлять друг другу жизнь, и она была, конечно же, права…

Хронос!!!

Внезапно ощущаю себя голой на площади, во Всеобщем пространстве, в ледяной пустоте под Абсолютными Часами. Обхватываю руками плечи, будто тщетно пытаясь согреться или что-то там скрыть.

— Игар, пошли обратно.

Он не слышит, нервно тарабаня пальцем по экрану. Снова подносит к виску свой антикварный гаджет.

— Я хочу домой!

Ругается беззвучно, одними губами.

— Игар!..

Вдруг он вскидывает палец, как будто хочет указать на что-то интересное там, в небе. И начинает говорить — не со мной.

— Да, мы уже здесь… Как договаривались. …Нет, никакого следа. …Гарантирую. Ирма Онтари, пробейте по базе. …Да, жду.

Он диктует по буквам мое имя, а я в наконец накатившей панике оглядываюсь по сторонам. Вокруг одна огромная свалка; теперь, когда нет защиты хроноса, я обоняю многослойную, слежавшуюся вонь ядовитой химии распада полимеров и гниения органики. Как могло это жуткое место казаться романтичным и странным?! — преддверие плебс-квартала, кто бы сомневался, что оно выглядит именно так. И надо бежать отсюда, немедленно, максимально ускорившись; и осознание непоправимой беззащитной наготы обжигает и пришпиливает к месту. Время и пространство неразрывны, и потеряв — добровольно, бездумно покинув! — свое, личное, единственное, я теперь обречена оставаться здесь и сейчас, с этим чужим и враждебным человеком, авантюристом, мерзавцем, обманщиком, сволочью!

— Ирма?.. Ирма, ты чего?!

С наслаждением. Левой рукой вцепившись намертво в его волосы, тоже голые без хроноса, молотить, молотить кулаком правой по наглой морде, оскальзываясь и не попадая, но все равно — вот так, вот так, вот так!!! Как удачно, что он нагнулся за чем-то, а теперь уже не выпрямится, сволочь, мерзавец, и сколько ему платят в плебс-квартале за таких фантастических дур, готовых куда угодно, хоть за край цивилизованного мира, хоть за границу собственного времени?!

— Ирма, хватит, а? Больно все-таки.

— Зачем? Ты? Меня? Сюда? Привел?!

— Перестань, говорю!..

Что-то режуще-твердое с размаху вонзается в спину, и локоть ободран, и юбка, когда я пытаюсь приподняться, с треском рвется мимо шва.

— Что я тебе сделал?! — орет откуда-то сверху Игар. — Ты же сама хотела! Мы же договорились, нет?

Левая рука до сих пор стиснута в кулак, и между костяшками пальцев торчат, словно кошачьи усы, концы его вырванных волос. Злорадно улыбаюсь.

Игар протягивает руку:

— Вставай.

— Ты не говорил о плебс-квартале!

— Конечно не говорил! Они же отслеживают любое упоминание! Любое, понимаешь? Не только в коммуникации, но и в личном, у них неограниченный уровень доступа! Один раз произносишь в разговоре это слово — и все, ты маркирован, твои перемещения отслеживают от и до. Ты не знала?

— А здесь, получается, уже можно?

Он трогает глаз, уже чуть более узкий, чем второй, с заметным кровоподтеком чуть ниже брови. У меня кольцо на среднем пальце, древнее-древнее фамильное кольцо с камнем по имени александрит. Обращаю внимание, что он впервые на моей памяти не фиолетового, а ярко-голубого цвета.

— Здесь — да.

— Ну так рассказывай.

Встаю, игнорируя его протянутую руку, приподнимаю подол, чтобы отцепить приставшие колючки и микросхемы. Вырванный кусок ткани отгибается прямым углом, надо бы и вправду укоротить юбку, только вот нечем обрезать… Игар тяжело дышит, насупленный и злой.

— А я тебе все рассказал. Всю правду, единственно, не называя страшного слова. Могу исправиться: плебс-квартал, плебс-квартал, плебс-квартал!.. Страшно?

Его глаз пухнет на глазах; от невольного каламбура становится смешно.

— Потому что ты привыкла оперировать стереотипами. Набором понятий, каждое из которых уже тянет за собой полный комплект характеристик, сразу весь, целиком! Плебс-квартал — отстойник человечества, правильно? И тут же свалка по имиджу. А знаешь, зачем она, эта свалка?

— Затем, что…

— Не угадала! Свалка — чтобы к ним никто не совался. Ты заметила, что бытовых отходов здесь практически нет? — иначе вонь бы стояла немножко другая, то есть в разы. Здесь именно цифровое кладбище, потому что цифру они похоронили. У них настоящая жизнь!

— Могу себе представить.

— Надеюсь, что можешь. Ты и представила, когда я тебе рассказывал. Чистую правду! Помнишь? — о том, как можно быть вместе, не прячась в личном пространстве, смеяться вдвоем, не синхронизируясь, любить, не боясь дотронуться, радоваться жизни, не считая эквы… И ты сама увидишь!

— Нет!

Вдруг Игар издает резкий стрекочущий звук. И тут же еще один. На середине третьего вынимает откуда-то свою прямоугольную штуку, как он ее назвал… мобила? Закрывает ею ухо, но ничего не говорит. Опускает.

— Ирма, они уже здесь. Я прошу тебя.

— Ты меня что?..

Хохочу во весь голос, ничего не могу с собой поделать, он невероятно смешной, с подбитым глазом, с всклокоченными волосами — затащил меня неизвестно куда и теперь меня же просит об одолжении, потому что никто не собирается с ним считаться здесь, в его чудесном, прекрасном, замечательном плебс-квартале! А нечего было соваться. В чужую, непонятную и в любом случае враждебную жизнь.

Они приближаются. Взявшиеся неизвестно откуда, уж точно не пришедшие пешком от самого горизонта; нуль-транспортировка, портал, какой-нибудь люк в земле? Темные фигуры против света, всего лишь двое — мы с Игаром, наверное, еще могли бы сопротивляться, бежать. Или хотя бы…

Оборачиваюсь к нему:

— Игар… Активируй хронос! Пожалуйста!!!

Он натянуто улыбается:

— Опять? Не надо так бояться людей.

И прибавляет совсем уж умоляюще:

— Идем с ними. Там правда хорошо. Я был, я видел сам.


Финальным событием и кульминацией Литературного фестиваля станет многочасовой гала-марафон «Стихи и проза нон-стоп», который состоится на площади Свободы и будет транслироваться на сайте фестиваля в онлайн-режиме. В марафоне примут участие как вип-гости фестиваля (Сибил Скотт-Майер, Амитабх Брахматашапутри, Андрей Маркович, Юрий Нечипорук, Арна и др.), так и молодые поэты и прозаики.


Утро оказалось неожиданно холодным, с сахарной пленкой инея на карнизе, и мама крикнула Богдану, чтоб он взял шарф, и конечно, он взял, чтобы не спорить и не нарываться на расспросы, куда это он в воскресенье, а уже по дороге к остановке припекло солнце и сделалось совсем горячим через пыльное окно маршрутки. Шарф Богдан положил на колени и забыл о нем, глядя на проплывающие мимо дома — сначала панельки, а скоро, очень скоро, уже и разноцветные здания исторического центра — и думая, конечно, об Арне. Она просила побыстрее. Он честно старался. Вчера же получилось! — и оказалось не так уж трудно…

На самом деле он отчаянно боялся, что не получится. И что вообще весь вчерашний день был случайностью, какой-то неучтенной жизненной аберрацией, а сегодня окажется, что ничего не было и быть не могло. Вчера вечером, когда они с Арной наконец разбежались после ее репетиции с «Кадаврами», потому что вот так сразу вести его к родителям она не была готова и честно об этом сообщила, раскрыв на прощание маленькую ладонь, как будто выпускала птицу, — так вот, Богдан, совершенно не в силах бродить по городу один, вернулся домой и, закрывшись от мамы с Ганькой, затеявших в отсутствие бати долгую субботнюю свару, засел к зарядившемуся ноуту и подвис намертво, гугля в сети Арну.

Сотни тысяч страниц, а он и не знал. Тысячи фотографий, и везде она была настолько разной, что он не раз и не два усомнился: может, выскочило чье-то левое фото? Она была рыжей и брюнеткой, с длинной пушистой косой, перекинутой на грудь, и с зеленым ирокезом, смешно похожая на подарок Ганьке от ее хахаля, сувенир в виде человечка с прорастающей из головы травой. Она была в камуфляже и в чем-то коротком с голубыми перьями, в драных джинсах и в длинном красном платье, в купальнике и без него… Богдан сразу же закрыл то окно. Потом нагуглил опять. Потом поискал в большем разрешении — огромные кричащие глаза и маленькая грудь — и снова закрыл, злясь на себя. Прочитал ее интервью и ничего не запомнил. Прочитал еще одно. Наконец, попробовал стихи…

Чуть не проехал остановку — правда, не ожидал так быстро. Дорога из дому до центра всегда занимала изрядный кусок времени, достаточный, к примеру, чтобы подготовиться к паре (Богдан, правда, старался на это не рассчитывать: даже если он специально садился не напротив дома, а чуть дальше, на конечной, его все равно поднимали крикливые необъятные тетки, но в выходной их, к счастью, было меньше, чем свободных мест), а сегодня вот уже — вышло?! Но, может, просто не заметил за мыслями об Арне? Засечь время Богдан не догадался, да и суеверно не хотел. Усмехнулся и, спрыгнув в такой же яркий, как вчера, но заметно более холодный солнечный день, в несколько размашистых шагов достиг поворота.

И тут обнаружил, что обронил шарф. Естественно, еще в маршрутке.

Он как раз пересекал границу света и тени, резкую, охристо-фиолетовую, солнечно-ледяную. Развернулся, и свет резанул по глазам, выступили слезы, и мир поплыл, на мгновение теряя очертания. Богдан вернулся к остановке, вскочил назад в маршрутку, пропустив выходящего военного парня, тот, кажется, ехал спереди, — и нагнулся за шарфом одновременно с девушкой, соседкой по сиденью, и она, улыбнувшись, спросила прямо в его симметрично склоненное лицо:

— Ваш?..

Богдан вышел с шарфом наперевес, и маршрутка неторопливо отъехала. Никогда она не стояла на этой остановке дольше, чем полминуты.

Получилось!..

Он несся вперед, как на всех парусах, на жгучем желании поскорее рассказать Арне. Прибежал запыхавшийся, размахивая шарфом, и с порога полуподвальной студии, на поиски которой, правда, потратил несколько лишних глупых минут, выкрикнул:

— Получилось!

Ответом был негромкий, но очень искренний мужской мат. Худой парень в наушниках и с рыжим хвостом обернулся от широченного, на целый стол, пульта:

— Табличку видел, нет? Повесил для таких, как ты. Думал, если студент, умеешь читать. Руки!

Табличку Богдан видел и даже прочитал — «Тихо, идет запись!» — но ее смысл почему-то дошел до него только сейчас. Наверное, побочный эффект ускорения, не привык. Отпрянул от пульта, куда еще и влетел по инерции растопыренными ладонями.

— Извини, Влад. Я не хотел.

— И я не хотел все переписывать нафиг. А придется. Тут звукоизоляция, блин, такая, что каждый чих в студию слышно, а ты орешь как резаный.

Для убедительности он постучал перед носом смертельно виноватого Богдана по стеклу, обсиженному, как мухами, золотыми пылинками на просвет. А за стеклом была Арна.

Маленькая Арна с голой птичьей головой и опущенными ресницами, в джинсах и очень легкой, не по сезону, маечке, она держала микрофон обеими руками, бережно, как будто грела птенца, и что-то неслышно шептала, а может, и говорила вслух — все-таки звукоизоляция, какая-никакая. Наверное, она читала стихи, возможно даже те самые, которые Богдан вчера честно крутил вверх-вниз по экрану, пытаясь хоть что-то понять.

Влад поднял над головой скрещенные руки и помотал головой; его хвост смешно вильнул туда-сюда, как у собаки. Арна увидела не сразу, только когда умолкла и вскинула глаза. И тут же заметила Богдана, и подпрыгнула, и вся превратилась в одну сплошную улыбку, и помахала рукой. Сунула куда-то микрофон и мгновенно очутилась по эту сторону стекла:

— Богданчик, ты тормоз. Ну сколько можно?

— Он тормоз, — подтвердил Влад. — Последняя запись псу под хвост.

— Перепишем, — беспечно отозвалась Арна. — Завтра.

— Завтра же на гастроли! — возмутился Влад.

— Значит, сегодня вечером, — она уже смотрела только на него, Богдана. — Где ты болтался?

— Я ускорился! — нелепо, совсем по-детски возмутился он. — И по дороге в маршрутке, кажется… и потом когда выходил, это уже совсем точно! Я там посеял шарф, и вернулся, и…

— Фигассе ускорение!

Арна смеялась, и рыжехвостый Влад ржал, как конь, и это было сначала обидно, а потом как-то сразу уже и не очень, а правда смешно. Они хохотали все трое, и одновременно Влад снимал наушники, щелкал тумблерами, гасил лампочки и возвращал в исходное положение какие-то рычажки на своем звуковом пульте дизайна конца прошлого века, Арна, повязав косынку, застегивала молнию зеленой курточки, и только Богдан ничего не делал, висел во времени столбом, как в морской воде, бултыхая ногами. Раньше он и не замечал таких вот подвешенных мгновений — а сейчас они были кричаще неправильны, почти невыносимы. Хорошо хоть, что еще не закончился всеобщий смех.

— Чтоб до вечера мне свел! — неожиданно грозно скомандовала Арна Владу.

— Что?

— Все, что написали.

— Смысл? Запишем до конца, тогда и засяду сводить. У ме­ня такой метод.

— Метод!.. Рене Декарт, блин. Богдан, рявкни на него!

Она изо всех сил пыталась казаться серьезной, а сама вся так и искрилась смехом, яркими лучиками из-под салатовой косынки, и Богдан затоптался на месте, совершенно не представляя, чего она от него хочет, и опять-таки теряя, теряя время… Встретился глазами с Владом, и тот с готовностью кивнул:

— Понял.

— Пока, гений!

Арна взяла Богдана за руку, и они очутились на улице, моментально, не проходя нелогично длинного полуподвального коридора и даже, кажется, не касаясь двери с надписью «Тихо, идет запись».

— Ты суетишься, — сказала она ему уже на улице, облившись солнцем и спрятавшись в темные очки. — Торопишься, спешишь, прибегаешь, запыхавшись. А этого не надо. Просто разгоняйся и всё.

— Как это?

— До сих пор не понял? Ну да ладно, поймешь. Держи, кстати.

Она покопалась в сумке, другой, сплетенной из толстых веревок коричневого и оливкового цвета, и вытащила книгу. Толстую, чуть разбухшую, не раз читанную книгу — и то­же, как специально, в зеленой обложке. Богдан взял. Под белой надписью «Андрей Маркович» вилась многослойная горизонтальная восьмерка, знак бесконечности, сквозь нее проступали размытые нечитаемые буквы.

— Самый клевый у него роман, — сказала Арна. — К то­му же остальное у меня в электронке. Но «Восемь» правда вещь. О времени и о свободе. Маркович, между нами, только об этом и пишет, две главные его темы. Я хотела спросить вчера, почему так, но постремалась при тех дядьках и тетеньках.

Богдан покрутил и полистал книгу — он вышел сегодня с пустыми руками, и деть ее было категорически некуда — и глупо сказал:

— Почитаю, спасибо.

Они завернули за угол и оказались в тени, ледяной густой тени панельной высотки. Богдан бывал в этом районе, спальных джунглях города, раза три-четыре в жизни, из них два — вчера и вот сейчас.

— На маршрутку? — спросил он, честно стараясь не суетиться.

— Брррр! Слушай, сентябрь же вроде, почему так холодно?

— Потому что надо было свитер надеть.

Сказанул — и тут же залился горячей краской до самых ушей, глядя на съежившуюся Арну, в одной маечке под тоненькой ветровкой, а под маечкой вообще… черт, и надо же было смотреть те фотки в гугле… Может, отдать ей свою куртку? Она будет смеяться, сто процентов, звонко хохотать на всю улицу, до верхних этажей серых панелек, но все-таки согреется. Уже взялся свободной рукой за молнию, как вдруг Арна затормозила и спросила требовательно:

— У тебя загранпаспорт с собой?

Все-таки она была не более понятная, чем ее стихи. Богдан растерялся:

— У меня его вообще нет.

— Блин.

Только тут он увидел то, на что смотрела она: яркую вывеску над входом в полуподвал, оранжево-синюю табличку с накладной зеленой пальмой и надписью «Поехали!». Наверное, офис какого-то турагентства.

— А просто?

— Что?

— Ну что ж ты так тормозишь… Паспорт есть, обычный?

— Обычный да.

Богдан всегда носил документы с собой, во внутреннем кармане куртки, с того самого случая, когда его по ошибке задержали менты. Они охотились на компанию обкуренных малолеток, разбивших что-то около десятка витрин. Предъявленного паспорта, как ни странно, хватило, а ведь уже совсем собирались бить. Опять же данные с кодом регулярно пригождались в универе для заполнения всяких ведомст­венных бумажек.

— Тогда поехали.

— Куда?

— Вы не скажете, где здесь останавливается маршрутка в аэропорт? — это Арна спросила уже, конечно, не у него.

— Вон, — сказал тоже с некоторым изумлением первый встречный. — Пятьдесят вторая, видите, как раз отъезжает.

— Ничего, мы успеем.

Они, конечно, успели и резво катили мимо рыжей лесополосы, которой как-то внезапно кончился город, когда Богдан передал за проезд на двоих и, одержав победу в жестокой внутренней борьбе, с вызовом сообщил Арне, что у него нет денег.

