Чуть-чуть расширяю границы хроноса. Так, чтобы поместилась боковая панель с чашкой кофе. Не больше; больше — только если надо выйти в гигиенический блок или к доставке, и каждый раз приходится делать над собой неподъемное усилие, потому что — страшно, очень страшно.
Мне говорили, этот страх постепенно уйдет. Надо регулярно скачивать реабилитационные психокурсы, но я опять забыла. И потом, для этого нужно входить в сеть, подключать коммуникацию и синхронизироваться… Не хочу. Никого не хочу впускать в мою жизнь и в мое время.
Сенсорная панель прорастает цветами, лиловыми и желтыми, белыми и голубыми, в бесконечном многообразии комбинаций, это даже не программа-симулякр, а просто заставка, я ее закачала давным-давно, задолго до того, как… стоп. Это я решила для себя твердо — не вспоминать. И помогает, правда. Я уже по-честному, да, безо всякого самообмана, забыла его имя.
Перепланировать личное пространство, собрать все необходимое для жизни в определенный радиус, обозримый, контролируемый простым глазом. И цветы, хотя бы немного цветов. Мой сад, наверное, погиб, высох до основания… Не знаю. Не могу заставить себя встать, расширить хронос и пойти посмотреть.
Перепланировку можно поискать в сети, но ведь это опять-таки активировать панель, персонализироваться и все прочее, чего я не делала уже не помню сколько внутренних часов и дней. Я не общаюсь ни с кем, не читаю новостей, понятия не имею, что происходит там, во Всеобщем пространстве, в чужом мире за пределами моего хроноса… И не хочу ничего такого знать. Я просто смотрю на цветы. И пью кофе… Кофе у меня пока еще есть, он не запрограммирован в стандартный набор доставки, но можно замедлиться еще, и хватит надолго, почти навсегда.
В коммуникацию придется все-таки выйти. Я же так и не сказала ему… старику, который спас меня, вытащил оттуда… Его имя, конечно, тоже пришлось забыть — но он есть у меня в контактах, и я должна, непременно должна подключиться на связь и сказать ему спасибо.
Потом.
Оболочка хроноса вспыхивает на золотом ободке чашки алмазной пылью. Мне жизненно необходимо ее видеть, эту границу, каждое мое внутреннее мгновение убеждаясь в ее существовании, в реальной, зримой незыблемости и непроницаемости. Я — внутри. Только я одна и больше никого. Навсегда.
Это мое время.
Замысел возник года три назад. Когда началась конкретная работа, можете сами посмотреть, у вас есть файл. Да, она затянулась, поскольку у меня последние годы был очень плотный график: постоянные поездки, ярмарки, фестивали, встречи с читателями… И еще семья, дети. Не так просто распределять время…
(Из допроса подозреваемого Марковича А.И.)
— Привет, — сказала Леська.
И остановилась — прямо в проходе. Там, где нормальный коридор сворачивал в аппендикс с закрученной лесенкой наверх, к лабораториям и кафедре элементарной физики. Пришлось тоже притормозить:
— Привет.
— Как жизнь? — она улыбнулась, немного вымученно, а может и показалось в полумраке. — Давно тебя не видела.
— Болел.
Она так и топталась в проходе, и, наверное, надо было сразу спросить прямо, что ей понадобилсь на физфаке, в другом корпусе: действительно, не ко мне же она сюда пришла. Но вопрос не складывался — так, чтобы и в упор, и не совсем уж по-хамски, — и Богдан молчал.
— Ты же в самый эпицентр попал, да? — почти прошептала Леська.
— Нет, — резануло неточное слово, но он прикусил язык. — Кто был в эпицентре — все погибли. А меня контузило только.
— Но сейчас уже ничего?
— Более-менее.
Не рассказывать же ей о том, как болит голова каждый раз, когда садишься за настоящую работу. И что сроки подачи статьи на международный конкурс уже вот-вот, а получается какая-то лажа, и никак не выловить системной ошибки. И уже совсем нет времени.
— Богданчик, мы тут решили организовать фест, — ну наконец-то она перешла к делу, и зависшая на лице улыбка уступила место нормальной человеческой мимике. — Небольшой, на два дня. Будет сам Нечипорук!.. И молодые почитают, у нас на курсе многие пишут обалденные тексты, и с культурологии девчонки тоже хотят… Придешь?