— У меня тоже нет, — легко отозвалась она.

— Нет — это для тебя сколько? — съязвил он, сам себя пугаясь, но все-таки это было лучше, чем мямлить.

— Это я кошелек дома забыла, — сказала Арна. В ее темных очках прыгали деревья и квадраты полей.

— А зачем тогда мы едем в аэропорт?

— Кошелек, а не паспорт.

Расспрашивать ее не имело смысла. Богдан отвернулся в твердом решении не произносить больше ни слова, и тогда она пояснила сама:

— Билеты нам финансирует государство. Не могут же мне позволить простудиться и заболеть накануне турне, правда? В общем, есть такой Сергей Владимирович Полтороцкий, он по культурке. Я ему из аэропорта позвоню. О, приехали, чччерт, какой тут ветер, только чуть-чуть согрелась…

Богдан все-таки отдал ей свою куртку. И действительно не спрашивал больше ни о чем.

Арна кому-то звонила, отойдя на конспиративные три метра, и вольный загородный ветер уносил ее слова и длинные концы салатовой косынки, а его, Богдана, без куртки реально пробирал до костей. Еще держа мобилку возле маленького ушка, пробитого сегодня только еле заметными гвоздиками, Арна мотнула головой, призывая следовать за ней и одновременно указывая направление, и они двинулись в сторону низкого приземистого здания, из-за которого важно выезжал, покачиваясь, здоровенный самолет. Если честно, Богдан вообще впервые в жизни попал в аэропорт. Ганька хвасталась, будто раньше, при отцовской службе, они все время летали туда-сюда, но что она могла запомнить в свои три года?

Арна сунула в окошко свой и Богдана раскрытые пас­пор­та — мелькнули его позорная фотка с оттопыренными ушами и ее неузнаваемая, с нормальной девчоночьей прической до плеч, — и в следующий миг уже держала в руках две длинные толстенькие книжки, оказавшиеся самолетными билетами. Богдан взял свой и тщетно попробовал разобраться, хотя бы отыскать место назначения, куда они, собственно, летят.

Арна заметила его потуги и озвучила сама. Скучное название города проездом на пути к морю (Богдан помнил, ну да, все-таки помнил с того же трехлетнего возраста красивую башенку вокзала и его же невозможный запах, суррогат воздуха, непригодный для дыхания) прозвенело-прошелестело, словно стихи под музыку.

— Зачем? — изумленно спросил он.

— У тебя на сегодня другие планы? — очень вовремя поинтересовалась Арна. — Еще пофестивалить собирался?

— Н-нет.

— И я нет. Не люблю последний день, все уже с бодуна, устали смертельно и при этом топчутся, тянут время, пытаются отхватить от праздника жизни на излете. Ну его, проехали. Хочу на море.

— На море, — пробормотал Богдан.

— Надеюсь, там тепло, — сказала Арна. — Лучше бы в Турцию, но у нас некоторые без загранпаспорта. Как ты живешь вообще? Ладно, пошли на посадку.

— Уже?

Разумеется, все было уже, сразу, без перерывов и провисов, их с Арной время победно летело вперед, а другие люди, медленные, чего-то ожидающие, какие-то полустертые, безнадежно отставали, оставались позади и не имели значения. Самолет открыл овальную дверцу, похожую на вход в хоббичью нору, — черт, ну как я мог дожить до восемнадцати лет и ни разу не летать на самолете? — и улыбнулась стюардесса в синей пилотке, и за окном оказались все те же поля и лесополосы, расчерченные, оказывается, такими ровными-ровными квадратами, черепицей, шахматной доской, концептуальным орнаментом, подернутым голубоватой дымкой, классно, что сегодня на небе ни облачка… Арна снисходительно — чего я там не видела? — пустила Богдана к окну, и стекло иллюминатора холодило его расплющенный нос, наверняка жутко смешной с той стороны, откуда некому было смотреть и хихикать.

Стюардесса что-то говорила на нескольких языках, и Богдан подумал: самолеты ведь летают строго по времени, управляемые кучей диспетчеров — что там начнется, когда они заметят? И заметят ли?

Самый простой эксперимент: скорость-время-расстояние, расстояние известно и неизменно — а что будет с двумя остальными величинами, если одну из них мы разгоняем по собственному усмотрению? Черт возьми, я опять забыл засечь время, как собирался, на взлете. А может быть, оно так и работает: по-настоящему ускориться получается только тогда, когда забываешь о времени? Правильно, уже предлагают пристегнуться, наш самолет заходит на посадку, и Арна тоже, несмотря на все свои снисходительные понты, трогательно вытягивает шею, голую из-под курточки, стараясь выглянуть в иллюминатор.

— Дальше как? — спросил он, когда выпрыгнули из аэропортовского автобуса и отделились от толпы, потянувшейся за багажом.

Он смутно помнил про какие-то автобусы, троллейбусы — теперь, наверное, маршрутки? — сколько это может стоить?.. Почему-то получалось думать только о деньгах, которые вообще-то еще оставались, последняя лиловая пятидесятка и чуть-чуть мелочи.

— Автостопом, конечно, — сказала Арна. — Ты стопил когда-нибудь?

Богдан покачал головой, и она, конечно, заливисто рассмеялась:

— С ума сойти, как ты живешь?!

Он и сам не понимал.

И они очутились на трассе, где тоже дул ветер, но гораздо теплее, чем там, в далеком теперь родном городе, и концы Арниной косынки летели ей в лицо, и трепетал, как зеленое крыло, рукав ветровки на вскинутой руке. А потом уже сидели в кабине с чертиком на стекле, и Арна трепалась с немолодым дальнобойщиком, смысл их разговора от Богдана ускользал, скорее всего, там и не было никакого смысла, просто наполнение общего пространства легкими веселыми словами, что-то вроде озонирования воздуха. Участвовать в этом у Богдана не получалось, и он раскрыл книжку Марковича, полистал машинально, а потом незаметно вчитался — и тут они приехали. Дальнобойщик и Арна пожелали друг другу счастливого пути, и она спрыгнула с подножки первая, раньше, чем вылез Богдан.

— Красотища, скажи?

— Красотища, — сказал он.

На пологой вершине горы, похожей на мохнатого спящего зверя, лежала шапка облаков, тяжелых и сизых, а морда его была погружена в море, гладкое и серебряное, с сизоватыми разводами под цвет облаков. Оно стояло неподвижно почти идеальным полукругом бухты, с ее противоположного края поднимались из расплавленного серебра две скалы. Богдан помнил с детства совсем другое, синее море. Но тогда было лето, а не осень.

Из-за облака вынырнуло солнце, и море в один миг стало синим.

— Пошли, — сказала Арна. — Окунемся.

— Разве сейчас вода не холодная?

— Смеешься? Здесь купаются в ноябре!

Она уверенно зашагала по узкой асфальтовой дорожке, пунктирно обозначенной по краю темнозелеными деревьями, похожими на заточенные карандаши. И сразу же вывела Богдана к ограде, высокой и тоже остроконечной, у маленькой полуоткрытой калитки дежурил охранник в камуфляже, и Арна прошла мимо с широкой улыбкой, а потом он вдруг оказался, кричащий и размахивающий руками, далеко и безнадежно — для него — позади. Богдан хотел спросить, почему тут закрытая территория и что им теоретически за это будет, но передумал. Просто не хотелось ничего говорить. Здесь было тихо и хорошо.

Дорожка вела вниз, то виляя серпантином, то превращаясь в тропинку, то в кусочки лестницы по три-четыре щербатые ступеньки, шелестели и пахли сосны, просвечивало море между ветками зеленых и золотых кустов. Огромная шишка попалась под ноги, и Богдан с Арной попеременно футболили ее, перехватывая друг у друга, почти до самого моря.

Оно открылось внезапно: последняя лесенка, набережная, мощеная красной и белой плиткой, длинные зубцы волнорезов и отсеки серых галечных пляжей между ними. Совершенно пустынных в обе нескончаемые стороны, отчего казалось, что во всем мире больше нет никаких людей.

Солнце пригревало так, что стало по-настоящему жарко.

— Ты идешь? — крикнула снизу Арна.

Она уже стояла там, на гальке — а Богдан снова замедлился, протормозил, отстал; черт, ну когда я научусь держать ее темп?! Спрыгнул, спружинив на полусогнутых, выпрямился и увидел, что Арнины джинсы, ветровка, косынка и веревочная сумка разбросаны по гальке. А сама она, стоя у самого края воды в одной зеленой маечке, трогала море кончиком босой ноги. Море, такое неподвижное издали, у берега все-таки еле заметно шевелилось, то накатывая на ее тонкие щиколотки, то тихонько отплескивая назад.

— Вода теплая! Пошли купаться.

— У меня плавок нет, — сказал Богдан.

И прикусил язык, сообразив, что у Арны ведь тоже нет никакого купальника, и что сейчас она снимет свою маечку, сто процентов, снимет, раз она даже фотографировалась прямо так… Сглотнул, чувствуя, что краснеет.

— А плавать ты хоть умеешь?

Она засмеялась, нагнулась, показав узкие черные трусики, и брызнула в его сторону морем, и брызги, не долетев, упали на гальку — а хохочущая Арна, вовсе не думая догола раздеваться, прямо как была вбежала в море и нырнула, мелькнув над водой розовыми пятками.

Богдан наконец-то догадался бросить на камешки куртку, он давно уже нес ее на согнутой руке, снять джинсы и свитер. Сложил аккуратной стопкой, прижал сверху книгой. Увидел, как далеко в море появилась над поверхностью круглая, против света не разобрать, бритая или нет, голова.

Плавать он, конечно, умел. Все-таки ходил в бассейн четыре года.

А вода оказалась жутко холодная — до ледяного ожога, до перехвата дыхания. Богдан отчаянно заколотил руками и ногами, и пришло иррациональное тепло, и драйв во всем теле, и острое, невозможное счастье. И поймав этот кайф, пульс и нерв живого и вечного моря — правда, оно же было и будет всегда, а значит, сильнее чьего бы то ни было времени! — он поплыл спокойно и сильно, широко загребая и не совершая лишних движений. Лицо то погружалось в воду, и тогда он видел сквозь изумрудно-зеленую толщу темные камни на дне, то оказывалось над ее поверхностью, где ничего не получалось разглядеть в слепящем мельтешении солнца в каплях на ресницах. И не надо. Он просто плыл, наслаждался и не собирался скоро возвращаться.

Конечно, он опять подвис и отстал, выпал из стремительного потока ее, Арниного, времени — но не особенно жалел об этом.

Когда Богдан вышел на берег, чуть пошатываясь от блаженного жара и правильной слабости в коленях, Арны не было видно. Ни ее самой, ни вещей; Богдан в панике огляделся — горизонт с обеих сторон конкретно обрубали волнорезы — и вдруг услышал:

Если тебе показать чего,

Если не струсишь и не…

Подхватив с гальки свою одежду и в последний момент книгу Марковича, ринулся на голос.

На соседнем пляже сидели кружком дети, вернее, подростки лет тринадцати-четырнадцати, все в одинаковых зеленых курточках, очень похожих на Арнину, только немного другого оттенка. Все равно, она, сидящая по-турецки в общем кругу, почти не выделялась среди них. Разве что тем, что была центром, магнитной точкой притяжения всех взглядов, внимательных, внимающих, восхищенных.

Он и сам заслушался.

— А вы тоже поэт?

Богдан не понял, что это к нему, потому что в тот самый миг увидел чуть поодаль разложенную сушиться на гальке зеленую маечку, а значит, у Арны под ветровкой… Только тут сообразил, что отзвучавшие только что стихи — те же самые, что и тогда, и мимолетно вспомнил Леську (ну и Леська, ну и что), и удивился: эти строчки воспринялись теперь совершенно иначе, без тени той прежней непристойности, а скорее озорным и азартным вызовом, и вообще они, кажется, совсем про другое… И покраснел, и разозлился на себя, и резко, враждебно повернулся к девушке, шепотом повторившей вопрос.

На девушке была такая же, только желтая куртка, джинсы, разноцветный галстук и бейджик, из которого следовало, что ее зовут Оля.

— Дети обожают Арну, — сказала Оля смущенно, и стало понятно, что она сама ее обожает.

Богдан хмыкнул.

— Идемте с нами, — предложила она. — А то прогулка, по идее, кончилась, у нас обед уже… И другие отряды, думаю, тоже захотят послушать.

И тут же они сели обедать в лагерной столовой, среди массы разновозрастных детей в зеленой и синей форме. Кормили вкусно: макаронами с кетчупом и огромной, прямоугольной, нарезаемой ломтями пиццей — у нас день итальянской кухни! — и Арна, уплетая за обе щеки, подмигивала Богдану через стол (насчет обеда он действительно беспокоился всю дорогу), а затем, когда все еще ели, вскочила на стул и начала читать незнакомые стихи, через слово по-итальянски. Возможно, поэтому он опять ничего не понял.

Оля познакомила их с мрачным бородатым дядькой, и услышав имя Арны, он тут же перестал быть мрачным и прокатил их по громадному парку на своей, наверное, единственной здесь машине — до амфитеатра под открытым небом, уже битком набитого детьми в курточках разных цветов. Арна по-деловому болтала со звукооператором, пощелкивала ногтем по микрофону, а затем оказалась на полукруглой сцене, Богдан снова не отследил, как именно. Дети скандировали ее имя и после каждого стиха взрывались воплями и аплодисментами. И дело не в том, вдруг дошло до Богдана, что они, в отличие от него, понимали. Просто она такая… такая…

— Приедем с «Кадаврами», не вопрос, — говорила Арна, когда они с бородатым и еще несколькими дядьками сидели в номере гостиницы, фантастическим образом прилепившейся к отвесной скале. — У нас с первого турне, я вас попробую втулить в маршрут. Под патронатом Минкульта, они будут только счастливы, я думаю. У вас тут здорово!

— Не то слово, Арночка! Это лучшее место на земле. Жаль, что вы сегодня улетаете, если б у вас было время, я бы вам показал…

— Время у меня есть всегда!

Она сидела между двумя здоровенными мужиками, постепенно сползавшимися, как геологические плиты, и смеялась, и болтала, и ей было хорошо. А он, Богдан, просто случайно оказался рядом, пассажиром на чужой запредельной скорости, и было бы смешно предъявлять какие-то права и пытаться на что-либо повлиять. Он отставил рюмку — наливали тут мутную гадость, несмотря на живописность бутыли, оплетенной лозой, — и вышел на балкон.

Впереди было только море, сверкающее нестерпимо, и при­шлось довольно сильно перегнуться через парапет, чтобы увидеть далеко-далеко внизу изумрудную с белым кайму, обнимающую остроконечные камни. С такого балкона хорошо кончать с собой… Или все-таки по параболе попадешь на глубокое?

Его шлепнули пониже спины, и Богдан чуть было не полетел вниз головой, проверяя гипотезу. Взвился и возмущенно обернулся Арне навстречу.

— Нам предлагают экскурсию, — сказала она. — По территории, по всем лагерям!

Как будто ей было нужно его одобрение. Богдан хотел огрызнуться, но не успел придумать ничего достаточно язвительного, как вдруг она подмигнула и добавила звонким шепотом:

— Но у меня есть предложение получше. Смоемся от них?

Богдан оглянулся к пропасти, но Арна засмеялась, взяла его за руку и потащила в номер, мимо бухающих за журнальным столиком мужиков — бородатый как раз наливал, неторопливо, как в замедленной съемке, мутноватым столбиком дрожала в воздухе струйка из оплетенной бутыли, — подхватила с тумбочки в прихожей свою сумку, Богданову куртку, книгу и выскользнула вместе с ним в коридор. Они побежали вниз по нескончаемой винтовой лестнице, и Богдан чувствовал себя точь-в-точь как в детстве, когда по примеру одной дурацкой телерекламы прицепился на роликах сзади к трамваю.

Они пробирались вверх по тропке, почти незаметной на сплошной скале, и вышли в тупик, потом снова куда-то лезли, спускались вниз к морю и пролезали сквозь дыру в проржавевшей сетке-рабице, блуждали по необъятному дикому парку и в конце концов вышли к другому КПП, где их, правда, никто уже и не думал задерживать. А сразу за проходной началась цивилизация, город, вернее маленький курортный поселок, многолюдный, пестреющий витринами и лотками, но уже облетающий обрывками афиш конца бархатного сезона.

— Полазаем? — предложила Арна.

Они бродили по узким, почти вертикальным улочкам, где каждый ветшающий домик с террасой в листьях винограда и каждая новонадстройка из ракушечника с видовой площадкой над гаражом предлагали себя картонками «сдается жилье» и «недорого», и Богдану остро захотелось прямо сейчас постучаться в какой-нибудь из них, договориться с бабушкой-хозяйкой подешевле на одну ночь (за пятьдесят?.. а почему бы и нет, уже ведь не сезон), поселиться вдвоем, а что? Никто не удивится, тут, наверное, все так делают. А потом взять да и остановить время… Это же, наверное, еще легче, чем наоборот.

Но Арна крепко держала за руку, и шла на полшага впереди, и не замедлялась ни на секунду. Сонные люди, бредущие по улочкам и выглядывающие из окон, казалось, вообще их не замечали. Так, цветное движение воздуха, два мимолетных силуэта, померещилось.