Богдан пожал плечами:
— Не знаю.
Мимо промчались пацаны с параллельного потока, человек шесть, Леське пришлось посторониться, пропуская их, буквально вжаться в стену, и Богдан машинально подступил к ней: заслонить, загородить собой, а то ведь эти кони запросто собьют с ног. Вдохнул ее духи, знакомый травяной запах.
— Приходи, — сказала она. Совсем близко.
Он отступил на шаг назад, запоздало подумав, что надо было пройти на кафедру вслед за теми парнями, попрощавшись на ходу. Он теперь все время опаздывал, не успевал, тормозил. И затягивалась пауза, и надо было что-то ответить — что?..
— Кстати, — сказала Леська, — мы хотели еще Арну пригласить… Если она сможет, конечно. Спроси, а?
И стало все понятно, неинтересно, скучно, как всегда.
— Она во Франции сейчас, — ответил Богдан. — Кажется. …Лесь, я побежал, прости. Нет времени.
— Да, много отвлекался. Конечно, это нервирует. Я ведь исходил из предпосылки, что оно есть у каждого, в той или иной степени — свое время.
(Из допроса подозреваемого Марковича А.И.)
Они мельтешат, и суетятся, и торопятся, и мешают друг другу; я не успеваю не только считывать ленты, но и отслеживать пульсацию эквосхемы, конвульсивной, агонизирующей. От картинки на панели рябит в глазах, и медицинская программа отключает изображение. Теперь я еще и слеп; наивная превентивная мера, призванная отсрочить настоящую слепоту. Хотя какое это, по большому счету, имеет значение.
Нащупываю сенсор под ладонью, пытаюсь задать команду. Двумя пальцами практически невозможно набрать нужную комбинацию; а еще накануне у меня работала вся кисть. Я теперь живу настолько медленно, что меня обгоняет даже моя собственная смерть.
А от жизни, от всего, что происходит там, вовне, за пределами моего хроноса, напичканного высокотехнологичным медоборудованием (на это у меня, слава богу, хватает экво, и потому можно позволить себе роскошь умереть дома), я отстаю, безнадежно отстаю, и уже никак не могу ни на что повлиять. А они мечутся, спешат, гонят сломя голову свое время, ни черта не понимают и не могут договориться. Кажется, они там даже не пришли к единому решению прекратить энергофинансирование плебс-квартала. Еще надеются, что обойдется. Малой кровью, подачкой, прибавкой экводотаций, как-нибудь… Тьфу.
Они не были там, не видели и не могут себе представить. Неправда, что наши страхи опережают объективную реальность. Страх завязан на воображение, а в этой сфере все мы склонны себе льстить. Не говоря уже о социальных страхах, которые столь же убоги, как и усредненная фантазия. В глубине нашей коллективной, сведенной к общему знаменателю души мы презираем плебс-квартал, а потому наша привычная фобия не отражает и сотой доли реального положения дел.
Я видел моего мертвого мальчика, и я знаю. А больше не знает никто. И что самое страшное, не хочет знать.
Я, парализованный старик во власти медицинских программ, ничего не могу. Но и все они тоже не могут — засевшие по сотам своих хроносов, неспособные хоть как-то скоординироваться и хоть что-то совместно решить, я уже молчу о предпринять. Или даже по-настоящему испугаться, сообразив наконец, как легко перебить нас поодиночке.
Немеющий палец все-таки попадает на нужный сенсор, и панель постепенно светлеет, и Паютка смотрит с самого краю преданными круглыми глазами. Она единственная никуда не спешит.
А я обязан вникнуть, отследить, понять, все ли уже потеряно или еще можно попытаться что-нибудь спасти. Существует ли он еще, мой бестолковый, мечущийся в панике, беспомощный и бесконечно наивный мир-задворки, — или вот уже сейчас высадят с ноги шлюз за моей спиной, разорвав ко всем чертям слишком тонкую материю хроноса вместе с хлипкой иллюзией безопасности и химерой своего времени?..
Но по-настоящему я боюсь не этого.