Они взбежали на самый верх, где синий забор отсекал от старых хрущевок необитаемый коттеджный городок для миллионеров — Богдан хулигански предложил проникнуть туда мимо охраны с боевыми автоматами и сторожевой собакой, но Арна махнула рукой: чего, мол, я там не видела? — и полюбовались с высоты на бухту, замкнутую далеким мирным зверем. Потом спустились другой дорогой, отыскивая самые тайные проходы и лесенки между домами, то и дело утыкаясь в тупики, что Арну очень веселило и по­двигало ускоряться все больше, так что хозяева этих затерянных трущоб без вида на море, их собаки и кошки становились совсем уж неподвижными истуканами. Перелезли, срезая путь, через решетку в парк помпезного санатория — и цивилизованно, через калитку, вышли на набережную.

Здесь было много, очень много, несмотря на, казалось бы, осень, людей: медленная цветная река текла параллельно морю, сине-лиловатому, вневременному. Вдоль всей береговой линии шла торговля чем попало, особенно едой; Богдан почувствовал, что со времени далекого обеда в детском лагере успел как следует проголодаться. Густо лепились друг к другу всевозможные кафе, столики стояли даже прямо на пляже, и особенно экстремально, крепясь на ржавых столбах, нависали кафешки, построенные поверх бун, прямо над морем. Вокруг закусывающей публики парили чайки.

— Блин, — сказала Арна, — здесь такое классное вино, а нас поили какой-то гадостью.

— Хочешь вина?

И теперь уже он взял ее за руку, и властно повел за собой по скрипучим ступенькам и шатким подмосткам над морем, и усадил за самый крайний свободный столик, и подозвал замедленную официантку. Разумеется, тут все было дико дорого — но на два бокала вина ему хватало, и даже, если добавить мелочь, на одну нарезку сыра на двоих. Но Арна заявила, что закуски не надо, и когда официантка отплыла, вынула из сумки и показала под столиком толстую сырную косичку:

— Угостили.

И они пили действительно потрясающее вино, и раздергивали косичку на соленые сырные пряди, и бесстрашная чайка ходила прямо по столику, высматривая, чем бы поживиться, а на море появились розовые отблес­ки — солнцу наконец-то удалось за ними угнаться и приготовиться к закату. Арна мечтательно улыбалась. Если я сейчас обниму ее и поцелую в губы, это будет правильно. Встанет в текущую картину мира безошибочно и точно, словно единственно верное значение переменной. Ожидаемо. Попсово.

Потому он и не стал этого делать. О чем, конечно, жалел, как дурак, всю обратную дорогу.

И снова был дальнобойщик, на этот раз молодой и сосредоточенный, и книжку не получалось читать в сгустившихся сумерках, и опять аэропорт, и краткий полет, и россыпь огней родного города, впервые увиденного поздно вечером с такой высоты, только теперь Арна плющила носик о стекло, а Богдан смотрел поверх ее головы, все время отвлекаясь на хитросплетения татуировки над маленьким ушком. И вместе с посадкой накатило невыносимо-болезненное чувство: сейчас, несмотря ни на что, этот чудесный огромный день все-таки кончится, уже вот-вот, последние секунды до касания шасси к взлетной полосе, потом маршрутка — и всё. Но ведь нельзя!.. Так не может, не должно быть…

Стюардесса разрешила включить мобильные телефоны, и Арнина мобилка тут же взорвалась шквалом эсэмэсок. Богдан с удивлением сообразил, что до сих пор никто Арне не звонил, а значит, ее мобильный с самого утра, похоже, был выключен.

— Ну да, — сказала Арна. — Не хотела, чтоб доставали всякие. Ага, Нечипорук, кто б сомневался. Ладно, сейчас перезвоню, старый хрен. Алло, Юра?.. Конечно, помню, уже иду…

Маршрутки в любой конец города стояли стадом, светя оранжевыми и красными цифрами номеров. На маршрутку у Богдана как раз оставалось, но какой номер едет отсюда в их район, он никак не мог сообразить.

Арна обернулась к нему:

— Я сейчас читаю в Опере. Гала-марафон-нон-стоп, блин. Но вообще оно прикольно. Ты идешь?

И что-то прыгнуло в груди, и стало жарко и легко, и развернулась во все ночное небо громадная спираль яркого, бесконечного, подвластного, своего времени.

Богдан сглотнул и улыбнулся:

— Конечно, иду.


В нынешнем году организация фестиваля никуда не годится. Гигантомания превысила все возможные пределы, программа не состыкована, многим участникам, если бы они ей в точности следовали, пришлось бы находиться в двух-трех местах одновременно. Например, поклонники Андрея Марковича, кстати, моего любимого автора, сегодня так и не дождались писателя на его назначенную по программе автограф-сессию. Организаторам надо что-то решать! Я говорю об этом каждый год, я, Юрий Нечипорук, говорю лично Ольге Петровне, а толку…


Я еще застал времена социальных страхов. Когда все боялись чего-то одного, загнанные в оградку единого на всех пространства и времени. И потом, уже приобретя самодостаточность и свободу, никак не могли привыкнуть и перестать бояться все вместе. Последняя на моей памяти социальная фобия — страх обвала сети. Единственного, что нас связывало и связывает до сих пор, только все более тонкими, ненадежными, да и ненужными уже нитями. Но мысль о том, насколько сеть непрочна и как легко может поломаться и пропасть, исчезнуть совсем, пугает некоторых до сих пор. А когда-то, я помню, панически пугала всех.

Мне, эквокоординатору, сеть жизненно необходима. Но я почему-то не боюсь ее внезапного обвала. У меня достаточно собственных, личных, ни с кем не разделенных страхов, чтобы еще и прислоняться локтем к пульсирующей массе социальной фобии, к тому же давно неактуальной и умирающей. Нет, я не боюсь.

Но мне всегда было интересно, как можно жить без сети. Пожалуй, только это и привлекало меня лично — не в смысле одобрения, а исключительно праздного любопытства — в Крамеровой еще модели того, что мы позже назвали плебс-кварталом. Они там с самого начала искореняли сеть как класс, как средоточение и корень социального зла — уже повод насторожиться, ни один мыслящий человек не станет доверять схемам, для реализации которых необходимо что-нибудь до основания разрушать. Как там у них было? — мы выбираем дружбу, а не френдование, чувство реального локтя взамен виртуальных сообществ, живое общение в противовес сетевому суррогату и т. д. и т. п. Хотел бы я посмотреть.

Сейчас и посмотрим. Вот он, код вплоть до пятнадцатой степени доступа. Что предполагает наличие как минимум пятнадцати степеней — там, где не признается существование вообще никакой сети. Вполне естественно и предсказуемо: если ты гордо отказываешься от собственной сети, рано или поздно начнешь кормить собой чужую, наброшенную на тебя сверху со вполне очевидной целью. Интересно, знают ли они об этой внешней сети, замечают ли ее хотя бы. И как давно (применительно к плебс-кварталу — вполне корректное словоупотребление) они так живут.

Можно загрузить автоматический ввод. А можно — руками, постепенно, то есть по-степенно, от первой и до пятнадцатой, добавляя по одной щадящей цифре в хронопрофиль и в код. Есть вероятность, что так будет легче.

Хватит. Честнее будет признаться хотя бы себе самому. Я боюсь.

Мой личный, ни с кем не разделенный страх. Впрочем, не исключаю, что нас много, и при желании из таких, как я, можно набрать статистику для сравнительного анализа и, даже, пожалуй, вывести новую социальную фобию, атомизированную по хроносам и личным пространствам, как и сам бывший наш социум. Ничего оригинального: страх всегда завязан на потерю. Потерю самого дорогого и невосполнимого.

Времени. В моем случае — жизни.

Когда они изложили свои условия, написали, насколько — насколько!!! — я должен ускориться, первым побуждением было послать, и послать подальше. Синхронизироваться по Абсолютным Часам, как они предлагают, для меня абсолютно невозможно, и это не беспомощная тавтология, а констатация факта. Вам, молодым, окуклившимся в хроносы на стадии радостной безмозглой личинки, никогда этого не понять: я старый человек!.. У времени нет для меня кредита. Каждый лишний шаг через две ступеньки, пропущенная мимо со свистом секунда — это приближающаяся смерть, реальная, неотвратимая. Вы привыкли, что она далеко, нескоро, никогда. Вам можно. А я — боюсь.

Я готов рассуждать о чем угодно, безостановочно забалтывая свой страх, пытаясь его банализировать и примириться, потому что обходных путей у меня все равно не осталось. Пока я демонстративно, на невидимую публику, размышлял о социальных фобиях и об идеологических гримасах плебс-квартала, мои старческие пальцы, похожие на когти усталой птицы, уже ввели наощупь, слепым методом, верным, как их собственная автономная память, добрую половину тех самых цифр.

Почему, зачем?..

Шелестит в висках, постепенно разгоняясь, загустевшая кровь. Учащается, сбиваясь в поисках нового ритма, незаметное дыхание. Бегают под кожей мурашки-импульсы пробудившихся нервных окончаний. Встревоженный организм, словно муравейник, залитый прибывающей водой, пытается приспособиться к меняющимся условиям, понять, чего от него хотят, и, конечно, представления не имеет о том, что это лишь начало. Ритмично перемигиваются зеленые лампочки медицинских сенсоров. Я пока в норме. Я могу тобой гордиться, мой любовно законсервированный, заботливо ухоженный и потому неплохо сохранившийся организм.

Ну?..

Запугать меня они не могли, равно как и купить: в их арсенале, каким бы впечатляющим он ни был, все равно не найдется ничего страшнее смерти и драгоценнее времени. Я самодостаточен и свободен, а выражаясь архаично, одинок, пускай, — и потому неуязвим. Мой правнук Игар, которым они так удачно козырнули, оставшись, воображаю, до неприличия довольны собой, ничего для меня не значит; хотя, конечно, между делом, в качестве бонуса, я попробую его найти. И даже мой бизнес, моя совершенная и прекрасная эквосхема: я неравнодушен к ней, она моя главная слабость, но я же прекрасно понимаю, что в конечном итоге не заберу ее с собой. Что там еще? — мой мир, социум, от которого я, как и любой другой современный цивилизованный человек, отделился и абстрагировался настолько, что апеллировать к этой фигуре умолчания, оставшейся далеко за бортом, попросту смешно?

Смешные на первый взгляд вещи срабатывают вернее прочих. К тому же смех — единственное, что сильнее любого страха.

Да, это очень смешно. Однако остается фактом: достигнув по-настоящему многого для себя лично (а кто и что еще имеет значение?), человек подвергается последнему и почти непреодолимому искушению — перевернуть мир. Некоторые, правда, с этого и начинали, и конец их, как мы знаем — догадываемся? — был скор и печален. Тогда я сам смеялся над великими планами переустройства мира, воплотившимися в результате в пшик, позорище, плебс-квартал. Но теперь…

Теперь, как ни забавно и парадоксально, мне важно знать, как это было сделано и что в итоге получилось. Мне интересно — потому что я хочу сделать лучше. И сделаю, если мне, конечно, хватит времени.

И мне ведь совершенно нечего терять.

Напоследок вызываю на экран Паютку. Зверюга двигается медленно, зависая всеми шестью коленчатыми ножками — какой-то хроносбой, не должно этого быть, мы же с ней в одном пространстве и прочно синхронизированы в сети. Шевелю сенсоры, и она разгоняется, пляшет и резвится, как всегда. Мой талисман, позволяющий примириться с чем угодно и безболезненно гармонизировать картину мира, добавляя в нее любые новые элементы. Ну что, зеленая, я уже почти готов скакать с такой же скоростью, как и ты, а пока отдыхай, брысь. Тааак, сахар чуть выше нормы. Ничего, старик Эбенизер Сун не позволит себе расклеиться. Не сейчас. Не раньше, чем я тоже переверну мир.

Последние пять цифр.

На мгновение темнеет в глазах, накатывает паника, черт, не надо было так быстро, рисуясь, пробегом пальцев, словно в хроматической гамме, — зачем, какого дьявола, что за щенячье мальчишество?! — и оглушительный шелест в ушах, похожий на внезапный шквал в кронах ив над рекой, когда я последний раз видел живые деревья, хоть что-то живое вообще?.. И красная мигающая лампочка где-то на краю пульсирующего обзора, доигрался, ненавижу, убью. Здоровая злость, безадресная ненависть встряхивает и приводит в себя. Плотнее прижимаю ладонь к медицинской панели, вдавливая линию жизни прямо в пружинистый колкий фонтанчик микроинъекций. Тревожный сенсор перестает мигать. Давление нормализуется, пульс ровный, сахар почти в норме.

Теперь я живу по Абсолютным Часам. Странноватое ощущение.

Сеть загружается медленно. Так медленно, что меня охватывает раздражение, непобедимая стариковская брюзгливость: и ради этого вот тормознутого сервера я, Эбенизер Сун! — ускорялся, рискуя здоровьем и продолжая по запущенному галопом счетчику расплачиваться жизнью?! Впрочем, я должен был предвидеть: эту сугубо внешнюю, контрольно-шпионско-вуайеристскую сеть не могли сделать хорошо. Хорошо делаются лишь вещи, предназначенные для себя, отражающие собственное тщеславие и потакающие своим же слабостям и удовольствиям. Разумеется, эта сеть и рядом не стояла с той, что мы любовно и тщательно плетем для себя сами.

Я даже не сразу могу сориентироваться в ней. На первый взгляд примитивная, монохромная и двухмерная, только текст сплошным скучным шрифтом и минимум веб-видео отвратительного качества, она подчинена какой-то другой, извращенной логике. Меня интересует прежде всего энергофинансовая система, все остальное — потом. Где она здесь? Где хоть намек на какую-либо структуру, веб-гид, поисковик?!

Дрожащие пальцы, странно чужие, похожие на растопыренные Паюткины ножки, слепо шарят по экрану. Тикает мое время, уходит моя ускоренная — попросту не замедленная больше? — жизнь.

Составить себе представление о плебс-квартале по этой сети невозможно. Она — словно комментарий к неотображаемому основному контенту, и комментарий предельно краткий и неопределенный. Мерцают баннеры, похожие на круглые пуговицы, невыразительные, никакие; но с чего-то же надо начать. Готические, с трудом читаемые буквы по кругу: «Крамербург», ну-ну, как интересно. Предположим, что это у них такой город.

Вы знаете, что такое город? Ну разумеется. Город — это бренд, монетизированный смысл, сетевой миф, эксплуатирующий давно отмершие в реале клише. Разумеется, офф-лайн никаких городов давным-давно нет: есть общее пространство, дозированно распределенное по местам нашего компактного расселения — и есть законсервированная многомерная картинка в сфере вип-туризма, для богатеньких охотников, коллекционирующих города, словно рога подстреленных зверей. Как структурная единица человеческого общества, атомизированного по хроносам, город отжил свое, потерял всякий смысл. У нас — но не в плебс-квартале.

Правильно, здесь все наоборот. Никаких виртуальных прогулок, запахов и вкусов, могучей сувенирной индустрии и местной кухни. Голая схема. Правительство, департаменты — ух ты, какое красивое архаично-стильное слово!.. и как их много, бесконечный список, уходящий хвостом за пределы экрана. Энергетика и финансы разведены по разным ведомствам; довольно мило, учитывая, что у них нет и в помине ни того ни другого. Так или иначе, следы моего расщепленного эквопотока нужно искать именно там. Начнем с энергетики: если что-то похожее на финансовую систему для внутреннего пользования они могли — за столько абсолютных лет! — сочинить сами, с ну­ля, от фонаря, как афористично говорилось в моем детстве, то энергетика — вещь реальная. Каких либо иных ее источников, кроме нашей эквоблаготворительности, я се­бе представить не могу, при всем богатстве моего стариковского воображения.

Время, время. Что ж она так виснет, их недо-сеть, не реагирует ни на постукивание пальцами по экрану, ни на бесконтактное управление этим, как оно называлось?.. курсором. Синяя стрелка с желтой окантовкой, она то неподвижна, то прыгает рывками и не туда. В углу экрана запускается веб-видео, совершенно мне не нужное, нечеткое, кислотных цветов. Понятия не имею, как его теперь закрыть.

А вообще любопытно.

Я, эквокоординатор, человек аналитического склада, привык оперировать схемами, расчетами, графиками и прочими абстрактными категориями. Обычно мне достаточно формализированных выкладок, чтобы понять что угодно. Однако здесь — слишком мало вводных. Возможно, есть смысл подключить иррациональный компонент, чисто зрительные впечатления. Увидеть. Пока загружается, тьфу, энергетический департамент.

Разглядеть что-либо в мелком красочном мельтешении невозможно. Разворачиваю на весь экран.

Какие-то люди идут, взявшись за руки. Много, человек шесть или семь, а может, и не все поместились в угол объектива. Уверен, что большинство обывателей такое зрелище бы шокировало, но я могу себе представить жизнь вне хроноса и сопутствующих ему мелких неудобств. Улыбаются, болтают; звука, разумеется, нет, если не считать таковым какофонию шумового фона, сразу убранного мною до нуля. Скалятся неправдоподобно белые зубы: а ведь это плебс-квартал — медицина, не ориентированная на индивид, с самого начала была наиболее уязвимым их местом; что ж, молодцы, если преодолели. Прически у всех разные, от золотистого ежика ближайшего и до длинных черных волос третьего с краю (девушки?), что опять же противоречит стереотипу коллективной уравниловки, но ни о чем особенно не говорит. Одежда; вот тут просто обязаны присутствовать убожество и стандарт, однако цветные кислотные пятна сбивают с толку, не давая вникнуть в детали, а группа уже и проходит мимо камеры, неподвижно воткнутой где-то чуть выше их голов. Я и так довольно много успел увидеть в реальном времени, я, привыкший жить гораздо медленнее всех, кого доводится наблюдать.

Пусто. В куцем обзоре камеры — гладкая темно-желтая стена, фрагмент прямоугольного отверстия в ней, видимо, сквозного. Во времена моей молодости такие называли высокотехнологическим термином «окна», и служили они для освещения, вентиляции и обзора, заменяя три автономные системы, — но теперь трудно и представить, насколько, извините, хреново.

Окно энергодепартамента до сих пор мерцает, пересыпается столбиками бесконечного песка, и никаких гарантий, что это действительно идет процесс, а не подвисла намертво система, склепанная чьими-то кривыми и равнодушными руками. Возвращаюсь к видео: половина экрана темная, граница шевелится и пульсирует — какой-то сбой изображения, а может, на объектив село насекомое, и не одно, это плебс-квартал, да. Постепенно закрывает полностью. Убрать черный прямоугольник с панели по-прежнему не получается. Хочу вернуться в головное меню города — и не могу. Сеть висит, теперь уже точно и вся.

Меня бросает в озноб и в липкий пот, негодование зашкаливает и становится материальным; я, привыкший железно владеть своими эмоциями, на самом деле, получается, просто глушил их, словно антидепрессантами, экстразамедлением — а в нормальном хронорежиме они сильнее меня. Вернее, это я не заметил, как стал слабее себя самого. На пределе сил подавляю острое желание направить кляузу Морли, клиническому идиоту с его пятнадцатым допуском: вы не могли склепать нормальную сеть?.. Чем же вы лучше этих, из плебс-квартала?!

Ничто не способно вывести из себя так, как бесцельная потеря времени. Моего драгоценного времени!!!

Мелькает паническая, но здравая мысль: оно того не стоит. Глупое соперничество с мертвым Женькой Крамером, постижение вариативности мира, шанс перекроить его по своему вкусу, — все обнуляется и опадает с шипением, если речь идет о моем времени и моей жизни. Прямо сейчас — сбросить их проклятые уровни, перегрузиться, вернуться в родной, оптимальный для меня хронорежим, а когда Аластер Морли, или кого они там еще ко мне направят, появится в коммуникации — послать. Без экивоков, эффектов и фильтров, используя только вербальный (и, я не сомневаюсь, безотказный) инструментарий.

Я уже готов. Я ничего не боюсь.

Напоследок провожу по тактильному экрану всей пятерней, словно смахиваю пыль. Просто чтоб убедиться.

С черного прямоугольника крапчатой россыпью срывается рой то ли насекомых, то ли цифровых глюков, и моя рука удаляется в зеркальном отображении; чуть позже, через несколько непривычно длинных заэкранных секунд, осознаю, что не моя. Рука молодого парня, жилистые пальцы, короткая линия жизни, железное кольцо.

Молодой, нахальный и перепуганный; я, Эбенизер Сун, живу достаточно давно, чтобы отследить на любом расстоянии чей угодно страх. Тоненькая девушка рядом с парнем боится еще больше, судорожными взмахами рук отгоняя кружащихся насекомых. Парень указывает пальцем на камеру, что-то говорит. Подносит к уху прямоугольный гаджет, как же, помню, единственное благо цифровой цивилизации, которое признавал Крамер — мобильные телефоны, точнее, только одна функция, связь.

Попробовать вытянуть звук?..

И тут видео наконец пропадает; вернее, прячется за развернувшейся во всю ширь панорамой чего-то помпезно-мно­го­сту­пенчатого, с разноцветными столбиками, голубыми вспышками в посредственной флэш-графике и сочленениями труб. «Департамент энергетической безопасности. Добро пожаловать!» Еще и безопасности, ну-ну.

Что-то здесь не так. Эту сеть, как мы уже знаем, делали извне для соглядатайства, для контроля сверху и никак не своими силами для саморекламы — зачем тогда эта красочная помпезность? Кто и кого тут собирается обмануть?

Ищу дальнейшую навигацию, точку входа. Не вижу.

И вдруг внизу панели активизируется коммуникация. Аластер Морли, давно — в новых хронокоординатах для ме­ня все «давно» — его не было.

«Видели?»

Старик Эбенизер Сун — само спокойствие:

«Ничего достойного внимания я пока не видел».

«То есть вы его не узнали? Действительно, в вашем хронорежиме… — бледно-лиловый фильтр вежливого сожаления. — Я не подумал об этом».

«Выражайтесь яснее, у меня не так много времени».

«Ваш правнук, Игар Сун. Как вы могли убедиться, мы выполнили вашу просьбу. Даже в более полном объеме, нежели у нас была договоренность».

Игар.

Ну разумеется. Когда я видел его в последний раз, ему было — семь, восемь лет?.. мальчик подрос и несколько изменился. Все равно, я должен был его узнать. Родная кровь, фамильные, черт бы их побрал, черты. Или сейчас фенотип генерируют в клинике по желанию заказчика? — надо бы спросить у Лизки…

«Вы хорошо себя чувствуете, господин Сун?» — светло-коричневый фильтр заботы. Ненавижу!!!

«Я пытался войти в энергодепартамент. Пока безуспешно».

Строка плавно перетекает в желтый фильтр удивления:

«Вы серьезно? Бросьте. Это плебс-квартал. Никаких департаментов у них нет».

Так. Спокойствие. Рафинированное, без фильтров:

«Вы, кажется, принимаете меня за хакера. Остроумно, однако нецелесообразно. Если вам нужен конкретный результат от меня лично, прекращайте эти сетевые игры. В противном случае проще нанять специалиста».

«Проверьте ваш уровень доступа, господин Сун».

Затекла рука. Элементарное движение дается с трудом, получается натужным и неточным, окно выскакивает на панель внезапно, перекрыв пол-экрана и, кажется, опять подвесив систему. Да. Четырнадцатый уровень.

Активирую коммуникативные настройки и ставлю жемчужный мерцающий фильтр безукоризненной вежливости:

«Спасибо, что указали мне на ошибку, Морли».

Ввожу последнюю цифру.

Меняется все.

Пропадает бестолковый примитив и помпезная обманка. Все, что я вижу на панели сейчас — лаконично и четко, целесообразно, заточено под быструю и продуктивную работу. Эта структура таки знает свое дело; впервые за все время — мое стремительное время! — я чувствую некое подобие уважения к ним. Смешанное с гневом, с непродуктивной и ненужной, но непобедимой злостью.

Значит, они подсунули его мне. Показали издали, как заложника — незнакомого перепуганного мальчишку, чья судьба мне все же небезразлична. Намекнув таким образом, что могут сделать с ним всё, в диапазоне от убить и до спасти — зависит, разумеется, от меня. Возмущает не столько циничная расчетливость, сколько идиотизм: с какой это стати я должен брать на себя ответственность за взрослого, половозрелого, черт возьми, парня?! А в нагрузку еще и за девочку, дурочку с огромными глазами, которая неизвестно как и почему доверилась ему, моему оболтусу и раздолбаю…

В данный, текущий между пальцев момент они раздражают меня все, оптом, сразу. И одновременно — эти же пальцы точными, четко выверенными движениями идут по навигации вдаль и в глубину, лавируя между необязательными информационными ответвлениями, отбрасывая шелуху, держась магистральной линии. Подтвердить. Еще раз подтвердить. Открыть в новом окне. Подписаться на уведомления. Поднять архив. Дальше. Пропустить ступень. Дальше. Дальше…

Эквосхема, конечно, не визуализируется. Но и так, в виде бесконечных столбцов постоянно меняющихся цифр, она способна обескуражить любого, кто понимает. Вместо простого радиального распределения, какого ожидал бы каждый, кто хоть раз слышал о плебс-квартале, — сложный, трудноуловимый, но все же четкий ритм, перетекание, баланс настолько многоступенчатый и четкий, что я как профессионал не могу не восхищаться им. А Морли и его контора, конечно, только изумленно пялятся на причудливое построение непоседливых циферок, не в силах разобраться, что именно здесь не так.

Мне и самому непросто это сделать. Главное сейчас — отследить меченый атом, синюю искорку в моем эквопотоке, незаметное изменение на уровне седьмого знака после запятой. Поиск по странице, найти и выделить цветом; из чистого эстетства задаю синий. Подождите, идет поиск. Поиск завершен. Ничего?! Не может быть!.. А, вот.

Юркая цифра скачет челноком, описывая в потоке петли и восьмерки. В этом есть своя логика, и кажется, я вот-вот ее отслежу и постигну, только вот замедлить бы немного это хаотичное на первый взгляд движение… То есть ускориться самому?! Еще ускориться?!!

Самое забавное и непостижимое, что уже готов это сделать. Разгадка совсем близко, но она мерцает, мельтешит, не дается в руки. А я обязан — при том, что плевал на любой шантаж и чьи бы то ни было запреты! — мне жизненно важно понять. Сейчас, когда перед моими глазами плывет и перетекает куда более совершенная эквосхема, чем я когда-либо выстраивал сам.

Нет. Дело не в скорости. Дело в том, что эту сеть — ну да, в целом неплохую, функциональную, как я уже успел признать, сеть все же мастерили извне, равнодушные люди, меньше всего понимавшие в происходящем. В ней просто не хватает инструментария, чтобы уловить смысл, хотя ее достаточно, чтобы оценить красоту. Так я в любом случае не продвинусь дальше. Это все равно что слушать стихи на чужом языке.

Вхожу в коммуникацию. Личный код Аластера Морли мне по-прежнему неизвестен, но его последняя волна еще висит на панели, и ничего не стоит продолжить цепочку, ответить:

«У меня к вам встречное предложение, Морли. От этого зависит успех нашего дальнейшего сотрудничества».

Отвечает мгновенно, даже чуть раньше, чем я ставлю последнюю точку, из чего следует, что он успел ускориться после нашего последнего разговора — и на лихорадочных радостях забыл синхронизироваться снова:

«Я слушаю, господин Сун».

«Я должен попасть туда. Физически. В плебс-квартал».


— Андрея я знал совсем молодым, когда его никто еще не знал, простите мне этот невольный каламбур. Разумеется, было приятно встретиться снова, во всяком случае мне, но, смею надеяться, он тоже не особенно страдал в моем обществе. Фестивальная атмосфера литературного братства уравнивает статусы и стирает сословные границы, если мне будет позволено так выразиться. Я ведь, как вы, наверное, знаете, в некотором роде поэт, меня постоянно тянет на метафоры… Мы сидели в приятной компании, вели окололитературные беседы, вспоминали молодость. Я ненамного старше Андрея, но, знаете, то время, когда уже есть, что вспомнить, подкрадывается незаметно… Шучу, шучу, простите, если не совсем уместно, я ведь и вправду взволнован. Ничто не предвещало, да, ничто, как говорится, не предвещало…

— Расскажи, какая ты была маленькая. Нет, подожди, дай угадаю… Такая серьезная худенькая девочка, без по­дружек и все время с книжкой. Правильно?

— Не совсем. Я всю жизнь была толстая, и в детстве тоже, другие дети дразнились… А сейчас вообще. Не смотри.

— Не дождешься, Веруська. Хочу и буду.

Красноватый свет от лампы с полупрозрачным абажуром в японских иероглифах, лампу Сережа не позволил потушить, хорошо, что она такая тусклая, смягчающая очертания и скрадывающая неприятные детали вроде морщин и пигментных пятен… Вера попыталась прикрыться простыней, натянуть защитный батист до самого подбородка, а лучше и вовсе спрятаться с головой. Но Сережа не дал, перехватил запястье и прижал к подушке, сам перекатившись набок и нависнув сверху, и конечно, сразу же опять щекотнул усами ее щеку и уголок губ, смешной неповоротливый мальчишка…

— Перестань, отпусти!

— Не отпущу. Никогда я тебя не отпущу.

— Расскажи теперь ты, Сереж. Пятерки по всем предметам, драмкружок, все девочки в классе были в тебя влюблены, да?

— Во всей школе! Школа, кстати, одна на четыре села. И ходили мы туда только зимой, когда сельхозработы кончались. В посевную какая школа?.. про осень я вообще молчу. А драмкружок… ууу, помню, чтоб Настюху уломать, ну я тогда и развел драмкружок… на сеновале…

— Я не знала, что ты из села.

— Ничего ты про меня не знала. Про народного артиста, между прочим. А еще культурная женщина, поэтесса!

— Сереж, ну я…

— Ничего. Я тебе все расскажу. И ты мне все о себе расскажешь, все-все. Времени у нас с тобой…

Часов у них в номере не было. Нигде не было, Вера обратила на это внимание сразу, когда еще только вошла и осматривалась внутри этой японской шкатулки, такой уютной и внутренней, отдельной от всего, что осталось там, снаружи. Тут вообще помещалось очень мало: бамбуковая ширма с танцующей птицей, морские раковины на полочках, светильник в абажуре из рисовой бумаги и огромная, на все оставшееся пространство, круглая кровать, застеленная иероглифическим покрывалом. Увидев эту кровать, похожую на блюдо, Вера почему-то рассмеялась, хотя ожидала этого от себя меньше всего. А потом Сережа опустил жалюзи на темном окне, подошел сзади и обнял.

И время остановилось совсем.

— …В Японии? Был, конечно. И то первый раз лет три­дцать пять назад, тогда еще никто так просто не ездил, а нас послали на фестиваль в Киото с «Окровавленной птахой», смотрела же? Да ну, не может быть, Веруська, ты просто забыла. Вся страна смотрела эту «Птаху» и рыдала. Там семья живет в горах, гуцулы, а я сосед, куркуль, нехороший человек… Единственный раз гада сыграл, так хоть, слышишь, в Японию свозили! Как нас инструктировали тогда, это надо было записывать и делать потом спектакль в перестройку, только кто ж знал. Из гостиницы не выходить, сакэ не пробовать, японкам не улыбаться… Они совсем некрасивые вблизи, эти японки. Потому, наверное, гейши и мажутся так. Малюют на себе хоть что-то вместо красоты… А я молодой был, хотелось приключений. И говорю нашему кагебисту, без этого тогда, ты ж понимаешь, никак, но мужик попался нормальный, так вот, говорю ему: чего сидеть, пошли прогуляемся вдвоем по городу, ты типа при исполнении, пасешь меня, га? Он и согласился. А по-японски оба нулевые совсем… Веруська? Ты чего это?..

— Рассказывай. Очень интересно. Я просто… Я же нигде не была. Нигде.

Пожилая женщина лежит в объятиях немолодого мужчины и шмыгает носом, как девчонка…. Смешно. Правда, смеяться некому, кроме нас самих, мы здесь одни. Одни: удивительная грамматическая форма, оксюморонная по своей сути, так тонко и точно выражающей сущность любви. Единственное число, спрятанное во множественном. Одни — значит только вдвоем, и больше никого: нигде, вообще, никакого внешнего мира нет по определению за этими стенами и тонкими полосками бамбуковых жалюзи на окне. Ничего, никого и никогда, и не нужно.

— …Хотели поехать с мамой. Отдали в турфирму сума­сшедшие деньги, двести, кажется, долларов, не помню… в общем, по тем временам очень много. Такая симпатичная девушка там сидела, улыбчивая, сказала через неделю приходить. Мы пришли — а там все закрыто, ремонт и никто ничего не знает. Так я и не увидела Прагу…

— Увидишь. Я сам тебя свожу.

— Сережа… пожалуйста. Не надо мне ничего обещать, хорошо?

— Смешная ты. Ладно, договорились.

У него на груди вилась дремучая масса волос, пружинистых и мягких, цвета соли с перцем, и Верина рука тонула в них, где-то там в теплой глубине ложась на дно, и отнимать ее не хотелось, как зябким утром не хочется вылезать из-под одеяла. Только шевелить пальцами, легонько водить туда-сюда, путаясь в непроходимых завитках, словно в водорослях Саргассова моря. Под ладонью совсем близко стучало его сердце, теперь уже размеренно и спокойно, а ведь был момент, когда Вера по-настоящему испугалась… Момент? — неточное, неправильное слово…

— …Пили по-черному, да, весь театр. Такое время было. Понимаешь, тогда казалось, что вот это беспросветное болото, оно навсегда. На самом-то деле, наоборот, еще чуть-чуть — и все обрушилось, и неизвестно, что лучше. Но именно в те годы великие артисты спивались один за другим, безвыходно, беспощадно. Меня что спасло? Могучий молодой организм, ага. Запасище здоровья о-го-го какой! Ну и вовремя сумел остановиться. Я же пробовался в одну картину с Олежкой, когда он… Вот тогда и сказал себе: стоп. Теперь не пью, уже лет тридцать как.

— Совсем-совсем?

— Нет, ну если в хорошей компании, под разговор… А у вас, у поэтов, разве не так? А, Верусь?

— У нас, у поэтов… наверное, так. Но я никогда не понимала. Стихи, они же требуют абсолютной ясности сознания, такой, знаешь, звенящей прозрачности, как воздух на рассвете в лесу. Иначе невозможно… Хотя не знаю, может, у кого-то оно по-другому совсем. У мужчин…

— Не по-другому. Но как раз это и страшно. Вот та самая прозрачность, о которой ты говоришь… Давай вина закажем в номер?

— Японского? Сакэ?