Я, чей изношенный организм сдал и сдался, не выдержав дикого перепада хроноускорений и хронозамедлений, начал отказывать система за системой, функция за функцией, — прекрасно понимаю, несмотря на все уверения рекламных проспектов конкурирующих клиник, что никаких энергофинансов мира не хватит, чтобы все это вернуть; максимум поддерживать искусственно, и то до определенного предела. И боюсь, панически боюсь (Карл у Клары, числа Фибоначчи, десять заповедей, шесть инертных газов, закон Ома!..), что вслед за пищеварением и сердечной деятельностью, осязанием и слухом, остротой зрения и прохождением нервных импульсов через спинной мозг — посыплется, деградирует и перестанет существовать самое главное: память, интеллект, личность.
Слишком поздно. А время не имеет обратного хода.
Оно уже почти кончилось, мое время.
— Что вы, никаких сообщников. Писатель — одинокий волк. Других людей с их возможностями я привык просто использовать. Не спрашивая согласия. Естественно, такая стратегия неизбежно приводит к тому, что точно так же, не спрашивая, используют и тебя самого. Но об этом мне нечего вам сказать.
(Из допроса подозреваемого Марковича А.И.)
— Почитаешь? — спросил полушепотом Скуркис, присаживаясь в соседнее кресло, крайнее в ряду.
Вера молча помотала головой. Скуркис показал скрещенные руки, и Миша Красоткин, стоявший сбоку возле сцены, встречно кивнул.
Читала Машенька. Что-то новое, по крайней мере Вера этого раньше не слышала, и хорошее, сильное, как и все у нее. И Миша, обменявшись организационными знаками со Скуркисом, снова повернулся к сцене и слушал, чуть запрокинув голову.
— Как ты вообще? — прошептал над ухом Скуркис.
Надо было шикнуть: Машенька читала, и хотелось слушать ее, и всего лишь второй ряд, любые разговоры доносятся до сцены… Но Вере, как всегда, не хватило решимости, или помешала деликатность — да какая разница, как ни назови… Ответила одними губами:
— Все хорошо, Жора.
У меня все хорошо. Жизнь продолжается, вот, выбралась же я сегодня на поэтические чтения, слушаю хорошие стихи, а после буду общаться с давным-давно знакомыми, но от этого не менее интересными, близкими и родными людьми… Вон, меня даже попросили почитать. Только смысл?.. мои старые стихи все знают, а многие, Миша Красоткин точно, и помнят наизусть. Читать нужно из нового… Ничего, как-нибудь потом.
— Ты веришь, что это он?
Скуркис был настроен поговорить; ну да, мы с ним давно не виделись, с самого фестиваля, и если я не отвечу, может показаться, будто я до сих пор обижаюсь, боже мой, если б он только знал, насколько это неважно, какая несусветная ерунда… И не вставать же посреди Машиного выступления, не выходить же в холл.
— Кто?
— Андрей. Подготовил тот взрыв, — Скуркис покосился на сцену и придвинулся ближе, голова к голове. — Ты же там еще оставалась, это мы сорвались в воскресенье… И даже видела, мне рассказывали… правда?
— Издалека. Не знаю…
Его дыхание щекотнуло шею; Вера отодвинулась непроизвольно, чуть-чуть, на пару сантиметров. Машенька сделала паузу между стихами, и мелькнула абсолютная тишина, тут же все свои, а своим известно, что аплодировать поэту можно, только провожая его со сцены. И полубеззвучное «не знаю» как раз попало в эту тишину, как неудобно, особенно перед Мишей, вот он выразительно глянул в нашу сторону, ну нельзя же так…
Машенька начала читать следующее стихотворение, Красоткин отвернулся, а Скуркис снова зашептал:
— Никогда не знаешь. Молодой, успешный, семья, дети, книги… Но это же все внешнее. А под спудом скрывается такое… не дай бог выпустить наружу. И ведь с каждым из нас, творческих людей, может случиться — в любой момент. Никто не застрахован, никто…
Он еще что-то говорил, втолковывал страстным полушепотом, и ему уже не нужна была реакция и обратная связь, самодостаточному в своем монологе, и Вера отключилась с его звуковой дорожки, как всегда умела делать, сосредоточилась на сцене. Вслушивалась в чеканные музыкальные строчки, и это было так хорошо, так созвучно и близко, что казалось, вот-вот — и пробьются, прорастут, наконец, и мои новые стихи.