— Сакэ — гадость, а не вино. Хотя вообще идея, суши закажем тоже. Ты не проголодалась? А мне бы неплохо, для подкрепления, гм, мужских сил…

Он стоял в узкой прихожей у телефона, не прикрывшись даже полотенцем или простыней: в его возрасте редкий мужчина может похвастаться такой фигурой, без дряблости, почти без лишнего жира — просто большой, монументальный, рубленых прямоугольных очертаний… и при этом трогательно-беззащитный, каким по определению делается немолодой человек без одежды. Мужчина. Женщина — та просто становится оплывшей, старой и смешной. Женщина вообще в тысячу раз уязвимее перед временем и возрастом. Но об этом лучше не думать, тем более что вот она, простыня с иероглифом…

— …Морепродукты и рис. Самая здоровая пища. Суши — они у нас только теперь появились, наши девочки готовят сами, но я так и не пробовала ни разу. А вот плов с морепродуктами делаю давно, это мое фирменное блюдо. Очень вкусно. Тут самое главное — не передержать, особенно если осьминоги, кальмары: чуть-чуть дольше на огне, и уже резина, невозможно есть. Поэтому я рис отвариваю отдельно, лучше на грибном бульоне, а морепродукты припускаю на сковородке с овощами и пряностями, масло лучше брать оливковое, хотя простое рафинированное тоже пойдет. И чуть-чуть лимонной кислоты, или цедру настоящего лимона потереть на мелкой терке. А потом смешать с рисом — и в разогретую духовку, буквально на пять минут…

— Так, я не понял, где наши суши? А то коварная женщина Веруська решила свести меня в могилу своими смелыми фантазиями… Попробуй только не приготовить, когда я к тебе в гости приду.

— Сережа…

— Ну хоть что-то я могу тебе обещать?

— Нет.

— Почему? Ты мне настолько не веришь?

— Верю.

Потому что обещания — залог будущего времени. Будущее предполагает движение. А движение в нашем невероятном случае и в нашем безнадежном возрасте не может привести ни к чему хорошему. Пускай оно лучше стоит, наше время. Стоит неопределенно долго, ну вот, опять я угодила в словесные парадоксы, что-то тут глубоко не так, какая-то червоточина в основании и нарастающая по кругу погрешность; но ведь мы счастливы?..

— Лежи-лежи, я сам открою. Тут где-то халат был, не помнишь?

— В ванной, наверное.

— Догадливая женщина Веруська. Сейчас, сейчас! Уже, вот он я.

Где-то за горизонтом открылась дверь, что-то зашелестело и задвигалось, прогудел неразборчиво Сережин баритон, пискнул девичий голос: так странно, будто контакт с иной цивилизацией, с другим, внешним миром, живущим по своим, когда-то незыблемым физическим законам. Интересно, что у них там теперь: утро, вечер, ночь?.. То есть нет, совсем неинтересно. А если эта девочка, наверняка хорошенькая и юная, узнает Сережу, попросит у него автограф и вот так, постепенно, меленькими, ничего не значащими шажками, проникнет в наш отдельный мир, в наше, только наше время?!

Он вошел — один, прежний, в смешном, едва сошедшемся на груди махровом халате, толкая перед собой тележку с рубиновой бутылкой и сверкающим куполом, похожим на небольшую летающую тарелку:

— Вуаля!.. не знаю, как это будет по-японски.

— Ух ты! Красиво.

— Умеешь палочками есть?

— Не знаю…

— Не получится — зови на помощь.

Узкая плетеная посудина, похожая на корабль. И словно тюки с драгоценным грузом — разноцветные катушки из риса и красной рыбы, и чего-то зеленого разных оттенков, и кунжутных зерен, и полосатые спины креветок разбросаны тут и там, словно свернутые ковры, и розовые лепестки маринованного имбиря на квадратном блюдце… Никогда она даже не видела этих суши вживую, только на вывесках или в телерекламе, и еще как-то раз бросили флаер в почтовый ящик, но они с мамой так и не рискнули заказать, да и цены… Нет, правда, как это есть?

А Сережа, вооруженный двумя остроконечными палочками, будто экзотическим оружием, фехтовальными движениями выхватывал с подноса одну суши за другой и поглощал с молодым азартом, со зримым чувством здорового жадного насыщения. Подмигнул, пережевывая, подцепил громадную креветку на рисовом колобке и протянул Вере, словно в кузнечных щипцах; невольно отшатнулась, замотала головой и, поудобнее взявшись за палочки, попробовала сама. И получилось, только раскрошилось наполовину в чашечке с соевым соусом, утонувшие рисинки сплошь усеяли дно…

— …Конечно, она была очень красивая. Как ты… Вру, конечно, совсем другая, тут даже сравнить не получится толком, если б я и хотел. Вот ты еще под стол пешком ходила, но помнишь ведь, тогда прическа даже была такая модная — «Галя»?

— Так уж и под стол… «Галя с начесом»?

— Во-во! Все носили. И платья шили такого же фасона, и туфли доставали, как у нее в «Обещании», смотрела? Словом, идешь по улице, и постоянно тебе чудится твоя жена, буквально на каждом углу. По всей стране бабы из кожи вон лезли, чтоб стать похожими на мою Галку, а мужики — все до единого! — ее хотели. Никто бы не выдержал! А я ничего, терпел. Это сейчас наших звездей скрещивают, как кроликов, для пиара, а я ее правда очень любил. Мы, кстати, еще до «Комсомольца» поженились, меня тогда никто и не знал. Мальчишка сопливый, третьекурсник, село неасфальтированное, — а Галка съездила в Париж. И спуталась там на фестивале с одним, француз, о-ля-ля. Разумеется, с ней провели беседу, из гостиницы больше не выпускали, а затем и из страны. И со мной, Веруська, побеседовали тоже… бррр. До сих пор — как наждаком по стеклу. Слушай, а почему мы не пьем, кому вино вообще? Дай налью… В общем, разводиться нам запретили. Советские артисты, пример для молодежи. Если разобраться, тот же пиар, только ради идеологии, а не бабла. Жили в одной квартире еще десять лет, в разных, правда, комнатах — уж этого-то они проконтролировать не могли. А потом она все-таки уехала к нему, этому… Виноградник, божоле, замок на Луаре, тьфу.

— Через десять лет? Она его, наверное, любила.

— Все, все, хватит. Расскажи, кого ты любила, га?

— Нет. Не расскажу.

Потому что нечего рассказывать. И это самое страшное: понимать, что ничего не было, ничего вообще. Ты годами помнишь один взгляд, полуразговор, вежливую улыбку — и живешь в оглушительном залпе эмоций и слов, на пике неимоверной тонкости и жгучей остроты бытия, — и не сомневаешься, что это любовь, ведь только от любви могут рождаться такие стихи. Сотни и тысячи строк, водопад и кружево, паутинки и протуберанцы, целый огромный мир, наполненный им одним. И новая встреча — неужели прошло уже?.. да разве это имеет значение, — и он опять улыбается, а ты по-девчоночьи краснеешь и проваливаешься в бесконечную бездну, и волны немыслимого счастья плещутся высоко над головой…

За это время он успел полюбить и жениться, у него маленькая дочка, и рассказать об этом тебе для него так же естественно и приятно, как и любому другому дальнему знакомому, окажись тот на твоем месте. Это жизнь, это любовь, это настоящее; а то, что переживала ты, снова и снова прокручивая по кругу и выливая в бесчисленные строки — смешная выдумка, самообман, не основанный, по сути, ни на чем. Ничего не было. Ничего — даже тогда.

И что в таком случае остается? Другое? То глупое и стыдное барахтанье на панцирной кровати в общежитии, с чьим-то гоготом за стеной, когда боишься одновременно и боли, и быть застуканной, и беременности, и посмотреть потом ему в глаза, и вдруг понимаешь, что с этим случайным парнем с параллельного потока у тебя нет и не будет ничего общего? И не было. Этого — не было точно.

Прошлое — тоже время. А времени у нас больше нет… И снова парадоксальная игра слов, между зеркалами-обманками проскальзывает смысл, оборачиваясь своей противоположностью. Время — есть, и теперь, остановившись, оно у нас и с нами навсегда. Но из этого со всей неизбежностью следует и то, что с нами остается и прошлое, разлитое в воздухе, озвученное в каждой второй фразе. Непременно что-то вспоминать — зачем?.. Особенно если и нечего вспомнить…

— Веруська…

Сережины ладони легли на плечи: шершавая жесткая кожа, как если б он много лет пахал землю или стоял у станка, удивительно, артисты ведь следят за собой, словно женщины, почему у него такие руки? Поскользили вниз, спустились на грудь, одним прикосновением бросив в жаркую дрожь, боже мой, я прожила всю жизнь, не зная, что это бывает вот так, что меня когда-то обвально обманули… А если бы знала, что бы тогда изменилось? Все равно же мы встретились только сейчас. Пускай меня обманули, и переиграть уже ничего нельзя, нельзя даже и сравнивать, сопоставлять, ставить на одну доску… бррр.

— Что с тобой?

— Ничего.

— Напряглась, как будто… ну хорошо, хорошо, не буду.

— Просто не сейчас. Потом.

— Глупости ты говоришь. Никакого потом не бывает.

— Я знаю… просто…

— Понял, не дурак. Расскажи что-нибудь. Какой твой любимый цвет? Еда, напиток, город, фильм, цветок, актриса, книжка, зверь? Я все хочу о тебе знать. Ты кошек больше любишь или собак?

— Чай, собака, Пастернак.

— Не-не-не. Давай поподробнее!

Не уловил, ну конечно, он рос и жил на совсем других цитатах, но это как раз неважно, у нас есть целая вечность на взаимное прорастание, на обогащение и обмен и подлинными сокровищами, и просто ярким цветным бисером родом из необязательного, но самоценного жизненного калейдоскопа. Он прав, нужно просто говорить, говорить о чем угодно, не боясь ни бессмысленности, ни пустоты. О кино, о музыке, о книгах…

— …латиноамериканский автор. Правда не слышал? — обязательно почитай. Там человек попадает на необитаемый остров и начинает выстраивать там разные модели собственной жизни. В хижине, во дворце, с первой любовью, с гаремом, в монашестве, вождем дикарей, мировым диктатором… все это мысленно, конечно. Но сразу непонятно. Ему вообще очень хорошо даются эти тонкие переходы от реальности к воображению, без отточий, без швов. А в финале приплывает корабль, его спасают, и оказывается… Нет, не расскажу. А то все удовольствие пропадет, когда будешь читать.

— Веруська, ты меня сейчас запрезираешь, но я вообще не понимаю книг. То есть выступить на фестивале или на сессии о проблемах книгоиздания могу, встретиться с писателями могу, надувая щеки с умным видом. Но не понимаю. Книги — это вроде ксилита для диабетиков, заменитель жизни. Если жизнь чем-то как следует наполнена, на книги просто не остается времени. Стоп-стоп-стоп, только носом не шмыгай, га? Извини…

— Нет, я ничего. Ты говоришь — не остается времени. А теперь?

— Теперь — другое дело. Как только ты мне осточертеешь, я непременно отвернусь к стенке читать!

— Сережа!.. Ну а в кино ты хоть ходишь?

— Сравнила. Это совсем другое дело. Зовут же! То там премьера, то здесь, то дружба, то служба… О, ты на меня благотворно влияешь, уже и стихами заговорил!

— И смотришь? От начала и до конца?

— Не-а. Не смотрю. Нет, правда, если б даже и не тусовка в буфете, и не выпить с каждым, и не перетереть по делу с нужными людьми… все равно не смотрел бы. Не могу. Понимаешь, ты вот, к примеру, глядишь на экран и видишь там любовь, предательство, страх, ненависть, борьбу, благородство, хеппи-энд с катарсисом и так далее. А я, Веруська, вижу работу. Поверь мне, достаточно тяжелую, собачью работу моих друзей или просто коллег. И смотреть, как они вкалывают, неважно, за бабло или ради искусства, не такое уж большое удовольствие. На любителя, я бы сказал… И уж точно несовместимое с каким-то там катарсисом.

Мы разные. Полярно, космически разные люди из разных миров, которые по всем законам мироздания не должны были пересечься никогда. Невероятная случайность, результат сложнейшего кружевного плетения причин и следствий, и миллион раз мог произойти сбой, могла вильнуть в противоположную сторону, а то и вовсе порваться тончайшая нить — и ничего бы не было. Я могла бы сейчас сидеть в двадцать пятом по счету кафе с Берштейном, Машенькой, Красоткиным и Скуркисом, или бродить в одиночестве по улицам, или вообще никуда не поехать, а пойти, как собиралась до того, на очередной вечер никому не известного поэта в библиотеке за углом… или не пойти. Пить жасминовый чай и смотреть в окно, в дождь, и каплями по стеклу ползло бы нескончаемое, но неумолимо уходящее время…

Как хочется жасминового чаю. У них наверняка есть, у этих япономанов, и даже, возможно, предусмотрена чайная церемония… Или она в Китае? Мы, европейцы, и особенно славяне, с трудом различаем китайцев и японцев — а они сами считают глобально непреодолимой разницу между ними. Может быть, так оно всегда?.. И для того, чтобы нивелировались любые различия, достаточно иного угла зрения, другого пространства… времени?

— Веруська, вина?

Не угадал. Ничего. Когда-нибудь — ну вот опять сбой, ошибка, запретное слово, но ничего, пускай, — когда-нибудь научится угадывать. Пригубила вина, слишком густого и сладкого, но и это не столь важно, можно полюбить какое угодно вино. На тонком стекле — вишневые капли, совсем не похожие ни на рубины, ни на кровь. Вязкие, неподвижные, как и наше время.

— …А вот стихи — да. Стихи меня пробирают, прямо до живого. Может, как раз потому, что я не понимаю, как это сделано. Поэты обычно совсем не умеют читать, не смейся, я имею в виду, актерской техники никакой. Если он к тому же и бездарь, это дико раздражает… Веруська, ты не представляешь, сколько мне приходится выслушивать рифмованной графомани, особенно по регионам. Но если настоящее — то через две минуты уже не имеет никакого значения, что у него зажим и дыхалка не стоит, вообще все перестает быть важным, все пропадает, кроме стихов. Вот как вы это делаете, правда? Я человек в этом смысле темный, ни одного поэта запомнить не могу, кроме Пушкина, но всегда чую настоящее, меня переворачивает просто. Та девочка, например, помнишь, с нами тогда сидела? — вся такая умненькая, быстрая, хваткая, кто б мог подумать — но у нее хорошие стихи, я слушал, меня приглашали на эту их эротическую ночь… Но, но, Веруська, ты чего? Нет, оно понятно, поэты друг друга ревнуют, как женщины, а если они еще и женщины к тому же…

— Я ничего. Я…

— Ты у меня лучше всех.

Прильнуть к пружинистой груди — и так и замереть, надолго, навсегда. Не нужно никаких движений, потому что любое из них, пускай на мельчайший шажок, но все же по­двигает наше время вперед. Пускай замедлится дыхание, станут редкими и равномерными удары сердца, медленно-медленно, как равнинная река, потечет в сосудах кровь. И слов не нужно, и даже стихов: Сережа не попросил почитать, а значит, он тоже все понимает.

На тележке разоренный натюрморт с опрокинутой набок блестящей инопланетной крышкой, темной бутылкой и бокалами с остатками вина, двумя одинокими суши и рассыпанными зернышками риса на узкой плетенке, и в этом разорении проглядывает что-то от пышности классических голландцев, если б они имели представление о японской кухне и остановленном времени. Пускай так и будет, ничего не нужно убирать и трогать, да это и невозможно. Точка невозврата пройдена, мы отделились, отпочковались от остального мира настолько, что ему уже не присоединить нас, не поглотить, не присвоить — для этого ему пришлось бы тоже замедлиться, синхронизируясь с нами, а мир, чрезмерно дорожа своими запредельными скоростями, на такое не пойдет никогда.

Мы счастливы. Мы останемся вместе в этом чудном мгновении, не отпустим его, не упустим, не потеряем. Мы победили и приручили наше время, а значит — никогда не расстанемся, никогда не состаримся и никогда не умрем.

— …Ты знаешь, Веруська, а я ведь однажды умер. Не так давно, после премьеры «Тевье-молочника» в десятом году. Отыграл, вышел на поклон, еще какая-то девочка молоденькая тюльпаны подарила, — а потом упал за кулисами и умер. По-настоящему, на пять с половиной минут. Это мне потом сказали, и я поверил, врать же не будут, аппаратура, таймеры. А на самом деле оно было… как бы тебе объяснить… не долго, не мгновенно — никак. Нет, ни темного коридора тебе, ни нарезки семейных фотографий, ни толпы мертвецов, ни всей этой прочей лабуды. Я просто выпал из времени. Вообще, совсем, и рассказать невозможно, тут другая грамматика нужна, другие глаголы…

— Сережа? Ты болен, сердце?..

— Я здоров как бык! Откачали же, больного бы не откачали. «Тевье», кстати, восстановили, играем до сих пор… Но я теперь все знаю про время. Оно ведь совсем не то, что кажется. Я потому и в политику пошел, все еще спрашивали: неужели времени не жалко? А нечего его жалеть. Ему наша жалость до… Ладно, ладно, Веруська, гусары молчат. Время — с ним нетрудно на самом деле. Я и тебя научу.

— Зачем?

— Чтобы и ты могла, глупенькая. Для этого не обязательно умирать.

— Но я же с тобой. И уже всегда.

— Моя хорошая… смешная… Конечно же всегда…

Еще одно неточное, чуть-чуть, на волос, неправильное слово. Но других все равно не придумали в нашем несовершенном, заточенном под зыбкие временные категории языке.

Их вовсе не нужно, никаких слов.


Завершился международный литературный фестиваль, одно из самых громких и масштабных событий культурной жизни страны. В этом году в фестивале приняли участие поэты и прозаики из семнадцати стран, на разных площадках города прошло более трех сотен различных мероприятий. Совместно с фестивалем традиционно состоялась книжная ярмарка, участниками которой стали многие отечественные и зарубежные ведущие и малые издательства.

Вип-гость фестиваля Андрей Маркович, об исчезновении которого мы информировали вас в предыдущих выпусках, объявлен в международный розыск.


— Слушаю. Молния.

Приказы по мобиле всегда отдают очень коротко, ставят задачу самыми простыми и однозначными словами; но я напряжен до судорог в пальцах, до рези в паху и двойных контуров перед глазами. Не упустить, запомнить четко, ничего не исказив, не переиначив на старте: любая погрешность дальше пойдет нарастать, набирать обороты, заведет хрен знает куда, и тогда — всё. Не оправдать оказанного мне доверия я не имею права ни в коем случае.

Почему — именно мне? Только потому, что я оказался ближе всех, на краю гостевой зоны, остановился поржать с дерущихся девок? А если б не остановился, ликвидировал конфликт на опережение, то есть в точности исполнил свой долг и помчался дальше — они позвонили бы другому?

Мне хочется верить, что это не так. Они выбрали меня, потому что я лучший. Потому что меня продолжали отслеживать, простого ликвидатора, изначально предназначив для важной спецоперации. Потому что за меня поручился Гром.

Осталось четыре секунды, мои, ликвидаторские. Три. Две…

Разница оглушительна, я и не думал. По сравнению с коммунальным временем любое рабочее летит вперед, оставляя весь мир копошиться и ползать — но спецохранное время!.. Вскипает кровь, выстреливают залпом нервные импульсы, гормоны взрываются вспышкой эйфории; я знаю, что это всего лишь побочный эффект ускорения, я должен сохранять трезвость разума, держать себя в руках — но не могу. Лыблюсь, как идиот. Тянусь вверх, расправляю плечи, дышу быстро-быстро и неглубоко, как нас учили, чтобы насытить кислородом ускоряющийся организм, — и ловлю кайф. Если они сейчас видят меня, то, наверное, уже успели сто раз пожалеть о том, что дали спецзадание такому кретину.

Заново проговорить про себя. Значит, гость. Вип-гость, как они это называют. Его надо встретить и вести. Вроде бы обычная задача, вип-гостей всегда ведут ликвидаторы, да и за внестатусными гостями мы обязаны присматривать: один коммунальный наезд, не ликвидированный вовремя конфликт — и гость уже не захочет остаться, а это позор для Мира-коммуны и личная вина прикрепленного ликвидатора, смотри пункт восемнадцать дробь шесть.

Если честно, я не понимаю, почему они остаются. Что же такое должно быть у них там, на задворках, какая жуть, тоска и безнадега, чтобы захотеть остаться… не в мире-коммуне, конечно же, нет! Само собой, все задворки стремятся сюда, вот только не каждому выпадает счастье стать гостем, даже внестатусным. Я вообще не говорю про «здесь», не думаю сейчас о пространстве. Только о времени.

Они же остаются — в коммунальном. Никакого другого никто им не предлагает и не предложит никогда. В этом смысле гости мало чем отличаются от коммуналов, уверенных, что время по существу едино для всех. Ни один вип-гость ни разу не заподозрил, что его ведет ликвидатор. Что мы вообще существуем: ликвидаторы и спецохранцы, строители и штамповщики, столовые и больничные девки, инфохранцы и даже садовые бабы — рабочий класс. Мышцы и кровь Мира-коммуны. Мы, у которых есть самое главное: наше рабочее время.

Вип-гость. Сверхстатусный вип — раз к нему не приставляют обычного ликвидатора; усилием воли сдираю с лица наползающую улыбку. Но и не спецохранца, а меня, ликвидатора, которому предписано ради выполнения этой задачи перейти в режим спецохранного времени. Значит, так надо, и я выполню все, что от меня требуется.

Я проведу его, этого чертова випа, сквозь Мир-коммуну так, что он влюбится в нее с первого же взгляда, втрескается, словно в многоразовую девку, и уже никогда не вспомнит о своих вонючих задворках. Я разбросаю по сторонам, расплющу об стены и накрою радиусом ликвида всех драчливых недоростков на его пути, построю всех столовых девок в округе, чтоб они накрывали ему поляну, забросаю его шмотьем, подсуну в дом-трах лучших коммунальных шлюх. А если будет нужно, лично раскатаю его тонким слоем по мостовой. И если прикажут — лягу трупом сам.

Ради одного.

Чтобы мне вернули его навсегда — мое спецохранное время.

Я лечу. Слипаются в общую массу улицы и повороты, дом-столы и дом-сны, птицы, насекомые и коммуналы. Они больше не смешны — они статичны, как здания и камни, как неживая природа; чтобы уловить что-то похожее на движение, я должен остановиться, вглядеться, заняться только этим, а у меня нет времени. Пока он, будущий вип, еще только раскачивается на своих задворках, размышляет и колеблется, называя, наверное, Мир-коммуну «плебс-кварталом», я успею всё.

Первым делом мне надо в инфохран. Запросить досье.

В разгаре коммунальное утро, гостевая зона сверкает, отполированная несколькими проходами, но я все же ликвидирую походя две кучки свежего дерьма и пару десятков окурков; честное слово, я с удовольствием накрыл бы радиусом и самих курильщиков, вот кого ненавижу! — организму в рабочем времени необходимо насыщение кислородом, но коммуналам плевать. Какие-то недоростки и сейчас кучкуются, дымя, у стены, и мне пришлось бы задержаться, чтобы отследить признаки конфликта или хотя бы движение пальцев среди стоячих клубов дыма. Некогда. Ради чистого релакса, пролетая мимо, скручиваю на ходу пепельные головы сигарет.

Уже при входе в инфохран соображаю, что могу и не пройти внутрь: форма и все знаки отличия у меня ликвидаторские, спецохранное — только время. Однако бесконечные двери открываются передо мной автоматически — видимо, приказ пошел и сюда. Классная все-таки штука — мобила, передающая на какие угодно расстояния человеческий голос, экономя время. Жаль, что нельзя точно так же передавать большие массивы информации. За досье надо приходить в инфохран. Где тебя замедляют при входе, потому что инфохранцы работают в совершенно другом времени.

Включается таймер.

Он ждет, пока я войду в синхрон — тщедушный человечек за громадным компом, похожим на чью-то квадратную голову. По мере того, как я замедляюсь, у него начинают резвее шевелиться пальцы, а так — не меняется ничего. Если, конечно, не считать накатившей внезапно тоски, духоты и серости, словно мир присыпали пылью, вонючим пеплом от сигарет. Стискиваю зубы: ничего, это временно. Только переговорить с инфохранным придурком, забрать распечатки — и тогда…

— Виснет, — жалуется человечек.

— Подожду.

— Вы присаживайтесь. Я кофе могу сварить.

Мое молчание он принимает за согласие и встает из-за компа. Что-то в его движениях не так, я долго не могу понять (он успевает насыпать порошка и ввести программу: противно — словно наблюдаешь за работой столовой девки), что именно — и лишь со щелчком кофемашины до меня доходит. Он не замедлен и не ускорен, он такой же, как я. Он, мелкий инфохранец, приставка к компу! Ничего общего между нами быть не может; эти два тезиса толкаются, наезжают друг на друга, прут на конфликт, не желая укладываться в сознании. Еще и не брезгует сам варить кофе, прямо на рабочем месте.

Правда, у меня его никогда и не было. Только рабочее время.

— Технику не обновляют годами, — жалуется он, вынимая кружку, всю в коричневых потеках. Имеет в виду, кажется, все-таки комп. — На задворках постоянно выпускают новые версии, мы физически не успеваем. Несмотря на тамошнюю тотальную хронозамедленность. В среднем, я имею в виду.

Почти все его слова звучат понятно. Почему я не улавливаю смысл? Говорят, при внезапном замедлении что-то такое происходит с мозгами; наверное, оно. Я не обязан с ним трепаться. Забрать досье и уходить.

— Можно было бы грамотнее распоряжаться экводотациями. Вот ваш кофе. Сахар тут, если хотите.

Он тычет мне в руки стаканчик, дымящийся и вонючий, будто внутрь сунули сигарету. В последний момент разжимаю пальцы; коричневая бомбочка летит вниз, я слишком замедлен, чтобы ее подхватить, да и, если честно, не хочу. Жижа расплескивается на пол звездой, забрызгивая ботинки инфохранца.

Пожимаю плечами.

— Рассинхронизация, — кивает он. — Бывает. Я сварю еще.

— Не надо. Извините.

Мне и вправду неудобно перед ним. Достаю ликвид, накрываю лужу радиусом, стараясь не зацепить заодно его шнурки, а то и сами ботинки. Ничего, в своем деле я профи, даже в чужом времени.

Он смотрит как-то странно. Зрачки неподвижны, взгляд тупой, словно у коммунала.

— Вы… действительно ликвидатор?

Вообще-то на мне серый комбинезон со знаками отличия. Кем я должен быть — госпитальной девкой?

— Ликвидатор.

— Да-да, конечно… Ничего. Я просто…

Жалеет, что наговорил лишнего, наконец доходит до меня. Признаваться, что я ни черта не понял?.. не знаю, какой идиот на моем месте признался бы.

— О, кажется, заработало. Сейчас будет досье. А как?..

Осекается, недоспрашивает. Ясен пень, хотел бы знать, каким образом простому ликвидатору (а поначалу принял меня за переодетого спецохранца?) досталось такое задание. Значит, в этом випе и в самом деле есть что-то особенное. Значит, я должен подохнуть, но выполнить то, чего от меня хотят. И для начала правильно уяснить. Гром учил, что при серьезных спецзаданиях далеко не все самое важное проговаривается вслух. Тем более по мобиле.

Маленький инфохранец, съежившись, протягивает пачку листков, теплых после принтера. Молчит.

Спрашиваю я:

— Вы знаете, кто он, этот вип?

— Нет, — отвечает он. Быстрее, чем успел бы обдумать вопрос.

Я улыбаюсь. Лыблюсь во весь рот, мне говорили девки, что у меня хорошая улыбка. Располагающая к себе. Улыбка простодушного идиота:

— Ничего, если я здесь почитаю? А вы мне объясните, если чего-то не пойму.

— Сожалею, — его голос едва слышен, но тверд. — Это инфохран. Вы не можете тут находиться после таймера. Проверьте, сколько вам осталось.

Проверяю. Две минуты.

Еще две инфохранные минуты — и я снова начну ускоряться, разгоняться до спецохранного режима! Предвкушение захлестывает с головой, смывая к черту все расклады и стратегические планы. Червя-инфохранца в его чистых ботинках с чистыми шнурками я готов прямо-таки расцеловать, а не допрашивать с пристрастием.

— Прочтите внимательно, — добавляет он сам; и поясняет без моих стараний и расспросов: — Этот гость очень важен для Мира-коммуны. На него во многом завязана вся система экводотаций… Вам необязательно понимать, но отнеситесь со всей ответственностью. Он должен остаться.

— Он останется, — обещаю я.

— Пожалуйста, покиньте помещение инфохрана.

Да запросто, за милую душу!

Врубается внутренний таймер, идет ускорение, и мне реально рвет крышу. С поцелуями я к инфохранцу, понятно, не лезу — но дружески хлопаю по плечу. Успеваю заметить, как человечек валится в кресло; сначала будто бы падает, а за полметра до сиденья подвисает и начинает планировать вниз все медленнее, покручивая тощим задом, так опускается, кружась, на землю сухой листок или перо.

Меня уже нет. Я лечу!!!

Лечу по инфохранным коридорам, заносясь на поворотах, и двери распахиваются передо мной, словно весь мир, мой прекрасный Мир-коммуна, лучше которого нет и не может быть. Звучит остаточный таймер: хроноскачок завершен, стабилизирован режим спецохранного времени. Эйфория ускорения спадает, мозги становятся на место, я собран и трезв, но все равно счастлив. И эрекция что-то держится дольше обычного, вот поржал бы кто-нибудь встречный — встреченный в моем времени, что очень вряд ли.

А впереди по коридору маячит девка. Вся в красном, узкая спина и внезапно обалденная задница; она покачивается и удаляется, удаляется несмотря на то, что я ускорен до предела, быстрее спецохранного только время… правильно, госпитальных девок.

Ненамного быстрее.

Между нами два стеклянных проема; я делаю рывок, и вот остается уже один; вряд ли в дом-больничках тренируют на скорость, это же девки, им достаточно для работы неслабой форы госпитального времени. Она не спешит, и я почти догоняю ее, но тут она выходит из инфохрана, и схлопываются за красной задницей непрозрачные створки — а меня начинают мурыжить на выходе, включается сигналка на несоответствие знаков отличия и хронорежима, придурки, куда вы смотрели, где была ваша чертова сигналка, когда я входил?! Приползшие на аларм инфохранные моллюски пытаются что-то втолковать своими скрежещущими на низкой частоте голосами-жестянками; в конце концов, чтобы разобраться со мной, вызывают спецохранца. Этот тоже косится на мою ликвидаторскую форму, но не возбухает, нормальный мужик.

Не хочу показаться идиотом, но в последний момент решаю: пофиг. Спрашиваю, кто она такая. Мужик не ржет, а просто называет по списку ее имя. И даже дом-больничку, место ее работы.

Запоминаю, хоть и, конечно, не собираюсь туда идти. Я ненавижу дом-больнички, вы помните.

И у меня задание.

Сейчас я должен прочесть его досье. Долгое, тягомотное занятие; хорошо, что я в спецохранном времени. Торчать на улице глупо, захожу в ближайший дом-стол, хотя жрать пока не хочется. В дом-саду нам рассказывали, будто бывают дом-читалки; не знаю, никогда не видел. Садовую бабу, которая показывала нам буквы, мы ненавидели сильнее, чем ту приходящую госпитальную девку с уколами в задницу и в руку — потому что против мгновенных, та-та-та-та, уколов ничего нельзя было предпринять, а с буквами получалось как-то бороться: переворачивать распечатки вверх ногами, или водить пальцем по строчкам, не всматриваясь, или рисовать на них члены с крылышками, или делать самолетики. Нет, я умею читать. Просто с детства ненавижу.

Дом-стол набит коммуналами, негде присесть, они жрут круглосуточно, что им еще делать, когда они не дрыхнут, как не трахаться или жрать? Расчищаю место и сразу понимаю, что пожрать — самое время. Сдвигаю распечатки в сторону, половина соскальзывает со стола и планирует вниз широким веером, я едва успеваю собрать их все на лету. Непременно понаделаю из них потом самолетиков, из этих кретинских бумажек. Штук пять или шесть, а остальными подотрусь.

Запихиваю в рот кусок батона с химическим паштетом. Вкусно.

И вдруг звонит мобила.

— Молния, — нажимая на кнопку ответа, успеваю все прожевать и проглотить. — Слушаю.

— Вы ознакомились с досье?

Я в спецохранном времени, я успею.

— Да.

— Гостя ведут. Вам сообщат, когда он пересечет окружность.

— Я готов.

Мобила отключается, а я смотрю обалдело на густые стаи букв — и не могу ничего понять, даже когда пробую вести пальцем по строчке, как в дом-саду. Уже ведут. Но ведут в коммунальном времени, у меня огромная фора, я смогу. Аппетит разыгрывается зверски, надо поддержать ускоренный организм — и я напихиваюсь всем, что вижу, чавкаю, жую с хрустом, глотаю большими кусками, не успевая почувствовать вкус, и стол вокруг меня стремительно пустеет, словно в радиусе ликвида, и столовые девки не успевают восполнять недостачу, и расползаются по сторонам, как тараканы, что-то заподозрившие или просто окосевшие коммуналы. Досье випа валяется передо мной, и вдруг у меня получается прочитать верхнее слово, наверняка его имя, оно безумно ржачное, из трех букв: Сун.

А меня зовут Молния.

Одним движением выливаю в глотку бутыль шипучки, пузырьки лопаются в горле, щекоча и распирая изнутри, будто бегущие микросекунды. Бросаю взгляд на досье — и мгновенным охватом понимаю о нем все, вижу насквозь, что он из себя представляет, этот вип-Сун, вынь-сунь, обхохочешься. Давай, выбирайся со своих задворок, ползи сюда, пересекай Окружность — мне сообщат, и тогда я начну действовать. А пока у меня еще есть время.

Лечу, притормаживая на поворотах, сверяясь по карте с номерами улиц. В этом районе Крамербурга я не был никогда, вот и хорошо, я боялся, это окажется именно та дом-больничка, что было бы совсем не в тему: могу себе представить, какими слизняками, растениями кажутся коммуналы госпитальным девкам — особенно коммуналы с раскроенным черепом. Нет, совсем другое место. Ее рабочее место, надо же. Интересно, она здесь же и варит себе кофе, и жрет, и спит? И даже трахается?..

Оказывается, внутрь так просто не попадешь, надо вводить код. Жду, пока створки раздвигаются, выпуская, к счастью, не госпитальную девку — я бы не успел, и осознание этого факта царапает гортань, почти ломая кайф — а снабженческую телегу, они ездят в коммунальном времени, и я сам не раз отгонял банды недоростков от госпитальных телег, где, как все знают, можно спереть наркоты. Вспрыгнуть на тележный бампер — баловство, мне даже не приходится как следует разбегаться. Пока она проползает сквозь проем, я, распластавшись, пролезаю ее всю по верху и спрыгиваю с заднего бампера задолго до закрытия створок. А вот теперь не задерживаться.

Лечу.

Успеваю подумать, что на работе она, скорее всего, не носит красное. И как я ее узнаю? Чисто по заднице?

— Что вы здесь делаете?

Спрашивает, стрекоча на высоких частотах, встречная девка, худенькая, как щепка, не та; присмотревшись, я понимаю, что она вообще старуха, ну да, они же быстро стареют, быстрее, чем на медбазах успевают обучить новых.

— У меня здесь девушка, — почти не вру. — Многоразовая.

— Это дом-больница. Здесь нельзя находиться.