Берштейн предлагал авторский вечер в один из своих четвергов после Нового года, и надо согласиться, пересилив страх и желание спрятаться ото всех, недостойное, неумолимое. Вот прямо сейчас, после всего — подойти и сказать, что я согласна… До Нового года осталось не так много времени.
Скуркис снова о чем-то спросил, она не услышала — только уловила восходящую интонацию. Кивнула:
— Да, Жора.
— Буду рад видеть.
Машенька закончила читать, и все зааплодировали вслед за Мишей, первым приложившим ладонь к ладони. Скуркис встал, не переставая аплодировать, сделал Вере и всем остальным прощальный жест ладонью и вильнул в боковую дверь. А я, кажется, что-то ему пообещала, наверное, прийти куда-нибудь, где он будет читать. Уточню у того же Красоткина, он знает все обо всех, и приду, конечно же, приду. Если ходить везде, куда зовут, на все четверги и субботы, презентации и вечера, перфомансы и фестивали, то время улетает легко и незаметно, словно нанизанные друг на друга знакомые стихотворные строчки, не успеваешь оглянуться…
Как быстро уходит время.
О последствиях я вообще не думал… Не рассматривал такую возможность. Это была моя ошибка. Непростительная ошибка…
(Из допроса подозреваемого Марковича А.И.)
Меня зовут Гром.
Я — спецохранец, как и вы. Я провел двадцать лет на Окружности, и это были быстрые, стремительные годы. Мы вместе охраняли Мир-коммуну, не зная, что нас обманывают, что наши жизни бросают в огонь ради того, чтобы кто-то мог сидеть в безопасности внутри своего хроноса, бесконечно продлевая свое никчемное время и выбрасывая наружу лживые лозунги. Вы знаете, о ком я говорю, все мы с детства повторяли его имя… Правильно, Эжен Крамер. Он мог бы и дальше обманывать коммуналов, уверенных, будто живут в общности и счастье, а на самом деле обреченных на медленное праздное прозябание. Но не нас. Не бойцов спецохраны, элиту рабочего времени.
Мир-коммуна обязан нам всем. Этот мир принадлежит нам по праву — и не только он. Вы знаете, что я имею в виду. Я говорю о задворках.
Все вы, наверное, слышали: там, на задворках, у каждого — свое время. Но вы не знаете, что это значит. А это означает только одно: трусость. Там каждый боится жизни, забивается в скорлупу хроноса и замедляется, замедляется донельзя, надеясь обмануть смерть. Так делал Крамер, и ему это не помогло. Не поможет и им. Никому.
Мы придем, как друзья. Мы расколем их скорлупу, разорвем хроносы, мы предложим им самое ценное, что у нас есть — наше единство, наше рабочее время. Те, кому хватит смелости, несомненно, вольются в наши ряды. А остальным достанется по заслугам, и это справедливо.
Меня зовут Гром, и вы должны мне верить. Я никогда не предам вас, не замедлюсь, не спрячусь в хроноскорлупу. Я — в одном времени с вами. В нашем рабочем времени!
Мы с вами построим новый мир. Мир, где наше время будет лететь свободно и быстро, и жизнь каждого, кто силен и смел, кто не боится времени, станет прекрасной и наполненной смыслом, мгновенной и яркой, словно факел на ветру. Так будет! — это обещаю вам я. Меня зовут Гром.
А теперь — вперед!
У нас мало времени.
Я выдумал их всех.
Девушку Ирму и старика Эбенизера Суна, студента Богдана и поэтессу Веру, Арну и Полтороцкого, Игара, Грома и Молнию. Я придумал каждому из них его время, а себе сочинил свое. Выстроил будущее, позабавился с настоящим, попытался даже взглянуть на время извне. Мои чисто литературные игры не имеют никакого отношения к реальности: ну разумеется, взрыв отеля я выдумал тоже, равно как и сам отель.
Хотя не удивлюсь, если примерно там его и построят.
А потом и взорвут.
Писатель Андрей Маркович, конечно, тоже не больше чем воображаемый персонаж. Если где-то и списанный с себя, то в крайне лестной модификации. И все комплексы автора явственно просвечивают наружу, я отдаю себе в этом отчет. Но в литературе я требую от себя только одного — честности. Которая не имеет ничего общего с документализмом.
Потом я придумаю что-нибудь еще.
У меня есть время.
2011—2013