У нее получается складно и ржачно, и движения ее, ускоренные, суетливые, смешили бы — если б я не видел себя ее глазами, замедленного, тягучего. Почему мне нельзя ускориться еще хотя бы чуть-чуть?! Почему госпитальная девка, да где там, госпитальная старуха! — нужнее миру-коммуне, чем спецохранец?

Спокойнее. Я ликвидатор.

Ее пальцы сплетаются и расплетаются, перебирают в воздухе быстро-быстро, словно лапки насекомого — и плавно съезжают в нормальные, хоть и все равно нервозные движения. Замедлилась. Ради меня.

— Здесь нельзя, — повторяет другим, мягким и глуховатым голосом. И вдруг улыбается. — Как ее зовут?

Какой простой вопрос. Говорю имя.

— Она отпросилась сегодня с дежурства, — старуха смотрит на часы, госпитальные часы с двойной шкалой времени. — Но уже должна была вернуться. Я скажу, что вы…

Смотрит вопросительно, и я называюсь:

— Молния.

В конце концов, не одного же меня так зовут. Она не вспомнит, но удивится, что-то ведь знакомое, ей станет любопытно, она выглянет посмотреть. А если ее окликнут изнутри, обернется и покажет мне свою задницу, должна показать — чтобы я был уверен.

Старухи уже нет. Я не уследил, когда она ушла, не успел.

На лавочках перед входом в дом-больничку сидят, как грибы, или, что еще хуже, едва заметно копошатся коммуналы, больные и стукнутые коммуналы замедлены вдвойне, на них невыносимо смотреть — как на мерцающий экран старой инфохранной машины, от них начинают болеть глаза.

Гром однажды сказал, будто Мир-коммуна был придуман для коммуналов. Что?! — возмутились мы, и он пояснил: ну, не совсем так. Мир-коммуну создали для того, чтобы все были равны, жили в едином рабочем времени, свободные и счастливые, — и в этом его главное отличие от задворок, где каждый стремится отгородиться от других, окуклиться, забиться в щель и копошиться там как можно медленнее, экономя время и никого не подпуская близко. Хуже коммуналов, сказал Гром. И мы все с ним согласились. Но все-таки коммуналы — это коммуналы, сказал Гром, и мы опять согласились, коммуналы не умеют и не хотят работать, они желают только жрать и трахаться, раскрашивать сиськи и выбирать шмотки, а когда им становится скучно, дубасят друг друга. И Мир-коммуна давно бы кончился, вымер, если б не мы — рабочий класс. Люди своего, рабочего времени.

А она уже здесь. И я снова не успел, не пресек, не догнал. Стремительная тень в зеленом прикиде госпитальных девок, бесформенном сверху донизу, как бревно.

Она замедляется и спрашивает:

— Это вы — Молния?

Смотрит.

У нее красивые глаза.


— Интересный какой вопрос. Мало кто рискует так спрашивать.

Нет, я не думаю о смерти. То есть о смерти вообще — конечно, это одна из главных литературных тем, но в свою собственную смерть я категорически не верю. Понимаете, мне нельзя умирать. У меня дети.

(Из последнего интервью Андрея Марковича)


Город терял очертания.

Точнее, не так. Его линии двоились, троились, множились, будто их раз за разом наводил художник-график, набивая руку или расписывая перо. В любом другом месте форма давно бы сдалась перед силой и властью безвременья, — но этот город уже сколько столетий подряд стоял, укорененный в традицию, и ничто не предвещало его капитуляции перед ней в ближайшем и даже самом отдаленном будущем. А если б я находился, например, на морском берегу, то ничего бы и вовсе не было заметно. Бывают пейзажи, невозмутимо устойчивые к течению времени. Разве что отступит на метр-другой береговая линия да обрушится раз в несколько веков верхушка особенно непрочной скалы.

Стояли зыбкие сумерки, розово-серая смесь утра, вечера, дня и ночи, и промозглая влажная прохлада, суммирующая все времена года в городе, в чей образ в любом описании непременно входил дождь. Стало гораздо труднее смотреть, куда идешь, ступая пробно, будто в холодную воду, травмированной ногой; впрочем, она все меньше давала о себе знать. И вообще, гораздо увлекательнее было осматриваться по сторонам.

Забавляли вывески. Коммерция куда эфемернее архитектуры: они мерцали, накладываясь друг на друга, нечитаемые, но дающие о себе представление фрагментом декора, виньеткой, двумя-тремя буквами. В основном, конечно, псевдоготика, что слегка смешило, поскольку настоящей готики город и не знал — эта узнаваемая эстетика на уровне шрифта была скорее общим кодом, паролем, о котором поколения договорились между собой. По-польски, по-немецки, по-украински, и совсем уже странные готически-еврейские буквы. Поверх наползали скудно-плакатные шрифты времени, не признававшего иных стилей, и сверкали исподволь неоном те краткие времена, когда новые хозяева жизни вообще не понимали ничего, кроме сверкания. Андрей поискал вывеску «Маркиза де Сада» — где-то же здесь, я не ушел далеко? — но было нереально найти что-либо конкретное в этом мерцании.

К тому же вокруг беспорядочно и густо, словно бабочки у плафона, мельтешили еще и люди.

Люди. Самое бренное, самое непрочное в многослойном рисунке времени, особенно если речь идет о городе с такой болезненной историей и столь неопределенной перспективой. Узкие старухи в черных вуалях и статные военные с вензелями на погонах, чумазые дети и окладистобородые священники, фрачные господа с моноклями и румяные девушки в косынках, рыцари и рабочие, панночки и шинкари, жандармы и торговки, студенты и офис-менеджеры, — они толпились в узких берегах почти неизменной древней улицы, и не могли разойтись, и проходили друг сквозь друга, каждый в своем, уже неотменимом времени. Призраки? — да нет, я бы не сказал, хоть у них и странные взаимоотношения с материей, светом и тенью. Их разговоры (на разных, наверное, языках) сливались в ровное гудение, да и то, чтобы его услышать, приходилось прилагать отдельные усилия, настраиваться, словно на тиканье часов или шум водопада.

Заговорить с кем-нибудь из них, коснуться, вступить в контакт было невозможно. Андрей попробовал — просто так, заранее зная результат, но пользуясь преимуществом своей объективной свободы, хулигански и отнюдь не им первым понимаемой как вседозволенность. Девушка с невероятной талией протекла между ладонями, будто струйка воды, рыцарский доспех насквозь пронзился пальцем, не встречая сопротивления, необъятный живот монаха обтек, словно амеба, не отдернутую героическим усилием воли руку, неохотно выпустив ее с обратной стороны. При этом все они были настоящие, все находились здесь — только не сейчас, потому что никакого «сейчас» не осталось вообще.

Как я попал сюда?.. Нет, «сюда» — неточное слово, оно все-таки обозначает место, точку в пространстве, а с ней все более-менее ясно: приковылял на своих полутора сквозь проходной двор, потеряв по пути одно-единственное измерение. После всех тех вольностей, что я позволял себе последнее время со временем (люблю махровые тавтологии и плеоназмы бескорыстной писательской любовью), рано или поздно нечто подобное должно было произойти.

В этом городе, с его стойкой репутацией мистического — я не верю ни в какую мистику, но ведь те, кто верит, списывают на ее счет физические процессы, которых не могут иначе пояснить: в частности, все то, что каким-то боком касается времени, величины непостижимой для большинства… В городе, где тонкие связи еще тоньше, вибрации сложнее, причудливее изгибы полей, не столь однозначны древние взаимоотношения между «здесь» и «сейчас».

К тому же я, чего теперь скрывать и удивляться, сам этого хотел.

Очутиться вне времени. Снаружи — и посмотреть.

Я привык находиться вне. Сторонний наблюдатель жизни, объективный и безжалостный именно в силу своей невключенности ни во что: от литературной тусовки с ее сложными внутренними течениями и запутанными перекрестными связями — и до общественно-политической жизни страны. Не выше этого, а просто вне, снаружи, на определенном расстоянии, потому что так лучше видно и легче понять. Единственное свое, родное и внутреннее, я создал сам — это моя семья, и не будем сейчас о ней.

И еще мое время. С ним я давно договорился, выработал свои правила, нарастил себе капсулу-хронос, невидимую снаружи, но действующую безотказно в обе стороны; на ускорение, конечно, чаще, таков основной закон жизни: сначала стремиться успеть и только потом — продлить, тут я особенно не отличаюсь от своих героев и окружавших меня прежде обычных людей. Но мне хотелось большего. Хотелось понять и препарировать его целиком — самое неуловимое и неподвластное… стоп-стоп-стоп, о власти речь не шла! — только понять, а для этого увидеть со стороны привычно настроенным объективным и безжалостным глазом. Извне. Вот так.

Я всегда получаю то, чего хочу. Не столь уж важно, каким именно образом это происходит, но происходит всегда, я давно заметил.

Только эти слова перешли в разряд контрафактных — «всегда» и «давно».

*

Самым странным оказалось ошеломляющее отсутствие внутреннего хронометра. Бессмысленность вопроса о прошедшем времени не желала укладываться в сознание — а ответа не было, не было вообще.

Человеческая мозаика перетекала вокруг, словно в калейдоскопе, наслаивались отпечатки времен, зыбко по­драгивали условно-вечные декорации, и понять хоть что-то было категорически невозможно. Угол зрения, точка опоры и отсчета — все это исчезло вместе со временем. Андрей будто очутился в безвоздушном пространстве, в невесомости, беспомощно двигая руками и ногами и бесцельно озираясь вокруг. Тотальная неопределенность, густая и текучая, словно коллоидная взвесь, давила на мозг, и глухо заныл затылок, и то и дело приходилось смаргивать, наводя резкость. В тупом болезненном тумане растворялись интерес и новизна; произошла ошибка, что-то гранично важное не было учтено, и надо бы аккуратнее формулировать желания с их тенденцией сбываться в буквальном виде. Вне времени — и что?

Для постижения чего-либо, для самого беспристрастного стороннего наблюдения все же необходимы какая-то включенность, сцепление, общая система координат — безвременье отменило ее одним щелчком, так обесточивают на подстанции целый жилой массив, не заботясь о том, что какой-то отдельно взятый человек в квартире на шестна­дцатом этаже останется в темноте и не допишет начатую фразу. Кто любил порассуждать о вневременной сущности настоящей литературы? — вот и смотри, как оно выглядит на самом деле. Смотри, потому что больше ты, писатель, не способен (опускаем неверное слово «теперь») ни на что.

Оказывается, он оставил в номере на подзарядку рабочий нетбук, чего вообще-то старался не делать — Андрей привык везде иметь возможность поработать, если вдруг образуется удачное время, в противном случае испытывая легкий, но лишний дискомфорт. Вернуться за нетбуком, наверное, можно: отель стоит на том же месте, здания и предметы остались строго материальными, и электроника, по идее, должна действовать… Вот только для подзарядки необходимо, как мы помним, время. Ясности не хватало, гарантий не имелось, но попробовать, во всяком случае, он мог. Дело было в другом, несравненно более значимом.

Литература невозможна без времени. Против этого восстает сам основной ее инструмент — язык, прочно завязанный на глаголы и их временные формы. Глагол — это движение, без времени движения нет, а значит, нет и литературы как таковой. Я сам себя загнал в ловушку, в которой теряю главное свое оружие, саму свою суть, несущую ось. Что я могу? Продолжать озираться по сторонам, фиксировать статичные картинки, поначалу небезынтересные в их причудливости и странности, множить бесконечные наслоения описаний — зачем?

Прошлое — мертвая категория, и если я вижу эти вывески и этих людей, то лишь потому, что извне, со стороны видно вообще все. Но в этом больше нет никакого смысла.

Андрей продолжал идти, просто так, без направления и цели, хромая на каждом шагу и не замечая своей хромоты. Шагал, постукивая пиратским костылем, уже практически ненужным, но исполнявшим некую сигнальную функцию, во всяком случае, так хотелось и казалось, — на самом деле все-таки приходилось идти сквозь людей. Им было все равно, они, разумеется, его и не замечали, существуя каждый в своем времени, но абстрагироваться и спокойно двигаться напролом все равно не получалось: субъективная информация, передаваемая нервным импульсом от глаз к мозгу, перевешивала объективное знание. Особенно когда под ноги попался труп, мужчина в окровавленной шинели, с кричащим запрокинутым лицом. Трупов здесь тоже было много, и казалось, что они материальнее живых людей — намертво, как древние насекомые в янтаре, запечатленные в моменте, когда оборвалось их время.

Движение обрело самоценность, стало кристаллизованным вызовом, неповиновением, попыткой к бегству. Я должен как-то вырваться отсюда, опять неточное и неправильное слово, непростительное для писателя, при чем тут место?.. Но от безвременья наш язык не образует наречий. Найти мое время, вернуть, вжиться назад.

На перекрестке мерцала и трансформировалась на постаменте некая статуя, памятник стоял на этом месте от начала человеческих времен — меняясь при каждой смене идеологии и власти. Повозка, пролетка и несколько автомобилей составляли единого пульсирующего монстра о множестве колес и конских ног. Все они не двигались никуда и не мешали друг другу. В витрине вечного магазина на углу, наслаиваясь друг на друга, танцевали рождественские куколки, громоздилась бутафорская колбаса и зияло выбитое стекло.

Прекрасная женщина в черном бархате в охват узкого изгиба спины, с тонким хлыстом в белых пальцах и тяжелыми завитками страусовых перьев на невидимой шляпке беззвучно смеялась, запрокидывая голову, и билась голубая нить на шее, и ярко искрились вишневые глаза, и все это было мертво уже много-много лет, мертво необратимо, поскольку время не меняет направления, не имеет обратного хода. Но я-то жив!.. И я, конечно, вернусь.

Больше мне, как ни парадоксально, ничего не нужно.

И стоит осознать это, как появляется смысл, истинный смысл в его литературном понимании. Из двух древних и главных эпических тем — война и возвращение домой — я никогда не выбирал войну.

*

Прежде всего попробовать навести фокус. Сосредоточиться и вычленить настоящее: классная, хоть и простенькая, игра слов. Здесь, в историческом центре города, это было нереально, однако Андрей знал место, где задача облегчалась в разы. К тому же ему действительно было туда надо — попытаться забрать нетбук.

Он прикинул направление; ориентироваться Андрей мог и в абсолютно незнакомом городе, и даже если тот представлял собою лабиринт непостижимой логики иного времени. Пространство осталось прежним — и он пошел в отель, постепенно привыкая — и все равно каждый раз невольно напрягаясь и чуть отшатываясь, как перед террариумом с нападающей змеей за толстым стеклом — проходить сквозь людей, вполне материальных и на первый взгляд живых.

Вышел на ту самую улицу, по которой вчера (?!) они прогуливались вдвоем с Полтороцким в поисках кафе. С этой точки уже, по идее, можно было разглядеть отель: в другом городе такая свечка просматривалась бы откуда угодно, но здесь узкие улочки и высокие стены исключали какой бы то ни было обзор. Влажная брусчатка скользила под ногами, но даже споткнувшись и едва не потеряв равновесие, Андрей совсем не почувствовал отдачи в ноге. Вне времени боль теряет точку опоры, спасибо и на том.

Отель он едва не пропустил. Все-таки взгляд идущего человека редко поднимается выше линии его личного горизонта — а на уровне глаз огромные двери коричневатого стекла совершенно терялись в куда более основательной мозаике древней стены, сложенной из мшистого серого камня, яркого кирпича, легкомысленных виньеток, сплошной скучной штукатурки, руин и кучи строительного мусора… Андрей уже почти прошел — и чисто случайно, уловив в наслоениях веков это стеклянное мерцание, запрокинул голову.

Отеля почти не было.

То есть он, конечно, стоял на своем месте и на самом деле не был призрачным и прозрачным — но в контраст к мерцающей и многоуровневой окружающей архитектуре казался сиротливым и голым, мимолетным, одноразовым. Андрей впервые задумался о будущем: в том смысле, представлено ли в калейдоскопной мозаике времен и оно. Огляделся в поисках людей, одетых… как? В серебристые скафандры или, как я, помнится, придумал, в облегающие хроносы с бегущими искрами? Снова перевел взгляд на верхушку отеля, ровно, без малейшего мерцания воткнутую в мутные облака: получается, его так ни разу и не перестроили… То есть не перестроят за все время?

Впрочем, это было отнюдь не главное, что его интересовало. Андрей не без опаски взошел по ступенькам и аккуратно подтолкнул вращающуюся дверь, ту самую, которую мощным жестом проворачивал на двоих Полтороцкий. Эта дверь едва угадывалась в сплошной стене, и пройти сквозь нее было то же самое, что проникнуть на железнодорожную платформу в любимой Филовой, а теперь и Марииной книжке, супербестселлере всех времен и народов, никогда тебе не достичь подобного успеха, сколько ни тщись и ни завидуй. Усмехнувшись, Андрей слегка отклонился назад — и бросился в стену с разбега, ударив в движении по створке.

Показалось, будто его измолотили в сельскохозяйственной машине или устроили армейскую «темную». Шипя от боли — к счастью, стремительно уходящей — Андрей остановился посреди отельного холла. Что это было — древние стены снесенных построек?.. но если так, я бы вообще сюда не попал. Возможно, дело в том, что адская машина вращающейся двери в принципе не имеет строгого места в пространстве — если вычесть время.

В холле тоже толпились люди, в этой толпе, кроме ее густоты, почти не было ничего странного: люди как люди, статусные командировочные, вип-гости, туристы. Проходить сквозь них Андрей не решался, пробираться не получалось — слишком плотно они клубились, преграждая не то что путь, а даже и обзор на ресепшн. Впрочем, штурмовать стойку было необязательно, у него имелась при себе магнитная карточка-ключ; сработает ли она в безвременье?.. Андрей попытался заговорить, ни с кем конкретно, просто вежливая фраза, пущенная, будто пробный мяч, в пространство — во время? — но никто ему не ответил, не обернулся на голос, никак не отреагировал. Ни один.

Куда теперь?.. Лестница, лифт? Что безопаснее, что меньше зависит от времени?

Конечно, он выбрал лестницу.

Бесконечные пролеты ложились под ноги ровно, без неожиданностей — достаточно было уловить ритм, встроиться и не смотреть вниз. Людей здесь, по сравнению с холлом, почти не было, так, редкие встречные, выловленные из всего спектра времени, эта лестница и не предназначалась для людей, дань требованиям безопасности, не больше. Здесь даже не были обозначены этажи, и Андрей не сразу спо­хватился, что не помешало бы их считать. Начал с приблизительной цифры, шестой-седьмой, а может быть и пятый, а у меня двадцать третий, не такая уж страшная погрешность. Когда поднимусь, будет видно по номерам номеров, то есть, конечно, комнат, смешная тавтология, да.

Отвлекся — и вдруг опять врезался в толпу.

Толпа началась на уровне десятого этажа, она роилась, толкалась, отчаянно стремилась — и не попадала — вниз. Андрей притормозил было, понимая, что это не имеет смысла, встречные люди в любом случае пребывали в своем времени, не замечая его движения против общего вектора. Идти сквозь них оказалось нетрудно, особенно если прищуриться, нарочно смазывая фокус. Но если навести, если присмотреться… Я писатель, я присматриваюсь ко всему, не упуская ни одной возможности наблюдения, особенно с гарантией остаться незамеченным.

Эта внезапная толпа не походила на ту, что заполоняла город и даже холл внизу. Не было броуновской хаотичности — была одна общая цель. И, кажется (Андрей невольно прислонился к стене, будто бы пропуская бегущих, хотя это не имело ни малейшего смысла), многие из них пребывали в одном, общем времени. Они жестко работали локтями, отпихивали друг друга, кого-то сбили с ног, какая-то женщина беззвучно кричала, прижатая к перилам. Этим людям очень нужно было попасть вниз.

Здесь что-то когда-то случилось. Андрей напрягся, припоминая: он уже успел выслушать немало баек из истории отеля, у которого было в городе столько недоброжелателей, что любая безобразная пьянка в номерах, не говоря уже об экстраординарном случае вроде самоубийства (о самоубийстве — кто-то прыгнул с верхней обзорной площадки — ему рассказывали точно), мгновенно становилась то ли преданием, то ли уликой, подшитой к делу. И бы­ло что-то такое еще, с общей эвакуацией гостей… пожар?.. химическая угроза?..

Он старался рассуждать отвлеченно: удобно и вроде бы легко для человека, по определению пребывающего вовне. Он шел сквозь людей, охваченных диким, материальным ужасом, и постепенно их страх проникал, словно едкая щелочь, через прозрачную пленку времени — и разъедал пространство, и становился невыносимым. Скорее бы все это кончилось. Двадцатый, двадцать первый, двадцать второй этаж. Или уже двадцать третий? — надо заглянуть в коридор и проверить. Да, слава богу, двадцать третий.

В коридоре оказалось не то чтобы посвободнее, но здесь люди мельтешили хаотично, в разных направлениях, как он уже привык. Андрей, не останавливаясь, прошел к своему номеру, на ходу шаря в кармане в поисках карточки-ключа, почему-то казалось важным проделать опыт сразу, без паузы, с разгону, как он проходил сквозь вращающуюся дверь — словно только так и можно было обмануть безвременье. Карточка скользнула в щель легко и точно; ничего тут никогда, с момента постройки, не менялось и не передвигалось в пространстве. На замке вспыхнула зеленая лампочка. С веселым недоверием Андрей распахнул дверь.

*

В номере все оставалось по-прежнему; а он уже был готов к тому, чтобы встретить здесь всех — за всю недлинную, но все-таки историю отеля — бывших и, возможно, будущих его постояльцев, не говоря уже об их многочисленных пожитках и чемоданах. Нет, просто мой номер, убранный с утра, с профессионально застеленной конвертом кроватью, моим рюкзаком на полу, моей кружкой на тумбочке и моим нетбуком, стоящим рядом на подзарядке.

Странно; хотя, кажется, я понял.

Здесь — мое пускай мимолетное (что, впрочем, потеряло релевантность), но все-таки личное пространство, оно сохранило отпечаток моего времени, очертило своими стенами границы моего хроноса. Безвременье не добралось сюда, не преодолело преграды из крапчатых обоев и тяжелых порть­ер с кистями, символизирующих роскошь вне рамок ка­ко­го-либо вменяемого стиля; но так даже и лучше. Не зря я всю жизнь любил отели и умел обживаться в них в считанные минуты, уже через час ощущая себя по-настоящему дома. Да, тут мое личное пространство, мой хронос, мое время. Осталось только закрепиться в нем, встроиться, вжиться назад — и спокойно, без проблем выйти наружу, передвигаясь синхронно во времени и пространстве, как все нормальные люди.

Первым делом Андрей, конечно, раскрыл нетбук.

Он не выключил его, ставя на подзарядку, и потому обнаружил сразу в рабочем состоянии, на открытом файле той самой новой вещи, о которой знал теперь гораздо больше, чем когда-либо, это знание было увлекательным и точным, и закололо меленькими иголками кончики пальцев: работать, работать!.. Да ладно, не так уж трудно сделать, чтобы это несвойственное человеку желание проскочило мимо, прошло. Сейчас гораздо нужнее и важнее другое.

С нетерпением, азартом и даже некоторой опаской Андрей вошел в интернет.

В моем придуманном — вернее, придумываемом, создаваемом в процессе — мире именно сеть служит некой территорией, единой для всех, стабилизирует его, не дает рассыпаться, сводит к общему знаменателю. В сети можно синхронизироваться, вступить в коммуникацию, договориться, там происходит практически все взаимодействие, необходимое человеку, у которого есть свое время. Вдоль и поперек пронизанная таймерами и утыканная цифровыми циферблатами, сеть и в нашей реальности подчиняет себе время — настолько, насколько это возможно вообще. Сеть должна стать моим союзником, вытащить меня отсюда… Черт, вместо неточного «отсюда» надо придумать какое-нибудь новое слово…

Стартовой страницей у него уже много лет была почта, средоточение практически всей деловой и личной жизни, Андрей постоянно забывал ее запаролить и каждый раз утешался прозрачным самоощущением человека, которому нечего скрывать — ни от жены, ни от друзей и врагов, ни от партнеров. Ага, с утра только четыре новых письма, внешний мир по-прежнему живет чуть медленнее меня-прежнего, не выпавшего в безвременье. Два деловых, издательских, одно — явный спам (а провайдер клялся, что поставил хорошую и умную спаморезку) и последнее из дому, от Инны.

Открыл.

«Муж, привет, как ты там?»

Инна писала, как всегда, спокойно и скупо, всего три-четыре строчки с ритуальным вопросом в начале и тоже ритуальным, почти магическим тайным словом в конце: «возвращайся». Андрей улыбнулся: если это заклинание неспособно вытащить меня из безвременья, то я даже и не знаю. В маленькой, как ее ладони, горсти не таких уж значительных фактов — опунция зацвела, Надюшка нашла большого жука, Мария хочет постричься, Филу задали прочесть хорошую английскую сказку, что посоветуешь? — шелестела и пересыпалась вся его домашняя жизнь, все то, к чему он не мог не вернуться. В этой жизни почти не было примет времени, возможных зацепок, разве что косвенные (в какой день у Филиппа ближайший английский? — был в пятницу, как раз когда я улетал, а следующий во вторник, до вторника что-нибудь придумаем), и Андрей глянул в шапку письма, на сетевую метку, четкий и однозначный временной якорь: отправлено в субботу, 08.59, правильно, я на тот момент уже минут двадцать как, позавтракав, вышел из отеля.

А теперь я отвечу, и мое письмо тоже обретет свою метку: отправлено тогда-то, с точностью до минуты, и ускольз­нувшее время окончательно станет снова моим.

«Привет, жена».

…Он поставил точку, еще улыбаясь от мимолетного, но живого и настоящего ощущения встречи, прикосновения, разговора; каждый раз, отписываясь домой даже парой строк, я чувствую на себе это тепло, и оно меня, кроме шуток, и греет, и хранит, — и нажал на клавишу send. Окошко с письмом пропало — ушло! — закрутилось мерцающее колесико…

Андрей смотрел, с нетерпением ожидая цифры.

Оно крутилось, и крутилось, и крутилось. Долго, безнадежно, бесконечно.

*

Он перепробовал все.

Пытался отвечать на другие письма, даже отправил мейл самому себе — ради тех самых циферок в шапке; письма не уходили, подвисали в бесконечности безвременья. Вышел на фейсбук: в свое время, когда эта штука была на пике, Андрей завел себе аккаунт и развлекал публику фотографиями с многочисленных географических точек, где бывал в литературных поездках; а потом надоело. Фейсбук шевелился и сейчас, хоть уже и не с прежней силой — теснили конкуренты, в сети каждый год появляется что-то радикально новое, к чему с восторгом устремляется публика, нацеленная на одно: оставаться в тренде, не проиграть никому в новизне. Статусы, лайки, комментарии, с последними негусто, но Андрея интересовало другое — пометки-крючки времени под каждой записью: сутки назад, два часа назад, минуту назад… Самые свежие, как и положено, периодически меняли значение: две минуты назад… три минуты… В сети было свое время, четкое, структурировавшее всё и всех, диктующее свои правила. Но когда Андрей попытался написать контрольный статус, прокомментировать кого-то, просто поставить очередной лайк — ничего у него не вышло.

Он ходил по самым разным сайтам — новостным, рекламным, фанатским, порнушным, пытался где-то регистрироваться, хоть как-то встроиться в виртуальный мир, в отличие от реального казавшийся таким прочным, привычным, прежним. Но сеть отторгала его, как чужеродный элемент, не желала иметь с ним дело, не видела в упор. В нашем несовершенном мире вне времени автоматически озна­чает вне сети. И не придумано специальных настроек, чтобы синхронизироваться по Абсолютным Часам.

Таймеры на местных сайтах, кстати, показывали вечер субботы — 21.00 — но в это столь простое и точное время нельзя было верить, оно всего лишь мимикрировало под настройки моего хроноса, притворилось настоящим и ничего не означало. В этом фальшивом времени меня еще не искали: на фестивале постоянно случаются недоразумения и накладки, мало ли кто и почему не явился на свою автограф-сессию, у многих в неподходящий момент разряжается мобильный, и никому пока не пришло в голову поднимать тревогу, милицию и прессу.

Кстати, о мобильном; наверное, имело смысл поставить его на подзарядку и попробовать воспользоваться — а вдруг? Предмет излишества, которым Андрей стойко не обзаводился много лет, отставая от моды, а под конец уже и от здравого смысла, считая, что наличие постоянной связи только мешает по-настоящему ответственно планировать свое и чужое время; он мог оказаться союзником — в силу своих сложных и неразрывных взаимоотношений со временем. Кроме того, только в мобильном у Андрея были часы.

Он воткнул зарядку в розетку (как легко и беспроблемно получается все с электричеством — даже подозрительно), тут же включил трубу, глянул на таймер — ну конечно, 21.07, все та же фальшивка для внутреннего пользования, интересно будет вынести телефон за пределы номера и посмотреть, что получится — и просмотрел непринятые звонки: Ольга, Нечипорук, несколько раз незнакомый номер, наверное кто-то из организаторов фестиваля, Скуркис, испанцы, Марина из литагентства, два раза мама, вот кто всегда начинает волноваться первой, даже в этом, чудом сохраненном локальном времени. Инна звонила только по крайней необходимости; для того чтобы просто держать на расстоянии связь, ей, человеку визуальному и вербальному, как и он сам, вполне хватало переписки.

Перезванивая маме, Андрей уже знал, как оно будет. То же вращающееся колечко, только в аудиоформате. Бесконечные длинные гудки.

Он проверил последнюю возможность: попытался расширить границы хроноса, позвонив по внутреннему телефону на ресепшн. И что-то клацнуло, и отозвался милый девичий голос с певучим местным выговором, Андрей был готов ее расцеловать, живую, замечательную, отозвавшуюся сквозь безвременье!.. И тут она повторила ту же фразу по-английски, потом по-французски все тем же говором, превратившимся в акцент… автоответчик. Пискнул сигнал, и наступила знакомая бесконечность.

Выхода не было.

Было несколько возможностей — а по большому счету только две, самая простая вариативная развилка.

Я могу остаться здесь, в уютном хроносе, во внутреннем мирке, так похожем на настоящий, с выходом в сеть, которая прекрасно заменяет реальность всякому человеку, выпавшему из времени. Остаться и беспристрастно наблюдать со стороны все то, что многие на полном серьезе считают жизнью. Что-то в этом есть: по крайней мере, здесь мое внутреннее время идет, и вскоре (как, оказывается, приятно употреблять с полным правом подобные слова!) я узнаю новости о себе. Побываю, черт возьми, на собственных похоронах… Если все это, конечно, будет: тревога, розыски, комментарии, версии, похороны. Не знаю. Возможно, безвременье выкрутится как-то иначе, в любом случае интересно, с какой стороны ни посмотреть.

Посмотреть можно. Но повлиять, как мы уже выяснили — никак. Просто смотреть и знать, что те же самые новости в той же сети, в новостях, на фейсбуке — но в своем времени — лихорадочно отслеживает и листает Инка, и старается держаться, и до последнего скрывает от свекрови и детей…

Вторая возможность.

Вторая — это выйти отсюда. Выйти назад в призрачный, но все-таки парадоксально реальный мир с несметными толпами людей, проходящих друг сквозь друга, с трупами и живыми, руинами и парадными фасадами в одном и том же срезе пространства. Выйти и наблюдать со стороны, потому что выбора у меня все равно нет. И попытаться все же понять, как он устроен — мир, из которого вычли время.

*

Он принял душ, переоделся и сменил повязку на щиколотке, собрался, взяв с собой и нетбук, и мобильный, и теп­лую куртку, и кружку с кипятильником, и даже зачем-то початую пачку сухого печенья, обнаруженную в рюкзаке; сидя в номере, Андрей успел проголодаться и выпил мятного чаю, но предполагал, что снаружи, в безвременье, голод исчезнет, как и боль.

Больше всего смущала лестница. Эта жутковатая толпа, резко редеющая ниже десятого этажа — почему? Ближайшая, чисто географически, загадка безвременья, по идее, она первой требовала к себе внимания и поисков решения — но именно эту загадку Андрей предпочел бы не трогать, оставить в покое, забыть; он сам не понимал почему, отторжение было иррациональным, словно нежелание прикоснуться к непонятного происхождения слизи. Потом. Когда появится время.

Можно попытаться вызвать лифт. Электроника пока хорошо себя проявляла; правда, внутри моего личного пространства — но вне я просто еще не пробовал. Андрей завернул к лифтовой шахте, нажал на кнопку, она послушно засветилась… Нет.

Лифты в отеле были помпезно-прозрачные, и сквозь стеклянные стенки шахты хорошо просматривалось, что человеческий аквариум набит под завязку по всей длине: безвременье честно отображало кабинку в каждый момент ее непрерывного движения вверх-вниз, и не дай бог угодить в эту колбу, откуда может и не оказаться выхода. И вообще стоило бы, вспомним вращающуюся дверь (как бы, кстати, ее обойти?) держаться подальше от вещей, пребывающих в постоянном движении.

Развернулся и двинулся к лестнице; так первопроходцы входят в холодную мутную воду реки с илистым дном, решительно и сурово, придерживая над головой рюкзак и палатку со спальником — если очень нужно на тот берег.

…Спустился.

В поисках другого выхода из вестибюля — кажется, был такой сбоку, и с обычной дверью я как-нибудь справлюсь, должно быть проще, — Андрей немного побродил по периметру, стараясь держаться поближе к мягким пуфикам у стены, сквозь которые проступали руины выше человеческого роста; интересно, на месте чего возвели это здание, что разрушили? — да ладно, никуда ведь он не делся, дом-предшественник, по которому наверняка плачут культурные активисты, вот сейчас выйду и рассмотрю как следует снаружи. Искомая дверь обнаружилась и выпустила почти без сопротивления; еще немного, и я научусь проходить сквозь стены. Если принять во внимание, что любой стены в каком-нибудь времени еще или уже не существует…

Отошел к противоположной стороне улицы, многослойной, мерцающей, но все же куда более цельной, и всмотрелся в развалины на месте поблескивающей стены. И сглотнул, и передернул плечами, прогоняя озноб, и малодушно — беспристрастный наблюдатель! — подумал, что лучше б он этого не делал, не останавливался, не наводил резкость, не смотрел.

Горы битого стекла, перекрученные кабели, женская голова в разбитых очках, расплавленная панель какой-то электроники, трубы, обрывки ткани, яркая игрушка в детской ручке… расколотая ванна, крошка из кафельной плитки, спекшийся пластик, сажа, пепел, раздавленные и обугленные трупы… Когда?!

— А хрен разберешь. Потому и нету смысла.

Андрей вздрогнул, взвился, обернулся.

Человек смотрел на него. Улыбнулся щербатой улыбкой. Небритый, с синеватым опухшим лицом и неопрятным седым хвостиком из-под растянутого берета, в заскорузлом бомжовом одеянии, подвязанном зеленым женским пояс­ком. В сумеречном полумраке этот человек все же отбрасывал неясную длинную тень через всю улицу.

Только одну тень.

Загрузка...